Отражение

Янина Пинчук
По миниатюре В. Главацкой "Пыль"
_______________________________

Помню я из детства одну квартиру...

И всё же нет. Или помню, но не её. Слишком уж странное ощущение охватывает.

Тихо; из-за наглухо закрытых окон не доносится шум машин. Я замер. Замерло моё отражение в пыльном, засиженном мухами трельяже. И густой этот воздух так и не разорвёт деловой дребезг телефона: из него должен раздаться Маринин голос и сообщить мне, отбой или не отбой, нужен я всё-таки сегодня или нет.

От нечего делать протянул руку к зеркалу: сковырнуть пятнышко грязи, словно мушку, со своей щеки – и не стал, резко расхотелось. Нерешительно подошёл к окну: открыть форточку. Но снова почему-то застыл у запылённого подоконника.

***
Помню я из детства одну квартиру.

Хотя, может, начать стоит с жильцов? Просто квартира и сама казалась иногда живым существом – какой-то особый дух, особое присутствие там ощущалось. Каждый поход туда был для меня маленьким приключением: очень много там было заброшенных сокровищ, странноватых манящих ароматов, были даже свои джунгли – на подоконниках, на полу, на замысловатых каскадных подставках.

А жила там мамина подруга тётя Галя, или попросту Галка, как звали её подруги и муж, Яков Семёнович. Хотя часто, ухватив эту птичью тему, он обзывал её сорокой: за любовь к побрякушкам и болтовне. Да, она весь день висела на телефоне, потому и дозвониться порой было трудно. Удобнее было зайти, да и жили они в центре, и в квартире постоянно толклись какие-то гости. Яков Семёнович устало бурчал себе под нос и удалялся в дальнюю комнату с книгами, бумагами и конспектами. Он преподавал высшую математику в техническом вузе. А тётя Галя вела курсы актёрского мастерства. Чудная была пара. Но скандалили редко, уживаться им, в принципе, удавалось. Когда случалось разругаться вдребезги, Яков Семёнович опять-таки уходил – в библиотеку, в кино, на прогулку вдоль по набережной, а несносная Галка метала в духовку очередной пирог и зазывала подружек: кот из дому, мыши в пляс. Ей обязательно был кто-то нужен для хорошего настроения; он же умел занять себя сам. Но вообще, оба супруга давно смирились, что поженились как-то невпопад.

«Невпопад» было многое в этой квартире.

Тётя Галя среди знакомых прослыла бунтаркой, потому что на стол накрывала из серванта («Показуха», - ворчал Яков Семёнович). И посуда всегда была нарядная – но вкрадывалась разномастность: из-за драматических жестов во время бесед хозяйка то и дело что-то разбивала. Я помню, что и мне наливали сладкий чай в толстую глазурованную кружку с длинной трещинкой – и она казалась привычной, естественной. К этому все привыкли, и родители, и дети - брат и сестра.

Естественным был тонкий слой пыли: на фикусах и густо-лиловых фиалках, на многих предметах, что тётя Галя доставала откуда-то с полок – и суетливо сдувала с них пылинки между делом, вместо того, чтоб вытирать вовремя.

Вполне обычно было найти затейливую серёжку на хлебнице или рядом с цветочной лейкой. Причём серёжка была обязательно одна и с недостающими камнями. Но она оказывалась недоделанной, а не испорченной: тётя Галя, среди прочего, мастерила бижутерию. В её голове постоянно что-то роилось, и она могла запросто отвлечься и забыть начатую работу где угодно. Удивительно, что скоро вспоминала про неё и что легко разбиралась в грудах непонятно откуда раздобытых фальшивых камушков, блёсточек, крючочков, желтоватых позолоченных цепочек.

Сама она тоже постоянно щеголяла в новых поделках. Лишь одно оставалось неизменным: бриллиантовые серьги, что, по её словам, достались от бабушки. Их она не снимала никогда, за что удостаивалась новой порции бурчания: в конце концов, даже вот так вот расхаживать по вечерним улицам – небезопасно.

***
Потом как-то случилось, что тётя Галя с моей мамой поссорилась – в одностороннем порядке.

Бывать в гостях мы перестали. Затем они помирились, но за это время дороги разошлись. Обратного сближения не случилось.

Я окончил школу, поступил в институт. Всё шло своим чередом. Как-то раз я изучал расписание на новый семестр, расспрашивал старших товарищей о преподавателях. К вечеру уже почти на всех составил «досье», оставалось черчение: Марина Яковлевна Глускер. Что-то смутное мелькнуло в памяти – институтская легенда, она же страшилка? - я был уверен, что мои товарищи нечто слышали. К моей досаде, о ней никто из моих знакомых ничего не знал. Я вздохнул и сразу представил себе грузную тётку с чопорным лицом и безвкусными крупными бусами поверх кофты.

А вот на паре я обомлел. В аудиторию, откидывая непослушную прядь со лба, впорхнула... Маринка! Мальчишески тонкая, строгая, в кипенно-белой рубашке и брючках по фигуре. Та самая, с которой мы вместе перебирали «сокровища» в квартире её мамы, ходили на каток – а потом иногда встречались в общих компаниях или сталкивались в городе, пока не потеряли друг друга из виду.
Это была её первая лекция перед студентами, и она слегка нервничала.
Мы тогда обрадовались оба – и потом хотя не влюбились, но крепко сдружились. В этом была особенная прелесть. Порой ничто так не роднит, как хорошие воспоминания о детстве – наверное, из-за невольного желания перенести прошлую теплоту на новый этап.

Однако в квартире мы больше не бывали. Теперь Марина снимала комнату за пару станций метро от родительского дома. Она пошла в отца, и ей с годами надоел цыганистый хаос и захламленность.

Её обиталище и в самом деле напоминало комнату Якова Семёновича: в той квартире она казалась куском чужого жилья, последним бастионом порядка. У него ничто нигде не валялось, все поверхности были девственно пусты. Но и места притом для всего хватало, и это было изумительно. И нигде не было пыли. Только чисто символически: тончайший серый налёт в тиснении дорогих кожаных альбомов с марками (он незаметно оседал там годами, и это уже было не вытравить). Яков Семёнович был заядлым филателистом и о каждой марке мог рассказать целую увлекательную историю – а ведь подумать только, всего лишь кусочек бумаги... О старых, раздобытых ещё в молодые годы, он почему-то любил рассказывать больше, а новые его радовали, но как будто не так трогали.

Было удивительно обнаружить, в какое запущенное логово превратилась его комната, особенно в последний год жизни. Удивительно – и, прямо сказать, страшновато. А Марина, ухаживая за больным отцом, не замечала отклеившихся обоев, кособокости венского стула, на который было брошено наспех сложенное несвежее бельё, не видела беспомощного беспорядка в нагромождении пузырьков, облаток с таблетками, стаканов, сотни вещей, судорожно вытащенных и рассованных на виду, «чтоб были под рукой». Нет, она ничего этого не видела, потому что осознать было жутко, а навести порядок - невозможно.

***
Они оба ушли достаточно рано.

Может, так казалось потому, что Марина была поздним ребёнком. Сравнивать её было не с кем, брат Марк уже давно жил в Америке и превратился в фигуру умозрительную.
В принципе, когда я впервые оказался в их доме, с мамой ещё, и тётя Галя, и Яков Семёнович уже были людьми не очень здоровыми. Но это совсем не воспринималось тяжело. Тётя Галя любила обращать это в фарс: «Так выпьем за любовь!» - восклицала она, когда наставало время принимать лекарство, и глотала его, по-гусарски запрокинув голову. А второй рукой ещё делала какой-то заковыристый театральный жест (у меня так не выходило, когда пробовал повторить). Смотрелось это потешно. Даже когда всплывало пару раз слово «больница», то страшным не казалось: мы с мамой как-то раз зашли проведать тётю Галю, и она была такой же как дома, хотя и казалась усталой – но всё равно болтала, перешучивалась с соседками по палате, кокетливо поправляла цветастый шёлковый халатик, сунула мне целую пригоршню конфет («Они вкуснющие, а мне всё равно нельзя! Это Варька всё, бестолковая, как натащит снеди, а я это есть не могу. Вот уже голова садовая!» - смеялась она над приятельницей).

Ну, а что Яков Семёнович? Он хранил свою обычную отстранённость и невозмутимость: скрывать свои недомогания не стремился, но и заострять на них внимание крайне не любил. Он даже болезни переносил с особым молчаливым достоинством.

Всё начало сыпаться, когда оба наконец-то вышли на пенсию: и здоровье, и дом. То, что раньше кое-как держалось вместе, теперь окончательно расклеилось. Трещины на вазах становились глубже, окна и зеркала мутнее, растения костенели и блекли, еда всё чаще пригорала или кисла. Одежда обтрёпывалась, даже новая, купленная детьми. И отношения их разладились тоже. Если раньше они относились друг к другу со снисхождением и даже с юмором, в крайнем случае, умели разбежаться по углам, то теперь в их голосах всё чаще звучали непримиримые нотки, всё чаще сыпались обвинения.

Денег тоже было негусто – что там той пенсии? Украшения тёти Галиного авторства вышли из моды, да они и не удавались уже так хорошо, как прежде. Яков Семёнович мог бы репетиторствовать, но почему-то упёрся, замкнулся и не хотел этим заниматься. Марина, молодой преподаватель, получала немного, помогать ей было трудновато. В целях экономии можно было бы переехать обратно на квартиру, но... она не стала. И потом себя за это грызла.

Она не могла ни остаться у себя, ни жить вместе с ними – под грохот жиром заросших кастрюль, шуршание тряпок и газет, которыми теперь были завалены почти все углы, под злые и плаксивые интонации матери и тяжёлые, угрюмые – отца. Она бессознательно этого чуралась, и этот инстинкт оказался сильнее, чем, в её понимании, «чувство долга». Хоть я и говорил ей, что не обязательно себя насиловать и погружаться в это «липкое пекло», как Марина однажды выпалила в сердцах.

***
В конце концов что-то пришлось продавать или закладывать. Только с серёжками тётя Галя ни за что расставаться не хотела. Ссора из-за них продолжалась четыре дня. Наконец как-то утром, бледная, с трясущимися губами, тётя Галя ушла, хлопнув дверью.

К вечеру она явилась с деньгами. Однако серёжки в ушах всё равно поблёскивали, почти так же, как и прежде. Но теперь это было стекло. Она объяснила, что «утешительный вариант» ей предложил, да и исполнил, «друг детства».

Яков Семёнович нахмурился, потому что знал, что речь о ювелире Фельцмане, который когда-то Галку у него чуть не увёл, уже после их женитьбы. Да и потом, несмотря на «дело прошлое», он был категорически против, чтобы она якшалась с этим типом. Хотя вон ведь, в какие-то два дня решила вопрос...

Но эта мрачность её взбесила. Галка шмякнула на стол пачку разномастных купюр и взвизгнула:

- Ну что, доволен?! – так, словно Яков Семёнович лично её обокрал.

Он поднялся, не взглянув на деньги, и пошаркал в свою комнату. И через плечо бросил:

- Ты меня в гроб вгонишь...

Его словам не суждено было сбыться. Первой умерла она: от рака, который, как водится, обнаружили слишком поздно. Её похоронили в импортном вечернем платье, шитом золотыми нитями, в злополучных серёжках, а ещё по последней воле увенчали весь этот наряд песцовым боа, которое пришлось вертеть так и сяк, чтобы скрыть проплешины, выеденные молью.

А потом оказалось, что тётя Галя умерла, оставив Якова Семёновича в долгах как в шелках. Никакие стекляшки она в серёжки не вставляла. Просто ходила два дня по своим знакомым, выклянчивая деньги. То ли она предчувствовала свою скорую кончину, то ли нет, уже не выяснить. Почему она поступила именно так, и не оставила фамильную драгоценность дочери, тоже осталось загадкой. Может, та провинилась своим слишком большим сходством с отцом? Кто его знает... Только самым жгучим, навязчивым желанием тёти Гали оказалось – быть похороненной в Тех Самых её серёжках.

***
Марина не знала, хочет ли она там жить. Но разобрать хлам и привести жилище в порядок всё равно было нужно. Она обратилась за помощью ко мне, смущаясь своей просьбы. Но кроме меня, у неё никого не оказалось. Я без особого недовольства согласился и настроился на целодневное разгребание авгиевых конюшен. Однако не прошло и получаса, как Марину вызвонила соседка: на той квартире у них, оказывается, загорелась проводка, вызвали пожарных... Марина закатила глаза, чертыхнулась, но побежала на место происшествия – мне бросила вторую связку ключей и пообещала позвонить, сказать, ничего страшного или уборку придётся отложить.

Пока что телефон молчал.

Хотя и прошло-то всего минут двадцать. Просто они почему-то казались вечностью.
Оставшись в одиночестве, я неслышно обошёл пустые комнаты.

Меня охватило смешанное и тоскливое чувство.

Пару раз попались на глаза фотографии хозяев: Марина пока не сняла их со стен – а когда придёт, снимет ли сразу? Или чуть погодя? Почему я только задался этим вопросом... На пожелтевших снимках Галина Самойловна и Яков Семёнович выглядели уверенными, жизнерадостными и явно неспособными представить, что их впоследствии ожидает.

Я скользил глазами по многочисленным предметам, и каждый почему-то хотелось взять, рассмотреть снова: вазы, статуэтки, тарелки, ручки, календари, заколки, часы – но в следующий же миг желание пропадало; казалось, что бы я ни взял, оно будет не то пыльным, не то липким. А главное – на моих пальцах осядет что-то болезненное, отравляющее, чего лучше бы избежать. Удивительное, неприятное ощущение... Причём нам ведь всё равно придётся дотрагиваться до всех этих вещей. И тут я сообразил: их можно трогать лишь затем, чтобы убрать или выбросить – но не из праздного любопытства.

Книги на полках, тоже как-то резко одряхлевшие, напоминали солдат без командира – который не был убит, но бросил их, дезертировал. Особенно подавленными и ненужными выглядели учебники по математике и начертательной геометрии. Их страницы по-особому отдавали старостью: кроме запаха времени, они впитали запах болезней и лекарств – неуловимый, и всё равно обморочный.

На окнах за посеревшим тюлем скукожились большие чахлые фикусы, длинные облысевшие герани – остатки былого оранжерейного великолепия, «зимнего сада».
Справа от окна висела картина, которую я видел тысячу раз: пейзаж с деревьями и рекой. Её написал приятель семьи, художник с Верхней Масловки, подарил давным-давно на годовщину свадьбы: я запомнил, потому что тётя Галя любила блеснуть фамилией известного мастера, подчёркивала, что дома у неё висит не абы что. Увы, но имя этого знаменитого художника начисто стёрлось у меня из памяти. Из моей ли только?..

Я задумчиво и удивлённо разглядывал картину. Возникало чувство, что раньше она тоже была другой. Неужели изначально она смотрелась так мутно, была писана такими грубыми мазками, такими тёмными, грязными цветами – словно через бутылочное стекло?..  Ещё одна загадка.

Одна из многих.

И я понял, что мне оскорбителен вид этой квартиры. И не только из-за этой затхлости и беспомощного убожества, не только из-за царящей здесь пыли и грязи.
Неужели всё это, вот это - было отражением обитавших здесь людей, их жизни, их судьбы? Каким бы бестолковым ни было их жизнеустройство, какой бы небезупречной ни была их семья – но я помнил и воспринимал всё совсем по-другому! И это – их отражение? Но ответ оказывался неизбежен: да. Увы, но никак иначе: да.
И мне становилось обидно. Не столько за тётю Галю и Якова Семёновича, а как-то вообще. Может быть, среди прочего, за Марину? А может, заранее – за себя?..

В тот день мне так и не пришлось помогать с уборкой. Марина меня отпустила: она перенервничала и поняла, что силы и желание у неё пропали, и просила прощения за беспокойство. Я возразил: «Ничего-ничего, обращайся, как соберёшься».

Но на самом деле втайне надеялся, что не соберётся. Возвращаться в эту квартиру мне не хотелось.