Рассказ Земля обетованная

Вера Григорьева
               
Земля обетованная

Мир, в котором она жила, не хотел ее принимать. Он топорщился углами, заводил в тупики темных коридоров, толкался твердыми боками предметов, прятал игрушки и всегда норовил ее уронить, поворачиваясь неровностями.
Только старый продавленный диван обнимал ее мягкими подушками и всю ночь баюкал и поскрипывал, но днем он становился общим, охал от тяжелых взрослых тел, напрягался и вздыхал, протертая ткань на нем натягивалась туго-туго, и казалось, вот-вот лопнет.
Во дворе было просторнее, но и он был уже поделен и освоен старшими детьми. Их ноги, бьющие по мячу, мелькали перед лицом, их руки толкали ее, когда она тоже тянулась к круглому шару, их разгоряченные лица с орущими ртами, проносились мимо, обдавая жаром. Она искала свое место, но его не было и здесь.
Однажды ей дали в руки красный детский совочек. Ощутив его твердую и реальную рукоятку в своей ладони, она приросла к нему, как к единственной опоре. Чтобы он не убежал, она спала с ним. Он стал продолжением ее руки и держателем ее мира. Он мог творить чудеса, превращая песок и землю в красивые фигуры, но обитатели двора топтали их, даже не замечая.
Тогда она научилась прятать свой мир под землю.
Сначала он был не больше ладошки, она делала его из фантиков и цветков, прятала под стеклышком в ямке мягкой земли и прикрывала песком. Ей было любопытно, как будто нечаянно очистить пальчиком стеклышко от песка и обнаружить «секрет», скрытый в земле. Смятая цветная фольга, блеснув в глаза зайчиком, заставляла прищуриться от удовольствия. Цветы ахали от яркого света и съеживались. Тогда она меняла старые цветы на новые, и опять присыпала маленький мир песком, до следующего открытия.
Количество «секретов» увеличивалось пропорционально найденным стеклышкам. Не всякие годились, самыми ценными были кусочки оконных стекол. Их размер тоже был важен, очень маленькие не годились вовсе, что под ними спрячешь? Большие, приходилось разбивать. В работу шли средние. В удачные времена у нее было по пять «секретов» сразу. Проверять их сохранность и следить за ними была ее ежедневная забота. На этот случай в ее кармане всегда хранились обрывки фольги, фантики, которые она собирала у помойки, пучки цветных ниток, блестящие винтики, подобранные на полу, лоскутки и тряпочки, словом те богатства, которыми пренебрегали взрослые, а ее пристальный взгляд выхватывал из хаоса их жизни. Иногда ей попадалась сломанная сережка или пуговица с радужной каймой, – тогда это украшение переходило по наследству от одного сломанного «секрета» к другому. Налюбовавшись новым «секретом», она шла к следующему окольными путями.
Дети уже настолько привыкли к ее слонянию по двору и копанию в земле, что для них стало привычным, видеть ее в позе жука, ковыряющего землю. Зато она торжествовала, глядя на бегающих детей, и думала, что они даже не подозревают какие сокровища лежат у них под ногами. И приседая в очередной раз, таинственно улыбалась. Она раскладывала свои «секреты», как невидимые ловушки счастья. И, оглядывая двор, видела исходящий из-под земли свет, в тех местах, где они были скрыты. Она жила этой тайной красотой, о которой никто не знает, и, как «скупой рыцарь», наслаждалась их обладанием.
Однажды ей пришла мысль делать маленькие садики, где-нибудь в углу двора в зарослях лопуха и крапивы, подальше от тех мест, где играли мальчишки. Она протаптывала незаметные извилистые тропки в глухом лесу лопухов и крапивы, и никем незамеченная пробиралась в свой садик – кусочек прополотой земли, размером в два шага, окруженный заборчиком из прутиков. Там росли причудливые деревья из метелочных травинок, яичными желтками светились клумбы из одуванчиков и лютиков, между которыми вились дорожки из мелкого песка, стояли скамейки и столики из спичечных коробков, и даже протекал ручей, через который был переброшен горбатый мостик из кусочка коры. По саду гуляли цветочные принцессы и принцы, как бабочки однодневки, которые, ложась спать, на утро не просыпались, а сменялись новыми – юными и свежими, с капельками росы вместо сердец, чтобы к вечеру утомиться и завять вечным сном.
Садик требовал еще большего ухода, чем простой «секрет», надо было менять завядшие цветы и деревья, подливать в ручей воды, подсыпать дорожки и выдергивать сорняки, которые вспарывали дорожки и портили клумбы.
Летом и осенью она довольствовалась садиками, зато зимой можно было строить целые деревни и города из снега. Вот только прятать их было трудно, вездесущие мальчишки находили их всюду, ломали или украшали их на свой дурацкий вкус разными нелепыми штуками. Поэтому она очень любила лето, когда, забравшись в тень под развесистый куст бузины у самого забора, можно жить в своем мире искусственных садов.
Самое трудное было бороться со стихийными бедствиями, когда случайно залетевший мяч и вероломные мальчишеские ноги портили сады.
Но однажды случилось не просто стихийное бедствие, а катастрофа. В один день она потеряла сразу все садики и «секреты».
Надо сказать, что двор представлял собой хорошо утоптанное пространство от дома до деревянных сараев, с отделениями для каждой квартиры. Жильцы использовали свои закуты по личному усмотрению. В основном там хранили старые велосипеды и коляски, сломанную мебель, ржавые тазы и кастрюли, дрова и столярный хлам, некоторые приспособились хранить там запасы картошки. Еще нетронутое городом пространство бывшей окраины, приткнутое к непроницаемому и могучему бетонному ограждению военного завода, забытое и жившее своим маленьким обособленным мирком полупровинциального хозяйствования.
И вот сообразительная тетка Дуся, бывшая вахтерша, пребывающая на пенсии, как-то весной поселила у себя в сарайчике свинью, проделав маленькое окошко в двери для проветривания. Пока свинья была поросенком, все улыбались и подкармливали ее, дети просились посмотреть на розовое лопоухое существо. Но когда свинья начала входить в свои взрослые формы, запахи от ее содержания стали распространяться по всему двору. Хозяйки негодовали на то, что вывешенное белье, отдает навозом. Старушки жаловались, что стало невозможно сидеть на лавочке у дома. Детвора демонстративно зажимала пальцами носы и убегала играть в соседние дворы. Всполошенные матери охрипли кричать из форточек, призывая на обед своих чад, и проклинали свинью и тетку Дусю.
Однажды утром, подрыв под дверью сарайчика подкоп, свинья вышла наружу и пошла осматривать двор. К своему удовольствию она обнаружила преимущества вольного бытия и с безудержным свиным азартом взялась переустраивать внешний мир. За несколько месяцев вынужденного безделья у нее накопилось много энергии, и вся растущая зелень двора подверглась ее исследованиям, так же как и все помойные ведра, сточные канавы, бачки для мусора, и кое-как прикрытые овощные хранилища. Ее обнаружили – сытую и довольную, лежащую на куче капустных листьев и еще недоеденной картошки у одного из сарайчиков.
После отчаянного и призывного вопля хозяина съеденной капусты, все население дома с громкими криками и гомоном, вооруженное кто чем, носилось по двору с целью загнать непоседливую свинью в ее стойло, сокрушая все на своем пути. Дети свистели, улюлюкали, оглушительно били палками в тазы, и, как водиться, радовались и суетились больше всех. Свинья бешено металась в поисках потерянного рая, и когда поняла, что если она не спрячется в своем закуте, ее съедят заживо, заскочила в сарайчик и забилась в угол.
Жильцы дома, оценив ущерб от пребывания свиньи во дворе, вынесли ей смертный приговор, хотя еще неизвестно, кто больше нанес ущерба двору – жители или несчастное животное, взбесившееся от одиночества и тесноты. Хозяйка наполовину съеденной, наполовину растоптанной картошки сокрушалась больше всех, грозила тетке Дусе судом, и наконец успокоилась, заполучив от нее слово о возмещении ущерба мясным деликатесом в виде свиной головы. Тут каждый начал высматривать, какой ущерб нанесен лично ему, вспоминать, кто, что давал для превращения поросенка в свинью, и бедной тетке Дусе ничего не осталось, как пообещать всему двору большой свиной пир на ближайший праздник. Свинья виновато и боязливо моргала из угла. Дети по очереди подходили и прощались с ней.

Белую тишину раннего утра пропорол резкий и тревожный вопль, сигнал предшествующий праздничным событиям. Дети с немым любопытством смотрели на неживое тело с отвисшими ушами, повешенной вниз головой свиньи, не могли оторвать глаз от прорези под мышкой у левой ноги, из которой ручейком сбегала кровь в синий эмалированный таз. Кровавый цвет смерти завораживал и притягивал, не давая детворе приняться за свои игры. Тетка Дуся закрылась у себя в комнате, пила валерьяну, и даже в окно не высовывалась.
Весь день из кухонь тянуло мясным варевом и жареным луком, а вечером начался пир, на котором отсутствовали двое – тетя Дуся и девочка с «секретами».
Девочка кружила по двору, когда жители дома, собравшись за одним столом, прямо на улице, под гармошку чокались и пели песни, когда мальчишки остатками картошки сбивали пустые бутылки, когда девочки собирали косточки от хребта бывшей хавроньи и играли в «козлика». Она отыскивала следы бывшего своего мира, который был перепахан в первородную грязь, но нигде не могла его найти. Ей казалось, что все вдохновленные свиным разбоем, а впоследствии свиным же пиршеством, продолжили начатое хавроньей дело по разорению двора, и в каждом закутке остался витать дух разложения и убийства с запахом самогона, ворчанием собак над обглоданными костями и несколькими пятнами бурого цвета, въевшихся в землю на месте убиения.
Когда запахи свиного холодца и навоза постепенно улетучились со двора, резвые детские ноги снова утоптали площадку для игр, выросли новые лопухи и крапива, все вернулось в обычное русло. Но не для нее…
Когда рушились ее «секреты» под неосторожными ногами детей, когда они нарочно портили ее садики, это не вызывало такого страдания, даже наоборот, она с еще большим вдохновением принималась за дело, и новые «секреты» были всегда даже лучше прежних. Но последнее свиное бедствие повергло ее в панику. Она без устали кружила по двору, но мысли не собирались, а руки не тянулись к совочку и земле.
Вынужденное бездействие всегда располагает к размышлениям, и чем дольше оно длиться, тем глубже и дальше можно уйти в своих мыслях.
Ее хрупкий мир был настолько мал, что не вмещался в рамки теперешнего двора.
Ее глаза блуждали по утоптанной земле и не находили прежнего подземного свечения, дальние закоулки в лопухах и крапиве, не таили прекрасных садов.
Мир был пуст, он был обречен на вымирание. Мир вокруг был пуст густотой неправильных вещей, уродливых и кричащих, нагроможденных в его уголках, который похоронил мир ее тайной красоты.
Он вытеснил ее. Он выдавил ее из своих пределов.
Она закрыла глаза. Она повернулась к нему спиной.

Девочка с совочком шла по дороге.
Дорога была ей рада и отзывалась, сохраняя в своей мягкой пыли следы, похожие на гусиные лапки. Она подкладывала ей мелкие гладкие камушки, серые, розовые, в крапинку и с прожилками. Девочка поднимала их и клала в свой карман, машинально, по давно сложившейся привычке собирать все красивое. И чем дальше вела ее дорога, тем больше камушков оказывалось в ее кармане.
Скоро карман отяжелел и стал тянуть ее вниз, она присела и высыпала все содержимое в дорожную пыль. Камушки разбежались и сложились в узор. Как первые капли дождя, упавшие в сухую дорожную пыль, раскатились морскими слезами, предлагая разгадать свой секрет.
Девочка смотрела, но видела только пестрые камушки. Она перекладывала их, меняла местами, некоторые убирала в сторону, и вдруг увидела… Внезапно, как под увеличительным стеклом картина выросла, карликовый мир вдруг раздвинулся, из глубины камней проступили сады, доселе невиданные, удивительные и прекрасные. Казалось, одни камушки спорят друг с другом, другие играют и смеются, третьи сурово наблюдают за тем, что творится вокруг.
Девочка удивилась, обошла с другой стороны, и увидела, что картина изменилась, как будто затеяла с ней игру, лукаво меняя свою физиономию, с какой бы стороны она не смотрела на нее.
Она кружила вокруг разбросанных камней и удивлялась, стоило только добавить или убрать один из камушков, пейзаж менялся, превращаясь в новый.
Она смотрела на эти волшебные картины, и поняла, что нашла свой мир.
Этот мир был прост и незатейлив. Ему не нужны были искусственные детали. Его можно было сложить в карман и унести с собой. Он был везде и всюду под ногами, его никто не замечал. Никто, кроме нее. Он принадлежал только ей, и только ей он был нужен.
Она собрала камушки, положила их в карман и пошла.
Дорога принимала ее шаги, ей нужна была девочка, а девочке нужна была дорога.

Девочка шла по дороге.
В желтоватой пыли рядом с уходящей цепочкой мелких шажков остался красный детский совочек, как красный восклицательный знак зовущей вперед мечты.

=

На меня Бог наплевал.
Не поцеловал, не лизнул языком, не одарил рубашкой, а просто плюнул. Сальвадору Дали повезло, Бог его описал во сне. Художнику свернуло мозги и он стал мечтать наяву вывороченными наизнанку снами, а к собственным испражнениям относился трепетно и ревниво. Что равняться с великими… На меня Бог плюнул…А может быть чихнул… Или просто прыснул от смеха во время моего появления на свет, и капли его благодатной слюны разбрызгались в беспорядке по сморщенному от страха телу.
Что так насмешило его? Возможно, моя пуповина, которая обернулась вокруг шеи и не давала вдохнуть и расправить легкие. Мое тело покрылось радужной синевой и напоминало шкурку ящерицы с ярко красными пятнами – не ешь меня, я не съедобная! А ручки и ножки в судорожном танце старались ухватить воздух жизни. Быть может, отчаянная схватка полумертвого существа с пуповиной, которая несла жизнь девять месяцев, но стала ненужной и почти чужой? или мой неслышный, как надорванный хрип слепого котенка крик, который долго зовет свою загулявшую мать и уже выбился из сил? наверно, Бог все-таки прыснул от смеха, даже не успев для приличия прикрыть рукой рот, и проснувшаяся рука врача (бессонное дежурство, вчерашняя вечеринка по случаю именин), перерезала, наконец, смертельную петлю – да здравствует жизнь!
Бог плюнул на меня! Хотелось бы думать именно так, иначе, зачем же меня раздирают противоречивые желания то сочинять стихи, то заняться живописью, то играть на сцене, то ставить спектакли, то танцевать, то петь…
И если Господь, все же причастен к этому, то почему он не дал мне главного, – способности управлять этими талантами? Все же я благодарна Ему за то, что Он призрел меня, ведь кроме Него у меня никого нет. Нет знаменитой родословной и крепких семейных и нравственных традиций, нет талантливых предков. Все мое наследство – это Твоя насмешка, Господи.
На меня Бог плюнул, и оставил жить в такой семье, где не могло быть никаких перспектив стать человеком. Когда мир перед глазами перевернулся и встал на место, я поняла, что это не мое место. Где те, которые ждут и любят меня? Меня не хотела мать, а отец, который ждал девочку, вскоре умер, и оставил сироту разбираться со своими проблемами. И не надо меня упрекать в гордыни. Я терпеливо старалась вырасти, чтобы покинуть чуждую среду и отрезать пуповину, за которую меня постоянно дергали и бестактно упрекали в неблагодарности за появление на свет.
Тот мир, которым меня одарил Бог, плюнув на меня, был только внутри меня, а я стала искать его снаружи в любви других людей. Призрачные представления о гармонии и любви, вычитанные из книг, не укладывались в реальности, одинокой волчицей бегущей мимо. Я летела перекати-полем из под ее быстрых лап, и не было сил зацепиться и врасти в почву, чтобы дать плоды. Оставалось одно, – теребить божественные плевочки, как Дали теребил и снимал струпья с маленьких ранок, которые возникают на потрескавшихся губах, чтобы привлечь мух, а после наблюдать, как их хищные хоботки втягивают свежую плазму с его губ.
Я смотрю в зеркала божественных плевков, мечтая увидеть себя в полный рост, но вижу разрозненные стеклышки калейдоскопа, которые каждый раз складываются по-другому.
Зачем, Господи, Ты плюнул на меня? И как теперь жить с этим?

=

Пытаюсь найти в себе признаки гениальности. Ведь теперь все вокруг звезды и гении, и в кино и в книгах. Все особенные какие-то, обыкновенных людей совсем не осталось. Я исключение.
Я обыкновенная.
Со второй группой крови, кровью земледельцев...
Не могу сесть и писать пока не приберусь в доме, обновлю букеты в вазах, вымою посуду, приготовлю обед мужу, прополю грядки и полью цветы. Попутно зацеплюсь за какую-нибудь подаренную финтифлюшку и начну пристраивать ее в интерьер. Пока вожусь добрая половина дня уже позади.
Для чего друзья дарят столько ненужного добра? Вся каминная полка уже полна произведениями кустарных мастеров. Постепенно они переползают в объемные рамки под стеклом и начинают новую жизнь в виде коллажей, и в соседстве с такими же штучками, смеются над моими усилиями, поскольку на освободившееся место встают новые подаренные штучки. Друзья, сочувствуя моей привязанности к деревенскому быту, считают своим долгом пополнить коллекцию колокольчиков, статуэток из глины, снабдить малыми и большими глиняными, плетеными и деревянными емкостями. Со временем понимаю, что не они для интерьера, а интерьер для них, и как вокруг одной песчинки собирается гора, так и у меня – вокруг одной штучки закручивается новая легенда пространства.
Мой мир – моя дача, мой дом, мой участок. Он замкнут и спрятан от глаз прохожих. Снаружи ничего не видно за рядом подстриженных деревьев. Даже окна дома обращены внутрь дворика. Белая дорожка течет вокруг горки с вересками и можжевельниками, розами и цветущим мхом, с сосной на самом высоком месте, закручивается у пятачка с яблонями и сливами, заворачивает к мостику над прудом со стрелами ирисов, втекает и растворяется в зелени травы на лужайке, обегает вокруг дома и приводит к бане с японской верандой, где звенят на ветру латунные трубочки, отбивая мое время, мои ритмы. Камни – серые, розовые, крапчатые, большие и очень большие. Замки, стены и ступеньки из камней, россыпи мелких – разноцветные дорожки и площадки – их вечный сон, устойчивость моего мира, мой якорь, за который я держусь, чтобы не улететь. Каждый положен на свое место, как драгоценное яйцо, из которого должен вылупиться новый мир. Мой мир.
Весь дачный поселок там, за забором! И сетка маскировочная, чтоб не мешал! И деревья вокруг, чтобы ни один глаз не проник в мой мир, такой уютный и теплый от нагретых моими руками камней.

Вот теперь можно и поработать.
Нет во мне следов гениальности. Пока кручусь по хозяйству, копаюсь в саду, на ум приходят умные мысли. Только сяду за компьютер – ничего! Сплошная банальность.
Нет, это невозможно! Даже моя кошка меня эксплуатирует. Это не я ее хозяйка, а она моя хозяйка, зову, зову вечером, ору на весь поселок – Дуся! Дуся! Не идет. Я вся уже изведусь от беспокойства, думаю, что собаки на дерево загнали, или сожрали ее, все дороги обойду, а она отсиживается невидимая в кустах. Потом является и орет на весь дом – есть давай! Да еще и морду скривит, мол, не буду есть на полу, подавай мне на подушку! Уйдет демонстративно на второй этаж и ждет, когда я ей еду принесу, поглажу и скажу ласково – кушай Дульсинея. Тогда милостиво станет есть у меня с рук каждый кусочек, а последний оставит из вредности и ни за что не станет есть, – вот тебе мол, за то что с соседкой долго на дороге разговаривала. Знает, что люблю, вот и пользуется.
Это что, на мне написано что ли? Что мною можно пользоваться?

Приезжаю брать интервью к одному старичку. Ветеран войны, бывший искусствовед, сын очень знаменитого в прошлом родителя. Как-то я не очень подготовилась к интервью, даже не посмотрела, что он сын известного человека, поехала просто как к ветерану и очень пожилому человеку, чтобы написать статью о жителях Блокадного Ленинграда. Заранее конечно испросила его разрешения посетить на дому, говорит – в любое время, пожалуйте, всегда дома, безвылазно. Приезжаю. Домофон. Жена в растерянности, говорит – спит еще, сейчас подниму. Совсем не подумала, что старикам надо отдыхать днем, смутилась, хотела разворот делать. Но жена – дама интеллигентная, сухонькая, стройная, с короткой стрижкой – видно очень деятельная, остановила – ничего, ничего, пока на кухню пройдите. Тесноватая квартирка в старом доме, крошечная прихожая, узенькая кухонька, видимо когда-то выкроенная из соседней комнаты, полумрак, припудренный пылью.
– Как-то я не подготовился, – говорит заспанный ветеран благообразного вида. Высокий, седой, видно красавец в молодости был, голову держит прямо, набивает трубку долго, рассыпает на брюки табак. На брюках несколько мелких обожженных по краям дырочек, следы прошлых бесед с корреспондентами. Говорит медленно, как на лекции, успеваю записывать слово в слово.
Говорим про войну, про блокаду. Сыплется табак… В косых лучах от окна повисает дым. Сидим курим. Я одной ягодицей на проломленном стуле, он на тумбочке, как на насесте, возвышается, упираясь коленкой в мой блокнот, всю комнату занял большой концертный рояль. У амбразуры окна стопки журналов, папок с засаленными завязками, на рояле бумаги, припорошенные пеплом, бумаги… Тут же диван, на котором он спит. Вертится навязчивая мысль – где обитает его жена? Наверное, в темном закуте прихожей где-то таится дверь ее комнатки, чистенькой и светлой, на солнечную сторону, с цветами на окне, и ничего лишнего. Какие у них взаимоотношения? Он сетует на свою старую пишущую машинку, которую нечем заправить:
– Совсем руки не слушаются после инсульта. Потерял почерк…
Заходит жена, пора обедать. Договариваемся о следующей встрече. Обещаю предварительно позвонить по телефону за час до приезда. Выпихиваюсь из тесной скорлупы квартиры, лечу по лестнице вниз, глотаю свежего воздуха. Материала с гулькин нос, на статью мало.
Вот дура, ругаю себя. Хоть бы в Интернет заглянула, ведь известная фамилия. Нет, нигде не екнуло, сидела идиотка идиоткой, молча записывала, ни одного дельного вопроса.
К следующему разу подготовилась, все проверила, прочитала про известного родителя, все – думаю, еще один разговор и хватит.
Сидим, пытаюсь вывести его на интересующую меня тему. Он многозначительно дымит трубкой, повторяет все то, что сказал раньше. Терпеливо выслушиваю и снова задаю вопрос, может быть глуховат, – думаю. Вдруг он что-то вспоминает, встает, начинает извлекать из пыли старые папки, жалуется, что не может продолжить писать воспоминания:
– Может быть, подошлете ко мне какого-нибудь мальчика, помочь разобраться и напечатать мои воспоминания? Дочка давно говорит мне… А я вот все никак… Почерк совсем потерял.
Пытаюсь объяснить, что свободного мальчика у нас просто нет, штат мизерный. Сочувствую его проблеме, молчу о своих – работаем почти даром, сокращают и уплотняют, моя рубрика под угрозой, сама по депутатам бегаю, пытаясь средства добыть.
Говорим с его женой на кухне. Что между ними общего? У нее свой мир с советом ветеранов, с внуками и детьми, с заботами о своей внешности, всегда в делах, спортивная и подвижная. А он сидит в своей комнате и не допускает ее даже для уборки. Их любовь потерялась где-то за чертой инсульта, с болью и болезнью ушла в прошлое, приблизила детское ощущение беспомощности и одиночества, состояние когда люди вокруг есть, но ничем помочь не могут, понять не в состоянии… Как в полусне видит он свою дочь художницу, уже взрослую незнакомую женщину, внучку, которую не узнает при встрече, просто не успевает фиксировать ее внезапные перемены, удивляясь, заново знакомится, а потом опять забывает до следующей встречи. Только жена, как маятник часов, отбивает время завтрака, обеда и ужина, приема лекарств, изредка всплывает в памяти и опять проваливается в сон. А он спит и живет днем в одной и той же шкурке с привинченным намертво значком блокадника, припудренной пылью и табаком.
И только редкие встречи с людьми, связанными с его прошлым, или с теми, которым интересно его прошлое, вдруг искрой высекают яркий свет в сознании, и тогда жизнь становится опять осмысленной и значимой. Опять руки начинают искать и извлекать из нагромождений папок следы воспоминаний, стряхивать пыль забвения, упорядочивать и раскладывать, лелеять несбыточную мечту об ушедшем времени.
Смотрю на красиво постаревшее лицо и думаю, а если не война, то как бы сложилась его судьба, и что в его памяти осталось бы сегодня? Быть может, женские лица снились бы ему каждую ночь, напоминая об ушедшей и тайной страсти. И теперешний облик жены так далек от камейных образов бывших любовниц, что не хочется просыпаться. Ведь могло быть все иначе, если бы тогда он связал свою жизнь с другой. А если бы не был сыном знаменитости, то кем он был бы теперь? Да, его слова – «все делалось как-то само собой». Само собой – без усилий? В войну, в блокаду? Комиссованный с фронта мальчишка, спасая театральный реквизит, просто пошел и попросил Жданова, просто в двадцать лет стал заместителем директора театра? А как пережил блокаду? Нет ответов, говорит о другом, о чем-то своем, вернее все об одном и том же эпизоде. Лукавит или откровенно умалчивает? Разговаривая со многими блокадниками, я поняла, что их память хранит самые мельчайшие подробности тех времен, как будто они вырезаны на камне, и не «само оно делалось», а делалось с неимоверными усилиями.
Вот оно! Привычка, что слушают, привычка что дают, что помогают, что женщины обращают внимание. Говорит как с кафедры, тоже привычка, не терпит когда перебивают, не терпит когда отвлекаются от его персоны, капризно вскидывая голову. Так много знаменитых и талантливых людей были рядом с ним, он перебирает и показывает их автографы:
– О! Я могу многое вам рассказать… – и многозначительное молчание.
А может быть и рассказывать нечего. Может быть это были мимолетные встречи, ничего не значащие, иначе… Иначе, остались бы следы в виде рукописей, публикаций, изданий. Ведь не сразу же ему исполнилось девяносто лет и он «потерял почерк», ведь было же время, когда он был деятельным и сильным. Что он делал все это время?
Звонил по телефону несколько раз, пока готовила материал в журнал:
– Вы меня заставили задуматься, я много могу еще рассказать.
И опять рассказывает все о том же. Я слушаю.
Привезла, отдала несколько выпусков с праздничной обложкой ко дню Победы. Положил на стопку пыльных вырезок из газет, стал рассуждать о судьбе знаменитого дома близ Лиговки. Да, думаю, передел собственности, захватили памятник архитектуры, что с этим поделаешь, этим занимаются другие структуры, другие издания. Начинает излагать свою позицию, понимаю, киваю головой, тороплюсь на другое задание. Показывает поэтический сборник с автографом автора, слушаю историю короткой встречи. Чувствую, пытается раскрутить меня на новую тему с его участием.
– Вот вы, какая хорошенькая оказывается! Я вас только сейчас рассмотрел как следует.
Звонит, говорит комплименты, статья понравилась.
Через три дня звонит, очень поздно, будит весь дом, излагает идею новой рубрики. Понимаю, говорю, что не решаю таких задач, звоните в редакцию.
Звонит, просит приехать, есть много чего рассказать, спрашиваю о чем, в ответ что-то расплывчатое, отговариваюсь занятостью. Как-нибудь через некоторое время…
Поздний звонок, чувствую, что это он, прошу мужа взять трубку сказать, что сплю.
Звонит, говорит комплименты в мой адрес, приглашает. Отговариваюсь занятостью. Чувствую, что-то тут не так, заманивает, но не знает чем заманить, придумывает, сочиняет.
– Сама виновата, – говорит сотрудница, – не надо душевно привязываться к респонденту.
– Не привязывалась, сам привязался. Просто посочувствовала человеку.
– Зачем в драку из-за него полезла?
– В какую драку?
– Из театра Комедии звонили, справлялись о тебе, кто это шумиху поднял из-за того, что сына композитора на премьеру не позвали. Дезу твой объект выдал, а ты в драку за справедливость! Всю семью пригласили, а он просто из принципа отказался, – зачем мол, с ним не посоветовались и либретто изменили?
– Да, глупо получилось. Но ты знаешь, я поверила ему, когда он с обидой сказал, что его не позвали, да еще либретто испоганили… А на самом деле оказалось, что вернули первоначальную версию, дореволюционную.
– Сама на волоске висишь, а тут еще это…
– Ну, кто же знал, что он такое вытворит? Вроде бы интеллигентный человек, искусствовед в прошлом.
Решила поговорить с женой этого деятеля искусств. Прихожу в совет ветеранов, чтобы с ним не встречаться. Жена, улыбаясь:
– Вы для него как таблетка. Он стал более активным, лучше себя чувствует. Приходите!
Вот значит как! Таблетка значит, стимулятор жизнедеятельности. Она приглашает домой. Нет уж, хватит. Хочется сказать ей – наймите машинистку, пусть напечатает его воспоминания, взрослые успешные дети, пенсия огромная по сегодняшним меркам, в два раза больше чем моя зарплата, пусть упивается своей личностью и знаменитыми родителями, удавшейся судьбой и долгими годами. Я тут причем? Погремушка на старости лет, легкое сексуальное воспоминание для избалованного старика? Вам надоело его выслушивать? Вы все уже слышали тысячу раз и забросили его, как старого паука в своей каморке плести паутину ветхих воспоминаний все об одном и том же, об одном и том же... О снегах замершего города, о машине на дровяном пару, на которой он катит по Невскому проспекту и тормозит у развороченного взрывом провала напротив театра «Домини» на счастье старой костюмерши, которая катится кубарем под колеса и кричит, кричит, что театр грабят, растаскивают костюмы и реквизит… как удачно, что именно он застрял у театра в сером месиве снега и гари… он спаситель. Именем великого отца спасший театр от разорения, ворвавшийся к Жданову без доклада и вынесшего весь театр на своих плечах сквозь войну и блокаду. А ведь еще и двадцати лет не минуло, мальчишка совсем, комиссованный с фронта с диагнозом туберкулез легких, тощий и длинный, с торчащим навстречу ветрам кадыком, с блоковскими печальными глазами и упрямым ежиком отрастающих волос.
Хочется сказать жене – напечатайте его воспоминания! Чтобы он, наконец, выбрался из холода обледенелого города, чтобы вылез из своей конуры в узенькую кухоньку, нагретой жаром газовой плиты, напился горячего зеленого чаю с детьми, посмотрел с любовью на жену и вспомнил все, что было после тумана долгой трудной зимы, когда все делалось «само собой, помимо его воли», когда нельзя было рассуждать, просто некогда, а надо было делать и делать... чтобы выжить, двигаться и дышать, чтобы выжить, хотя и не думалось об этом. Просто не думалось, пока боролись в ледяном тумане, потому что не видно было, где конец…
Звонит он каждую неделю после одиннадцати часов вечера. Мама поднимает трубку, с усмешкой:
– Опять твой кавалер!
Беру трубку, мямлю, рубрику закрыли, финансов нет…Умалчиваю, что и работы нет.
 Он рассказывает о сказочных богатствах, которые утекли за границу с каким-то фондом, и если разыскать…

Утром просыпаюсь на острове. Туман оторвал дом от окрестностей, растворил в белом молоке пейзаж за окном. Плыву куда-то. В окно второго этажа, как с капитанского мостика, всматриваюсь в бесконечность, туда, куда убегает трава, покрытая инеем, и теряется в белой неизвестности. Я плыву на своем острове Бог знает куда, а мне хорошо…
Выхожу на крыльцо, натыкаюсь на мертвую мышь – Дуськин подарок. Еще живые подарки я забираю у нее, Дульсинея не перечит, милостиво отдает мне, как старшей, и я уношу жалкий обсосанный дрожащий комочек со свисающим хвостиком и выпученными глазками подальше на соседний участок. Мышь, не осознавая еще своего счастливого спасения, замирает на кочке сухой травы.
Пахнет дымом и отсыревшими листьями, приникшими к земле. Кристаллы инея побелили ветки яблонь и вишен, они призывно тянут окостеневшие пальцы сквозь фату внезапно упавшей зимы. Вокруг кисельная тишина. Где-то в этом морозном киселе прячется город ледяными кубами домов, светит оттуда глазами фонарей сквозь камни, сквозь лед, сквозь туман. Его желтые глаза проступают из сизого мрака, неусыпно следят за всем, кто к нему как-то причастен. Сегодня ты меня не достанешь!
Дышу, и туман выходит из меня. Может быть, это я за ночь столько тумана надышала? Надо добавить еще. Бегу в дом и затапливаю печь. Побольше дров, пожарче огонь, пусть дым из тубы еще плотнее укутает наш дом, поднимет и понесет в парном облаке от всемирного потопа, от ядерной войны, от страха иных бедствий. Мой дом не боится летать в тумане, ему туман не помеха. Мы полетим в нем далеко-далеко…
И опустимся невидимые в земле обетованной.