Разрушитель печей. Глава 17

Евгений Николаев 4
     «…По заведенному порядку создается икона. Первую и главную основу ее положит знаменщик и назнаменит на липовой или на дубовой доске рисунок. По нему лицевщик напишет лик, а долицевщик – доличное все остальное: ризы и прочие одеяния. Завершит работу мастер травного дела и припишет он вокруг святых угодников небо, горы, пещеры, деревья; в проскребу наведет он золотые звезды на небо или лучи. Златописцы добрым сусальным золотом обведут венчики и поле иконы. Меньшие мастера: левкащики и терщики готовят левкас, иначе говоря, гипс на клею для покрытия иконной холстины, мочат клей, трут краски и опять же делают все это со многими тайнами, а тайные те наказы старых людей свято хранятся в роде и только сыну расскажет старик, как по-своему сделать левкас или творить золото, не то даст и грамоту о том деле, но грамота писана какой-нибудь мудреной тарабарщиной. Подначальные люди готовят доски иконные, выклеивают их, выглаживают их хвощом; немало всякого дела в Иконном тереме и меньшему мастеру терщику, немало и дьяку и окольничему, правящему теремное приказное дело».

     Полтора года назад студия звукозаписи «Ардис» заключила с Василием Митрофановичем договор об озвучивании сказки Николая Рериха «Иконный терем». И сейчас под проницательным взглядом множества внимательных глаз со старинных икон ему отчетливо вспомнился хорошо знакомый отрывок из этого произведения.

     Оказалось, что массивное трюмо в доме Сверчковой скрывало заповедный киот. Угол дома, который он занимал, «глядел», как и положено, на восток, располагался напротив входа и являлся самым почетным в доме.
 
     С обеих сторон божница была слегка прикрыта раздвигаемой благовесткой. Хозяйка заботливо вышила ее повторяющимися соцветиями красных, желтых и голубых фиалок по краям.
 
     Самое почетное место в домашнем собрании церковных ценностей и атрибутики отводилось иконам. Стояли они слегка прикрывая и поддерживая одна другую, на четырех лакированных полках в соответствии с небесной иерархией святости.

     Бросалось в глаза, что иконы эти не фабричные. Точнее сказать, не бросалось в глаза, а проникало в саму душу необыкновенное их тепло, живые лучи, испускаемые молчаливыми творениями рук мастеров старинных.

     Полок с изображением Спасителя, Богородицы и Николая Чудотворца было две. Только ближнюю к потолку из них венчала обращенная изображением вниз, к молящимся, икона Святой Троицы, скрывавшая собой всю верхнюю часть прямого угла божницы. Она была обрамлена изящным литым окладом из серебра, который украшали ограненные аметист, опал и топаз.

     Ниже главные иконы в образнице располагались на фоне искусно вышитого божника. Он был прикреплен к стенкам домашнего иконостаса таким образом, что верхней частью своей длинной стороны нависал над образами, но не закрывал лики. На этой полке стояла лампада в виде стаканчика с плавающим в ней фитилем, через красное стекло которой едва было видно, что на две трети она заполнена елеем.

     Подлампадник из латуни украшала воздушная филигрань в сочетании с зернью.
Две другие полки, еще ниже, были плотно заставлены иконами меньшего размера, в окладах, часть из которых была украшена сверкающими камнями превосходной огранки, и без них, несколько отличавшимися друг от друга по технике исполнения. Тем не менее, ни одно из этих произведений искусства не нарушало гармонии благочиния, царившей в секретной экспозиции.
 
     В центре третьей полки расположился образ Иоанна Предтечи, справа от него – святые пророки и апостолы, слева – архангелы.
 
     Четвертая полка представляла «праздничные» иконы с изображением Благовещения, Рождества Христова, Преображения и Распятия. На последней вытянутая фигура Христа словно символизировала стремительное его вознесение из земной сферы в небесную.
 
     По двумерности изображений, по роли, которая предавалась в них цветам и элементам одежды, можно было безошибочно определить иконографический канон написания образов.
 
     Волынин аккуратно снял с полки икону в виде деревянной доски, на которой были запечатлены двенадцать апостолов. Их аскетические тела словно парили в голубом небе, украшенном легкими белыми облаками, головы, у некоторых они были полностью седыми, венчали нимбы, от которых исходило свечение. Особый свет струился и из глаз, таинственно озаряя лики святых. С необыкновенным тщанием неизвестный художник трудился над каждой прямой и длинной складкой их праздничных, но простых одежд. Глубокие цвета, синий – символ иного, вечного мира, красный – напоминающий о всемогущей силе Господа и огне, которым он крестил избранных своих, зеленый – равнозначный вечной жизни и цветению, вызывали волнующие ассоциации, радовали взгляд.

     На языке линий и красок неизвестные мастера кисти словно разговаривали с молящимися. Через спокойные, но полные духовной энергии взоры всевидящих глаз небожителей, лишенные следов земных страстей и пороков выражения их лиц, нимбы – сияющие венцы святости будто бы ниспосылалось им откровение Божие.
 
     Двумерность изображения, применявшаяся при создании образов и сюжетов этих произведений, резко контрастировавшая с окружающей действительностью, незначительное углубление ковчега, плавный переход лузги в это углубление, сильное потрясение, которое испытал Волынин, несколько знакомый с древней иконописью, – все это говорило, о далеком времени их создания, несомненно относящемся к семнадцатому, гораздо менее вероятно – восемнадцатому веку, что усиливало мысль об уникальности, «штучности» творений.

     Василий Митрофанович развернул икону, чтобы взглянуть на тыльную ее сторону. В правой нижней части гладкой поверхности, под врезной левосторонней шпонкой, которой скреплялись доски, он увидел пять едва заметных зарубок художника, напоминающих, какой должен быть сюжет у будущего образа, кто являлся заказчиком и сколько времени им отпущено на выполнение работы.

     С почтительной мыслью о разделявшей его и время создания грандиозных творений, представших перед ним во всей своей красе, временной пропасти,  он бережно поставил икону на свое место.
 
     На этой же полке лежали Евангелие и Псалтирь с несколькими закладками. Этими книгами в потертых переплетах, напоминавших выкрашенную в теплый коричневый цвет кожу животного с отутюженными изломами и разводами, безусловно, пользовались. Их можно было без труда достать. Хотя еще проще было дотронуться до предметов церковной атрибутики, которые на первый взгляд беспорядочно, а при более внимательном рассмотрении в неподдающемся ни логике, ни описанию порядке, располагались на своеобразном подиуме, врезанном под иконостасом в угол дома.

     Прежде всего, в глаза бросался массивный восьмиконечный напрестольный крест с изображением распятого Сына Божьего, словно объемлющего собой вселенную, мир небесный и земной. Главный предмет поклонения, основной символ веры, отлитый из золота, причудливо отражал своей сияющей поверхностью окружающие предметы. Он был щедро украшен бриллиантами и сапфирами, удачно совмещая в себе изящную филигрань и тончайшую гравировку. Покоился крест на специальной поставке с витиеватой ножкой из благородного металла, также украшенной драгоценными камнями и являвшей собой как бы продолжение замысла безвестного его автора.

     Рядом стояли опирающийся на стену массивный епископский либо архимандритский жезл, солидность которому придавали вкрапленные в рукоять изумруды, бирюзовые камни и огненные гранаты разной величины, резной напольный подсвечник, тот самый, который держал когда-то в руках батюшка Никанор, пузатый позолоченный сосуд для елея, сверкающий веселым разноцветным бисером, серебряная фигурная водосвятная чаша, по-праздничному украшенная облагороженными танзанитом, яшмой и агатом, удлиненная цилиндрическая емкость непонятного предназначения с христограммой в виде золоченого орнамента возле горловины, использовавшаяся, возможно, для сбора пожертвований.
 
     На рукояти жезла, кроме этого, на играющих золотом затейливых цепочках византийской вязи висело кадило – курительница с крышечкой и звонящими бубенцами причудливой формы, видимо, так же золотыми.
 
     От впечатления, которое произвел на Василия Митрофановича домашний иконостас Сверчковой, все это грандиозное великолепие, он словно оцепенел. В какой-то миг актеру показалось, что его изумленная душа существует отдельно от ее физической оболочки, онемевшего тела, и любуется неземной красотой, и наливается необыкновенным теплом, и трепещет от восторга в заброшенном деревенском доме именно она. Вернее сказать, что сам он, весь, превратился в один бесплотный дух, пульсирующее сознание, для которого размеренная и спокойная жизнь, земное с тысячью прозаических мелочей на неопределенное время потеряло смысл, потому что для созерцания и восприятия чуда, доверчиво разоблачившегося перед ним, не надо было не только двигаться, но даже шевелить пальцем.

     Не о расточительной роскоши, вряд ли объяснимой с точки зрения логики какого-нибудь затворника, схимонаха, лютеранина, дервиша, в глобальном смысле любого отшельника, аскета, самодовольствующегося лишь молитвой, но об истинной культуре общения с Богом, великом таланте художников и утонченном вкусе служителей веры думал Волынин. Именно бьющая в глаза роскошь, подчеркивавшая изысканность и грандиозность творений безвестных мастеров, была тем непреодолимым барьером, которая отделяла обыденное от возвышенного, земное от вселенского, не позволяла уравнять себя с небожителями, забыть о такте, мере, величине допустимого. Можно как угодно относиться к служителям церкви, но именно в их руках сосредоточены гипнотизирующие орудия веры, именно они, как никто другой, способны внушить миллионам верующих трепет и благоговение перед Господом, существует он или нет.
 
     Василий Митрофанович даже не вздрогнул, когда неожиданно раздавшийся в сенях гнусавый голос отвлек его от размышлений, слишком глубоко Волынин был в них погружен. С другой стороны, за несколько дней жизни в деревне он стал привыкать и к ее странностям, и к неожиданностям.

     – Хозяин, а хозяин?!. – Меняя на слове тональность с заискивающе-интересующейся на требовательную, кричали в сенях.

     Волынин буквально подлетел к двери, опасаясь, что в дом войдут быстрее, чем он выглянет в сени. Бесцеремонность обитателей Репьевки, с которой ему не раз уже довелось столкнуться, могла обернуться чем угодно. Оказавшись в сенях, актер усталым и слегка недовольным голосом, словно его только что подняли с постели, наполнил темноту своим раскатистым театральным баритоном:

     – Кому там не терпится ворваться?

     В ответ он услышал заискивающее:

     – Да я… это… сначала, да и потом тоже… думал зайти или не зайти?.. – Тарас, а по очертаниям фигуры в светлом дверном проеме и косноязычному говору стало ясно, что это именно он, помолчал. – В окно-то я заглянул, смотрю, хозяин дома… Посмотрел еще…

     Василий Митрофанович насторожился.

     – Выйдем-ка на свежий воздух, – предложил он, наступая на Тараса. Но тот, уперевшись растопыренными руками в дверную коробку, не шелохнулся, словно его пригвоздили.

     – Думаю зайти или не зайти?..

     При других обстоятельствах Волынин, пожалуй, вел бы себя сдержанней. Но сейчас назойливость соседа стала выводить из себя.

     – Может, я все-таки пройду? – понизил он голос.

     Только тогда Тарас отпрянул от порога, и, переминаясь с ноги на ногу, нехотя отодвинулся в сторону.

     – Так вот… стою я у окна и вижу… – Продолжил он. – Вижу… а видно-то плохо через стекло… ну, ни черта не видно из-за того, что солнце и в затылок, и в стекло палит… Но, хотя, все обозреваю… И тебя, хозяина, конечно, хорошо вижу. – Так сосед незаметно, по-свойски перешел на «ты». – Смотрю, печь в доме разломал...

     «…или издалека начинает или, в самом деле, ничего не видел»? – подумал актер, однако отвечать не торопился, пытаясь прежде понять, что на самом деле интересует соседа.

     Совершенно ясно, его воспринимают как человека, приехавшего в деревню жить, который вполне законно обосновался в этом доме, и уже затеял в нем капитальный ремонт. Удивительно, но, не смотря на близость неопрятного, пропахшего дешевым табаком Тараса, не смотря даже на свои нелепые приключения в Репьевке, эта мысль не показалась ему странной или неправдоподобной.

     – Значит, печь-то, ну… до основания, до фундамента расколотил?.. – продолжал мямлить сосед.

     – Да, сломал.

     – И что? – выпучив глаза, уставился на него Тарас.

     – Что, и что?
 
     – Ну, как что? Ничего в ей не нашел?

     – А что я должен был в ей найти? – с нахлынувшим сарказмом ответил вопросом на вопрос Волынин.

     – Ну… золото какое, деньги старинные…

     Тарас стоял неподвижно, не мигая и настороженно уставившись на Василия Митрофановича, он ждал откровений. Новость о кладе в старом доме Сверчковой, где жил Седышка, быстро облетела деревню, она ошеломила Тараса. И теперь он силился припомнить каждый вопрос, каждое слово в недавнем разговоре с Волыниным, который теперь казался ему человеком далеко не простым.

     – Насколько я помню, деньги строителям с золотыми руками ни к чему. С деньгами-то каждый дурак может… – оправился от смеха Василий Митрофанович.

     – Да я это так… попутно… Поинтересовался… Деньгами не укупишься! – Оправдываясь, пробубнил сосед. – Ну, а печь-то… новую печь класть будешь или камин какой лепить? Или, как это нынче говорят, – два в одном?.. – Я ведь что думаю, – продолжал Тарас, не дожидаясь ответа, – если кирпич не нужен, так я бы его… употребил! – Убежденно закончил он.

     – Пока не могу сказать, – неопределенно ответил актер. – Еще не знаю.

     – Ну, конечно, конечно, я бы тоже не знал, что и с кирпичом делать, что и со всем этим добром!.. Знать, в каждом доме чего-нибудь оставила… Ведь как не крути, а подвезло, что Елизавета… Нет, не то чтобы… а  то, что на тебя все как с неба свалилось. Такое, можно сказать, благосостояние!.. Да…

     Сосед испытующе, щурясь, посмотрел на Василия Митрофановича, как будто давно знал, что водятся, непременно водятся за ним неискупленные грешки.
 
     Судьба снова вела Волынина в непроглядной тьме по краю обрыва. Непрошенное вмешательство со стороны, первобытная бесцеремонность местных обитателей, порожденная каким-то ленивым, но въедливым любопытством, собственный неверный шаг или слово – все может послужить началом конца, верхней точкой падения вниз, в тартарары! И будет Тарас своими грязными руками хвататься за иконы, кресты и лампады… А самое главное, надо ли ему все это? Поймет ли? Осознает ли?..

     – Я говорю, какое богатство тебе от тетки досталось! – Не торопясь продолжал сосед. Показалось, что под густыми его бровями сверкнули злые искры. – Дом-то добротный, большой, крепкий еще… А природа какая! Глаза не отрываются!

     Василий Митрофанович отогнал от себя пасмурные мысли.

     – Не отрываются… – согласился он, подумав совсем о другом предмете любования.

     – Ну, это… ладно. Пойду я что ли тогда…– отводя взгляд в сторону, как после неприятного разговора, расстроено выдавил из себя Тарас.

     – Ладно, встретимся еще, наверно. – Успокоил его Волынин.

     Однако еще раз встречаться с соседом актер желанием не горел. К тому же его ждали в театре, да и в деревне отсиживаться смысла больше не было. Правда, надо было побывать в районном центре, оформить на себя дом, где был обнаружен клад, побывать у нотариуса, чтобы отказаться от своей доли клада… Но это все скучные формальности, закрытый вопрос. Вопрос открытый и основной: что делать с божницей? Оставить все как есть, в надежде, что она уцелеет до следующего его приезда, что Тарас не соблазнится унести из осиротелого жилища хотя бы пару кирпичей и случайно не наткнется на нее?.. Это, безусловно, риск. А если учесть, что, кроме Тараса, в деревне есть кому шататься без дела, то риск огромный. Нельзя допустить, чтобы чудом сохраненный его теткой бесценный антиквариат был разграблен. Но самое главное даже не в его стоимости. Ко всем этим ценностям, скорее не материальной, а духовной культуры, лепить ценники кощунственно. И уж совсем не правильно в данном случае разбираться, являются ли они культурным достоянием, памятниками истории. Все эти попытки докопаться до сути вещей некорректны, теряют смысл, как только выясняется, что сокровища, сохраненные теткой, не являются кладом и достались Волынину банально по наследству. В самом деле, их не прятали в тайнике, не замуровывали в печь, не закапывали в землю, не запирали на замок, не скрывали от людей… Под иконами ежедневно молились, а содержимое киота следовало за Елизаветой Степановной из одного дома в другой как часть ежедневно востребуемого домашнего хозяйства. К осколкам растерянного отступающей французской армией богатства, безусловно, относились с почтением, но вряд ли сельские жители считали лучшим местом для них музейные полки…
 
     Соседи, родственники, да и просто случайные незнакомые люди, завсегдатаи и редкие гости дома, где жила тетка, могли свободно смотреть на талантливые творения рук человеческих, любоваться ими. Ведь и сам он помнит батюшку Никанора, который когда-то был очарован этой красотой, а потом долго уговаривал тетку передать утварь и предметы религиозного культа церкви. Но батюшка только желал, однако переместить артефакты в лоно его неказистого прихода, либо попросту прибрать их к рукам, увы, не сумел. Слишком прочно они осели в доме Елизаветы Степановны. Относительно же права на освященные раритеты самой Сверчковой справедливо будет сказать, что закрепить за ней это право вполне позволяла давность приобретения.

     Совершенно необъяснимо, как такое богатство после смерти хозяйки сохранились никем необнаруженным и нетронутым до приезда Волынина... Оставлять его в доме Сверчковой, безусловно, нельзя. Однако и унести на себе содержимое киота не так-то просто.
   
     – А коньячок-то у тебя самый тот, до сих пор в роте вспоминается! – изрек, обернувшись у калитки, Тарас.

     В доме Василий Митрофанович быстро привел все в прежнее положение: оставлять домашний алтарь Сверчковой на всеобщее обозрение, тем более без присмотра, по меньшей мере легкомысленно. К тому же надо иметь ввиду, что с сегодняшнего дня Волынин стал местной знаменитостью, за которой разве что не установили слежки, но по пятам начали ходить. Наверняка дома, в которых он разрушил печи, местные жители не раз еще осмотрят. А мальчишки никогда не будут больше писать мелом на дверях: «Ничего нет».

     История с сокрытым в печи кладом породила в деревне какое-то тихое глубинное брожение. Теперь почти все, что было связано с персоной недавно прибывшего в нее незнакомца, мгновенно погрузилось в атмосферу интригующей тайны. Обсуждались его нестандартный рост, диковинный для сельской местности костюм, объемный туристический рюкзак, более чем странное поведение… Перемалывались все детали обнаружения сокровищ, постфактум оценивались шансы Волынина вынести их из дома незамеченным и уехать из деревни никем не задержанным.
 
     Вспоминали и Елизавету Степановну, жизнь которой обрастала теперь все новыми подробностями. Сверчкова, например, смолоду любила косить, и косила легко, играючи, ложилась спать рано, обязательно при этом закрывая ставни, предпочитала квашенную в дубовой бочке капусту соленой, испытывала слабость к печеным яблокам, которые каким-то особым образом морила в русской печи. Но все эти разговоры велись опять же вокруг основной темы: откуда у старушки такое богатство, как она умудрилась его не переполовинить, сберечь в той самой печи, и насколько надо быть скрытным человеком, чтобы аж до самой смерти ни с кем не обмолвиться о нем словом.

     Нет, оставлять алтарь на разграбление нельзя.
 
     Волынин достал из своего универсального рюкзака телефон, включил его: решено было вызвать такси и вывезти бесценные предметы религиозного культа и церковную утварь в город, на квартиру к сестре, у которой он жил.

     На экране появился желтый конверт: полтора часа назад пришла СМС-ка от администратора театра. Шел третий день с тех пор, как Василий Митрофанович отключил телефон, поэтому в памяти переговорного устройства сохранилось и несколько непринятых звонков. Но прежде чем отвечать на них и звонить в службу такси, он открыл «конверт» почтового отправления и с удивлением прочел: «Умер Куницкий. Прощание в холе театра завтра, с 9.00. Вынос в 12.00. Похороны на П-м кладбище в 15.00. Поминальная трапеза в ресторане «Н-т» в 19.00.».