Книга 15-я. Е. А. Евтушенко в моей жизни

Феликс Рахлин
Умер Евгений Александрович Евтушенко, великий русский поэт.
Умер в неподходящий день – 1 апреля, «День Смеха». Так не хотелось верить в правду этого сообщения!

Он был годом-двумя моложе меня. Почти ровесник. А я – зажился.… Не может быть, чтобы надолго. Однако тем более решился  написать, какое значительное место этот  человек  своим творчеством и жизнью  занял в моей душе.

Сразу же заявляю: не согласен с высокомерными и поспешными оценками его истинного значения, вынесенными кастой самоуверенных ценителей-эстетов: будто он – «плохой поэт». Тех, кто  обвиняют его в дурновкусии и второразрядности. То обстоятельство, что сам он признавал 70 процентов своего творчества  «говном», свидетельствует не во вред, а в пользу Поэта. Даже 30 процентов полноценных и полновесных стихов – это очень много, когда эти стихи – такие, как «Бабий яр», «По ягоды»,  «Моя первая женщина» и подобные. То, что их понимают миллионы, свидетельствует об их, стихов,   высоком литературном качестве, а не  об их примитивности.

Евгений Евтушенко...

Мне это имя попалось впервые в журналах во время моей службы в армии на Дальнем Востоке, в Приморском крае.  Командование нашего зенитного полка выписывало для полковой библиотеки все основные московские толстые литературные журналы. Дело было как раз в середине 50-х, тогда в поэзию вошли будущие шестидесятники – великолепная четвёрка москвичей: Рождественский, Вознесенский, Белла Ахмадулина – и он, Евгений. Он меня сразу привлёк стихами о том, как хороша дружба народов и как позорно быть национально заносчивым, высокомерно относиться к другим народам.  Это были, по-моему, отрывки из его юношеской поэмы «Откуда вы?»
Сходу он брал быка за рога:  «Откуда родом Вы? Я – с некой /сибирской станции Зима, /где запах пороха и снега/ и запах кедров и зерна…». Станцию эту мы в воинском эшелоне-товарнячке проезжали по дороге к месту службы, название запомнилось, а мне напомнило похожее – в европейской части России: станцию Свеча, в Кировской области, на Северной железной  дороге, куда с мамой и сестрой мы упрямо добирались лишь на пятнадцать лет  раньше, – беженскими  дорогами в начале лютой войны …

Мне страшно понравился совет.   «Иди в тайгу с берданкой утром – /но не бери к берданке пуль…» и предложение: собрав в конце лета бруснику и повстречавшись в лесу с медведем – угостить топтыгина  ягодами, - стихи напоминали мне босоногое детство в деревне и очень привлекали своей добротой и душевной щедростью. Так были знакомы и памятны реалии крепкой, румяной русской зимы: «На рынке дымно дышат люди, /здесь мясо, масло и мука/ и, словно маленькие луны, / круги литые молока…» /Люди южные, вроде нас, и не знали, что замороженное в ледышки молоко зимой на рынках продается в кругах,/ вытрясенное, как замёрзло, из мисок, - так и продаётся на рынках! По воспоминаниям военных лет там была понятна строчка, в которой как бы застыл, но и жарко горит восторг зимнего катания «на ошалевшей кошеве..» Перепадало и нам по зимней дороге мчаться в запряжённой лихими конями плетёной кошёвке!  Понравилась по-русски разудалая финальная интонация  того же отрывка: 
 
«…И к чёрту всё! – Она такая,/ зима на станции Зима».

Но особенно поразили меня мальчишески неуклюжие, неискушённо простоватые, но такие искренние  строки о красоте многонациональной дружной гурьбы пассажиров на теплоходе, плывущем вниз по реке Амур: «главбух в пижаме полосатой, /в бахилах рыжих зверовод /и пионеры экскурсанты/ – в панамках беленьких народ:/  голубоглазый хлопец в майке/ с эмблемой грозной «Спартака» / дарил застенчивой нанайке/ в коробке спичечной жука,/ бурятка вдоль борта бежала, /и, красотой таёжной горд, /с еврейкой из Биробиджана /стоял смышлёный юный гольд…» Такая идиллия  живо напомнила мне по контрасту обстановку  военных лет, когда я всей мерой изведал в мужской школе на Татарке – одноэтажном районе уральского Златоуста, недалеко от Метзавода, незабываемую псарню юдофобской травли, когда хронически недоедавшие огольцы, наслушавшись в семьях страшилок о трусливых и жадных евреях, преследовали меня, пятиклассника,  как и картавого, вечно сопливого и навсегда перепуганного одноклассника Гуревича из Орши, или старшего лишь на класс будущего крупного  киноведа и кинокритика Мирона Черненко (тоже невероятно картавившего, да, притом,  и обладателя однозначно еврейского носа,  национальные контуры которого не могла опровергнуть даже хохлацкая фамилия его НОСителя!), – преследовали нас    бессмысленными кличками «Узе;», «жидяра» и всяческими небылицами о евреях, которые, дескать, отлынивают от фронта и «обороняют Ташкент».

Но поэт рисовал совсем иную, лучезарную картину цветущей дружбы народов, однако и не скрывал своего отношения к тем, кто её оскверняет:  «Всё это было так прекрасно, /и стыдно стало мне за тех, / кто забывает сущность братства,/ происхожденье ставя в грех.// Россия! Ты меня учила// всем скромным подвигом твоим, /что имя русский мне вручила /не для того чтоб хвастал им,/ а чтобы был мне друг-товаарищ, /будь он казах или узбек, /будь он еврей или аварец, /коль он – хороший человек.// Ты никого не оскорбляешь,/ на радость миру ты дана:/ добра  Америке желаешь,/ желаешь Франции добра…// И больно это мне, и грустно,/ и закипает гнев святой,// когда кичатся словом русский/ с нерусскою недобротой».

Надолго, на всю жизнь запомнил я эти простенькие строчки. И сегодня пишу их по памяти, а ведь с 1955-го прошло ого-го сколько лет! Тогда же прочёл поэму «Моя любовь» Р. Рождественского, стихи А. Вознесенского, Б. Ахмадулиной и вновь начавшего публиковаться  пожилого уже Леонида Мартынова, которого одиссея советского литератора на многие годы отлучила от читателя...  А тут вдруг мне попалось в журнале на глаза стихотворение «Вода»:  «Ей не хватало быть волнистой,/ ей не хватало течь везде,/ – ей  жизни не хватало, - чистой, /дистиллированной  воде!»

Вернувшись из армии,  я на какое-то время  был отвлечён от живой воды поэзии текучкой бытовых неурядиц. Были освобождены  после смерти Сталина из лагерей сотни тысяч реабилитированных мнимых «врагов народа», в том числе и наши с сестрой  родители. Отец, едва возобновив нормальную, неподневольную работу, слёг в инсульте и, больше года проболев, умер,  жена родила ребёнка, который на 30-й день перенёс полостную операцию по поводу непроходимости привратника, долго пробыл между жизнью и смертью, надо было его выхаживать, - до чтения ли мне было…

С большим трудом, после более чем трёх месяцев безуспешных поисков работы, так и не найдя её по своей дипломной, учительской специальности,  я, наконец, устроился, волею случайного стечения обстоятельств, на «номенклатурную» (правда, всего лишь районного значения, т. е. требовавшую моего персонального утверждения в ней только на бюро РК партии), должность редактора радиовещания завода транспортного машиностроения – крупнейшего в городе.

А я ведь не был даже кандидатом в члены партии… Но меня на эту работу приняли. Такая удача  объяснялась двумя «везениями»: во-первых, нищенским окладом (740 р. в тогдашнем масштабе цен: чуть больше, чем зарплата уборщицы,никто на такой оклад не соглашался, меня просто обстоятельства вынудили;  и, во-вторых, – первой  моей записью в трудовой книжке: 19-летним, сразу после школы, я около года работал старшим пионервожатым школы. А заводу как раз нужен был  старший вожатый на три месяца в летний пионерлагерь. Правда, вскоре, начав работать, я оказался довольно писучим автором, и редактор газеты, мой куратор вплоть до моего вступления в партию, отстоял меня в парткоме, припугнув руководство тем, что только что возобновившемуся после полугода молчания заводскому радио идеологически неприемлемо снова надолго заткнуть рот…

В это  время моя сестра, родившая как раз в период моей безработицы второго ребёнка, пошла трудиться  библиографом в техническую библиотеку одного из крупных предприятий города. Этот завод ХЭМЗ (электромеханический) после войны завладел разрушенным зданием  перед самым началом войны построенного  оперного театра и, восстановив его, устроил там свой Дворец культуры с одним из самых вместительных зрительных залов  Сестра старше меня на 5 с половиной лет и ещё в студенческие годы приобрела некоторую известность как молодой поэт. После ареста  и осуждения на 5 лет лагерей в 1946 г. её жениха – Бориса Чичибабина (Полушина) (за политическим «неправильные» стихи), а затем, в 1950 –м – и наших обоих родителей по облыжному политическому обвинению (их – на 10 лет каждого), сестра   лет на 5 вовсе отошла от всякого сочинительства.

Но теперь интерес к стихам и сочинению их в ней опять проснулся: страна стояла перед порогом небывалого в истории поэтического бума, началась так называемая «оттепель», и в людях проснулся острый интерес к литературе и особенно к поэзии. К ней в библиотеку стали приходить молодые инженеры – интеллектуалы, которые и сами писали стихи: это были, в частности, молодой человек по имени и отчеству Нил Нилыч, его жена оказалась украинской поэтессой, из инженерных отделов завода прибегали Леонид Каган, юная Лина Волкова… А в ДК ХЭМЗа открылась  творческая литературная студия, куда молодые друзья залучили и мою сестру. Руководил же этой студией молодой учитель литературы, хорошо знакомый нам с женой по нашему педагогическому институту Револьд Банчуков.  По учёбе он шёл на два курса младше нас с женою.  Но был двумя-тремя годами старше.   Я с ним познакомился на педагогической практике, которая для него была первой, но в моей институтской, необычно развивавшейся жизни стала, наоборот, второй. Дело в том, что я три года учился (после ареста родителей) на вечернем отделении, однако на последний курс, при помощи всемогущего блата, моя тётушка, сестра отца, смогла перевести меня на стационар. Правда, передо мною было поставлено условие: досдать разницу в программах вечернего и дневного отделений, то есть, во-первых, сдать как раз проходившую у студентов 4 курса стационара вторую педпрактику (первая у них была пройдена ещё два года назад), сдать экстерном шесть или восемь экзаменов и кучу зачётов, а уж потом, во втором –для  меня теперь уже последнем – семестре сдать первую практику в средних школьных классах вместе со второкурсниками. Вот тогда-то  я и познакомился с Револьдом.

Это был высокий, шумный, голубрглазый и очень экспансивныйц молодой человек, в мужской компании бранившийся по-чёрному, но очень добрый, подельчивый и, что назыввается, рубаха  парень. Он мгновенно проникся ко мне симпатией, а когда однажды в городе я, повстречав его, спросил, нет ли у него лишнего лезвия для безопасной бритвы (у меня как раз все вышли, а они в СССР тогда  были в дефиците), он, ужасно обрадовавшись возможности  оказать услугу,  затащил меня к себе домой – в коммуналку на ул. Гиршмана, где, познакомил меня с женой – прехорошенькой женщиной… Тут же стал мне рассказывать, что увлекается поэзией, вытащил  очень аккуратно подписанные цветными карандашами папки, а из них – красиво выглядевшие листочки с записями, и объяснил, что вот в этой папке – поэты одного «стилистического крыла», а в этой – другого «стилистического крыла»…  Всё это произносилось с особым азартом, увлечённо и страстно…

Револьд потом на студенческой научной конференции, где мы оба с Инной, ещё не поженившись, выступали с докладами и оба получили премии (впрочем, чисто номинальные: даже без вручения грамот), восторженно каждого из нас поздравлял, обоим объяснялся в любви. Впоследствии он, как и многие тогда выпускники-филологи, кажется, тоже помучился с трудоустройством. Впрочем, это  выпало на период моей службы в армии, и подробностей не знаю. Году в 1959 или 60-м сестра меня спросила, хочу ли я пойти на вечер Евтушенко: он-де приезжает в Харьков… Фамилию я хорошо помнил ещё со времени моей солдатчины, однако за стихами последних лет не следил. Оказалось, ими зачитываются многие.

И вот я в огромном зале ДК ХЭМЗа. Со вступительным словом выступает лектор общества «Знание» Револьд Владимирович Банчуков. Как мне стало известно лишь в Израиле, идея пригласить молодого, но уже популярного поэта в Харьков принадлежала реабилитированному "космополиту" - литературоведу и критику Льву Лившицу и была осуществлена именно через общество «Знание». И вступительное слово перед каждым выступлением поэта принадлежит слену общества - учителю литературы Револьду Банчукову.

    Он кратко характеризует творчество молодого поэта, впервые приехавшего в наш город. Говорит столь же горячо, как о «стилистических крыльях» или о дефицитном, но скверном советском «безопасном» лезвии «Балтика». Темпераментно цитирует «ёмкий», как он его назвал, образ яблока в стихотворении Евгения Александровича: «Твори, художник! Мужествуй! Гори (пауза)  – и говори! Да будет Слово явлено – простое и великое, как яблоко: с началом яблонь будущих внутри!» 

Мне страшно понравился Револьд, а ещё больше – цитата. Но вот на сцену выходит и сам поэт – высокий, худощавый, стройный, в вошедших в моду узких брюках, ещё так недавно весьма опасных для модников-стиляг: комсомольские патрули могли безжалостно разрезать штанины ножницами от нижнего края до промежности… Кажется, на московском госте был какой-то свитер… Но самое главное  впечатление произвели его стихи. Такие, например, как «Карьера»:  «Учёный сверстник Галилея /был Галилея не глупее: /он знал, что вертится Земля, /но… у него была семья! / И он, садясь с женой в карету,/ свершив предательство своё,/ считал, что делает карьеру…/ А между теми – губил её!»  И вот эта сногсшибательная концовка:  «Я делаю себе карьеру /тем, что не делаю её»!!!  После десятилетий введённого в достоинство подхалимажа,  задавливания каждого свежего слова открытое, да ещё и необыкновенно артистичное произнесение вслух явной «крамолы» казалось верхом отваги!

А с каким восторгом встретил огромный зал балладу «Мёд» - о том, как  во время войны , в Чистополе,  на продажу «бочку мёда выставили» (буквальная, точная рифма воспринималась как некое открытие!). И как выстроилась длинная очередь за этим сладчайшим и питательнейшим чудом…  Мне запомнился образ девочки  с рюмочкой в руках, «с колечком маминым на дне», предназначенным для обмена на чуточку мёда… 
Ног вот в санях, спинку которых украшали «расписные розы», подъехал…

…Не буду скрывать:  без труда, для освежения в памяти  текста,  обнаружил в Интернете это стихотворение. Но вместо запомнившейся мне и поразившей и заинтриговавшей весь зал строки  НАПЕЧАТАНА ДРУГАЯ: «Подъехал некто грузный, рослый…» АВТОР ТОГДА ЧИТАЛ НЕ ТАК, Он читал:  «   подъехал  СТОЛП РОССИЙСКОЙ ПРОЗЫ»!

Оно, конечно, с точки зрения современной поэтики, в которую свой вклад внёс и «наш герой, корневая рифма «розы - рослый»  по оценке версификаторов ХХ и ХХI веков, лучше буквальной: «розы – прозы», - так сказать,  «евтушенкистей»! Однако вся сцена в той, авторской, редакции приобретала особую достоверность, т. к. явно имела в виду кого-то конкретного. Я тогда грешил на Шолохова, потом мне кто-то осведомлённый сказал, что имелся в виду Леонид Леонов. Так или иначе, только сегодня я обнаружил, что имел место позднейший  цензурный вычерк…
Это лишь одна деталь на тему «Что себе позволял» этот бесшабашный поэт. Можно понять, почему он так раздражал литературных и всяких иных воротил устоявшегося советского быта. А вместе с тем писал ведь такие «нужные» им стихи, как «Хотят ли русские войны…», да и мало ли ещё какие…

Ошеломлённый впечатлением, я после окончания вечера, воспользовавшись коротким знакомством с «хозяином бала» Револьдом, прошёл в «святая святых» - кабинет директора ДК, где  находились и Револьд, и гость. К этому времени я уже и сам руководил литературной студией, которая возникла  спонтанно сначала при редакции газеты, с которой я, редактор заводского радио, работал (то есть писал "микрофонные материалы своих передач) в одном помещении. В редакцию приходили самодеятельные поэты и прозаики, но наиболее авторитетным ценителем их продукции оказался…   я! – может быть, потому, что и сам пописывал стихи, а редактор  Ю.С.Незым, более чем прозаик:  по специальности инженер,  увидав моё неравнодушие к ним, стал именно на мой стол класть их прибывавшие по почте или приносимые собственноручно   тексты. Из них  я стал формировать «Литературные страницы» и – загорелся этим. Мы стали собираться для обсуждение  творчества друг друга – так возникла студия. Мне, конечно, за  руководство ею никто вознаграждение не предлагал – я и не требовал ничего…
Однако очень скоро явился из Дворца культуры Металлист» нашего завода художественный руководитель и, пообещав мне тридцать рублей в месяц,  легко переманил меня со всей студией к себе в ДК: при нищенской зарплате я отказаться не мог… Револьд знал  о моём    новом  «амплуа» и теперь, схватив за руку, потащил меня знакомиться с Евтушенко, отрекомендовав  по этой моей дополнительной, «хоботной»  (от слова хобби) должности. Надо было что-то сказать, и я отбарабанил автору его же стихотворение, которое запомнил по чтению в журнале:  «По берегам чернели ульи, /над ними тонко реял мёд,/ и к Комсомольску-на-Амуре /всё приближался теплоход…» (далее см. выше: о пионерах-экскурсантах и т.д.) Поэт снисходительно улыбался. Когда его отвлёк очередной любитель поэзии, Револьд прошептал мне на ухо ужасно непристойную пародию на рискованное евтушенковское «Ты спрашивала шёпотом: «А что потом, а что потом?» Кровать была расстелена, а ты была растеряна».

(Прошу пардону: ВОТ эти пародийные строчки (возможно, шепчущим и сочинённые): «Ты спрашивала шёпотом: «Куда суёшь? – Ведь  ж… там!» Я вернулся домой, полный самых сильных впечатлений!

И буквально через неделю или две  мне стало известно, что поэт выступит в нашем ДК. Но пригласил его не я, а руководитель здешней  же детской литературной студии  аспирант филфака Харьковского университета Александр Гуторов. Уходя на вечер (ДК от центральной заводской проходной в двух-трёх остановках), я сказал новому редактору многотиражки,Фатееву,  что иду на вечер Евтушенко

- А кто ТАКАЯ - эта Евтушенко? – спросил меня Пётр Михайлович Фатеев.

Пётр Михайлович был человек не безграмотный. Политработник Советской Армии в отставке, вряд ли в чине меньше, чем подполковник, он в это время сам состоял в заочной аспирантуре одной из кафедр истории и вскоре поступил на должность доцента университета. И тем не менее, поэт Евтушенко ему тогда известен не был …
Но зал собрался полный. Я как «свой человек»  в нашем ДК ждал гостя вместе с Гуторовым в директорском кабинете. Туда к нему пришла хорошенькая его студийка, школьница-девятиклассница Рита Губина. Она училась в 94-й школе, находившейся   чуть наискосок против центральной заводской проходной. Учителем её был младший соученик моей сестры по университету и близкий друг Бориса Чичибабина - Марк Израйлевич Богуславский. В школе, однако, все, и в том числе ученики, звали его Марком Ивановичем. Позже ему как-то удалось и в паспорте стать Ивановичем, при этом изменить и в фамилии  одну буковку, и он стал Марком Ивановичем БогОславским, по звучанию отдалившимся от еврейского своего происхождения и как бы приблизившимся к русскому и чуть ли не религиозному началу.

Я, однако, очень насмешил семью жены моего школьного друга Толи Новика. Фамилия Светы по отцу была – Чернова, и тем не менее, отец её, был еврей, а звали его, как и нашего с сестрою отца, Давидом, а жену, Светину маму, как и нашу маму, звали Блюмой. Оказалось, кто-то из них в родстве с Марком, и их, конечно же, трансформация его отчества и еврейской же фамилии сильно позабавила. Мне, однако, хорошо понятны эти Марковы эволюции. Защищать Россию, Украину, вообще, весь  Советский Союз, он и должен был, и смог  в качестве Израилевича. Быть нещадно израненным на фронте и валяться в госпиталях – всегда пожалуйста. Но служить учителем русской литературы в школе, имея такое отчество  – не так-то просто. И уж совсем трудно было с таким отчеством стать преподавателем вуза..
 
А внешне он «типичного еврея» напоминал не очень, был подтянут, спортивен и лицом очень был похож на киноактёра Александра Пороховщикова. Но, даже будучи инвалидом и ветераном Отечественной войны и, притом, добротным русским поэтом, вряд ли с отчеством Израилевич смог бы  стать преподавателем даже в таком заштатном вузе, как Харьковский институт (а потом и Академия) культуры… Трудно обвинить еврея в том, что не устоял против такого соблазна.

С детсада, с 6-ти лет я знаю Юлика Израилева. Учился с ним до войны в первом и во втором классе. Встретились и общались после войны. Юлик стал инженером. Женился на Элле Жуковой. Они родили и воспитали двух дочерей. Что же, становиться дочкам Израилевыми? Непрактично. Взяли фамилию мамы, записались русскими. Один Юлик остался с фамилией «агрессивного» и «антисоветского» звучания. По советскому же закону имел полное право официально изменить свою фамилию, тем более – по жене. Вот и стал, как жена и дочери, Юлием Жуковым. Но жить в великой советской стране стало трудно, во время перестройки  большинство евреев навострило лыжи – кто на Юг, кто за океан, в Америку и Канаду. Семья Жуковых, вся – русская, на еврее Юлике въехала в Израиль. Но он ведь уже не Израилев, а – Жуков. Вот родной его младший брат, оставшись Израилевым, живёт, как прежде, в Харькове… (На днях Юлик звонил и сообщил: младшего брата нет уже… А вот он, мой ровесник, жив, как и я…)

Судите меня, евреи, как хотите, но я осуждать Юлика не могу. Полагаю, не осудил бы его и Евтушенко. Сердцем глубоко русского поэта он нас понял и пожалел, а у русских это значит – полюбил. И в 1960 году, в Киеве, после посещения  с другом Толей Кузнецовым Бабьего Яра, ночью в гостинице написал своё знаменитое стихотворение:  «Над Бабьим яром памятников нет…»

 Он не был первым, кто публично высказал возмущение отсутствием памятников на месте самой массовой в истории казни евреев только за то, что они – евреи, ставшем  потом и постоянным местом  массовых расправ уже не только над евреями. Примерно на год раньше со статьёй «Почему это не сделано» (и тоже об отсутствии памятника в Бабьем Яру) выступил в «Литературной  газете» писатель-фронтовик Виктор Платонович Некрасов. Однако именно после стихотворения Евтушенко власти, пытавшиеся  трагическое урочище, где покоятся десятки тысяч невинно убиенных, превратить то ли в место весёлых гуляний, городской парк, то ли в стадион с футбольным полем, одумались и через 16 лет поставили-таки многофигурный памятник… 

Говорят, стихи Евтушенко сыграли в этом решающую  роль. Нет и нет! Решающую  роль сыграла стихия плюс техногенная катастрофа, заставившие тогдашних хозяев жизни содрогнуться от суеверия. Власти мечтали место казни евреев, цыган, а потом и многих других сровнять с окружающим диким полем, залить пульпой. Но в ходе действия неумолимых законов физики массы приготовленной пульпы в результате усиленных дождей прорвали дамбу, и в 1961 году, после и статьи Некрасова, и поэмы Евтушенко,  хлынули в глубокий яр, затопив на своём пути дома, детские сады, трамваи с людьми… После чего в Киеве люди стали, по свидетельству Анатолия Кузнецова, записанному в его романе-документе, говорить: «Яр мстит»!  Оторвавшиеся от народа чинуши были всё же плоть от плоти народной, они и сами в какой-то мере поверили в Высшую силу. И распорядились поставить памятник. Теперь их (памятников)  там несколько: кроме помпезного многофигурного, ещё и памятные кресты, и еврейская  менора, и маленькая фигурка подростка с тощим «сидорком» за плечами и в надвинутом на лоб картузе: таким описал себя самого автор романа-документа Анатолий Кузнецов, живший над яром в крошечном домике с мамой и бабушкой, русско-украинское дитя, ещё в детстве остро воспринявшее еврейскую боль, сорок раз заслужившее расстрел нарушением законов гитлеровского, а потом  и сталинского, и всякого  иного   тоталитаризма… Друг Евгения по работе на строительстве Каховского канала, а потом и по совместной учёбе в Литературном институте.
===========================================================
!Моё начатое под впечатлением вести о кончине Е.А. Евтушенко повествование на этом обрывается. Но я имею возможность добавить к нему написанные ранее строки из моего второго сборника стихов « Свобода слова». Однако сначала всё-таки кратко расскажу о выступлении Е.А тогда же в ДК «Металлист» , который был главным из 4-х культучреждений з-да им. Малышева, где я работал. Там-то я был «своим человеком», почему и мог свободно входить и в директорский кабинет ДК, и в комнату за сценой…
Именно в этой комнате собралась в ожидании приезда выступавшего поэта  избранная публика, в том числе недавний выпускник политехнического института Алик  Гуревич (с которым меня ранее  познакомил молодой инженер нашего завода Артур Вишневецкий  - мой соавтор по сатирическим интермедиям для заводской агитбригады…) Этот Алик в будущем-нынешнем известен как маститый писатель-сатирик, киносценарист Аркадий Инин. Был здесь и Саша Гуторов. Евтушенко приехал, и Гуторов увёл его наверх, в кабинет директора, я тоже пошёл с ними. Туда-то и  прибежала студийка из детско-юношеского коллектива Гуторова – Рита Губина, школьная ученица Марка Ивановича Богославского. Оказывается, она рассчитывала прочесть на вечере своё стихотворение под длинным названием «Как я не попала на вечер Евгения Евтушенко».  Не помню, в чём там было дело, но гостю стихотворение и сама Рита явно понравились, и он тут же стал режиссировать её появление на сцену зала, договариваясь с Гуторовым, когда именно она выйдет читать.  На моих глазах готовилась некая «подстава»: Рита должна была читать, а гость должен был её слушать, как впервые, тогда как   он ведь только что уже выслушал всё… Мне, помню, это очень не понравилось,  я весь внутри кипел, когда всё, что при мне готовилось, было на сцене разыграно. Но «публика-дура" восприняла сюрприз с одобрением. Я негодовал… Теперь, однако, смотрю на дело иначе: поэт, с детства  человек театральный, заботился не о себе, а о публике: чтобы ей было интереснее! И цели достиг.

Я ещё в «комнатке за сценой»  договорился с ним, что он послушает стихи моего студийца Миши Гурьева, работавшего машинистом заводского маневрового тепловоза. У Миши было эффектное, на мой тогдашний взгляд, стихотворение «Христос и Прометей», - не помню его лирического сюжета, но сравнение выходило в пользу Прометея… Миша читал, заметно волнуясь, но гость выслушал совершенно равнодушно и явно не разделил моей оценки стихов как интересных.

Ещё один памятный момент: вдруг Е.А. замурлыкал какую-то песенку и тут же объяснил:

- Калмановский написал музыку на мои стихи…

То была ствашая скоро популярной  песенка «Бежит река, в тумане тает…» - её, в частности, исполняла  чудесная Дюдмила Зыкина…

И  ещё  одно впечатление  того вечера. В  зале я сидел в первом отделении рядом с Борей Чичибабиным, который принёс с собою пухлую пачку своих рукописей –  не машинописи, а именно  собственной рукой им переписанных своих  стихов. Кто видел хоть раз стихи Бориса Чичибабина, переписанные начисто самим автором, тот  вряд ли забудет эти чётко, под линеечку,  выровненные строчки, написанные его неповторимо своеобразным округлыми изумительно красивым почерком. Оказывается, они виделись накануне, Борис читал свои стихи, а Евгений попросил принести  и дать на время их почитать.  Мне были видны  вопросительные крючки, птички и другие чьи-то пометки – Борис сказал, что рукопись побывала в руках то ли Маршака, то ли Сельвинского. Вскоре мне сестра рассказала, что Евтушенко о Борисе отозвался   очень уважительно, признав «большим русским поэтом». Потом, в годы "перестройки", дружба дыух поэтов развилась и укрепилась, Борис был доверенным лицом Евгения как кандидата в народные депутаты всесоюзного парламента-Съезда...

Хотя и я «кропал  стишки», но и не пытался с ними «возникать» перед московским гостем. Однако в начало 60-х  сочинил два стихотворения, которые оба  задуманы как  полемические по отношению к его стихам  Его фрондёрство казалось мне тогда недостаточным.

Так отнёсся я к его стихотворению «Наследники Сталина», напечатанному в 1962 году в«Правде».   А ведь  и сам я  именно тогда, в начале 60-х, по  завету отца,    угробленного  своими же братьями по  партии,  и под влиянием настойчивых уговоров матери, вступил в  КПСС.    В 1960-м был принят в кандидаты, а членом партии стал в дни ХХII съезда, - того, который принял решение  вынести труп Сталина из Мавзолея и закопать tго в могилу у Кремлёвской стены.  Так посмертно злодей был наказан за свои преступления.  Мне, однако, было известно, что, на фоне всеобщего «огдобрямса», на самом деле вовсе не все даже активисты партии одобряют это решение её съезда. Например, мой начальник по партийной линии, зам. секретаря заводского парткома Попик мне признавался: «Мы, старые политработники, сойдясь, спрашиваем  друг у друга: «Ну зачем было ворошить прошлое?» (то есть, зачем раскрыли преступления режима, развенчали культ Сталина, выпустили на волю уцелевших  «врагов народа», а оклеветанных  реабилитировали в правах?!)
И хотя я вполне сочувствовал  просьбе   поэта к правительству:

удвоить,
утроить у этой стены караул,
чтоб Сталин не встал
и со Сталиным — прошлое, -

однако мне не нравилось, что он просит: я хотел предъявить требование! Мне чудились  в  его   тоне нотки искательства…

А потому я и сочинил вот такое стихотворение:

ЕВГЕНИЮ ЕВТУШЕНКО
(На его стихотворение “Наследники
Сталина”. “Правда”, 1962).
               
    1.
Не хватит ли тревожить раны старые -         
и не пора ли новые лечить?
Ни свежие уроки, ни история
нас не смогли, как видно, научить...

Те  были хороши... Да эти лучше ли?
Цепями, как цитатами, звеня -
те - всласть моих родителей  замучили,
а  эти - ухандокают меня.
.
Нет, не простят ни мёртвые, ни  си’роты
того, кто раболепствует и врёт.
А  ты, певец? За что кричишь “Спасибо!”  ты?
За то, что кляпом не заткнули рот?

За то, что снимки  радуют  нас лысиной? 
За то, что этот гадил на  того?
За то ли, что во лжи, досель не слыханной,
свалили всю вину на одного?

За то, что мысли вязнут в частом  ятере?
За то, что всё труднее нам дышать?
За то ль, что даже другу, даже матери
вот этот стих не стану я читать?!

Мой сверстник, мы  больные и усталые,
Но стыдно так, без цели, жизнь влачить
Довольно  лишь тревожить раны  старые -
давай начнём и новые лечить!
   1962

Это стихотворение  адресат так никогда и не прочёл. Зато следующее, посвящённое ему же и подразумевающее всё то же его стихотворение, он услыхал, но через много лет после того, как оно было написано.

Меня сильно не устраивало  почти полное отсутствие  в инвективе Евтушенко конкретных имён, кроме имени Сталина.  В этом своём первом отклике на его «Наследников Сталина» имён тоже нет, но есть прозрачные и недвусмысленные намёки. Мне бы ужасно непоздоровилось, если бы я  обнародовал эти стихи про снимки, радующие   нас лысиной (разумеется, речь о Хрущёве); совершенно прозрачны и строки о том, что «этот гадил на того» (любому дураку было бы понятно, что «этот»  - Хрущёв, а «тот» - «сам» Сталин), ну, а кто свалил всю вину на одного, - много времени понадобилось бы для перечисления. Однако стихотворение осталось классической «фигой в кармане»: я его практически никому не показал.

Иная судьба – у второго стихотворения, у которого есть и название, а адресат – тот же:
                2.
              ИМЕНА               
Пишут о “культе”, и пишут о Сталине,
и - о наследниках,
                ими  оставленных.
Не называя конкретных имён -
пишут о тех, кто жалеет о нём...

Я же забыть не могу имена.
Да, имена на уме у меня!

                *
Следователь товарищ Самарин!
Мутный напиток был вами заварен.
Впрочем, родителей бедных моих
вы не пытали, не били вы их...
Вместе с коллегой - весёлым  Рыбальченком
их не задели ни палкой,  ни пальчиком:
только допросы (всю ночь напролёт),
только угрозы (авось да проймёт),
только пронзительный ор без души,
только кулак: “Подпиши! Подпиши!”,
только  отправили на Воркуту.
только вся жизнь под правило коту,
Чаша страданий до края полна...

                *
О имена! имена! имена!

Где вы теперь, старшина  Щербатюк -
статью - битюг, через  слово - матюк?
Кто вы теперь: комендант или плотник?
Школьный завхоз или счётный работник?
Вот, поругавшись  с Кузьмой ли, с Ананием,
тешите душу
                воспоминанием:               
как под метели задумчивый вой
в карцер сажали отца моего.

              О, незабвенные времена!
            
                *
               О, имена, имена, имена!
               
Где вы теперь, подполковник  Демура
с ликом Малюты, со взглядом  Тимура?
Помните, как мою бедную мать
было вам сладко  терзать и терзать?
О, не на дыбе! Не кнут! Не побои!
Просто - не дать ей свиданье со мною...

Или не ваша была в том вина?!

   *
О имена! имена! имена!

Помните, помните, Даня Шалыгин,
как вы меня оформляли на “выгон”?
Членам бюро объяснили вы сжато;
“Может ли быть  пионерским вожатым
сын  осуждённых? Не может... Ну, то-то:
снимем его “за плохую работу””

Подняли руку младые злодеи.
Вышел  без звука навстречу беде я.
Было морозно. Светила луна.

                *
О имена! имена! имена!   

Пишут о “культе”, и пишут о Сталине,
и о наследниках,
                им оставленных...
Пишут о тех, кто горюет о нём.
Только не пишут конкретных имён.
Но разве бывает ложь “вообще”?
Страх “вообще”? - Не ищите: вотще!
Вовсе безвредна низость  абстрактная
Низость - конкретна, вот самое  страшное:
низость, носящая   ордена,
низость, имеющая имена!
                * 
Люди! Не дайте конкретным
                воскреснуть,
бейте без устали эту конкретность!

Нет, не озлобленность
и не злопамятность:
просто те годы навеки запали в нас,
мы не хотим, не хотим повторенья.
К бою готовься! Огонь, батарея!
Да! Чтобы сызнова псов и охальников
не превратили в “граждан  начальников”,
чтобы дышалось,  чтоб верилось нам -

ПО ИМЕНАМ!
                ИМЕНАМ!
                ИМЕНАМ!
            Декабрь 1962

Текст, приводимый ниже, напечатан следом за  эти стихотворением в моём сборнике стихов !Свобода Слова» (авторское издание, Израиль, 2002, с.с. 114  - 123.
От автора

Это стихотворение имело последующую примечательную историю. Вскоре  по его написании мой приятель, молодой, но преуспевший поэт  Зиновий  Вальшонок привёл меня на занятие литературной студии при Харьковском  отделении Союза советских  писателей (он в то время руководил той студией). Дело было на излёте хрущёвской “оттепели”, только что Никита Сергеевич  разгромил художников-абстракционистов, запахло жареным и для литераторов, и меня это сильно угнетало, как и многих.
 
Ободрённый царившей в зале фрондёрской атмосферой (помню ядовитые реплики  поэта-сатирика Анатолия Житницкого; учившегося тогда в Харькове  русскоязычного поэта из Грузии (позже - прозаика) Ушанги   Рижинашвили, раскованные и талантливые стихи Аркадия Филатова, я подавил в себе страх и прочёл «Имена», сорвав общие аплодисменты и одобрение Ушанги, выкрикнувшего с места:
 
– Молодец, Рахлин!

Вскоре Никита разделался с литературным вольнодумством, потом его соратники разделались с самим Никитой, и следующее публичное чтение этих стихов состоялось через 25 лет, по удивительному совпадению – в том же зале! Здесь проходило собрание по организации харьковского отделения всесоюзного антисталинистского общества «Мемориал» (создать общество предложил Евгений Евтушенко). На страницах «Литературной газеты» первыми из харьковчан откликнулись доцент университета Валерий Мещеряков и прокурор одного из районов города Юрий Гайсинский. Оба были здесь, собрание вёл, помнится, Мещеряков. Небольшой  конференц-зал союза был переполнен, люди толпились в соседней бильярдной, на улице под окнами... Настроение у всех было такое приподнятое, речи  звучали столь неслыханно смелые, что  я снова (через 25 лет!) отважился выступить с тем же  стихотворением, прозвучавшим, однако, так, словно оно было написано прямо по теме собрания. Я читал в звенящей тишине, а когда окончил, раздался, вот именно, гром аплодисментов! Решено было создать оргкомитет будущего “Мемориала”, меня ввели    в    его  состав, потом на конференции  избрали  в совет городского отделения общества. А тогда, по окончании того, первого собрания, ко мне через толпу, спешившую к выходу,     протиснулся прокурор Гайсинский -статный мужчина в форменном мундире юриста.

  - Там у вас в стихотворении  прозвучала фамилия Шалыгин, - сказал он. - А вы знаете, где сейчас этот “Даня”, какой пост занимает?.

 - Понятия не имею, - признался я чистосердечно. Мне и в самом деле не приходило в голову поинтересоваться карьерой бывшего секретаря Дзержинского райкома космомола Дантона(!) Яковлевича Шалыгина, снявшего меня с     “идеологической”       должности школьного  старшего   пионерервожатого   как   сына    “врагов народа”  и оставившего нас со   старой  бабушкой без куска хлеба.   
 
   -Так вот, – сказал    Гайсинский, с очевидным удовольствием предвкушая мою реакцию, - это один из моих начальников. Он  возглавляет в областной прокуратуре отдел по надзору...

 Прошло время, в течение которого я, последний раз в жизни поверив в  возможность советского общества   возродиться, стал на время “мини-прорабом перестройки»: всё своё свободное время отдавал  работе в “Мемориале”, писал статьи в областные газеты, организовал первый в немаленьком нашем  городе вечер «Говорят жертвы сталинских репрессий».  Было это в мае 1989-го. Шла первая за десятки лет избирательная  компания  на альтернативной основе, и “Мемориал” наш организовал выдвижение по одному из харьковских округов в народные депутаты СССР поэта Евгения Евтушенко, по другому - Виталия Коротича. (На выборах оба победили – такова  была сила народных надежд и иллюзий!). Наш вечер пришёлся на  разгар предвыборной кампании, и в Харькове как раз гостил Евтушенко - между прочим, один из сопредседателей  всесоюзного “Мемориала”. Конечно, он был приглашён на вечер, но задержался на   встрече с избирателями, и вечер начался без него. Я же планировал прочесть “Имена”, посвящённые, заметьте, ему - и даже с сильным элементом полемики с ним - автором “Наследников Сталина...”  Узнав, что он  “сам” будет присутствовать - очень волновался. Он опоздал- и у меня от сердца отлегло.
   
Но  только лишь я стал за трибуну и приготовился читать, как открывается боковая дверь, и в зал входит Евтушенко! И вышло тапк, что стихот он слышал от начала до конца, сидя в президиуме, куда его, конечно, пригласили. А я, перед  тем тоже там сидевший (как ведущий ыечера), вернулся на своё место, которое оказалось с ним рядом. Конечно, улучив момент, я у него спросил, понравились ли ему мои стихи.
   
 - Там у вас есть чудесная рифма! - ответил он живо. - “Злопамятность -запали в нас”! 
   
“А! Рифму хвалит - значит, в целом стихи не понравились!! - подумал я и с настойчивостью израильского “нудника” - это слово с русским корнем вошло в современный иврит! – протянул ему текст своего стихотворения, попросив:

 - Е.А., напишите, что вы думаете о стихах!
 Он черкнул - я прочёл:
 
“Подписываюсь под каждой строкой!  Евг. Евтушенко”.
    
 Вскоре события стали развиваться  совсем не так, как хотелось. Обком  партии распространил по райкомам и крупным предприятиям “ориентировку”, в которой я был отнесён к “экстремистам”; по замещаемой  мною должности мне в “секретке” нашего парткома дали ознакомиться с этой бумагой. В 1950 г. моих родителей  посадили только  на основании  протоколов  партсобраний 1923 -26гг. - они “неправильно” высказывались во время открытых партдискуссий. Я понял: в этой партии, в этой стране  по сути ничего не изменилось. Тут как раз начались упорные слухи о готовящихся еврейских погромах. А пока что в Баку и Сумгаите  уже  громили  армян, в Узбекистане громили турок, русские в Тбилиси - грузин, казахи у себя - русских... На семинаре журналистов я спросил у первого секретаря   обкома: как относиться к слухам,что будут громить евреев. Он промямлил что-то совершенно беспомощное...
            
 . И я -  последним в семье - понял: пора!

==========================

Уезжая в Израиль, я оставил библиотеке им. Короленко (в отделе рукописей и редкой книги) – конкретно И.Я.Лосиевскому (заведующему отделом, ныне профессору)  на хранение  рукописный  «Фонд Ф.Д.Рахлина" (в нём – уцелевшие в передрягах работы нашего с  Марленой отца по экономике проектного дела, ещё что-то… Там же и машинопись моего стихотворения «Имена»  с отзывом Е.А. Евтушенко.
                Ф.Р.