Купец. Сага Низовской земли

Кучин Владимир
КУПЕЦ



  Товарищество по торговле мясом и колбасами «Гордей Колышев и брат» я основал на капиталы отца, владевшего в Костромской губернии несколькими мясохладобойнями. Дела у нас шли бойко, и наша коммерция расширялась. В начале 19-го века я, Гордей Колышев владел тремя магазинами колбасного, мясного и бакалейного товара в Нагорной части Нижнего, колбасным коптильным заводом в Кунавинской слободе, двумя складами на Сибирской пристани, двумя мясохладобойнями в Печорской слободе.
 

  Я построил большой двухэтажный кирпичный дом на Малой Ямской улице, где сам занимал первый этаж, а второй этаж отдал своему младшему брату Сергею.
 

  Жизнь моя подвигалась в больших трудах и заботах. Проблему образования своей семьи я безуспешно решал лет до сорока, но ни одной барышни, которая пришлась бы мне по вкусу и по душе, не повстречал. Жениться же по расчету — означало обрекать себя на зависимость от тестя и тёщи, чего мне по моему независимому характеру делать не хотелось. Поэтому две дочери моего младшего брата Сергея — Маргарита и Лукерья — почитались мной как мои собственные.
 

  Начался 20-й век. В 1900 году летом в четыре часа дня, иначе говоря, к обеду, в наш дом пожаловал журналист и писатель Алексей Пешков, снимавший квартиру неподалеку на Третьей Ямской улица. Пешков был ровесником моего младшего брата, и они были шапошно знакомы лет с 20-ти. Свои произведения Пешков подписывал псевдонимом «Максим Горький», и по своему поведению вполне псевдониму соответствовал. Со мной Алексей Пешков знаком не был, поэтому я, когда мне приказчик доложил о визитере, предположил, что журналист приехал по денежным делам. И не ошибся.
 

  Обед заканчивался, я в своей семье придерживался распорядка более европейского, чем старорусского, поэтому мы с братом после обеда не спали, а выпивали по чашке кофе, я выкуривал папиросу (брат не курил), и мы уезжали в главную контору на Большую Покровскую. Пешков как раз успел к этой процедуре. Когда Пешков вошел в столовую, брат его представил:
  — Гордей Иванович, позволь рекомендовать тебе Алексея Максимовича Пешкова, моего знакомого по годам юности, а ныне известного журналиста и писателя Максима Горького.
 

  Мы поздоровались. Пешков сел на венский, обитый белой кожей стул, приказчик подал ему чашку кофе и сотейник с молоком. Пешков отпил глоток кофе, и наклонился к большому кожаному портфелю, который принес собой и поставил рядом со стулом. Мне подумалось, что писатель хочет достать какую-то рукопись, и будет просить денег на ее издание, но я ошибался. Пешков извлек свою пачку спичек и нераспечатанную коробку папирос (не припомню точно, но это были московские «Дукат» или «Пушка») и положил ее перед собой на стол. Затем Пешков разрезал столовым ножом папиросную коробку, достал папиросу, чиркнул спичку и закурил. Прошло минут пять-шесть, писатель не сказал ни слова, пауза затягивалась. Я тоже ничего не говорил. Все это действие напоминало некую театральную сцену, Пешков явно находился в роли, а я решил ему в этом не препятствовать.
 

  Наконец, он докурил папиросу, положил смятый окурок в пепельницу, отпил еще глоток остывшего кофе, отер свои усы пепельного цвета и молвил:
  — Я, Гордей Иванович, пришел к вам по делу безотлагательному, важнейшему для современного состояния народного образования…
 

  Говорил Пешков длинными фразами, неторопливо, иногда напирал на «о», но выглядело это не очень естественно. Чувствовалось, что общение с писателями и издателями в столицах приучило его к роли этакого матерого и угрюмого человека с волжских берегов, все повидавшего, все познавшего и множество горя в своей жизни испившего (на дату беседы писателю было 32 года). Я произведений Пешкова-Горького не читал, но точно знал, что происходил он из мещан, его дед владел большим двухэтажным домом на Ковалихинской улице, где, скорее всего, будущий писатель и родился. Дед писателя особыми капиталами не обладал, но явно не бедствовал. Суть длинной речи журналиста Пешкова сводилась к одному — он просил денег на постройку в Нижнем народного дома. Основным пайщиком постройки здания выступил уроженец Казани оперный певец Федор Шаляпин, но многие коренные нижегородцы также участвуют в этом благом деянии.
 

  Когда Пешков-Горький закончил свой бесконечный нравоучительно-финансовый монолог, я подал свою маленькую реплику-вопрос:
  — Алексей Максимович, наше с братом товарищество могло бы дать некую паевую сумму, но кто еще из нижегородского купечества участвует в этом благом деле? Нет ли у вас с собой списка этих господ с указанием сумм пожертвований? Кроме того, нам желательно узнать, как будет зафиксировано наше участие в этой народной подписке.
 

  Пешков выслушал меня весьма внимательно, затем наклонился к своему необъятному портфелю, покопался в нем, и достал два документа — один подал мне, а другой моему брату. Мой документ представлял собой список пайщиков — жертвователей. Там были фамилии Калашникова, Каменских, Сергеева, Ногеса, Заплатина, Волкова и еще нескольких нижегородских меценатов. Сумма взноса колебалась от пятисот до тысячи рублей.
 

  Фамилии из списка пайщиков вызвали у меня дополнительные вопросы:
  — Алексей Максимович, неужели Курбатовы, Стахеев, Булычев, Богомолов отказались войти в народное дело своим паем? Не верится.
  Пешков взглянул на меня неожиданно зло, после чего вернулся к своему трагическому образу народного защитника и произнес второй длинный монолог:
  — Они бы дали, да я не возьму ….
  Суть второго монолога журналиста Пешкова состояла в том, что деньги этих воров и злодеев «кровушкой и потом народа политы»… и все в этом духе.
 

  Когда Пешков закончил свою речь, я обратился к брату:
  — Сережа, что скажешь? Пятьсот рублей серебром под расписку о внесении на счет паевого общества мы дать можем, не так ли?
 

  Сережа на это не возражал, но задал Пешкову вопрос по своему документу — это был эскиз фасада и план строительства здания Народного дома:
  — Алексей Максимович, строительство намечено за Острожной площадью на Новой стройке. Помнится, там должны были строить камвольную фабрику, и эскиз, который ты нам предоставил точно это сооружение из себя и представляет. Архитектура Дома явно слабая, казенная. Ты мог бы напомнить основному пайщику Шаляпину, что он дает деньги для улучшения народной жизни, а в данном случае наши сограждане из беднейших слоев после работы на одной фабрике пойдут отдохнуть на другую фабрику.
 

  Алексей Максимович в это время с явным наслаждением курил третью по счету папиросу, но речь Сережи о сооружении для народа вместо Народного дома очередной фабрики его обидела. Он затушил папиросу, и жестким скрипучим голосом нараспев произнес:
  — Я, господа Колышевы, вам благое дело предлагаю, а вы умничаете, картинки рассматриваете. Меняются люди…
 

  Третий монолог Пешкова-Горького был посвящен процессу ухудшения человеческой породы от прогресса в целом, и от общения с «золотым тельцом» в частности. Пока знаменитый писатель рассказывал нам о своей оценке людей Нижнего в части их бездушия, жадности и звериной злобы, я подозвал приказчика и написал записку к управляющему своей конторы. В записке я поручил ему выдать Алексею Пешкову пятьсот рублей серебром, но взять с Пешкова расписку в получении денег для внесения безвозмездного пая на строительство Народного дома на Новой стройке в Нижнем Новгороде. Несмотря на кажущийся ораторский запал, моя записка, и ее текст не ускользнули от взгляда внимательного хитрого писателя Горького. Он еще немного поговорил и замолчал.
 

  Я встал и произнес:
  — Алексей Максимович, вы нас убедили, сейчас вас довезут до нашей конторы и там управляющий выдаст вам на строительство пятьсот рублей. Не обессудьте, ассигнаций у нас нет, работаем в рознице, примите серебром — целковыми.
 

  Писатель откланялся и ушел. Мы выпили еще по чашке кофе. Сергей подвел итог:
  — Талантлив Алеша, пишет хорошо, а играет еще лучше, в театр идти не надо.
 

  Расписку в получении нашего паевого взноса Пешков написал (подпись на денежных документах псевдонима не содержала — писатель расписывался так — «А. Пешков»), она хранилась у меня в конторе до событий января 18-го года, а затем была изъята вместе с другими документами и бесследно исчезла. Народный дом в Нижнем построили. Чтобы скрыть первичный фабричный проект на двух обычных для фабрики боковых колоннах, в которых проходили трубы отопления и вентиляции, приделали сверху портики в римском стиле. Здание Народного Дома было сложено из красного кирпича, но штукатурить дом не стали и прямо в этом «фабричном виде» его в сентябре 1903 года открыл своим концертом Федор Шаляпин. Имена других пайщиков — меценатов при открытии Народного дома не упоминали.
 

  Прошло 15 лет, надвигался год 18-й. В Нижнем события октября 17-го прошли спокойно. В контору моего товарищества новые власти прислали уполномоченного, в нашем деле он ничего не понимал, но забрал себе ключи от денежных ящиков и главную печать. Уполномоченный появлялся в конторе два-три раза в неделю, поэтому дела у нас встали. Затем наши склады на Сибирской пристани были реквизированы вместе с товаром, а взамен я получил бумажку действительной цены и значения не имеющую. Удивительно было то, что прежний губернатор и его чиновники продолжали работать (или только присутствовать) в губернаторском доме в Кремле, только полицейского стражника в воротах Кремля заменил красногвардеец.
 

  Идиллия завершилась в конце 17-го года. Новая власть сыпала декретами как из рога изобилия. В конце второй декабрьской недели СНК, который возглавлял Ленин, национализировало банки во всей Р. С. Ф.С.Р. со всей наличностью. У банка на Большой Покровской днем и ночью стали дежурить красногвардейцы. Было холодно, поэтому они разжигали в чугунной цветочной вазе костер, у которого грелись. Топливом им служили круглые газетные тумбы, которые они подтащили на свой «пост» от Губернского суда и Дворянского собрания. В самом начале 18-го года прошел слух, что сбежал наш городской голова крупнейший волжский судовладелец Сироткин. За ним в дом на набережной явилась «Чека», а его и след простыл. Я знал Сироткина и догадывался, что сбежал он не с пустыми руками, а деньги хранил не в Госбанке на Большой Покровской, а, скорее всего, в золотых царских червонцах в надежном месте.
 

  8 января 18-го года «Чека» пришла и в мою контору. Грозную организацию представлял юноша кавказской наружности, одетый в черное пальто и кадетский башлык, и солдат с винтовкой, красной повязкой на рукаве и красной ленточкой, пришитой к папахе. Первым кого чекисты спросили, был большевистский уполномоченный с ключами и печатью, но он уже дней десять у нас не появлялся. Выяснилось, что уполномоченный бежал, и его новые «жандармы» разыскивают. Уполномоченный успел прихватить содержимое нескольких денежных ящиков в других товариществах и компаниях, которые ему были поручены во временное управление Губ. Комом и Губ. Исполкомом. Позвали дворника, вскрыли мой денежный ящик, забрали оттуда наличность ассигнациями, керенками и царским серебром, спросили о золоте. Я ответил, что золота не имею.
 

  Юноша — чекист мне не поверил, поэтому мы поехали на моей пролетке в мой дом на Малой Ямской улице. Деньги перед этим погрузили в мешок, который солдат унес в двухэтажный особняк на улице Малая Покровская (это была резиденция Губ. Ч.К. — кому принадлежал особняк, я запамятовал), мимо которого мы проезжали. Пока солдат отсутствовал, я спросил у юноши, в чем причина такой спешки. Чекист ответил:
  — В Петрограде враги революции совершили дерзкое нападение на нашего товарища Моисея Урицкого. Поэтому товарищ Ленин объявил всем Вам красный террор.
 

  Более всего меня удивило в этом пафосном сообщении отнесение меня — скромного производителя колбас и мясного и бакалейного торговца, политикой никогда не занимавшегося, — к врагам революции эпитетом «Вам». После сказанной фразы юный чекист сверкнул своими красивыми карими глазами, и постучал себя по карману. Может быть, там у него лежал револьвер, а может быть, это был обычный, ничего не значащий, жест.
 

  В денежной кладовой на Малой Ямской у меня реквизировали всю мелочь, упакованную в холщовые мешки, и солдат отнес эти деньги в пролетку. Затем солдат свалил все конторские бумаги из ящиков бюро в угол кладовки. Юноша попросил у моего оцепеневшего приказчика бумагу, ножницы и казеиновый клей и лично заклеил пустые ящики бюро, и дверь в кладовку белыми бумажными полосками. В кармане у него оказалась завернутая в голубой платочек мастичная круглая печать, Он смачно плевал на нее и шлепал черный оттиск на бумажные полоски. Завершив свое таинство, юноша обратил внимание и на меня. Мне было сообщено, что я арестован до выяснения, и могу взять немного вещей, а первый этаж моего дома будет отдан под расселение «неимущих нуждающихся классов», и его нужно до утра освободить. Я поинтересовался у юного чекиста судьбой моего товарищества и меня лично. Юноша ответил так:
  — Все это, гражданин Колышев, выяснится в ближайшее время.
 

  Из моих родственников в это время в гостиной комнате были мои племянницы Рита и Луша. Солдат попросил у них «испить водицы». А после «испития» он опустил свою винтовку, и указал мне ее длинным острым штыком на дверь, со словами:
  — Арестованный, подбирайтя свои вящички и пройдемте, не задерживайтя. Нам ищо сегодня дела делать надыть.
 

  Первый арест у меня продлился дней десять, не более, потом были еще аресты, требование выдачи золота. Приходили хмурые солдаты, копали землю в саду, штыками прокалывали грядки в моем обширном огороде, простукивали стены в доме, разбирали половицы в подвале — золота не было.
 

  Начиная с весны 18-го, мы жили впроголодь. Единственным кормильцем был Сергей — он продавал наши вещи на Балчуге и на Новом рынке (чекисты вещи у нас не забрали — и мы все нам принадлежащее стащили в свои три комнаты на второй этаж дома). Его дочь Рита работала медсестрой в красном госпитале — она получала рабочую карточку, которой едва хватало для ее собственного питания. Я и моя племянница Луша не работали.
 

  В 18-м году Луша сначала родила мальчика, а затем объявился ее муж — бравый красный командир Александр Петров. В начале 19-го года Петров увез свою жену на Украину. Своего грудного сына Игоря — Луша оставила на попечение своей старшей сестры Риты, и своего отца. Вернулись супруги Петровы только в 22-м году, когда Игорю Петрову уже исполнилось четыре года.
 

  В 21-м году Гражданская война в основном завершилась, но голод стоял необычайный, к тому же свирепствовали возвратный тиф и холера. Мой младший брат Сергей продолжал нас подкармливать вещевой торговлей, но видимо на Балчуге он заразился от матросов, либо солдат, тифом и, несмотря на все старания Риты, которая устроила его к себе в госпиталь, умер.
 

  В мае 21-го года большевики неожиданно разрешили частную торговлю и денационализировали мелкие производства. В Нижегородской губернской кооперации возобновили работу колбасный завод и два магазина — на Большой Покровской улице (у Мытного рынка) и на Ивановской улице (на съезде от Кремля к Волге), — которые относились когда-то к моему товариществу. Возглавлял правление губернской кооперации племянник нижегородского купца Пантелея Морозова (однофамилец известного Саввы Морозова). Рита уговорила меня сходить к новому начальству на прием.
 

  Контора кооператоров располагалась на Прядильной улице — неподалеку от моего дома. Председатель меня принял, и выслушал мою единственную просьбу — дать работу. Племянник Морозова оказался человеком рассудительным и умным, он сам сказал, что работать в своих магазинах мне будет зазорно, в губернское правление меня не выберут, как бывшего купца, а работать торговым агентом, «которые нужны кооперации как воздух», я не смогу по возрасту (59 лет).
 

  Картина складывалась удручающая, но Морозов предложил такой выход:
  — Мы открываем несколько советских кооперативных столовых. В них нужны честные и грамотные сотрудники: повара, счетоводы, разносчики, грузчики. Нужны грамотные заведующие, да ваше, Гордей Иванович, прошлое этому препятствует. Поэтому вам как опытному пищевику предлагаю работу старшего повара в нашей столовой: либо в Канавинской слободе на Вокзальной площади, либо на Рождественской улице, неподалеку от бывшей Биржы. Правление, безусловно, такое ваше назначение поддержит. Ваш ответ мне нужен прямо сейчас.
  Я ответил:
  — Ну, разве что, по вторым блюдам, — десерты и первые мне знакомы меньше.
  Председатель рассмеялся:
  — У нас, товарищ Колышев, все блюда теперь едины: и вторые, и первые, и десерт и мороженое — бланманже. Поднимитесь на второй этаж и отдайте мою записку секретарю, она все вам пояснит. И приступайте к работе.
 

  Так я, гражданин Колышев, бывший нижегородский купец и фабрикант, волей председателя правления Морозова стал товарищем Колышевым — нижегородским советским кооператором. В конце июня 21-го года я начал работать на Рождественской улице на кухне кооперативной столовой, в помещении которой в прежние времена располагался приволжский трактир, а на втором этаже размещались «номера для отдыха».
 

  В 22-м году, как я уже говорил, с фронтов Гражданской войны вернулись супруги Петровы. Моя племянница дочь безвременно ушедшего Сережи — Лукерья Колышева — Петрова очень сильно изменилась за эти четыре годы. Ее муж заместитель командира полка в отставке Александр Петров устроился на работу в хозяйственный отдел Губ. Ч.К., и первым его действием было заселение в мою бывшую кладовую, для чего он выселил оттуда одинокого советского служащего, работника отдела «Губкож», — человека тихого и безобидного.
 

  Красавец в полувоенной форме с портупеей и неизменным парабеллумом в кобуре Александр Петров живо мне напомнил тех злых полупьяных чекистов, которые в 18-м году ночами напролет задавали мне единственный вопрос:
  — Где прячете золото, гражданин Колышев?
  От расстрела тогда меня спасло полное отсутствие по моему «делу» свидетелей, и неудачи в поисках «моего» золота у самих обвинителей. Сотрудник Ч. К. Петров в первый же месяц предложил мне и моей племяннице Рите (сестре Лукерьи) переехать в бывшую кладовую, после чего он намеревался занять гостиную и столовую. Пришлось подчиниться этому наглецу.
 

  Тем временем дела на нижегородском кооперативном фронте стали улучшаться. В марте 22-го года Губ. С.Н.Х. восстановил работу на товарной бирже, что никак не укладывалось в нормы социализма. В конце 22-го года на бирже стали совершать сделки и государственные и частные организации, иногда на бирже закупала сырье и продавала свою продукцию и наша нижегородская кооперация. К столовой, в которой я трудился, в 23-м году присоединили бывшую распивочную, находящуюся от нас через одно здание. Губернское правление выделило средства на оборудование в этом помещении пивной с разливом водки, наша столовая подавала в пивную закуски. За Окой в деревне Молитовка возобновила работу пивоварня, теперь как кооперативная, продукция из которой в бочках ежедневно завозилась к нам в пивную.
 

  Кампания кооперативного пивоварения и продажи водки проводилась под удивительным лозунгом — «дадим отпор самогонщикам». Восстановилась и государственная торговля водкой и пивом, но кооперативные цены были ниже, и порой к нам в пивную и распивочный зал стояла очередь на улице. Появились пьяные, валяющиеся на тротуаре и в подворотнях, участились пьяные драки. Красная милиция, как прежде городская стража, следила за порядком у питейных заведений. Казалось, все «пороки» прежнего нижегородского быта восстановились.
 

  За пять лет, начиная с 23-го, городская жизнь в Нижнем Новгороде почти вошла в довоенное относительно спокойное и не голодное русло, но в 28-году достаточно неожиданно начался возврат к коммунистическим порядкам. Власти закрыли нашу кооперативную пивную, запретили кооперативную торговлю водкой, увеличили норматив кооперативной торговой наценки. В столовой начались перебои с хлебом, — мы должны были использовать свой — кооперативный, но агенты — кооператоры не могли обеспечить зерном наши небольшие мельницы. Жирные годы НЭПа завершались.
 

  В 30-м году новый председатель правления лично вызвал меня к себе для беседы и в ультимативной форме предложил пойти работать поваром в новую кооперативную столовую в деревне Монастырка, где началось строительство «автогиганта — флагмана пятилетки». На мое возражение об отсутствии жилья и возрасте, председатель ответил, что жилье мне предоставят, если я сдам свое, а отказываться от работы «для народной пользы» он бы мне не советовал. Племянница Рита к этому времени проживала не со мной в комнате на Малой Ямской, а жила в одном из домов на Ошарской улице, где ее муж — тоже медик — получил две маленькие комнаты в подвале. Я сдал свою комнату в райисполком, и действительно, получил койку в рабочем общежитии — к этому времени мне было неполных 68 лет.
 

  В должности повара и заведующего производством столовой в Монастырке я работал три года. Осенью 33-го года решением правления я был отстранен от работы, и вскоре вызван к следователю на улицу Воробьева (бывшую Малую Покровскую) и там арестован. В Горьковском следственном изоляторе я встретил картину, которая мне была знакома по 20-м годам, когда эта тюрьма именовалась Домзаком и Лагерем принудительных работ. В камерах содержалось по 30—35 человек, и не было нар, поэтому подследственные спали на матрасах на полу. Десять лет назад часть подследственных и заключенных выводилась днем на работу в город, теперь этой практики не было. Отношение следователей к нам — подследственным — было более жестоким, чем 15-ть лет назад. Почти все новые чекисты были не старше 30-ти лет, при старом режиме они были детьми, и нас всех без разбора считали злейшими врагами советской власти. Улучшение тюремной жизни, пожалуй, состояло в наличии при изоляторе бани, отсутствии вшей, и чуть лучшем питании. После недельного предварительного заключения я был судим по материалам, предоставленным в отношении меня органами следствия в далекие 20-е годы. Суд продолжался минут десять, мне зачитали приговор — по статье 58—10 У. К.  Р.С.Ф.С.Р. я получил 3 года поселения, при этом судья, обращаясь более к своим молодым помощникам, чем ко мне, объяснил мягкость вынесенного приговора моим возрастом и состоянием здоровья.
 

  После суда меня перевели из общей переполненной камеры в одиночный душный карцер, в котором, не считая меня, находилось семь человек. В карцере, который использовался как камера для осужденных, я просидел около месяца, ожидая формирования своего этапа. Перед оправкой на поселение мне разрешили свидание с родственниками и одно письмо домой. На мое письмо откликнулась только моя племянница Рита, — она принесла две смены белья, теплые вещи и табак. В ноябре 33-го года мой пересылочный этап был сформирован, и я отправился в неведомый мне путь.
 

  От автора.
  Дальнейшая судьба Гордея Ивановича Колышева, 71-го года, из мещан, бывшего нижегородского фабриканта и купца, бывшего советского кооператора, — неизвестна, но в Горький (бывший Нижний-Новгород) он более не возвращался.

Продолжение в части 3.