Знамение гл. 70 Дневник - 42 продолжение

Владимир Орлов3
Жора Эфрон прожил 19 лет и погиб смертью храбрых. "Мальчиков нужно баловать, - им, может быть, на войну придется", - пророчествовала Марина Цветаева, едва сыну исполнился... месяц.

Георгий Эфрон-младший родился в 1925 году в эмиграции, и отпрыска гения ждала короткая и очень драматичная судьба. Появился на свет в Чехии, детство и юность провел во Франции. В 14 лет впервые попал на свою историческую родину, в Москву. Потом была Елабуга, эвакуация в Ташкент, возращение в Москву и мобилизация на Белорусский фронт...

"...Я абсолютно уверен в том, что моя звезда меня вынесет невредимым из этой войны, и успех придет обязательно; я верю в свою судьбу..." - напишет Георгий своей сестре Ариадне 17 июня 1944 года - за месяц до гибели.

Нет, не вынесла.


***
И. БЕЛЯКОВА: Нет! Одно дело – известие о смерти. А другое дело – точное место могилы. Дело в том, что это было в воскресенье. Они жили у хозяев, у Бродильщиковых. И сама хозяйка, Анастасия Ивановна, и Мур пошли на субботник. Такие работы, рытьё окопов, видимо. Это было на местном аэродроме. А хозяин с внуком пошли на рыбалку. И когда они вернулись, оказалось, что Марина Ивановна покончила с собой. И Мур, узнав, он не стал туда заходить, как говорят, как пишут. Она была похоронена на средства сельсовета. Поскольку было военное время, и одновременно были ещё какие-то похороны, людей было не много. Её хоронило не много народа.
Это очень быстро почему-то забылось, запуталось, где эта могила. Там как-то всё немножко смазано. Смазано именно в воспоминаниях, в свидетельствах. Как-то это… Я думаю, что у всех был шок. Кроме того, она была приезжая, и в Елабуге было мало писателей.
Е. КИСЕЛЁВ: И так ничего и не пытались найти?
И. БЕЛЯКОВА: Нет, пытались. Там всё время были энтузиасты, которые ищут могилу.
Е. КИСЕЛЁВ: Есть какой-то памятник?
И. БЕЛЯКОВА: Да, есть там памятник. Там написано, что в этой части кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева. Но мне кажется, что даже как-то, может быть, не в этом суть, где именно конкретно, в каком месте эта могила. Такое ощущение, что, может быть, она хотела как-то развоплотиться, просто спрятаться. И вообще, на всю семью могила известна только одна – Ариадны. Неизвестно, где похоронен Сергей Эфрон, где похоронен Мур.
Е. КИСЕЛЁВ: Всё сконцентрировалось в дочери.
И. БЕЛЯКОВА: Ну… Можно и так сказать.
Е. КИСЕЛЁВ: Ну что ж… Ирина Юрьевна, я благодарю Вас за участие в нашей сегодняшней программе. Конечно, о Цветаевой, о её жизни, о её трагической судьбе можно говорить очень долго.


александр мошковский(сокурсник г.эфрона по лит.инст. им. горького)


Георгий иногда провожал Нору домой, был откровенен с ней и однажды даже признался, что считает себя частично виновным в гибели матери. Марина Ивановна была очень эмоциональна и влюбчива, жила воображением и в некоторых знакомых подчас видела то, чего в них вовсе не было. А, так как отец Георгия иногда отсутствовал месяцами, у нее случались любовные «всплески». И мальчик, ранимый, как все подростки, многое знал, видел и не мог простить увлечений матери, поэтому бывал с ней черств, холоден, недобр и не оказывал сыновней поддержки, когда она, одинокая, никому не нужная, травмированная недавними репрессиями, войной и всеобщим безразличием, в этом очень нуждалась...

Георгий сказал это Норе под большим секретом, та под еще большим секретом рассказала своей лучшей подруге, ну а эта подруга рассказала через три десятка лет мне, попросив молчать. И я молчал, зато понял, как все непросто было в жизни Марины Ивановны и что никто не имеет права судить ее личную жизнь, ее трагическую судьбу. Я срок молчания выдержал и теперь пишу.

Помню, как на курсе заговорили о призыве Георгия в армию, и в конце февраля 1944 года он исчез. Один раз забежал в институт в шинели, с зимней солдатской ушанкой под мышкой, обошел всех, пожал на прощание руки и ушел.

— Что-то ждет нашего Эфрончика? — вздохнула Настя Перфильева.— Дай Бог ему остаться живым.— И вытерла глаза. У нее не так давно погиб муж-офицер.

Через какое-то время пришло в институт письмо-треугольник от Георгия. Оно было ироничное, бодрое, полное добрых чувств, пожеланий нам, надежд на скорую победу и на возвращение в институт.

Настя Перфильева читала его вслух (жаль, что оно не сохранилось) и как староста курса написала сердечный подробный ответ от имени всех студентов с описанием институтской жизни, с пожеланием вернуться здоровым и невредимым.

Больше писем от Эфрона не приходило.

Прошли две сессии, миновало лето, мы снова собрались в институте и с великой печалью узнали, что наш Георгий погиб в бою смертью храбрых. Но где погиб, при каких обстоятельствах — никто ничего не знал. И лишь тогда я догадался спросить у Димы Сикорского, как погибла мать Георгия, ведь Дима, как я уже говорил, жил в то время со своей матерью в Елабуге...

Дима вздохнул, наморщил лоб, вспоминая:

— Как все это произошло? Сидел я в кино, смотрел «Грозу». На экране грохочет гром и отчаявшееся лицо Катерины. И вдруг слышу сквозь этот гром чей-то пронзительный крик: «Сикорский!» Я выскочил из кинозала и увидел Мура: лицо бледное, губы дергаются. Говорит: мать покончила с собой... Потом мы с Сашкой Соколовским (тоже будущий студент Литинститута, сын поэтессы Саконской.— А. М.) бегали в елабужский совет, добивались разрешения на похороны на кладбище. Не разрешали... Предлагали похоронить в какой-то общей могиле... Оттого, что покончила с собой, что ли? Ходили с Сашкой по каким-то другим учреждениям и все-таки добились...

Мур на похороны не пошел и даже говорил Сикорскому: «Марина Ивановна правильно сделала, у нее не было другого выхода...» И так он говорил всем, называя мать по имени и отчеству,— обдуманно, разумно. Он и не пытался что-нибудь сделать, чтобы мать не сунула голову в петлю. Ее стихи и поэмы сыну не нравились, возможно, по молодости лет.

Я не хочу ничего приукрашивать в судьбе и характере Георгия: каким видел его, таким и пишу.

Около трех месяцев я учился с Георгием и практически ничего не знал о его прошлой и настоящей жизни, кроме того, что видели мои глаза, слышали уши и что мне рассказали однокурсники. Не знал я, что после гибели матери Георгия пытались спасти от фронта. Оказывается, как пишет М. Белкина в своей книге «Скрещение судеб», сохранилось ходатайство от С

«Дорогие товарищи!

Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может, отвезти его в Чистополь...

Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадет. Адр. Асеева на конверте...

Дорогой Николай Николаевич!

Дорогие сестры Синяковы!

Умоляю Вас взять Мура к себе в Чистополь — просто взять его в сыновья... берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына — заслуживает...

М. Ц.

Не оставляйте его — никогда. Была бы без ума счастлива, если бы он жил у вас.

Уедете — увезите с собой.

Не бросайте».

Известный советский поэт Николай Асеев не выполнил главной просьбы Марины Цветаевой и на старости лет каялся в своем тяжелом проступке, даже ставил свечку в церкви и молился, просил прощения у Бога за то, что так поступил с Георгием...

Мир тесен: ровно через два года после гибели Цветаевой, в 1943 году, меня, студента Литинститута, направили в творческий семинар Н. Асеева. Неопытный, доверчивый, романтически настроенный мальчишка, я был перед войной в полном восторге от его поэмы «Маяковский начинается», от других его стихов.

На семинаре меня немного смутила заурядная, будничная внешность моего кумира. Узколицый, с реденькими, на косой пробор волосами, с неодухотворенным лицом — ну приказчик в провинциальной лавке, а не поэт! В аудитории было человек пять. Я выложил перед маститым поэтом несколько написанных от руки на листах из школьной тетради несовершенных своих творений.

Асеев быстро пробежал по ним серыми глазами, тусклым голосом похвалил за свежесть несколько метафор и справедливо разнес банальные, небрежные строки и десяток первобытных рифм. Было такое ощущение, что вести семинар ему скучновато; или виной тому были наши слабенькие стишата?..

Скоро Асеев перестал вести семинар и исчез из института.

Умер Асеев в 1963 году. Проститься с ним в Дубовый зал ЦДЛ пришло маловато народу, и мне было неловко: как быстро позабыли первого соратника главного агитатора, горлана, главаря страны его читатели. Казалось, общество готовилось к более серьезному, углубленному пониманию надвигающихся на страну перемен и к своей роли в них, а время эстрадно-плакатного ликбеза, в который так много внес Маяковский, заканчивалось. Нам казалось, что наступало время поиска истины и правды.

Ожидался приход новой поэзии и прозы...

Возле Ленинградского рынка, куда я время от времени хожу за покупками, есть скромная, неприметная улица Асеева, и, проходя по ней, я всегда вспоминаю его давний семинар, просьбу Марины Ивановны, своего однокурсника Георгия Эфрона...

Из новых книг о Цветаевой я узнал, что тот самый лощеный многоумный Корнелий Люцианович Зелинский, литературные задания которого мы с Георгием выполняли на курсе, дал перед войной внутреннюю уничтожительную, почти доносительскую рецензию на рукопись большого сборника стихов и поэм Цветаевой, на которую она так надеялась.

В книге С. Грибанова «Тайна одной инверсии» я прочел, что полк, в котором служил Эфрон, форсировал Западную Двину — реку моего детства, — занял немало городков и деревень. Только с третьей атаки была взята деревня Друйка. Там, наверно, поднимался в свою последнюю атаку Георгий.

В книге учета полка есть запись: «Красноармеец Георгий Эфрон убыл в медсанбат по ранению. 7.7.44».

В этом медсанбате скорей всего и умер от тяжелых ран Георгий.

После долгой переписки с бойцами 7-й стрелковой роты, в которой служил Георгий, и поисков места его захоронения командир роты написал С. Грибанову о Георгии: «Скромный. Приказы выполнял быстро. В бою был бесстрашным воином». Браславский военкомат Витебской области подтвердил предполагаемое Грибановым место захоронения Георгия и выслал ему фотографию памятника, установленного на могиле советских солдат.

В одном из недавно изданных писем Г. Эфрона есть слова, которые он, много понимавший, глубоко мыслящий мальчик, писал, как бы предчувствуя весь трагизм судьбы Цветаевых-Эфронов: «Неумолимая машина рока добралась и до меня, и это не fatum произведений Чайковского — величавый, тревожный, ищущий и взывающий, а Петрушка с дубиной, бессмысленный и злой».

Георгий прожил всего девятнадцать с небольшим лет и проучился с нами около трех месяцев. Из каждого нашего однокурсника что-то да получилось — одни издавали книги стихов и прозы, другие работали в издательствах, третьи — на радио и телевидении. И нет никакого сомнения, что из Георгия, человека неординарного, образованного, влюбленного в литературу, пусть по молодости лет и заносчивого, вышел бы интересный прозаик, переводчик, литературовед, ученый, если бы судьба в то жесто

Читайте также Дом-музей Марины Цветаевой в Королеве открыт после реконструкции
Сегодня в Браславском районе Беларуси на погосте между двумя деревеньками - Друйкой и Струневщиной, что неподалеку от латвийской границы, - за скромной
металлической оградкой одиноко стоит черный мраморный обелиск с солдатской звездой и надписью: "Эфрон Георгий Сергеевич, погиб в июле 1944 г.". Могила ухожена - за ней присматривают школьники из соседнего села Чернево. Но исследователей до сих пор мучит вопрос: действительно ли под могильной плитой покоятся останки сына великого русского поэта?

***В архиве Елабужского ЗАГСа сохранился документ - письменная просьба пятнадцатилетнего Георгия. Юноша просит разрешить "похороны матери, Цветаевой Марины Ивановны, умершей тридцать первого августа 1941 года в результате асфиксии (суицид)".

Он страшно тоскует. В его дневнике от 19 сентября 1941 года есть такая запись: "Льет дождь. Думаю купить сапоги. Грязь страшная. Страшно все надоело. Что сейчас бы делал с мамой?.. Она совершенно правильно поступила, дальше было бы позорное существование..." Эфрон-младший будет смертельно ранен ровно через три года.

***
Окончив осенью 1943 года школу, Мур возвращается в Москву, где в ноябре поступает в Литературный институт.

А вскоре приходит повестка на фронт, ведь студентам Литинститута броня не полагается. Знакомые вспоминают: последний свой Новый год - 1944-й - Мур встречал в семье переводчиков Буровых, был весел, оживлен, много шутил...

На фронт он попадет не сразу: "26-го февраля меня призвали в армию, - пишет он весной 1944 года. - Три месяца пробыл в запасном полку под Москвой, причем ездил в Рязанскую область на лесозаготовки. В конце мая уехал с маршевой ротой на фронт, где и нахожусь сейчас. Боев еще не было; царит предгрозовое затишье в ожидании огромных сражений и битв..."

А вот запись спустя месяц: "Лишь здесь, на фронте, я увидел каких-то сверхъестественных здоровяков, каких-то румяных гигантов-молодцов из русских сказок, богатырей-силачей. Около нас живут разведчики, и они-то все, как на подбор, - получают особое питание и особые льготы, но зато и профессия их опасная - доставлять "языков". Вообще всех этих молодцов трудно отличить друг от друга; редко где я видел столько людей, как две капли воды схожих между собой..."

"Атмосфера, вообще говоря, грозовая, - пишет он в одном из последних писем, - чувствуется, что стоишь на пороге крупных сражений. Если мне доведется участвовать в наших ударах, то я пойду автоматчиком: я числюсь в автоматном отделении и ношу автомат. Роль автоматчиков почетна и несложна: они просто-напросто идут впереди и палят во врага из своего оружия на ближнем расстоянии... Я совершенно спокойно смотрю на перспективу идти в атаку с автоматом, хотя мне никогда до сих пор не приходилось иметь дела ни с автоматами, ни с атаками... Все чувствуют, что вот-вот "начнется..."

Видимо, в одной из первых своих атак где-то между Оршей и Витебском Мур и поймал фашистскую пулю. Далее никаких сведений о нем нет, он просто исчез. Вроде бы его после ранения отправили в медсанбат, но он туда так и не прибыл...

В списках не значится

Сестра Ариадна Эфрон и тетя Анастасия Цветаева примутся за поиски Мура. Отправят десятки запросов в Наркомат обороны. Им сообщат, что Эфрон не числится ни в списках раненых, ни в списках убитых, ни в списках пропавших без вести.

В 70-е годы прошлого века судьбой Георгия заинтересуется военный журналист полковник Станислав Грибанов. После продолжительных поисков в военных архивах ему удается установить,что 27 мая 1944 года Георгий Эфрон был зачислен в состав 7-й стрелковой роты 3-го стрелкового батальона 437-го стрелкового полка 154-й стрелковой дивизии. В книге учета Грибанов обнаружит запись: "Красноармеец Георгий Эфрон убыл в медсанбат по ранению 7.7.1944 г." И все...

Тогда Грибанов начнет поиски людей, ходивших с Муром в атаки. И находит. Их отзыв о погибшем юноше был таков: "В бою Георгий был бесстрашен..." Но как и при каких обстоятельствах он погиб - не знал никто. Мясорубка войны уничтожила все следы.

Из белорусской деревни Друйки Грибанов однажды получает письмо, что на территории сельсовета была Могила Неизвестного Солдата, погибшего 7 июля 1944 года, и, возможно, именно в ней похоронен сын Цветаевой.

Свое расследование полковник опубликовал в журнале "Неман" в 1975 году. Он писал: "Деревня Друйка... Это ведь там в последнюю атаку поднялся Георгий! Умер солдат от ран, поставили ему санитары временный фанерный треугольник со звездой, и ушел полк на запад... А могилу люди сохранили..."

Однако Грибанов считает нужным добавить: "Может статься, что и не Георгий в ней - другой солдат".

Спустя три года после публикации автор получил письмо из Браславского военкомата: "Уважаемый товарищ Грибанов, - писал военком, - по Вашей просьбе высылаю фотографии памятника, установленного на месте захоронения советских воинов и в их числе Г. Эфрона. Имена остальных воинов нам неизвестны".

Одна из многочисленных версий обстоятельств гибели Эфрона принадлежит директору Браславского музея Александру Пантелейко. В своей книге "Память. Браславский район" Пантелейко высказал предположение: "Во время сбора материала для книги мне удалось глубже проникнуть в обстоятельства последних военных дней Георгия Эфрона. Обоз с ранеными могли разбомбить в пути и т.д. На основании архивных документов было установлено, что в 437-м полку восемь человек пропали без вести... Может, Эфрон в числе этих восьми?.."


***
РОЗИН В.М. ЛИЧНОСТЬ И ТРАГЕДИЯ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ.


И ненормальность Цветаевой вроде бы трудно отрицать. Дочери погибают, а она рассуждает или использует их страдания как материал для стихосложения. Сдавая дочь в приют, она пишет Ариадне.

«Милая Алечка, не томись, не горюй. То, что сейчас бессмысленно, окажется мудрым и нужным только надо, чтобы время прошло! - Нет ничего случайного!».

В то время как Аля в приюте пишет такое письмо:

«Мама! Я повешусь, если Вы не приедете ко мне, или мне Лидия Алекс<андровна> не даст весть об Вас! Вы меня любите? Господи, как я несчастна! Из тихой тоски я перехожу в желание отомстить тому, кто это сделал. О я Вас прошу, любите пожалуйста меня, или я умру самой мучительной смертью».

Цветаева не только не приезжает и никаких известий Але не передает, но зато сочиняет стихи о своей разлуке с дочерью.

***
Но для такой жизни нужно быть или очень простым и примитивным человеком, либо достичь просветления. Ни того, ни другого Марине Цветаевой было не дано. И в отчаянии и страхе она стала примерять смерть. Безумно боясь за Георгия, Цветаева эвакуировалась в Елабугу от Союза Писателей. И снова двойственность и странность, непонятная нам: страстно обожая сына, боясь за него, решившись на эвакуацию в незнакомый город, практически без средств к существованию, она оставляет мальчика одного, покончив с собой»Роберт Итиль.

***
Марина часто упоминала - повешение. С ранней юности, почти с детства она много говорит и пишет о самоубийстве. Как часто в ее письмах встречаются слова: "лучше повеситься", "лучше удавиться", "я непременно повешусь", "ищу глазами крюк"<...> Повесилась на миртовом деревце ее Федра из поэмы. Повесились в далеком 1910 году мать и брат Сергея Эфрона, пятнадцатилетний Котик. Сын убийцы-народовольца то ли играл, то ли был обижен учителем в школе, только мать, седая, больная старуха обнаружила его уже висящим в петле. И, не выдержав, повесилась сама.

***
Из записной книжки Марины Цветаевой

Сентябрь 1940 года

О себе. Меня все считают мужественной. Я не знаю человека робче себя. Боюсь — всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя, своей головы — если это голова — так преданно мне служившая в тетради и так убивающая меня — в жизни. Никто не видит — не знает,— что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк, но его нет, п. ч. везде электричество. Никаких «люстр»... Я год примеряю — смерть. Все — уродливо и — страшно. Проглотить — мерзость, прыгнуть — враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу — умереть, я хочу — не быть. Вздор. Пока я нужна... Но, Господи, как я мало, как я ничего не могу!

Доживать — дожевывать

Горькую полынь —

Сколько строк, миновавших! Ничего не записываю. С этим — кончено.

***
Из отзыва К. Зелинского на сборник стихов Марины Цветаевой, предложенный к публикации в Гослитиздате

19 ноября 1940 г.

... Из всего сказанного ясно, что в данном своем виде книга М. Цветаевой не может быть издана Гослитиздатом. Все в ней (тон, словарь, круг интересов) чуждо нам и идет вразрез направлению советской поэзии как поэзии социалистического реализма. Из всей книги едва ли можно отобрать 5-6 стихотворений, достойных быть демонстрированными нашему читателю. И, если издавать Цветаеву, то отбор стихов из всего написанного ею, вероятно, не должен быть поручаем автору. Худшей услугой ему было бы издание именно этой книги.

Запись Марины Цветаевой на машинописи не принятого к печати сборника стихов

1940 год

P.S. Человек, смогший аттестовать такие стихи как формализм,— просто бессовестный. Это я говорю из будущего.

Из черновой тетради Марины Цветаевой

26 декабря 1940 года

Но — как жить? Ведь я живу очередным переводом, вся, с Муром, с метро, с ежедневными хлебом и маслом. Я уже третий, нет — четвертый день ничего не покупаю,— едим запасы (ибо я — умница). Но — папиросы? И, вообще, — что это такое? В трудовой стране — с таким тружеником как я! ...Пришла домой и плакала, а Мур ругался — на меня: я, де, не умею устраиваться и так далее...— словом обычная мужская справедливость: отместка за неудачу, нарушенный покой,— отместка потерпевшему.

<...> Одну секунду, в редакции, я чуть было — на самом краю! — не сказала, верней не произнесла уже говоримого: — Мне в пятницу нечего нести своим в тюрьму. Мне не дают заработать своим на тюрьму! Еле остановила. А когда-нибудь — не остановлю. Так еще, то есть таких пустых рук, ни разу не было, за все сроки 10-го и 27-го, всегда — было, а тут — пустые ладони.

Из черновика письма Марины Цветаевой Александру Фадееву

Не ранее 20 декабря 1940 года

Повторяю обе просьбы: спасти в первую голову — мой архив. Мое второе дело, связанное с первым,— моя литературная работа. Когда узнают, что у меня есть множество переводов Пушкина на французский <...> мне говорят: Предложите в Интернациональную литературу, это ее очень заинтересует — а что мне предложить? Восстановить из памяти все — невозможно.

То же со стихами, из которых, несомненно, многое бы подошло для печати. Без архива я человек — без рук и без голоса.

Александр Фадеев

Из письма Александра Фадеева Марине Цветаевой

17 января 1941 года

Товарищ Цветаева!

В отношении Ваших архивов я постараюсь что-нибудь узнать, хотя это не так легко, принимая во внимание все обстоятельства дела. Во всяком случае, постараюсь что-нибудь сделать. Но достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади. И мы годами не можем им достать ни одного метра.

Из письма Марины Цветаевой Т. Имамутдинову

Около 18 августа 1941 года

Вам пишет писательница-переводчица Марина Цветаева. Я эвакуировалась с эшелоном Литфонда в город Елабугу на Каме. У меня к Вам есть письмо от и. о. директора Гослитиздата Чагина, в котором он просит принять деятельное участие в моем устройстве и использовать меня в качестве переводчика. Я не надеюсь на устройство в Елабуге, потому что кроме моей литературной профессии у меня нет никакой. <...> Очень и очень прошу Вас и через Вас Союз писателей сделать все возможное для моего устройства и работы в Казани. Со мной едет мой 16-летний сын. Надеюсь, что смогу быть очень полезной, как поэтическая переводчица.

Записка Марины Цветаевой в Совет Литфонда

26 августа 1941 года

В Совет Литфонда.

Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда.

М. Цветаева

Из дневника Георгия Эфрона

30 августа 1941 года

Мое пребывание в Елабуге кажется мне нереальным, настоящим кошмаром. Главное — все время меняющиеся решения матери, это ужасно. И все-таки я надеюсь добиться школы. Стоит ли этого добиваться? По-моему, стоит.

Предсмертная записка Марины Цветаевой Георгию Эфрону

31 августа 1941 года

Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик.

Из письма Бориса Пастернака Зинаиде Пастернак


10 сентября 1941 года

Вчера ночью Федин сказал мне, будто с собой покончила Марина. Я не хочу верить этому. Она где-то поблизости от вас, в Чистополе или Елабуге. Узнай, пожалуйста, и напиши мне (телеграммы идут дольше писем). Если это правда, то какой же это ужас! Позаботься тогда о ее мальчике, узнай, где он и что с ним. Какая вина на мне, если это так! Вот и говори после этого о «посторонних» заботах! Это никогда не простится мне. Последний год я перестал интересоваться ей. Она была на очень высоком счету в интеллигентном обществе и среди понимающих, входила в моду <...>. Так как стало очень лестно числиться ее лучшим другом, и по многим другим причинам, я отошел от нее и не навязывался ей, а в последний год как бы и совсем забыл. И вот тебе! Как это страшно.

Есть сведения, что еще в 17-летнем возрасте Марина пыталась покончить жизнь самоубийством. Она даже написала прощальное письмо сестре Анастасии, которое попало к ней спустя 32 года. Вот что написала ее сестра в своих воспоминаниях: "Марина писала о невозможности жить далее, прощалась и просила меня раздать ее любимые книги и гравюры – далее шел список и перечисление лиц. Я помню строки, лично ко мне обращенные: "Никогда ничего не жалей, не считай и не бойся, а то и тебе придется так мучиться потом, как мне". Затем следовала просьба в ее память весенними вечерами петь наши любимые песни.

В память особенно врезались эти строки: «Только бы не оборвалась веревка. А то недовесить-ся - гадость, правда? – писала сестра. - Эти строки я помню дословно. И помни, что я всегда бы тебя поняла, если была бы с тобою". И подпись.

Далее, чтобы не упрекнули в плагиате, привожу близко к тексту разрозненные отрывки из книги сестры Цветаевой, Анастасии. "1 февраля 1925 г. у Марины родился сын Георгий ("Мур" - сокращенное от "Мурлыка", уцелевшее до его конца. Исполнившаяся мечта! Гордость матери. Но о нем в 10 лет Марина написала: "Душевно неразвит..."

Война. Эвакуация. Марина много тяжелее других восприняла объявление войны, нежданно вспыхнувшей на территории ее Родины, где она могла надеяться укрыться от пережитого на Западе. Она ждала, что сюда война не придет. Марину охватило то, что зовут панический ужас. Она рвалась прочь из Москвы, чтобы спасти Мура от опасности зажигательных бомб, которые он тушил. Содрогаясь, она говорила: "Если бы я узнала, что он убит, - я бы, ни минуты не медля, бросилась бы из окна" (они жили на седьмом этаже дома 14/5 на Покровском бульваре). Но самая зажигательная сила зрела в Георгии: жажда освободиться о материнской опеки, жить, как он хочет.

А вот как рассказывали другие: «…в Елабуге пришла Цветаева, умоляя не допустить, чтобы ее разлучили ссыном, детей этого возраста отправляли в эвакуацию от родителей отдельно. Сына не отняли. Что рядом с этим все трудности жизни? Но он бунтовал. Он не хотел жить в Елабуге. Она против его воли вывезла его из Москвы. У него там был свой круг, друзья и подруги. Он грубил. Марина переносила его грубости замершим материнским сердцем. Как страшно было его представить себе без ее забот в дни войны!

Сын не жил без ее помощи. Он не понимал людей. В Елабуге стал дружить с двумя мужчинами, невесть откуда взявшимися, и намного старше его. Он не желал слушать мать, не хотел лечить больную ногу. На каждом шагу спорил. К его тону она привыкла, а последние два года без отца - терпела. Рассказывали о необыкновенном терпении Марины с ним. Все говорили, что "она его рабски любила".

Перед ним ее гордость смирялась. Его надо было дорастить во что бы то ни стало, сжав себя в ком. Она себя помнила в его годы: разве она не была такой же? "Он молодой, это все пройдет", - отвечала на удивлённые замечания знакомых, как она, мать, выносит такое обращение с собой. Последним решающим толчком была угроза Мура, крикнувшего ей в отчаянии: "Ну, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами!" "Меня!" - ухнуло в ней. Их "вместе" кончилось! Она уже не нужна ему! Она ему мешает...

Все связи с жизнью были порваны. Стихов она уже не писала, да и они бы ничего не значили рядом со страхом за Мура. Еще один страх снедал ее: если война не скоро кончится, Мура возьмут на войну. Да, мысль о самоубийстве шла с ней давно, и она об этом писала. Но между мыслью и поступком - огромное расстояние.

В 1940 г. она запишет: "Я уже год примеряю смерть. Но пока я нужна". На этой нужности она и держалась. Марина никогда не оставила бы Мура своей волей, как бы ей ни было тяжело. Годы Марина примерялась взглядом к крюкам на потолке, но пришел час, когда надо было не думать, а действовать. И хватило гвоздя." Беспощадно грубые слова 16-летнего сына прозвучали в материнстве Марины - приказом смерти - себе.

На упреки сына, что она не умеет ничего добиться, устроиться, она в горькой надменности, на миг вспыхнувшей гордости, бросила сыну: "Так что же, по-твоему, мне ничего другого не остается, кроме самоубийства?"

Сын ответил: "Да, по-моему, ничего другого вам не остается!" Это была не просто дерзость мальчишки! Потрясенный ее уходом, он не повторит ее шага. Пусть живет он, юная ветвь!

…Она помнила себя с 17-ти лет, свою попытку самоубийства. Он был - сколок с нее.


***


Анатолий МОШКОВСКИЙ

«Георгий, сын Цветаевой»


В нашем маленьком, элитарном, как сказали бы теперь, Литературном институте им. А. М. Горького училось человек сто, и это на всех отделениях. На первый курс довольно часто то приходили, то по неизвестным причинам исчезали с него студенты. 26 ноября 1943 года за столом неподалеку от меня появился очередной новичок, и я на переменке узнал, что фамилия его Эфрон, зовут — Георгием; наш однокурсник Дима Сикорский называл его Муром.

Фамилия была довольно редкая, и я сразу вспомнил энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, разрозненные тома которого вместе с томами Граната были в библиотеке моего отца — словесника, учителя русской литературы и языка.

«Неужели родственник?» — подумал я. Через десяток лет выяснил, что не ошибся.

Георгий очень отличался от нас, разношерстно и не всегда аккуратно одетых — кто в военной форме без погон, кто в поношенном штатском костюмчике,— ведь почти третий год шла война. Георгий был тщательно причесан, на нем щегольски сидел синий пиджак с галстуком — галстуки мало кто из нас признавал.

Лицо у Георгия было очень интеллигентное: высокий бледный лоб, орлиный нос и длинные узкие иронические губы. Во всем его облике чувствовалась порода — в четких чертах лица, в умных светло-серых глазах, в подбородке, даже в этой бледности... Достоинство, взрослость, опыт, умение, как мне казалось, далеко видеть и глубоко понимать.

Как скоро выяснилось, мы с ним были ровесники — по восемнадцать, но он казался лет на пять старше, умудренней, образованней меня. На переменах к нему иногда подходил Дима Сикорский в авиационном синем кителе, рослый, крепкий, видный парень; они расхаживали по аудитории, разговаривали, посмеивались над чем-то. Дима был сыном переводчицы Татьяны Сикорской. «Наверно, и Георгий писательский сынок»,— подумал я.

Георгий действительно оказался сыном какой-то поэтессы Марины Цветаевой, которая в последний день лета 1941 года повесилась в эвакуации, в Елабуге, а Сикорский там в это время жил.

Слово «повесилась» больно резануло меня, и я стал с сочувствием посматривать на Георгия: бедный парень...

Красивая фамилия его матери — Цветаева — ничего не говорила мне. «Вероятно, псевдоним»,— решил я. К восемнадцати годам я был довольно начитан и в прозе, и в стихах: кроме общеизвестных — Маяковского, любимого моим отцом Блока, Асеева, Багрицкого и Светлова, знал и Пастернака, и Сельвинского... Еще до войны был влюблен в поэзию Есенина, пытался разобраться в сложных для понимания стихах Велемира Хлебникова. Ахматовские «Четки» дореволюционного издания в мягкой обложке, стоявшие в отцовском шкафу, мне мало понравились: слишком личные, скорбные — не поймешь, когда и зачем писались: ведь сейчас такая эпоха!

Мысль, что поэтесса Цветаева, мать нашего Георгия, почему-то повесилась, долго не давала мне покоя. Я представлял, как все это могло случиться... Однако в аккуратном, холеном лице Георгия не было горя, боли, страдания... Наоборот, в нем были самоуверенность и даже легкое пренебрежение к тем, на кого смотрели его спокойные глаза.

Скоро я узнал от старшекурсников, что его мать — очень одаренная поэтесса, что она успела издать в Советской России несколько книжек стихов, а в начале двадцатых годов эмигрировала в Берлин и Чехословакию, много лет жила в Париже; что муж ее, Сергей Эфрон, ушедший с Белой армией из Крыма, жил на Западе, потом каким-то образом очутился в Москве; что ее отец Иван Цветаев был создателем знаменитого Музея изящных искусств на Волхонке.

Я обнаружил, что в институтской библиотеке есть один сборник ее стихов, получил на несколько дней тоненькую, затрепанную книжечку «Версты» и прочитал ее раза три подряд. Книга поразила меня мощью чувств, яркостью и не женской энергией ритмов, глубиной, точностью и смелостью мысли...

Что после ее стихов поверхностные, риторические стишки многих преуспева-ющих советских поэтов?! Да она же почти гений!

Я смотрел на Георгия теперь по-другому — с удивлением и уважением: так вот чей он сын! Отныне все, связанное с ним, представляло для меня интерес.

Выяснилось, что, учась в институте, Георгий одновременно подрабатывал комендантом общежития на заводе «Красный пролетарий» — не хватало нашей нищенской стипендии. На первом курсе она составляла всего сто сорок рублей, а буханка хлеба на рынке стоила сто...

Кроме Димы Сикорского, Георгий часто общался с другим знакомым, старшекурсником Сашей Лацисом, черноволосым, ироничным, тот заходил в нашу аудиторию, и они подолгу о чем-то разговаривали в коридоре. Но, в общем, Георгий держался скорей особняком. Из девушек он дружил с Норой Лапидус.

Наша любимица и староста курса Настя Перфильева, которая была лет на десять — пятнадцать старше каждого из нас, как-то рассказала мне, с какой холодной неприязнью смотрел Георгий на ее потертые кирзовые сапоги и танкистский подшлемник на голове — пристало ли женщине так ходить!

Наши девушки хорошо относились к Эфрону, такому аккуратному, умному, красивому, воспитанному, любовно называли его за глаза Эфрончиком. Да и у нас, ребят, была к нему симпатия.

Большинство студентов в обеденное время спускалось в столовую, находившуюся в полуподвале. Но кто-то ел принесенное из дому прямо в аудитории. Мне позже рассказывала Нонна Светлова, дочь комдива, белокурая красавица, как однажды они с подругой Тамарой Константиновой, дочерью высокопоставленного папы, посоветовали Георгию в обед не спускаться в столовую, а обедать наверху. Георгий на мгновение смутился, потом согласился. Подруги выложили на стол завернутые в бумагу бутерброды с колбасой и кое-что другое, повкусней. Георгий же вынул из белого узелка несколько вареных картошин и кусок черного хлеба. Тонкими пальцами пианиста он стал сдирать с картошин оставшуюся кое-где кожуру...

— Все, что принесли, едим вместе! — распорядилась Нонна, и Георгий, еще больше смутившись, взял бутерброд с колбасой и стал медленно жевать, потом принялся за картошку. Чтобы не обидеть его, девушки тоже ели пустую картошку с хлебом и, желая разрядить обстановку, весело болтали о чем-то и смеялись.

Больше им не удалось уговорить Георгия обедать в аудитории, и он спускался вниз, в столовую, где всегда обедал я. Нельзя было без улыбки смотреть, как Георгий у кассы вырезал из продуктовой карточки специальными ножничками талоны на мясо, на жиры, сладкое и с аппетитом уплетал все это за дальним столиком.

В войну большинство из нас жило впроголодь. Мне, прикрепленному к булочной на Тверском бульваре возле института, сердобольные продавщицы отрезали талончики на хлеб на три дня вперед и отвешивали положенную норму. Идешь к институтским воротам и, не вытерпев, ломаешь хлеб и на ходу ешь, потом еще выворачиваешь подкладку кармана пальто, собираешь на ладонь крошки и со вздохом — всё! — глотаешь.

Как и в каждом институте, были у нас преподаватели — чаще всего профессора — любимые, а были и не очень.

В первом семестре нам читал что-то вроде курса «Введение в творчество» бывший теоретик конструктивизма Корнелий Люцианович Зелинский — пожилой, носатый, лощеный, одетый с иголочки, при модном галстуке, пришедший к нам на курс с нелестной кличкой, данной ему старшекурсниками: Карьерий Лицемерович Вазелинский. Отставив от стола стул и вытянув ноги в рисунчатых, невиданных в то время носках и в тщательно отглаженных брюках, он самоуверенно, с апломбом уже упоминал, дружил Георгий, он рассказал — и скоро это стало достоянием курса,— что мать к шести годам научила его читать и писать по-русски и он успел прочесть кучу классической русской и западной литературы, что здесь у нас, в СССР, по его мнению, Бог знает что творится, трудно что-либо понять...

Георгий иногда провожал Нору домой, был откровенен с ней и однажды даже признался, что считает себя частично виновным в гибели матери. Марина Ивановна была очень эмоциональна и влюбчива, жила воображением и в некоторых знакомых подчас видела то, чего в них вовсе не было. А, так как отец Георгия иногда отсутствовал месяцами, у нее случались любовные «всплески». И мальчик, ранимый, как все подростки, многое знал, видел и не мог простить увлечений матери, поэтому бывал с ней черств, холоден, недобр и не оказывал сыновней поддержки, когда она, одинокая, никому не нужная, травмированная недавними репрессиями, войной и всеобщим безразличием, в этом очень нуждалась...

Георгий сказал это Норе под большим секретом, та под еще большим секретом рассказала своей лучшей подруге, ну а эта подруга рассказала через три десятка лет мне, попросив молчать. И я молчал, зато понял, как все непросто было в жизни Марины Ивановны и что никто не имеет права судить ее личную жизнь, ее трагическую судьбу. Я срок молчания выдержал и теперь пишу.

Помню, как на курсе заговорили о призыве Георгия в армию, и в конце февраля 1944 года он исчез. Один раз забежал в институт в шинели, с зимней солдатской ушанкой под мышкой, обошел всех, пожал на прощание руки и ушел.

— Что-то ждет нашего Эфрончика? — вздохнула Настя Перфильева.— Дай Бог ему остаться живым.— И вытерла глаза. У нее не так давно погиб муж-офицер.

Через какое-то время пришло в институт письмо-треугольник от Георгия. Оно было ироничное, бодрое, полное добрых чувств, пожеланий нам, надежд на скорую победу и на возвращение в институт.

Настя Перфильева читала его вслух (жаль, что оно не сохранилось) и как староста курса написала сердечный подробный ответ от имени всех студентов с описанием институтской жизни, с пожеланием вернуться здоровым и невредимым.

Больше писем от Эфрона не приходило.

аp class=diarytext>Прошли две сессии, миновало лето, мы снова собрались в институте и с великой печалью узнали, что наш Георгий погиб в бою смертью храбрых. Но где погиб, при каких обстоятельствах — никто ничего не знал. И лишь тогда я догадался спросить у Димы Сикорского, как погибла мать Георгия, ведь Дима, как я уже говорил, жил в то время со своей матерью в Елабуге...

Дима вздохнул, наморщил лоб, вспоминая:

— Как все это произошло? Сидел я в кино, смотрел «Грозу». На экране грохочет гром и отчаявшееся лицо Катерины. И вдруг слышу сквозь этот гром чей-то пронзительный крик: «Сикорский!» Я выскочил из кинозала и увидел Мура: лицо бледное, губы дергаются. Говорит: мать покончила с собой... Потом мы с Сашкой Соколовским (тоже будущий студент Литинститута, сын поэтессы Саконской.— А. М.) бегали в елабужский совет, добивались разрешения на похороны на кладбище. Не разрешали... Предлагали похоронить в какой-то общей могиле... Оттого, что покончила с собой, что ли? Ходили с Сашкой по каким-то другим учреждениям и все-таки добились...

Мур на похороны не пошел и даже говорил Сикорскому: «Марина Ивановна правильно сделала, у нее не было другого выхода...» И так он говорил всем, называя мать по имени и отчеству,— обдуманно, разумно. Он и не пытался что-нибудь сделать, чтобы мать не сунула голову в петлю. Ее стихи и поэмы сыну не нравились, возможно, по молодости лет.

Я не хочу ничего приукрашивать в судьбе и характере Георгия: каким видел его, таким и пишу.

Около трех месяцев я учился с Георгием и практически ничего не знал о его прошлой и настоящей жизни, кроме того, что видели мои глаза, слышали уши и что мне рассказали однокурсники. Не знал я, что после гибели матери Георгия пытались спасти от фронта. Оказывается, как пишет М. Белкина в своей книге «Скрещение судеб», сохранилось ходатайство от С

«Дорогие товарищи!

Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может, отвезти его в Чистополь...

Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадет. Адр. Асеева на конверте...

Дорогой Николай Николаевич!

Дорогие сестры Синяковы!

Умоляю Вас взять Мура к себе в Чистополь — просто взять его в сыновья... берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына — заслуживает...

М. Ц.

Не оставляйте его — никогда. Была бы без ума счастлива, если бы он жил у вас.

Уедете — увезите с собой.

Не бросайте».

Известный советский поэт Николай Асеев не выполнил главной просьбы Марины Цветаевой и на старости лет каялся в своем тяжелом проступке, даже ставил свечку в церкви и молился, просил прощения у Бога за то, что так поступил с Георгием...

Мир тесен: ровно через два года после гибели Цветаевой, в 1943 году, меня, студента Литинститута, направили в творческий семинар Н. Асеева. Неопытный, доверчивый, романтически настроенный мальчишка, я был перед войной в полном восторге от его поэмы «Маяковский начинается», от других его стихов.

На семинаре меня немного смутила заурядная, будничная внешность моего кумира. Узколицый, с реденькими, на косой пробор волосами, с неодухотворенным лицом — ну приказчик в провинциальной лавке, а не поэт! В аудитории было человек пять. Я выложил перед маститым поэтом несколько написанных от руки на листах из школьной тетради несовершенных своих творений.

Асеев быстро пробежал по ним серыми глазами, тусклым голосом похвалил за свежесть несколько метафор и справедливо разнес банальные, небрежные строки и десяток первобытных рифм. Было такое ощущение, что вести семинар ему скучновато; или виной тому были наши слабенькие стишата?..

Скоро Асеев перестал вести семинар и исчез из института.

Умер Асеев в 1963 году. Проститься с ним в Дубовый зал ЦДЛ пришло маловато народу, и мне было неловко: как быстро позабыли первого соратника главного агитатора, горлана, главаря страны его читатели. Казалось, общество готовилось к более серьезному, углубленному пониманию надвигающихся на страну перемен и к своей роли в них, а время эстрадно-плакатного ликбеза, в который так много внес Маяковский, заканчивалось. Нам казалось, что наступало время поиска истины и правды.

Ожидался приход новой поэзии и прозы...

Возле Ленинградского рынка, куда я время от времени хожу за покупками, есть скромная, неприметная улица Асеева, и, проходя по ней, я всегда вспоминаю его давний семинар, просьбу Марины Ивановны, своего однокурсника Георгия Эфрона...

Из новых книг о Цветаевой я узнал, что тот самый лощеный многоумный Корнелий Люцианович Зелинский, литературные задания которого мы с Георгием выполняли на курсе, дал перед войной внутреннюю уничтожительную, почти доносительскую рецензию на рукопись большого сборника стихов и поэм Цветаевой, на которую она так надеялась.

В книге С. Грибанова «Тайна одной инверсии» я прочел, что полк, в котором служил Эфрон, форсировал Западную Двину — реку моего детства, — занял немало городков и деревень. Только с третьей атаки была взята деревня Друйка. Там, наверно, поднимался в свою последнюю атаку Георгий.

В книге учета полка есть запись: «Красноармеец Георгий Эфрон убыл в медсанбат по ранению. 7.7.44».

В этом медсанбате скорей всего и умер от тяжелых ран Георгий.

После долгой переписки с бойцами 7-й стрелковой роты, в которой служил Георгий, и поисков места его захоронения командир роты написал С. Грибанову о Георгии: «Скромный. Приказы выполнял быстро. В бою был бесстрашным воином». Браславский военкомат Витебской области подтвердил предполагаемое Грибановым место захоронения Георгия и выслал ему фотографию памятника, установленного на могиле советских солдат.

В одном из недавно изданных писем Г. Эфрона есть слова, которые он, много понимавший, глубоко мыслящий мальчик, писал, как бы предчувствуя весь трагизм судьбы Цветаевых-Эфронов: «Неумолимая машина рока добралась и до меня, и это не fatum произведений Чайковского — величавый, тревожный, ищущий и взывающий, а Петрушка с дубиной, бессмысленный и злой».

Георгий прожил всего девятнадцать с небольшим лет и проучился с нами около трех месяцев. Из каждого нашего однокурсника что-то да получилось — одни издавали книги стихов и прозы, другие работали в издательствах, третьи — на радио и телевидении. И нет никакого сомнения, что из Георгия, человека неординарного, образованного, влюбленного в литературу, пусть по молодости лет и заносчивого, вышел бы интересный прозаик, переводчик, литературовед, ученый, если бы судьба не была к нему так жестока.


(источник — журнал «Октябрь", №3, 1999)

***
ЮРИЙ КРАСНОЩОК. ТАЙНА ГИБЕЛИ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ.


31 августа 1941 года известная русская поэтесса Марина Цветаева в расцвете своего творческого таланта неожиданно покончила жизнь самоубийством, не написав даже нескольких строк, где бы объяснила мотивы своего трагического решения. Так что же толкнуло ее на этот роковой поступок? В 1922 году тогда уже известная в России поэтесса Марина Цветаева эмигрировала в Чехословакию, где встретилась со своим мужем Сергеем Эфроном, бывшим белогвардейским офицером, который оставил свою родину в 1920 году с войсками Врангеля. В 20-х годах семья Цветаевой жила бедно, ее почти не публиковали, сбережений у них также не было. Вскоре они переехали в Париж, где Эфрон долго болел и нигде не работал. Но где-то в 30-х годах положение семьи неожиданно резко улучшается. Они снимают квартиру в Ванве на окраине Парижа. Лето 1937 года Цветаева вместе с сыном Муром провела у моря в Лакано Океане. Ее дочь Ариадна еще весной этого года уехала в Москву. Туда же вскорости должна была отправиться и семья Цветаевой, которая приняла решение вернуться в СССР, ждали только разрешения. С Океана М.Цветаева вернулась 20 сентября. Переступив порог своей квартиры в Ванве, она еще не знала, как круто повернется ее судьба. Через два дня после ее приезда французские и эмигрантские газеты сообщили о таинственном исчезновении из Парижа царского генерала Миллера, который возглавлял белоэмигрантский «Общевойсковой союз». У всех французов еще было свежо в памяти похищение в 1930 году предшественника Миллера генерала Кутепова. Незадолго до возвращения М.Цветаевой в Париж, в один из сентябрьских дней 1937 года, уже после того как были расстреляны «военные мятежники» во главе с маршалом Тухачевским, генерал Скоблин не спеша вошел в кабинет своего начальника генерал-лейтенанта Е.Миллера, с которым был в дружеских отношениях. - Я хотел бы рассказать вам, Евгений Карлович, что у меня была уже несколько раз беседа с представителем германской разведки. Беседы состоялись у меня на вилле. У нас в Озуар ла Феррьер гости бывают каждый день. Мою жену артистку одолевают ее поклонники. Поэтому появление нового лица никого не удивляет. Французская разведка про это ничего не знает. - Какое впечатление произвел на вас человек из Берлина? - поинтересовался генерал Миллер. - Мне он показался серьезным партнером, - ответил Скоблин. - Он из абвера и говорит, что может предложить нам выгодные условия сотрудничества. Но он хочет встретиться только с вами, первым лицом в нашем движении. - Ну, что же, уговорили, - согласился Миллер. - Где состоится встреча? - Моя жена будет рада вас видеть у нас на вилле, туда приедет и представитель абвера, - уточнил Скоблин. Встреча была назначена на 22 сентября 1937 года. В 12.30 генерал уехал на виллу Скоблиных, не предупредив никого, где он будет. В Париж генерал Миллер уже больше не вернулся. Группа сотрудников советской разведки, одним из организаторов которой был муж Марины Цветаевой Сергей Эфрон, сделав генералу Миллеру инъекцию наркотика, в тот же день тайно вывезла генерала в большой корзине в Гавр и на советском корабле «Мария Ульянова», отправила пленника через Ленинград на Лубянку. Советские разведчики генерал Скоблин и актриса, известная певица, Надежда Плевицкая, имевшие кодовую кличку «Фермеры», находились в дружеских отношениях с Сергеем Эфроном и Мариной Цветаевой. И те, и другие, обманутые зазывами Ежова и Сталина, мечтали о возвращении в СССР. Но у генерала Скоблина в этой операции вышел просчет. Генерал Миллер, помня историю похищения советскими агентами своего предшественника генерала Кутепова, завел правило: выходя куда-нибудь на конфиденциальную встречу, оставлял в своем рабочем кабинете пакет, который должны были его сотрудники распечатать, если его долго не будет. Так он сделал и на этот раз, отправляясь в гости к Скоблиным. В этой записке сообщалось: «У меня сегодня в 12 часов 30 минут встреча с генералом Скоблиным на углу улиц Жасмен и Раффе, он должен отвезти меня на своей машине на встречу с германским офицером, военным атташе в балканских странах Штроманом, а также Вернером, чиновником парижского посольства. Оба они разговаривают на русском. Встреча организована по инициативе Скоблина. Возможно, что это - ловушка, поэтому на всякий случай оставляю записку. 22 сентября 1937 года. Генерал-лейтенант Миллер». Эта записка сыграет трагическую роль в судьбах многих людей, прямо или косвенно причастных к похищению. Когда в штабе РОВС поняли, что генерал Миллер где-то пропал, генерал Кусовский, один из помощников Миллера, вошел в его кабинет, достал пакет из сейфа и вскрыл его. Прочитав записку, он сразу же послал на виллу Скоблиных своих людей. Скоблин, ничего не подозревая, отправился вместе с ними в Париж. Там Кусовский показал ему записку и сказал, что сейчас вызовет полицию. Но в суматохе Скоблин куда-то скрылся. Значительно позже стало известно, что он спрятался у хозяина дома, где на первом этаже размещался штаб РОВС, который был также агентом НКВД, бывшего министра Колчака Третьякова. Скоблин убегал так поспешно, что даже не успел предупредить свою жену, певицу Надежду Плевицкую, которую арестовала французская полиция. Встревоженная похищением генерала Миллера, французская полиция связала это похищение с другой таинственной историей, которая имела место в Швейцарии, - это убийство Рейсса. 4 сентября 1937 года в пригороде Лозанны был найден убитый с документами Игнасия Рейсса. Швейцарской полиции удалось выяснить, что убитым был сотрудник НКВД. Комиссар полиции обратился к своим французским коллегам - разыскать убийц, сообщив им фамилии преступников… Нить следствия в обоих случаях вела в парижский «Союз возвращения на родину», который возглавлял муж Марины Цветаевой Сергей Эфрон. Последнего сразу же вызвали в полицию на допрос. Возвратившись из полиции, С.Эфрон поспешно вместе с семьей оставляет свою квартиру в Ванве и прячется у своего знакомого. Затем на автомашине хозяина квартиры таксиста Степуржинского они едут в Руан. Там Сергей Эфрон, попрощавшись с женой и сыном, на этой же машине едет в Гавр, откуда тайно на советском пароходе отплывает в Советский Союз. Марина Цветаева с сыном поездом возвращаются в Париж. Рано утром Цветаеву разбудила полиция и предъявила ордер на обыск. Вот что писала в те времена эмигрантская газета «Последние новости» об этой истории, опираясь на материалы полиции: «Дней двадцать тому назад, - рассказала Цветаева в полиции, - мой муж срочно собрался и оставил нашу квартиру в Ванве, сказав мне, что уезжает в Испанию. С того времени никаких известий о нем я не имею. Его советские симпатии мне известны, как и другим, кто встречался с моим мужем. Его близкое участие во всем, что касается испанских дел, мне также известны. Чем занимался он, какой еще деятельностью конкретно, не знаю…» Эти два изложенных факта говорят о том, что М.Цветаева в полиции говорила неправду и знала о делах своего мужа больше, чем сказала.



В чем же французская полиция обвиняла Сергея Эфрона? Главное свидетельство дала против него одна из участниц лозанского преступления Рената Штейнер. В 1934 году во время своей поездки в Советский Союз она вышла замуж за сотрудника НКВД Молиенко. Фактически состоялась вербовка агента через интимную связь - она нужна была советской разведке как свой агент - коренная француженка, но Штейнер этого не знала. Возвратившись в Париж, она обратилась в советское посольство с просьбой помочь ей вернуться к мужу в Россию. Там ее направили в «Союз за возвращение на родину», которым руководил муж Цветаевой Сергей Эфрон. Тот ей сказал, что в Советский Союз принимают не всех, а тех только, кто своими делами доказал свою преданность советской системе. Так С.Эфрон завербовал ее в агенты НКВД. Начиная с 1936 года и в 37-м году она следит за сыном Льва Троцкого Львом Седовым и его женой. Слежка закончится тем, что Льва Седова советские агенты отравят во французской больнице, во время удаления у него аппендикса. В 1937 году Р.Штейнер поручают разыскать советского резидента в Швейцарии, который не захотел возвращаться в СССР, Игнасия Рейсса. Принял он такое решение потому, что после ареста Ягоды в 1937 году на его место пришел Ежов, начавший массовые репрессии среди работников иностранного отдела НКВД, который возглавлял А.А.Слуцкий (Маркос). Из-за рубежа были вызваны 40 резидентов, вскорости их расстреляли. Но пять резидентов на вызов в Москву не отозвались. Среди них были И.Рейсс, О.Орлов (резидент в Испании), В.Кривицкий (резидент в Голландии) и другие. А Игнасий Рейсс обратился к Сталину с письмом, в котором обвинил вождя в терроре и измене идеям Ленина. Сразу же после получения этого письма в Париже была создана террористическая группа, которую возглавил Сергей Эфрон. Эта группа и осуществила убийство Рейсса. Вскорости участники этой группы выкрали и генерала Миллера. Один из террористов группы Вадим Кондратьев, которого французская полиция считала непосредственным исполнителем этих акций, был подчиненным С.Эфрона. Надежда Плевицкая, жена генерала Скоблина, урожденная Слобожанской Украины, которая сыграла важную роль в похищении генерала Миллера, вызванная в полицию, пыталась обеспечить своему мужу алиби, но была обвинена в шпионаже, как советский агент, и осуждена на 20 лет каторжных работ. Марина Цветаева на этот раз ареста избежала. Как стало теперь известно, генерала Скоблина завербовала в 30-х годах сама Плевицкая, которую завербовали органы ЧК еще в гражданскую войну. Числились они в Москве как агенты во Франции под кодовым именем «Фермеры - Еж -13». Скоблин был причастен не только к похищению генералов Кутепова и Миллера, но и спровоцировал подготовку гестапо досье для Сталина, что стало главной причиной уничтожения верхушки командования Красной Армии во главе с Тухачевским накануне войны. Таким образом, Марина Цветаева многое из этого не знать не могла, о том , что «Союз за возвращение на родину» был филиалом НКВД в Париже, о том, что ее муж имел широкие контакты с посольством СССР в Париже, сотрудники которого были агентами разведки. Не могла не знать Цветаева, за что платят ее мужу в посольстве деньги, которые позволяли ее семье вести безбедное существование. Но она не хотела глубоко вникать в дела мужа, пряча голову, как страус в песке. А если что и выплывало, она его отметала. Так она в горячем порыве гнева обрушилась на правого евразийца М.Н.Алексеева, обвинив его во лжи, когда тот еще в 1929 году уличил С.Эфрона в связях ГПУ. Так был ли С.Эфрон связан с ГПУ-НКВД и что он делал в Испании? Его сосед по Ванве Кирилл Хенкин, позднее руководящий работник НКВД, вспоминает такой факт. Когда на вербовочном пункте добровольцев в Испанию Хенкину за отсутствием рекомендаций отказали в зачислении его добровольцем, С.Эфрон вмешался и помог ему, сразу же предложив заняться в Испании более нужным делом, чем стрелять из окопов. Через несколько дней Хенкин встретится по рекомендации Эфрона в Валенсии в отеле «Метрополь» с руководителем оперативной группы НКВД в Испании (резидентом) Александром Орловым, он же Фельдбинг. Ян Артис, знакомый Эфрона, свидетельствует, что неоднократно встречал мужа Цветаевой в Испании с секретными заданиями НКВД. После того, как Сергей Эфрон бежит из Франции, Марина Цветаева получает визу на возвращение в Советский Союз. В июне 1939 года через Гавр на советском пароходе возвращается с сыном в Россию. Муж Марины Цветаевой в это время находится в Москве, носит форму сотрудника НКВД и живет на правительственной даче в Болшево, которая ранее принадлежала председателю советских профсоюзов М.П.Томскому. Все это говорит о том, что С.Эфрон был не рядовым чекистом. Сюда же на дачу в Болшево, где проживали ее муж и дочь Ариадна, уехавшая из Франции в 1937 году, приезжает и Марина Цветаева с сыном Муром. Но счастье и благополучие этой семьи было недолгим. Ежова расстреляют, и его место займет Лаврентий Берия. 27 августа 1939 года неожиданно арестовывают 27-летнюю дочь Цветаевой Ариадну, которая работала во Франции вместе с отцом. 10 октября того же года арестовывают и Сергея Эфрона. Мытарства этих двух родных Цветаевой людей будут долгими и трагическими. Марина Цветаева больше никогда не увидит свою дочь и мужа. Ариадну арестовали раньше отца и вынуждали на следствии дать на него показания. И вот в протоколе появляется роковая фраза, сказанная Ариадной Цветаевой следователю: «Не желая ничего скрывать от следствия, я должна сообщить, что мой отец является агентом французской разведки…» Вот что написано в следственном деле на Сергея Эфрона. «Обвинительное заключение по следственному делу № 644 « » июля 1940 года. В НКВД СССР поступили материалы о том, что в Москву по заданию французской разведки прибыла группа белых эмигрантов с заданием вести шпионскую работу против СССР. В состав этой группы входят: Эфрон-Андреев С.Я., Толстой П.Н., Клепин-Львов Н.А., Клепина-Львова А.Н., Литауер Э.Э. и Афанасов Н.В. …» Из этого обвинения становится понятным, что С.Эфрон - белогвардейский офицер, в 1920 году уходит с армией генерала Врангеля за рубеж, где позднее встретится со своей женой М.Цветаевой. Его и других названных обвинят в том, что они специально по заданию французской разведки провалят тайную операцию по похищению генерала Миллера, чем вызовут международный скандал. Про Сергея Эфрона следует сказать несколько слов. Его мать Е.П.Дурново, дочь гвардейского генерала, адъютанта Николая I. Оставив семью, она идет «в народ» и становится членом партии «Земля и воля», где знакомится с его отцом евреем, студентом Яковом Эфроном, террористом-народником. Сам же Сергей Эфрон во время І-ой мировой войны оканчивает ускоренный курс военного училища и получает звание прапорщика. С отступающими белыми войсками он оказывается за границей, а его жена Марина Цветаева в Москве. В Париже Эфрона вербует советская разведка, используя для этого его желание вернуться на родину. Вот строки из письма Ариадны Цветаевой, с которым она обратилась в органы, разыскивая следы своего отца. «Я разыскала тут в Москве нашу старую знакомую, которая много лет знала моего отца по совместной работе во Франции. Это Елизавета Алексеевна Хенкина… В свое время она сама принимала участие в нашей работе за рубежом, была в Испании также как и ее сын Кирилл Викторович, бывший рядовой интербригады, С.А. Хенкина знала Шпигельгласа, хорошо помнит, как и кем выполнялось задание, данное Шпигельгласом группе, которую возглавлял мой отец, как и по чьей вине случился провал…» Из этого письма становится ясным, задание группе Эфрона давал непосредственно зам. начальника, а затем начальник иностранного отдела НКВД Сергей Михайлович Шпигельглас, заместитель Ежова. Становится ясным и другое, что дочь Марины Цветаевой Ариадна не только знала о деятельности отца, но принимала в операциях какое-то участие. Судьба Марины Цветаевой после ареста мужа и дочери резко изменилась. Теперь она носит передачи в тюрьму, ее выгоняют с болшевской дачи, и как жена врага народа она остается без средств к существованию. У нее нет жилья, материальной поддержки. Она пишет письма к Сталину, обращается к Берии, но напрасно. Ее рукописи нигде не печатаются. С помощью Пастернака она находит комнатку в Голицыно в доме писателей. Зима и весна 1940 года проходят под знаком напряженной работы поэтессы над переводами: надо было зарабатывать не только на жизнь, но и на ежемесячные передачи в тюрьму - дочери и мужу. По немногим сохранившимся с того времени письмам видно, что Цветаева еще долгое время ждала, что рано или поздно приедут и за ней. Война стала для поэтессы второй трагедией. Фашисты подошли к стенам Москвы. Началась эвакуация москвичей в глубину России. Все, кто встречался с Мариной Ивановной в эти полтора месяца, которые отделяли ее отъезд с сыном из Москвы от начала войны, сходятся на том, что ее душевное состояние было крайне угнетенным и замкнутым. 8 сентября на пароходе «Александр Пирогов» она отплывает с эвакуированными в городок Елабуга в Татарии. 31 августа 1941 года, когда Москва висела на волоске от гибели, когда близкие ее где-то сидели по тюрьмам, она накладывает на себя руки. Есть несколько версий этой трагедии. Она была женой «врага народа», жить было негде. Преследуемая местными органами НКВД, которые вербовали ее как человека, знающего немецкий язык, на работу в органы, но она категорически отказалась, и ее система вычеркнула из жизни. Работать в Елабуге она не могла, во-первых, ее нигде не брали как жену врага народа, во-вторых, у нее были больные ноги и работать посудомойкой в столовой, куда ее взяли, она не могла, не было сил. Не было на что жить и кормить сына. Но на мой взгляд, была еще одна причина, приведшая ее к пропасти, но про которую нигде не сообщается. Вот выписка из приговора Сергею Эфрону. «Эфрон, он же Андреев, арестован 10 октября 1939 года следственной частью НКГБ СССР как французский шпион. Осужден Военной Коллегией Верховного Суда СССР 6 августа 1941 года по ст.58-1-а УК к ВМН (высшей мере наказания) с конфискацией имущества…» Приговор к смертной казни Сергею Эфрону был объявлен 6 августа 1941 года, Марина Цветаева в это время была в Москве. Какими-то путями, у нее были знакомые в органах, она узнала о таком приговоре, и 8 августа в отчаянии уезжает в Елабугу. Ей сообщили об этом под большим секретом, и она никому ничего не сказала. Подтверждение этого приговора она могла получить и в Елабужском отделении НКГБ. Вербуя ее на работу, местные энкегебисты послали запрос в Москву, а оттуда пришло сообщение, что она жена врага народа, которого расстреляли. И после ее отказа сотрудничать с органами кто-то из местных чекистов мог ей сказать: «Вашего мужа расстреляли, придет и ваш черед…» В одном из своих писем Марина Цветаева еще в гражданскую войну раскрыла глубину своих чувств к своему мужу. Она писала ему: «Если Бог сделает чудо и оставит вас живым - я буду ходить за вами, как собака». Эту мысль она повторит и в 1938 году, когда примет решение вернуться в Союз вместе с мужем, хотя не очень хотела ехать в Страну Советов. Приехав в Россию, она увидит здесь торжество зла, которое перевернет все ее надежды и представления. Издевательства системы, известие о расстреле мужа вынудят ее поставить на всех своих страданиях точку. Умирая в пустом сельском доме, она не знала, что муж ее еще жив - Сергея Эфрона расстреляют 16 октября 1941 года. Судьба всех членов группы, осуществлявшей похищение генерала Миллера, закончится трагически. Генерала Скоблина тайно вывезут из Франции и тайно расстреляют в подвалах отеля «Метрополь» в Валенсии, резиденции НКВД в Испании, как виновника провала операции. Его жену Надежду Плевицкую советские агенты отравят во французской тюрьме, узнав, что она пожелала исповедаться священнику во своих грехах. Членов «группы» Эфрона расстреляют летом 1941 года. Сын Марины Цветаевой Мур погибнет на войне в 1944 году в Белоруссии. Дочь Ариадна, отбыв в тюрьмах и лагерях 16 лет, умрет в 1975 году реабилитированная. Перед смертью она оставит распоряжение - архивы Марины Ивановны Цветаевой не разбирать до 2000 года, имея надежду, что к тому времени будут рассекречены все документы НКВД-НКГБ и там будет найдено секретное дело на поэтессу, которое раскроет более глубоко тайну ее гибели.


***
И. БЕЛЯКОВА: Нет! Одно дело – известие о смерти. А другое дело – точное место могилы. Дело в том, что это было в воскресенье. Они жили у хозяев, у Бродильщиковых. И сама хозяйка, Анастасия Ивановна, и Мур пошли на субботник. Такие работы, рытьё окопов, видимо. Это было на местном аэродроме. А хозяин с внуком пошли на рыбалку. И когда они вернулись, оказалось, что Марина Ивановна покончила с собой. И Мур, узнав, он не стал туда заходить, как говорят, как пишут. Она была похоронена на средства сельсовета. Поскольку было военное время, и одновременно были ещё какие-то похороны, людей было не много. Её хоронило не много народа.
Это очень быстро почему-то забылось, запуталось, где эта могила. Там как-то всё немножко смазано. Смазано именно в воспоминаниях, в свидетельствах. Как-то это… Я думаю, что у всех был шок. Кроме того, она была приезжая, и в Елабуге было мало писателей.
Е. КИСЕЛЁВ: И так ничего и не пытались найти?
И. БЕЛЯКОВА: Нет, пытались. Там всё время были энтузиасты, которые ищут могилу.
Е. КИСЕЛЁВ: Есть какой-то памятник?
И. БЕЛЯКОВА: Да, есть там памятник. Там написано, что в этой части кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева. Но мне кажется, что даже как-то, может быть, не в этом суть, где именно конкретно, в каком месте эта могила. Такое ощущение, что, может быть, она хотела как-то развоплотиться, просто спрятаться. И вообще, на всю семью могила известна только одна – Ариадны. Неизвестно, где похоронен Сергей Эфрон, где похоронен Мур.
Е. КИСЕЛЁВ: Всё сконцентрировалось в дочери.
И. БЕЛЯКОВА: Ну… Можно и так сказать.
Е. КИСЕЛЁВ: Ну что ж… Ирина Юрьевна, я благодарю Вас за участие в нашей сегодняшней программе. Конечно, о Цветаевой, о её жизни, о её трагической судьбе можно говорить очень долго.

Поэтому единственно достоверным является дневник Георгия Эфрона (Мура, как его звали в семье), написанный – по фактам...
И здесь, безусловно, – для понимания дальнейших событий – читателю полезно ознакомиться с автопортретом Мура, беспощадного к самому себе (для удобства чтения разбиваю текст на абзацы. – В.Д.).

Процесс распада всех без исключения моральных ценностей начался у меня по-настоящему ещё в детстве, когда я увидел семью в разладе, в ругани, без объединения. Семьи не было. Был ничем не связанный коллектив.
Распад семьи начался с разногласий между матерью и сестрой, – сестра переехала жить одна, а потом распад семьи усилился отъездом сестры в СССР. Распад семьи был не только в антагонизме – очень остром – матери и сестры, но и в антагонизме матери и отца.
Распад был ещё в том, что отец и мать оказывали на меня совершенно различные влияния, и вместо того, чтобы им подчиняться, я шёл своей дорогой, пробиваясь сквозь педагогические разноголосицы и идеологический сумбур. Процесс распада продолжался пребыванием моим в католической школе.
С учениками этой школы я ничем не был связан, и хотя меня никто не третировал, но законно давали ощущать, что я – не «свой», из-за того, что русский и вдобавок коммунистической окраски. Что за бред! Когда-то ходил в православную школу, причащался, говел (хотя церковь не переносил). Потом пошло «евразийство» и типография rue de Union.
Потом – коммунистическое влияние отца и его окружающих знакомых – конспираторов-«возвращенцев». При всём этом – общение со всеми слоями эмиграции и обучение в католической школе!
Естественно, никакой среды, где бы я мог свободно вращаться, не было. Эмигрантов я не любил, потому что говорили они о старом, были неряшливы и не хотели смотреть на факты в глаза, с «возвращенцами» не общался, потому что они вечно заняты были «делами». С французскими коммунистами я не общался, так как не был связан с ними ни работой, ни образом жизни.
Школа же дала мне только крепкие суждения о женщинах, порнографические журналы, любовь к английскому табаку и красивым самопишущим ручкам – и всё.
С одной стороны – гуманитарные воззрения семьи Лебедевых (приятелей Марины Цветаевой. – В.Д.), с другой – поэтико-страдальческая струя влияний матери, с третьей – кошачьи концерты в доме, с четвёртой – влияние возвращенческой конспирации и любовь к «случайным» людям, как бы ничего не значащим встречам и прогулкам, с пятой – влияние французских коммунистов и мечта о СССР как о чём-то особенно интересном и новом, поддерживаемая отцом, с шестой – влияние школы (католической) – влияние цинизма и примата денег.
Все эти влияния я усваивал, критически перерабатывал каждое из них – и получался распад каждой положительной стороны каждого влияния в соответствии с действием другого влияния. Получалась какая-то фильтрация, непонятная и случайная. Все моральные – так называемые объективные – ценности летели к чёрту.
Понятие семьи – постепенно уходило. Религия – перестала существовать. Коммунизм был негласный и законспирированный. Выходила каша влияний. Создавалась довольно-таки эклектическая философско-идеологическая подкладка.
Процесс распада продолжился скоропалительным бегством отца из Франции, префектурой полиции, отъездом из дома в отель и отказом от школы и каких-то товарищей, абсолютной неуверенностью в завтрашнем дне, далёкой перспективой поездки в СССР и вместе с тем общением – вынужденно-матерьяльным – с эмигрантами.
Распад усугублялся ничегонеделаньем, шляньем по кафе, политическим положением, боязнью войны, письмами отца, передаваемыми секретно, какая каша, боже мой! Наконец отъезд в СССР.
Я сильно надеялся наконец отыскать в СССР среду устойчивую, незыбкие идеалы, крепких друзей, жизнь интенсивную и насыщенную содержанием. Я знал, что отец – в чести и т.д. И я поехал.
Попал на дачу, где сейчас же начались раздоры между Львовыми и нами, дрязги из-за площади, шляния и встречи отца с таинственными людьми из НКВД, телефонные звонки отца из Болшева. Слова отца, что сейчас ещё ничего не известно. Полная законспирированность отца, мать ни с кем не видится, я – один с Митькой (приятель Михаил Сезельман – В.Д.).
Неуверенность (отец говорил, что нужно ждать, «пока всё выяснится» и т.д.). Тот же распад, только усугублённый необычной обстановкой. Потом – аресты отца и Али, завершающие распад семьи окончательно. Всё, к чему ты привык – скорее, начинаешь привыкать, – летит к чёрту...
Саморождается космополитизм, деклассированность и эклектичность во взглядах. Стоило мне, например, в различных школах, где я был, привыкнуть к кому-нибудь, к чему-нибудь – нате, всё летит к чёрту, и новый пейзаж, и привыкай, и благодарно.
Тут – война! И всё опять – к чёрту! Начинаются переездные замыслы, поиски комнат. Опять полная неуверенность, доведённая до пределов паническим воображением матери...
Пусть с меня не спрашивают доброты, хорошего настроения, благодушия, благодарности. Пусть меня оставят в покое, я имею право на холодность с кем хочу. Я имею право на эгоизм, так как вся моя жизнь сложилась так, чтобы сделать из меня эгоцентрика.

Дневник Георгия Цветаева (Мура)
27 августа.
Вчера вечером – ночью – получил телеграмму от матери из Чистополя следующего содержания: «Ищу комнату. Скоро приеду. Целую».
29 августа.
Вчера приехала мать. Вести из Чистополя, en gros, таковы: прописать обещают. Комнату нужно искать. Работы – для матери предполагается в колхозе вместе с женой и сёстрами Асеева, а потом, если выйдет, – судомойкой в открываемой писателями столовой. Для меня – ученик токаря. После долгих разговоров, очень тяжёлых сцен и пр., мы наконец решили рискнуть – и ехать.
30 августа.
Она (Марина – В.Д.) хочет, чтобы я работал тоже в совхозе; тогда, если платят 6 р. в день, вместе мы будем зарабатывать 360 р. в месяц. Но я хочу схитрить. По правде сказать, грязная работа в совхозе – особенно под дождём, летом это ещё ничего – мне не улыбается. В случае если эта работа в совхозе наладится, я хочу убедить мать, чтобы я смог ходить в школу. Пусть ей будет трудно, но я считаю, что это невозможно – нет. Себе дороже. Предпочитаю учиться, чем копаться в земле с огурцами. Занятия начинаются послезавтра. Вообще-то говоря, всё это – вилами на воде.
Самые ужасные, самые худшие дни моей жизни я переживаю именно здесь, в этой глуши, куда меня затянула мамина глупость и несообразительность, безволие. Ну, что я смогу сделать? В Москву вернуться сейчас мне физически невозможно. Я не хочу опуститься до того, чтобы приходить каждый день с работы грязнющим, продавшим мои цели и идеалы.
Моё пребывание в Елабуге кажется мне нереальным, настоящим кошмаром. Главное – всё время меняющиеся решения матери, это ужасно. И всё-таки я надеюсь добиться школы. Стоит ли этого добиваться? По-моему, стоит.
Мать как вертушка совершенно не знает, оставаться ей здесь или переехать в Ч. Она пробует добиться от меня «решающего слова», но я отказываюсь это «решающее слово» произнести, потому что не хочу, чтобы ответственность за грубые ошибки матери падала на меня.
Мать должна была ехать в Чистополь, но пришли Саконская и Ржановская, которые стали её отговаривать: с Муром уже устроились с жильём, и, дескать, огородная работа в совхозе и здесь есть, 2 километра от Елабуги, платить будут 6 рублей в день да вроде хлеб ещё выдавать. Мать заколебалась. Она боялась, что в Чистополе не сможет найти комнату – там большая перенаселённость, а если и найдёт, то где-нибудь на самой окраине города, на отвратительных грязных улицах. А знакомые женщины продолжали её соблазнять, говорили, что не бросят её, что постараются организовать в Елабуге уроки французского языка.
31 августа.
Марина Цветаева мертва...
.
5 сентября
За эти 5 дней произошли события, потрясшие и перевернувшие всю мою жизнь. 31 августа мать покончила с собой – повесилась. Узнал я это, приходя с работы на аэродроме, куда меня мобилизовали. Мать последние дни часто говорила о самоубийстве, прося её «освободить». И кончила с собой. Оставила 3 письма: мне, Асееву и эвакуированным.
Содержание письма ко мне: «Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело-больна, это – уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик...»
Вечером пришёл милиционер и доктор, забрали эти письма и отвезли тело.
Милиция не хотела мне отдавать письма... «Причина самоубийства должна оставаться у нас». Но я всё-таки настоял на своём.
В тот же день был в больнице, взял свидетельство о смерти, разрешение на похороны (в загсе). М.И. была в полном здоровии к моменту самоубийства. Через день мать похоронили. Долго ждали лошадей, гроб. Похоронена на средства горсовета на кладбище...»

Итак, потрясённый, выбитый из колеи внезапной смертью матери (его «домашние склоки» с ней – ярко выраженный юношеский максимализм...) мальчик шестнадцати лет, за свой рост выглядевший двадцатилетним, – в одиночестве ходит в милицию, больницу, загс и горсовет добывать необходимые справки.
Почему же в одиночестве, почему без сопровождения хотя бы одной из тех двух дам, Саконской и Ржановской, накануне (!) внезапно пришедших уговаривать (уже решившую уехать в Чистополь!) Марину остаться в Елабуге, и дети которых в дружеских отношениях с Муром? Дамы, в дом к одной из которых приходил переночевать Мур, не желая оставаться там, где умерла мать?
У него лишь просьбы к «властям», он не задаёт никому никаких вопросов...
Нам, интересующимся творчеством и биографией Марины, приходится задавать вопросы, пусть риторические, – но показывающие безответственное отношение властей (хотя бы того же «милиционера») к насильственной смерти человека. Или отношение вполне «ответственное» и продуманное?
Первый вопрос: почему прибывший «милиционер» не составил хотя бы протокола осмотра «места происшествия»?
Нет протокола – нет и описания «орудия смерти», верёвки, этого важнейшего вещественного доказательства, нет описания петли, нет показаний свидетелей, включая человека, который разрезал верёвку и уложил мёртвое тело на пол...
Да и верёвка бесследно исчезла...
Второй: почему нет никаких фотографий «места смерти», хотя фотографирование в милицейской практике даже тогда было в порядке вещей?
Третий и самый главный: почему не было прокурорского расследования?
Ведь любую внезапную смерть обязан расследовать прокурор: должен открыть уголовное дело (и выяснить, естественной была смерть или насильственной), послать следователя описать место происшествия, в морге произвести судебно-медицинское вскрытие (ибо известно: преступники нередко устраивают имитации самоповешения, чтобы пустить следствие по ложному следу), а вскрытие покажет, не был ли «самоубийца» сначала задушен преступником, не имеются ли на теле ссадины и другие следы насилия и т.д.).
Из дневника Мура ясно, что судебно-медицинское вскрытие не производилось: тело было выдано одетым и даже в том фартуке, который был на Марине в момент повешения. То есть, труп не освобождали от одежды, что было безусловно необходимо для вскрытия.
Не была проделана (никогда! ни тогда, ни даже сейчас!) ни графологическая, ни дактилоскопическая экспертиза предсмертных записок.
В похоронах Марины бывшие в Елабуге литераторы не сочли нужным участвовать...
А годы спустя отметил 100-летие со дня её рождения литератор Александр Кушнер: «То, что стала вытворять Цветаева со словом, – неслыханная дерзость. Да, это слово нередко почти отрывалось от смысла, скажем точней: не от смысла – от предметной реальности... стихотворная техника выходила при этом на передний план. Таких упражнений, экзерсисов, холостого вращения стихового маховика в её стихах очень много». Но Бог с ним, доморощенным литературоведом...
Десятилетиями имя Цветаевой никогда не упоминалось в прессе.
Аля Эфрон, вернувшись после долголетних мытарств по тюрьмам и лагерям, пыталась поставить на могиле матери хотя бы крест.
Власти противодействовали даже поискам места захоронения.