Портрет Кабака

Шушулков Дмитрий
                ПОРТРЕТ  КАБАКА.

Инженер Димош Тулуп, со своим товарищем адвокатом Ляшенко, первыми зашли в пустую квартиру на первом этаже старого дома недалеко от Пересыпского моста. Бывший следователь Анзор Ляшенко планировал открыть адвокатскую контору на Пересыпи, имел сомнения, глядя на давние ракушечные стены обветшалого дома; и потому пригласил специалиста, желая уяснить, возможна ли расширенная перепланировка такого помещения.
Я оказался несколько случайно среди этих образованных людей, и потому всматривался осторожно, чтобы не потревожить сон окаменелых ракушек, удивлялся усилию людей, которые выпилили и подняли из глубины высохшего морского дна столько, цепко застывших в известковое варево, скучающих вечностью раковин.    
Тулуп долго рассматривал, метровую по ширине кладки несущую  стену, имеющую для квартиры перегородочное значение, удивлялся прошлой архитектуре.
Я сел на подоконник окна, бравшего свет от шумной улицы, откуда: стучали трамваи, скрипели автобусы, ревели моторы машин, - нескончаемый гомон беспрерывно ломился в окно.
- Придётся шумопоглощающие окна ставить, - подумал я, возможно даже вслух подумал, потому что Ляшенко посмотрел на меня рассеяно, он старался не утерять рассуждения Тулупа, которые расширяли площадь квартиры. Адвокат добивался уточнения: сколько лишних квадратов получит, и не свалится ли ему на голову перекрытие второго этажа. 
Нагрузку перекрытия, примет железобетонная балка под потолком, - сказал Тулуп сматывая рулетку  - она высвободит пять квадратных метра пола.
Это очень обрадовало адвоката, он уловил выгоду квадратов и, перестал раздумывать: - Будем оформлять сделку! – заключил он.
Человек имел основание так сказать.
По протёртому паркету медленно, молча, прохаживались две женщины, одеты они были одинаково мрачно, возможно  содержали состоянием некий траур. Стучали каблуками по дереву с размеренной печалью, было видно, что несут собой расставания с какой-то устоявшейся любовью.   
Мать и дочь временами перешёптывались короткими словами, и снова молчали, долго смотрели в пол. Дочка была ниже матери, смуглая лицом, имела густые волнистые вихрастые чёрные волосы, бугрившиеся над низким лбом. Остролицая устремлённость: тонкий нос, чёрные, слегка выпученные глаза, и утонувшие ямочки в щеках, делали её птичье выражение обиженным на страшный мир, и старшее поколение. Старшая женщина содержала иные черты лица, обе они грустили одинаково тихо.
 Стены обклеенные, когда то узорчатыми обоями потускнели, были пусты. Человек же, из чёрно-белой увеличенной фотографии, которая осталась висеть между окнами, смотрел на всех так упорно, что можно подумать, именно он добыл этот тёплый стеновой камень, из которого выложена метровая стена, и построен целиком весь дом.
Ляшенко о чём-то говорил с женщинами, расстегнутое чёрное пальто сгибало его равновесие, было видно, что обида женщин, - предмет привычной занятости адвоката. Он объяснял им условия расставания с обветшалой собственностью.   
Тулуп долго и сосредоточенно всматривался в карточку, так долго, что казалось, если бы эту фотографию не оставили висеть, он бы не решился из такой широченной стены оставлять столь узенькую перегородку.
Я соскользнул с подоконника и тоже уставился смотреть в лицо портрета.
Совсем узкий лоб, чёрные как чугунные ядра пушек глаза; широкие булыжники скул смогли бы сами выгрызть лишние метры каменной стены. 
- Ты его знаешь? – спросил я.
 - Похож на моего земляка Кабак Панаёта.
 - Это он и есть! - сказала старшая женщина. Впервые за всё время она подняла голову и коротко изменила своей постоянной грусти. Я не думал, что она слушает наш разговор. 
Можем идти к нотариусу, - заключил переговоры с хозяйками адвокат, - тут недалеко…
Они вышли, а мы с Тулупом остались ждать; человек из портрета тоже присутствовал с нами, мне показалось, он обиделся на женщин за то, что оставили его.
- Да, я его знал… - повторил загадочно Тулуп. - Ещё по сельской школе помню. Кабак был на класс старше меня, это содержало зависимый порядок на переменах меж уроками, старшие классом имели основание независимо от силы, быть надменными в поведении вне уроков.  Кабак был низкорослым, сбитым, юрким;  короткие как у молодого баранчика волосы, оставили ему скупую приниженную полосу для лба; чёрные крупно-фасолевые глаза бегали уверенной наглостью, кололи ощущением неприступной уверенности, которую он носил, …и ни с кем не хотел делить убеждённость своих нахальных суждений.
Тулуп время от времени поглядывал на портрет, как бы сверялся, правильно ли он помнит Кабака.  Я снова присел боком на невысокий подоконник, а он продолжал:
- Был я в классе третьем или четвёртом, меня послали в нижний сельский магазин купить сахар, тюльку, и халву. В лавке было пусто, из подсобки доходил смех, решился заглянуть: продавец с дядьками выпивали. Я отошёл к стойке и стал ждать, прислушивался к гомону из подсобки; гадал, ловил намерения продавца вернуться за прилавок. Убегал обед дня.
Скрипнула, отворилась уличная входная дверь магазина, заскочил Кабак. Осмотрел пустоту и заставленные полки, прислушался к шуму из подсобки, беспрерывно описывал неимоверно шустрые подвижки; короткие приземисто сбитые ноги, как бы и не ступали на пол, быстро бегающие зрачки прошарили все предметы, товары, и углы помещения. Моё наличие он не принимал во внимание. Вдруг резко перекинулся через прилавок, чуть не сбил меня поношенными тапочками, - их шили из старых брезентовых сумок; выдвинул шухлятку, схватил охапку с деньгами, закрыл ящичек и спрыгнул на пол.  Деньги, вложил в пазуху, а мне показал кулак, пригрозил:
- Скажешь, кому-нибудь, - убью! – и выбежал из магазина.
Когда деньги в пазуху запихивал, одна купюра упала, как осенний лист кружила, села на пол медленно, без шелеста.
Подсобка снова задребезжала от смеха, я встрепенулся от переживаний страха. Поднял 25 рублей, которые никогда в жизни не держал, вложил в карман; опасение выдавило меня на улицу.
Шёл домой быстро, щупал карман с вставленными в него большими деньгами, они обжигали неуверенные ноги; чем ближе приближался к дому, тем большее волнение будоражило меня. Не знал, что с чужими деньгами делать, - выбросить их захотелось!.. 
Я оглянулся, никого в переулке не было, достал двадцатипятку, стал её рассматривать, она была новая, красивая, таила узоры упругих преобразований. Положил обратно в карман, спрятал, принялся придумывать объяснения при домашнем обнаружении бумажного достоинства.
Дома были мама и дедушка, бабушки я не боялся, отца тоже не стоило опасаться, он бы назвал великолепием мою находку.
 - Почему ничего не купил!? Что там опять случилось? – спросила мама строго, она увидела моё переживающее замешательство.
- Закрыто, нет продавца… я вот, шёл обратно, и нашёл среди листьев завеянные в малой рытвине какие-то бледные фиолетовые деньги.
Мама взяла у меня из рук жестяную бумагу, видела моё волнение, и стала подозрительно выискивать стонущие происхождения этих рублей, за которые можно было купить полвелосипеда.
- Какой дурак такие деньги ронять будет?..  Ты, их не украл случайно?!
От растерянности, я дважды подряд повторил то, что придумал.
На моё везение, - дедушка подошёл, я и ему рассказал, как среди листьев ореховых и кленовых нашёл ровно обрезанную бумажку.      
- Ну и хорошо, что нашёл. Если объявится кто потерял - отдадим, а нет, то купим тебе обновку.
- Он их украл! – твёрдо настаивала мама.
- Что за нелепицу говоришь! Такими глупостями нельзя ребёнка тревожить. Сказал, нашёл, - значит нашёл!
Дедушка приглушил все мои расстроенные сомнения, кажется, я сам поверил, что их нашёл, и стал уверенно требовать, что бы купили большую жестяную банку халвы и новые колёса на старый велосипед.
Мама тут же остыла подозрениями, взяла у меня ещё трояк не истраченный, и ушла слаживать деньги на место, - в сундук.
Новые покрышки на велосипеде у меня были красными, у всех чёрные, а мои красные.
…Ну, и Кабак! – подарками раскидывается.
В последующие годы, мы как то не общались, росли с разными интересами, после восьмого класса он пропал; я о нём забыл.
Встретились снова через лет, - десять, я вёл объект на Центролите, строили цех среднего чугунного литья; работа пыльная и горячая. Центролит тогда, - завод громкий, плавил весь металлолом области, предприятия Союза металлическими деталями снабжал. Кабак на заводе формовщиком работал, для незнающих, звучит ёмко, на самом деле игра с песком в опоке, низкая по тарифу и классификации занятости горячая работа. Он по надобности производства, две смены вытягивал, мог бы и третью выстоять, но охрана труда не разрешала беспрерывно напрягать рабочее время. Разливка жидкого металла в объёмные формы, имела действия оживляющей встряски для его восприятия. Он в красный поданный ковш, лил стакан газированной воды, зимой, комок снега кидал. Вода рассыпалась по всей поверхности сплава, капельки воды, словно ртутные шарики катились по жидкому круглому полю ковша, прыгали, убегали, искали спасения от невыносимых градусов в полутора тысячной жаре. Иной шарик подскочит, упадёт в алую лаву и испарится, пропадёт бесследно, как душа человека в аду. Бывает, один-два непокорных шарика остаются долго кружить носятся, словно комета во вселенной, ждут, когда ковш, - формы жидким металлом начнёт наполнять.
Всё это время, Кабак разрывается от хохота, смеётся, за живот держится, не в силах удержать вулкан смеха, падает на колени, бьёт ладонями и лбом по чугунным плиткам цехового пола. Никак не может понять нутро воды, так долго живущее в горниле ада. Он трясся от клокочущего смеха, и казалось в каждой его мышце, тоже пенились, плясали бесчисленные непоседливые красные шарики кровяной ртути, искали выход из замкнутого переплетения сосудов, бурлили как горячий сплав.
Проживал Кабак в заводской общаге, рабочих на смену возил заводской автобус, у нас тоже был арендованный рабочий автобус. Когда мы впервые встретились, Кабак обрадовался мне как горсти тех денег; случай тот в магазине не помнит, но сказал, что не однажды торгашей так шерстил.
Отрос он мало, плотность прибавил изрядную, чёрные волосы такие же густые, теперь длинные и прямые; закрывали короткую шею и полоску упрямого лба. Разговаривал, как и прежде, жестяным голосом, движениями всего дикого тела, - играл состоянием сохранившегося беспечного, вихлястого мальчишества. Имел привычку жирных тыкать пальцем в живот; если кто невнимательно выслушивал его путаные обороты, брал за пуговицу и крутил, оттягивал рассеянность, беспрерывно шатался и смеялся своим же словам, не знал, в какую сторону загнуть подъём всего веселья. Когда курил, пускал дым кольцами прямо в нос человеку напротив. Генеральному директору завода тоже говорил: – ты. 
С нами стал ездить домой, на нашем транспорте. Обычно старался сесть возле молодой малярши, за полчаса езды пересказывал ей, весь предыдущий день, - нелепица несусветная, а малярша без конца хихикает. Пошлые глупости в девичьей голове, - комедиями падают. Часто общежитие пропускал, сходил возле Пересыпского моста, говорил: у него там жена есть. Если возле женщин все места в автобусе были заняты, поднимал сидящего рядом со мной, садился, и тоже беспрерывно говорил, я кое-что улавливал. Когда уходил, собирал пальцы в пучок, целовал кончики ногтей и, отправляя поцелуй жене, мне говорил: - Она мёд! Мелодия…
Цех мы сдали заказчику, и меня перевели на другой объект.
Кабак снова пропал из восприятия текущих лет. Вскоре, слаженный оборот первичного уклада народной жизни стал рассыпаться.
Кабак не имел наличия иных соображений, кроме тех, что унаследовал от устоявшегося строя. Он вернулся в село. Что для него было хорошо, - там выпивку «на карандаш» давали, а он человек упрямых желаний. 

Где двор Кабака в селе, я не знал точно, в нижнем крае где-то. Мне надо было забрать в город двух плотников работающих в нашей переделанной стройорганизации. Искал их долго; наконец мне сказали, что они точно – у Кабака. Уже смеркалось, я перепутал проулки, стал уточнять у группы юношей, спешащих на дискотеку: где Кабак живёт?  Двое парней остановились, остальные не хотели предстоящие впечатления оттягивать шли дальше, девичьими именами гомонили свой вечер.
Объяснили парни содержательно, с доходчивой подробностью, похоже, сразу поняли, что старый односельчанин туго видит улицы старых дворов, да и Кабак не последний тут человек.
Саманных ограждений - дуваров в селе уже нет, только у Кабака и остался, - сказали хлопцы, - он тоже рассыпается от дождей и зимы. Калитка перекошенная, из истлевающих горбылей сбита, не помеха для входящего, Кабак знает, как надо городить текущее состояние.
Задвижки нет, открыть калитку уметь надо: на себя потянуть, приподнять, толкать с усилиями до пропажи скрипа. Кричать бесполезно, не услышат, идти надо без всякой опаски, правда, там ещё одна бесформенная ограда из рассыпающихся кизяков, и воротка возможно верёвкой привязанная, если нет, то надо просунуть руку и нащупать изнутри крючок проволочный. Заходите к Кабаку прямо, у него допустимо всегда входить без согласованного стука.
Практично объяснили юноши, видно не однажды у Кабака бывали.
 Двор при сумеречном свете открылся заросший полынью, татарником, и ядовитым балдараном. Высохшие стволы деревьев, стояли угрюмыми, под ними валялись рассыпанные ветки. Посреди двора большая куча из: камней, битой черепицы, стекла бутылочного, всякий мусор валялся. От саманных стен дома отслаивались глиносоломенные чешуи. В доме светилось окно, из которого доносилась шумная музыка.  Не заглядывая, постучал по стеклу, вслушался в музыку и ждал когда отзовутся. Никто не выходил, заиграли новые ритмы.
Обнявшись руками за плечи: Кабак и, плотники которых я искал, - Кольчик с Горкушей, - так по-уличному их звали, - кружат вокруг  замотанного изоляцией поломанного магнитофона, пляшут сосредоточенно, вроде в Америку всем предстоит уезжать.
Аккордеонная народная музыка делала паузу, танцоры останавливались, громко кричали: - Хоп – ха! – и опять кружили, меняли направление в обратную сторону.
В следующий обрыв весёлой музыки, они разъединились, вскинули руки над головой: - Хоп – хоп! – стёкла окна застонали. И снова пошли отбивать чередующиеся удары каблуками, задорно вертелись вокруг недопитого вина.       
На полу, возле магнитофона, стояла трёхлитровая банка с вином, и три пустых стакана, которые шатались от вихря танца, казалось, стаканам тоже хочется плясать. 
Я стукнул громче, крикнул поочерёдно имена всех, - изнутри не слышали, топот и мелодия заглушали моё желание достучаться.
Выждал, когда музыка смолкнет. Кабак стал наполнять стаканы вином, видно, как он беспрерывно шевелит губами, скулы жуют продолжающееся веселье, все смеются и снова не обращают внимания на бренчащее окно, - люди увлечены, занятно развлекают вечер. Я постучал совсем сильно, мне показалось, что  даже стены слышат мою возню у окна;  для них, - привычная пустота тьмы звякает.
Ударил кулаком раму, крикнул в перекошенную щёлку окна.
Кабак допил вино и приплюснул нос в дребезжащее стекло, не знаю, увидел ли что-то, вышел из комнаты, куда-то в обход пошёл.
Я смотрю в светящееся окно, вдруг сзади слышу:
- Брательник! Димош! – тёмные глаза Кабака светились затаённой далёкой радостью, отображали волнения памяти. В нём сидела та же шелудивая простота прошлого, и какая-то уморённая временем усталость.  Он рывком бросился ко мне, - обнял, головой упёрся в мою грудь, и застыл. Стоял без всяких движений, мне показалось, что он плачет. Я похлопал его по спине, повторял его переживания:
- Брательник, друг, столько лет…
Он ещё крепче обжал меня, и кажется, уснул. Долго насыщенным молчанием встречу выражает.
Снова легко бью по спине, соглашаюсь с ощущениями уплывших навсегда хороших впечатлений. Выжидаю, пытаюсь объятия расспросами разжать. Не могу придумать душевное воздействие на радость встречи. Пришло в голову пресыщение вспомнить, спрашиваю:
- Не скучаешь ли за жидким металлом Пантюша?..
Вышли Кольчик и Горкуша, - озадачились, увидев меня, вспомнили уговор. Намерениями выдуманными, стали один другого упрекать в забывчивости, принялись желанием рукопожатия усыпить моё возмущение, растерянность свою удаляли. Их желание поздороваться разбудило Кабака, они стали его пихать, ударяли  в рёбра. Освободили меня от объятий, я отошёл, и стал торопить плясунов. Панаёт не сдвинулся с места, растирал кулаками глаза, сказал заплаканно друзьям:
- Там где я был с этим человеком, вы никогда не будете.
Его переживание плавало по тьме уставшим сном, он принялся затягивать меня в дом.
Вышла ещё женщина из дома, вид имела поношенный, непонятным положением кривиться принялась, горланила на Гаркушу и Кольчика, - пошлые несуразности стала выкрикивать, скулила гневно на всех. 
Кабак смотрел невозмутимо, видно привык слушать её стоны.
- Ты знаешь, кто этот человек? – он указал женщине на меня. – Я с ним металл коммунизма плавил, наша дружба гремела на всю Пересыпь, на весь Поскот…
Кабак с придавленным негодованием выслушивал её новые глупые стенания, стал снова меня в дом тянуть.          
- Пьёте, пьёте, столько бутылей «на веру» пропили, мне половинку не налили, а всё на мой расчёт ляжет…
- Заглохни, а не то выключу, - Кабак показал, как ребром распрямленной ладони выключать её будет.
Женщина принялась громче голосить, какие-то несусветные чернения и нелепицы растягивала . Кабак приложил ладонь к уху:
- Что, что ты сказала?..
Гаркуша с Кольчиком тоже стали негодующе прикрикивать на горлопанку, грубо возмущались её всегдашним повадкам.
Я не понимал перебранку вечера. Она вдруг набросилась на Гаркушу, стала его царапать, скверно огрызалась, поносила всех без разбора, на меня тоже накричала.
- Можно я её выключу? – Кольчик смотрел в сторону женщины и спрашивал разрешения у Кабака «отключить» его жену. 
Тот, каким то, неловким обиженным разворотом головы посмотрел на меня, не знал что сказать, раздумывал, напрягал невообразимо чёрные в утомлённые глаза.
Гаркуша  щупал исцарапанное лицо, разглядывал тёмные пятна на ладонях, неожиданно, резким ударом свалил крикунью на землю, она мгновенно умолкла, впечатление, что мёртвою лежит.
- Не надо было, жена как-никак, - сказал каким-то невыносимо равнодушным голосом Кабак.
Кольчик поднял жену Кабака, став на ноги, она вроде ток зарядки получила, батарейку, будто ей поменяли, тут же принялась рычать, проклинала подряд всех мужчин на свете, смывала слезами кровь из разбитого носа; окно освещало тягучие розовые нитки, спускавшиеся с её язвительной настроенности на бесконечные худомыслия. 
В проёме входной двери дома, куда меня тянул Кабак, появился старый человек, одет он был в старой поношенной домотканой одежде, в глубоких галошах, и островерхой бараньей папахе.
Одной рукой он обнимал бутылёк с вином, в другой пальцами стаканы обжимал.
- Пахан ты, что тоже в Одессу собрался? – Панаёт изобразил идиотское удивление. - Куда имущество тащишь?..
- Стаканы, стаканы… - одни только стаканы знаете, у вас каждый день пасха и рождество.
Кабак отнял у отца банку с вином и пустые стаканы, в которых старик находил возмущение. Поставил их на дворовую, короткую кривую лавочку.
- В этом селе одни падшие и никчемные люди, сплошная умора тут забралась: коммунисты, баптисты, и виноглоты: - все по пустякам завидуют друг другу, в злобе живут, постоянно ждут плохих вестей, любой беде человека радуются, сплетники и клеветники все, не имеют родовых чувств, заискивают и приклоняются перед каждым случайно забредшим чужаком; невыносимо злонравные люди. Я же не буду как вы, прямо из ведра хлебать, мне надо удовольствие поймать, с пузырьками бурлящими через трубочку горла пропустить ощущения, напиток должен сперва меня в дремоту погрузить, а потом когда формовочный вибратор трясти грудь примется, я веселиться тоже начну. Без толку говорить, всё равно не поймёте, вы сплошь в баранью одежду укутались, и все баранами живёте. 
Кабак говорил отцу, а на меня всё время смотрел…
Я стал торопить «пассажиров», они подошли к лавочке, Кабак высокой струйкой  наполнял стаканы вином, жене приказал:
- Принеси ещё один стакан.
Это дало ей повод снова ощетиниться, тут же выть принялась. Со стариком в один голос стали кричать:
-  Стаканы, стаканы…, - что нельзя маленькими чашками кишки ваши заливать…
Кабак протянул мне свой стакан, было видно, что он устал от непонимания жизни в этом селе, где люди только и думают как помешать другому, иметь своё постоянное счастье.
- Мне нельзя! – сказал я Кабаку, даже обиду сожаление выразил, что не могу с ним повеселиться.
 Он содержательно стал трясти головой, вроде извинялся за неправильное желание, …и выпил всё до сухого дна, долго пропуская сквозь зубы, медленно, без удовольствия цедил в трубочку горла чёрное вино.      
Мы пошли к выходу, заметали дремучий двор пустым взглядом; на улицу вышли. 
Кабак провожал нас угрюмо, и как-то рассеяно, мне показалось, что он тоже хочет с нами поехать, обошёл автомобиль по кругу, подтёр какое-то загрязнение на крыле, и всё время тёр глаза, поправлял упругие на ветру волосы, казалось, они скрипят несогласием с его мыслями. Он обнял всех по очереди, объятия были не такими долгими, как при встрече, мне он сказал грустно:
- У меня там дочка живёт… 
В это время его жена снова громко завыла со двора, вроде ещё и ребёнок заодно с ней плачет, я не понял, - где именно дочка живёт.
Мы поехали. Кабак остался слушать злоязычие жены, грустно как-то мы уезжали.
После тои встречи, года через два-три, я ещё раз его видел, он выглядел каким-то потухшим, но всё же, когда сел в машину сказал:
- Идём в бадегу, я сто грамм выпью…
На сиденье лежала пластиковая бутылка с домашним белым вином, - меня угостили. Он подобрал бутылку и пробубнил себе: - А не хочет ли эта бутылочка в мой мешочек залезть. Вложил бутылку в потёртый старый кулёк.
Мы зашли в бар. Кабак виновато, неловко смотрел на прилавок, совсем не так, как в магазине детства.
- Сейчас начнёт теребить кукурузу в ушах, - так он выразился, кивая головой на продавщицу за прилавком.
…Я уплатил его задолженность. Сидим, я сок пью, он водку с пивом.
- Не жалеешь что из города уехал?
 - А что мне жалеть, там трамваи скрипят, деньги немалые нужны, и здесь тоже всё чужим становится. У меня дочка родилась, - сказал он как-то обыденно.
Заказали ещё сто грамм.
- Давай Пантюша за её весёлое вырастание выпьем, - я хотел бокалом сока ударить его рюмку.      
- Он заслонил рукой своё горе, отлил на хлеб немного водки: - Знаешь, она умерла.
 - Как умерла?..
Он протёр глаза кулаками: - При родах, а оно может и к лучшему, откуда у меня тысячи на пелёнки, распашонки, на докторов этих.
- Так вроде выделяют на рожденье что-то…
- Врут, мне никто ничего не заплатил. При первом рождений сына, понаехала комиссия многоумная, сказали у меня неподходящие условия, ничего не дали. До этого успели всё украсть, замыкали положенное.
Выглядел он поникшим, ничего не было от того Кабака, которого я прежде знал. Тяжело как-то дышал. 
Потом мне рассказали: он на станции, вагон негашеной извести разгрузил без защиты респиратора, - сжёг лёгкие, пылью хрипел. Горло себе перерезал.
- Как перерезал? – удивился я, - такое невозможно!
- Можно, - возразил Тулуп, - он в районном собачьем приюте уборщиком работал. Ножик сделанный из полосы литовки целый день затачивал, на волосатой руке остроту лезвия проверял, думали собак резать собирается. В ночь тоже точил, а утром себя погубил, видели другие работники, как кровь по шее хлещет, а он ещё глубже ножом ковыряет, силится артерию главную перерезать…
Вошли женщины и адвокат. Шумная улица под окнами квартиры гудела, длинный гружёный панелевоз затормозил на светофоре. Портрет расшатало, и он упал на пол.
- …Пока свалится на землю, долго держался, - договорил Тулуп скороговоркой, и пошёл к адвокату.
Я не понял, он имел в виду изображение в рамке, или ещё про человека рассказывал…
Хотел поднять портрет. Но подошли женщины и подобрали свалившуюся обиду. И какая-то пустота совершенно мёртвая устоялась.