Грустный вой песнь русская

Сергей Ефимович Шубин
Эти слова из пушкинского «Домика в Коломне» кажутся справедливыми, поскольку в песенниках Чулкова (да и в других старых песенниках!) грусть обычно преобладает. И можно было бы не обращать на это внимание, если бы… Если бы в третьей части «Конька», которую из-за мощного присутствия столичного подтекста смело можно назвать «петербургской», такое определение русской песни (причём тоже из произведения петербургской тематики!) вдруг не проявилось бы в виде последовательного лозунга для автора, одновременно дав нам один из ключей для расшифровки. Ничего не видите? Ну, тогда посмотрим глазами следователя.
Так, ранее, в главе «Как по моречку, по морю», мы уже вышли на русскую народную песню, но, правда, без всякого воя. Зная же склонность Пушкина разбивать слова (да и целые выражения!) на отдельные части, а потом разбрасывать их по разным местам, нам придётся эти места поискать. Итак, где же вой, связанный с песней? Ищем-ищем и …да вот же он, в стихах об уже знакомых нам сельдях:
Сельди духом собралися,
Сундучок тащить взялися,
Только слышно и всего –
«У-у-у!» да «О-о-о».
Но сколь сильно не кричали,
Животы лишь надорвали,
А проклятый сундучок
Не дался и на вершок.
……………………….
Мы же, в целом соглашаясь с автором, что «У-у-у!» да «О-о-о» это крик, всё-таки отметим такую его особенность как протяжность. Ну, а протяжный крик - это уже вой! И об этом чётко говорит как Словарь языка Пушкина (далее: СЯП), так и Словарь Даля, где слово «выть» означает: «выводить голосом звонко, протяжно и жалобно». Смотрим на всякий случай, как тот же В.И.Даль среди значений слова «кричать» указывает и такое: «взывать от боли, печали, реветь, плакать, стонать громко, голосить». Ну, а если «стонать громко» мы совместим с перекликающимся воем и дружными действиями сельдей, которые «Сундучок тащить взялися», то тут уж автоматически припомнятся стихи Некрасова: «Выдь на Волгу: чей стон раздается Над великою русской рекой? Этот стон у нас песней зовется – То бурлаки идут бечевой!»
Но можем ли мы считать сельдей из «Конька» бурлаками, если последние «идут бечевой», как правило, по берегам рек, из-за чего В.И Даль и пишет: «По всей Волге судорабочие бурлаки идут ежегодно со вскрытием рек большими артелями в низовые губернии, с лямками, для подъема судов бичевою». А в «Коньке»-то у нас не река, а море, по берегу которого никакие бурлаки не ходят… Однако, стоп-стоп! Во-первых, тащить сундучок без лямок сельдям невозможно, а поэтому мы и должны представить себе, что они, как заправские бурлаки, явились для работы со своими лямками! Сразу же и процитирую слова из Новиковского песенника, бывшего у Пушкина настольной книгой:
А бурлацкие пожитки,
Что добры, да не велики,
Что добры, да не велики,
Одна лямка, да котомка…(1).
А во-вторых, ведь в подтексте третьей части «Конька» у нас самым широким образом представлен Петербург, который стоит на Неве. И поэтому я задам вопрос на засыпку: а разве сельди поднимают сундучок не в реке? Вот тут вы, дорогие читатели, можете остановиться и сами поискать ответ.
А я пока поинтересуюсь: а почему бурлаки и у Некрасова, и на известной картине Ильи Репина показаны именно на Волге? Ответ таков: во-первых, Волга самая длинная река в Европе, а во-вторых, почти на всей её судоходной части (и в особенности между Астраханью и Рыбинском) скорость течения не слишком велика. А отсюда - и тащить корабли против течения бурлакам легче, и за счёт дальности передвижения можно было и заработать. А потому наибольшее количество бурлаков того времени можно было наблюдать именно на Волге, которую не зря называли "матушкой-кормилицей" и которой посвящено много разных стихов и песен. И поэтому Некрасов призывал выйти на Волгу, а Репин вздумал рисовать там картину «Бурлаки на Волге».
Однако стоп! Ведь согласно воспоминаниям Репина замысел этой картины возник у него задолго до поездки на Волгу. Т.е. ещё в 1869-м году, когда он вместе с Константином Савицким поехал рисовать этюды на Неву и там впервые увидел бурлаков, которые произвели на него сильное впечатление, из-за чего он и сказал товарищу: «Какой, однако, это ужас, — говорю я уж прямо. — Люди вместо скота впряжены! Савицкий, неужели нельзя как-нибудь более прилично перевозить барки с кладями, например буксирными пароходами?» (2). Мы же, видя как сельди из «Конька» превратились у Пушкина в волов из «Путешествия в Арзрум», можем лишь констатировать, что задолго до Репина и Некрасова именно Пушкин воплотил в своих образах слова: «Люди вместо скота впряжены!»
Однако сейчас нам важно другое, т.е. то, что именно на Неве Репин не только создал первый акварельный эскиз картины, включавший бурлаков, но и впервые их там увидел. А потому и Пушкин, живший задолго до Репина, также мог видеть бурлаков на Неве. Ну, а если вдруг не увидел, то легко мог заглянуть во всё тот же песенник, находящийся в его библиотеке, да и прочитать там про Ладогу, расположенную не так уж и далеко от Петербурга:
Что не гуси братцы - и не лебеди,
Со лузей, озер подымалися,
Подымалися добрые молодцы,
Добрые молодцы люди вольные,
Вce бурлаки понизовые,
На канавушку на Ладожску,
На работушку государеву… (3).
Ну, а теперь я укажу намёк, который в «Коньке» приводит к реке. А начнём мы с того, что найдём примерное место, где сельди «сколь сильно не кричали, Сундучка всё не подняли» (первая редакция). А раз не подняли, то, значит, и с места не сдвинули! Тянем ниточку дальше и спрашиваем: а где Ёрш нашёл этот сундучок? Ответ таков: «В омут кинулся он смело И в подводной глубине Вырыл ящичек на дне».
ОМУТ - вот слово, приводящее к реке! Поскольку и в наше время, и в пушкинское, омут – это «яма под водою, в реке, озере» (В.И.Даль, Ожегов и т.д.). Но кроме этого омут ещё и место обитания водяного, о котором кричит Горбунок мирянам, живущим на Ките: «Эй, послушайте миряне, Православны христиане! Коль не хочет кто из вас К водяному сесть в приказ, Убирайся вмиг отсюда». А Даль подтверждает поговорками и пословицами: «Водяной в омуте сидит»; «В тихом омуте (болоте) черти водятся»; «Попасть в омут с головою» (в беду); «В тихой воде омуты глубоки»; «Омутистая река дань берет» (топит). И все они связаны или с рекой, или с болотом. Ну, а как родился Петербург? «Из тьмы лесов, из топи блат», как любезно сообщил Пушкин в своём «Медном Всаднике». Так что, конечный ответ о месте, где сельди поднимали сундучок, таков: это река. А с учётом того, что рядом море, это устье реки. Ну, а зная из предыдущих глав подтекст, мы и уточним, что море это Балтийское.
Однако некоторая путаница в «Коньке», связанная с чересчур резким переходом от реки к морю, имеет и свою предысторию, поскольку началась она у Пушкина ещё в 1826-м году. Так, если мы заглянем в пушкинскую запись народной сказки о Балде, то там мы чётко и увидим, как он впервые начал свою игру с рекой-морем. Так, сначала он пишет, что Балда, пойдя собирать с чертей оброк, (внимание!) «садится у реки», а затем он - «ударил дубиною в воду и в воде охнуло; кого я там зашиб старого али малого – и вылез старый: что тебе надо? – оброк собираю – а вот внука я к тебе пришлю с переговорами сидит Балда да верёвки плетёт да смолит – Бесёнок выскочил что ты – балда? – да вот стану море морщить, да вас чертей корчить – бесёнок перепугался. Тот заплатит попу оброк кто вот эту лошадь не обнесёт три раза вокруг моря» (4). Ну, а мы, конечно, удивляемся, когда видим, что Балда не просто сел у реки, но и, продолжая там сидеть, вдруг стал угрожать «море морщить», а затем и назначать соревнование по переносу лошади вокруг моря. Вот она пушкинская закладка для будущего сближения реки и моря в «Коньке»!
Смотрим дальше по слову «омут». Так, 11 июня 1831-го года Пушкин из Царского Села пишет о петербургских журналах: «Здесь я журналов не получаю, и не знаю, что делается в нашем омуте, и кто кого» (5), а 17 марта 1834-го года (т.е. в год издания «Конька»!) указывает в своём дневнике: «Вчера было совещание литературное у Греча…Охота лезть в омут, где полощутся Булгарин, Полевой и Свиньин» (6). Ну, а с учётом того, что Булгарин и Свиньин жители Петербурга, а Полевой вместе с ними присутствовал на большом петербургском собрании литераторов (70 человек!), то и речь тут может идти только об «омуте» именно этого города. Примечательно и то, что тут же в дневнике Пушкин вспоминает и о суде «над молодыми заговорщиками, погибшими 14 декабря». Мы же, прочитав эти странные слова о суде над погибшими, сразу же вспоминаем написанные ещё в 1829-м году «Заметки на полях статьи М.П.Погодина «Об участии Годунова в убиении царевича Дмитрия», когда тот же Пушкин совершенно справедливо писал: «Уг<оловная> Пал<ата> не судит мертвых царей по сущ<ествующим> нын<е> зак<онам>. Судит их история, ибо на царей и на мёртвых нет иного суда» (7). Задумаемся над этим пушкинским противоречием, возникшим в период 1829-1834г.г.
А пока отметим, что самый интересный «омут» спрятался у Пушкина в 46-й строфе шестой главы его «Онегина», где он написал: «А ты, младое вдохновенье - - - Не дай остыть душе поэта, Ожесточиться, очерстветь, И наконец окаменеть В мертвящем упоеньи света, В сем омуте, где с вами я Купаюсь, милые друзья!» Правда, никто из комментаторов «Онегина» (Н.Л.Бродский, В.Набоков, Ю.М.Лотман и т.д.) ничего интересного тут не увидел. А причина в том, что они не задумались над вопросом: а почему Пушкин, поставив над черновиком 25-й строфы помету, указывающую на 10 августа 1826-го года, т.е. на время пребывания в Михайловском, в котором никакого «света» и близко не было, уже в следующей строфе вдруг взялся этот «свет» описывать? И причём в настоящем времени!!
Есть и ещё одна странность: лишь 22 ноября 1826г. была окончена пятая глава, в связи с чем, «как полагает Б.В.Томашевский, работа над шестой главой шла параллельно с пятой и до её окончания» (8). Я соглашусь с этим, но частично, т.к. совершенно не ясно, а когда же всё-таки была написана 46-я строфа шестой главы? Издана же эта глава была в 1828г. вместе с 47-й строфой, но впоследствии Пушкин объединил эту строфу с 46-й, о чем и указал в примечании. Кроме того, он 2 октября 1835г., находясь в Михайловском, выделил эту строфу, вписав её в альбом Анны Николаевны Вульф (9). Но при всём этом концовка этой строфы с упоминанием в настоящем времени «света» совсем неуместна для той «глуши» (читай – Михайловское!), о которой идёт речь в её начале.
Ну, а мы, зная, что под «омутом» подразумевается Петербург, смело можем предположить, что концовку шестой главы Пушкин дописывал уже после приезда в Петербург, т.е. с конца мая и до ноября 1827-го года. А вот когда 6 ноября он напишет стихотворение «Талисман», которое Т.Г.Цявловская справедливо связала с графиней Воронцовой, «поздней осенью 1827 года» приехавшей в Петербург из Англии (10), то тогда и можно отсчитывать тайную хронологию, спрятанную в подтексте восьмой главы «Онегина». А заодно - и понять современников Пушкина, которые справедливо критиковали предыдущую седьмую главу за медленность любовной интриги. И действительно, Онегина в седьмой главе нет, из-за чего соответственно и возник перерыв в его отношениях с Татьяной. Ну, а мы, конечно, понимаем, что всему причиной реальная разлука Пушкина с основным прототипом Татьяны Лариной - графиней Воронцовой. Т.е., когда в их любовном романе наступил перерыв, то такой же перерыв наступил и в романе литературном. А потому и нет ничего удивительного в том, что критик Надеждин в седьмой онегинской главе «ничего, кроме забавной болтовни и картинок, не увидел» (11). Так что, вывод таков: настоящее время в словах: «В сем омуте, где с вами я Купаюсь, милые друзья!» является намёком на сдвиг вперёд той хронологии, которая имеется в подтексте романа.
А вот на какие кровавые омуты намекает Пушкин в черновике «Полтавы»: «{Бросая груды тел на гр<уду> Шары чугунные повс<юду> Катятся прыгая -- горят} В кровавых омутах шипят И замирают» (12), пока сказать затруднительно. Но мы подумаем над этим. А пока вернёмся к селёдкам-бурлакам из «Конька» и спросим: а что такое их «У-у-у!», если не вой, который может намекать на песню? Ведь если позднее Некрасов назвал «стон» бурлаков песнью, то почему бы и Пушкину под воем сельдей, тянущих груз, не подразумевать то же самое? Правда, Словарь Даля говорит нам: «Воют волки, ино и собаки». Ну, а как обычно люди воспринимают такой вой? Ответ понятен: как песню. Кстати, насчёт собачьей песни помню забавный случай, когда уличный музыкант играл на гармошке, а люди равнодушно проходили мимо, как вдруг пробегавшая мимо дворняжка остановилась, села напротив и… стала подвывать музыке! Тут уж я рассмеялся, радуясь, что хоть одно живое существо откликнулось на весьма убогую музыку и, хоть и по-своему, но всё же под неё запело. Как там у В.И.Даля: «Хоть волком вой, да песню пой», или «Собачий вой, на вечный покой», или «Ночной собачий вой, к покойнику». Но понимал ли всё это Пушкин? Конечно, понимал. А иначе и не писал бы в «Мёртвой царевне» сначала о смерти, а потом: «Братья в ту пору домой Возвращалися толпой… Им навстречу, грозно воя, Пёс бежит и ко двору Путь им кажет. «Не к добру! – Братья молвили, - печали Не минуем».
Однако у нас случай не одиночного воя-песни, а коллективного воя сельдей, при котором можно подразумевать и хоровое пение. Напомню, что такое пение мы уже видели у гребцов из «Конька», которые поют «наподхват», и в стихотворении «Пир Петра Великого», где раздаётся «Песен хор» (13). Но то же самое можно увидеть и в «Капитанской дочке»: «Сосед мой затянул тонким голоском заунывную бурлацкую песню, и все подхватили хором» (14). Здесь мы остановимся и отметим, что песню пугачёвцев Пушкин не просто так назвал «бурлацкой». Ведь если мы заглянем в источник, т.е. в пушкинскую «Историю Пугачёва», то и обнаружим там следующие слова о Пугачёве: «Яицкие казаки, зачинщики бунта… обходились с ним как с товарищем, и вместе пьянствовали,… распевая бурлацкие песни» (15). А составители СЯП, обозначив слово «бурлацкая» как прилагательное к слову «бурлак», вовсе не учли, что исполнители песен отнюдь не бурлаки, а казаки! И не посмотрели, что Пушкин в своей «Истории Пугачёва», рассказав в первой главе историю яицких казаков, нигде не связал их с бурлачеством. Кроме того, пушкинисты не прочли внимательно представленный в «Капитанской дочке» полный текст песни «Не шуми, мати зелёная дубровушка», чтобы убедиться в том, что по своему содержанию это чисто разбойничья песня, которая к тому же не может быть отнесена и к имеющемуся в СЯП разряду «грубая, непристойная»! Правда, к этому разряду предположительно можно отнести песни из «Истории Пугачёва», поскольку Пушкин не указал содержание тех «бурлацких песен», которые казаки распевали вместе с Пугачёвым (16). А оно могло быть и грубым.
Тем более, что такое значение, как «грубая, непристойная», уже было ранее объяснено Пушкиным в его статье о критиках: «они поминутно находят одно выражение бурлацким, другое мужицким, третье неприличным для дамских ушей, и т. п.» (17). Однако, с другой стороны, насторожиться по поводу «бурлацкой» (а по сути разбойничьей!) песни из «Капитанской дочки» составители СЯП могли бы уже из-за того, что именно эту песню вполне уместно начал напевать в лесу разбойник Стёпка из «Дубровского», который «запел во всё горло меланхолическую старую песню: Не шуми, мати зелёная дубровушка» (18). В то же время, получив определение «меланхолическая», т.е унылая и грустная, мы обязательно должны вернуться к этой же песне, которая в «Капитанской дочке» названа «заунывной»! Вот где всё сходится: и «песнь русская», и «грустный вой»! А неуместные слова о «бурлацкой песне», будучи очередной намеренной ошибкой автора, на которую попались составители СЯП, конечно же, возвращают нас к песне-вою сельдей, которые в «Коньке» взялись быть бурлаками.
Однако если в ловушку Великого мистификатора попались составители СЯП, то почему бы и нам тут немного не подыграть и не задуматься над весьма отдалённой, но всё же перекличкой пугачёвцев с настоящими бурлаками, которые тянули корабли против течения реки? И поэтому мы со всем вниманием отнесёмся к пушкинскому письму Дельвигу, где он сравнивает бурлаков с воинами, а себя с вассалом. Вот отрывок из этого письма: «коли твой смиренный вассал не околеет от сарацинского падежа, холерой именуемого, и занесенного нам крестовыми воинами, т. е. бурлаками, то в замке твоём, Литературной Газете, песни трубадуров не умолкнут круглый год» (19). Запомним слова «вассал» и «трубадур», которые позднее перекочевали в пушкинскую пьесу «Рыцарские времена», где «трубадур» соответственно стал «миннезингером». А заодно обратим внимание и на то, что тем же 1830-м годом, что и письмо Дельвигу, датируются и пушкинские «Заметки на полях 2-й части «Опытов в стихах и прозе» К.Н.Батюшкова», где имеется следующее сравнение казака и трубадура: «Русской казак поет как трубадур слогом Парни, куплетами фр.<анцузского> романса» (20). А из обоих сравнений можно усмотреть переход от бурлаков к «крестовым воинам», т.е. – к рыцарям из пьесы Пушкина, а от французского «трубадура», которым является средневековый провансальский бродячий певец-поэт, не только к немецкому «миннезингеру», которым является средневековый немецкий поэт-певец, но даже и к русскому казаку!
P.S. Кстати, как утверждает Википедия, в разговорном латышском языке слово бурлак (латыш. burlaks) означает не только «бурлак», но и «разбойник»! И как бы хотелось ухватиться за такое значение, тем более что «родная» Пушкину Псковская губерния находилась не так уж и далеко от места проживания латышей. Но, к сожалению, у В.И.Даля такого определения нет, а ему я верю больше.
Примечания:
1. Песня №188 «Перед нашими вороты» из сборника Чулкова.
2. См. автобиографию Ильи Репина в его книге «Далекое близкое».
3. Песня №165 из первого тома сборника Чулкова.
4. XVII, 365.
5. Пс 610.25, Вяземскому.
6. Ж2 322.5.
7. Ж2 256.2.
8. Лотман, «ЕО», с.17.
9. XVII, 640.
10. «Прометей», №10, 1975, с.66.
11. Н.Л.Бродский «ЕО», М., 1964, «Просвещение», с.263.
12. П III 285 сн. 3в.
13. С3 253.24.
14. КД 330.37.
15. ИП 27.30.
16. ИП 27.30.
17. Ж1 152.27.
18. Д 222.3.
19. Пс 532.6 от 4 ноября 1830г.
20. Ж2 266.12.