Путешествие в раннее детство

Олег Сенатов
«Опять принимаясь за воспоминания, поставлен перед
привычной, несколько утомительной уже задачей выяснения
отношений со всем накопившимся человеческим опытом и
практикой воспоминания. Опять то же самое – ну, что в них,
скажите мне, прошлого? Вспоминается вот сейчас и здесь.
Хотя, конечно, настоящим это тоже не назовешь – уж куда там!»

(Дмитрий. Пригов)


Олег Сенатов

Путешествие в раннее детство

В последнее время все чаще меня посещало желание переместиться во времена моего раннего детства, в возраст 4 – 5 лет, о котором сохранялись отрывочные воспоминания в виде отдельных, слабо детализированных, но неизменных картин – реликтов канувшей в небытие действительности. Поле зрения в каждой из них ограничено, и проникнуть за края изображения невозможно. Кроме того, сколько в такую картину ни всматривайся, разглядеть более мелких деталей не удается, и она очень скоро наскучивает, ты из нее выходишь, и тебя снова подхватывает лихорадочная современная жизнь с ее калейдоскопическим новостным фоном. Так и получается, что ты в своем детстве – гость редкий и непоседливый.
И тогда, догадавшись, что с налету туда перенестись невозможно, я решил поменять тактику. Вспомним, как медленно тянулось время в нашем раннем детстве: каждый день был длиною в год, или даже больше. Значит, для перемещения в детство нужно себя укротить, до предела  замедлив темп  своей внутренней жизни. Как это сделать? Проведем такой эксперимент. Заготовив список хорошо знакомых картин из нашего раннего детства, будем держать его перед собой. Выберем произвольную картину, и в нее погрузимся, стараясь разглядеть ее мелкие детали и проникнуть за хорошо знакомые пределы. Через несколько минут совершенно бесплодных попыток мы почувствуем желание вернуться, но не должны себе этого позволить, сохраняя себя в пределах избранной картины столько времени, сколько позволяет терпение. И лишь только тогда, когда уже терпежа не останется, мы, не возвращаясь назад, позволим себе переместиться в следующую картину, в которой будем вести себя аналогичным образом, и так далее. Можно надеяться, что, если удастся достаточно долго не возвращаться в современность, из пустоты, окружающей фрагменты нашей памяти, начнут проступать другие, давно забытые картины, и, следуя за ними, мы будем все глубже погружаться в прошлое; оно начнет обступать тебя со всех сторон, ты услышишь звуки, почувствуешь запахи, ощутишь твердость окружающих вещей и… переместишься в детство. Право же, следует попробовать! Здесь есть две опасности: первая – что эксперимент не удастся; вторая – что он окажется настолько успешным, что я там застряну – нужно позаботиться об аварийном выходе. Роль стоп-крана может выполнить жуткая мысль, что если ты там останешься, то придется еще раз прожить всю свою жизнь. Бррр!
Ладно, подумал я, решившись на эксперимент - как-нибудь обойдется! И начал с наиболее посещаемого места – моей кровати, на которой я лежал на правом боку, повернувшись к стене.
Передо мной – часть стены, покрытой грязноватыми обоями розового цвета, по которым  через равные интервалы разбросаны одинаковые рисунки, изображающие гроздь красного винограда, свисающего с лозы, укрытой грязно-зеленой листвой, которая, по мере отхода на задний план темнеет, оставляя на краю рисунка силуэт темно-бурого цвета. Упираюсь взглядом в гроздь, находящуюся перед моими глазами. Поскольку за моей спиной зажжена настольная лампа, обширный блик, возникший на засаленной поверхности обоев, загородил листья, но он не мешает разглядывать виноградную кисть,  состоящую из одинаковых бордовых круглых ягод с серповидными белыми бликами, похожих, так как они висят каждая по отдельности, на стеклянные елочные шары; сверху гроздь обильна и широка, сужаясь к низу острым конусом, завершавшимся последней, одинокой  ягодкой. Гроздь рассечена длинной косой царапиной, рваные края которой затерты и обтрепаны; местами она достигает такой ширины, что на газете, поверх которой наклеены обои, можно разобрать отдельные  буковки: «а», «у», «ё», но буковок слишком мало, чтобы из них могли сложиться слова. Сколько ни скашивай глаза вправо, влево или вверх, ничего не видно, кроме уменьшающихся и искажающихся в перспективе виноградных гроздей, устремляющихся вдоль прямых во все стороны до границ, за которыми - пустота; тщетно пытаюсь я проникнуть взглядом за эти границы, пытаясь выяснить: не висят ли на стене какие-нибудь картины, или не прикноплены ли к ней вырезки из газет или журналов; - нет, ничего не видно. Скашивая глаза вниз, я упираюсь взглядом в край своей металлической кровати, выкрашенной эмалью желтого цвета, местами облупившейся, а еще ближе к моим глазам находится совсем расплывшееся изображение белой наволочки, на которой лежит моя голова. Затем взгляд снова соскальзывает на гроздь, торчащую прямо перед моими глазами, где несколько мелких случайных точек превращают одну из ягод в насмешливую рожицу, которая, кажется, мне весело подмигивает. Осточертели мне эти обои: следующим в списке числится изображение угла нашей комнаты, в котором стоит супружеское ложе моих родителей. Передо мною – обширная кровать, довольно небрежно застеленная, с придвинутой плотно к стене металлической спинкою. П-образная рама спинки состоит из трех толстых металлических труб, соединенных концами попарно при помощи красиво закругленных, по бокам украшенных рельефом металлических угольников. В раме закреплена решетка, служащая в качестве опоры для подушек. Она состоит из двух горизонтальных стержней, пронизанных сквозными отверстиями, в которые вставлен целый частокол вертикальных стержней, на концы которых навернуты блестящие шарики. Все детали спинки были когда-то никелированы, но с тех пор во многих местах серебристо поблескивающее покрытие отслоилось и облезло, и обнажившаяся железная поверхность покрылась ржавыми пятнами; если их потереть, ржавчина пачкает ладони. Над подушками из стены торчит сделанный из проволоки самодельный кронштейн, поддерживающий патрон с электрической лампочкой, которая нужна  постоянно хворающему отцу для занятий диссертацией. Лампа заключена в конический абажур, свернутый из газеты: от ее жара и света бумага выгорела,  пожелтела и стала хрупкой; текст на ней не прочитывается.
Рядом с родительской кроватью я присаживаюсь на корточки, вглядываясь в картину, где пол, выстланный широкими дощечками добротного дореволюционного дубового паркета, сходится со стеной, покрытой  замызганными при мытье полов обоями; вдоль линии их стыковки уложен дубовый плинтус; в месте, где от плинтуса откололась щепка,  образовалась большая дыра. Как-то, или наяву, или во сне, в нее юркнула серая мышка – сначала исчезла она сама, а затем – ее стремительно укорачивавшийся хвостик. С тех пор я много времени провел, ее поджидая, но она все не появлялась. Иногда мне казалось, что наружу вылез мышиный усик, но это оказывалась всего лишь паутинка. Я прикладывал ухо к стене, напряженно вслушиваясь, и вскоре мог различить слабые шорохи, скрипы, глубокие вздохи – там, внутри стены, проходила какая-то своя неведомая жизнь, к которой я хотел обрести доступ через посредство неуловимой мышки. Вот и сейчас, ее не дождавшись, я вновь прижимаюсь ухом к стене, но, увы, ничего не слышу. Тогда я медленно и осторожно, чтобы ненароком не выпасть из комнаты, перевожу взгляд на входную дверь, которая на картинке, хранящейся в моей памяти, всегда закрыта. Собственно, дверь ничем не примечательна: одностворчатая, дубовая, с латунной ручкой и английским замком. Но у нее есть широкий дубовый наличник, на котором закреплен большой черный репродуктор городской радиосети. Его внешний контур представляет собой металлическое кольцо, от которого гладкий матовый черный конус сбегает вглубь, к блестящему кружочку, из которого выступает тоненькая короткая иголочка. Конус изготовлен из плотной черной бумаги; если провести по нему пальцем, он приятно шуршит, но этот шорох можно было услышать, когда репродуктор молчал, а замолкал он только в двенадцать ночи, исполнив Интернационал. Все остальное время он работал, то сообщая сводки Советского Информбюро о положении на фронтах, то передавая музыку, например, «Вальс-фантазию» Глинки, то длинную передачу под рубрикой «Театр у микрофона». И все они появлялись из таинственного металлического кружочка с иголочкой в центре, где, должно быть, находился и товарищ Сталин, чей голос тоже приходил из репродуктора. Вот и сейчас я поворачиваюсь ухом к репродуктору, и прислушиваюсь, пытаясь услышать голос… - нет, хотя бы Левитана, но мне ответом – лишь полная тишина – время моего детства отвергает меня нынешнего.
Тогда направляю я свой взор к высоченному гардеробу 30-х годов - с двумя дверцами и зеркалом между ними, спускающимся до самого низа – до двух выдвижных ящиков, скользящих почти на уровне пола. В левом ящике лежат мои старые игрушки: большой фанерный грузовик голубого цвета без колес – я их отломал собственноручно, уже не помню, зачем, и слоник с плюшевой головой, стеклянными глазами, и коротким телом, сделанным из матрасной пружины, обтянутой полосатой материей; я недоумевал: почему материя была полосатой – ведь это был слоник, а не зебра, но ответа так и не нашел; может быть, на слонике была когда-то верхняя одежда, которая не сохранилась. Правая дверца открывается в отделение для верхней одежды; как-то я туда залез, чтобы хорошенько спрятаться, и как только прикрыл за собою дверцу, то погрузился в кромешную тьму, и тут же мне на плечи опустились две мягких руки. Я сделал движение, чтобы от них освободиться, и тогда они коснулись моего лица; в ужасе я оттолкнул дверь, и опрометью выскочил из гардероба. Правую дверцу я больше никогда не открывал, косясь на нее с опаской, когда гляделся в зеркало, а этим я занимался часто: меня завораживало как мое отражение, так и отражение комнаты, которая в зеркале выглядела совсем по-другому, чем здесь, и мне очень хотелось войти в зеркало, после чего, как я полагал, нас стало бы двое: я и мое отражение, которое уже было там. Вот и сейчас, приблизившись к гардеробному зеркалу, я робко заглядываю в него, и тотчас отшатываюсь: оно залито ослепительным белым светом, на который наложен  силуэт маленького мальчика в коротких штанишках, чье лицо неразличимо из-за падающей на него густой тени. Прочь от зеркала! За левой дверцей находится отделение, разбитое по вертикали на множество полок, на которых сложено постельное белье, всякая одежда, одним словом, - нет ничего интересного. Задрав голову, я увидел поставленные наверху гардероба четыре тома академического собрания Пушкина в солидных желтых переплетах; мама их туда убрала от меня, чтобы я их не изрисовал зайцами, что я делал со всеми попадавшими мне под руки книгами. Направленный вверх взгляд уперся в потолок, украшенный разводами грязно-серого цвета, образовавшимися от весенних протечек, в которых можно  различить разные картины; посмотрев прямо, я вижу пейзаж с опушкой хвойного леса, просторным лугом, и озером в отдалении, а при виде сбоку то же пятно похоже на мужской профиль в наполеоновской шапке с плюмажем. Скользя взглядом поперек такыра с растрескавшейся и отслаивающейся побелкой, я добираюсь до круглой лепной розетки, из центра которой свешивается крюк, за который зацеплен засиженный мухами электрический шнур верхнего освещения, заканчивающийся лампочкой, скрытой за круглым абажуром с проволочным каркасом, обтянутым полупрозрачным, желтым в цветочек, китайским шелком. Нет, даже глядя на потолок, я не могу почувствовать вокруг себя всю комнату в целом. Перемещаюсь в угол, где стоит наш огромный диван. Он такой высокий, что я могу на него вскарабкаться только с краю, обеими руками вцепившись в боковой валик, и занося вверх левую ногу, а потом, подтянув правую, перекатиться на бок, и доползти на четвереньках до трех подушек, прислоненных к стене. Когда я забирался на диван, то видел и чувствовал кожей грубую материю его обивки, но, доползши до подушек и на них откинувшись, комнаты не увидел: как она выглядела с дивана, память не сохранила. Перевожу взгляд на окна; то, что находится за их стеклами, я увидеть не могу – моя голова не доходит даже до подоконника, но я люблю смотреть на два наших высоких светлых окна. К форточке левого из них тянется жестяная труба печки-буржуйки, стоящей недалеко от входной двери. Но вот беда: я вижу трубу, как живую: вот она, но на месте печки – слепое пятно; иногда передо мной возникают сохнущие на ней носки, но от печки осталось только понятие, и нет зрительного образа! Неудача! Поворачиваю взгляд к внешней стене: между окнами стоит этажерка, заставленная специальной литературой отца. Беру книгу «Холодильная техника», открываю. На форзаце довольно реалистически нарисован танк: показаны шипы на гусеницах, башня с задранной к верху пушкой и красной звездой, а на броне сидят многочисленные зайцы c поднятыми вверх длинными ушами.
Но что это я уловил боковым зрением? Батюшки, так это же наш большой дубовый стол! Вот он величественно стоит, монументальный и тяжелый, на своих массивных четырех ногах квадратного сечения, соединенных попарно двумя перекладинами на небольшой (не больше длины карандаша) высоте от пола. Эти перекладины соединены между собой двумя расположенными рядом дубовыми досками, между которыми остался небольшой зазор. Из этих досок получилась очень удобная скамья для сидения.
Когда наша семья собиралась за столом, я постоянно находился в центре внимания: мама не сводила с меня восхищенного взгляда, и это меня обязывало к хорошему поведению, что быстро надоедало, и я начинал вести себя плохо, и тогда папа делал мне строгие замечания, и это мне уже совсем не нравилось – а кому это может понравиться? Дедушка мне замечаний никогда не делал, - он только насуплено за мной наблюдал из-под кустистых бровей, громко и неодобрительно сопя в мой адрес. Улучив момент, я потихоньку сползаю под стол, и сажусь на свою удобную скамейку – две дубовых доски, соединяющих перекладины стола, и затаиваюсь. Здесь, под столом, - замечательное место! От холодного и чуждого мира я защищен телами моих родителей: вот красивые большие ноги моей мамы со свисающим с плавно закругленных коленок подолом черного с белыми цветами крепдешинового платья; на ее левой икре – глубокая ямка – след от укуса собаки, что с ней случилось в детстве. Вид маминого ласкового тела наполняет меня нежностью и любовью. А вот - длинные и стройные папины ноги, одетые в серые брюки; они здесь с трудом помещаются, почти упираясь коленями в столешницу; выглядят они жесткими и строгими; от них веет защитительной силой. С третьей стороны стоят ноги дедушки, обутые в бесформенные парусиновые туфли, и одетые в изношенные уродливые брюки. Но в этом рубище нет ничего жалкого; в пренебрежении своим внешним видом сквозит несокрушимая уверенность дедушки в своем высоком предназначении, и эта его уверенность передается и мне. Итак, я оказался в самом уютном и комфортном месте во всем мире: я вижу и ощущаю своих близких, но они меня не видят, и поэтому не делают мне замечаний! Я защищен от всех опасностей, но я совершенно свободен! Блаженное состояние! Пусть оно будет длиться вечно!
В самый последний миг я успеваю сорвать стоп-кран, и выхожу из опасного эксперимента. Close shaving!  Худшего не произошло; мне не придется проживать свою жизнь повторно, но теперь возникло новое обстоятельство: комната, где прошло мое раннее детство, превратилась в наваждение; став устрашающе реальной, она постоянно находится  поблизости, и в любой момент я могу в ней оказаться - даже ненамеренно.

                Июль 2016 г.