Инженер. Сага Низовской земли

Кучин Владимир
ИНЖЕНЕР


  Я, Николай Лукин, был четвертым ребенком в семье Петра Лукина. Когда я родился — родители жили в Павлово-на-Оке, где отец служил заместителем начальника уездного военного комиссара. Но в свидетельство о рождении мне записали как место рождения нашу деревню в Павловском уезде Нижегородской губернии, — так я из уроженца города стал уроженцем деревни. Отца из Павлово перевели в Балахну, а мы, — я, мой старший брат Сергей и две старших сестры Татьяна и Лида — с мамой уехали в деревню к деду, но я это помню очень смутно. Когда мне минуло 6 лет, отец неожиданно приехал в нашу деревню, и мы переселились в отдельный дом на ее окраине.
 

  Дед по приезду отца каждый день приходил к нему, они выходили в сад, где курили и вели какие-то длинные разговоры. Мама объяснила мне как самому младшему — отец прислан от Павловского райкома на село для создания колхоза, а дед мешает ему и доказывает, что нет такого закона, чтобы в маленьких деревнях колхозы создавать. Колхозы нужно создавать там, где хотя бы дворов сто или больше, а в малой деревне будет не колхоз, а одно разорение. Мне запомнился один разговор деда и отца. Дед говорил:
  — Пяцат бедняков, хучь вместя, хучь порозь, всё едина — бедняки.
  Отец ему что-то возразил, а дед покачал головой и сказал:
  — Тебе, Петька, хучь в лоб, хучь по лбу.
  Дав такое определение своему сыну как партийному колхозному организатору, дед махнул рукой и ушел.
 

  Колхоз организовали. Немного погодя к отцу приехали какие-то люди из района, они жили в общей горнице нашего дома, шумели, курили. Приходил дед, начинали шуметь и курить все вместе. Проверяющие, а это были они, ходили по избам, говорили с немногочисленными колхозниками. Шумные люди уехали, а мать объяснила это так — создали колхоз, но отца нашего деревенский народ не хочет в председатели — дед постарался. Отец уехал в район, побыл там неделю, и вернулся с новостью. Поручение партийное (создание колхоза) ему на бюро райкома зачли, но с замечаниями, а его опять перебрасывают, возвращают в Балахну на должность районного военкома. Отец уехал. Мать рассказала нам, что отцу обещали дать служебную квартиру, и по весне мы все из деревни уедем, и будем снова жить в городе. Больше всего это обрадовало моего брата и сестер — они учились в школе, а школа от нашей деревни была в семи километрах и они каждое утро уходили туда и возвращались обратно только под вечер.
 

  В первую неделю 32-го года в нашу деревню приехал старший брат отца и мой дядя моряк Александр Лукин. Дед, и с ним вся деревня были ошарашены его появлением — старшина Лукин ничего своим отцу и матери не писал со времен революции 17-го, и его все в деревне почитали умершим, либо убитым в годы Гражданской войны. Мужики по просьбе деда расколотили окна и двери в маленькой избенке на противоположном от нас конце деревенской улицы у самой часовни, и отставной старшина Лукин там обосновался.
 

  По весне в деревню приехал новый председатель колхоза, который был жителем деревни, расположенной на самом берегу Оки. Он разыскал нашего деда (дед оставался старостой в деревне до самой своей кончины — то есть еще семь лет), собрали сход на бывшей графской ферме. Председатель всем объяснил, что в районе решили наш колхоз соединить с его колхозом, и правление объединенного колхоза будет находиться в его деревне. Завели разговор о колхозном имуществе и пае. Дед так объяснил председателю мнение своих земляков по этим трудным вопросам:
  — Дык у нас исстари ни чаво не было, мы бывшия крепостныя графския, полеводству не обучены. Всегда жили садом да огородом. А в колхоз мы всем миром сдали графския сад фрухтовый и ферму эту с общинным стадом.
 

  И правда ферма в нашей деревне была большая, большим было и стадо, в котором почти все коровы были не личные, а общинные. Фруктовый сад графа Шереметева был посажен в 19-м веке и занимал площадь, в двенадцать или больше гектар. Частью там были высажены вишни горбатовского сорта, а частью яблони. Бывшая графская ферма вынесла тяготы войны, а графский сад в войну наполовину выпилили на дрова. Причиной этому был небывалый необычайно сильный мороз в ночь с 17-го на 18-е января 40-го года. Большинство яблонь в графском саду тогда в одночасье погибло. Морозы случались и прежде, но община свой бывший графский сад берегла, и староста — мой дед — следил за исполнением общинных работ. Но в 40-м году моего деда — хранителя народных традиций — уже год как не было на этом свете, нового старосту не избирали, а председателю колхоза и правлению было не до спасения графского сада.
 

  Но вернемся в весну 32-го года. Отцу дали две комнаты в двухэтажном доме, построенном специально для ответственных работников города Балахна, поэтому отец приехал в деревню и увез свою семью, в том числе и меня, на новое место жительства. Прошло еще три месяца и в нашей деревне летом 32-го года начали разворачиваться интересные события — в колхоз вступил бывший старшина первой статьи Александр Лукин. Но я об этом расскажу немного позднее.
 

  1 сентября 32-го года я пошел в первый класс школы семилетки в Балахне. Первые четыре года учебы пронеслись незаметно. В 36-м году весной ушел в армию мой старший брат Сергей. Надвинулась весна 37-го, и в доме, в котором мы жили, начали пропадать целые семьи. Обычно в ночь перед этим к дому подъезжала машина — и люди в шинелях уводили в нее главу одной из семей, иногда вместе с женой. Первым забрали второго секретаря горкома, затем председателя горисполкома, затем директора бумкомбината, главного инженера ГРЭС. Я все понимал и ничего у отца и матери не спрашивал. После ареста главы семейства его семья выселялась из служебной квартиры, и наш дом пустел. В коридоре на втором этаже все двери, за исключением нашей, скоро были заклеены серыми бумажками с фиолетовыми расплывчатыми печатями.
 

  Через месяц в доме проживали всего четыре старых семьи — три на первом этаже и одна — наша семья Лукиных — на втором, а несколько квартир на первом этаже были распечатаны и заняты семьями новых «ответственных работников» Балахны. В один из обычных дней отец не вернулся с работы из военкомата. Утром, когда мать хотела идти к отцу, чтобы узнать, что случилось, к дому подъехала машина. В нашу квартиру пришли два молодых парня. Они были одеты в форму городских милиционеров, но выговор их выдавал — в Балахне местные жители разговаривали без особого ударения на «о», а милиционеры-пришельцы «ворочали» на «о» очень сильно. Вели себя «милиционеры» весьма скромно. Они потоптались у входной двери в своих грязных сапогах, уточнили, что перед ними Мария Лукина — жена гражданина Петра Петровича Лукина, что-то ей тихо сказали, затем вручили маме бумажку размером с половину тетрадного листа, попросили ее расписаться на своей бумажке, и уехали.
 

  Когда незваные гости ушли, мать опустилась на табуретку в прихожей, и обратилась к моей старшей сестре Татьяне:
  — Таня, отца задержали и вчера увезли в Горький, а нас выселяют.
  Таня взяла из опущенной руки мамы бумагу, врученную милиционерами, и мы втроем ее прочитали. Сверху было напечатано слово «Постановление», а дальше следовали несколько предложений написанных сухим бездушным языком, которые мама, окончившая женскую гимназию при старом режиме (отец мамы — мой дед — работал дворником в женской гимназии в Нижнем, поэтому его три дочери учились в этой гимназии — такое было раньше правило), называла «канцелярским». Смысл предложений был такой — мы должны покинуть помещение служебной квартиры в 24 часа, о чем сообщить в горотдел милиции, туда же отнести ключи от входных дверей, и там же сообщить адрес будущего проживания. Вещи, согласно описи, из квартиры брать запрещалось, запрещалось, также брать вещи (в том числе и оружие, если мы его найдем) гражданина П. П. Лукина — мужа гражданки М. А. Лукиной.
 

  Мама сказала:
  — Таня сходите с Лидой в школу и скажите директору, что мы уезжаем, а если не найдете директора, скажите завучу. Кого найдете, тому и скажите. Люди поймут.
 

  Мы стали собираться, но перед этим мама долго искала опись вещей служебной квартиры. Опись на трех страничках связанных шпагатом и опечатанных печатью, нашлась в ящике комода в вещах отца. Эта бумага, оказывается, обладала невиданной силой, и от нее зависело многое, может быть наши судьбы. Из школы вернулись Таня и Лида, сборы пошли веселее, если так можно выразиться в нашем ужасном случае. Таня переписала опись в свою школьную тетрадку, мама и Лида, находили казенную вещь, а Таня отмечала в своем списке найденную вещь крестиком. В описи были и вещи крупные — «шкаф двухстворчатый», «стол однотумбовый», и мелкие — «щетка одежная», «лампочка электрическая — 4 шт.». Последней вещью в описи была сама «опись инвентаря служебной квартиры…..».
 

  Свои пожитки мы собрали весьма быстро, а после обеда с чемоданами и узлами мы уже были на станции «Балахна г. ж. д.» где ждали маму, ушедшую в горотдел. Наш путь лежал до Горького, а потом до Павлово, где жили наши дальние родственники, «а там видно будет». В Павлово мы задержались на один день, а затем уехали в деревню к деду. Вскоре мама и Таня приступили к работе в колхозе, а я и моя средняя сестра Лида продолжили учебу в 7-летней школе в соседнем селе. Лида училась в седьмом классе, а я в пятом. Вестей от отца не было. Только зимой 38-го от него пришло первое письмо. Отец писал, что с ним все хорошо, он проживает в поселке Лешуконское, Лешуконского района Архангельской области, работает кузнецом в леспромхозе на реке Печоре, и надеется всех нас увидеть года через три. Дед, когда прочитал это письмо своего младшего сына, сказал:
  — Вот и ладна, бог даст, свидимся ищо.
  «Бог не дал», — дед умер весной 39-го.
 

  Когда я окончил семилетку в 40-м году, старшей в деревенской семье Лукиных, была моя мама. Дед умер за год до этого, а следом в иной мир отправился его старший сын отставной моряк Александр Лукин. История его смерти весьма трагична. Как я говорил выше, в деревню он приехал в 32-м году. Летом 32-го года он подал заявление на вступление в колхоз. Никакого хозяйства дядя Саша не вел, даже не вскопал небольшой усад у своей убогой избенки, но в колхоз его приняли как представителя самой, что ни на есть, бедноты и голытьбы. Правление колхоза размещалось в другой деревне на высоком берегу Оки, но старшину Лукина расстояние в три версты не останавливало. Каждое утро он надевал свою флотскую форму и шагал по лесной дороге к колхозному начальству, с целью «выправить линию». Старшина Лукин был членом партии анархистов-коммунистов с 16-го года, участвовал в событиях 17-го года в Петрограде, на что имел мандат, снабженный размашистыми подписями и заверенный печатью Петросовета. Документ у дяди Саши был подлинный и уникальный. Рассказывать о тех годах он не любил, и даже пьяный на вопросы об октябрьских событиях 17-го ничего не отвечал.
 

  Дядя Саша считал, что партия анархистов-коммунистов, хотя и распущенная в 20-е годы, была единственным верным союзником большевиков. На колхозных собраниях он обычно просил слова и в жесткой форме объяснял председателю и колхозникам основы коллективизации. Он считал, что только коммуна и полное раскрепощение дадут людям свободу и в труде и в быту. Выступать старшина Лукин любил, но выходить на колхозные работы отказывался, считая, что общество должно давать ему, как герою революции и Гражданской войны «по потребности». Председатель колхоза жаловался на анархиста Лукина в райком, но местные работники только разводили руками. Проявлять инициативу им не хотелось, а указаний из центра о том, что делать с такими ветеранами в условиях колхоза у них не было. Года три колхозники терпели доклады старшины Лукина, и даже привыкли к его анархической безвредной демагогии.
 

  Все эти годы, по 35-й включительно, анархист Лукин непрерывно пил. На обед он обычно приходил к своему отцу, потом брал велосипед и уезжал в соседнее село, где у неустановленных лиц закупался примитивной закуской — вареной картошкой в мундире, солеными огурцами и ржаным подовым хлебом, и самогоном. На это зелье Александр Лукин тратил всю свою небольшую флотскую пенсию. К вечеру старшина Лукин в состоянии тяжелого опьянения обычно сидел на лавке у своего домика, и, если позволяла погода, играл на тальянке всякие мелодии, начиная от русских песен и частушечного перебора и заканчивая песнями морскими и революционными. Играть Александр Лукин умел. Обитатели изб, ближайших к концертной «площадке» Лукина, жаловались на него моему деду и его отцу — деревенскому старосте. Лукин старший отвечал жалобщикам:
  — Чаво я могу ентому дурню возразить на яго музыку. Да и пущай играит, хучь не дереца, и то ладна. Ня буди лиха, пока она тиха.
 

  В 36-м году произошла неприятность — старшина Лукин по-пьяни потерял где-то свою тальянку, и прогноз деда стал сбываться. Лукин не дрался, а отличился другим способом. Колхоз с 35-го года по воскресеньям, в день работы колхозного рынка в городе Дзержинске (бывшем рабочем поселке Растяпино), выделял для нашей деревни подводу, чтобы колхозники могли с товаром доехать до Оки. На Оке рыбаки (колхозники деревни, в которой располагалось правление) в частном порядке за деньги перевозили этих колхозных торговцев на другой берег. Старшина Лукин первоначально попытался пресечь «недобитую контру» в лице рыбаков-перевозчиков, но встретил физический отпор, и некоторое время отсиживался в своей избе с основательно побитой физиономией.
 

  Отсидевшись, он стал по воскресеньям караулить подводу с торговцами, благо она неминуемо ехала по деревенской улице мимо его хибары. Несколько раз он ловил «недорезанное кулачье» — своих земляков, среди которых были и бабы и мужики, ссаживал их с телеги, и отвозил конфискованный товар — корзины с вишней, туеса с ягодами и орехами, картошку, морковь, огурцы на колхозный склад на графской ферме. Мужики могли «закрыть вопрос» с Лукиным младшим испытанным «рыбацким» методом, но решили из уважения к старосте его дурного сына анархиста-коммуниста не трогать. Вопрос решили по-другому. Торговцы стали ездить на колхозной подводе к перевозу не кратчайшим путем, а через другой конец деревни, мимо пруда и колодца. Так получалось в полтора раза дальше, но спокойнее.
 

  В домике, который занимал старшина Лукин, до революции изредка проживал приходящий из села священник, обычно это бывало по случаям печальным — на отпевание покойного. В прежние времена по селам ходили странники, в обязанности старосты входило пускать их на постой, и домик священника использовался и на эти нужды. Рядом с домиком самым крайним сооружением на деревенской улице была каменная часовня, построенная в незапамятные времена, — она использовалась для совершения обрядов. Вот на эту часовню и переключилось внимание старшины Лукина. Потерпев неудачу с колхозными «кулаками, спекулянтами и барышниками», он решил повести борьбу атеистическую, переведя ее в практическую плоскость. С фронтов Гражданской войны анархист Лукин привез длинный и тяжелый австрийский офицерский палаш. До поры до времени это грозное боевое оружие валялось у него без всякого использования, но в 38-м Лукин-младший о нем вспомнил.
 

  По вечерам в состоянии крайнего самогонного опьянения старшина в полном форменном облачении — клешах и тельняшке начал подрубать один из углов часовни палашом. Кладка часовни была старинной, говорили, что кирпич обжигали тогда — в 18-м веке — в ямах в земле, а известь замешивали на рыбьем клее и белках яиц. Может быть это и неправда, но часовня не поддавалась. Лукин бил тяжелым палашом в основание одной из замшелых кирпичных колонн, и продолжал свою каждодневную работу с таким упорством, что соседи стали думать, что он тронулся на почве атеизма умом. Целый год потребовался Лукину-младшему на борьбу с часовней.
 

  В один из воскресных вечеров он, как обычно, бил палашом с размаху по кирпичному опорному столбу часовни, и вдруг кладка треснула, столб надломился и накренился вперед, а крыша часовни сначала медленно поехала, а затем рухнула вниз, разваливаясь на бревна и доски. Судя по всему, в часовне не было металлических скреп и скоб, и, когда дубовый сруб верхней части часовни потерял одну опору, то бревна, державшиеся только в точно сделанных пазах, рассыпались как огромные круглые карандаши. Один такой «карандаш» с размаху ударил старшину Лукина в грудь так сильно, что он проломил спиной изгородь соседнего дома и упал без чувств на огородные грядки.
 

  Старшину отвезли на подводе в село к фельдшеру, а оттуда в Павлово-на-Оке в больницу. Через сутки Лукин-младший пришел в себя, через месяц его подлечили, и он вернулся в деревню. Старухи, которые знали Лукина младшего еще мальцом, — таких осталось в деревне две-три, — шептались о случае с часовней с одним и тем же выводом: «Бог Сашку наказал, воздал по грехам его». Вскоре умер Лукин-старший, мой дед, а следом за ним скончался и Лукин-младший — революционер, анархист, музыкант, атеист и горький пьяница. Старая эпоха уходила — надвигались жестокие военные времена.
 

  Сельская школа — семилетка дала мне солидный багаж знаний на всю жизнь. Причиной этого было несколько обстоятельств. Первое состояло в том, что школьная библиотека была образована в 20-е годы на основе библиотеки, вывезенной из усадьба какого-то местного помещика, который был, судя по всему, любителем наук и русской словесности. Усадьбу, скорее всего, сожгли, но неведомый человек спас её библиотечный фонд, составлявший тысяч пять или шесть томов. Из русских писателей в школьной библиотеке были книги Сенкевича, Надсона, Загоскина, были рассказы Чехова, повести и рассказы Тургенева, Лескова, Потапенко, и, разумеется, несколько книг Толстого и местных писателей Боборыкина и Печерского. Много книг было научных — в том числе почти полная многотомная энциклопедия Брокгауза и Ефрона. Много было книг технических на немецком языке. Школьная библиотекарша — молодая девушка, она же учитель пения и рисования, выдавала ученику первые несколько книг «на пробу», и только затем позволяла читать те книжки, которые находились в библиотеке в одном экземпляре, и заменить которые было нечем.
 

  Другим обстоятельством, если можно так выразиться, был мой школьный учитель (не буду называть его подлинную фамилию — а назову его Питерский) математики, физики, химии, человек строгий, педантичный, беспощадно ставивший двойки, и выгонявший за дерзкое поведение ученика из класса. Насколько я знал (от своего деда), Питерский был уроженцем Петербурга, недоучившимся студентом Лесного института. При царском режиме Питерский участвовал в студенческих бунтах, за что был отчислен из института и сослан в Вологодскую губернию, откуда и был призван в армию рядовым. В империалистическую Питерский больше года воевал на турецком фронте, был тяжело контужен и поэтому комиссован. В 17-м году Питерский вновь, как и в молодости, участвовал в революционных событиях — и в феврале и в октябре-ноябре. В конце 20-х годов бдительные «органы» вспомнили Питерского как бывшего оппозиционного агитатора, арестовали, судили, и отправили на перековку на строительство Турксиба в жаркой прибалхашской пустыне. За ударный труд путевому инженеру Питерскому зачли год ссылки за два, и определили 6 лет поселения. В Ленинград, Москву, Архангельск, Мурманск, Ростов-на-Дону, Смоленск, — Питерский не имел право въезжать вообще, а другие областные города республики обязан был проезжать без остановок и проживания. Так Питерский оказался в моей сельской школе в Павловском районе Горьковского края на должности учителя.
 

  В первый год обучения уже в октябре 37-го Питерский стал относиться ко мне строже, чем к другим моим одноклассникам. Я пожаловался на него своей сестре Лиде, которая училась вместе со мной, но в седьмом классе. Не знаю, что Лида сообщила Питерскому, но через несколько дней он оставил меня на большой перемене в классе и строго сказал:
  — Тебе, Лукин, в твоем положении все необходимо знать не на «пять», а на «шесть». На «семь» нужно знать, так знать, чтобы от зубов отскакивало, чтобы ни у кого на твой счет и сомнений не было. Отец у тебя рабочий, кузнец, и тебе нужно идти по линии технической. Всего-то тебе неполных одиннадцать лет, да детство твое кончилось.
 

  Через три года, когда я школу заканчивал, в моем аттестате и экзаменационном листе были только «пятерки». Питерский летом 40-го года вызвал в школу мою мать, и расспросил ее о возможностях моего проживания в Павлово и Горьком, после чего посоветовал:
  — Коле нужно поехать в село Тумботино, и поступить там в ремесленное училище при инструментальном заводе. Училище заводское, нашего района и с таким отличным аттестатом его примут в него без экзаменов. Обязаны, по закону, принять.
 

  На последней фразе Питерский сделал особое ударение, и продолжил:
  — Форму дадут, общежитие, закончит первую четверть на «пятерки» — стипендию маленькую определят. Из ремесленного училища его в армию призовут, но слесари по инструменту — как оружейники — и в армии нужны.
 

  Мама внимательно выслушала моего ссыльного наставника, тепло его поблагодарила и подарила два туеска, один с сушеными белами грибами, второй с орехами. Питерский брать туеса категорически отказывался, но мама сказала:
  — Это вам и не от меня вовсе, а от Колиного деда, свёкора моего. Болел он сильно, да помер, година будет ему. Примите по общинному русскому обычаю, сварите супчика грибного и деда нашего помянете, не обижайте.
 

  В Тумботинское училище меня приняли. Учеба у меня подвигалась хорошо. Парни в моей группе были в основном из села Тумботино и из города Павлово, их родители работали на механических и инструментальных заводах, и, поначалу, я выпускник сельской школы, был для них чужаком. Преподаватели также к моему отличному аттестату отнеслись с недоверием. Но их ждало разочарование — Питерский был хорошим педагогом, и все мои знания, полученные от него, нашли свое подтверждение в первый же месяц ремесленного обучения. В Тумботино на уроках физкультуры я освоил первые азы волейбола — игры мне в деревне неведомой.
 

  В училище были организованы технические кружки, в одном из них — радиокружке — был недобор — и Витёк Круглов из города Муром, который был старше меня на два года, — сторожил и активист радиокружка, предложил мне в него записаться. Радиодело мне понравилось. Руководитель кружка — преподаватель физики — считал, что радиосвязь — это главное на сегодняшний день достижение техники. Под его руководством мы «радиофицировали» училище, повесили репродукторы в коридорах на первом и втором этаже учебного корпуса, в общежитии, на спортивной площадке. Работала наша ученическая радиосеть в пробном режиме, и это тогда мне казалось просто технической игрой, на следующий год, по началу войны я понял, как был прав наш руководитель и как я ошибался.
 

  В километре от Тумботино было село Вязовка, а еще дальше озеро Кусторка, на которое уже в августе 40-го года мы ходили купаться. Для этого нам пришлось собраться всей группой, потому что «вязовские» могли с «тумботинскими», а тем более с «ремеслухой», завязать драку. Купались мы и в реке Ока, в излучине которой и располагалось наше большое старинное село. Речное купание, в отличие от озерного, было безопасным и мордобоем не грозило. Когда река замерзла — в первые дни декабря, и лед окреп, то многие тумботинские жители, достали из сараев «финки», это были не бандитские ножи, а санки на металлических полозьях с легким сплетенным из ремней сидением. На финках можно было прекрасно кататься по льду, везти пассажира или мешок картошки, просто гонять наперегонки. Зимой на финках можно было легко добраться из Тумботино до города Павлово, переправа в который летом составляла большую проблему.
 

  Незаметно промчался первый год моего обучения в ремесленном училище, но во время экзаменов началась война. Я навсегда запомнил тот день. Наша группа сдавала зачет по токарному делу, поэтому я находился после полудня в механической мастерской. И вдруг репродуктор, который я своими руками осенью 40-го года прикрепил к стене этой мастерской, ожил, и с полуфразы далекий голос сообщил нам о вероломном нападении гитлеровской Германии на Советский Союз. Когда репродуктор замолчал, наш преподаватель сказал:
  — Продолжим работу, потому что скоро ваши навыки понадобятся Родине.
 

  Летние каникулы 41-года в училище отменили, и все обучение сократили до семнадцати месяцев. Вскоре во двор перед училищем пригнали три трактора Сталинградского тракторного завода, и мы изучали устройство трактора, натягивали гусеницы, снимали и ставили на место с помощью кран-балки мотор, и обучались навыкам управления трактором на поле и на дороге. Обучение навыкам управления трактором далось мне достаточно легко, потому что мой старший брат Сергей до призыва в армию работал трактористом на МТС и некоторые уроки тракторного дела я получил еще тогда в августе 36-го года, когда вся наша семья с отцом во главе приезжала к деду в деревню. Уже в ноябре 41-го года, в неполные семнадцать лет я, как и все мои товарищи из ремесленного училища, был по специальному набору призван в Красную Армию.
 

  В Павлово, на второй день после призыва, я принял присягу, и был еще с тремя своими товарищами направлен в войсковую часть № …., место расположения которой было засекречено, и в наших проездных документах обозначено как «деревня Карповка, Дзержинский район, Горьковская область», что реальному месту нахождения части не соответствовало. Формы солдатской для нас в военкомате не было, и мы после присяги поехали от станции Металлист до станции Горький прямо в своей форме ремесленного училища. Заехать в деревню к матери и сестрам у меня возможности не было, поэтому я написал ей в письме только номер своей войсковой части, а расположение части не указал, как сведение секретное. О том, что я служу на расстоянии восьмидесяти километров от нашей деревни, мать узнала от меня только в 44-м году, когда я первый раз приехал к ней в краткосрочный отпуск.
 

  Войсковая часть, в которую я прибыл вместе с тремя своими товарищами, располагалась действительно в деревне Карповка, и представляла из себя огромную наспех огороженную территорию, тянувшуюся между Горьковским автозаводом и берегом реки Ока. Советский машиностроительный гигант — Автозавод и нашу войсковую часть разделяла однопутная железнодорожная ветка. Прежде наша В.Ч. находилась в Брянске, и функционировала как танкоремонтный завод. Основная часть этого завода была спешно эвакуирована на Урал, но несколько эшелонов с оборудованием было задержано в Горьком. Капитальных сооружений в В.Ч. не было. Станки, пресса, печи для закалки и отжига и другое оборудование, частью стояло на ж.д. платформах, частью уже были разгружено и стояло под навесами цехов. Цеха, если их можно так назвать, представляли собой наскоро построенные большие сараи, без отопления и окон. Главным строительным материалом, который применялся при их строительстве, был  напиленный на доски сплавной лес, которого, было достаточно, так как непосредственно к В.Ч. примыкали склады Окского грузового порта. Были на территории В.Ч. и настоящие дома, даже целая улица изб и щитовых оштукатуренных домов — остатки деревень Карповка и Монастырка, жители которых были выселены.
 

  Основным рабочим контингентом В.Ч. были рабочие из Брянска, Харькова и Москвы. Около четверти составляли рабочие из различных районных городов Горьковского края. Тумботинцы, как инструментальщики, были определены в инструментальный цех, который пока существовал в основном на бумаге — вместе с нами он насчитывал менее десятка рабочих, имевших звание рядовой. Стояли крепкие морозы, но командование части заставляло нас работать по двенадцать и более часов на улице непосредственно на разгрузке оборудования. Мы еще не успели поставить все оборудование во временные цеха, как нам стали поступать для ремонта первые заказы — танки Т-60 производимые на ГАЗе. Много искореженных, горелых, пробитых в один борт или насквозь танков поступило, в том числе, из Архангельской области — это были первые образцы легкого танка Т-60, собранные на полях боев финской войны в 40-м году. На танке Т-60 стояла пушка, которую делали на 92-м заводе в Новом Сормово. Большая часть пушек на танках поступавших на ремонт была неисправна, мы эти пушки снимали с танков и бросали буквально у забора на заводском артиллерийском дворе. Танки отправляли заказчикам без орудий (говорили, что орудия на них ставили на оружейном заводе в Коврове). Снятые с Т-60 орудия грузили на ж.д. платформы, которые отгонялись по нашей однопутке на 92-й завод, на котором с весны 42-го года кузнецом работал мой отец Петр Петрович Лукин. Его лагерный срок кончился, поэтому он вернулся в Павлово, и оттуда был направлен на 92-й завод для работы по своей основной рабочей специальности. Я этого долгое время не знал, хотя случайно работал со своим отцом в одной производственной цепочке.
 

  В 43-м году нам для ремонта стали поступать американские, британские, канадские танки. Я к этому времени работал мастером инструментального участка, участвовал в цеховых планерках, и в рабочих заданиях моего участка эти танки проходили под шифром «Марк 3». Американцы прислали нам на завод очень много своего инструмента, связано это было с тем, что частично на танке Марк-3 была использована дюймовая резьба. Некоторые инструменты у американцев были столь хитроумные, что приходилось долго изучать их описания, которые были неизменно вложены в каждый ящик с инструментом. В июне 43-го года, ночью, фашисты совершили на Горьковский автозавод массированный авианалет. Почти все заводские цеха на ГАЗе были разрушены, оборудование частично сгорело. На территорию нашего «заводского хаоса», как говорил мой начальник цеха — капитан, командовавший танковой ротой в 41—42 годах, упало несколько случайных бомб. Возможно, фашисты просто не знали, что наше никак не замаскированное скопление бараков, изб, лачуг, навесов, раскиданных по заболоченной речной низине, и стоявших вкривь и вкось — тоже военный завод, да не простой, а секретный, литерный и танкоремонтный.
 

  В конце 44-го года из Архангельска к нам стали завозить на железнодорожных платформах большие ящики из толстых струганных досок. Ящики были укрыты пятнистым американским брезентом, а на каждой платформе стоял часовой. Под брезентом и ящиком был спрятан  средний танк «Марк 4». Он был полностью готов к эксплуатации, но мы снимали на нем все транспортировочное крепление, проверяли сложную двигательную установку, натягивали толстую резиновую гусеницу. Рабочих не хватало, и нас, инструментальщиков, непрерывно использовали в работе как двигателистов. За американским танком непосредственно на завод приезжали заказчики — танкисты. Они лично проверяли свой танк, гоняли на нем ночью по узкой дороге, идущей через промзону Дзержинска, и хвалили американскую боевую машину за хорошую скорость и маневренность. Зимой 45-го года некоторые подбитые танки Марк 4 к нам вернулись. Обычно внутри горевшего танка наши ремонтники все восстанавливали ценой невероятных усилий, а в «американцах» особого обгорания в башнях не было. Оказалось, что они внутри «заштукатурены» толстым слоем негорючей краски. Двигатели у американца работали на бензине, но если от попадания снаряда бензобаки не взорвались — шансы на спасение у всего экипажа были большие.
 

  Летом 44-го мне дали десятидневный отпуск — и я поехал на родину в деревню Павловского района. Я проведал маму и сестер — старшая — Таня — продолжали вместе с мамой работать в колхозе, а средняя — Лида — работала бухгалтером в госпитале в Павлово. Я узнал про освобождение отца и его работу на 92-м заводе, прочитал письма, которые присылал с фронта мой старший брат Сергей. Мать на него пожаловалась — до весны 44-го года он присылал ей свои офицерские (к концу года Сергей Лукин был капитаном), а последние три месяца денег не шлет, а в письмах отмалчивается. В колхозе в это время денег не давали, и помощь от сына была маме необходима.
 

  Весной 45-го года фашисты были разбиты, летом началась массовая демобилизация, и мы в своей танкоремонтной В.Ч. рассчитывали на близкий дембель. Режим работы у нас существенно облегчился, каждое воскресенье мы ходили в увольнение. Но дембеля не было, поэтому в конце 45-го года несколько человек украинцев сговорились и массово дезертировали.
 

  После этого командир нашей части впервые за пять лет построил всех своих подчиненных на заводском дворе и объявил:
  — Вскоре к нам на завод начнут поступать из армии американские танки, которые мы должны по условиям лендлиза собрать до последнего винтика и вернуть заокеанским поставщикам, то есть отправить по железной дороге в порты Архангельска и Мурманска.
 

  Ужасное сообщение отодвигало нашу демобилизацию на неопределенный срок. Прошли 46-й и 47-й годы, часть оборудования вместе с харьковчанами вернулось в Харьков. В Брянск уехали суровые брянские парни, в Москву вернулись москвичи.
 

  На заводе остались горьковчане, да жители азиатских республик, работавшие на погрузке — разгрузке. В основном это были узбеки. Русский язык они знали плохо, ничего, кроме своего тяжелого ремесла, не умели, и учиться не хотели, но приносили нам пользу. Она была своеобразной — узбеки зачем-то скупали у нас облигации военного займа. Эти облигации командование три — четыре раза в год выдавало всему рядовому составу вместо месячного денежного довольствия. На газетном языке это была наша «помощь фронту». До приезда узбеков, до 44-го года, бумаги военного займа валялись у нас в бараке под матрасами. После появления узбеков они превратился в товар, который можно было обменять на небольшие деньги. Особо отмечу, что продажа и скупка бумаг военного займа была предусмотрена статьей в УК Р.С.Ф.С.Р. и каралась неимоверным сроком заключения, но эту статью нарушали все, включая и стукачей, поэтому стучать по этому преступлению было не на кого.
 

  Торг узбеки вели в столовой в третью смену. Работать в третью смену было выгодно — за обед ночью нам не «вырезали» из солдатской карточки жиры и хлеб. Узбеки болтались у столовой, и когда мы — пять — шесть инструментальщиков — проходили в двери, то через некоторое время один узбек, знавший русский язык, заходил внутрь, садился к нашему столу и молчал. Его цель была нам известна. Неведомо откуда узбек узнавал мое имя (я был бригадиром и мастером), — и обычно он начинал свой разговор так:
  — Коля, джан, хороший каша сегодня?
  Я не успевал ему ответить, как он продолжал:
  — Коля, у твоих дружков заем есть? Мы правильную цену дадим, американские ботинки купишь, хлеб купишь, в кино девушку поведешь.
 

  Иногда сделка с узбеками совершалась. На ботинки вырученных денег не хватало, но в кино девушку повести было можно — мы по воскресеньям ходили в автозаводский кинотеатр «Мир». Билеты доставались с боем, причина была в том, что нам показывали фильмы с титрами «из архивов Берлинской киностудии». Два фильма врезались мне, ремонтнику американских танков, в память навечно. Первым был немецкий фильм «Девушка моей мечты» с танцовщицей Марикой Рёкк. Но особенно уложил всех наповал, и меня в том числе, американский цветной музыкальный фильм «Серенада Солнечной долины» с норвежской фигуристкой Хени и оркестром Глена Миллера. Это был другой мир, — мир музыки, мир заснеженных гор и толстых вязаных свитеров, мир счастливых людей и любви. Мелодии из «Серенады» были так популярны, что никто не удивлялся, когда в цеху нашего завода чумазый механик в драной телогрейке и кирзовых сапогах насвистывал американскую мелодию, например, «Дорога на Чаттануга», а при этом закручивал тяжелым накидным ключом гайки на опорных катках танка.
 

  Кроме облигаций военного займа мы продавали узбекам американский порошок против клопов и тараканов. С ним связана следующая история. Иногда к нам в В.Ч. поступала помощь от союзников — ее выдавали непосредственно в цехах мастерам и бригадирам. Обычно это была одна банка американской тушенки или консервированной колбасы SPAM, которую начальник цеха во время рабочей смены выдавал мне, как бригадиру на всю бригаду. «Помощь союзников» немедленно уничтожалась нами прямо на рабочем месте.
 

  Один раз в начале 44-го года начальник цеха собрал всех бригадиров у себя и выдал нам в качестве союзной помощи по маленькой картонной круглой коробочке, заклеенной коричневой бумажной лентой. На коробке была наклеена круглая этикетка, на которой, была такая синяя непонятная надпись: 8% D.D.T. dust, 50 gr.
  Начальник пояснил, что это порошок от клопов и других вредных насекомых. Коробочка была так мала, что кто-то из бригадиров спросил:
  — а как этим порошком пользоваться, стены мазать, или еще что?
  Начальник усмехнулся, и дал такой способ применения «дуста» (это был он):
  — поймаешь клопа, возьми его в левую руку, а правой возьми щепотку американского порошка — и в нос ему — в нос!
  Мы рассмеялись и ушли по рабочим местам. Но американский порошок оказался не бесполезен — его немедленно стали скупать у нас узбеки, и одним только им известным способом, отправлять на продажу на Канавинский рынок в Горький.
 

  А с клопами мы боролись своим русским способом — делали факелы, пропитывали их бензином, незаконно взятым из цеха, и обжигали открытым огнем стены барака. Под ножки кроватей мы ставили консервные банки от американской тушенки и наливали туда воду — клопы плавать не умели и на кровать с пола залезть не могли. Однако эти хитрые кусачие создания залезали на потолок и прыгали на спящего человека сверху. С этим сделать что-либо было невозможно.
 

  Наступила весна 48-го года, среди рядового состава ходили слухи, что почти все ленд-лизовские танки, которые можно было отдать американцам, мы отдали, и скоро дембель. Я написал рапорт на имя командира В.Ч., где изложил свою просьбу — я хочу поступить в автомеханический техникум в Горьком, и прошу дать мне возможность подать туда заявление, а затем сдать экзамены. В начале мая 48-го начальник цеха приказал мне явиться в штаб, и там мне сообщили, что командир разрешил мне сдачу экзаменов, а если я пройду по конкурсу, то буду демобилизован. В один из будних майских дней я получил внеочередное увольнение, доехал на трамвае до вокзала в Горьком, и там собирался поехать на другом трамвае в Нагорную часть города, но тут произошла неожиданная встреча, которая перевернула все мои планы. Я стоял на трамвайной остановке, когда чьи-то сильные руки развернули меня и парень с короткой стрижкой бокс в двубортном гражданском костюме в косую полоску крепко меня обнял. Парнем оказался мой тумботинский приятель муромчанин Витька Круглов.
 

  Виктор воевал, получил звание сержанта, демобилизовался и работал на железной дороге. Он жил в съемной комнате на улице Белинского и хотел поступать в Горьковский радиотехникум. Пока мы ехали на трамвае с вокзала до улицы Свердлова, Виктор уговорил меня как «прирожденного радиста» поступать в радиотехникум вместе с ним. Он забежал к себе домой, взял документы, и через час мы вдвоем подали заявления в техникум. В приемной комиссии строгая инспекторша спросила меня о согласовании моих действий с военным командованием. Я уверил инспекторшу в том, что все согласовано. Витек расспросил меня о расположении моей части и обещал набрать у своих сослуживцев и привезти мне все нужные для подготовки к экзаменам книги и учебники.
 

  В техникум мы поступили, в августе я был демобилизован, а 1 сентября начались занятия в техникуме. Я и Витя Круглов поселились в общежитии, комнаты в котором были на восемь человек, но по сравнению с заводским бараком эта комната показалась мне необычайно удобной и комфортной. В техникуме я возобновил свою игру в волейбол, и летом 49-го года уже был запасным в команде своего курса. В декабре 48-го на танцах в Доме Офицеров я познакомился с красивой фигуристой блондинкой — Таней Конашевич, а затем и с ее худой подружкой с большими серыми глазами испуганной лани — Тамарой Петровой. Эта довольно хара’ктерная и своенравная девушка через четыре года стала моей женой.

Продолжение в части 8.