Правила харакири

Лазаревич
сезон охоты был открыт. мишени вывешены в тире.
казалось просто и смешно - быть пулей, пущенною в лоб.
в прицела рамке не легко - молить себя о перемирье,
когда твой вымученный дьявол одно и то же, что и бог.

как нет судьбы, как нет любви, как нет твоих слепых идей.
лишь выпадает раз за разом твой первый и последний фант.
у эшафота, на подмостках искать людей среди ****ей,
которым ты, как в горле спазм, которым ты: не "мой амант"

в том сне, что так и не приснился, концовкой было лишь "сеппуку"
ты жил, любил, горел и спился. и верил в то, что это шанс.
и ты любил её, как суку. и знал что жизнь твоя наукой
тебе не раз подарит муку - любить её... и ждать аванс
когда она...


Правила харакири.

Кесарю кесарево. Уходить из их жизней следовало так, чтобы не оставлять следов. Никаких.

С отцом Анатолием я познакомился в поезде «Красная стрела». Он выслушал эту историю до конца. Впрочем, тогда даже я не знал конца этой истории.

Апрель всегда врывался в мою жизнь неожиданно. Под мягкое шуршание капели по подёрнутому ржой карнизу. Мои несбывшиеся ожидания полнили эти дни чувством вины. Слова, сказанные зря.

Это потом я буду спрашивать себя, почему всё так случилось. И не найду ответа на вопрос, сколько это могло бы ещё продолжаться.

Девятнадцатого мая, шесть утра, заспанный полустанок.

Или 2013-й год, когда ты была счастлива. Или нет.
Ты уходишь от меня каждый день ровно в ...
Ненавидеть эти …?
Если бы я умер позавчера, а завтра бы к тебе сватался. С чистого листа. Я бы на тебе никогда не женился. Любить не умеем. Вычёркиваем.

Просёлок с утра не пыльный, примят ночною росой. Но уже солнце желтит крупный песок грунтовки, особенно на поворотах, там, где прогалины вдоль обочин.
Идём на грани заноса, торопимся. Вот она - сотня километров, и маячат по левую руку пустые глазницы окон заброшенных пятиэтажных корпусов. Покинутая погранцовская часть. Раньше стоял контингент в три тысячи человек. Что теперь? Валятся вниз пролёты, сорняки сквозь трещины на плацу.

Далее.

Скособочившиеся ангары гаража, сгоревшее здание администрации. Заросший стадион. Один магазин вместо когда-то пяти. Узкая дорожка в сторону клуба.

Дед рассказывал: гладкостволки шестнадцатого калибра стояли в хозяйственном, воткнутые в железное ведро, точно мётлы. Так и брали. ИЖ 1964-го года. Дохуя со временем раковин в стволе. Но курковое, что важно.

С тобой мне час времени. Всего час. Ты знаешь всё заранее. Всё, что я скажу. А я боюсь этих несказанных слов. Смотрю в твои глаза. Ты умеешь смотреть в ответ.

Нежность моя, упрятанная, сокрытая, убитая, если хочешь, **** меня во снах моих – там мы вместе. Там, в них ты подходишь, глядишь снизу вверх, целуешь быстро, как тогда, в декабре.

Смотрю на тебя. Смотрю жадно, так, словно завтра умру и не успею увидеть самого важного. Того, о чём ты сказала тогда. Слова эти, как молитва. Помнишь? «Ненужные мне глупости».

Снова в детстве. Прикорнувшие углами к земле дома вдоль вытянувшейся к ладони озера улицы, провалившиеся погреба, упавшие внутрь себя крыши летних кухонь. Тех, что скворчали жаркой печью два-три десятка лет назад на всю округу. Котлеты с пропущенной сквозь мясорубку мелкой плотвою, осенний сижок на воде с картофельными кругляшами поверху. «Шилакка» двухдневная, сочная с глубоководного сига, того, что идёт на «тридцатку» с каменистого берега, когда последние метры сети тянешь отвесно на борт с десятиметровой глубины.

Возвращаюсь к тебе во снах. Хотел бы не возвращаться. Но замкнутый круг. Другого нет. Ночью тянусь к тебе, чуть касаюсь, и исчезаешь. Что-то шепчешь в ответ, неуловимо. Интонации твои, хитровыебанные.

Утром жду тебя. Жду этот очередной день, который подарит мне толику твоего мимолётного внимания. Молю всех богов своих, которых нет, чтобы ты была со мной. Хотя бы минуту моего звонка тебе. Хотя бы час времени того, что можем быть рядом. Хотя бы эту вечность, что мне подарена тем, чтобы знать тебя.

Признаюсь тебе в любви. Искренне, каждый раз понимая, что шагаю на эшафот. Шагаю, поднимаюсь вновь. Падаю. Поднимаюсь.

Твои интонации, твои ресницы, твои губы, мною целованные.

Или снова там, далеко.

Сопка. Через озеро, если зимой, по льду, потом километра два вверх.

В 96-ом году можно было успеть найти десять снаряженных зилов на стоянке. Как новые. Бомбоубежища, склады ГСМ, колючка в три ряда. В самые опасные бункеры не спускались. Там метров двадцать идёшь вниз, а потом коридоры прямо, вправо, влево. Истребители из-под земли. Экстренный взлёт. Так и не нашли ни разу. Хотя знали, что они там так и остались.

Ты уходишь, я бегу тебе вслед, как первоклассник. Разрушенный, будто самой первой любовью, смотрю на тебя, на твой силуэт, исчезающий вдали.

Дед умер в шестьдесят восемь. До последнего, помню, хорохорился. Двухнедельные запои. Никому никогда не рассказал, что последние годы зимой я надевал ему шерстяные носки. Когда приезжал на каникулы. Он не мог нагнуться. Но так же рвал гармонь, щемил гитару, падал спиной в поленницу. Вот она, бутылка «Столичной» на столе. Рамы зимние, двойные, вата в середине. И песни. «Пой, Андрюша, нам ли жить в печали». До сих пор пою. До сих пор не в печали.

Никого не травил своей старостью потому, как не знал её. Сейчас, бывает, вспомню, как сидел потом на летней кухне, где он вытачивал северными долгими зимами ножи. Финки. Рукоятка с капа карельской берёзы. Той, что плывёт разводами, не старится с годами. Лезвие полированное, легированная сталь. Вот она, «летка». Справа печь, слева три станка с абразивами.

Далее дровяник, после хлев, за ним задний двор. Помню, ворон там стреляли с дедом с мелкашки, когда они, вороны, одолели клубнику клевать. Одну ёбнули тогда с первого выстрела. Не упала, повисла в ветках на берёзе. Остальные на всё лето забыли появляться.

Кесарю кесарево.

Баня прохудилась напрочь, чердаком ввалилась внутрь.

Помню летом приду, а собака моя Лайма, лайка подле клубочком свернётся, ждёт.

Или тоже зимой, срубы индевеют снаружи, предбанник в клубах пара. Бывает вывалишься с полка, хватанёшь с корыта ушат ледяной воды на голову и дверь нараспашку. Охолонешь. А безветрие вокруг. Озеро подле уходит вдаль полотном белым. Вот он, камыш запоздалый осенний желтоватый, чуть тронешь – зашелестит, забеспокоится.

Тебя ищу. Ищу в каждой жизни своей. Безответно. Жду поцелуев твоих. Не нахожу. Или теряю.

Я тебя не потеряю. Я тебя буду хранить. В сердце своём разъёбанном. Или глубже. А ты простишь мне. Это и всё остальное. Или не простишь.

Кесарю кесарево.

Это уже потом бабушка стала рассказывать. Глаза её ледянистые, синие, прозрачные. Раньше молчала. Сейчас говорит взахлёб. Сидим на кухне вдвоём. Печь потрескивает угольями. Рассказывает, как в войну отца потеряла по ту сторону эшелона при эвакуации, как он нашёл её, успел. Как потом они ходили колядками по клубню картошки мёрзлой собирали себе на ужин.

Я слушаю. Слушаю, пью, кидаю стопками рваную желчь внутрь и плачу. Плачу так, чтоб она не видела. А бабушка рассказывает. Про деда говорит, как он сватался к ней, какой он был охуенный самый. А я это и так сам знаю. Я ведь, как он. Я ведь в глазах папы моего слышу упрёк невысказанный, что так же пью. Гены?

Кесарю кесарево.

Я старался уйти из жизней. Не ушёл.

В мае я стоял на заспанном полустанке. И верил в то, что я жив. Впереди была дорога. По которой я сумею, пройду. Кесарю кесарево..