Владимир Альфонсов. Не отступиться от лица

Сангье
                …И надо оставлять пробелы
                В судьбе, а не среди бумаг,
                Места и главы жизни целой
                Отчеркивая на полях.
                ..................
                Борис Пастернак
               
       Владимир Николаевич Альфонсов? Друзья звали его – Альфонс: Владимиров много, а Альфонс у них единственный и неповторимый. Иногда звали с прибавлением пушкинского «Альфонс садится на коня»: если уж этот успел завестись, – не перечь.
               
          Владимир Николаевич Альфонсов (1931 – 21 февраля 2011) – советский и российский литературовед, специалист по теме русского футуризма, автор книг о поэзии Владимира Маяковского и Бориса Пастенака. Особенно увлекала учёного взаимосвязь вербального и изображённого… Всё правильно, но  официальная запись не будит моей памяти. Я знакомилась с ним иначе…

          Альфонсов? Друзья именовали его кратко – Альфонс: Владимиров много, а Альфонс у них единственный и неповторимый. Иногда прибавляли пушкинское «Альфонс садится на коня»: если уж этот успел завестись, – не перечь.

     На пару Альфонсу был ещё один гвоздь программы – «уж полночь близится, а Германа всё нет!» – «Да, пива нет у нас. И Герман не придёт!» Поколение 1920-1930 годов вообще страшно любило «перестрелку» знаменитыми цитатами: безопаснее было жить. Стукачи, – если таковая ложка дёгтя имелась, – как говорится, «отдыхали», и вообще, – веселее!

     Так постепенно прибывали в комнату олитературенные, но весьма живые персонажи. Ко времени моего там появления в 1990-х – все формально – ох! – уже не молодые. На самом деле у них не было возраста: культура бессмертна, а потому с ней не разделимые всегда молоды. Они – страшно не любившие, когда их называли – учёными или литературоведами.

       Ведь, что такое культура?! Совсем не жёсткое соблюдение догм! Культура – это в любых обстоятельствах умение сделать жизненное пространство творческим и человечным. Это Они все умели: «Я сразу смазал карту будня, плеснувши краску из стакана»! Стихи Маяковского и Бориса Пастернака были страстной любовью Альфонса. И весь он был, как Маяковский, не неуживчивый; по выражению Пастернака – не законный. «Как беззаконная комета В кругу расчисленных светил» – сам Пушкин (его стих. «Портрет», 1828 г.)

      Но тогда, по первости, в заставленной с полу до потолка книгами чердачной комнате моего научного руководителя курившего очкастого Альфонса я только вскользь наблюдала со стороны, пока учитель сверху донизу исчиркивал – исписывал бисерными замечаниями мои незрелые курсовики. Альфонс казался вместе и разбросанным, и острым, и внушительным и не серьёзным… Как он умудрялся?

       – Не мучай ребёнка! – докуривает наскучивший невниманием друга Альфонс.
       – Нет, с последствиями советской школы надо бороться! Их же там совершенно не учат проверять эмоции логикой. Чёрт знает, что!

        Лицами нас развернул повод печальный, какой следовало бы всем иметь ввиду, но все забывают о неминуемом, пока гром не настигнет их:

                Не знаешь, ведь, что год-то принесёт!
                Хоть темнота за окнами морозна,
                Но стол накрыт, и ёлка зажжена;
                С волной рояля голоса волна,
                И приодеты все…
                Но как сойдутся звёзды?
               
       Звёзды сошлись неблагоприятно.  В те первые недели 1992-го температура скакала в сутки от нуля до минус 15 – 20. Гололёд ломал неудачно упавшим кости. Давление скакало даже у молодых. И вот после университетских лекций взгромоздившись на свой чердачный седьмой, учитель прилёг почитать. Коньяка в доме не оказалось… И через обычное число дней на Волковском кладбище, над холмом красных гвоздик и роз произносились речи.

        Удивительно, сколь многие пришли проводить человека с несколькими только статьями в журналах, совсем без званий! Но ТЕ поколения умели ценить Человека (что мы, кажется, теперь стремительно теряем?!). Плохо было то, что речи эти мне никак не удавалось осознать. Мороз заломил в эти дни – 20. Как в сказке цветы превращались в ледяные. Вот, поговорят люди, поговорят… Мы вернёмся домой и… И ничего: никого там нет! Эти речи звучали обо мне, – дошло наконец. Это на мою крышку гроба сыпалась ледяная земля…   

       Как-то само собой оказалась я в стороне, рядом с понурым, сгорбленным Альфонсом. Наше горя было одного градуса, одного напряжения: мы теряли живое окно, которое позволяло нам видеть мир лучше и светлее. Помню, с как с непередаваемой горечью Альфонс выливал водку на земляной холм!  Автоматически вместе с ним я пила эту будто странно не холодную воду: водка на морозе не имеет вкуса и не быстро действует. Уже на чердаке, мы поминали коньяком, потом чем осталось – наливкой. После горячего чая всё это обернулось состоянием трудно описуемым бесчувствием тела.

       – Даме - диван! – распорядился, укладываясь на пол рядом с раньше обессилевшим Германом Альфонс.

     Как правило, после таких событий люди либо перестают узнавать друг друга, либо дружатся. Возможно, это было странное приятельство по типу «связался чёрт с младенцем»?!  Зато голова и сердце у старшего приятеля были – дай боже! Встречались не часто: по случаю, в гостях. Зато уж никой бытовухи!
 
     Помню, уже на сороковины опять мы в сторонке, на сей раз втроём, вместе с ныне здравствующим редактором ***. И вот откуда-то голуби. Не уличные голуби сизые, – три бело нарядных, с мохнатыми лапками и хохолками.
     Три на троих – странное совпадение… Облетели кругом по небу, – сели перед нами, прыгают по снегу, воркуют… Неужели, в городе остались голубятни?

    – Это ОН нам привет прислал: разным – каждому в отдельности. Говорит: вовремя успевайте дела до ума завершать…

     Сколько-то лет спустя, пытаюсь я «добыть» из Альфонса нужные мне сведения, что не безопасно: надоедливого может и по матушке!.. Но мы ведь «свои»? Своим – можно, своим – прощается…
– прощается…

    – Что ты ко мне пристала! Как пиявка просто. Я маленький – 31-го годика рождения всего. На десять лет моложе Гошки. Его надо было допрашивать: он был голова, – все бегали за советом. Погреться душой мы все, сволочи, к нему бегали! Только не писал почти, негодяй, – про себя философствовал, – дымящий сигаретой Альфонс горестно вздыхает, подпирает кулаком упрямую голову с блестящей лысиной. Очки повисают на крупном шишкастом носу. Нос с печальным сопением – нависает над седой бородой.

      – Помню я 30-е да 40-е годики больше с материных слов. Но кое-что и сам помню: обиду горькую! Отец мой купеческого происхождения около 35-го попал под общую чистку после убийства Кирова. Не дожидаясь и своего ареста, бросив квартиру со всем барахлом, умная мать со мной трехлетним и старшей сестренкой из столицы махнула куда тот самый знаменитый Макар телят не гонял: глухие окраинные городишки, полустанные поселки нищие, бараки какие-то заплесневелые чуть не в заполярном округе.

      И нигде не жили мы больше четырех месяцев, – как раз примерно столько, чтобы запрос на приехавших из оных инстанций до места вернулся. Если, конечно, запрос посылали, – ну, об этом нам не докладывали, рисковать же не стоило. Везло, – не вычислили органы вдову по 58-й расстрелянного.

      Тянулась такая кочевая нищая жизнь года до 56-го. Потому что в 53 мать не поверила: нарочно провокация, – говорит, – подождём ещё. Так что из детства помню бесконечные теплушки надоедливо качающиеся и обиду: только приедем, уживемся, приятелей заведу – в охапку меня и вон.

       Почему же все дружатся, а мне нельзя? А мать ещё от приятелей отваживает: не бегай – не болтай лишнее. Вернулись в Питер, – опять молчи... Поэтому не умею я жить с людьми мирно, ладить с людьми. Лекции читать – пожалуйста. А люди – сложные. Я и того хуже: вредный я. Меня все боятся. Гы-гы! – он любил нарочно шокировать.

      – Булгаков ваш Михайло Афанасьевич… Как Гошка я его не боготворил. Нет. У нас всё отняли, кроме самих себя. И тут Булгаков такое богатство подкинул: как ни поверни цитату, – звучит и бьёт. Свобода! Ну и спасибо ему, – низкий поклон.  Свой он человек, Михайло Афанасьевич, из всей русской литературы как чёртик из табакерки выскочивший. Такой не продаст. Своих ведь не боготворят, – со своими живут.
 
     А что оригинальный Афанасьевич ЭТОТ, - так вся русская литература жутко оригинальная, когда не затёртым глазом зреть! Они, вообще-то, одного поля ягода - Булгаков и Пастернак: оба лирики - плоть от плоти Серебряного века. Запомни!
      

     -Блок – тот другой, старший. Революция уж не юноши – у зрелого Блока мечты порушила. А эти – Булгаков с Пастернаком – смолоду обделённые, резкие. А... - Альфонс машет рукой, как отсутствующую шапку о землю кидает, - сгорели от напряжения и ТЕ, и ЭТИ. Нечеловеческое это было напряжение.

      И вот мы стоим с Альфонсом на всем известных Литераторских мостках у могилы Блока: зашли с соседнего Волковского от любимого друга и учителя.

    – В сентябре 1944 остатки блоковские сюда со Смоленского перенесли. Не хотели не титулованных пускать, но мы - молодёжь окололитературная - пришли, кто неравдами узнал. Прогнать не смогли – в документах не попали мы. Якобы только Лихачёв и Максимов…  Я сам кости Блока чуть не в платочке нёс! (1) – На самом деле, не понятно точно, чьи кости: за Блокаду на Смоленском могилка с землёй сровнялась. Кто-то ткнул надпись: «Блок». Поэтому официально решили кости не брать. Мы, что нашли, всё равно перенесли, опустили в новое пристанище… Официальные тактично не «заметили», хе-хе… Понимать надо! Ведь, это не костям дань уважения – гению, мужеству! Поэты – особенно за 35 перевалившие – самые мужественные люди на земле.

    – Драматурги тоже!

   – Не спорю я тобой, не спорю! Надо в кафе зайти… Помянуть и Сашку,и Мишку. И Бориса Леонидыча. И Гошку. И меня - не раба ничьего, кроме собственных капризов! –  заранее, – всех не нужных этому государству известных и неизвестных оптом!


    Жизнь Альфонс не жил – проживал как нечто необходимое для написания книг. Забывая заходить домой, неделями мог ночевать на диванах приятелей. По-настоящему живой он был только в искусстве: в словах красках, в книгах, в стихах – вслух. Альфонс был изумительный чтец, экспрессивный: нежное фетовское:

                Как лилея глядится в нагорный ручей…
                Ты стояла над первою песней моей,
                И была ли при этом победа и чья, –
                У ручья ль от цветка, у цветка ль от ручья?
               
       ...Он эти напевные стихи рычал, – и лилея расцветала на глазах! Можно, оказывается, и музыкальным Фетом греметь, – прекрасно звучит! И буйного Маяковского можно нежно шептать.

     – А ты думала правила раз и навсегда установлены?! Все вы так думаете, учёные без года неделя вагнеры учёные. Нет кроме таланта никаких правил, – я отменяю! И Пушкин ваш мне не указ: с Пушкиным тоже поспорить можно, – Гхы-ха-ха! – смеялся как-то утробно. И страшно заразительно. – Я грубый! Пастернака хочу сейчас читать для себя лично: можешь не слушать, если не хочешь…

       Да, как же! Нашли дурочку: не слушать когда он стихи читает!

    – Вот я ещё книжицу издал («Поэзия Бориса Пастернака») Ну, так себе книжица. Кто не будет читать, – тому всем раздал на полочку. А ты, – знаю, – прочтёшь. Поэтому тебе и не дам: нечего критики наводить! …Да ладно дуться: у меня просто с собой нет.
 
    – Не дразнись, Альфонс! В портфеле пошарь. И мне тоже, – один из олитературенных старинных приятелей.

    – Нет, какая обдираловка! Ещё у меня в кармане пошарь! С такими в обществе нельзя приличному человеку пить.

    – Кто это здесь приличный?! – подавившись, аж трезвеет приятель... Дальнейшее в приличном обществе лучше – молчанье, перефразируя принца Гамлета.

     Нашлась книжка в портфеле. И Стоит у меня перечитанная на полочке перечитанная с дарственной надписью: «На память – от Автора…»

   Эх-эх! - как вздыхал Николка Турбин, – Память то есть. Автора, вот, нет.  «Живое олицетворение свободы» – так в некрологе назвали. Много мы при жизни не замечаем. Вообще, относительно жизни Альфонс был не просто олицетворением, но наподобие стихийно бытового бедствия вихрем и смерчем свободы, – местами не всегда удобным.

    Резкую маску "неудобного" много пережившие часто носят больше для самих себя, - как защиту. Душой он был нежный, ранимый, Владимир Николаевич Альфонсов, дивно умеющий слушать, слышать и читать вслух: «…Но пораженья от победы Ты сам не должен отличать» – он и не отличал. Доктор филологических наук – записано аж в Википедии под фото человека: рубашечка белая, чёрная пара наглаженная….
Да Альфонс в жизни любил не стесняющее: пиджак старый, разношенный сверху свитера старого, – таким помнится. Понятно: профессора фотографировали. Его очень и неоднократно просили не забыть явится на защиту докторской, – по факту и значимости изданных книг. Ящик коньяка на такой защите присутствует непременно.

      Чувствовал себя Владимир Николаевич в последние годы, – хотелось бы лучше:

                Все ходим под Небом, и волосы наши
                Сосчитаны ветром и спутаны только - ради игры.
                Судьбу не обманешь: она упрёкам не внемлет.
                И дорога как раз - ни узка, ни широка, -
                Как раз по памяти нашей, что все -
                ходим под Небом.

     – Проверяешь: не сдох ли? – мирное дружеское приветствие в ответ на телефонный звонок, – рановато пока: про Михнова (книга - "Ау, Михнов!") не дописал. Медленно пишется книга, – то печёнка, понимаешь ли, то просто сил нет. Такая гадость!

      Зимой, в феврале 2011-го, я была далеко от Петербурга. И вот, – представьте! – снится зимой лето: из зелёной долины высоченная голубая гора до неба, совершенно рериховская. Над горой огромное ослепительное солнце и белая ровнейшая дорога в гору бежит - прямо в это солнце. По дороге в кремовой шикарнейшей тройке (не было никогда!) идет довольный, вальяжный такой Альфонс, останавливается – дружески машет рукой, смеётся.
 
    – Я, – говорит, – про Михнова дописал, - теперь к Гошке иду: совсем без него скучно! – хочется, так не забывай меня. Не хочется – забудь. Пастернака только не забывай! Пока!

    Машет рукой и уходит прямёхонько в солнце: всё меньше, меньше фигурка, вот и совсем не видно… У уходящего с такими снами, уж верно, с Вечностью всё в порядке. Он заработал. А забыть?! Невозможно.
               
                …И надо ни единой долькой
                Не отступиться от лица,
                Но быть живым, живым и только,
                Живым и только до конца.

          
          1. К 20-й годовщине смерти Блока по инициативе Союза писателей прах Блока решили перенести на Литераторские мостки. Но сделали это только после снятия Блокады. Из официальной хроники: "26 сентября 1944 года в одиннадцать утра на Смоленском кладбище собрались сотрудники Музея городской скульптуры, кладбищенской администрации и санэпидстанции. От писательской организации были лишь литературо¬веды B. C. Спиридонов и Д. Е. Максимов".
 
    Конечно, ни Альфонсов, ни его молодые друзья тогда в Союз писателей не входили. Общественность о предстоящем захоронении конкретно не извещали: многие были против нарушавшего уже сложившиеся культурные традиции почитания памяти поэта на Смоленском. Как вспоминал сам Максимов, ему позвонили, и сказали, что, если он поспешит, может успеть к перезахоронению.  Он успел уже к разрытой могиле: "В приготовленные деревянные ящики были сначала помещены останки А. Н., Е. Г., М. А. Бекетовых и А. А. Кублицкой-Пиотух (мать поэта. – Прим. автора). Затем наступил черед могилы Блока".
 
    Утром 28 сентября останки поэта второй раз захоронили – уже на новом месте. По версии Д.С. Лихачёва перезахоронили только череп Блока, который из могилы до подводы донёс тот, успевший в последний момент литературовед Д. Е. Максимов. Он нес череп Блока в платке и по дороге пальцем из глазниц выковыривал землю. Ему сказали: «Вы выковыриваете прах Блока. Это нельзя делать».  …Простите, но вся эта история с черепом русского поэта слишком уж напоминает шекспировскую сцену на кладбище – Гамлет с черепом Йорика. Учитывая уже указанную склонность образованных людей Тех лет (из их числа Максимов и Лихачёв) к литературным играм… Но прямые выводы здесь невозможны именно в силу многих слоёв игры!
 
     Кроме уже перечисленных выше официальных лиц Лихачёв в интервью   1994 г. других тоже не упоминает, но и не говорит, что больше Никого Не было: «Кроме B. C. Спиридонов и Д. Е. Максимова никого из Союза писателей не было…» Лихачёв и Максимов могут просто перестраховываться: названная фамилия – возможные неприятности человеку. Теперь, когда живых свидетелей уже не осталось, можем ли мы рассчитывать на знание недостающих подробностей?! Только если найдутся какие-то частные документы: письма, дневники...

     2. Альфонсов Владимир. Ау, Михнов! Книга о Художнике. — СПб.: Журнал «Звезда», 2012. — 176 с.