Отчий дом

Ойген Шварц
Дом  был  деревянный,  большой,  старый,  с  небольшими, для  теплоты  и,  соответственно,  уюта  в  нем,  окнами,  убранными  удивительными  по  своей  красоте  резными  наличниками и с крыльцом на входе с небольшой крышей, которую поддерживала  кованная  железная  вязь,  тоже  замысловатая,  как и наличники.    Надо отметить, что дверь, как и окна, была небольшая, а точнее, невысокая с низкой притолокой. И все  из-за того, чтобы меньше пускать в дом холоду. А еще, когда хозяева входили в дом, то пригибались, чтобы не стукнуться о притолоку, и таким образом как бы кланялись дому и заодно жившему в нем ночному хозяину – домовому, чтобы тот не осерчал на домашних и не безобразничал в полночь.
       Дом  от  непогоды,  которая  исхлестала  его  холодными  дождями, морозами да метелями с вьюгами за все то долгое время, что он стоял, посерел, как седеет со временем крепкий мужик. Но, несмотря на все невзгоды и пролетевшие годы, дом все же хорошо сохранился и выглядел неплохо для своих лет.
     Поставили его в свое время настоящие мастера своего дела, еще той старинной, многовековой выучки, когда пил-то и не было,  все  топором  рубили,  передавалась  она  от  дедов  к  отцам, а от них и к внукам. В те стародавние времена было довольно еще много дубовых  рощ  в  наших  лесостепных  краях,  шумевших  среди  полей. Тому подтверждение и название деревни в небольшом лесу, где мастера долго выбрали нужные деревья для Дома.
   Они вначале осматривали выбранное дерево: нет ли дупел, ровен ли ствол. Постукивали обухом топора по нему и, прижавшись к стволу ухом, слушали, как он звучит, или, как они говорили, «поет». Нет ли в стволе гнилых пустот или другой какой червоточины. По каждому стволу совещались и лишь после этого валили выбранное дерево.  Прозывалась та деревня по имени того леса – Дубы, и находилась она в несколько десятках верст от мест, где предстояло
стоять  Дому.                Так  что  наше  село  всем  миром  собирало  обоз на перевозку бревен для стройки. А предстояло стоять Дому в большом многолюдном селе с довольно необычным названием  Выселки-без  Дона-Ветчинские,  а  сокращенно  просто Ветчинкино.
       Когда дубовые стволы оказались на предназначенном для них месте, то к нему торжественно собрались к началу работ и мастера, и хозяева. Пришел и священник местного храма, он напомнил слова Спасителя: «Без Меня не можете делать ничего». Затем принял из рук хозяина серебреный крестик, положил его на восточный угол фундамента и зацементировал. Затем окропил людей и бревна святой водой, прочитав при этом соответствующие молитвы, и закончил таинство словами: «Не приключиться тебе зло, и язва не приблизиться к жилищу твоему».
      Прежде чем начать тесать топором «в лапу» концы венцов и укладывать их в сруб, мастера, перекрестясь, поклонились в пояс вначале  Семистрельной иконе Божьей матери – хранительнице  домашнего  очага,  вынесенной  домочадцами к стройке. Затем, с тем же уважением хозяевам, а те, в свою очередь,  тоже  с  низким  поклоном,  преподнесли  мастерам на подносе, застланном белоснежным полотенцем, по краям вышитым жарким красным узором, хлеб-соль и налитые до краев чарки. Еще раз, перекрестившись, осушили мастера те чарки, а затем сказав:              «С Богом!», поплевав на мозолистые ладони, взялись за острые топоры.
      Срубили мастера в короткий срок «пятистенку» из тех вековых дубовых, в обхват бревен. Постарались те мастера, как говориться, на совесть, встал Дом, словно могучий богатырь. Все тот же священник освятил его снаружи и окропил комнаты. После этого хозяева в красном углу повесили несколько икон, заботливо покрыв их сверху тем же расписным рушником, а внизу под ними засветили лампадку, и Дом ожил.
* * *
    Деды,  когда  отмечался  какой-либо  праздник,  особенно если он был престольным для села, или, как в народе говорят, «козырной», к примеру, на «Троицу», любили собираться у гостеприимных хозяев Дома. Тогда во двор под раскидистую, словно зеленый шатер, большую березу, под которой хозяин смастерил и установил огромный дощатый стол, выносились к нему тяжелые, под стать столу, дубовые широкие скамейки, на которых удобно было сидеть и трапезничать.
    Приходили  старики  обязательно  в  казачьих  форменных фуражках, из-под которых, у кого еще остались, выглядывали чубы, но, увы, уже седые и поредевшие, как воспоминание о прожитых годах!
    Деды,  смущенно  покашливая  в  кулак,  важно  рассаживались с обеих сторон стола, уставленного всевозможными домашними закусками, наложенными в глубокие, расписанные всевозможными  узорами  глиняные  миски.  В  них  маслянисто блестели бочковой засолки грибки, краснелись немного сморщенные соленые помидоры с прилипшими к бокам смородиновыми листьями, белела с ярками вкраплениями моркови квашеная капуста.
    Отдельной горкой лежали моченые, светящиеся янтарной желтизной антоновские яблоки. От вареной картошки, усыпанной душистым укропом, поднимался легкий пар с непередаваемым, просто сказочным ароматом.                Деды не могли себе представить застолье без сала! И оно, заботливо нарезанное хозяйкой, лежало на глиняной тарелке розовыми ломтями, а рядом красовались с кулак величиной головки  чеснока  и  зеленые  пучки  лука  со  сверкающими  на перьях капельками родниковой воды, в которой они были заботливо вымыты.
     В начале застолья, между первой-второй чаркой, а вторую деды  выпивали  почти  сразу  вслед  за  первой,  как  они  шутя
говорили: «Чтобы сабля не успела просвистеть над головой!»,
старики  начинали  вести  неторопливые  степенные  разговоры:  за  коней,  погоду,  виды  на  урожай,  о  других  житейских заботах.
     Постепенно деды веселели, становились разговорчивыми. А  выпив  еще  несколько  чарок  доброго,  двойной  выгонки  и поэтому  чистого,  как  слеза,  первача,  настоянного  на  целебном корне калгане, расслаблялись и закуривали цигарки из самосада, в который добавляли, как они говорили, «для духу – целебну траву донник». Получали таким образом махорочную смесь такой крепости, что слезы лились из глаз даже у тех, кто проходил мимо них!
     А  мы пацаны, шмыгавшие по двору, как стайка воробьев под стрехой  Дома,  дождавшись  момента,  когда  старики  ударялись в вспоминания «про то, как жилось в старину», просили рассказать их про эту заманчивую и неведомую нам старину.
     Деды крякали от удовольствия поговорить за былую жизнь,   но  прежде  чем  начать  рассказ  вновь  опрокидывали  по  чарке, вытерев усы тыльной стороны ладони и повернувшись на лавке лицом к нам, сидевшим на траве, перед ними начинали по очереди рассказывать про старину.
* * *
  –  Название  нашего  села,  –  начинал  Федор  Иванович,  несмотря на свой возраст еще крепкий казак, – происходит от того, что в смутное и лихое время, когда бунтовал как и мы донской  казак  Емелька  Пугачев  за  лучшую  нашу  долю,  но не  получилось  у  него  дать  казакам  и  простому  народу  волю-вольную. Был он разбит царской армией во главе с «фельмаршалом» Александром Васильевичем Суворовым. Вот царица Екатерина и велела часть казаков с Дона, тех, кто был заодно с Емельяном Ивановичем, переселить по разным местам Руси поближе к границам Дикого поля, для наказания, а  заодно  чтобы  казаки  защищали  православных  от  набегов басурман. При этих словах казаки перекрестились, а Федор Иванович продолжил:–  Часть  тех  казаков  направили  в  места,  где  начинается Дон-Батюшка, а наших предков – сюда. Вроде как и недалече от Дона, а все же не на его берегах поселились наши далекие отцы.
    При этих словах согласно закивали деды головами, а Федор Иванович продолжил:–  Собрали  казаки  свой  нехитрый  скарб,  сели  на  коней  и отправились в долгий путь, под царской охраной. А в длинную  дорогу  для  харча,  кроме  караваев  хлеба,  взяли  еще  и ветчину – окорока вяленые, – Федор Иванович замолчал, достал кисет, свернул цигарку и закурил. А затем, посмотрев на нас, продолжил: – Это место по прибытии наших дедов было приказано называть Выселки. Но казаки прозвали свой хутор «Выселки-без Дона». А так как взяли они с собой в путь-дорогу сало – ветчину, к этому названию как-то незаметно прибавилось и Ветчинкино. Вот и пошло с тех времен название нашего села – Выселки-без Дона-Ветчинкино. Вот такие дела, казачата, гордитесь, что на селе большинство фамилий с берегов Дона-Батюшки: Казацкие, Ананьевы, Ветчинкины, Саблины, Донские!
    Федор Иванович, повернулся вновь к столу:– Ну что, казаки, еще по чарке, да спеваем нашу казацкую песнь. Вновь выпили деды по небольшой чарке чистого, как слеза, первача, закусили хрустящими саленными грибочками и затянули немного дребезжащими голосами казацкую песню: «Ой да не бела зорюшка занимается». Пели казаки, а у самих глаза затуманились и навернулись слезы, а они продолжали
задумчиво выводить:
Ой да, помутился-возмутился Дон Иванович,
Ой да от Сибири до Москвы-матушки,
От Кубани до Муромских лесов.
Ой да, возмутился донской казак
По прозвищу Пугач, Емельян сын Иванович,
Ой да, он бил-рубил своих недругов…
* * *
   После долгих и приятных воспоминаний за жизнь глаза у дедов  увлажнялись,  и  они,  расправив  усы  заскорузлыми  от долгой работы с землицей пальцами, в очередной раз поднимали чарки за славный Дон-Батюшку! При этом запрокидывали седые головы, словно высматривали в голубом просторе неведомых журавлей, унесших незаметно для дедов на своих крыльях их долгие и трудные годы.
    Песни, которые они душевно спевали, разносились по селу и далеко вокруг него, благо что Дом стоял на пологом холме. С высокого его крыльца открывался широкий простор кое-где всхолмленной степи с отдельными островками деревьев. Летом с полей веяло теплым ласковым ветром с тонким медовым запахом луговых трав и поспевающей луговой клубники.
   Июльскими долгими  сумерками  опускается на село необыкновенная вечерняя тишина. Таяли белоснежные кучевые
облака, плывшие весь день по небу. От них оставались лишь одинокие  высокие  башни,  подсвеченные  золотистыми  лучами солнца, уходящего за горизонт. Постепенно облачные шапки  становились  неуловимо  похожими  на  шлем  русских богатырей из сказок, взявшихся охранять этот вечерний покой.
   В такой час хозяин Дома, если выпадала свободная минутка,  любил  выходить  на  крыльцо.  Прислонившись  к  косяку входной двери, Федор Иванович провожал уходящий навсегда еще один день своей жизни. Он любовался постепенно гаснущей зарей, и ему хотелось поймать тот миг, когда от нее остается лишь тонкая багровая полоска, которая через какое-то мгновение вспыхивала ярким зеленым светом. Но и она быстро  растворялся  в  темнеющем  небе  с первыми,  самыми яркими звездами. Вечер плавно перетекал в ночь.    В темном июльском небе среди звезд еле видимые облака изнутри озарялись  всполохами  призрачного  света,  при  абсолютной  тишине.  Федор  Иванович  немного  хрипловатым  голосом  поучи-
тельно объяснял вышедшим к нему на крыльцо трем сынишкам: «То не молнии сверкают, грома не слышно. Это Господь землепашцу помогает, благодать ему посылает – тепло. В народе такие вспышки по-разному прозывают, кто зарницами, а бывалые старики так говорят: «Это сухоросицы в облаках играют, хлеба озаряют, велят им поспевать!»
    Затем Федор Иванович садился на порожек перед дверью и закуривал, отгоняя дым рукой, чтобы он не попадал на ребят,  тесно  прижавшихся  к  нему.  Когда  он  затягивался,  то  в темноте ярко вспыхивал кончик его самокрутки, словно там, где-то низко над горизонтом, загоралась неизвестная звезда. Когда  землю  окончательно  окутывала  ночь  и  выплывала полная луна, в верхнем углу дверного проема в ее свете начинала  серебристо  светиться  небольшая  паутина  и  появлялся ее  владелец  –  большущий  паук  с  крестом  на  спине,  быстро перебирая лапами, оказывался в ее центре и замирал, ожидая свою добычу.
     Мать  хозяина  по  имени  Пелагея  запрещала  домочадцам рвать  путину  и  убивать  паука,  как  она  говорила,  «Божью тварь».
Бабка Пелагея являлась особой весьма богомольной, и все, что было связанно с крестом, для нее было свято. В углу, где она  спала,  отгороженном  от  большой  комнаты  цветной,  до пола  занавеской,  постоянно  царил  полумрак  с  мерцающим огоньком  лампадки,  таинственно  освещавшим  образы  святых  на  иконах.  Крохотный  язычок  пламени  от  еле  ощутимого сквозняка колебался и отбрасывал скользящие отсветы на  лики.  Создавалось  впечатление,  что  святые  оживают  на иконах и вопрошающе смотрят на подошедшего к ним, как бы спрашивая: «С чем пришел, раб Божий, с какой бедой-болью?»
    Надо  отметить,  икон  у  бабки  Пелагеи  имелось  предостаточно. Приносила она их из своих ежегодных скитаний в Киево-Печерскую  лавру.  После  революции,  когда  большевики лавру  закрыли,  она  все  равно  ходила  на  богомолье,  поклониться этим святым местам, но, правда, уже совсем редко.
    Отправлялась бабка Пелагея в странствие обычно весной, сразу  после  Христова  воскресенья,  отстояв  перед  этим  всю ночь в церкви торжественную службу. Утром, похристосовавшись со всеми домочадцами, разговевшись, закидывала она за плечи котомку с нехитрыми пожитками и кое-какой едой.
    Брала в руку посох из орешника и, перекрестившись на дом,
быстро спускалась по тропинке с холма, выходила за околицу села на проходивший рядом большак, и скоро ее маленькая фигурка исчезала, сливаясь с пыльной дорогой, словно растворялась в ней.
    Отправлялась  бабка  Пелагея  в  путь  весьма  не  близкий. Надо сказать, что от нашего села до Матери городов русских расстояние составляло более пятисот верст. И как старая женщина  проделывала  этот  длинный  путь,  для  родных  оставалось всегда загадкой.       Возвращалась она, как правило, в середине октября, обычно на Покров, похудевшая, загоревшая, со светящимися глазами под стать тем ликам, изображенным на иконах, которые она приносила.
   Родные и односельчане расспрашивали ее про места, где  она проходила. О людях, которые ее привечали, давали кров на  ночь,  о  самой  знаменитой  лавре.  Ее  ответы  в  основном были односложны. –  Да  что  там,  идешь  себе  не  спеша  от  церкви  до  следующего  села,  подойдешь  к  его  храму,  помолишься,  даже  если он осквернен. С бабами погутаришь, расскажешь им, зачем странствую, они и поснедать дадут, и кров на ночь дадут; поблагодаришь на утро за еду-ночлег – и дальше в путь. Идешь, и как-то незаметно и Рыльск на холмах показывается со своей Свято-Николаевской обителью, а это, можно сказать, почти половина пути. Здесь можно и отдохнуть несколько дней, дать покой ногам и душе. А потом вместе с другими
богомольцами, собравшимися в местной лавре, вновь не спеша бредешь к Киеву, пока не покажутся златоглавые купола Успенского собора и Великой колокольни Печерской лавры. Остановишься, увидев их, покрестишься с поклонами и скажешь  Всевышнему:  «Спасибо,  Боже,  тебе,  что  добрые  люди не  дали  пропасть,  помогли  добраться  до  святых  мест,  посетить их». Горевала бабка Пелагея, что большевики позакрывали эти святые  места.                Не  обошла  злая  участь  и  церковь  в  селе,  где стоял Дом. Закрыли храм в коллективизацию приехавшие из города комсомольцы, а священника, как говорят, сослали на Соловки. Надо отметить, что почему-то церковь сельсовет не приспособил  ни  для  клуба,  ни  для  избы-читальни.  Не  превратили в склад, как это сделали в соседних селах
Так  и  стояла  церковь  опустошенная,  без  людского  тепла и  заботы  священника,  постепенно  ветшая  и  разрушаясь.  Во время  войны  в  нее  попало  несколько  бомб,  то  ли  с  наших бомбардировщиков,  то  ли  с  немецких,  никто  не  знает.  Но уцелела  церковь,  устояла,  лишь  в  потолке  остались,  словно раны на живом теле, два рваных отверстия. Днем через них в  кафоликон  проникают  солнечные  лучи,  освещая  кое-где оставшуюся  штукатурку  с  почти  стертыми  временем  и  ненастьем фресками. Туманные лики святых на них скорбно и печально смотрят на это запустение, а в непогоду вдобавок, когда по стенам стекает вода, то кажется, что из глаз святых капают слезы. Бабка  Пелагея  в  такие  дни  говорила,  что  они  плачут  по тем, кто потерял Веру, стали безбожниками, и строго во всем следила за домочадцами, особенно за детьми.
    А  те,  втроем  набегавшись  за  целый  день,  отправлялись укладываться  спать  на  чердаке  Дома,  на  свежескошенном сене, пахнувшем разнотравьем. А перед этим бабка Пелагея наливала  ребятишкам  по  полной  кружке  парного  молока  с ароматными ломтями еще теплого хлеба, совсем недавно выпеченного  в  большой  русской  печи.  Пока  они  пили,  бабка Пелагея  своими  ласковыми,  натруженными  за  долгие  годы руками гладила ребят по головам, тихо, приговаривая с какой-то  затаенной  грустью:  «Ненаглядные  вы  мои,  пусть  Господь будет к вам милостивым».
   Через  открытую  дверцу  чердака  были  видны  неподвижные звезды и среди них иногда летящие с легким гулом три огонька: красный, зеленый и белый. Когда они исчезали, то через некоторое время появлялись вновь. Это были военные самолеты, летящие высоко в небе над деревней. Ребята,  смотря  на  звезды,  огоньки  самолетов  мечтали  о «взрослом», когда они станут большими. С нетерпением, перебивая один другого, спорили, кем лучше быть – танкистом, летчиком или моряком? Но обязательно военным, в красивой форме и с пистолетом в кобуре!
     Федор  Иванович  работал  в  колхозе  на  тракторе  и  после возвращения с поля приводил его во двор. Чем и пользовалась  ребятня,  недолго  думая  превращая  его  в  боевой  танк.
    Один из них, средний по возрасту, садился за рычаги, младший брал длинное полено – пушку и выставлял его наружу над  капотом  мотора,  через  отсутствующее  стекло.  Третий  – старший – был, конечно, командиром.
   Трактор в течение длительного времени после работы сохранял жар мотора, и пацанам внутри него под собственные громкие крики казалось, что они находятся в гуще горячего боя, управляя грозной боевой машиной!                А может, главной причиной стать военным для них было кино? В село частенько приезжала передвижка, тогда все спешили  в  небольшой  клуб  на  сеанс.  Под  стрекот  аппарата  в длинном луче света плавали клубы табачного дыма – в зале все безбожно курили, включая и ребят, пользовавшихся темнотой, хотя и затягивавшихся, как говорится, в кулак, но все равно периодически получавших за курение от сидящих рядом взрослых по шее.
    Когда на экране появлялось название фильма «Трактористы», «Небесный тихоход» или « Малахов курган», пацаны от восторга начинали свистеть и топать! В этих фильмах ребята завидовали тем, кто воевал на экране.  Неотразимы  были  герои  фильма.  Неразлучная  троица братьев старалась походить на Крючкова, Андреева, Бернеса и других артистов этих фильмов. Они подражали им во всем, начиная от походки до прищура глаз и манеры говорить. По селу братья, когда бабка Пелагея не заставляла их работать в огороде, ходили только в обнимку и во все горло, не попадая в мотив, пели песни из этих фильмов.
   Пролетели  годы,  первыми  покинули  отчий  дом  братья, но не суждено им было вернуться ни в него, ни покоиться на сельском кладбище.
   Минуло детство, и о чем они мечтали – стать военными – отчасти сбылось. Старший брат окончил летное училище и стал  пилотом,  но  не  самолета,  а  боевого  вертолета-штурмовика. Погиб он в пыльных горах Афганистана, выполняя никому непонятный в селе интернациональный долг. Сгорел в винтокрылой машине вместе с экипажем, на месте падения осталось  лишь  черное  пятно  вместо  могилы.  Средний  стал танкистом и пропал без вести где-то в Анголе, и где он покоится – неизвестно.
    Когда пришла похоронка на старшего сына, не стало бабки Пелагеи и сильно сдал Федор Иванович. Как-то вышел он на крыльцо взглянуть «на дали, простор завораживающий», покурить. Присел на свой любимый порожек, да так больше и не поднялся с него. Успев только позвать жену и прошептать ей: « Худо мне, мать, видимо, помираю. Прожили мы с тобой жизнь, любовь моя, наверное, счастливо. Детей вон каких вырастили! Прости за…» – да так и не договорил. Унес с собой то, о чем хотел попросить прощение у жены.
    А после второй похоронки – на среднего сына – не стало и хозяйки дома, похоронили ее селяне на деревенском кладбище рядом с мужем, и покоятся они теперь рядом, неразлучные навечно.
    Остался изо всех домочадцев только один, младший, тоже
военный. Появлялся он в селе обычно на Пасху, приходил на кладбище, садился возле могилок родных, молча выпивал за упокой родителей, братьев, бабки Пелагеи, затем поднимался,  шел  к  пустому  Дому,  смотрел  на  него,  затем  кланялся и быстро уходил.
    Через несколько лет пропал и он. Больше не появлялся в селе, и осиротел Дом окончательно.  Через пустые глазницы его окон, сорванную с петель дверь  в него залетают порывы ветра с колючими вихрями снега, на сыпая сугробы снега по углам. От сквозняков болтается маятник каким-то чудом уцелевших ходиков. Но стрелки замерли, как и сама жизнь в отчем Доме.
    В такт ходикам скрипит от колючего ветра перекосившаяся, словно горбун, ставня. Как бы вопрошая: «Где вы, мать, отец, братья? Как получилось, что вы покинули свой некогда теплый и родной дом? Куда все разлетелись, словно листья с большого дерева в осеннее ненастье?» Но в ответ раздается только тоскливый волчий вой вьюги…