Дар украденный

Станислав Ленсу
Предуведомление.
Уважаемый возможный читатель! Во-первых, спасибо, что рискнули обратиться к этому рассказу. Во-вторых, текст изложен приблизительно на 30 страницах. В формате proza.ru - около 22 страниц. Другими словами, очень много букв! Предупреждаю))
Что ж, если после этого предуведомления вы все-таки решились его прочесть, то - за мной, читатель!



Спустя пять лет этот дом и сад за невысоким забором нисколько не изменились. Помнится, у левого угла здания рос куст сирени. Сухие ветви глухо стучали на стылом ветру, а коричневая, словно из оберточной бумаги, листва никак не хотела облетать. При каждом взмахе метели черные тени от куста раскачивались на стене в детской. В прихожей всегда теплой от топившейся беспрестанно в ту зиму печи висели два зеркала — друг напротив друга. Встав между ними, я мог видеть бесчисленно раз множащееся свое отражение. Украдкой, чтобы прислуга не заметила, я в каждое посещение искал глазами самое последнее из них. Но они дробились во множестве, терялись, и мне порой казалось, что там в глубине уже не я, а кто-то другой смотрит из глубины амальгамы. И не узнаёт.



С той поры я ни разу здесь не был. Дом, его обитатели жили своей жизнью, а я своей. Сколько таких домов на пути врача? Для меня годы минувшие были полны потрясениями, потерями и недолгими радостями. Столько событий! И вот я снова у этой парадной. Вероятно, до сего дня у его хозяина не возникала надобность в помощи доктора. И слава Богу! Что касается до меня, то по некоторым причинам и я не стремился к посещению уважаемого Павла Андреевича Трефилова, присяжного поверенного при окружном суде, статского советника и вдовца.



Одно время я несколько раз бывал в их доме по врачебным делам. Той зимой было много случаев пневмонии. Многие мои коллеги в этой связи опасались вспышки туберкулеза, но, как оказалось, их опасения были чрезмерны.

Так случилось, что Павел Андреевич обратился именно ко мне, поскольку домашний доктор Илья Федорович Анисимов сам слег в постель и рекомендовал меня в качестве достойной замены. Чему я был несказанно рад и глубоко благодарен пожилому своему коллеге. В те дни я покинул службу земского врача и, оставшись в городе, крайне нуждался в практике из числа горожан.

Дочь Павла Андреевича Лидочка, ученица седьмого класса женской гимназии захворала к несчастью двухсторонней пневмонией.



Я нашел её в критическом состоянии. Бедная девочка дышала часто и поверхностно. Временами она заходилась от сухого кашля так, что голова её со спутанными русыми волосами отрывалась от подушки, тело сгибалось, а сама она едва не доводила себя до рвоты. Приступ кашля заканчивался тем, что несчастное дитя обессиленно валилось в жаркую свою постель. Безучастное, бледное лицо её едва выделялось на фоне белоснежного белья. Носогубные складки уже приобрели синюшный оттенок, и лоб был покрыт липким не высыхающим потом. Пульс едва прощупывался, был нитевидным и частым.

Павел Андреевич с трясущимися губами, не сдержав рыдания, вышел из комнаты.

Аускультация и перкуссия по методу Шкоды утвердили меня в первом подозрении о наличии пневмонии.

Не мешкая, я набрал в шприц камфары и ввел маслянистую жидкость под кожу на плече девочки. Когда дыхание её стало более размеренным и глубоким, я велел укрыть больную шубами и раскупорить утепленные на зиму окна. Застоявшийся, затхлый воздух сменился морозным, живительным. После завершения проветривания внесли раскаленные камни в железном ящике, укрытом влажной простыней. Комната быстро наполнилась теплом, а воздух приобрел необходимую влажность. Но девочке не становилось лучше. Её худенькое тельце источало жар. Ни натирание водкой, ни влажные компрессы не давали нужного эффекта. Лидочка умирала.

Сестра Павла Андреевича, старушка во всем черном уже несколько раз подходила ко мне, спрашивая, не послать ли за батюшкой, не пора ли соборовать Лидочку. Я упорно отмалчивался.

В эти мгновения, когда черты лица больной стали заостряться, холодное, темное сомнение, скрывавшееся до поры до времени в отдалении, вдруг проявилось и начало разрушать мою решимость.

Стряхнув с себя оцепенение, я раскрыл свою сумку и достал пакетик с байеровским порошком. Я знал, что рискую. Знал, что лекарство имеет как целительные, так и пагубные свойства для организма. Ещё Парацельс заметил, что яд может быть лекарством, а лекарство ядом, — все определяет доза вещества. В ту минуту, стоя перед постелью умирающей, я гнал от себя мысль о возможных осложнениях. Ожидаемый мною эффект должен был переломить ход болезни.

Бывают моменты, когда от сострадания врач впадает в отчаянье и в этом ослеплении не совершает тот единственный, за гранью обыденного шаг, ведущий к спасению. Или к гибели. Шаг дерзновенный, навстречу Провидению, оставляющий тебя один на один с Богом. Это и есть шаг за пределы познанного, за грань рационального, за грань самосохранения..

Я высыпал половину пакетика в стакан с теплой водой и почти силой влил жидкость в рот находящейся в беспамятстве девочке.

Когда сумерки затопили комнату, наступил кризис. Лидочка, утонувшая в сугробах постели, шевельнулась, вспугнув затаившиеся по углам тени. Открыла глаза, просветлевшие после отхлынувшей мути лихорадки, и попросила пить.

В последовавшие две недели она медленно, но упорно выздоравливала. Молодость, питание с козьим молоком, доброе и сочувственное отношение Павла Андреевича брали верх над болезнью, не давая ей расправить свои черные крылья и отодвигая тень туберкулезной инфекции. Как вы могли заметить, радость от одержанной победы подвигла меня на некоторые высокопарные метафоры. Оправданием тому может служить лишь возвышенное состояние моей души, порыв которой на короткий миг слился с Предначертанным и вызволил бедное дитя из беды. Да и меня наградил счастьем. Как оказалось, ненадолго.



На Сретенье Павел Андреевич пригласил меня в кабинет, усадил в глубокое кожаное кресло и стал молча прохаживаться за моей спиной. Наконец, он сел за письменный стол и тяжело взглянул из-под густых бровей.

— Евгений Сергеевич, — прервал он тягостное молчание, — Лидочка, благодарение Богу, поправляется…

Он снова замялся, отвернувшись в сторону, словно ему невыносимо тяжко было смотреть на меня.

— Милостивый государь, не сочтите за неблагодарность… — голос его звучал непривычно, словно каждое слово вызывало в нем муку, — одним словом, Евгений Сергеевич, дорогой мой, не бывайте у нас!

Он вскочил из-за стола и стал энергично расхаживать на этот раз перед самым моим лицом.

— Не знаю, как вам объяснить! Поймите отца, дорогой доктор! Лидочка — единственное, что держит меня в этой жизни. Софья Никитична, её мать… упокой, Господи, душу её с миром… была моим счастьем и опорой! Господь призвал её к себе, оставив меня в неразделенной скорби и печали. Знаете, Евгений Сергеевич, я было запил, страшно запил! Но Лидочка спасла меня! Дитя неразумное, душенька Лидусик, заново открыла для меня радости жизни. Дорогой мой доктор! Дорогой Евгений Сергеевич, она ведь ещё сосем ребёнок, она дитя бесхитростное и восприимчива к счастью и к несчастию в равной мере! Ваши визиты к ней, ваше участие и слова, обращенные к ней, возбудили в ней нелепую фантазию, романические чувства! Лидочка влюблена в вас!

Произнеся, наконец, эти тяжкие для него слова, Павел Андреевич замолчал и обессиленно повалился в свое кресло.

Для меня его сообщение прозвучало, как гром среди ясного неба. Я и в мыслях не мог представить такого поворота событий. Однако, память мне услужливо стала предлагать картинки воспоминаний. Теперь в свете сказанного я увидел их по-другому.

Через несколько дней после кризиса, когда к больной вернулись силы, я настоял, чтобы она села в постели и начала делать дыхательную гимнастику. Чтобы преодолеть её апатию, характерную для этого периода выздоровления, я принялся изображать ветер, который гонит по волнам парусник. Надувал щеки и дул на маленький кораблик в тазу с водой, который велел поставить рядом с постелью. Кораблик я смастерил накануне ночью, и он легко, подчиняясь напору выдуваемого мной воздуха, скользил по глади «океана». Лидочка несколько секунд в недоумении смотрела на моё чудачество, потом тихо рассмеялась и присоединилась ко мне, надувая щеки и силясь изменить движение парусника. С тех пор каждую нашу встречу мы начинали с этого упражнения, смеясь и радуясь быстрому скольжению кораблика.

В дальнейшем по мере того, как силы возвращались к ней, Лидочка стала вставать, чтобы сделать несколько шагов по комнате. И всякий раз она была одета в красивый в своей простоте халат. Теперь я вспоминаю что, осматривая её, я замечал, как тщательно причесана она бывала, что волосы её были схвачены цветной лентой или красивым гребнем. Мне и в голову не приходило видеть в этом нечто большее, чем стремление к опрятности. Она вспыхивала и мучительно краснела, а не оформившееся девичье тело вздрагивало от каждого моего прикосновения, когда я проводил аускультацию или перкуссию легких. Временами я ловил на себе её долгий взгляд, значения которому на тот момент не придавал, но теперь, сидя напротив Петра Андреевича, я чувствовал смущение и невнятное чувство вины.



Я решительно поднялся.

— Милостивый государь Павел Андреевич, не извольте беспокоиться. Лидочка поправилась. В моей помощи она более не нуждается. Я пришлю свои рекомендации по гимнастическим упражнениям и по рациону питания. Советовал бы летом свозить её на воды. Лучше в Ялту или Гурзуф. Уверен, вы найдете нужные слова, чтобы объяснить Лидочке прекращение моих визитов. Не утруждайтесь меня провожать. Всего наилучшего.

Я откланялся и вышел. В прихожей, вспомнив, что именно сейчас Лидочка ждет, что я зайду, я замешкался, стоя меж двух зеркал. В тот момент было недосуг разгадывать свои отражения. Мне представилась её светлая комната, она, сидящая на стуле в цветастом платьице, положив ладони на колени, её обращенные ко мне зеленые глаза и обезоруживающая юношеская откровенность во взгляде.

Я схватил галоши и выбежал вон.



Спустя годы я снова стою у парадной. Швейцар, лицо которого было мне незнакомо, распахнул зеркальные двери и безразлично поклонился кивком головы.

Накануне вечером, получив записку от Павла Андреевича с приглашением, я некоторое время колебался. Прошло меньше суток после моего возвращения. Путь в город и само путешествие были долгими, многотрудными, и мне хотелось какое-то время побыть одному, отдохнуть. Однако просительный тон и обращение «дорогой Евгений Сергеевич» принудили меня нанести визит, не откладывая, как того и просили.

В прихожей, раздевшись, я, признаться, ожидал, что Павел Андреевич выйдет ко мне. Напрасно. Послышались шаги, тяжелая штора раздвинулась и в проеме двери появилась молодая женщина. Не вглядываясь в её черты, я отчего-то моментально понял, что передо мной повзрослевшая Лидочка.

— Здравствуйте, Евгений Сергеевич, — её голос сохранил прежние интонации, но звучал ровно и без прежней сердечности.

Я поклонился:

— Лидия Павловна, здравствуйте.

Поздоровавшись, я пожалел, что оделся не так тщательно, как сейчас хотелось бы, не сбрил куцую свою бородку, появившуюся во время плавания, что голос мой звучит хрипло после холодных ветров и несчетного количества выкуренных папирос.

Тем временем мы шли по коридорам.

— Папа не здоров и предпочитает проводить время в кабинете, — пояснила она и, стукнув в дверь предупреждая, впустила меня.

С тех пор как мы не виделись господин Трефилов сильно сдал. Щеки его обвисли, волосы поредели и подернулись сединой словно пеплом, плечи ссутулились. Он полусидел на кушетке и, когда мы вошли, читал. Он отложил книгу в сторону и снял очки.

— Евгений Сергеевич? — он близоруко прищурился в мою сторону, — присаживайтесь, любезный Евгений Сергеевич. Лидочка, вели принести нам хересу.

Я сел. Спустя минуту вернулась Лидия Павловна и молча села в отдалении.

— Евгений Сергеевич, благодарствуйте, что пришли, не мешкая. Есть обязательства, которые следует выполнить загодя. Вот я вам отчет сейчас, не сходя с места, и дам.

— Помилуйте, Павел Андреевич, — воскликнул я удивленно, — какой отчет и в чем?

— Как же, как же, — хозяин дома обеспокоенно завозился на кушетке, спустил ноги и уселся покрепче, откинувшись на невысокую спинку.

— Как же, Евгений Сергеевич, вспомните! Год тому назад, накануне вашего отъезда мы виделись в окружном суде. Вы поджидали меня после завершения прений. Я прекрасно помню это дело, судили чиновника Сырцова за кражу казенных денег. Вы подошли ко мне и…

Рассказ Павла Андреевича Трефилова

Я вышел из зала заседания, где было невероятно душно и жарко, и поспешил к открытому во двор окну. С наслаждением подставил свое пылающее лицо легкому ветерку, исходящему от тенистого уголка за высокими кустами сирени, и прикрыл глаза.

— Павел Андреевич, — окликнул меня незнакомый голос.

Я, досадуя, обернулся. Передо мной стоял среднего роста господин, одетый просто, но не без изящества и вкуса. Он мял в руках шляпу и чувствовал себя не уверенно. На вид он был лет тридцати пяти, т.е. уже в возрасте, но полный сил и здоровья. Выбритое лицо его было несколько вытянуто книзу, голубые пронзительные глаза оживляли его малоинтересные черты.

— Павел Андреевич, — повторил он, — признаться я надеялся, что вы узнаете меня. Я — Дорн, Евгений Сергеевич, доктор.

Боже мой! Как неловко! Как я мог не признать человека, который спас мою единственную дочь. Пусть это и было несколько лет тому назад, и Лидочка уже превратилась в барышню, и многое произошло с тех пор, но мне непростительно и в высшей степени неблагодарно забыть её спасителя. Я, скажу откровенно, даже покраснел от неловкости, в которую сам себя и поставил.

— Евгений Сергеевич, любезнейший наш исцелитель! — воскликнул я, горячо пожимая его руку, — прошу простить покорно, что не сразу вас признал. Всему виной духота и скверная речь прокурора, — попытался я сгладить возникшую холодность.

Мы прошли в служебное помещение, предназначенное для судейских чиновников и сели на стулья возле пустующего стола.

— Как поживаете, милый доктор? — искренностью я хотел вернуть дружественность, которая установилась меж нами во время болезни Лидочки.

— Благодарю вас, Павел Андреевич, — улыбнулся тот в ответ, — вот, видите ли, отправляюсь в долгий путь, в морское путешествие. Можно сказать, океаническое. Оно займет месяца три. В связи с чем решил обратиться к вам с просьбой, которая, надеюсь, не очень вас обременит.

— Конечно, конечно, мой друг! Все, что в моих силах, как говорится, je suis  votre disposition!

Евгений Сергеевич кивком поблагодарил и приступил к изложению просьбы:

— Мой товарищ по Маньчжурской кампании после долгого лечения в госпитале поселился в нашем городе, — начал он.

— Помилуйте, доктор! — прервал я его, — как, вы воевали? Вы воевали в Маньчжурии?! Я всегда считал вас сугубо гражданским человеком, Евгений Сергеевич!

Недоверчиво и в некотором недоумении я смотрел на него.

Он улыбнулся и вздохнул. Вероятно, я затронул не самые лучшие его воспоминания и уже раскаивался в своей бестактности, но доктор пояснил:

— Я пошел добровольцем, и в качестве вольноопределяющегося был приписан лекарем в дивизию генерала Гернгросса.

Он провел пальцами по лбу несколько раз, словно пытался стереть свои мысли о прошедшем, и добавил:

— Да-с, имел такую честь. Собственно, я и воевал-то всего несколько недель. Принял участие в боях под Сандепу.

Он помолчал и снова продолжил:

— Так вот-с, товарищ мой Иван Ильич Красавин болен и ограничен в передвижениях, — и тут же пояснил, — в физическом передвижении. Разумеется, при нем есть сиделка, и все, что касается материального обеспечения, не требует ровным счетом никакой помощи со стороны. Но все же, оставляя его на длительное время в одиночестве, я просил бы вас, Павел Андреевич, не отказать, если паче чаяния возникнет какая надобность. У полковника нет близких друзей в нашем городе, а вот надобность представлять его интересы в казенных учреждениях, не часто, может возникнуть. 

Он поднял на меня глаза:

— Откровенно сказать, мне больше не к кому и обратиться.

Я тотчас же заверил его в полном своем понимании дела и убедил доктора, что это ничуть не затруднит меня. Тем более, что до его возвращения, как я понял, не такой уж и большой срок. Мы распрощались сердечно, словно и не было в нашем знакомстве того досадного недоразумения, что прервало наши отношения.

В ту же неделю я отправил человека по адресу, указанному доктором, с запиской, в которой в учтивой форме предлагал Ивану Ильичу свою помощь и всяческое содействие в делах. Ответ последовал в тот же день. Адресат в самых изысканных выражениях извещал, что с благодарностью принимает мою готовность к содействию, поскольку рекомендатель, здесь он упомянул нашего общего знакомого, является человеком пользующимся его полным доверием. Здесь же он просил поскорее войти в его дела. К сожалению, в те дни я был чрезвычайно занят защитой горемыки Сырцова и замешкался с тем, чтобы приступить к выполнению своего предложения. Рискуя отклониться от течения настоящего повествования, тем не менее все же замечу без ложной скромности, что после оглашения вердикта присяжных по делу о растрате, моего подопечного немедля освободили в зале суда.Так то-с!

Спустя несколько дней после указанных событий за утренним чаем я просматривал газеты и обратил внимание на заметку в судебной хронике о взятии под стражу некоего Красавина Алексея Ивановича. Студента университета, приехавшего на каникулы к своему родителю и по версии полиции отравившего Красавина И. И. Как написал репортер: «…пользуясь беспомощным состоянием несчастного…». Я тут же вспомнил полученное неделю тому назад письмо, и меня охватило чувство глубокого огорчения от мысли, что я вот де не доглядел за отставным военным и тем самым не выполнил данное доктору обещание.

Наскоро позавтракав и несмотря на ненадобность в этот день быть в присутствии, я отправился в окружной суд исключительно ради дела о задержании студента. Не найдя никаких следов этого происшествия, я выяснил, что задержанный скорее всего пребывает в полицейском участке недалеко от Дровяного рынка. Как оказалось, юноша подвергся предварительному полицейскому задержанию и был помещен в арестантское помещение там же в участке. Это встревожило меня, потому что доподлинно известно, сколь много вольностей могут допустить полицейские, не неся при этом никакой ответственности. С другой стороны, до прибытия следователя студент Красавин не мог подвергнутся официальному допросу. Размышляя об этом, я пришел к заключению, что открывается прекрасная возможность получить непредвзятое мнение самого задержанного до начала настоящего следствия.

Приехав, я представился поверенным в делах Красавина Ивана Ильича, и настоял на встрече с подозреваемым. Сунув дежурившему полицейскому целковый, я попросил устроить нам свидание в каком-нибудь чистом помещении. Меня отвели в дознавательную комнату, где стояли стол и два стула.

Дверь отворилась и ввели долговязого юношу в мятом сюртуке и несвежей сорочке. Лицо его обрамляла негустая борода. Волосы были аккуратно зачесаны набок. Эта манера однако не могла скрыть раннюю лысину, идущую ото лба. Длинные руки его плетьми висели вдоль ссутулившегося туловища. Он с интересом взглянул на меня и подался было вперед с намерением заговорить, но осекся и опасливо оглянулся на полицейского.

Я кивком головы отпустил конвоира и предложил студенту сесть.

— Статский советник Трефилов Павел Андреевич, — представился я, — поверенный в делах вашего покойного батюшки.

Красавин с удивлением взглянул на меня и промолвил:

— Но у отца не было адвоката!

Он спохватился и уже спокойнее продолжил:

— Прошу извинить меня, Павел Андреевич! В свою очередь позвольте представиться и мне — Алексей Красавин, студент Казанского университета. Впрочем, что ж я? Вы наверняка знаете!

Он замолчал, раздумывая. Потом спросил:

— Значит, вы осведомлены, по какому такому праву меня упрятали в этот клоповник!

Я посчитал нужным промолчать прежде, чем ответить. Пользу в таких паузах я вижу огромную. Человек, находящийся в нервном возбуждении, но не потерявший присутствия духа, во время проистекающего молчания нередко сам находит ответ на заданный вопрос. Ежели нет, то он вероятнее всего действительно не отдает себе отчет о причинно-следственных связях происходящего. По реакции собеседника я с успехом могу судить о душевной силе человека, попавшего в беду, и о его готовности противостоять неправедному обвинению.

Алексей Красавин молчал, обхватив себя длинными руками и затравленно поводя глазами от окна к столу и обратно.

Нда-с! Малый совсем растерян и подавлен. В довершении — психика его неустойчива к потрясениям, — заключил я.

— Алексей Иванович, — начал я спокойно, — вас задержали по подозрению в умерщвлении вашего отца Ивана Ильича Красавина.

Взгляд его водянистых серых глаз остановился на мне, и он некоторое время сидел не шелохнувших. Потом он рывком поднес ладони к лицу, словно рассматривая их, задрожал и, закрывшись от меня руками, глухо зарыдал.

Я быстро подошел к двери и, приоткрыв ее, приказал:

— Любезный, принеси-ка воды. Быстро!

Спустя минуты две-три, Алексей Иванович успокоился. Я почел за лучшее сразу обрисовать ему картину ближайшей будущности:

— Судебный следователь, который только и имеет право вести дознание, вероятно прибудет вскорости. Он учинит вам допрос по обстоятельствам дела. Не сомневаюсь, что предварительное следствие им начатое будет сопровождаться обыском и выемкой доказательств. К сожалению, предъявленное вам обвинение лишает вас возможности выйти под залог или под поручительство, и вы на все это время будете под стражей. Далее ваше дело рассмотрит прокурор, а после его направят в судебную палату для решения о предании суду. Дай Бог, нам удастся прекратить разбирательство ещё на этой стадии! Если вы, Алексей Иванович, доверитесь мне уже сейчас и расскажете, как происходили события во время смерти вашего батюшки, то я смогу в полной мере взять на себя вашу защиту. Разумеется, если у вас нет других вариантов в выборе адвоката.

Красавин поднял голову и негромко проговорил:

— Прошу простить меня, Павел Андреевич, вы сказали, что ведете дела моего отца. Но я от него ни разу не слышал об вас ни слова. Уж простите великодушно!

— Это не удивительно, — пояснил я, — ведь мы с Иваном Ильичом даже не виделись. Я предложил свою помощь буквально за две недели до его кончины. В бумагах вашего отца наверняка можно будет отыскать мою записку. Равно как и я могу предъявить вам его письмо ко мне.

— Да-да, благодарю вас, — поспешил ответить молодой человек, — конечно, вот все и разъяснилось. Конечно!

Он горестно завздыхал, собираясь с мыслями. Наконец, заговорил:

— В последние несколько лет мы виделись с отцом очень редко…

Рассказ Алексея Ивановича Красавина.

— В последние несколько лет мы виделись с отцом очень редко. Вы должно быть знаете, он был в войсках. Сперва в Туркестане, потом в Маньчжурии. После ранений он долго лечился прежде, чем поселился в вашем городе. Я приезжал к нему в лето, когда он только-только обосновался здесь. Он уже и тогда страдал от полученных ран, но бодрился, иногда совершал прогулки в конной коляске. Откровенно сказать, мы в тот мой приезд повздорили, и я до сих пор корю себя за свою невоздержанность, объяснимую лишь глупым моим юношеским максимализмом. Мы расстались сухо, не простив друг другу сказанных слов. Совсем недавно я получил от него телеграмму, в которой он извещал меня о надобности нашей встречи и требовал безотлагательного приезда.

— В его манере изложения, — мягко перебил я собеседника, — было ли что-то необычное для вас?

— О нет, — юноша горько улыбнулся, — батюшка был резок в суждениях и в делах. Он не делал различий в адресатах, будь то подчиненный или его единственный сын.

Он продолжал:

— Я оказался в его доме четыре дня тому назад. Разительная перемена в его облике поразила меня чрезвычайно. Он был немощен, бледен и изнурен болезнью. Несмотря на это, характер его не поменялся. Сдержан в проявлении чувств и деловит. Мы поговорили о его делах. Он сообщил, что не видит более возможности ими заниматься, что теперь он передает их своему поверенному…

Здесь Алексей Иванович замялся:

— Вы теперь понимаете, Павел Андреевич, что, помня об этом, ваше заявление меня… в некоторой мере смутило. Ведь вы ничего не сказали о получении его письма с распоряжениями.

Настал момент и мне смутиться. Я действительно не получал этого письма. Я попросил продолжать.

— … поверенному, а после своей смерти управление всеми делами он передает мне.

— Что подразумевается под управлением делами, Алексей Иванович, какие дела?

— Видите ли, мой дед по материнской линии лет пятнадцать тому назад приобрел акции Манташевского общества и общества Нобеля. После смерти моей матушки в 1898 году отец унаследовал этот капитал. По тем временам он был скорее символический, чем представлял некую ценность. В последние годы бумаги стали приносить изрядные доходы, которые отец переводил в Дворянский земельный банк. Собственно, управление бумагами и деньгами и было его занятием после выхода в отставку.

Он снова умолк на мгновение и продолжал:

— Так вот-с. После свидания с отцом я на некоторое время был предоставлен самому себе. К нему приходили какие-то люди, в основном военные, и он был занят приемом посетителей. Я же просматривал свои конспекты, погружался в чтение последнего бюллетеня Московского общества испытателей природы. Видите ли, это волнующая меня тема и область научных изысканий. Комната моя примыкает к кабинету, и я нередко слышал приглушенные стеной возгласы приветствия, редко смех. Однако в большинстве своем встречи эти были не шумны. Визитеры покидали его дом со сосредоточенным выражением лица, нередко удрученные. К вечеру батюшке становилось хуже, и он просил сиделку дать ему лекарство. После приема он спал недолго и временами было слышно, как он пытается ходить по кабинету. Потом все затихало до утра. Мне тоже не спалось, я читал или писал, иногда выходил из своей комнаты и в эти минуты видел свет в узкой щели между полом и полотном двери. Тем не менее я не решался зайти. Отчасти из-за его холодного обращения ко мне, но в большей мере из-за боязни потревожить его хрупкий сон. Однажды в ночи я услышал явственный стон из-за его двери. Стон повторился несколько раз, а потом отец закричал. Перепуганная сиделка выскочила из своей комнаты, и мы вошли к нему.

Батюшка метался в постели. Завидев нас, он пытался сдерживаться. Но по выражению его лица, искаженного мукой, я понял, что боль, которую он испытывал была выше человеческого терпения.

Он, обращаясь к сиделке, прохрипел:

— Скорее, пошлите за ним, скорее, скорей!

Она бросилась вон, я же остался, застыв перед диваном, на котором мой несчастный отец боролся с недугом. Было видно, как он терпит эту муку, сжав плотно губы и зажмурив глаза. Из- под его век безостановочно текли старческие слезы, а лоб покрылся испариной. Вероятно, от своей беспомощности, непонимания каким образом поступить, а вернее всего из острой жалости к отцу я неожиданно для самого себя бросился на колени перед ним и прижался лбом к его руке. Батюшка судорожно отдернул свою руку и прохрипел:

— Нет, нет, не сейчас! Выйди, не смотри на меня!

Я послушно поднялся с колен и медленно отступил к дверям. В это время в комнату буквально ворвался человек. Едва не оттолкнув меня в сторону, он стремительно подошел к постели больного.

Я вышел. Вместе с сиделкой мы некоторое время стояли перед плотно прикрытой дверью и ждали. Она шепотом известила меня, что такой тяжелый приступ повторяется уже не впервой. Последний случился с ним второго дня, и что батюшка Иван Алексеевич мучается несказанно. Он даже решился призвать отца Владимира из соседней церкви святого Пантелеймона для соборования. Аккурат накануне моего приезда. Но, видно, святой Пантелеймон не помощник, потому как приступы становятся все чаще и чаще. А надобно было все же просить святителя Николая, он де заступник и небесный покровитель всех воинов.

Томительное наше ожидание продолжалось около двадцати минут. Затем в дверях появился ночной незнакомец и, обращаясь к сиделке, устало произнес:

— Он заснул. Не тревожьте его до пробуждения. Ему нужен отдых.

Кивнув мне, как постороннему, он быстро прошел по коридору и исчез. Измученные мы некоторое время еще простояли под дверью кабинета, не решаясь войти. А затем взглянув друг на друга и, не произнеся ни слова, разошлись по своим комнатам.

После тяжелого сна я пробудился поздно и тотчас же прошел к отцу. Он сидел, спустив ноги на пол, был бодр, глаза его оживленно блестели, и он улыбнулся моему приходу.

Некоторое время мы говорили о всяких пустяках и радовались наступающей весне.

Потом снова явились посетители. На этот раз то были люди простого звания. Взглянув на их заношенные шинели, у некоторых из них я видел нашивки, я подумал, что они были отставными солдатами или низшими чинами. Некоторые, выйдя от моего батюшки, кланялись в пояс закрытым дверям, крестились на иконы, бормоча слова то ли молитвы, то ли благодарности. Многие обращались ко мне с желанием подсобить чем по хозяйству, но, поблагодарив, я отказывался. В доме хватало прислуги. К тому же истопником и для прочих хозяйственных нужд был взят человек из этих же отставных солдат. Никифор, так звали солдата, объяснил мне, представляясь по моему прибытию, что ни копейки не возьмет пока «их высокоблагородие хворает».

К середине дня сиделка вышла в прихожую и велела прислуге никого боле не принимать. Иван Ильич устал. Она предложила мне пройти в кабинет, потому что батюшка желает меня видеть.

Войдя, я застал его сидящим за столом в халате. Рядом на столе стоял стакан крепкого чаю в серебряном подстаканнике. Иван Ильич что-то быстро писал. Не прерывая своего занятия, он приветствовал меня:

— Присядь, нужно поговорить.

Закончив, он сложил исписанный лист в конверт, надписал адрес и запечатал письмо.

— Алексей Иванович, — обратился он ко мне так, как обращался лишь в минуты серьезного волнения, — ты верно заметил, что здоровье подводит меня и отвлекает от важных дел. Поэтому я решил не тратить время в ожидании лучшего и сейчас даю тебе непременное к выполнению задание. Запомни, это очень важно. Люди, что сегодня приходили ко мне, это низшие чины моего полка. В отставке, разумеется. Как и я. Жизнь вне армии для многих из них сложилась самым скверным образом. Нужда и болезни. Я их поддерживал деньгами как мог. Другим, у кого есть силы и смекалка, помог открыть свое дело. Этим я давал деньги под долговые расписки. Знаешь, русского человека это дисциплинирует. Он трезвее глядит на самого себя. Так вот-с, Алексей Иванович…

Батюшка прервался, разглядывая низкие облака за окном. Я невольно повернулся в ту же сторону. В разрыве между тяжелыми глыбами свинцовых туч неожиданно блеснула синь весеннего неба.

— Если со временем, — он прервал мою мечтательность, — ты обнаружишь среди моих бумаг такого рода обязательства, разыщите этого человека и верни ему расписку. Если в течение недели не удастся разыскать должника, то сожги эту бумагу к черту!

Он остановился и перевел дыхание.

— Ты понял меня, Алексей Иванович? — строго спросил он меня. Я тотчас представил себя стоящим в полевой палатке в кругу офицеров, получавших приказ к наступлению. Кивнул и ответил:

— Я выполню это, отец.

— Скажи, что не отступишься от своего слова, — он требовательно взглянул на меня и тут же остановил меня, едва приподняв слабую свою руку, — впрочем, не нужно, я вижу.

Он устало откинулся на спинку кресла.

— Вот и всё, Алеша, ступай. Я устал. Пожалуй, вздремну. Не тревожься.

Он поднес к губам стакан с чаем, сделал глоток и поморщился. Потом поставил стакан на стол и потянулся к стопке бумаг, но сделал это так неловко, что бумаги с шелестом рассыпались по столу и накрыли белым покровом небольшой серебряный поднос, на котором под прозрачной марлей стояли приземистые металлические коробки. Я поспешил помочь. Листы рассыпались, скользили и разлетались по всей комнате. Наконец я собрал их все и сложил в аккуратную стопку, сдвинув в сторону поднос с тускло блеснувшим шприцем и звякнувшие под моей рукой склянки. Я поклонился и вышел.

Вечер прошел спокойно, без волнений. Сиделка, заглянувшая вечером к больному, успокоительно известила меня, что отец почивает и ему, кажется, лучше.

Утро было дождливым. Проснувшись рано, небо за окном едва просветлело, я прислушался. В доме стояла тишина. Ровный шелест дождя и редкий, едва различимый скрип балок над головой. Я быстро оделся и вышел из комнаты. Почти в ту же минуту отворилась дверь напротив, и появилась сиделка. Мы не сговариваясь подошли к кабинету и прислушались. Я не могу припомнить свои мысли в тот момент, но отчетливо помню, что предчувствия беды не было. Мы толкнули незапертую дверь.



Горела лампа в изголовье постели. Отец полулежал на высокой подушке. Лицо его было спокойно и мертвенно бледно.

Последующие события смешались у меня в какую-то фантасмагорическую череду лиц, мелькавших передо мной. Незнакомые люди, представлявшиеся сослуживцами, околоточный надзиратель, потом участковый пристав и, наконец, полицейский участок и арестантская комната.

— Вот и все, Павел Андреевич, — закончил свой рассказ Красавин.



— Согласитесь, — после некоторой паузы в своем повествовании, во время которой Трефилов несколько раз прикладывался к глубокой рюмки с хересом, он продолжил, — я оказался в неловком положении. С одной стороны молодой человек доверился мне и рассказал все простодушно, как на духу. Тем самым доверившись мне, так сказать де факто принимая мою юридическую помощь. Но де юре, у меня как будто бы и не было прав представлять его интересы, т.к. злосчастное письмо, отправленное Иваном Ильичом, каким-то невероятным образом не дошло до меня! Что прикажете делать, милостивый государь?

— И тут я решил, — ответил он самому себе, — как бывало в дни моей юности и вольного студенчества, пренебречь своими страхами, формальностями, которые мешают совершить благородное дело, и сыграть ва-банк. Как никак мое имя в городе известно и до поры до времени хватит и одного моего слова, чтобы убедить всех полицейских и судейских в своей состоятельности в этом деле. Вот-с! Решил и приступил к Алексею Ивановичу с некоторыми вопросами. Мы только стали обсуждать с ним возможные варианты действий, как отворилась дверь, и вошел Порфирьев Осип Никитич, — судебный следователь.

Надобно вам сказать, что господин Порфирьев представляет породу редких людей в среде нашей судейской братии. Он прекрасно разбирается в людях и потому виртуозно ведет расследование, в чем я не раз убеждался. Выступать оппонентом в делах, подготовленных им, уверяю вас, работа крайне тяжелая, но вместе с тем и увлекательная. Вы не играете в шахматы, Евгений Сергеевич? Нет-с? Жаль, иначе бы вы по достоинству оценили проницательность его ума и умение угадывать действия своего противника.

Мы сердечно поприветствовали друг друга, поскольку, не смотря на разницу в возрасте и в чинах, я испытываю к нему сердечную симпатию. Он же, смею надеяться, отдавал должное моему опыту и нравственным принципам, которым я был всегда верен.

Дружеское наше рукопожатие не помешало нам тотчас же перейти к официальной стороне дела.

Осип Никитич в моем присутствии кратко ознакомил Алексея Ивановича с причинами предварительного его задержания и начала дознания. Причин было несколько.

По заключению судебного медика, смерть Ивана Ильича наступила от отравления чрезмерной дозой морфия. Это первое. Второе обстоятельство заключалось в обнаружении на склянке с морфием в комнате покойного помимо отпечатков его собственных также и отпечатков пальцев господина Красавина Алексея Ивановича. Вы спросите, каким образом сильнодействующий агент мог оказаться в комнате покойного? Пристав обнаружил его случайно при осмотре места происшествия. Склянка была спрятана в потайной нише секретера. Далее. Стакан, из которого в день кончины пил погибший также имеет отпечатки пальцев Алексея Красавина. И главное, в содержимом стакана обнаружен морфий. На лицо также и мотив для совершения преступления — огромное состояние, которое по смерти полковника Красавина переходило к его сыну. Наконец, обнаружился свидетель, имя которого по известным причинам не подлежит огласке, который утверждает, что приезд подозреваемого в прошлый раз сопровождался бранью, ссорой и тяжелой размолвкой с покойным. По собранным сведениям, студент Красавин проживает в Казани скромно, если не сказать в нужде. Вполне возможно, что последняя ссора произошла именно из-за отказа отца в достойном содержании взрослого сына.

— Известное дело! — воскликнул Осип Никитич, — вспомните хотя бы историю Федора Павловича и Дмитрия Федоровича!

— Студент Красавин, — продолжал следователь, — проходя курс обучения в университете, вполне мог быть ознакомлен с тем фактом, что опиаты при увеличении дозы сверх меры оказывают сначала эффект успокоительный, а затем приводят к параличу дыхания и смерти. Там же он мог нечестным путем раздобыть морфий. Вследствие чего предварительная версия складывается следующим образом. Господин Красавин, обуреваемый чувствами несправедливости от поведения своего родителя, лишившего его достойного существования, воспользовался тем моментом, когда находившаяся при покойном его ангел — хранитель Аграфена Горохова, сиделка по найму отлучилась на несколько часов из дома. Он проник в кабинет и тайно влил в стакан с чаем огромную дозу морфия. Вероятно, подозреваемого в этот момент что-то встревожило. Например, проснувшийся родитель. И Алексей Иванович спрятал флакон там, где он находился в тот момент — возле открытого секретера. После чего поспешно удалился, не успев уничтожить или скрыть улику. Ничего не подозревающий отец выпил отравленный чай и уснул с тем, чтобы уже никогда не проснуться.

— Так что, — отнесся следователь уже ко мне, — оснований для предварительного задержания у нас, к сожалению, более, чем достаточно. Павел Андреевич, я намереваюсь составить соответствующий документ и подать его прокурору. Впрочем, это займет ещё какое-то время, которое мне понадобится для более детального изучения изъятых документов и для проведения допроса.

А сейчас, я распоряжусь перевести подозреваемого в тюремную камеру, а с вами, дорогой Павел Андреевич, встретимся уже на распорядительном заседании.

Мы распрощались, и следователь покинул нас, оставив обоих в подавленном состоянии.

Алексей Иванович сидел ни жив, ни мертв. Он снова, как в прошлый раз поводил бессмысленными своими глазами по сторонам, словно не понимал, где находится. Вошел полицейский и сообщил, что господина Красавина переводят в городскую тюрьму и он намеревается сопроводить его в арестантскую повозку.

Я как мог успокоил несчастного и заверил, что завтра же выхлопочу свидание с ним, и мы непременно обсудим линию защиты. Бедного студента увели. Я же отправился домой в совершенно истерзанном состоянии духа. А ведь это вредит так необходимому в наших делах возвышенному миросозерцанию и обозреванию случившегося. Не дает увидеть общую картину, увидеть гармонию дела, обозначить те необходимые детали, из которых и сплетается ткань защиты. Вечер я провел в скверном состоянии духа и ушел спать с самими мрачными предчувствиями.

Представьте же мое удивление, когда около полудня следующего дня мне доложили, что явился Осип Никитич Порфирьев и просит его принять.

Следователь вошел, и мы обменялись рукопожатиями. Осип Никитич выглядел несколько смущенным и не сразу начал разговор. Наконец, не садясь, он открыл свой портфель и достал коричневую толстую тетрадь. Он подержал её на весу, словно определяя, сколько весит этот артефакт, откашлялся и заговорил:

— Видите ли, Павел Андреевич, — он вобрал в себя побольше воздуха и проговорил, — позвольте говорить с вами не официально.

Получив мои заверения в полном к нему расположении и дозволение говорить, как ему заблагорассудится, он продолжил:

— Вот, видите ли, лишний раз убедился, что самые очевидные дела, требуют гораздо большего внимания, чем запутанные.

— Да вы садитесь, — спохватился я и указал на диван, — там вам будет удобно.

Мы сели. Он продолжил:

— Более пристального! И уж никаких поспешных выводов! Представьте, после нашей с вами встречи отправляюсь я на квартиру покойного полковника Красавина, чтобы собственноручно осмотреть место происшествия, и через час с небольшим я готов был изругать себя последними словами за поспешность своего решения. Но теперь уже не попишешь, обратного ходу нет!

— Позвольте просить вас, дорогой Осип Никитич, — заметил я несколько принужденно, — войти в детали. Это весьма облегчило бы наш разговор.

Следователь овладел наконец своим возбуждением и заговорил:

— Во-первых, дорогой Павел Андреевич, студента вашего мы отпустим, но, как вы сами понимаете, не сразу. Процедура! Теперь уж только по решению суда. Ах, где же моя голова была вчера! Вот-с! Ах да! Детали! Простите, дорогой Павел Андреевич, детали!

Он откинулся на диванные подушки и продолжил:

— Есть свидетель, который утверждает, что в ночь предполагаемой смерти никто не заходил в кабинет полковника, и никто не выходил. Следовательно, сын покойного не покидал своей спальни, если только он не научился проходить сквозь стену.

— Позвольте полюбопытствовать, кто же этот свидетель?

— Представьте, это отставной унтер, который живет из милости и работает в доме истопником. Он пояснил, что ночлег ему отведен на антресолях аккурат наискосок от барского кабинета, и он де готов под присягою подтвердить, что никто не входил ночью в кабинетк полковнику. Я проверил. Оттуда действительно просматривается часть коридора и совершенно отчетливо вход в кабинет. Изволите ли видеть, унтер этот страдает бессонницей и время проводит, поддерживая огонь в печках и наблюдая ночную жизнь. Далее и это, пожалуй самое главное для сына покойного в его алиби — эти записи!

Следователь энергично прихлопнул ладонью лежащую рядом тетрадь.

— Но позвольте, — я остановил следователя, — а как же отпечатки пальцев, следы морфия в стакане?

— В тот же вечер, — стал пояснять Осип Никитич, — я допросил студента Красавина. Он пояснил, что накануне, перед тем, как полковник отошел ко сну, он имел с ним разговор. В момент разговора покойный работал с бумаги, сидя за столом. Алексей Иванович припомнил, что в какой-то момент от неловкого движения его батюшки, бумаги на столе разлетелись по всей комнате. Он де бросился их собирать и складывать обратно на стол. Со слов младшего Красавина, он вполне допускает, что прикасался к вещам, стоящим на столе. А на столе находились стакан в подстаканнике и всякая медицинская мелочь. Этим он объяснил наличие его отпечатков пальцев на стакане. Как вам такое толкование? Что же? Презумпция невиновности! У меня доказательств обратного не имеется. Вы спросите о следах морфия в чае, как свидетельстве отравления. Так вот-с. По заключению профессора химии Корфа, время, прошедшее с момента, когда полковник Красавин отошел ко сну, и вплоть до того, как его обнаружили мертвым, совершенно недостаточное для проникновения морфия из желудка в кровь. Однако, судебный врач выявил очень высокое содержание лекарства в крови покойного. Остается предполагать, что морфий в смертельной дозе попал в организм каким-то иным путем. Каким? Пока не знаем.

Он помолчал и вернулся к лежащей рядом с ним тетради:

— Это своего рода записки покойного. Записки, которые раскрывают причину их ссоры, и в которых, как я могу судить, открывается совершенно по-новому деятельность покойного в последние недели его жизни.

Осип Никитич вручил мне эту тетрадь, взяв с меня обещание вернуть её сразу после прочтения. Вот эти записи.


Из записей полковника Красавина.

…наше отступление, которое штабные при Главнокомандующем беспардонно переиначили, как «спланированное и на загодя подготовленные позиции», было паническим и унизительным. Особенно для тех, кто сохранил ясную голову и смекалку, и не ломал при отходе линии своих позиций.

Было бегство. Бесчестное и позорное бегство. Сначала командиры корпусов, испугавшись обхода наших позиций слева, отдали приказ о срочном отступлении. Потом офицеры передовых отрядов, а за ними младшие чины и солдаты стремительно покинули передовые рубежи. Их движение в один час приняло характер панического бегства. Артиллеристы рубили упряжь и, побросав орудия, спасались на лошадях. Пехота уходила из окопов вне строя, группами по два или три человека. Наша кавалерия вместо того, чтобы преградить путь пешему строю японцев, промчалась 20 верст и оказалась в расположении наших обозов самой первой из всей отступающей армии. Стыд и позор!

Моему отряду пришлось оставить позиции, которые мои солдаты мужественно отбили у врага. Две недели тому назад, ночью перед атакой я разделил свой отряд на две группы, одну из которых сам повел в лоб, прямо на японцев. Этим маневром я отвлек противника от посланной в обход, в тыл второй группы под командованием штабс-капитана Якобсона. Неприятель, засевший на окраине деревни Талимпао, встретил нас пулеметным огнем. Мы окопались и вступили в яростную перестрелку. Бойцы второй группы практически без единого выстрела обрушились на спины японцев и овладели позициями врага. И вот спустя две недели нам приходилось отдавать их без боя. Напрасные жертвы, напрасная отвага и смелость моих солдат! Мы быстрым шагом, выдвинув арьергард, отходили в направлении к Шуанмяузе. В двух верстах от нее с фланга на нас налетел эскадрон японских драгун. Быстро перестроившись, мы двумя залпами отбросили атаковавших. Но метрах в четырехстах от нас японцы окружили отбившихся при перестроении несколько наших и стали их нещадно рубить. Я с десятком верховых охотников бросился на их спасение. Мы едва успели, чтобы спасти пехотинцев. Вероятно, неприятель принял наши винтовки с примкнутыми штыками за устрашающие казачьи пики. Японцы повернули в сторону и ускакали. Один из пехотинцев получил сабельный удар по голове и истекал кровью. Оказавшийся среди них в пешем строю лекарь, под пулями уходящих японцев наложил раненому повязку. Затем он поблагодарил нас за спасение и представился как вольноопределяющийся Дорн Евгений Сергеевич. Мы продолжили отход и уже боле не имели столкновения с противником. Только бегущие в том же направлении солдаты. Я приказывал им присоединяться к нашей команде до особого распоряжения. Достигнув рубежа, мы заняли линию сторожевого охранения. Я послал ординарце во фланги, узнать, кто из отрядов стоит рядом. По моим расчетам справа к нам должны были присоединиться ярославцы, а слева выдвинуться отряд охотников войскового старшины Шишкина. Однако…

…с горечью и стыдом описываю я сейчас невзгоды и страдания, выпавшие на долю наших солдат. На войне каждый из нас обязан с достоинством сносить все испытания, быть мужественным и стойким во имя Отечества, Веры и Царя! Однако ж командиру не должно бросать своих солдат в бессмысленную и пагубную атаку, обрекать их на неоправданные ничем страдания и гибель. Русский солдат неприхотлив, верен присяге и доверчив своему командиру в бою. С какой горечью я наблюдал неорганизованность и неподготовленность наших коммуникаций, преступную нерасторопность в приказах и действиях командиров! Скольких потерь и тяжких ранений у множества солдат можно было избежать! Скольких их можно было вернуть семьям, сохранить кормильцев и не оставлять хутора и деревни без косцов, пахарей, кузнецов и скотников! Русский солдат словно пасынок у своего Отечества! Я преклоняюсь перед нашим солдатом, который вопреки бездарному командованию не посрамил перед неприятелем чести русской армии! С тем большим тщанием и решимостью командовал я своим отрядом, тем требовательнее был я к прочим командирам и управленцам, когда дело касалось обеспечения моих команд. Среди начальствующих офицеров я прослыл скандалистом. Чего греха таить, я бывал резок. Но лишь однажды — несправедлив. Мой ординарец, — удалец и весельчак, — прапорщик Зотов, совсем мальчишка, галопировал, выполняя мое поручение, на наш левый фланг и попал под артиллерийский огонь. С тяжелыми ранениями его доставили в лазарет. Доставили скоро, и получаса не прошло. Он был жив и потеря крови по свидетельству санитара была невелика. Но все же он скончался от полученных ран. Как не привыкаешь к потерям, но свыкнуться с ними нельзя, а тут ещё и юный возраст ординарца. Я, не сдержавшись, накричал на лекаря. Тот не оправдывался, а молча выслушал мои несправедливые слова. После того, как мы отразили атаку японцев, я снова наведался в лазарет проведать раненых и там же извинился перед доктором Дорном за утреннюю свою несдержанность. Евгений Сергеевич только кивнул и ушел оперировать…

…возвращение из Маньчжурии было тягостным и мучительным. Отсутствие какой-либо связи с внешним миром, скудные сведения, которые мы черпали из газет, купленных на станциях, порождало тяжкие думы о судьбе нашей армии. Мы знали, что продолжаются позиционные бои, что японцы высадили десант на южный берег Сахалина, что новый командующий удачно маневрирует войсками, вынуждая противника тратить силы и ресурсы попусту. Появились слухи о начале мирных переговоров. Поезд наш тащился с бесконечными простоями и, казалось, путешествию не будет конца. Время от времени я обращался к ехавшему в том же поезде Евгению Сергеевичу за помощью. Он приходил в мой вагон и менял повязку. Последняя временами так промокала, что пачкала не только мое нижнее белье, но и диванную простынь. На закате дня, особенно в долгие часы ожидания какого-нибудь товарного поезда, мы проводили с доктором время в беседах.

Доктор только что закончил перевязку и сидел у стола, подперев подбородок и глядя через вагонное окно в надвигающиеся сумерки. Последнее время он не спешил возвращаться к себе, задерживался, и мы, бывало, тратили час-полтора на разговоры. Он большею частью был слушателем. Благодарным и заинтересованным. Но я в этот раз, спохватившись, что в действительности не знаю этого человека, решился его расспросить.

— Давно хотел вас спросить, Евгений Сергеевич, — задал я вопрос, когда мы сидели, озаряемые лучами заходящего солнца, бьющего из-за горизонта и готового утонуть в дальнем лесу, — как вы решились отправиться на театр военных действий?

Ответа пришлось ждать. Я даже пожалел о заданном вопросе и стал опасаться, что потеряю собеседника, когда он, наконец, ответил.

— Не я один отправился на фронт добровольцем, господин полковник, — он повернулся и посмотрел на меня, — добровольцев много. Что до меня, то ответ мой прост. Как-то в беседе с одним из военных я узнал о нехватке военврачей в наших частях на Востоке. Меня на тот момент ничто не удерживало на гражданской службе — я только что оставил свою практику в земском участке. Поэтому спустя неделю вместе с артиллерийским корпусом я отправился на Мукден.

— Как, не имея представления о войне, о военном деле, да и о военной медицине, вы просто так, очертя голову, ринулись под пули? Знаете, Евгений Сергеевич, не поверю! Я имел возможность наблюдать вас, и могу ответственно заявить, что вы человек холодного ума и расчётливости, когда дело касается опасности!

Он покивал, соглашаясь:

— Именно поэтому я счел, что могу быть полезным на поле боя. Видите ли, в боевых условиях спасение раненного зависит от мгновенности принятия решения. Замешкаешься, и раненый умрёт от кровотечения или от шока. Добавьте к этому, что при обилии раненых, врач должен быстро определить, кто в первую очередь нуждается в его помощи, кто во вторую, а кто и в третью. Это, правда, я понял уже здесь, во время атак и обороны. К несчастью, эту науку я изучил не сразу. И вина за умерших от ран, которым я не успел помочь, лежит на мне.

— Да, Евгений Сергеевич, — я вздохнул и с горечью добавил, — если бы все наши воинские начальники и командиры были так же требовательны к себе, как вы, то война не была бы проиграна.

— Вы полагаете, кампания проиграна? — с горечью спросил доктор.

— Ах доктор! — не сдержавшись, я энергично продолжил, — это ведь черт знает, что такое творилось с управлением войсками! Мне несколько раз в критических, смертельных обстоятельствах приходилась ждать директивы из штаба. Если бы я на свой страх и риск не предпринимал действий по своему усмотрению, то верно потерял бы весь свой отряд! Да, дорогой мой Евгений Сергеевич, проиграна, с оглушительным треском! И виной тому бездарность и трусость, малодушие и хвастовство!

— Не берусь судить, — доктор был мрачен, — потому что ничего не понимаю в военном деле. Одновременно те, кто допускал ошибки, нередко пагубные, несшие гибель нашим солдатам, думаю подчинялись приказам или тому обстоятельству, что приказ не поступал. И в том, и в другом случае, вины на них нет.

— Вздор! — я начал горячиться и едва сдержался, чтобы не отчитать штатского лекаря, — вы действительно ничего не понимаете в этом! Этих штабистов мерзавцев я бы в три шеи гнал с фронта! Им смотрами перед государем императором командовать, а не воевать! Вы сами, дорогой доктор, имели несчастье наблюдать, что организация тыла у нас ни к черту! Что мы не были готовы к войне! Отсутствие коммуникаций, чудовищная нерасторопность в действиях! Кто, кто за это ответит?

Внезапно волна удушливой боли в груди перехватило мое дыхание и у меня потемнело в глазах. Вероятно, я изменился в лице, потому что доктор мгновенно раскрыл свою сумку и через секунду ввёл спасительную жидкость прямо сквозь сукно рубашки мне в руку. Прошло несколько минут прежде, чем я пришел в себя. Провел ладонью, вытирая выступивший на лбу пот, и откинулся на подушки дивана.

— Знаете, Евгений Сергеевич, — голос мой был слаб, — я, пожалуй, полежу.

Тот успокаивающе покивал головой и добавил:

— Вам следует больше спать. Я утомляю вас своими разговорами.

— Нет-нет, доктор! Нисколько! Верите, с вами я чувствую себя много бодрее, чем, когда меня грузили в этот вагон. Я уж думал, не доеду до родных мест, так и останусь в чужих степях. Слава Богу, ещё жив!

Я помолчал, переводя дыхание:

— Однако, поделюсь своею тревогой. Не могу представить свою жизнь в физической немощи. Знаете, мало чего страшился, а вот это приводит меня в уныние. Либо боль прикует к постели, либо руки-ноги отнимутся. Нет ничего горше для солдата умирать от немощи. Иной раз пожалеешь, что с пулей разминулся. От пули радостнее умирать, доктор! Знаете, графу Толстому преотлично это известно и преотлично им описано!

— Вот уж не знал, господин полковник, что вы почитатель романов, — улыбнулся мой собеседник.

— Не забывайте, дорогой мой Евгений Сергеевич, что русская литература — это часть нашего Отечество. Служа Отечеству, я не могу не знать своей культуры, своей истории. Так-то…

Я немного помолчал и задал не дававший мне покоя вопрос:

— Евгений Сергеевич, что скажете о моем ранении? Отчего повторяются эти приступы? Мне казалось, что после удаления этого треклятого осколка, рана должна затянуться. Что скажете? И, пожалуйста, без реверансов. Говорите начистоту!

Доктор внимательно меня выслушал, не отводя взгляда, и не торопясь ответил:

— Господин полковник, боюсь, боли не исчезнут. Хуже. Они могут нарастать. Осколок повредил позвоночник и часть нервных волокон. Удалив осколок, мы устранили вероятность инфекции. Но повреждения таковы, что в процесс вовлечены окружающие ткани, возможно, часть спинного мозга. Это и есть источник болей. Но, уверяю вас, от этого не умирают.

Я задумался и, опустив глаза, невольно остановил взор на склянке, жидкость из которой доктор набирал в шприц для укола. На банке готическими буквами было выведено — «Morphinum»…

…в Государственном совете все жарче идут дебаты о необходимости мирных переговоров. Командующий Л… настаивает на продолжении компании, уверяя, что силы японцев истощены. Определенно мы готовы к новому сражению, и победа с Божьей помощью в этот раз непременно будет за нами! Политиканы всех мастей кричат в Думе о катастрофе и о желанности мира! Пораженцы! Либеральная шваль обезьянничает и повторяет за европейцами заклинания о мирных переговорах. Америка и Англия, только вчера вооружавшие японцев, сегодня твердят о мире! Император отмалчивается и боится принять решения. Бедная Россия! Только военные понимают, что переговоры сейчас приведут к унизительному для России соглашению о контрибуции и, скорее всего, к потере территории. Гражданские власти все время упускают время, теряют нити управления государством! Кругом забастовки, митинги, и черт знает что! Если сейчас не обуздать это безумие, не навести, а хоть и военными средствами порядок, то осенью или зимой наступит хаос!..

…вчера снова был приступ. Было тяжело. Справился, не прибегая к помощи доктора. Он регулярно навещает меня. Заботлив, но не навязчив. Повязка уже два дня, как не промокает. Хорошо. Однако…

…обжился. Отправил письмо в Петербург и отказался от квартиры на Пантелеймоновской. Не хочу возвращаться в квартиру, где так остры воспоминания об Аннушке. Да и поздно уже… Доктор поддержал мое намерение остаться в городе N. Балтийский климат у него явно не в чести. Завтра приедет Алёша. Хорошо бы избавиться от боли на время пока он здесь…

…университетская среда совершенно путает юношеские мысли и заводит их обладателя в чепуху и глупость! Алексей Иванович оказался стратегом и не меньшей величиной, чем сам Куропаткин!

Я отчитал мальчишку!

Был тяжелый, отвратительный от взаимного непонимания разговор с сыном!

— Как вы смеете, молодой человек, судить о вещах и о людях, не имея при этом ни малейшего понятия и знаний о предмете своего рассуждения!

— Однако же, Иван Ильич, факт позорного поражения говорит сам за себя! Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что причиной тому было неумение наших войск вести войну! Вы позорно бежали по всему фронту! Под Мукденом армия потеряла до 60 000 человек убитыми, бесчисленное количество пушек досталось неприятелю! Отчего это? Но я поставлю вопрос по-другому — зачем это было нужно, кому это было нужно? Крестьянину, которого погнали на фронт, как скот на убой, крестьянину, только-только освободившемуся от рабства? Нет, ему это не нужно! Причина в имперских устремлениях и амбициях России! Вы посмотрите на этих напыщенных господ министров, на всю эту камарилью императорского дома! Объясните, пожалуйста, господин полковник, что нам за дело до Корейского полуострова? С каких это пор эта территория стала территорией Российской империи? Вот что я хочу сказать — с самого начала это была захватническая война! Заранее обреченная на поражение! И поделом, поделом! Теперь зло наказано!

— Вы, милостивый государь, кормитесь газетными статейками! Вся ваша осведомленность — это плод дилетантских рассуждений журналистов и горлопанов на митингах! Ваш отец и его солдаты воевали за Отечество, а не из-за амбиций, как вы изволили выразиться! Понадобилось воевать в Корее? Воевали! Понадобится воевать в Гвинее — будем воевать в Гвинее! Никогда, слышите, никогда враг больше не ступит ногой на нашу землю. Хватит нам разоренных деревень и городов! Хватит! Врага нужно бить на подступах к рубежам! Это, мой дорогой сын, называется патриотизм, если вам это не известно!

— Патриотизм, основанный на подлости, не может быть уделом честного человека!

— Вот как?!

Признаться, у меня в тот момент перехватило дыхание от несправедливости и горя. Проводя ночи без сна и покоя, я мыслями возвращался к мучающим меня вопросам о цене, которую мы с моими товарищами заплатили в этой войне. Цене, выраженной в количестве убитых и искалеченных. Легче смирится с этакой ценой во дни побед. Но сейчас… я искал спасительных ответов, спасительных слов! Как они важны для меня! Увы, я услышал горькие и несправедливые слова от единственно близкого и родного мне человека. Что ж, таков удел побежденных. Однако, я искал справедливости! Справедливости, а не пощады и успокоения! Справедливость для русской души подчас дороже жизни! Если потомки не чтут погибших своих предков, то зачем тогда все это?! Если люди, которых мои солдаты защищали, отвернулись от нас, почитай, презирают и негодуют, тогда я сам возьму заботу о тех, кто выжил, но оказался брошен.

…прошло пять месяцев со дня моего возращения. Приведя дела в порядок, я обнаружил, что бумаги, перешедшие мне от моей Аннушки, приносят изрядный доход. Доход, который не только покрывает все мои расходы и расходы, связанные с Алешиным пребыванием в университете, но оставляют излишек денег. Какое-то время я не придавал этому никакого значения, но однажды, когда меня навестил отставной унтер Белоглазов из 3 конной команды охотников, мне пришло в голову очевидное решение относительно избыточных денег. С помощью Белоглазова я собрал сведения о всех сослуживцах своего отряда, которые осели в нашем городе после демобилизации: кто в отставке, кто по ранению или по болезни. Таких набралось 14 человек. Существование их плачевно. Только немногие имеют семьи и потому — уход и досмотр. Остальные же побираются и живут по ночлежкам. Многие пьют горькую. Я распорядился выправить и оплатить нуждающимся в лечении пребывание в местных городских лечебницах или у матушек в Богоявленском монастыре. Семейным определил ежемесячную пенсию по десять рублей кредитками. Остальным с помощью того же Белоглазова наладил регулярное питание в общественной столовой у Красных ворот, для чего снабдил их специальными билетами. По представлению этих билетов я возвращал управляющему столовой деньги за провиант и приплачивал ещё ему лично за радение…

…Алеша, наконец, приехал! Как я рад его появлению! Вытянулся, оброс бородой, ссутулился. Я, признаться, не был готов встретить его у дверей и едва устоял на ногах возле своей лежанки. Но потом добрался до спасительного кресла и уже оттуда, как из хорошо оборудованного укрепления повел с ним разговор. Кажется, он не заметил моей физической слабости, потому что был удовлетворен моим бравурным заявлением о прекрасном самочувствии. При встрече мы обнялись сердечно. Но, видимо, помня нашу размолвку, он был скован, стеснялся на протяжении последовавшего разговора, но я видел в его глазах теплоту и сочувствие…

…Слава Богу, Д. рядом. Прекращаю писать о приступах. Сохраню больше сил. Надобно написать распоряжения для Т. П. А.…

…Витте, говорят, блестяще бьется на переговорах. Ему приходится воевать не только с японцами, но и с Рузвельтом. Только не потеря территории, только не потеря земли русской! Вчера на соседней улице эскадрон казаков рассеял толпу горлопанов. Аграфена красочно описала событие, беспрестанно охая и вскрикивая. Отправил письмо Т. Пока без ответа. Успеть бы решить все дела…



— Вот-с, — сказал Павел Андреевич и замолчал.

В комнате засветили большую лампу под матовым абажуром. За окном минуту назад сумерки, бывшие светлыми, сгустились в чернильно-синие и непроглядные. Я был под впечатлением выслушанного рассказа, и мысли мои все еще бродили вокруг прошедших событий, возвращая меня к полковнику Красавину, к моим боевым товарищам, к боевому нашему братству.

— Студента продержали еще несколько недель под замком, — говоривший отхлебнул хереса, который определенно придавал ему силы, и продолжил, — но, не найдя никаких прямых улик против него, выпустили. Алексей Иванович, повидался со мной перед отъездом. Он категорически не хотел оставаться в нашем городе. Мы условились поддерживать отношения, и вчера я получил от него письмо. Дело о смерти полковника в итоге рассыпалось, что стало причиной глубокого переживания Осипа Никитича. Нужно добавить, что всплыли ещё некоторые обстоятельства, усложнившие расследование и спутавшие все умозаключения Порфирьева. В процессе дознания стало известно об исчезновении некоторой суммы, которую полковник хранил в денежном ящике там же, в кабинете. Алексей Иванович показал, что отец при нем открывал ящик, и он отчетливо видел солидную пачку кредитных билетов. Сиделка была не причастна по причине безусловного и абсолютного алиби. Бросились было искать отставного солдата, что прислуживал в доме покойного, но того и след простыл. Да-с! А письмо с распоряжениями покойного, адресованное мне, нашлось. Его обнаружили при выемке бумаг во время дознания. Таким образом документ, удостоверяющий мои полномочия, был предъявлен наследнику. С этой же бумагой нашли завещание покойного. Он, кстати, по нему учредил выплачивать бывшим своим сослуживцам ежемесячный пожизненный пансион. Деньги отчисляются от процентов с накоплений, лежащих в Дворянском земельном банке. Так-то.

Павел Андреевич снова сделал паузу. Было заметно, как он устал.

— Вот-с, Евгений Сергеевич, и весь мой отчет. Каюсь об опоздании с выполнением вашего поручения! Но помилосердствуйте, повинную голову меч не сечет! В остальном же, дорогой доктор, я надеюсь, вы не упрекнете меня в отсутствии усердия.

Я горячо поблагодарил господина Трефилова за его заботу и энергию, предложил свою помощь в случае надобности и распрощался.

Вместе с дочерью хозяина мы вышли из кабинета. Лидия Павловна неожиданно пригласила меня выпить чаю. Поколебавшись, я согласился, и мы прошли в столовую. Стол уж был накрыт.

При ярком свете электрической лампы, небывалой новинки для города N, да и для России всей, мы сели друг против друга. Дочь хозяина держалась свободно, расспрашивая о моем путешествии, о войне. Я отвечал неохотно отчасти из-за усталости, но в большей степени от не покидавшего меня чувства смущения. Смущение было вызвано тем, что в рассказе Павла Андреевича несколько раз всплывало мое имя, и в пересказе других участников событий я не всегда узнавал себя. Словно видел свое множащее отражение в двух зеркалах. Незнакомый силуэт в глубине амальгамы. Отчего-то заодно я обеспокоился, в каком свете я предстал перед своей бывшей пациенткой, и какое мнение она могла составить обо мне. Хотя в Лидии Павловне трудно было признать ту изможденную, бледную девицу со впавшими глазами, которую я оставил, не попрощавшись, но тем не менее. Я никак не мог совладать с тем чувством, что прошлое как-то витает меж нами.

Хозяйка, видимо, почувствовав мое состояние, умолкла, и, как мне показалось, с участием взглянула на меня.

— Вам, наверное, смешно теперь вспоминать ту несуразную девицу, которую вы лечили, Евгений Сергеевич?

Не ожидав такого вопроса, я с удивлением ответил:

— Нет, отчего же, вовсе не смешно. Мне скорее неловко.

— Да, конечно, — вспыхнула Лидия Павловна, — какая я дура! Какое другое чувство могла вызвать неухоженная, наивная и глупая сверх всякой меры девица!

Я растерянно развел руками, не зная, что возразить, и промолчал. Лидия Павловна с силой сжала кулаки и тихо проговорила:

— Евгений Сергеевич, — она напряженно улыбнулась, — ответе мне честно, только мне и никому более.

Я покраснел, вспомнив давнишний разговор с её батюшкой и последовавшую за этим мою отставку, и вообразил, что вопрос будет романическим.

Лидия улыбнулась гораздо мягче прежде и спросила:

— Ведь это вы убили полковника Красавина?

Я смешался, не понимая, и тут же задаваясь вопросом, что это взбрело на ум Лидии Павловне, и что вообще происходит?

— Послушайте, доктор, — она неожиданно достала небольшой конверт, — это письмо полковника к вам. Он отослал его к папеньке, полагая, что тот вручит его адресату. Как видите, я взяла на себя эту миссию. Не просто любопытство двигало мною. Сознаюсь, я питала к вам определенную симпатию…

Она замолчала, губы у нее дрожали.

— Поверьте, это было давно, очень давно и мне ужасно стыдно за это!

— Конечно, Лидия Павловна, читать письма не вам адресованные, это предосудительно! Но вас извиняет тогдашний, весьма юный возраст!

— Вы невыносимы! — вскрикнула девушка, едва не разрыдавшись, — при чем тут это?!

Наконец, она справилась с волнением и продолжила:

— Так вот, я не передала его папеньке. Оно лежала у меня… так, я его даже забросила в дальний ящик, зачем оно мне, ведь столько времени прошло, а вы куда-то пропали… потом я вскрыла и прочла. Это ничего, это ничего! Кто знал, живы или нет?!

Она порывисто встала из-за стола, подошла к окну, вновь вернулась и осталась стоять. Я попытался подняться, но она резким движением руки остановила меня.

— Так вот, Евгений Сергеевич, это письмо изобличает вас! Вы бесчувственный, лишенный всякой наблюдательности и понимания человек! Вы бездушный солдафон, не имеющий ни капли участия к другим живым существам! Я вначале не многое поняла из письма. Но только до сегодняшнего дня! Папенькин рассказ открыл мне глаза! Вы никого не любите! Вы безжалостный и коварный человек! Ведь это вы были у полковника ночью за день до его смерти. Вы натурально что-то сделали с ним, ведь вы врач, сделали что-то такое, что убило его на следующий же день! Ах, как на вас это похоже! Вы являетесь спустя годы и хладнокровно убиваете! Вы, вы, вы…

Девушка задохнулась, не в силах вымолвить и слово. Взгляд ее метался по комнате, на щеках горел пунцовый румянец. Она неожиданно сделала книксен и выбежала из столовой.

Я прошел в пустую прихожую. Чувства и мысли мои были в полном смятении. Прислуга не появилась. Была ли она вообще в доме? Отыскав свое пальто, я поспешно набросил его, нахлобучил шляпу и вышел. Швейцар выпустил меня из парадной. Я дал ему какую-то мелочь и вышел на крыльцо. У левого угла дома густой тенью маячил разросшийся куст сирени.

Прошла неделя после моего визита в дом Трефиловых. Я хлопотал об устройстве своей практики, возобновлял утерянные за время отсутствия знакомства. Вернувшись к обеду на квартиру, я обнаружил поджидавшего меня господина в темном толстого сукна пальто и клетчатом кепи.



Он представился:

— Судебный следователь Порфирьев Осип Никитич.

Не буду скрывать, я был озадачен. Озадачен и встревожен. Озадачен неожиданным визитом сыскного и встревожен видом самого субъекта. По манере говорить и заглядывать в глаза было очевидно, что Осип Никитич намерен представить свой приход как можно менее официально, возможно, как заурядный визит. Может быть даже сошлется на какие-нибудь знакомства или рекомендации. Будет забавно, если он упомянет о возникшей у него надобности в моей врачебной помощи. Чем больше роилось у меня в голове предположения, тем более тревожило меня появление Осипа Никитича. Особенно, помятуя, о его роли в рассказе Трефилова о разысканиях по поводу смерти Ивана Ильича.

— Чем обязан?

— Евгений Сергеевич, понимаю ваше удивление, но в то же время рассчитываю на помощь.

— Неужели хвораете? — с плохо скрытым сарказмом спросил я у него. Мне, вероятно, не удалось справиться с волнением, и вопрос мой прозвучал нервно, почти оскорбительно, и потому не осмотрительно.

Он пристально посмотрел на меня, но ответил, благодушно.

— Ах, любезный господин доктор! Не стоит так недоброжелательно относится к моему визиту. Судебные следователи вполне обычные люди, со своими слабостями и сомнениями, которые могут не давать им спокойно спать по ночам. Изволите ли видеть, меня по-прежнему волнует история вашего товарища.

— Вот как? О ком вы, Осип Никитич?

— Да о вашем товарище, полковом командире Иване Ильиче, конечно! Я полагал это очевидным. Не стоит, Евгений Сергеевич, казаться менее сообразительным, чем вы являетесь на самом деле. У меня, как у судейского, это вызывает естественную при моей службе настороженность.

Я промолчал. Действительно, нужно быть аккуратнее в своих словах: не вызывать подозрение и не входить в противоречие со своими предшествующими поступками и словами. Неужели он имел разговор с Павлом Андреевичем после моего последнего визита к нему? Остается надеется, что следователь не имел никаких бесед с Лидией и не знаком с её измышлениями.

— Так вот-с, — продолжил следователь, — история странная и мне до конца непонятная. У меня есть ощущение, что вы со своей осведомленностью в медицинской подоплеке событий, могли бы мне помочь. У меня, знаете ли, после стольких размышлений развилась какая-то умственная слепота. Я прекрасно держу в памяти факты той поры, когда произошло убийство… да-да, доктор, то было убийство! Я прекрасно помню факты тех дней, но не могу проникнуть в их суть. Это, как например, вы видите человека, лежащего на мостовой в крови, но не понимаете, то ли он из окна выпал, то ли его повозка переехала. Вот так и я: перебираю факты и не могу добраться до их сути. Узнав о вашем приезде, я загорелся надеждой, бросился вас искать, чтобы уговорить, умолить вас хотя бы поговорить со мной. И вот я здесь! Знаете, свежий взгляд, непредвзятость, отличное от моего понимание вещей и все такое! Вроде инспекции или, назовем это врачебным консилиумом. Впрочем, вы оказываетесь в единственном числе и это, сдается мне, уже не консилиум. Видите, я совершенно потерян и в потерянности этой совершенно искренен! Что скажете, Евгений Сергеевич?

— Пожалуй, — я кивнул, — иногда мнение дилетанта оказывается вполне разумным!

Я оглянулся по сторонам. Вокруг спешащие люди, громыхание телег и звонки конки. Не знаю почему, но я непроизвольно вглядывался в лица людей. Я искал в выражении их лиц признаки того, что они приставлены следить за мной или за моим домом. Может быть, среди них есть филеры или переодетые жандармы?

— Не угодно ли, — предложил я, — пройти на квартиру, чтобы нам не беседовать здесь, на улице?

Мы поднялись во второй этаж и вошли в снятые мной неделю назад меблированные комнаты. Порфирьев с любопытством оглядел убранство квартиры.

— Знаете, Евгений Сергеевич, я отчего-то предполагал в вас спартанские наклонности. Да-да, не удивляйтесь! Вы представлялись мне человеком не прихотливым по части удобств. Мне говорили, что вы не связываете себя ненужными с вашей точки зрения вещами вроде красивой мебели, картин, ковров и граммофона. Равно как и женщинами. Воля ваша, но последнее мне странно.

— Постойте! — остановил он себя, словно испугавшись и, глянув по углам совершенно пустой комнаты, спросил, перейдя на шепот:

— Вы не содомит, доктор?

Вопрос был оскорбительным, нелепым. Я моментально понял, что подозрением в греховности, сыщик пытается вывести меня из душевного равновесия.

— Милостивый государь, — ответил я с достоинством, — извольте придерживаться рамок приличия!

Тот быстро замахал руками, словно отгонял от себя мух:

— Непременно, непременно, Евгений Сергеевич! Entre nous! Исключительно между нами! Но согласитесь, избегать женщин — это, знаете ли, не правильно, это если угодно, лишение себя… — он снова отбежал и заглянул в дальнюю комнату, где стоял искусно сделанный скелет. Отскочив, он продолжал:

— Вы не замечены в увлечении картами, вас не бывает среди шумных компаний. Мне довелось читать одну книжицу, Евгений Сергеевич, автор которой прямо-таки говорит, что стоит сторониться особ, избегающих хороших компаний…

— Нет-нет, — прервал я его совершенно неуместным своим замечанием, — правильно будет так: что-то недоброе таится в мужчинах, избегающих вина, игр, общества прекрасных женщин, застольной беседы.

— Точно так! — воскликнул Порфирьев, и продолжил, — они либо больны, либо ненавидят окружающих! Хе-хе! Разумеется, он не имел в виду людей вашей профессии. Ваша профессия, она, пожалуй, извиняет эти проступки! Одиночество от вашей профессии известный факт. У вас ведь, это профессиональное? Я так и думал! Друзей у вас мало. Те, что есть, либо умерли, либо обретаются где-то в дальних краях. Да и присутствуют ли они там вообще? Никому доподлинно не известно. Да-с! Впрочем, есть у вас одно увлечение. Где бы вы ни были, вы постоянны в своем интересе к хорошей литературе. Знаете, доктор, мне нравится такое построение ума. Я тоже люблю почитывать на досуге. Кто-то из великих сказал, что люди перестают мыслить, когда перестают читать! Прекрасное замечание! Литература делает ум гибким, быстрым и возбуждает к оригинальности. Вот именно такой ум отлично подходит для нашего с вами разговора.

— Осип Никитич, — прервал я гостя, — вы стараетесь придать нашему разговору некоторую отвлеченность, подвести меня к мысли о не формальном порядке ваших расспросов. Это наводит на мысль об обратном. Не угодно ли вам говорить со мной без обиняков!

— Сию минуту, сию минуту! — воскликнул тот, — мгновенно и тотчас же!

Он прервал свое мотание по комнатам и подошел совсем близко ко мне и, когда он заговорил, тон его совершенно изменился:

— Вот скажите мне, Евгений Сергеевич, как морфий, средство не самое доступное, мог оказаться без надзора в квартире Красавина?

Я внимательно рассмотрел пуговицы его пальто. Потом пожал плечами.

Осип Никитич, напрасно прождав ответа, хмыкнул.

— Хорошо-с! — он отступил и покивал головой. Пробежался по комнате, заглядывая поочередно в окна. Затем, постояв в центре комнаты рассматривая лепнину на потолке, он снова приблизился ко мне и повторил:

— Хорошо-с. Тогда скажите мне, доктор, по какой причине могут скрывать наличие морфия?

Я подумал, что пожимание плечами в другой раз, может разъярить следователя, и решил ответить.

— Это — очевидно, Осип Никитич! Наличие морфия повлечет розыск: откуда и по какому праву морфий был отпущен аптекарем. Аптекарь должен предъявить рецепт. Наличие оного требует предъявления врача, назначившего лекарство. Отсутствие всего перечисленного: рецепта, аптекаря и врача, — делает наличие морфия преступным. Таким образом, сокрытие морфия -есть косвенное указание на преступное его приобретение.

— Ей богу, доктор, вы выражаетесь не хуже наших прокурорских! — со смехом воскликнул мой гость и тут же продолжил.

— Девица Трефилова сообщила, что ей доподлинно известно, что вы, Евгений Сергеевич, навещали покойного полковника за день до его кончины и, судя по обстоятельствам, использовали морфий для снятия болей, мучивших Ивана Ильича. Как вы это можете пояснить, господин Дорн?

— Что пояснить, милостивейший государь? То, что мадемуазель Трефилова предполагает, не будучи свидетелем, или то, что она готова подтвердить под присягой?

Сердце мое билось учащенно и кровь прихлынула к лицу. Я, кажется, покраснел. Значит, он все же виделся с Лидией Павловной.

Порфирьев некоторое время молчал, разглядывая меня, потом отошел в дальний конец комнаты.

— Не будем судить строго юную барышню! — следователь тонко улыбнулся, — мало ли что взбредет в голову девице, чьи чувства оказались отвергнутыми. Однако ж, давайте рассуждать. Если я в чем- то ошибусь, поправьте меня, любезнейший Евгений Сергеевич. Взглянем на события, связанные со смертью господина Красавина в обратном, так сказать, исчислении времени. Смерть полковника наступила под утро … -го марта. Накануне он был оживлен, работал с бумагами. Ночью же перед этим днем его мучили жесточайшие боли, и он потребовал вас призвать к себе.

В этом месте Осип Никитич поднял указательный палец.

— Вы приехали, я не знаю, где вы в то время квартировали, но вы приехали быстро. То, что это были вы, у меня нет сомнений и это, уверен, смогут подтвердить сын покойного и Аграфена Горохова на очной ставке с вами.

Он замолчал, выжидающе глядя на меня. Я хранил молчание.

— Но вот какое важное обстоятельство открылось мне совсем недавно, — продолжил мой гость, — на следующее утро после ночного визита к полковнику вы встретились с господином Трефиловым и попросили его об участии в судьбе Красавина Ивана Ильича. Казалось бы, ничем не примечательное для хода событий дело! Даже с нравственной точки зрения похвальное. Если бы…, впрочем, не будем отвлекаться на домыслы, над которыми вы изволили посмеяться! Можете ли вы, уважаемый господин доктор, пояснить связь между этими событиями? Или изволите снова пожать плечами?

Я с трудом улыбнулся в ответ. Я ничуть не смеялся ни прежде, ни сейчас, — мне было не до смеху. В этой странной и нелепой истории с приходом следователя я чувствовал себя абсолютно потерянным, не понимая, что можно ожидать от этого человека.

— Хорошо-с! — зловеще продолжил Осип Никитич, — в таком случае соблаговолите объяснить, почему в тот же день вы покинули город?

Кажется, я стал понимать, что господин Порфирьев соорудил в своем мозгу, какую конструкцию он нафантазировал. Мне стало нехорошо. Я боялся какой-нибудь неосторожной фразой укрепить его в своих подозрениях или зародить новые и нелепые мысли на мой счет.

— В этом нет ничего загадочного или преступного, — откликнулся я с дрожью в голосе, — поезд, на котором я покинул город, как вы совершенно справедливо заметили, отправлялся в указанный вами день…

От нервного напряжения эту фразу я произнес чересчур громко и, может, даже с некоторым вызовом. Поэтому, приложив к тому невероятные усилия и овладев собой, далее я продолжал более спокойно и с обстоятельностью подобающей напряжению нашей беседы.

— Я уехал по важному для меня делу. На руках у меня, изволите ли видеть, был билет в первый класс до Петербурга. К сожалению, поезда из нашего города в столицу ходят редко, и я не мог ждать следующего, так как мне непременно надо было быть в назначенное время. Этим объясняется и мой визит к господину присяжному поверенному. Отбывая надолго, я хотел, чтобы в мое отсутствие полковник, мой товарищ и пациент имел в качестве покровителя человека надежного и благородного.

— Однако, это странно, Евгений Сергеевич! — всплеснул руками Порфирьев, — отчего вы не обратились, например, к своему коллеге, помятуя о плохом здоровье вашего товарища, а просили помощи у присяжного поверенного, ведущего исключительно уголовные дела? Словно вы предвидели, что события, последовавшие после вашего отъезда, приобретут характер уголовного разыскания, которое на прямую могло коснуться самого Красавина и его единственного сына!

Сказанное содержало в себе столько подозрительности, что я всерьез стал беспокоиться о действиях, которые Порфирьев может предпринять в отношении меня. При этом я по-прежнему воспринимал нашу беседу и вопросы мне задаваемые, как чистейшее недоразумение!

— Павел Андреевич человек в высшей степени благоразумный и благородный, — ответил я, стараясь не тушеваться от производимого следователем напора, — и, обращаясь к нему одному, я доверился исключительно его опытности, полагая за лучшее просить одного, чем нескольких. Тем более, что я был весьма ограничен во времени. Я был убежден тогда, да и сейчас, что Павел Андреевич при первой необходимости призовет врача и врача преотличного.

Судебный чиновник глядел на меня с едва скрываемой раздражением. Он прошелся несколько раз по комнате. Наконец, он остановился прямо предо мной.

— Знаете, доктор, — сказал он устало, — у нас с вами разговор без свидетелей, и проходит он не в моем казенном кабинете и не по всей форме допроса. Другими словами, нас посторонние не слышат. В отличии от вас я предельно откровенен. Да-с! Я выражаюсь доверительно и откровенно! Повторю! Мне доподлинно известно-с — то было убийство! Полковник бы умерщвлен, а не погиб от болезней или душевного недуга. Хочу вам доложить, что я со всем тщанием и вниманием погрузился не просто в детали этого дела, я погрузился в характер людей, вовлеченных в него, в их поступки, в то, что господин Бехтерев называет психологией. Так вот-с! Верите ли, я проводил недели в размышлениях, отыскивая причины и следствия, которые наблюдал, постигал их смысл, задавался вопросами, почему этот человек сказал так, а не эдак, отчего он поступил таким образом, а не наоборот? Знаете ли, детишки забавляются тем, что из разноцветных лоскутков собирают картинку. Медведя там, или лисичку. Так и со мной! Только я не затейничал, а из таких же лоскутков, а на самом деле из людских поступков, собирал портрет убийцы. После конфуза с задержанием студента и произошедшего вслед освобождения его из-под стражи, я было ухватился за исчезновение отставного солдата Никифора Тихонова. Однако розыск дал совершенно оправдательный для него результат. Казалось — тупик! Я был в отчаянье!

Представьте, какой урон моей репутации! Но я знал, что преступник где-то рядом, поблизости. Надо было уловить его след! След! У меня, знаете ли, нюх сыскной легавой. Верный нюх! Не мог преступник не оставить ни малейшей зацепочки для меня! Не мог! И тут меня осенило! Зачем же я ищу среди тех, кто все это время находится в городе, у меня перед глазами? Преступник мог так искусно все обустроить, чтобы совершить свое деяние, так сказать из-за кулис, оставаясь невидимым. Вы, Евгений Сергеевич, никогда не гляделись в зеркала, что в прихожей у Трефиловых? Нет? А я вот, представьте себе, давеча взглянул. И был поражен догадкою. Можно сказать, философическою догадкой! Сперва, как все, я увидал два своих отражения. Потом они как мелкие дребезги полетели вглубь зерцал, уменьшаясь и снова дробясь! Превратились в бесконечные отражения — последние и не разглядеть даже! Вполне натуральные копии моего обличия, но вглядевшись, никак не можешь признать в них свою физиономию. Так, знаете ли, и с людьми, с тем как они видятся другими. Их поступки, речи, сказанные ими. Мы ведь как думаем? Вот, например, купчишка какой-нибудь идет по площади, по сторонам озирается. Мы тут же думаем, — купец? Значит высматривает, чтобы такое купеческое соорудить на площади! А у него, может, мать умерла, и идет он, сам не ведая куда. Или он по другой какой причине озирается и забрел на площадь от выпитой с утра вишневой настойки! Понимаете, доктор? Нет в наших созерцаниях понимания смысла! Мы сами — зеркала, которые порождают отражения. Ложные или неполные. Понимаете, Евгений Сергеевич?

Отражения, а не правду. Одно отражение! И чем больше людей, тем больше ущербности в отражениях. Они множатся, множатся и начинают жить своею жизнью. То, что мне кажется моей исконной сутью, моим воображением о самом себе, другим представляется иначе. Другие, то есть совсем другие люди имеют свое правоту и свое суждение о нас. Суждение это, но уже пересказанное, становится ещё одной нашей сутью. И так до бесконечности. В конце бесконечности отражение совсем не похоже на первоначальный предмет.

Он замолчал, переводя дыхание. Глаза его лихорадочно блестели. Он с какой-то болезненностью вглядывался в меня, словно искал поддержки или понимания.

— Трудно найти в глубине зерцал то, что явилось первоначальным предметом их отражения. Однако я увидел. Увидел убийцу. Суть мнения окружающих людей об вас, Евгений Сергеевич, — ваша лекарская оболочка. Никому и в голову не придет судить об вас, как о живом человеке, об ваших тайных помыслах, страданиях и бесах в душе! Однако ж напрасно! Довольно пристального взгляда, чтобы увидать первоначальный, а значит истинный образ в отражении. Я отследил ваши действия, подверг анатомированию ваш характер и устремления, ведшие вас от одного события к другому. Я пришел к выводу, правда, не имея принимаемых следственными требованиями доказательств, что вы, доктор, напрямую причастны к смерти господина Красавина. Я будто вижу ваше отражение — отражение убийцы! Отсутствие улик мешает подвергнуть вас задержанию, но не изменит моего суждения о вас. Но я найду их, найду улики, будьте покойны, найду! Найду и вернусь! Даже за истечением срока давности. За сим позвольте откланяться.

Порфирьев повернулся на каблуках и направился прочь из комнат. В дверях он остановился:

— Евгений Сергеевич, будьте аккуратны с молодыми барышнями. Особливо, когда они влюблены в вас без взаимности. Они того не прощают-с. Нет-с! Лидия Павловна принесла ко мне письмо Ивана Ильича. Письмо вздор! Однако её фантазии от причиненной вами обиды могут навредить вам во мнении нашего общества. Зачем? Уж предоставьте мне удовольствие навредить вам!

Вечер стремительно наползал на город, обволакивая немотой. Выйдя к реке, я спустился по невысокой насыпи к воде и пошел по гранитным плитам набережной. Гладь медленно текущих вод трепетала под порывами ветра и угасающий край небес, отраженный в ней, дробился на мелкие осколки.

Провидению было угодно сделать меня доктором. Наделить тяжким бременем и одарить недолгим счастьем. Оно наставляло и поддерживало в минуты сомнений. Но минуты складывались в годы, десятилетия, и ободряющий его шепот затихал, становился невнятен. Хрустальный небосвод первых побед сменился сумерками тяжких размышлений и умножающейся скорби. Скорби от бессилия. Я помню всех умерших, погибших от моего незнания, от моего неумения. Старание мое и прилежность — не в счет, и душе не легче от жалкого оправдания — несовершенство науки. Пришел день, и прошедшее отступило перед открывшимся настоящим. Иван Ильич угасал от тяжких болей. К несчастью недуг вынуждал прибегать ко все большей и большей дозе морфия, который, как ненасытное чудовище, требовал все больших жертв. Иван Ильич превратился в жалкого наркомана, слезно выпрашивающего инъекцию. Нам с ним удавалось это скрывать, но известность его бедственного положения было делом времени. В последнее наше свидание, он признался, что по его размышлениям он проиграл свой последний бой, что он капитулировал! А значит, потерпел поражение во всей кампании. В кампании под названием жизнь. Его имя свяжут со слабостью, его будут жалеть, и Алеша запомнит его жалким и немощным стариком. Пока не вскрылся обман, пока в глазах сына ещё есть уважение и гордость, нужно решиться.

— Я возьму этот грех на себя, Евгений Сергеевич! Уезжайте, оставьте меня! Вы сделали все, что могли! Теперь — это мое дело! Я сам отвечу перед Создателем, я приму Его суд и Его решение, каким бы беспощадным оно не будет!

Ночь накрыла весь мир. Плеск воды совсем близко, рядом. Провидение оставило меня после того, как я преступил данное ему слово.

«Я не дам никому просимого у меня смертельного средства и не покажу пути для подобного замысла…»

Фрэнсис Бэкон, изобретший спасительную формулу «легкой смерти», украл у Господа один из его даров — дар смерти. Станет ли мне легче жить теперь, когда я воспользовался украденным даром?