Певец печали царскосельский эссе

Николай Загумёнов
 « Милый, хороший мой друг! Вы спрашиваете, любила ли я Ин. Фед? Господи! Конечно, любила, люблю… и любовь моя «hlus fort que mort»… Была ли его «женой»? Увы, нет! Видите, я искренно говорю «увы», потому что не горжусь этим ни мгновения, той связи, которой покровительствует «змея-Ангел», между нами не было. И не потому, чтобы я греха боялась, или не решалась, или не хотела, или баюкала себя лживыми уверениями, что «можно любить двумя половинами сердца», - нет, тысячу раз нет! Поймите, родной, он этого не хотел, хотя, может быть, по-настоящему любил только одну меня… Но он не мог переступить… его убивала мысль: «Что же я? Прежде отнял мать (у пасынка), а потом возьму жену? Куда же я от своей совести спрячусь?» - И вот получилась «не связь, а лучезарное слияние»… Он связи плотской не допустил… Но мы «повенчали наши души», и это знали только мы двое… Вы спросите, «как это повенчали души»? Очень просто: ранней весной, в ясное утро мы с ним сидели в саду дачи Эбермана: и вдруг созналось безумие желания слиться… желание до острой боли, до страдания… до холодных слез… Я помню и сейчас, как хрустнули пальцы безнадежно стиснутых рук и как стон вырвался из груди… И он сказал: «Хочешь быть моей? Вот сейчас… сию минуту?... Видишь эту маленькую ветку на березе? Нет, не эту… а ту… вон высоко на фоне облачка? Видишь?... Смотри на нее пристально… и я буду смотреть со всей страстью желания… Молчи… Сейчас по лучам наших глаз сольются наши души в той точке, Леленька, сольются навсегда…» О, какое чувство блаженства, экстаза… безумия, если хотите… Весь мир утонул в мгновении! Есть объятья… без поцелуя… Разве не чудо? А потом он написал:
  Только раз оторвать от разбухшей земли
  Не могли мы завистливых глаз,
  Только раз мы холодные руки сплели
   И, дрожа, поскорее из сада ушли…
  Только раз… в этот раз…
  Ну, вот и все. Решительно все… И вот он умер для мира, для всех… Но не для меня… Его душа живет в моей душе… пока я сама дышу… Хорошо правда?»

         Кажется, это единственное, случайно сохранившееся письмо адресованное писателю Василию Розанову, в котором Ольга Петровна Хмара-Барщевская признается в своей любви... Но об этом позже… чуть погодя… А пока - 1877год…

         Молодая, красивая небогатая помещица, дочь отставного генерал-майора, прожив в браке около четырех лет и родив мужу двоих сыновей, внезапно овдовела. Смерть Петра Петровича Барщевского - малозаметного чиновника для Надежды (Дины) Валентиновны, горячо любившей мужа, явилась тяжелым ударом судьбы. Поговаривали, будто бы даже о её психическом расстройстве, но оправившись, Дина Валентиновна занялась разделом имущества, оформлением бумаг о дворянстве для сыновей и прав на наследство. Двенадцать долгих лет пришлось вдовствовать ей. Дети подросли, стали учиться в С-Петербургской гимназии, но слабые успехи заставили Дину Валентиновну нанять репетитора.

         Для занятий с сыновьями ей был представлен студент второго курса историко-филологического факультета С-Петербургского университета. Молодой человек остро нуждался в заработке; семья оказалась в нищенском положении из-за постигшей его отца служебной и жизненной катастрофы - то ли долги, то ли еще хуже - афера с кредитами лишили его места в департаменте.

          Получив приглашение, студент отправляется на все лето в смоленское имение Дины Валентиновны для занятий с ее сыновьями. И надо же - жизнь порой такое учудит! Студент и помещица… Она старше его на четырнадцать лет, а ему едва исполнилось двадцать два. И поди ж ты, влюбляется безумно, со всей юношеской страстью и, как только окончив учебу в университете, тут же женится на ней, взвалив на себя всю полноту ответственности. И всю жизнь преподавал древние языки. Свою молодость пробегал репетитором, потом с лекциями по гимназиям и лицеям, был отменным чиновником. Изредка пописывал статейки для министерства народного образования. Пару лет был директором лицея в Киеве, и только в тридцать пять был назначен директором Николаевской мужской гимназии в Царском селе.

          Он скромен, застенчив, аккуратен, дослужился до действительного статского советника, да и заслуги перед наукой! не шутка ведь - перевести всего Еврипида, но вот беда: с детства болело сердце, она то и подкачало, да так неожиданно… И надо заметить, что этот трагический момент в жизни Иннокентия Федоровича Анненского не был лишен этакого трогательного конфуза, деликатного впрочем. Стоял ноябрь, в воздухе висела промозглость, дышать было тяжело, сердце готово было выскочить из груди. «Лучше бы остаться сегодня дома», - подумал Иннокентий Федорович, но привычка делать все аккуратно, особенно в отношениях с людьми, не позволила ему отсидеться. День был спланирован плотно: коллегия в министерстве, затем лекция, потом доклад о Еврипиде, не забыть на обед к одной петербургской знакомой … Во время обеда ему сделалось худо - лекарство он забыл дома - и вознамерился было прилечь, отлежаться, но вот тут-то и конфуз - «в доме, где он обедал, мужчин не было», как потом вспоминал сын покойного. Деликатность, застенчивость губит порой… И как ни в чем не бывало, Иннокентий Федорович бодро встал, успокоил хозяйку дома, простился и, выйдя на улицу с острой болью в сердце, окликнув извозчика, полетел на Царскосельский вокзал. Забежать в вокзал ему было уже не суждено, он замертво упал, поднимаясь по лестнице. В Царское село Анненский вернулся поздним вечером в гробу.

         Удивительно то, что Анненский почти всю свою жизнь оставался безвестным поэтом, именно поэтом. Да, да и еще каким! Настоящая его жизнь умещалась в небольшом ларце из кипарисового дерева под замком, где таились задушевные тайны - духовный разлад и неутолимая мечтательность, терзания неверия и страх перед смертью, а сверху надо всем - писательская совесть… И только в 1904-м из ларца выпорхнуло несколько четвертушек исписанной бумаги, родив тощую брошюрку стихов под псевдонимом Ник. Т-о. Похвала была скромной модными тогда - Блоком и Брюсовым, только и всего.

      После смерти в 1910-м издали «Кипарисовый ларец» и случилось то, что и должно было случиться еще при жизни - Анненский стал любимым поэтом начала двадцатого века в России. Стали слышны восторженные голоса Гумилева, Ахматовой, Волошина. Неожиданное признание таинственного лирика, певца печали, гениального, и в тоже время, непонятного пророка символизма. Кто не помнит это:

  Среди миров, в мерцании светил
  Одной Звезды я повторяю имя…
  Не потому, чтоб я ее любил,
  А потому, что я томлюсь с другими.

  И если мне сомненье тяжело,
  Я у Нее одной ищу ответа,
  Не потому, что от Нее светло,
  А потому, что с Ней не надо света.

      Пожалуй, одного этого хватило бы для бессмертной, так называемой славы. Иннокентий Федорович Анненский был неповторим и пленителен. Высокий, сухой, в сюртуке с вечно черным шелковым бантом, что подпирал бороду и пышные усы, остро торчащие в стороны, припухшие, с налетом синевы, губы - признак болезни сердца. На высокий лоб нависала прядь темных с проседью волос, глубоко посаженные серые глаза, и одна, совсем уж отличительная черта - неповоротливость головы, словно недоставало шейных позвонков.

        А теперь, наконец, о том, о чем я оговорился: «Позже… чуть погодя…».
      Вы помните, что у Анненского было двое пасынков? Так вот старший был женат на Ольге Петровне (в девичестве Лесли). Ольга Петровна Хмара-Барщевская и Анненский любили друг друга. Эта любовь была настолько сильной, что приносила обоим больше страдания, чем радости. Строки про «дальние руки», написаны были за несколько дней до смерти и обращены несомненно к ней…

  …Мои вы, о дальние руки,
  Ваш сладостно-сильный зажим
  Я выносил в холоде скуки,
  Я счастьем обвеян чужим.

  Но знаю… дремотно хмелея,
  Я брошу волшебную нить,
  И мне будут сниться, алмея,
  Слова, чтоб тебя оскорбить.

  И еще: недоговоренные, но так много говорящие строки…

  Позабудь соловья на душистых цветах,
  Только утро любви не забудь!
  Да ожившей земли в неоживших листах
  Ярко-черную грудь!
  Меж лохмотьев рубашки своей снеговой,
  Только раз и желала она,-
  Только раз напоил ее март огневой,
  Да пьянее вина!
  Только раз оторвать от разбухшей земли
  Не могли мы завистливых глаз…
  И, дрожа, поскорее из сада ушли…
  Только раз… в этот раз…

        Анненский посвятил Ольге Петровне свои лучшие стихи. Многое осталось тайной в их отношениях, которую мы уже никогда не узнаем, так как все письма Анненского Ольга Петровна сожгла.

        Творчество Анненского глубоко исповедальное, наполненное метафорами, своим языком, порой непонятным читателю, но оно притягивает пронзительной непосредственностью, чаще недосказанностью его задушевных тайн. «Он хотел жалости к ближнему, обреченному вместе с ним на призрачную «голгофу жизни», но сердце его было создано любящим и, как это свойственно людям глубоко чувствующим, стыдливо-робким в своей нежности. Сам он шутливо называл его «сердцем лани», так писал об Иннокентии Анненском Сергей Маковский.

  Какой тяжелый, темный бред!
  Как эти выси мутно-лунны!
  Касаться скрипки столько лет
  И не узнать при свете струны!

  Кому ж нас надо? Кто зажег
  Два желтых лика, два унылых…
  И вдруг почувствовал смычок,
  Что кто-то взял и кто-то слил их.

  «О, как давно! Сквозь эту тьму
  Скажи одно, ты та ли, та ли?»
  И струны ластились к нему,
  Звеня, но, ластясь, трепетали.

  «Не правда ль, больше никогда
  Мы не расстанемся? довольно…»
  И скрипка отвечала да,
  Но сердцу скрипки было больно.

  Смычок все понял, он затих,
  А в скрипке эхо все держалось…
  И было мукою для них,
  Что людям музыкой казалось…

  Но человек не погасил
  До утра свеч… И струны пели…
  Лишь солнце их нашло без сил
  На черном бархате постели.

        Вы только почувствуйте, как этот опасно больной сердцем, преждевременно состарившийся человек, глубоко переживал тайную любовь. Может быть одну единственную на всю жизнь?...

        А вот стихотворение, которое он особенно любил читать в кругу друзей, держась слегка вздрагивающими руками за спинку стула. Читал он всегда наизусть, не торопясь, будничным тоном:

  То было на Валлен-Коски.
  Шел дождик из дымных туч,
  И желтые мокрые доски
  Сбегали с печальных круч.

  Мы с ночи холодной зевали,
  И слезы просились из глаз;
  В утеху нам куклу бросали
  В то утро в четвертый раз.

  Разбухшая кукла ныряла
  Послушно в седой водопад,
  И долго кружилась сначала,
  Все будто рвалась назад.

  Но даром лизала пена
  Суставы прижатых рук,-
  Спасенье ее неизменно
  Для новых и новых мук.

  Гляди, уж поток бурливый
  Желтеет, покорен и вял;
  Чухонец-то был справедливый,
  За дело полтину взял.

  И вот уже кукла на камне,
  И дальше идет река…
  Комедия эта была мне
  В то серое утро тяжка.

  Бывает такое небо,
  Такая игра лучей,
  Что сердцу обида куклы
  Обиды своей жалчей.

  Как листья тогда мы чутки:
  Нам камень седой, ожив,
  Стал другом, а голос друга,
  Как детская скрипка, фальшив.

  И в сердце сознанье глубоко,
  Что с ним родился только страх,
  Что в мире оно одиноко,
  Как старая кукла в волнах…

        Семейная жизнь Анненского в воспоминаниях современников противоречива. Жена его, урожденная Хмара-Барщевская, некогда красавица, как уверяют, была несколько странной особой. Желая выглядеть моложе, она ходила в парике с жутко выбеленным лицом и наклеенными бровями. Анненский редко говорил с ней, отношения их были учтиво-прохладными, она же, в свою очередь, чаще молчала и, как вспоминают, мало что понимала в его творчестве. Вряд ли она сыграла значительную роль в его жизни.

       «Первая задача поэта - выдумать себя»,- так настаивал сам Анненский, но выдумать себя не умел, и не оттого ли он сомневался в собственной поэзии, говоря о ней условно и шутливо:

  Я завожусь на тридцать лет…
  Чтоб жить, волнуясь и скорбя,
  Над тем, чего, гляди, и нет…
  И был бы, верно, я поэт,
  Когда бы выдумал себя.

        Все что написал Иннокентий Анненский не выдумано, нет, каждое слово его поэзии это пронзительный голос той Печали, которую он писал с большой буквы.