Белый таракан

Владимир Липилин
Над входом в подъезд висит морда слона из бетона. Бивни у морды отбились и вместо них торчат арматуры. Иногда за эти ребристые железяки цепляется чья-нибудь улетевшая наволочка, иногда непомерных размеров мужские трусы. Трусы черные, синие, бывают с корабликами. Так и реют на ветру, что флаг, пока их кто-нибудь шваброй не снимет.

В квартире на стене - велосипед. Крутнешь колесо, одна спица за провод телефонный задевает. И тренькает. Покрышки на велике лысые, фара облупилась. Но висящий этот велосипед всегда внушает надежду. Что лето обязательно будет, что мы помчим вниз к Волге – ветер в харю, цепь слетала. Весело и легко жить на свете.

Я переехал в эту коммуналку после университета. Папа как-то (не при мне, конечно) сказал своему другу (но я слышал):

- Делать он ни хера не умел, поэтому стал журналистом.

Фраза во мне зло затаилась, хотя, по большому счету, правда же все. Не преувеличение. Ладно, сказал я, и захотел доказать обратное. Вон, например, как писатель Горький, он же газетный Иегудиил Хламида. Все же человек на себе испытывал, или говорил, что испытывает.

А у дядьки как раз недавно комната в коммуналке появилась. Там кованый сундук, потолки три с половиной метра и лепнина. Окна в комнате ни одного нет, их заменяют двустворчатые, высоченные, со стеклом двери. При желании туда даже на диване можно въезжать. Но я пешком ходил.

- Живи, - сказал дядька, - кинув на стол ключи.

И я жил. Какие мы там устраивали улетные сейшны, можно даже сказать, питчинги. Но об этом как рассказать?

С балкона открывался вид на макушки вязов и сиреней. Через улочку, в доме напротив, был точно такой же балкон. Частенько там тусили барышни. Курили, не переставая. О чем-то чирикали, смеялись, а потом, видя, что я пялюсь на них поверх книги, быстро задирали майки, трясли своими незагорелыми блюдечками. И хохотали.

- Тема сисек не раскрыта! – орал им через улицу покуривающий в открытое окно сосед Эдик. – Девчонки, вы хотя б оттягивали на досуге! - настаивал он.

До последнего момента "девчонки" его не видели, полуоткрытое окно отсвечивало, отражалось кустами и птицами. А услышав такое, немедленно сваливали.

Эдик тушил папироску и закрывал створку. Балкона у него не было, зато было шесть или семь ходок в зону и лет пятьдесят общего срока. Долгое время главным талантом Эдика я считал прицельный, цыкающий плевок сквозь зубы на дымдящий окурок в четырех -пяти метрах. Восторг и уважуха!

Но затем он на моих глазах раз пять ломал все шаблоны, стереотипы, которыми мы его очерчивали. Мы никогда не романтизировали зону. Все эти «что ж ты, фраер, сдал назад».

Да он и сам этого сторонился.

В быту Эдик умел не замутнять свою речь обсценной лексикой. На людях, а тем паче при дамах, изъяснялся учтиво, пренебрегая феней. Впрочем, иногда бывала пенсия. Случалось – зарплата. Он покупал себе крупы на месяц, алкоголя, брал жестяное ведро и запирался в комнате на двое суток.

А на третий день заросший, синенький выходил. И тогда стилистика его речи в корне менялась, из заплечного мешка сыпалось.

Однажды в таком вот состоянии разогревал Эдик на кухонной плите котлеты. Сковородка скворчала, шипела и щелкала. Подошел поддатый Эдик и крикнул:

- Ша, б*л*я!

Я сам видел, как сковородка умолкла.

С тех я только укрепился в мысли, что слово – это скальпель. А также спирт и огурец. Нарывы любого порядка им можно ликвидировать и залечивать.

Бывало, Эдик брал у меня в долг. Ерунду. Мелочь. А утром в день пенсии всегда возвращал. С неизменной чебурашкой «Жигулевского». Я отнекивался, говорил, да ладно, фигня, забей. Он вскидывал глаза свои и ржавым голосом произносил:

- Не обижай меня, ладно?

Мы с ним не были даже приятелями, просто соседи.

Всех девушек, появлявшихся в общей кухне, он звал почему-то художницами, к товарищам был подчеркнуто учтив и обращался к ним: чел.

Иногда я посещал его комнату. Стол круглый, сервант со стопками и графинами, проигрыватель, пластинки. Топчан у окна. Фотки на стене. На одной – его папа и, между прочим, Блюхер. С папой в обнимку.

На этажерке книжки.
Как-то часов в семь утра в воскресенье Эдик врубил свой проигрыватель. Причем, звучал только припев. «И снится нам не рокот космодрома». Припев заканчивался, Эдик безошибочно возвращал иглу на то же самое место и подпевал. И так раз десять.

Я стукнул ему в дверь.

- Сдурел?

Он был чисто выбрит и в белой рубахе.

- Вот по случаю праздника решил взбодрить население, - уставился он.

- Праздника?

- Ну, ты даешь. Выборы же!

Все эти выборы были ему, конечно, по боку. Просто, видимо, он кого-то играл. Исполнял роль. Специалисты утверждают, что в российском кино воры выглядят такими картонными и неубедительными потому, что в жизни русского вора они играют роль русского вора. Начальники играют роль начальников. А попробуй сыграть того, кто уже кого-то играет.

По иронии и даже насмешке судьбы подрабатывал Эдик сторожем. В речном ДОКе. Охранял дебаркадеры, которые свозили на Самарку со всех пристаней. Зимой они вмерзали в лед. А ранней весной буксиры развозили их по домам. Очень красивое зрелище – плывущий по талой воде дом.

Однажды мы с моим товарищем, приехавшим погостить, пришли к Эдику и попросили длинный шест, а он у него был. Солнышко припекало. И Волга обнажалась. Пиво со «Дна», пронзительное синее небо и подступившее после пива – всё это вместе исключало любые невозможности.

Мы решили «прокатнуться» вдоль берега на льдине. Эдик тоже. Он взял с собой в карман семечек, пачку примы и табурет. Сначала все шло хорошо, а потом шест промазал мимо дна и нас понесло. Люди с берега кричали нам что-то. Слышно было плохо, но мы улыбались всем и махали руками. Да, да, в Чебоксары. У нас там дело.

Эдик сидел на табурете, грыз семечки, курил и говорил, что суетиться глупо. Теченье здесь устроено так, что нас обязательно покружит и прибьет к берегу. Мы виду не подавали, но почему-то старому вору не верили. А он курил и от солнца щурился.

Мужики на Ниве, стоящие на другой льдине, сообщающейся с берегом, зацепили нас баграми, обложили теплыми, знакомыми словами и дали водки.

Эдик ехидно лыбился.

А к ночи, когда мы попали к нему в сторожку, сооруженную из старого катера, достал бутылку, налил и нам. И признался, что вообще-то хотел утонуть. Но нас, дураков, было бы немножечко жалко. Потому что мы придурки, а это подкупает.

- Устал я че-то, - говорил он. – Время не мое. Скучно. Хочется сдохнуть, но самоубийство – грех.

А в нас было столько жизни, что слова его тогда казались бравадой, бредом. И мы веселились. А он нам даже на губной гармошке сыграл.

Другие обитатели той коммуналки тоже, конечно, были. Но они отчего-то не запомнились.

Как-то под Новый год Эдик пенсию получил. Хрестоматийно усугублял три дня, курил в постели. Когда я пришел, соседи стояли у его двери, оттуда валил дым. Люди дискутировали, сколько нужно свидетелей, чтобы взломать и проникнуть. Я так испугался, что машинально вышиб ее. Ничего не было видно. Пол уже кое-где горел.

Я открыл окно. Нащупал матрац, дернул и выкинул. Тут соседи с ведрами подоспели. А Эдик как лежал, так и остался на железной своей кровати. Казалось, не задышит уже никогда. А он вдруг захрипел.

Еще неделю у него был такой голос. Как у рупора с покоцанным динамиком.

Я предлагал ему звонить в разные банки и просить кредиты.

А на Новый год мы с соседями скинулись, и я купил ему надувную кровать.

Эдик покупку оценил, всем руки пожал, раскланялся. А мне говорит:

- А ты злой?

- ?

- Хочешь, чтоб, если цигарка упадет, я как воздушный шарик, об потолок и об стены ажно заколдобился?