Синклит Орешонкова. Озеро

Василий Логинов
1
   На Северо-западе месяц апрель - время, когда на покрытых отяжелевшим снегом полях начинают проступать подошвы прогалин, и вселенский фотограф приступает к испытанию проявочным раствором изрядно пожеванной мартом зимней бумаги земли. Но особенный проявитель его способен выявлять лишь два цвета на постепенно теряющем девственную белизну фоне - раскрываются изумрудно-зеленые и черно-пегие следы беспорядочных сельскохозяйственных оргий осени. Под слоисто восходящими потоками воздуха в фотованночке все шире и шире проступают озимые посадки и унавоженные пашни.
   В начале апреля ели в лесу начинают проваливаться, собирая вокруг себя жесткий валик шершавого снега. Накануне все было укутано пуховым одеялом, а на утро после ночной оттепели каждое хвойное дерево стоит вечнозеленой свечой в ямке-кратере маленького холодного вулкана. Позже, стекающая с веток вода прогрызает в толще неправильных овалов многочисленные извилистые ходики с сахарными перемычками внутри, а снаружи кое-где затемненные вкраплениями переживших холода и птичий голод разнообразных остатков семян, плодов и ягод. Потом кратеры омыляются под юношески безалаберным солнцем, опадают в угловатых промоинах, быстро уплощаются и переходят в вечно жаждущие влагу прогалины. Образовавшиеся мокрые заплаты прелой листвы жадно съедают близлежащий перекристаллизованный снег, и остатками зимней тоски он остается лежать лишь в низинках и под особенно разлапистыми елями.
   Лед на водоемах становится пористо-крупчатым, и в ветреных местах, где снеговая корка тонка или отсутствует, приобретает слюдяную мутность. Появляются одинокие лужи, они неравномерно растут, словно колонии каких-то гигантских микробов, находят друг друга, сливаются, и вот уже остатки льдин неприкаянными разросшимися фишками малопонятной игры го медленно плавают по водному полю, почти готовому для новой партии бесконечного в своем повторении поединка.
   Все замирает в полусонном сезонном междувременьи, и стороннему наблюдателю, случайно оказавшемуся у полусвободной граничной кромки суши и воды, кажется, что вот-вот дадут сигнальный знак, призывающий к началу партии.
   Звук выстрела невидимыми шарами прокатился по биллиардному сукну озерной поверхности, нырнул в низинку на другом берегу, отразился от частокола крестов с вензелями и плит с пятиконечными звездами, покрытых серебрянкой, протиснулся сквозь многочисленные копьистые ограды и ослабленным гулом вернулся к стрелявшему.
   То старик Пехтерин где-то за прибрежными кустами стрельбой отметил девять часов утра и конец сторожевой смены.
   Ровно посередине недолгого возвратного пути звука выстрела от берега к берегу, на широкой озерной протоке, была заякорена старая лодка-плоскодонка. Словно опершись на весло, опущенное в воду, в ней стоял человек в брезентовой штормовке и ботфортах, образованных опущенными чуть ниже колен болотными сапогами. Он вздрогнул и начал вытаскивать весло из воды.
   Длиннохвостой запятой с телом, похожим на глубокий завиток морской раковины, мгновенным водоворотом сбежала вода с резко вынутого весла, и деревянная лопасть очистилась.
   Гриша Орешонков проводил взглядом кружевную ленту пены и короткий выводок белых пузырьков, исчезнувших под лодкой, сел на шершавую скамью, подтянул якорь и вставил весла в уключины. Ладони сжали влажное дерево ручек. Первый гребок, сопровождаемый пронзительным скрипом чуть ржавого металла в трубках-пазах, дался с трудом. Лодка тронулась рывком.
   Со вторым синхронным взмахом рук скрип стал тише, но появились новые звуки: под ногами, за тонкой перегородкой днища, стали раздаваться царапанья и шорохи, переходящие в протяжные вздохи и всхлипы. Гладь воды, оплодотворившись движением, породила множество невидимых, но задиристых, мелких наждачных кругов, они, проявляясь лишь звуком, принялись цеплять и скрести неровности корпуса, и лодке стало больно. Но все-таки, через терпение, она смогла двигаться равномерно и размеренно.
   Ветер, час назад бередивший плоскими натеками волн поверхность озера, окончательно стих.
   В ста метрах от лодки, посередине островка прошлогоднего тростника, за рыхлой плоскостью одинокой раскисшей льдины, торчала полусгнившая коряга - проверенный ориентир для причаливания в нужном месте. Гриша держал направление так, чтобы махристая от ветхости верхушка коряги и якорная проушина в центре кормы постоянно находились друг против друга. Прочерчивая лопастями весел дуги в освежающем воздухе, аккуратно опуская их в воду и с выверенным усилием отталкиваясь от темной глади, он греб не более пятнадцати минут.
   Стенания под ногами оборвались на полутоне, скрип убираемых весел совпал с мягким толчком, и лодка уткнулась носом в край лоскутного одеяла берега, покрытого увядающими заплатами апрельского слежавшегося снега и кое-где окантованного еще не растворившимися остатками льдин. Гриша встал, развернулся и, размашисто перешагивая через поперечные скамьи, прошел вперед. Перемахнув через борт, он ступил на землю и зашагал к покосившемуся забору, нависавшему неровным козырьком над полоской размякшей весенней суши.
   Вокруг было тихо и безлюдно. Зимой и ранней весной в пригородной деревне Рудины пустовали почти все дома. Здесь жили дачники-садоводы.
   Вдоль забора шла тропинка, а на ней, прислоненные друг к другу, стояли два дорожных велосипеда. Гриша положил руку на руль ярко-красной, более новой, машины и замешкался.
   "Ну, уж нет! Сегодня я наконец-то освободился - возьму батин."
   Брошенный велосипед, звякнув, упал плашмя на тропинку, а обшарпанное седло второй машины, скрипнув, приняло тяжесть седока. Опираясь носком правой ноги о землю, Гриша поместил левый сапог на педали и нажал. Заднее колесо чиркнуло стертым протектором по пропитанной влагой почве, оставив косой, сходный с лезвием ятагана, шрам на коричневой глине, и, сделав бесполезную четверть оборота, вовлекло в движение пассивное переднее колесо. Преодолевая вязкое сопротивление, потихоньку разгоняясь, Гриша поехал вдоль берега.
   "Трик-чикт-трак, трик-чикт-чикт, трик-чикт-трак, " шлепала по верхушкам зубьев шестеренок плохо натянутая велосипедная цепь.
   Почти освободившееся от сплошного ледового покрова озеро вроде бы не было глубоким. Сейчас, в апреле, каждая прошлогодняя тростинка была окружена конусом из снега и льда, что создавало впечатление многочисленных отмелей пометок подводной тверди. А в конце лета, когда пласты воды зацветали и обсеменялась многочисленными мелкими плавучими водорослями, образующими переплетения мелких ниточек бус вокруг колеблемого ветром шуршащего тростника, нарушающего прерывистым дерганьем водный покой, дно в водоеме исчезало. Оно распадалось на отдельные крупинки и полностью переходило во всепроницающую взвесь, образуя бурый слоистый бульон. И всегда утром: бриллианты росы на береговой траве, темная амальгама поверхности сквозь клубы тумана на границе воздуха и воды, а ниже - манящий уход в зыбкую вечность растворения. В летнее время года даже слой зачерпнутой, пахнущей тиной, озерной воды приобретал отрицательную оптическую сгущенность, и рассматриваемые под ним морщинистые ладони со складками линий судьбы отдалялись, уменьшались, дробились и медленно уплывали во временно-пространственно-подводное путешествие, подчиняясь волшебному действию множественных крупинок-линз мутноватой жидкости. Манящая сила озерной воды, влекущий зов пресноводной бездны.
   Может быть, впервые это произошло в девятое его лето, в полузатопленном сарае? Вот кстати и он, появился углом из-за поворота, справа по ходу движения.
   "Триик-чиикт, триик-чиикт-таам, триик-чиикт", - изменилось соло велосипедной цепи, отражаемое не струганными доскам сарая. Темные пятна часто замелькали в глазах - деревянная стена почти касалась хромированного руля велосипеда, а в неусыпном оке озера - круглом зеркальце, плотно прикрученном рядом с резиновой рукоятью, лениво плескалось слоистое время, перемешивая свои настоящие и прошлые пласты.

   2
   В солнечный августовский полдень, устроившись в сарае лицом к полуканаве-полуяме, вырытой по форме лодки и до краев заполненной водой, Гриша читал книгу.
   За редкой обрешеткой из сосновых досок плескалась озерная вода, ослабевшие волны вялыми размытыми полукружьями проникали внутрь под просмоленной поперечной балкой, преодолевали полосы солнечных бликов и гасли в опилках у самых ног. Прислонясь спиной к березовой поленнице, разделявшей внутреннее пространство сарая на две неравные части, он наслаждался прохладой, полностью скрытый со стороны входа желтоватыми торцами дров.
   Убаюкивающе стрекотали цикады, и то был единственный звук, нарушавший тишину. Вдруг цикады оборвали свою журчащую мелодию, и нежное женское "мур-хи, мур-мур-хи-хи", перемежаемое ровным мужским "бур-бур-бур", заполнило паузу. Хлопнула дверь.
   - Так значит, ты хочешь взять с сентября еще полставки? Гриша обмер: "Батя! Сейчас он меня увидит и надерет уши! Летнюю контрольную по алгебре припомнит".
   - И кто ж даст такое указание? А? На каком основании? А?
   - Иван Герасимович, но вы же все можете! Вы же добрый! Наташке ведь помогли. Хи-хи-хи! - Мария, секретарша главврача из больницы, в которой батя заведовал хозяйством, полушептала, словно ей тяжело было дышать в промежутках между словами, и придыхание сковывало ее смех.
   - Могу-то я могу. Но хочу ли я? А, Машек? - За поленницей змеиной шкуркой зашуршала ткань. - А с Наталией тож был другой расклад. Она человек благодарный. Много радости мне доставила. Э-эх-ма! А вот ты, Машуня, глазки-вишенки, поблагодаришь?
   - Ну, Иван Герасимович, ну не надо так сразу! Хи-хи-хи!
   - А чего ж резину тянуть? Сентябрь-то на носу. Торопиться надобно. Ты погляди-ка лучше, Машек, что тут у меня в сумочке припасено! - Затренькала открываемая молния.
   Гриша очень хотелось самому быть владельцем объемистой замечательной потертой кожаной сумки с широкой серебристой молнией и большими карманами внахлест. Так здорово было бы ходить с ней в школу! Пашка Котляков из параллельного обзавидовался бы! Но батя был непреклонен в отказе, и все бухтел о важных документах, которые ни в коем случае нельзя мять.
   - Ой, шампаньское! Холодненькое! А это что такое? Хи-хи-хи! Матрасик надувной! Хи-хи-хи! Какой симпатичненький! В цветочках весь.
   - А вот и бокальчики! И матрасик сейчас надуем, а ты наливай шипучку. - Звякнуло стекло, опять зашуршала ткань, и Гришиного лба что-то коснулось. Он посмотрел вверх и увидел засаленный воротник батиного плаща, перекинутого через поленницу. Сзади раздалось мерное пыхтение Орешонкова-старшего, надувающего матрас, хлопнула открываемая бутылка, и пробка, перелетев через дрова, упала в воду перед Гришей, забрызгав книгу, лежащую на коленях.
   "Только бы они не заглянули сюда! Только бы не встретиться с ними!"
   Гриша раскрыл пошире рот, чтобы носовым сопением (проклятые гланды!) не привлекать внимание нежданных гостей, и опустил голову ниже, стараясь еще и вжать ее поглубже в плечи, но лучше бы было совсем съежиться в махонький комочек и зарыться в мягкие опилки. Однако можно было лишь клониться ниже и ниже, пока нос почти не уткнулся в книжные страницы, приобретшие леопардовую пятнистость. Среди исчезающих капель воды Гриша разглядел жучки букв, за поленницей частый женский хохот приобрел ритмичность и частично переходил в стон "хи-ааа-хи, о-о, хи-ааа-хи, о-о", печатные гусеницы-слова закружились, почувствовав новый ритм, сплетаясь с начальными цифрами... в год 6606 Гюрята Рогович, новгородский воевода, послал отрока своего в Печору, в землю Югорскую для сбора дани... "ааах-оо, Иван, аах-оо, Герасимович, ааах-оо, не торопитесь, ааах-оо"... и добрел отрок тот до гор великих, высотой до неба у луки на пресном море, и стоял клик громкий и говор пронзительный там... "угу, кисонька, сейчас"... и секли гору ту изнутри люди, стремясь высечься из нее, но лишь малое оконце в горе той, и оттуда говорили, и не понятен был язык их... "ааах-о-ох, хорошо-ох, ааах-о-ох, вспотели, ааах-о-ох, миленький, ааах-о-ох, Иван Герасимо-о-ох"... показывали люди те на железо и махали руками, прося железа; и хотели нож или секиру, суля вместо того меха... и кисловатый запах заполнил сарай, тот самый запах, который часто распространялся зимними вечерами от бати, плетущего у жаркой батареи сеть, - он всегда заранее готовился к летней рыбалке; и пахучий воздух проник в мирную озерную воду перед Гришей, они взаимодополнили друг друга, сдетонировали от опасной близости, и бурый бульон вошел в мальчика тугой спиралью: Гриша погрузился не телом, но чувствами во взвесь без конца и края, нырнул.
   В первую очередь глубоководное давление выключило его ненужный, лишний и даже вредный в тот момент, внешний слух, однако тут же в полную силу заработало внутреннее ухо, теперь сверхзначимое; а затем - заскребли корявыми пальцами странноватые люди изнутри слюдяное окошко барабанной перепонки. И прерывисто задышал отрок, бежавший сквозь непроходимые чащи в самоедских краях (какая там дань! унести бы ноги!), через голубые снега, минуя глубокие пропасти с незамерзающими источниками... и обессиленный отрок в Новгороде, и вопрошает у Гюряты, что случилось с ним?... но не узнал ответа в тот раз Гриша Орешонков так неожиданно, резким выныриванием, к нему вернулись внешний слух и наружное зрение, исчезнувшие было в растворении: сосновый сарай, кучки опилок на земляном полу, местами скрученная береста на дровах и зазывной плеск воды в яме для лодки.
   - Вот черт! Молния в сумке сломалась! Ну ладно, Мария, пойдем так. - Толчок захлопнутой двери Гриша ощутил через дрова поясницей.
   Опять самозабвенная цикадная песнь доносилась из-за стен сарая, и зыбкие солнечные полосы добровольно гибли рассеиванием в зацветшей воде, и не было плаща на поленнице, и ушли нежданные суетливые гости, а Орешонков-младший все сидел, прижав стриженый затылок к дровам, с "Повестью временных лет" на коленях, и левой рукой поглаживал теплую древесину. В тот жаркий час ему и хотелось, и не хотелось, чтобы спасительная немая сила высохших березовых чушек перешла в него и, дав ответ, защитила в будущем. Помощь дерева против всепроницающей влаги. Волокнистый мускул поддержки. Но, в то же время, там, за полосками волн, в бусинках узора зацветшей воды, скрывалось нечто, что манило непонятой негой неизвестности и звало еле слышными словами-всплесками: "Брось! Оторвись! Не закрывайся скорлупой! Не надо дерева! Лети к нам, и будет вместе хорошо".
   Однажды в сентябре, теплым, сырым и пахучим вечером, придя после прогулки домой, Гриша застал маму в слезах. Ирина Вячеславовна сидела за столом на кухне напротив набычившегося Ивана Герасимовича и утирала слезы уголком передника. Гриша тихонько прошел к себе в комнату, лег на продавленную кушетку, и долго перед сном слушал быстрый мамин говор, в котором рассыпались многочисленные "подлецы", "позоры" и "паскудники" вперемежку с "похотливыми безобразниками", "загубленными младенцами" и "доигравшимися распутниками".
   На следующий день батя уволился из больницы, а еще через неделю по рекомендации своего приятеля, директора железнодорожной школы, устроился завскладом в моторный цех, обслуживающий тюремные катера, и Гриша больше не видел, как плачет по вечерам мама.
   3
   Тропка закончилась, уперевшись в бугристый край ленты старой асфальтовой дороги. Гриша привстал на педалях и резко дернул руль на себя. Под седлом что-то хрустнуло, но старенький велосипед в остальном гладко преодолел границу грунта и твердого покрытия. Дорога пошла под уклон, колеса катились сами, ноги отдыхали от недавних усилий, а от увеличивающейся скорости полы куртки хлопали по бедрам. Впереди и слева, на пригорке, стоял серый куб здания, окруженный высоким бетонным забором с квадратными вышками по углам и загнутыми внутрь штангами с колючей проволокой.
   Покинутая тюрьма. Та самая, в которой перед пенсией работал батя.
   В тридцатые годы кто-то придумал построить узилище как раз напротив того места, где на противоположном берегу находился древний монастырь Мефодиева Пустынь. Так было экономней транспортировать заключенных на кожевенный завод, открытый в святом месте после выселения черноризцев.
   Когда-то катер с чадящей трубой дважды в день перевозил расконвойных из одной пустыни в другую через глубокие протоки, лавируя меж заросших островов. Звенел реквизированный из монастыря колокол, раздавались задорные матюги солдатов, лай собак, пахло хозяйственным мылом и сыромятной кожей, походной кухней и соляркой. И тюремные звуки, и запахи были тогда неотъемлемой частью городка на озерном мысу, становясь признаками единого существа.
   Но в один прекрасный день заключенных погрузили в семитонки, охрана скупила недельный запас торопецкой водки в окрестных магазинах, и мрачный табор, ощетинясь карабинами и автоматами, укатил по пыльной дороге, ведущей точно на север. Местные жители почувствовали себя чем-то обделенными: все бабы несколько вечеров не выходили во дворы для ежевечернего ритуального общения, а многие мужики даже три дня не пили.
   Стало тихо у тюрьмы, скоро выветрились запахи, а на крыше здания выросли пучки вечно пыльных, растрепанных трав. И теперь лишь седобородый сторож Пехтерин по кличке "Сутки-Трое" почти каждую ночь делает обход сверху по периметру растрескавшихся стен, старым дробовиком отмеряя время и отпугивая местных пацанов, залезающих в тюрьму за стреляными гильзами от "калашей".
   Гриша притормозил, и заднее колесо велосипеда пометило угольной чертой на асфальте начало спуска к лестнице, ведущей к старому тюремному причалу.
   Сюда, к воротам, четырнадцатилетним пацаном Гриша привозил бате обеды. Надо было залезть на деревянный ящик и нажать на грязно-белую кнопку звонка. Проходили долгие минуты, в течение которых раздавался громкий, повторяющийся многократным эхом "щелк-щелк" открываемых и закрываемых невидимых дверей, спрятанных внутри тюрьмы. Потом, сутуля массивный корпус, прижимая локти к поясу и шаркая полукружьями ног, из железной калитки в воротах выкатывался старший Орешонков и молча забирал банку с теплым супом и второе в зияющей ржавыми язвами, оббитой, эмалированной кастрюльке с закопченным дном. Автоматические запоры снова заливались птичьим щелканьем, а Гриша прятал в кустах ящик, переходил на другую сторону дороги, спускался к воде, залезал на один из округлых белых валунов, зачем-то доставленных сюда заключенными от Мефодиевой Пустыни, садился и смотрел на озеро.
   Вечером ясного погожего дня, сидя спиной к главному входу в тюрьму, подставляя лицо свежему озерному бризу и щурясь от малиновых лучей заходящего солнца, там, где начиналась другая далекая суша, можно было разглядеть остатки каменных набережных, белесые ярусы колоколен и обветшалые костяки куполов с кое-где сохранившимися ржавыми крестами. Озеро языками желтоватой пены облизывало пористые неровные бока полузатопленной глыбы, движущиеся стружки бурунчиков покрывали пространство до горизонта, а Гриша, опустив ноги к самой воде, ждал первую проходящую моторную лодку.
   И вот, над предвечерним озером разносилось надсадное тягучее тарахтенье, голубоватое облачко выхлопа приносило едкий запах смеси бензина и масла, щекотавший ершиком ноздри. Большим столярным рубанком, приглаживающим мерным качанием водные кудряшки-неровности, вдоль ближнего плеса проплывало веретенообразное тело с темной опухолью навесного механизма и игрушечной фигуркой на корме, оставляя за собой раскрывающийся веер гладких складок-волн.
   "Скорей! Скорей! Ко мне, сюда!" - думал Гриша, глядя на приближающийся, отполированный до блеска лучами заходящего солнца, валик первой волны.
   И поднималась зыбкая пена, и, распластываясь мягкими звездочками, пустыми в центре, захватывала ступни, голени, икры и колени своими многочисленными нежными ротиками, потом поднимающийся бархат потока охлаждал оцарапанную мальчишескую кожу, а звездотечение проникало внутрь. Гриша выдыхал и закрывал глаза, уплывая в бездну, где не было ни верха, ни низа, а лишь безмерное колебание замутненных струй. В такт колебанию начинали вибрировать косточки, а все, что было текучего и жидкого в теле, образовывало большую каплю и, чуть потомив ожиданием, распадалось мягкими теплыми струями навстречу внешней озерной влаге. И появлялись цвета, и переливчатыми становились струи, и каждая звездочка приобретала свой цвет и номер-смысл, а было их неисчислимое количество в тех потоках. Гриша становился одной из блесток, ему присваивался четырехзначный номер, и уплывал вместе с ними дорогой не Млечного, но Радужного Цифрового Пути.
   Но однажды наслаждение пляской озерных протуберанцев было прервано хрипловатым голосом.
   - О чем замечтался, пацан? Льюбовался, льюбовался на развалины, да и закемарил? А батьянька твой жует там вовсью. Ушами двигает. Я смотрьел, смотрьел, чьюствую больше не могу, да вот покурить на воздух и вышел.
   Гриша открыл глаза: рядом, скрестив ноги по-турецки, сидел известный всему городу расконвойный венгр Золтан.
   Дядя Золи был невысокий и широкоплечий, с густыми бровями и постоянной иссиня-черной щетиной. Наверное, он когда-то обладал цыганскими кудрями, ведь Гришина мама, бывшая учительница географии, рассказывала, что все венгры - это осевшие за Карпатами восточные цыгане, но вот уже десять лет вследствие известных причин стригся наголо.
   Дяде Золи за долгое примерное поведение разрешали днем выходить в город.
   Из-за вечной сырости стропила и кровли многих городских домов быстро ветшали, а хорошие мастера отсутствовали. Оказалось, что дядя Золи первоклассный кровельщик, и один стоит целой бригады шабашников, приезжавших на лето из областного центра. Он в любой сезон был рядом: пойди и позвони в ворота огороженного сирого здания на перекрестье дорог, попроси у охранника: "командир, позови Золи, " крыша через три дня течь не будет. Делал он свое дело обстоятельно и качественно, соответственно и заработок имел приличный.
   - Слушай, пацан! Пехтерин мне говорил, что Александер, один из Императоров Российских, приезжал в-о-он туда, в Мефодиеву Пустынь. - Золи объяснялся гладко, почти без акцента. Его иноземное происхождение выдавала частая любимая присказка: "й-еху, антибьетик - павьяний варьянт".
   - А монахи местные ловили рыбку такую мелкую. Рьяпушка, по-вашему, называется. Готовили в сметане с грибами. Так вот, Александер ваш ел и нахваливал, а потом рыжевье монахам подкинул. Они на ту деньгу набережную сладили. А мы теперь на ее каменных остатках сидим. Вот как, й-еху, антибьетик.
   4
   Сидящий рядом с Гришей расконвойный полез в карман за сигаретами, - Гюрята Рогович отставил в сторону липовый ковш с медовухой, - чиркнула в руках дяди Золи зеленоголовая балабановская спичка о коробок, - воевода расшитым платком вытер лоснящиеся после трапезы губы, - при затяжке вокруг глаз и на скулах дяди Золи проявилась сеточка морщинок, - капли медовухи россыпью застыли среди несмачиваемых волосков бороды Гюряты, - симпатичный и общительный, малопьющий кровельщик когда-то в своей двухкомнатной квартире зарубил топором жену, выложил труп на балкон, а сам лег спать, - до обеда воевода посадил на кол трех владимирских соглядатаев, потом сытно поел, и теперь хотел роздыха, и не желал сажать отрока, вернувшегося с пустыми руками, на кол, но для острастки другим надобно, ой, как надобно! - соседи, увидев кровь, капавшую с балкона на седьмом этаже, вызвали наряд; сонного дядю Золи в момент скрутили и увезли, на следствии он упорно твердил, что жена невыносимо громко храпела по ночам, а ему очень хотелось спать, и ничего не оставалось делать, как взяться за колун, - так хотелось тишины! - "допрежь наказанье свое примешь, расскажу тебе, дурья башка, чего ты видеть сподобился", долго мучился с обрусевшим венгром следователь, пытаясь найти истинную причину убийства, и, отчаявшись, отправил его на психиатрическую экспертизу, медицина через полгода вынесла вердикт "пр. здор. без псих. откл.", и суд дал Золтану срок на полную катушку, но за примерное поведение и качественный ремонт тюремной крыши начальством он был удостоен льгот и стал расконвойным, - Гюрята сыто рыгнул и начал: "Видел ты людей, заклепанных Александром, царем Македонским. Дошел он в восточные страны до моря, до Солнечного места, а жили там люди нечистые. Нечистота их вот в чем: ели они скверну всякую, комаров и мух, кошек, змей, и мертвецов не погребали, но поедали их, и женские, и скотов выкидыши. Убоялся Александр, как бы не размножились они и не осквернили землю всю, и загнал их в северные страны в горы высокие. Сошлись за ними скалы великие, остался проход на двенадцать локтей. Царь Македонский повелел воздвигнуть там ворота медные и помазал их синклитом. Но если кто захочет их взять, то не сможет ничем, ни мечом, ни огнем, ибо свойство синклита таково: ни огонь его не может спалить, ни железо его не берет... А теперь, нерадивый, твое место на дворе, на вкопанном колу", - и посаженный на обожженное деревянное острие отрок, уже сорвав голос криком, за мгновенье до отхода прошептал растрескавшимися губами: "синк-лит".

   5
   Дядя Золи докурил сигарету и затушил окурок, но выбрасывать не стал.
   - Все в хозяйстве может сгодиться. - Он разорвал папиросную бумагу, вытряхнул остатки табака в воду и вылущил темно-желтый, резко пахнущий цилиндрик синтетического фильтра. Потом оплавил кончик фильтра на пламени спички и ловко защипил мягкую пластмассу пальцами. После остывания получился маленький серпик на толстой ножке. - Гльяди и учись, пока я жив, антибьетик павьяний!
   Полукружье серпика чиркнуло по камню и на поверхности осталась глубокая борозда.
   - Видишь, какой твердый стал? Может все резать. Это не просто так, павьяний варьянт. Это уже не фильтр, а веник для души. - Дядя Золи убрал измененной формы фильтр в нагрудный карман и посмотрел на озеро.
   - Вот я думаю, зачем все это? Водичка плещется, солнышко светит. Вон строили, старались, красоту наводили, а потом все порушили. Знаешь, что там вблизи делается? Венгр показал рукой на Мефодиеву Пустынь.
   - Человечье дьермо. Много дьерма. Дьермо малыми кучками на больших кучах битых кирпичей, дьермо даже по стенам келий монахов размазано. Дождик его смыть не может. Там воздух такой, что оно не гниет, а сохнет. Сразу каменеет. Даже белые мухины дьетки в нем не выводятся. Твердо слишком. Все зрья... И я зрья здесь толкусь... Хожу, кушаю, крыши латаю. Зачем я жил там? - Расконвойный побледнел, и мелкие капельки испарины усыпали его лоб.
   - Чьерный кофий большой кружкой пил каждое утро, сливьянку по воскресеньям, ночью в субботу жену топтал, как петух курицу, тоже потел, а она все пищала и во сне, и без сна... - Дядя Золи рукавом вытер мокрый лоб и скрестил руки на груди.
   - Землью топчу, чего-то делаю, но все не в радость. Бесполезно все. Здесь везде мне банья для души. Сауна финская, й-еху, антибьетик! В ней душа моя страшней упревает, чем тело... А потом вдруг: хлоп одна мысль, и - легче. Я ж свободен, я всегда могу сделать вот такую острую штучку, мой веник для души, и - вжик им вдоль по венам! Маята моя пройдет, кровь потечет, я смотреть на нее буду долго-долго, пока душа не отмьякнет. Даже на вкус попробую. У жены-то кровь совсем соленая была, а моя?... Буду долго лежать и чьюствовать, как в пустеющих веньяках одно чистое облегчение остается. Навсегда облегчение. И этот выход всегда при мне! Всегда в карманчике. Всегда готовая свобода для души, из-за которой мне легче... - Дядя Золи встал, похлопал себя по нагрудному карману, повернулся к тюремному зданию, и холодными слюдяными молниями из-под шерстистых навесиков бровей сверкнули глаза.
   - Поньял, пацан? А-аа, ничего ты не поньял! Павьяний варьянт!
   6
   Да, здесь они тогда сидели, на этом пятнистом, опоясанном черным платком старости вдоль границы воды и воздуха, валуне. Гриша положил велосипед на обочину, подобрал кусок щебня размером в полкулака и, широко размахнувшись, швырнул его в глыбу. Камень срикошетил от крутого бока и глухо ухнул, уйдя на глубину.
   - Гришаня! Ты чего это здесь расшвырялся, сутки-трое? - Неслышно подошел обутый в серые валенки с галошами сторож Пехтерин. - Небось, сам ездил на нерест, сеточку приладил, а мне здесь рыбку пужать можно. Куда ездил-то, сутки-трое?
   Гриша махнул рукой в сторону. - Ох, беспокойный! Сутки-трое тебе на поплавки! Да-а, ты с измальства таким был... - Тюремный сторож взялся за погон ружья, торчавшего у него за спиной одиноким вороненым двойным рогом сросшихся стволов. - Суетишься, суетишься чего-то, а толку-то? Ну, ладноть. Пойду посплю маленько после смены.
   Но вместо того, чтобы уйти, Сутки-Трое снял с плеча старую тулку-горизонталку, упер приклад в землю и оперся на стволы двумя руками. Под не застегнутым на верхнюю пуговицу воротом байковой рубашки была видна тельняшка с черными полосками.
   - Э-эх, Пасха скоро. Праздник великий, а на старом кладбище совсем все заболотило. Ну, дураки! Сутки-трое им в гашник! Где ж это видано, чтобы кладбище в низинке, в километре от Лосиного плеса разбивать? Он почему Лосиный-то называется? Так ведь глубокий такой, что когда там лось-подранок утонул, то никто достать не мог. Три дня маялись, ныряли всем кагалом, кошку бросали, а без толку. Без мяса остались. Я, правда, через месяц нашел в тростнике тушу. Сопрела вся, еле-еле рога обломал - воняла так, что не подобраться. Пришлось на багор длинную рукоять приделать. Раздутая была, сутки-трое, чуть ткнешь мимо, и газом шибает. Воон там, за мысочком. - Пехтерин кивнул головой в сторону обглоданных куполов Мефодиевой Пустыни.
   - Сам подумай: если плес такой глубокий, ключей полно, подводные течения такие, что лосиную тушу вынесло, почитай, километра за два, то обязательно низинку затоплять будет. А эти пришли, раз-раз: готова-корова! Сутки-трое им в пятаки! Участочки разметили, столбиков понатыкали, и будочку зеленую с оградой вляпали! Хороните, мол, теперь у Лосиного только! А там песок на дорожках и недели не держится - размывает все водичка. Э-эх-ма, сутки-трое вместо портянок! - Старик расчувствовался, слюна забрызгала аккуратно постриженные волоски бело-желтой рамки рта, и ему пришлось достать ветхий, но чистый носовой платок, и утереть бороду.
   - Вот тебе-то все равно - за тридцать только-только перевалило, умирать не скоро. А мне каюк к ватерлинии подобрался: бушлатец деревянный впору примерять, сутки-трое. Кости-то по весне ревматизьма узлами закручивает, все проклятая служба в Речфлоте - почитай, сорок лет через Подпорожье баржи с лесом прогонял, а тут еще и после всего телом своим натруженным в мокрости лежать. Тьфу! Напасти! Ни в жизни покоя нет, ни в смерти! Сутки-трое в дышло, наперекосяк все вышло!
   Пехтерин убрал платок и достал из того же кармана белый сверток. Зашуршала расправляемая бумага, и на свет появились два синих охотничьих патрона.
   - Гришаня! Хочешь стрельнуть? - Ружье сухо хрустнуло при переламывании.
   - Почитай, только мои стволы на всю окраину и остались. - Коротко клацнув, вошли патроны в вороненые трубки.
   - Остальные конфисковали в год, когда тюремные укатили. - Протяжный хруст закрываемого ружья.
   - Регистрация, мол, по новой. Деньгу, мол, платите. Лицензия, мол, сутки-трое твою плоскодонку. Так всех сдать и заставили. - Пехтерин положил стволы на сгиб левой руки, а правой придерживал приклад.
   - Народ теперь и стрелять-то разучился. Раньше бывало, пацаны все приставали ко мне: "Дай, да дай разок, деда Пехтеря!" Но я тогда гордый был, ответственный, отказный. А чего зажимался? Сутки-трое... Дробь-то девяточка, мелкая. Припас я еще с прошлого года сделал. Думал, на вальдшнепа по весне пойду. Но куда уж! Я на смену с трудом ковыляю, а по лесу, да в темноте - не смочь мне теперь. Так весь свой остаток здесь и пропуляю. Сутки-трое навылет в белый свет. - Сторож снял с предохранителя дробовик, и передал его Грише.
   - Стрельни дуплетом, а я посмотрю. А то я, сутки-трое, один здесь громыхаю. Может сердце-то отойдет, полегчает, сутки-трое.
   Гриша взял оружие и приложил его к плечу. Потертый буковый приклад и ложе были чуть теплыми - отполированные мускулы поддержки.
   Медленно перемещая стволы, Гриша провел венчающей их желтой мушкой по воде, задержался на полоске косматых кустов у дальнего берега и уперся в дырчатый купол главного собора Мефодиевой Пустыни.
   Теперь у него на правой руке стало семь очень сильных пальцев - пять своих, родных и суставами розовых от весеннего холодка, и два стальных, ровных и бессуставных, полых и покрытых ровной матовой паволокой влажного конденсата, своей выпуклой колеей упирающихся в темный полумесяц, размещенный острыми клыками вверх в нижней части далекого креста. И все пальцы связывались в единое целое литой буковой мышцей. А спусковой холодящий крючок - всего лишь их общее сухожилие, и для энергетического проявления скрытой мощи надо свести плотнее неметаллические пальцы.
   Гриша сжал кулак - выстрел. Пыж толстой однокрылой мухой спланировал вправо, а впереди, метрах в пятидесяти, газировкой вскипело пятно воды.
   "Зачем же я в Пустынь целюсь? Вон дробь сама дорогу показывает! Надо же в озеро!"
   Гриша немного опустил свою ставшую такой тяжелой полумеханическую руку, мушка переместилась вниз на воду, и снова сдвинул пять из семи пальцев.
   Выстрел, - пыж, - фыркнули брызги фонтанчиков от свинцовых быстрых шариков, врезавшихся в воду.
   Две острые булавки воткнулись в уголки Гришиного рта, потому что появившаяся улыбка разрушила застарелые авитаминозные болячки в местах перехода губ друг в друга, и гусиные лапки трещинок разбежались полукругом по воспаленной коже, и россыпью янтарных бусинок выступила на ней сукровица.
   - Вот славно! Давай-ка сюда тулочку, гильзы вытащу, сутки-трое. - Пехтерин взял ружье у Гриши, переломил его, достал синие пластиковые трубочки, законопаченные с одного конца желтыми бескозырками крышечек с поясками, и, поднеся их к самому носу, стал внимательно разглядывать.
   - Ничего еще, сгодятся, сутки-трое. А самому-то тебе понравилось?
   - Угумк-уммыма. - Гриша Орешонков был нем от рождения и не умел общаться с миром посредством членораздельного произнесения слов.
   "Угумк-уммыма" было одно из немногих доступных звукосочетаний, которыми он выражал удовлетворение.