Вечное это войны-4. Нибелунги на хуторе

Виксавел 2
               
                I.
      Мне семь лет. Но я помню то время по минутам! Потому что когда видишь такое, всё в тебе просыпается и всё обостряется с жуткой скоростью.
      Позавчера уходили последние наши. А сегодня пришли, мадам,  ваши.
      Вот они,  -  живые немцы ! -,   заходят в Муравьёвку.
      Я вижу, как испугалась мать.
      Именно немцев? Нет, она испугалась наших.         
      Как говорится, отсюда - поподробней...
      Позавчера была такая же гнетущая, такая же безмолвная жара. Которую, повторюсь, я ощутил в полной мере только сейчас: больше семидесяти лет спустя.
      Кстати, если кто-то думает, что человек в семь и в семьдесят семь  лет - это два разных человека, тот глубоко ошибается. Да, жару он воспринимает несколько иначе. А немцев,- вернее, тех, кто его «оккупирует»: это для русских оккупант - немец, а для кого-то англичанин, а для иных сам русский, - почти одинаково. За исключением разве  что  отдельных деталей, понимание которых приходит с жизненным опытом. 
     Некоторые из тех «деталей» стали для нас настоящим шоком.
     Но - всё по порядку.
     Позавчера я, человек в трусах, стоял возле тётиной Дуниной саманной кухни,- основная хата, белая-белая, тоже саманная и колхозная контора из самана: Муравьёвка - это глиняный мир,- и смотрел, как уходят последние наши.
     Жёлтоармейцы,- а чего на семилетние глаза в них красного? выгоревшая до цвета песка гимнастёрка, такого же цвета штаны и почти такого же обмотки, серо-бурый скаток шинели и длинная-длинная, как степная дорога, винтовка Мосина,- уныло брели по унылой степи в одиночку или группами по два-три человека.
    Мне было грустно, что наши уходят, оставляя нас одних. Но мне не было страшно, потому что я не знал, что защитник огромной страны в середине двадцатого века  может, - вернее должен: именно должен, обязан ! -, выглядеть иначе. Я думал, что это нормально:  жёлтая гимнастёрка, обмотки, скаток шинели, винтовка.
    А мать что-то знала. И, глядя на наших «жёлтоармейцев», - испугалась.
   Кстати, единственный раз за всю огромную войну.
   В чём она  призналась нам с сестрой лишь через несколько лет после того, как  «желтоармеец», вновь став красноармейцем, разбил и фактически стёр с лица земли могучую Военную Машину западного мира.
   Что же так  её испугало, непугливую мать мою? 
   То, что летом 1942-го отступающие наши выглядели точно так же, как те русские, те ещё  «царские» солдаты, которых она видела девочкой примерно моего возраста летом  1914-го года в первую империалистическую войну. Так её тогда называли.
   Выгоревшая до желтизны гимнастёрка.
   Серый хомут шинели.
   Короче, сколько можно повторять...
   Куда же делись, - на что были потрачены страной огромной!-, десятилетия её
бурной  истории? И что - гениальный Сталин? И о ком пелись эти радостные песни «Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужества полны»?
   Бедная моя мать!
   Говорю я теперь, хотя так и не стал сентиментальным.
   Она ведь наверняка представила, - не вдаваясь в тонкости различия родов  войск,- что так же где-то брёл  её брат Трофим, на которого уже прислали похоронку. Брат воинственный:  курсант кремлёвский, охранявший в Кремле  самого вождя народов! И так же  бредут где-то  красивые ребята с крыльца  нашего шумного и любимого жактовского дома.  А  главное, так же в далях неведомых идёт- бредёт в обмотках, в выгоревшей гимнастёрке и с длинной винтовкой Мосина  наш отец . К тому же ещё и не воинственный, который в своей жизни  даже берданки в руках не держал.
   Для матери это был шок. Смысла которого я тогда не понял.
   А сам я , устав смотреть, как бредут по бескрайней степи наши,- повторяю: в одиночку или вдвоём-втроём  никаких групп я не видел, бредут, как я сейчас понимаю, в сторону Сталинграда. А тогда мне казалось, что именно к тётиной Дуниной кухне, чтобы упасть в тень и попросить воды.
    А я сам  зашёл тогда  в кухню и  лёг на какой-то топчан.
   И почти сразу услышал разговор шёпотом двух «жёлтоармейцев». Видимо, не с командиром,- у командира другой голос, -  а скорее всего с политруком.
   Вот этот исторический шёпот.
   Всего несколько фраз.
   - Ребята, сколько можно бежать? Надо окопаться в полный профиль. Надо...
   - Мы уже двенадцать раз окапывались. И даже пели.
   - Во-во: «Восемь винтовок на весь батальон, в каждой винтовке последний патрон»
   - А он на танках, Иван Николаевич!
   - А в танках нашу песню не слышно!
   Не помню, что ответил политрук. И даже не уверен, что насчёт песни я уже не по сумме жизненного опыта придумал. Но суть шёпота была именно такой: товарищ комиссар, какой смысл бесконечно окапываться, если нечем стрелять?!
   Это были последние наши, которых покормили кашей с кабачкой и напоили артезианской водой тётя Дуня и мать. Последние наши, которые прошли через саманную Муравьёвку в сторону неведомого мне тогда Сталинграда...
    А теперь я, человек в трусах, смотрю как в глиняное село, где остались только дети и женщины, входят немцы. Гитлеровцы входят! Представители той совсем уж неведомой мне нации, один из лидеров которой послал любимой жене  трогательное и страшное письмо: «Марта, очень много работы! Лечу в Освенцим. Твой Генрих». 


                II.

    Полдень. Та же жара. И та же ворона с  распахнутым клювом на печной трубе саманного правления колхоза «Красный партизан». Председателем которого был муж тёти Дуни. Бывший красный партизан гражданской войны.
   Отправив всё имущество сельхозартели в эвакуацию, Никита Гринёв, мужик уже не молодой, но всё ещё по-военному красивый и, видимо, смелый,- он был довольно похож на старшего брата матери Трофима, уже погибшего,- не ушёл со стадами в далёкий заволжский тыл, а вышел на дорогу - и примкнул к одной из наших отступающих частей. Чтобы вернуться  с двумя орденами и без ноги.
    Итак, июльский полдень. Раскалённое солнце...
    Но - хватит-хватит этих описаний родной природы. Нашёл время !
   Мать стирает в корыте  бельё. Поставив  цинковое корыто возле кухни на две табуретки. Тётя Дуня, которая не любит заморачиваться и надрываться,- любимая жена председателя колхоза, однако,- сидит в теньке на завалинке и лузгает семечки.
   А я,- да-да: человек в трусах,- бессмысленно смотрю в совершенно пустую, в совершенно бескрайнюю, подёрнутую знойным маревом степь.
   И вдруг вижу: со стороны далёкого города, из которого мы бежали от немцев до Муравьёвки на быках,- именно так:  бежали на быках,- на вершине пологого, но огромного, словно уходящего в небо  бугра, который рассекается шляхом,- кстати, ни шлях, ни тракт у нас не говорили, а говорили просто - дорога,- появляются сотни крохотных, как муравьи ли  как блохи, людей. И я даже не пойму: идут они или едут.
   Но чувствую:  это - немцы!   
   И мать почувствовала. И даже тётя Дуня, которая не любила заморачиваться.
   Встав с завалинка и бросив щёлкать свои бесконечные семечки, мощная степнячка тётя Дуня сказала странную для меня тогдашнего  фразу:
   - Как на прогулку, Татьяна, катят. Ну, не твари, а ? Они же -  на велосипедах!
   Мать ничего не ответила. Но лицо её, позавчера, - когда она видела отступающих наших при оружии 1914-го года,- скорбное и даже испуганное (испуганное, повторю хоть стократно, единственный раз в жизни!),  вдруг стало решительным и злым, как  у волчицы, собравшейся защищать своих щенят.
   И мать сделала то,  суть чего  я понял лишь десятилетия спустя. 
   Бросив стирать, она медленно,  - медленно-медленно, как на замедленной киноплёнке,- повязала моими недостиранными трусами свой  насупленный  лоб. Она была ещё совсем молодой и привлекательной: её было,- сколько же ей было? -  около тридцати пяти лет. И на моих глазах  вдруг стала старухой...   
   А немцы уже вкатили в  Муравьёвку. Именно на велосипедах.
   Они были в шортах. Я тогда думал, что в трусах. В майках и в красивых,  лёгких шарфиках на шеях: от пыли, наверно. С автоматами, укреплёнными на руле.
    И то, что они были вот такие,  даже на меня подействовало угнетающе. То есть наши, которые все в желтом, уже надорвались на войне, а немцы на ней отдыхали!?
    Это, и правда, было даже не страшно: это было именно - гнетуще.
    Кстати, ни в одном фильме я потом  таких немцев не видел. И ни в одном романе о таких не читал. Хотя теперь знаю, что в армиях мира так называемых самокатчиков или велобойцов были бесчисленные сотни тысяч. И у нашего царя-батюшки,  - то кровавого, то святого ,- их было пруд пруди. И катались они на великах «Дукс Боевой» конструкции Щипанова. И были даже этакие  трёхколёсные «велотачанки», что ли,  с пулемётом «Максим».  Даже  якобы с двумя пулемётами!
    Но хватит мне потрясать эрудицией.
    Мы, коренные и не коренные муравьёвцы, ничего такого не знали - и это стало для нас на какой-то миг шоком . То есть у бедолаг наших -  винтовка Мосина, и с них довольно. А эти на войне - как на прогулке. Ну, а нас, всеми брошенных,  даже  не предупредили, что немцы могут быть и такими.
    А ведь  там, в Кремле,  - гений на гении!
    Оттуда лились по стране такие песни!
    И вот, как говорится, - нате вам. Разбирайтесь, как можете, сами...
    Я помню, как село беззаборное, которое просматривалось насквозь от первой до последней хаты, вдруг стало... белым: это тётушки муравьёвские, оставленные один на один с оккупантами, накрывали столы скатертями и выставляли на них еду.
     По требованию, разумеется, немецких гауляйтеров или как их там, которые командовали  юными велобойцами. И которые, - как постепенно, когда через десятилетия эмоции утихли, - оказались в массе своей вовсе не лавочниками и не мясниками,- а немецкими учителями. Что похоже на правду: зачем бы мясник требовал накрыть стол белой скатертью? Для европейского же педагога - нормально.
    А как ты хотело, родное государство? 
    Против танка с винтарём Мосина не попрёшь. И на виселицу не все тётушки муравьёвские  готовы были идти. Так что велел немец, чтобы скатерть белая, - на тебе, гад, скатерть белую . Велел, чтобы  курка-яйки,  - на жри. Ещё и без матери, что ли, детвору испуганную оставить, которая уже без отца осталась ?!
    Да, а велобойцы были совсем молодые. Точь-в-точь, как наши пацаны, которые  сидели на жактовском крыльце. Вряд ли кому-то из них было даже двадцать.
    Это были  не эссэсовцы: это было добротное немецкое пушечное мясо, которое катилось на своих великах под Сталинград. Где в полынной балке уже навсегда закопался  по шею в твердь земную наш врождённый фагоцит Жора. Злой, как десять волкодавов. Жора, считавший немцев трусами, не умеющими воевать...
    Но мы-то были здесь, в Муравьёвке. Беззащитные, как кролики. Один на один с самой натасканной армией Европы во все её времена. И то, что молодой, мордатый и беззаботный немец  катит  на войну, как на прогулку, на красивом  велосипеде, было для муравьёвцем, скажем так, шоком №1.
    А шоком №2  стало то, что произошло у артезианского колодца.


                III.

    Мать, с моими трусами на лбу,  на какое-то время потеряла нас с десятилетней сестрой  из виду. Сестрёнка  была тогда  совершенно никакая. А в семнадцать стала красоткой. Мы бродили  с ней по раскалённой и  пустой  степи. Ей это вскоре надоело, она ушла в село - и я остался один. Хотя тоже уже  почти на околице...
    Я медленно брёл к центру Муравьёвки, где был артезианский колодец с длинношеим «журавлём» и длинным-длинным корытом, из которого пили коровы. 
    Коров у корыта не было.
    А были сотни...   совершенно голых людей!
    Я никогда не видел голых взрослых. Тем более в таком огромном количестве.
    Они визжали, плескались водой. Всё у них вольно болталось. Они со смехом бегали друг за другом, шлёпали друг друга мокрыми трусами по спинам и задницам.
    Это были наевшиеся за столами под белыми скатертями немецкие велобойцы.
    И я оторопел, стремительно взрослея.
    Но ведь здесь же центр села !
    Как можно быть здесь - голым !?
    На них же смотрят люди !!!
    И я понял,- хотя, возможно, всего лишь  решил семилетним своим умом,- что мы для них не люди. Но это меня не обидело, - а как бы сказать?-,  это меня  обозлило и напрягло:  значит и они для нас  - не люди! Дальше, по агитпропу, я должен был стать самым юным связным партизанского отряда. Но зачем мне вам врать?
    Это был психологический пик моего патриотизма. Да и не было никаких партизан в Муравьёвке. А был вроде бы один партизан в соседнем большом селе. Но его потом  впопыхах убили  вернувшиеся со стороны Сталинграда наши.
    Ясно, что эту историю я в своё время расскажу...
    Вернувшись на тётино Дунино подворье в состояние тайного шока №2,- кстати, после публичного декламирования  своего вещего сна, я, человек в трусах, больше ничего о своих переживаниях и  тайных мыслях взрослым никогда не рассказывал (тем более - о голых немцах, к которым, словно не видя их в упор, подошла какая-то отчаянная тётка с пустыми вёдрами и набрала, не обращая на голых немцев внимание, в корыте воды),- я стал свидетелем такой сцены.
     Мать, серая как земля, с моими трусами на голове, слушала, сжав зубы взбешённую и матерящуюся тётю Дуню.
    - Какие твари, Татьяна! Жирные, как свиньи: жопатые и без штанов! Они думали меня испугать? Я не таких мужиков видала! - оказывается с пустыми, а потом с полными ведрами была именно тётя Дуня, которую я издали не узнал.- Ничего-ничего: придут наши. Они с них те портки вместе с кожей снимут: я, Татьяна, знаю русского мужика, когда он приходит в бешенство! Не дай и не приведи...
    Таким было моё знакомство с прославленной своей  цивилизованностью  Европой, мадам (вы ещё не бросили чтение? спасибо!) :  сотни  велосипедистов-автоматчиков  и  сотни ваших же  голых солдат в центре  русского степного села Муравьёвка. Для нашей тогдашней простоты и то, и другое было настоящим шоком.
    Свою вопиющую неосведомлённость о веловойсках я, тогдашний человек в трусах, полностью ныне признаю. Насколько я теперь в курсе, велобойцы  были и у Красной Армии, но она довольно быстро от них отказалась.
    Интересно, - да: интересно, а как вы хотели, мадам?-, сколько километров не доехали до Сталинграда ваши упитанные пацаны?  Где именно встретил их  наш Жора  со своим «Максимом»?  Впрочем, думаю, что  умные гауляйтеры (европейские педагоги, что вы хотите)   уже пересадили их тогда на танковую броню...
    Признаю свою дремучую неосведомлённость и по части шока № 2.
    Мне теперь даже стыдно, мадам:  ведь натуризм (он же нудизм) - это, можно сказать, базовая часть европейской культуры. Но я тогда ещё не знал, кто такой Рихард Унгевиттер и даже кто такой Максимилиан Волошин. Подозреваю, что и взрослые муравьёвцы со главе с председательской супругой тётей Дуней о них не знали. А вы, будущая  очаровательная натуристка, тогда ещё не родились.
    Да только ли это мы тогда не знали!
    Мы тогда не знали даже то, что могло стать для нас шоком №3.
    Оказывается, - счастлива тётя Дуня, так и не узнавшая об этом до конца своих земных дней!-,  поклонницей нудизма была Надежда Константиновна Крупская. Я не утверждаю, что она щеголяла в ню, очаровывая шушинцев  своими юными формами во время медового месяца с Ильичом: нет у меня таких данных. Да они мне и не нужны.
    Но точку зрения  Владимира Ильича Ленина, вождя и мужа,  на натуризм  разделяла полностью. А Ильич, как всегда, был категоричен.
    Внимание - цитата: «в нудизме есть здоровое пролетарское начало».
    Бред  в ней, в той цитате, конечно, несусветный: последними публично снимут штаны именно слесарь и фрезеровщик. Но какова уверенность вождя рабочих и крестьян: «здоровое пролетарское начало»  и баста ! Хоть стой, хоть падай.
     Что до тракториста, - а Ильич, он же вождь  «и  крестьян»,-  то, по-моему, ни у своего  родного артезианского колодца, ни тем паче  на Красной площади своё «здоровое крестьянское начало»  не оголит никогда. А ваши, мадам, европиоиды  пришли в дом именно тракториста. И показали там всуе всё, что имели...
     То есть ваши соотечественники, мадам, которые плотно обкушали  беззащитных сельских тётушек, весело искупались у артезианского колодца  голыми и  покатили, - могучие  и юные нибелунги! -,  под Сталинград умирать, за людей муравьёвцев не считали. И это, как я уже сказал, было  очень даже взаимно.

                Пляшущие в чьих-то Храмах               
                И тогда, и впредь, как Хамы,
                «Подсмотревшие» отца,
                Будут до Времён конца…


                IV.    
   
     Велобойцы появились в Муравьёвке этак перед полднем. А уже к вечеру исчезли.
     И больше массово в селе этом немцев не было почти шесть месяцев.
     То есть примерно до двадцатого января тысяча девятьсот сорок  третьего года.
     Советую вам, мадам, главу об их втором  массовом пришествии уже   в зимней Муравьёвке пропустить.  Не хочу грузить  вас нехорошими воспоминаниями: я не настолько мстительный, как кажется.  Но это будет много позже. А сейчас...
      Весёлые нибелунги умчались в ночь на велосипедах догонять наших пеших и одиноких "желтоармейцев". Я чувствую сколь неприятно это слово. Но оно, увы-увы, в тот горький момент было очень близко к правде.И лучше, вспоминая то время, сказать его вслух. Чтобы больше не повторять никогда... 
      Мы остались одни.
      Наступили глухие месяцы оккупации.
      То есть - никакой власти?
      Да куда там ! Где есть люди, там тут же возникает власть, которая от них кормится. Власть  была немецкая. И называлась она  «Новый порядок».
      В Муравьёвке и в городе нашем, куда мать во время оккупации один раз как-то добралась, чтобы  поменять  вещи на еду (да, в город - за едой: там же базар) и привезла, кроме еды, кучу новостей,  - немецкая власть проявляла себя так.
      В Мурвьёвке время от времени появлялись в экипаже на конной тяге, - сам  экипаж менялся  в зависимости от сезона (линейка, бричка, сани), - трое.
      А именно: уже немолодой  и по виду  явно  не строевой немец, полицай из "местного населения"  и некий старичок, якобы староста большого (при советской власти сельсоветовского) села. Где, кстати,  была комендатура то ли с самовнедрённым, то с оставленным партией для подпольной работы партизаном,- если, конечно, комендатуру можно считать подпольем; хотя - почему нет? -, товарищем Молоховым.   Так он время от времени себя  селянам тайно позиционировал: не рядовой полицай, а сам - наш.
      И толк от него, если объективно, был.
      Партизан или контрразведчик Молохов,- ясно, что фамилия  мною изменена, хотя благодарные муравьёвцы назвали в честь Молохова  одну из своих пяти улиц, -  время от времени  предупреждал селян о возможных массовых угонах на каторжные работы  в Германию. Хотя ни один из угонов, слава Тебе, не состоялся. И сообщал по своим каналам  о приезде в Муравьёвку названной выше тройки...
      Пишу об этом потому, что удержать всё в памяти невозможно.   
      А значит можно забыть,мадам, как вы разбомбили эшелон с беженцами, набив их животы шлаком; как со свойственной вашему национальному архитипу аккуратностью расстреляли в глиняных карьерах кирпичного завода несколько тысяч горожан. О чём я уже говорил выше. А это, - забыть!-, плохо и для нас, и для вас.
      Однако всё это, если угодно, предсказуемо и ожидаемо. Оккупанты в редких случаях ведут себя иначе. Кстати, концентрационные лагеря придумали англичане ещё во время англо-бурской войны. А когда, если не ошибаюсь, Меттеран залепетал о европейской гуманизме, из Алжира ему тут же крикнули: глянь на свои штаны - они по колено в нашей крови! Так что хватит об общеевропейских ценностях...
     Но было в глухие месяцы оккупации кое-что "эксклюзивно" наше.
     Например, я видел, и мать тоже видела, - и, тронув меня за плечо, приложила палец к губам, чтобы я никому не рассказывал,- как перед вечером, минуя центр Муравьёвки, в абсолютном молчании проехал отряд казаков. Мать,- она была великокняжеской казачкой, тихо прошептала: «Эх, казачки-казачки, куда вас, бедолаг, занесло...» Видимо, это были немногочисленные белоказаки, примкнувшие к немцам. И уже понявшие, чем всё это для них кончится.   
    Да, сложна ты, история Отечества !
    Возродилась в народе, уже по-советски атеистическом,  и языческая вера во всякого рода приметы и гадания. Особенно любили муравьёвцы гадалку Полю, которая «очень хорошо  предсказывала». Согласно Полиному раскладу, Красная Армия вообще не несла никаких потерь. Все муравьёвские мужики были живы и здоровы. Все: деды, отцы, старшие братья, женихи. Наш отец был, правда, якобы слегка ранен. Хотя на Кольском полуострове немцы вроде бы так и не перешли границу. И тётин Дунин муж Никита Андреевич, и старший сын Николай, участник десанта на Малой Земле, о чём мы, разумеется, не знали, были живы-здоровы. Хотя Никита Андреевич лишился ноги именно в месяцы оккупации Муравьёвки  и сейчас маялся по госпиталям.
    Но все шли и шли гадать именно к Поле.
    Потому что строки эти вечны для всех людей планеты:

                И тогда, если к правде святой
                Мир дорогу найти не сумеет,-
                Честь безумцу, который навеет
                Человечеству сон золотой !

   А примерно с декабря сорок второго, когда молодые тётушки стали исчезать из Муравьёвки дней на десять, а то и на целые две недели (невероятно, но они бегали навстречу начавшим наступать наших: они просачивались сквозь все заграждения - и приносили нам всякие прекрасные вести!),- старые, уже испуганные немцы из «троек», изымающих свиней, и полицаи из наших, зачем-то неубедительно пугали нас всяческими антисоветскими страшилками. Якобы впереди Красной Армии мчит дикая дивизия и режет всех, кто был в оккупации. Якобы  вся Красная Армия уже - в «царских» погонах. Тётя Дуня в погоны почему-то категорически не верила. Наверно, потому, что муж был красный партизан и воевал в молодости с белопогонниками...
   В том же, что наши придут, не сомневался абсолютно никто.
   Во-первых, мой вещий сон. Шутка!
   Во-вторых, когда мать съездила в город, она привезла оттуда, помимо еды, ещё и такую весть. Дореволюционная хозяйка нашего жактовского дома, оказывается, ходила к коменданту города, чтобы «новая власть» вернула ей отнятое проклятыми большевиками имущество. И пожилой немец,- мадам: ваш соотечественник!-, ей сказал: « Фрау, вы это серьёзно? Не делайте глупости. Неужели вы верите, что мы здесь - навсегда!?» И разрешил ей занять только одну пустующую комнатёнку.
    И, наконец, в-третьих. Новый, уже 1943 год, мы, разумеется, не праздновали, но, затаив дыхание, слушали фейерверк. Не придирайтесь: именно так - слушали фейерверк. Это молотил мёрзлую землю немецких окопов и окопчиков, медленно-грозно приближаясь со стороны Сталинграда,  - где, как говорили нам бегавшие туда молодые тётушки, «Наши  надрали  им жопу!», - Бог Войны:  уже ставшая  к этому времени могучей  советская артиллерия.  Правильно сказал ваш комендант нашего города, мадам: «Неужели вы верите, что мы здесь навсегда?!»
   Мы  в  такую  чушь  не верили никогда.


                V.

    Повторяю свою просьбу:  следующий сюжет, - ещё не решил, как его назвать: «Лечение Сталинградом» - слишком просто, -  мадам, не читайте.
    Он огромен. И в нём слишком много крови. И нашей, мадам, и вашей.
    И, само собой,  слишком много не понятного вам пафоса, патриотического восторга и прочего, за что нас «ругает» современная Европа. Которая, извините, безропотно ложилась под Гитлера целыми странами за считанные недели.
    Так что, живи Мопассан во вторую мировую, - как вы её называете, считая нашу Великую Отечественную «некорректной» в качестве имени (когда мы реально громили Гитлера, вы, правда,  так не считали, и за то спасибо) ,- да-да: живи Мопассан в это время, он мог и не наскрести фактов на свою  очаровательную  «Пышку». Десант в Нормандии - это, во-первых, уже всего за триста с небольшим дней до конца войны, которая длилась несколько лет.  А во-вторых, это уже и не заслуга лишь европейцев: там был весь мир. Разумеется, в той его части, которая  не вошла в реальный  союз с  Гитлером.
     А мы - это именно мы одни.
     И тысяча сто дней войны - это наша тысяча сто дней войны, мадам...
     Но - ладно:  идём дальше.
     Мне уже восемь.  Отныне я уже не «человек в трусах» даже летом. Так ходить мне  стало неудобно. Я не немецкий нибелунг у артезианского корыта.
     Январь сорок третьего.
     Просыпаясь среди ночи, мы чутко прислушиваемся: неужели - остановились?  В смысле: неужели ваши остановили наших?! Слава Богу - нет: далёкий подземный  гул нашей артиллерии, от которого слегка и приятно,-  да уж извините:  именно - приятно!-, подрагивают саманные стены тётиной Дуниной хаты, не прекращается круглые сутки. Кстати, словосочетание «Слава Богу!»,- Сталину слава, это само собой, но слава и Богу, которого  «официально» вроде бы  по-прежнему нет в стране атеизма, - как-то незаметно вернулось в наш повседневный  язык.
     Да, но главное, что наши наконец-то запрягли и поехали! 
     Хотя никто этого знаменитого пассажа  Бисмарка,- какой ещё Бисмарк? правильно говорит только Сталин!-,  о  национальной особенности русских медленно запрягать, но быстро ехать, разумеется,  в Муравьёвке не знал.
     Вспоминая те январские дни сорок третьего, даже перехожу на рифму. Ибо  всех нас переполнял тогда  высокий  восторг ожидания: наши идут!
    
                В тех стылых, в тех январских далях 
                Родных орудий грел нас бас:         
                Как праздник, тех мы ожидали,
                Что где-то в шею гнали вас... 
               
               
       Впрочем, не будут терзать вас краесогласиями ручной работы.
       Лучше расскажу, как я, уже восьмилетний, - вернее: ещё лишь восьмилетний,- представлял то, что происходит в зимней, наполненной рёвом артиллерии степи.
       Картина мне рисовалась такая.
       Сомкнутыми рядами наши,- в новых обмотках и в новых шинелях, с  ещё более длинными  и тоже новенькими  винтовками, - гонят разрозненных ваших, кричащих слово «капут» и несущих на себе, чавкая по смеси снега и грязи,  свои велосипеды.
        Нет-нет: ваши не голые, как у артезианского колодца села Муравьёвка. Но в чём именно они одеты, я представлял с трудом. Поскольку живого  немца в зимнем обмундировании  пока ещё ни разу не видел. Списанный солдат, промышляющий вместе с нашим полицаем,- увы, полицаи были именно наши: советская власть умела создавать себе не только друзей, но и врагов,-  у беззащитных муравьёвских тётушек свиней, - это ведь ещё не настоящий вермахт.
        Но и настоящий вермахт,- зимний вермахт сорок третьего года,- был уже на подходе. Считанные не дни, а часы оставались у нас до встречи с ним.
        И то, что я  тогда увидел, а сейчас, - честно говоря, с большим удовольствием,- сейчас напишу, я, и правда, очень советую вам, мадам, не читать...
       Война - это некий фантасмагорический рентген, который просвечивает и каждого отдельного человека, и целый народ, и его страну, и человечество в целом, - насквозь. А жить, когда в тебе нет загадок и тайн, может быть очень не комфортно.

                ***