Призрак молодости. Голова Богомолова

Эдуард Дворкин
Уважаемые читатели!
 
Романы и рассказы имеют бумажный эквивалент.
Пожалуйста, наберите в поисковой строке такие данные:
1. Эдуард  Дворкин, «Подлые химеры», Lulu
2. Геликон,  «Игрушка случайности», Эдуард Дворкин
Все остальные книги легко найти, если набрать «Озон» или «Ридеро».

ЦИКЛ РОМАНОВ: «ПРЕСТУПЛЕНИЕ И ВОСКРЕСЕНИЕ»

(Книга вне времени и пространства,
вне конкретной сегодняшней заботы,
вне повседневной жизни)
               
               
               
«Игра словами – признак молодости;
из-под пыли  обломков разваливающейся культуры
мы призываем и заклинаем звуками слов.
Мы знаем, что это единственное наследство,
которое пригодится детям».

Андрей Белый. «СИМВОЛИЗМ»


«Тот, кому нужна красота, черпает ее из давно минувшего, где все кажется ему прекрасным».

Е. В. Аничков. «ЭСТЕТИКА»


«Пусть таких людей не было в действительности, но они могут быть, они будут».

Д. С. Мережковский. «ЧЕХОВ  И 
ГОРЬКИЙ»


«Каким образом возможно самое появление               
Карамзина? Если мы послушаем наших
историков, то должны будем сказать,
что это был какой-то урод или сумасшедший, а
отнюдь не произведение исторических
обстоятельств того времени».
               
Н. Н. Страхов. «ВЗДОХ НА ГРОБЕ
 КАРАМЗИНА»               


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая.  БЛЕЩУЩИЙ ПЛАМЕННИК (ПРОЛОГ)

Каждое из семейств живет по-своему, как больше нравится которому.
Странный порыв чувства потряс Екатерину Владимировну и не позволил ей поначалу не произнести ни единого слова.
Огромное что-то, громоздкое с гулом и грохотом тяжко ударилось обо что-то металлическое, и все кругом дрогнуло и зазвенело.
В доме поднялась страшная суматоха: двери хлопали, слышались тяжелые и спешные шаги – с большого ясеневого комода упала и вдребезги разлетелась занятная дамская безделица.
Пафосные, пророческие лица появились, предстояло которым жизнь соединить с мистерией: Шренк-Нотциг, Крафт-Эбинг, Альберт Молль и Хэвлок Эллис!
Шренк-Нотциг – пловец страшных человеческих глубин.
Крафт-Эбинг – провидец тьмы.
Альберт Молль и Хэвлок Эллис – рудокопы души.
Мистагоги новой жизни!
Их сюртуки были короче, чем следует, и не застегнуты вовсе.
– Когда дует Вечность, люди боятся схватить мировой насморк! – они раскрутили скакалку.
Екатерина Владимировна подскочила, пряча душу.
– Нам суждено предузнать плодородие земли в употреблении ее металлов, вызвать из каменоломни здания и грады, истребовать от стад одежду, от лесов корабли, от магнита ключ морей; самим нам предоставлено похитить песок у ветров, его развевающих, и, сотворив из него стекло, обратить взоры наши на строение неприметного насекомого, или употребить его на открытие новых небес, стекло! – мужчины вели хоровод.
Отвлеченное мышление, предопределяющее бытие, разрешилось, вместе с ним, похоже, в Круглое Ничто.
Помню, мне было стыдно, повернув голову, взглянуть на них.
Средний человек получил свою долю манны небесной и в силу этого поставил себя выше того, кто почувствовал лишь привкус ее (по секрету: ничего выдающегося!).
Четверка, появившаяся в доме, была из тех, о ком история, наверняка, оставит «жизнеописание», если не «житие», причем всё в нем будет казаться единственным, логичным, само собой разумеющимся, таким, как кажется нам естественным, что Толстой, скажем, шел путем именно Толстого или Федор Михайлович вел жизнь Федора Михайловича именно, а не дюжинного какого-нибудь человечишки.
Екатерины Владимировны платье высоко взлетало.
Вокруг нее по периметру группировались вырезы в неизвестность.
Бился в вырезах блещущий пламенник.
Вырезы в необъятность называются окнами.
Блещущий пламенник – солнцем.


Глава вторая.  КОНЕЧНАЯ ЦЕЛЬ

Сдувая перевранные, как всегда, слова, они держали что-то невидимое.
Перевранное невидимое слово было «время».
Оно начиналось, простираясь, сейчас и именно тут, все о котором хотели узнать и без конца говорили.
«Умножается? – спрашивали. – Время умножается?»
«Делится,– я отвечал, – весьма приятно: между библиотекой, беседой с друзьями и прогулкой».
«Что было – будет, что есть – того нет?!» – догадывался кто-нибудь, забегая и тут же теряясь в бессвязных и мелких подробностях.
Каждый мог хорошо и вовремя забыть, но мало кто – вовремя и хорошо вспомнить.
«Что ли, в верховом платье, в мужской шляпе и с хлыстиком?!» – морщили лбы, прикладывали к ним палец.
Иные ходили взад и вперед – другие сидели или стонали.
Души находились в некотором смятении.
Уже разнуздались страсти, пошли взаимные обвинения и уличения.
«Пошел с квартиры!» – сорвался Пилар фон Пильхау.
«Как это, нуте-ка, скажите еще?!» – тайный прелюбодей ехидствовал.
Все продолжали еще по привычке платить дань своему времени, живя жизнью интересов личного эгоизма.
Екатерина Владимировна хохотала, и в смехе ее слышалась злость: по звонку и шагам через залу она подумала о муже.
Муж, в ее представлении, должен был появиться непременно в золотистых тонах, охмеленный вином зари – она слышала его иногда среди пропастей, видела в разрывах туч – в резких чертах его лица простота сочеталась с последней исключительностью; он должен был возложить на нее пречистые утренние руки и открыть, наконец, желанную тайну.
Во фраке с цепью мирового посредника, в комнату без доклада вошел апостроф Павел.
– Два человека, – он приложился губами и носом, – ехали вместе из Москвы по Николаевской линии. Один из них высадился в Твери – другой продолжил путь до Петербурга. Дорога одна и та же, но у одного конечная цель лежала гораздо ближе, чем у другого. Вот только и всего.
– Кто же, – Екатерина Владимировна настроилась, – приехал к нам?
– Приехал я, – апостроф открепил от лба золотую пластинку и протирал ее кусочком замши.
– В таком случае, кто сошел в Твери? – она вдруг заволновалась.
Лицо апострофа Павла приобрело выражение, какое принимают французские актеры перед вызовом на дуэль.
Лопнула одна из петель ее шнуровки.
Ахнув, Екатерина Владимировна сделала шаг назад.
Апостроф подошел к окну, заглянул в необъятность.
– Ваш муж…


Глава третья. ОПОРА РУХНУЛА

– Опора… прибежище всего отжившего, старого… оплот деспотизма и мрака рухнул! – за завтраком сообщил бывший деверь.
Дети смутились и тихо пошли прочь из комнаты.
Умное – не из красивых – лицо с чуть заседевшими усами едва заметно улыбнулось.
– Рухнул оплот… опора, – бывший деверь подвязал салфетку.
– Я чуть с кровати не упала, – в утреннем капоте Екатерина Владимировна проложила калач маслом. – На рассвете как жахнет: гул, грохот!
Ярко вычищенный самовар отражал металлическим животом их изуродованные лица.
Пить кофе из самовара была общая их придумка; они пили кофе и по традиции говорили, что «деверь», безусловно, перевранное слово, и изначально имелась в виду именно «дверь», но раз уж так вышло, пусть так и остается.
– В конце концов, все  под Толстым ходим, – сказал бывший деверь, хотя по факту ходил под Федором Михайловичем.
Не на шутку враждовавшие между собою Толстой и Федор Михайлович в печати с завидным постоянством перевирали слова друг друга – расплачиваться же за это приходилось обыкновенно третьим лицам.
Умное – не из красивых – лицо было именно третьим, сидевшим за одним столом с Екатериной Владимировной и бывшим деверем.
Они, взглядывая на него, усиливались победить в себе отвращение.
– С кармазиновым трипом, пишут, продается мебель, – нашел бывший деверь в газете, – а мне так думается: трип был у Карамзина!
– Сказывают, – Екатерина Владимировна понизила голос, – Карамзин ваш после смерти появляется именно в мебели: стучит изнутри, выкидывает вон одежду, бьет стекло.
Третье лицо за столом уткнулось в ветчину с горошком.
– Я Николая Михайловича встречал по жизни, – продолжил бывший деверь о Карамзине: любил старик говорить с папиросой: зажжет, бывало, поставит перед собой в пепельницу и говорит с ней. А то и не зажигает. Он продавал апельсины солдатам.
– Николай Михайлович? Карамзин?
– Мальчишкой еще и Лиза тоже, маркитантами.
– Милости просим, копеек за восемь? – что-то такое Екатерина Владимировна уже слышала.
На кухне что-то толкли, должно быть, сухарь в соус для гостей.
Бывший деверь мерился ростом с дверью.
Нетронутая ветчина с горошком улыбалась с тарелки третьего лица.
«Карамзин, – торопливо Екатерина Владимировна набросала на салфетке, – вытер усы и попутно оправил нос. Лиза подошла к нему, красивая, с безучастными глазами. Весело на березе кричали грачи».


Глава четвертая. ОСТОРОЖНЕЕ СО СЛОВАМИ!

В доме было множество мальчиков.
Они были везде: на этажах, в подвале, на чердаке и во многих комнатах.
Она планировала однажды скопом вывести их из города в Третье Парголово и там поселить в топкой балке в поймах, но не доходили руки. Покамест мальчики носились по дому; их взгляды на нее порой были дерзки до наглости.
Она, не скупясь, раздавала затрещины – наиболее провинившихся с собою забирал апостроф Павел.
Он был мертвая, неудавшаяся фигура, но он полюбил представлять ее идеальной – недостаток жизни он надеялся восполнить избытком добродетели.
Обычно они говорили о том, как прекрасно играет военный оркестр в Летнем саду (при электрическом освещении) и какие большие деньги берет господин Балашов, буфетчик сада, за бифштексы.
Апостроф, как и все прочие, перевирал слова, и выходило так, будто проездом через Москву и Тверь, днями он возвратился из Астралии.
– Кенгуру, гуру, кенкеты, – рассказывал он на этот раз. – Все, наслаждающееся свободой, бегут вприпрыжку утолять жажду в ближайшем ручье, который сам не притек бы к ним – тогда как моря и реки поднимаются там влажными парами и, преображенные в дождевые облака, орошают жаждущие, но прикованные к земле баобабы.
– Там нет длины, нет ширины и только глубина?! – Екатерина Владимировна удивлялась. – Вы знали Карамзина?
– Я знал всех, – апостроф подобрал с пола разбившуюся дамскую безделицу, срастил краями и поставил на место. – Пошто вам Николай Михайлович?
Екатерина Владимировна не знала и сама.
– Куплю у него апельсинов! – она отшутилась.
– Он воздвигал опору, ту самую, – Павел напомнил.
Она понимала: рухнувшую с грохотом накануне.
– Не он один… еще Федор Михайлович… Карамазовы…
– Верно ли, заказали вы мебель, обитую кармазиновым трипом?
– Да, это так. Меня заинтересовала опечатка в газете. А почему у Николая Михайловича нет могилы?
– Могила есть, но его там нет – имеете вы в виду? – апостроф Павел схватил пробегавшего мимо мальчика и сунул в мешок. – А потому, что жизнелюбивому, ему там тесно!
– Откуда и куда дует Вечность?! – она спросила и испугалась сама.
Выигрывая время, апостроф Павел чихнул.
– Вечность задувает из Круглого Ничего.
– У каждого своя Вечность?
– Да, но не каждый до нее докопался.
– Кому же удалось?
– Толстому, – апостроф Павел показал рукою.



Глава пятая. ГРУШЕВИДНАЯ ВЕЧНОСТЬ

– Какая же она?
– Вечность Толстого? – переспросил Павел через плечо. – Она грушевидной формы, с хрустальными звонами, достаточно туго натянутая.
– Он никого в нее не пускает?
– Напротив! Лично проводит паломников – могу похлопотать за вас.
– В Ясной Поляне?
– Нет. Вечность Толстого – в Твери.
– Боязно как-то, – Екатерина Владимировна не чувствовала себя подготовленной. – Может быть, позже. Небось, не все оттуда и возвращаются?!
– Бывает, и канут, – апостроф улыбнулся вдруг физиологической улыбкой, – но те виноваты сами: слишком глубоко забрались.
– Она у него мужская или женская? – продолжила Екатерина Владимировна.
– Женская. Почти у всех Вечность женская: у Карамзина, Толстого, Федора Михайловича.
– У Карамзина, думаю, она на пружинах, обделанная в сафьян и непременно ярко-красная? – хозяйка дома представила.
– Удобная для лежания, – Павел подтвердил, – У Федора же Михайловича, имейте в виду, Вечность со слезинкой, крапчатая и пахнет портянками.
Напрашивался вопрос об опорах Вечности: будет что, ежели какая ненароком рухнет – тогда повествование пришлось бы начинать сызнова – с гула, грохота, отвлеченного мышления и смутного бытия господ Шренк-Нотцига, Краффт-Эбинга, Альберта Молля и Хэвлока Эллиса; Екатерина Владимировна промолчала.
– Как Вечности уживаются друг с дружкой? – она спросила взамен.
– Худо- бедно сосуществуют, и только Вечность Толстого воюет с Вечностью Федора Михайловича: одна другой подрывает опоры, которые временами рухаются, и тогда устанавливается ненадолго Круглое Ничто.
– Вам нравится, как в Летнем саду играет военный оркестр? – спросила Екатерина Владимировна после паузы.
– При электрическом освещении? – апостроф Павел нашел на подоконнике восемь копеек и взвешивал их на руке. – Очень даже. Очень нравится.
– А господин Балашов?
– Буфетчик? Нисколько! Мне представляется, он берет слишком большие деньги за свои бифштексы.
– Но ведь мы платим за электрическое освещение, – вступилась она за буфетчика, – и за военный оркестр.
– И за перевранные слова в меню! – апостроф расхохотался. – «Копеечный» вместо «конечный», «тверской» вместо «тульский», «дуэль» вместо «дуаль»!
– Добавьте «грушу» вместо «мужа» и «хлыстик» вместо «компота»! – Екатерина Владимировна припомнила. – Мне представляется, это не меню вовсе! – вырвалось у нее против воли.
– Не меню?! – апостроф напрягся. – Что же тогда?!


Глава шестая. УСЫ И БРОВИ

Очень хотелось бы прямо сейчас назвать Екатерину Владимировну госпожой Стучковой-Саблиной, а апострофа Павла – лишь случайным ее знакомым, но нет: она была Лоневская-Волк, а он – ее духовником.
Понятное дело, они познакомились в Хамовниках; не то чтобы шибко она увлекалась ткачеством, однако же, приехав в Москву, Екатерина Владимировна остановилась именно в том районе ее, где издавна селились ткачи, а на деревьях и крышах домов хозяйничали соответствующие им птицы.
В меблированных комнатах она записалась под фамилией госпожи Стучковой-Саблиной, но приехала настоящая Стучкова-Саблина, тоже Екатерина Владимировна, и вышел конфуз.
Случайный знакомый Екатерины Владимировны Лоневской-Волк, во многом ученик и последователь Конфуция, представившийся ей апострофом по причине искривления спины, взялся уладить дело.
Весело, перевирая мелодии, повсюду распевали грачи.
Разговор апострофа с новоприбывшей проходил без свидетелей – птичье пение заглушало человеческие голоса, караси плескались на озере, старик обновился морем, раскрытый ломберный стол лежал на боку со вчерашним шитьем, узкой полевой дорогой верхом на рыжем иноходце ехал Ленин: новоприбывшая настоящая госпожа Стучкова-Саблина записалась в книге для постояльцев господином Стучковым-Саблиным: это был невысокого роста пухлый блондин, безбородый и безусый – муж, как несложно было догадаться, ранее приехавшей госпожи из Петербурга.
В Хамовниках жили мастера, переселенные государем из Твери; здесь на излучине Москва-реки в Долгом Хамовническом переулке купил дом Толстой.
Дом был с садом.
Толстой вышел желт, как лимон – даже белки его глаз стали желтками; во рту он ощущал сухость, а голова положительно превратилась в наковальню.
Екатерина Владимировна уговаривала его обновиться.
Они прохаживались под деревьями и между грядок. Повсюду стрекотали станки: шел большой лен. На грядках пробивались усы, с деревьев свисали брови.
Она говорила ему: Федор Михайлович обновился!
– Морем? – Толстой не верил.
– Морем! – она божилась и ела землянику с грядок.
Она привезла ему мальчиков для школы.
Когда Толстой задумывался, очевидно было, он соприкасается с Вечностью: она слышала хрустальные звоны.
Ее чулки были натянуты туже некуда – он похвалил.
– У Вечности не женское лицо! – Толстой попытался запутать ее, и тогда ему это удалось.   





Глава седьмая. УСКОРЕННЫМ ШАГОМ

Толстой взял паузу.
С красиво выведенными бровями Екатерина Владимировна возвратилась в Петербург.
В доме частично переменили мебель; на туалете красного дерева лежало бусовое ожерелье.
– Федор Михайлович отбыл в Баден-Баден лечиться от ожирения! – она узнала.
Кто-то постучал: Екатерина Владимировна подумала о муже; за деверем никого не оказалось.
Апостроф Павел предупреждал: бывших деверей не бывает – деверь это достояние души.
Ноги в ковровых башмаках стояли на каминной решетке – третье лицо потихонечку скушало персик и с расстроенным желудком доделывало венок с цветами и красною лентой: «Незабвенному Николаю Михайловичу…»
– Тихвинское кладбище Александро-Невской Лавры, – ей объяснили. – Прямо и налево!
Она подрядила извозчика.
Все шло ускоренным шагом.
Вся в черном, она была очень интересна: на могиле Карамзина она выполнит поручение.
Войдя, она взяла прямо и приняла направо.
Идучи между плит и крестов, она увидала человека с рыжей бородой, и с рыжей бородой человек увидал ее.
Рыжая борода была у Карамзина.
Он был в ярко-красном пальто и с металлическими зубами.
– Николай Михайлович? – Екатерина Владимировна не подала виду.
– Николай Николаевич, – в тон ей он переврал.
– Карамзин?
– Каразин.
Привет из Баден-Бадена?!
Когда Екатерина Владимировна только еще делала первые шаги под руководством Федора Михайловича, он, чтобы досадить Толстому, приучил ее ходить в спущенных чулках, надевать рыжий парик и во рту держать металлические деньги.
– Я принесла вам венок, – она выставила из-за спины.
Он побледнел.
– Мне?!
Расправил ленту и понял: все движется ускоренным шагом!
– Вы все же поторопились! В отношении меня! Вам нужен кенотаф!
Про кенотафы Екатерина Владимировна знала от апострофа Павла: особенно много их было в Австралии.

Кенотаф, кенотаф!
На живых наложен штраф.
Не мертвец лежит в гробу –
Кенгуру трубит в трубу!


Глава восьмая. БЕДНАЯ КАТЯ

Николай Николаевич раскрыл зонтик, и они приблизились к месту.
На первый взгляд это была обычная могила: памятник с дежурными барельефами: амуры, психеи, виньетки, цветы, детские головки, эротические сценки – бросалась всё же в глаза и некоторая странность.
– Ангелы почему без крыльев? – Екатерина Владимировна пригляделась.
– Потому, –  Николай Николаевич ответил, – что никакого захоронения здесь нет!
– Мое дело маленькое, – не стала Екатерина Владимировна заморачиваться. – Велено положить венок!
Локон у левого виска выбился у нее наружу, и это придало лицу молодой задор.
– Ангелы коротают Вечность, наслаждаясь концертом, который, собственно, случай, – объяснил Николай Николаевич точку зрения Николая Михайловича. – Вы что-нибудь пишете? – он спросил.
– С недавних пор, – она удивилась попаданию. – На салфетках.
– А я – на манжетах, – он рассмеялся. – Пишу и рисую.
– Рискуете!
– Чем же?
– Кому-нибудь ваши манжеты могут показаться несвежими! – она смеялась.
Она уже знала: он пригласит ее в Летний сад.
В Летнем саду поначалу они держались в отдалении от ресторанного павильона.
Говорили почему-то о Ленине.
– Карамзин и Ленин – две крайности, – говорил Каразин. – У Николая Михайловича – ангелы без крыльев, у Ленина – люди с крыльями.
Исподволь он подводил ее к заведению.
Она знала: кабинетов здесь нет, только общая зала; целую вечность здесь властвует господин Балашов.
Никаких поцелуев – в полутемном зале всего лишь держались они за руки.
Вот-вот должен был заиграть военный оркестр.
– Дирижер Карамышев! – объявили.
Екатерина Владимировна потянулась за салфеткой; что-то Каразин записал на манжете.
Объявили вальс по заявке: «Бедная Катя».
Екатерина Владимировна выпила стакан вина, положила в рот картофелину: «Посмотрим еще, кто бедный!»
Буфетчик, господин Балашов, победительно ухмылялся.
Принесли скворчавшие, идеально круглые бифштексы.
– Как вам?! – Каразин смотрел в рот.
– Ничего, – она пожала плечом.
Тут же увидала: та, другая, из Москвы, тоже Екатерина Владимировна! Стучкова-Саблина!
Валится со стула!
Увлекая за собою бутылки, тарелки, фужеры…


Глава девятая. ТАИНСТВЕННОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ

Первым Николай Николаевич оказался рядом.
Стремительно голова и туловище несчастной уходили под стол – ее ноги прощально взмахнули, он изловчился ухватить их и, казалось, удержит, но чулки, закрепленные кое-как, соскочили и остались в его руках, в то время, как незадачливая их носительница уже целиком, увлекаемая неизвестною силой, скрылась под ниспадавшей до пола скатертью. Каразин ринулся следом, стол заходил под обозначившейся под ним борьбой – тут же и прекратилось: герой выбрался из-под обломков, он был один, в ужасном виде: манжеты оборваны, волоса перепутаны.
Вечер, разумеется, был испорчен, и хотя порядок быстро восстановился: пострадавший стол заменили и сервировали лучше прежнего, оркестр продолжал играть, и даже новая дама появилась взамен исчезнувшей – Екатерина Владимировна остаться не захотела, и Николай Николаевич, как-то оправившись, отправился проводить ее до дома.
– Опр, отпр, пр-р, – по-конски пропускал он воздух губами.
Мерно извозчик цокал копытами.
– Бедная госпожа Овсищер! – вздохнула лошадь.
– Овсищер?! – Екатерина Владимировна очнулась.
– Овсищер, – Каразин поднял голову. – Я хорошо знал ее.
– Боже! – Екатерина Владимировна вскрикнула. – Ваша борода! Где она?!
Он тронул собственный голый подбородок.
– Действительно… я сбрил ее в туалетной, не смог расчесать… а после – шарф, вы не заметили.
Цоканье прекратилось.
Экипаж стоял.
Лошадь молчала.
Приехали.
Швейцар открыл дверцу, помог барыне сойти.
Тотчас Николай Николаевич умчался, швейцар превратился в тыкву, а сама Екатерина Владимировна обернулась волком, три мальчика-поросенка шарахнулись от нее на лестнице; ее губы были ярче, чем всегда; под тенью развесистых ветел стояло на стойле стадо тонкорунных мериносов – у каждого усы росли над глазами, и брови – над губами.
Буфет красного дерева украшен был резным узором: амуры, психеи, виньетки, цветы, детские головки, эротические сценки: одна из них представляла Красную Шапочку с каким-то мускулистым животным: Екатерина Владимировна надавила мускул.
Дверцы расставились, она запрыгнула внутрь.
Дверцы сошлись: волна и камень.




Глава десятая. ПОЙТИ КУПАТЬСЯ

«Когда Карамзин вытер усы, к нему подошла Лиза.
С мужчинами она обращалась попросту, как с подругами. Один на один внезапно первая начинала говорить «ты», позволяла целовать свои руки и только что купаться с ними не ходила.
Они были одни.
«Слышь, Карамзин, – выговорила она протяжно, – а почему у тебя нет крыльев?»
Карамзин взял ее руки и принялся их целовать (ему хотелось пойти с ней купаться).
«А потому, – он ответил, – что, если бы ты увидала меня с крыльями, то тотчас же догадалась бы, кто я такой».


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. НОВОЕ ИМЯ

Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт пролистывал альбом с видами Кара-Кумов: песок, верблюды, ядовитые змеи.
Один вид представлял Ленина, примерявшего орлиные крылья, еще на одном был Овсищер, купающийся в арыке.
«Сошед вниз и идучи вдоль потока!» – Александр Платонович хмыкнул.
На третьем виде Овсищер делал вид, что исполняет какое-то поручение Ленина, и тут уж следователь рассмеялся на всю комнату.
В Москве, он знал, горела фабрика, которой Овсищер был управляющий, и кто-то, улучив момент, принес из Мавзолея мумию и зашвырнул в огонь, но Ленин, подобно птице Феникс, якобы возродился из пепла.
Александр Платонович позвонил человека одеваться: желая прислужиться хозяину, тот слишком высоко вздернул ему воротник сорочки.
Сорочки были из Москвы от Море по десяти рублей за штуку.
Мебель в комнате была обита черною волосяною материей, шторы снабжены швейцарскими пейзажами, в которых преобладали желтый и зеленый тона, стенные часы украшены были розаном на белом бликовавшем циферблате.
Птицей затрепыхалась портьера – Барсов, товарищ следователя, повалился в кресло.
– Подземный ход? – упредил следователь. – Из-под стола ресторана? Куда же?!
– На кладбище! – товарищ стряхивал землю с усов и бровей. – Тихвинское! Александро-Невской Лавры! Напрямую к Карамзину!
«Кенотаф», – Александр Платонович помнил.
На Тихвинском всегда было спокойно, пока по чьему-то распоряжению там не расчистили место, вскоре на котором появилась чугунная надолба с к ней приваренными фигурками нимф и сатиров; кенотаф по ночам потрескивал, светился неверным светом, слышался какой-то вой, люди видели призраков. Две-три устроенные засады разогнали бродяг, но дурная слава осталась…
– Лаз довольно широкий, – продолжал Барсов. – Я проехал на велосипеде. Ее нигде нет!
– Она исчезла? Госпожа Стучкова-Саблина?
– В ресторане была не она!
– Кто же? – Энгельгардт глупо улыбнулся. – Госпожа Овсищер?
– Нет, какая-то из новеньких, – Барсов поискал в записной книжке, – француженка. Инесса Арманд!
Госпожа Стучкова-Саблина и госпожа Овсищер были довольно скандальные особы, постоянно, под тем или иным соусом, фигурировавшие в полицейских хрониках и порядком всем надоевшие; Арманд – было новое имя.
Впрочем, Энгельгардт уже его слышал и даже видел.
В Париже, на Всемирной выставке.
Так назывался французский, только что спущенный на воду, красавец-крейсер.


Глава вторая. ТАЙНЫЙ ПРЕЛЮБОДЕЙ

Для проформы приглашенные на Литейный, обе они показали, что во время происшествия в Летнем саду, каждая находилась на почтительном от него отдалении: госпожа Овсищер купалась с друзьями в Третьем Парголове – госпожа же Стучкова-Саблина пребывала почти там же, а именно, в Парголове Втором.
В служебном кабинете следователя, оставшись с ним один на один, они говорили ему «ты», протягивали целовать руки и, расшалившись, даже съезжали со стула под его служебный стол.
Обе вошли в туго натянутых чулках и вышли в спущенных.
– За что избили вашего мужа? – попутно он спросил у госпожи Овсищер.
– Он крикнул мужикам, возившим навоз: «Пора обедать!» – усердно та смеялась.
– Надумали, я слышал, сочетаться? – он на прощание осведомился у госпожи Стучковой-Саблиной.
– Да, сочетаться в Кокчетаве, – та не ударила лицом.
– С Толстым когда встречались в последний раз?
– Не видели его целую вечность! – обе сделали большие глаза.
– Случись вам увидеть человека с крыльями, как бы вы определили его?
– Карамзин! – не затруднилась ни одна.
– Как величали святого, взятого живым на небо? – зашел Энгельгардт с другой стороны.
– Николай Михайлович! – нисколько дамы не затруднились.
– Кто такой Низмарак? – неожиданно Александр Платонович выпалил.
– Несомненный зверь, – они прикинули. – Пятится с заду наперед. Помесь лебедя и щуки. Возможно, оборотень.
– Питается чем? – Александр Платонович разыгрался. – Зверюга?!
И получил два разнящихся ответа.
– Святым духом, – дала вариант госпожа Овсищер.
– Бифштексами с кровью, – не согласилась Стучкова-Саблина.
«Два маленьких бифштекса, – вдруг Энгельгардт увидал, – сидели на позолоченных козлах спиной к кучеру и через стекло смотрели на царицу. Сытые лошади, погромыхивая бубенцами, весело неслись с холма на холм, меж жнивья и свежих озимей, по которым паслись говяжие. Местность похожа была на Ивана Ивановича. Иван Иванович Иванов был работник второго часа и почти самозванец. Тайный прелюбодей, он надменно ехидствовал.
«Местность?! – ехидствовал он надменно, – приглядитесь получше!»
Всмотрелся Энгельгардт и ахнул: «МЯСТНОСТЬ!»
Опомнившись, следователь разогнал руками.
Заглянувший в даль, кто поверит тебе?!
Даль способна заменить истину и создать фантасмагорию.
– Иван Иванович что такое, – следователь все же спросил. – Иванов?!
– Иван Иванович Иванов, – женщины показали, – козел!



Глава третья. ЧУЖИЕ МЫСЛИ

Только шесть человек из тысячи делают всё, как следует.
Буфетчик Балашов был седьмым.
В ресторан приходила француженка.
Он приставал к ней со всяким вздором.
«Путь бифштекса по прямой и по кругу одинаково бесконечен, – обыкновенно он говорил, – особенно, если радиус сковороды и равен бесконечности!»
С повизгом она смеялась.
Он выбирал для нее самые прожаренные бифштексы.
Она ела бесшумно, словно во сне, в то время, как воздух вокруг разрывался от пушечных залпов, как будто ресторан был в осаде, и от странных стонущих выкриков русских людей.
Каждый дышал чужим воздухом и занимал чужие мысли. Бифштексы плакали кровавыми слезами. Буфетчик предлагал француженке разносолы, прибегал наливать вино и чуть не ел и не пил за нее.
«Ваши бифштексы – живые, – она грозила ему пальчиком. – Вчера одного я видела в Третьем Парголове!»
«Действительно, – он подтверждал, – давеча пары не досчитались!»
Оркестр нажаривал увертюру к «бедной Лизе». Минутные знакомые проносились в звуковом вихре. Резко подступала глубина к трепетавшим сердцам – и вот уже кто-то оказывался танцующим вверх ногами при взгляде туда.
Детские головки мелькали, цветы, амуры, психеи; в затемненных углах разыгрывались эротические сценки.
Яма грушевидной формы с входным отверстием примерно аршин в диаметре нарисовалась в воздухе – запахи стали резче. Шестеро нетанцевавших, ухватившись за края груши, с усилием опускали ее на паркетный пол.
«Здравствуйте! Куда вы спешите?.. Поклонитесь Вечности!» – громово неслось оттуда.
Карамышев Борис Клодович, дирижер, сжимал обеими руками разломанную просфору: он сам, Балашов, буфетчик, упрятывал лохмотья фарша в дыры пальто.
До невозможности сперся воздух – просунулась морда рыжего иноходца, крылатые люди телами бились о временный потолок, а время, как показалось ему, остановилось вовсе…
– Потом вы пришли в себя: все снова было спокойно, люди ели бифштексы, следов разрушения не наблюдалось, и только госпожа Арманд, француженка, бесследно исчезла? Так?! – Энгельгардт провел черту.
– Да. Именно, – Балашов подписал показания.
– А, собственно, почему так дорого берете вы за бифштексы? – спросил следователь уже не для протокола.
– А потому-с, – буфетчик ощерился, – что они с гарниром.




Глава четвертая. ТЫСЯЧА ЗОЛОТОМ

«Ему не следовало этого говорить, – ойкал теперь Карамышев. – Подвел буфетчик себя и меня!»
Потомственный музыкант и даже внебрачный сын Дебюсси, Борис Клодович, управляя военным оркестром, подрабатывал в Летнем саду, в том числе, по вечерам, и в ресторанном павильоне.
Однажды, когда дома он сидел за роялем, доложили о посетителе.
Незнакомец был в длинном черном плаще, широкополой шляпе и в полумаске.
«Помните «Бедную Лизу?»
Борис Клодович отделался мимикой.
«Она умерла, – таинственный склонил голову, – и я пришел заказать вам реквием».
Он высыпал на рояль тысячу рублей золотом и истаял в сумерках.
Карамышев перечитал повесть.
Лиза была глупа и сентиментальна.
Он написал реквием, тоже сентиментальный и глупый.
Служил в оркестре солдат Кузьма Солдатенков, умевший петь женским голосом, и Карамышев дал ему выучить слова.

«Копоть по комнате ползает змеями –
Лампа темней фонаря;
Что же не дружишь ты, милая, с феями –
Требуешь мяса с меня?!»

Лиза стала приходить по ночам, забиралась в постель, кусала, прижималась ледяным телом.
Балашов дал совет – перед сном выкладывать на столе сырой бифштекс; наутро тот исчезал, но более Лиза не безобразничала.
Бифштексы были с простонародными, невежественными лицами; к ним полагался гарнир – вот и всё!
Именно так он ответил следователю.
Что касаемо до минутных знакомых, их имена ему неизвестны.
Нет, он не ангел.
Заходила ли в ресторан царица? – Да, пару раз он видел.
Велосипед? – Скорее, мотоцикл.
Швейцар? – Тыква!
Музыкант – от Канта.
Буфетчик – от Фета.
Лук?! – От Лукавого!
Яйца? – Карамышев не сказал, что видел таковые грушевидной формы.
Однажды, еще не сказал он следователю, когда бифштекс показался ему особо вызывающим, Борис Клодович принес его в церковь, священник брызнул святою водой – тут же бифштекс обернулся рогатым, с хвостом, мальчиком – взмахнул крыльями и улетел.

Глава пятая. СНОВА ПУШКИН!

Решительно Энгельгардт отметал литературщину и чертовщину.
Вкусовщину, однако, допускал – куда было деваться!
Карамышев показал, бифштексы большею частью были пересолены, избыточно кровавы – съеденные, тут же начинали рваться наружу.
Судебного следователя интересовали вовсе не качества бифштексов, а то, куда подевалась из ресторана француженка Инесса Арманд.
Никто, однако, не упоминал о ней – исключительно о бифштексах!
Одни утверждали, что бифштексы эти – теплый народец, другие настаивали, что они – темный товар. Бифштексы, послушать третьих, лотошили, не соблюдали апарансов и выкидывали те еще артикулы.
Привет из Хамовников или из Баден-Бадена?!
Под видом обычного посетителя в ресторан послан был товарищ следователя, еще молодой человек Барсов Леонид Васильевич.
Прекрасно при электрическом освещении играл военный оркестр.
«Нет ни стопроцентных бифштексов, ни абсолютных гарниров!» – пела мясистая женщина.
Какой-то свинообразный человек трясся от наплыва впечатлений.
Барсову принесли меню.
«Луна вышла из-за облаков и осветила пустынные дорожки, на которых вычурными узорами рисовались обнаженные ветви деревьев», – предлагалось там.
Почтительно услужавший склонился.
– А хороша ли луна? Ты смотри! – начал Леонид Васильевич строго.– Свежа ли?
– Вчера получена-с.
– Ну, так дай, братец, двойную порцию, с кратерами, знаешь? Потом облаков этих под густым туманом, потом дорожек, да смотри, чтоб убраны были. Да узоров, что ли, ну и ветвей!
Широкозадый татарин умчался и через пять минут предстал со сковородою бифштексов, впрочем, разных размеров и формы.
Барсов ел и дивился.
Двойной бифштекс в самом деле имел привкус луны; другие отдавали облаками – гарниры напоминали об узорах, ветвях, дорожках. Тут же, впрочем, и смешивалось: привиделось Леониду Васильевичу, будто он на Луне, обнаженный, с узорами на теле, вычурно распластался на дереве, а на дорожках под ним…
– Следы неведомых зверей! – сразу догадался Энгельгардт. – Снова Пушкин!
Барсов вынужден был признать: никогда Александр Сергеевич не видел кенгуру, хотя и пробовал их мясо, находя его превосходным.
Пушкин, однако, уводил еще дальше – до самой Австралии.
Газеты раздували вопрос.
Однако же полагать, что Арманд сейчас именно там, по меньшей мере, было бы опрометчиво.



Глава шестая. ТАЙНЫЙ ПРЕЛЮБОДЕЙ

Пришла с почтою карточка-открытка: Пушкин скакал на кенгуру по пустыне – за ними гнался огромный волк.
«Привет из Баден-Бадена!» – писал Федор Михайлович.
Слова по обыкновению были перевраны и вместо «привет» стояло «буфет», а вместо «Баден-Бадена» – «болотная гадина».
Судебный следователь Энгельгардт вынул из стола исписанную салфетку: сличил почерки – ничего общего!
Он знал: всесильный глава Синода обещался Федору Михайловичу живым взять его на небо, если тот одолеет Толстого.
Из ящика стола Александр Платонович достал шелковый чулок с подвязкою – «Крупская» значилось на последней.
«Почему исчезнувшая Арманд была в чулках Крупской?» – снова и снова возвращался он к мучившему его обстоятельству.
Многие женщины, он знал, надписывали нижнее белье: в моде были «афинские вечера», после которых непросто было разыскать исподнее и доказать свои права на него; сам Александр Платонович недосчитался однажды дорогих кальсон и с тех пор носил прохудившиеся, с надписью «Ленин»…
Сбившийся мыслью, следователь начинал сызнова.
Итак.
Рухнула опора, дунула Вечность, люди увидали мир заново: запрыгали кенгуру, закричали гуру, затрещали кенкеты – ужасный шум разбудил Павла, Павел разбудил Карамзина: зажглось электрическое освящение, в Летнем саду заиграл духовой оркестр, зашипели бифштексы. Далее: судя по всему, проснувшись, Крупская потянулась за чулками – их не было! Чулки, стало быть, унес Ленин, опору и обрушивший, чтобы их, чулки, преподнести новой своей пассии: пассионар и пассия! Вечером он пригласил француженку в ресторан! Определенно, с Инессой Арманд был Ленин! Вполне возможно, в одном из переменяемых им обличий: рабочий Иванов Иван Иванович, почему нет?! Козел, заглянувший в зачарованную даль! Тайный прелюбодей! Бифштексы бы делать из таких людей!
Это была версия от/для Федора Михайловича, существенно разнившаяся от толстовской.
По Льву же Николаевичу обстояло иначе: четыре сексопатолога существенно задурили голову некой госпоже Лоневской, заварившей, в свою очередь, кашу из небесной манны, и ею обкормившей третье лицо и бывшего деверя, которые, переврав слова, создали буквально из Ничего реального господина Каразина, зажившего яркой, своей жизнью, пусть поначалу и на кладбище. С кладбища до Летнего сада прорыт был широкий удобный подземный ход… здесь мысль Александра Платоновича перескакивала из прошлого в будущее: существенно ход расширили, положили рельсы, пустили паровозик с вагончиками: получилось метро – почетными пассажирами стали Екатерина Владимировна и Николай Николаевич: когда же дошло до машиниста, им оказался Карамзин.


Глава седьмая. РАЗВРАТНЫЙ МАЛЬЧИК

Александр Платонович понимал: чтобы выйти к действительности, необходимо преодолеть как литературщину Толстого, так и чертовщину Федора Михайловича – отмести решительно все проявления, а уж потом подчинить расследованию и вкусовщину.
Апостроф Павел, мучительно следователь дедуктировал, только разбудил Карамзина – а именно воскресил его, для каких-то своих целей, Толстой (как раньше, скажем, воскрешал он Наполеона). Ленин же был прямым порождением Федора Михайловича, страждавшего явить миру новый тип разрушителя и ниспровергателя всех существующих опор.
Борьба Федора Михайловича против Толстого была борьбой за мировое господство в умах: гиганты предпочитали не сталкиваться напрямую, а предоставить сразиться вассалам.
Карамзин против Ленина!
Первое их столкновение было в ресторане.
Куриозно!
Тонкие, костлявые ноги в дорогих черных чулках и лакированных туфельках на гнутых высоких каблуках – Инесса Арманд!
– Я хочу, чтобы ты был моим мужем, – говорит она ему.
Он понимает это как условное выражение, как жаргон.
Он, для всех, – рабочий Иванов в простой кепке.
Однажды он увидал в поле большую сучковатую рыбину. Она росла на открытом месте, и ее красные крупные гроздья были похожи на гроздья гнева – словно капли крови рабочих и крестьян. Срубив рыбину, он приволок ее домой и попросил Крупскую приготовить по-польски с мелко порубленным яйцом.
Рабочий Иванов ненавидел Карамзина.
И только одно его положение безоговорочно принимал: рыбы падают с неба для насыщения жителей монастыря! Он, Иванов, этот монастырь разрушит, и рыбы небесные станут достоянием всего трудового народа!
«Смотри – Карамзин!» – дергает его француженка за рукав.
Смеются у входа два швейцара и развратный мальчик.
«Ах, Лиза, Лиза! Где твоя невинность?!» – блатным манером завел было рабочий навстречу неприятелю, но осекся.
Не Карамзин!
«Кто же?» – Арманд близоруко всматривается.
«Историк, другой, – Иванов объясняет, – Автор «Государства Армянского». Карамзян».
Похожий на бифштекс армянин полагает, что фаршу, умей он мыслить, рука повара должна представляться Богом.
Две женщины с ним смеются: это госпожа Стучкова-Саблина и госпожа Овсищер.
Оба швейцара распахивают двери, и все пятеро проходят в павильон ресторана.


Глава восьмая. ЧЕЛОВЕК-ФАРШ

Но где же Карамзин?
Развратный мальчик свистит, но это лишь Каразин с Екатериной Владимировной – она под тремя вуалями сразу: коричневой, лиловой и темно-синей; за ними мерещится волчий оскал.
 Карамышев дирижирует образную музыку, но та не прибавляет нисколько к выраженным образам: насыщено без того под завязку.
«Из фарша господин Балашов приготовляет Бога!» – переврали.
Крылатый человек, войдя в роль, крылья оставляет в гардеробе.
В углу разыгрывается эротическая сценка: мелькнув, пропадают голые ноги.
«Хочу, чтобы ты был моим мужем!» – бифштексу говорит госпожа Овсищер.
Ей нравится длить эту тему.
Госпожа Стучкова-Саблина сделалась легкой, как плетеная корзина.
По крупицам Энгельгардт продолжал восстанавливать картину.
Недоставало картонки.
Маленькая собачонка пробежала по столам и, никого не обеспокоив, исчезла в багажном пространстве.
«Осторожно, двери закрываются!» – объявляют швейцары.
Мчится в ночи вагон-ресторан – мелькают в освещенных окнах разноцветные дамские чулки; целая вереница разнообразных мыслей проносится у следователя в голове.
Он видит там, где недавно еще понимал.
Переживание глубины есть то, чего недостает ребенку, хватающему бифштекс.
Человек как личность и как фарш благодаря своей совокупности постигает себя самого как становление «другого».
Под каким соусом и с каким гарниром не подавай Великой Новой Системы Связей – все обернется утвержденными свыше идеалами и их маловпечатляющим слепком – ограниченным человеком.
Опьянелость гостей был фарс и выполнялся без искусства: солдаты оркестра таскали их под руки (пьяны все сделались вместе и вдруг!).
Ограниченный человек, обернувшись, увидал за собою гору фарша – это был фарс: это был перс, говоривший на фарси.
«Не форси!» – сказал он ограниченному греку, ехавшему через.
Большая серебристая рябина плывет навстречу – ее крупные красные жабры шевелятся, как щеки (щуки) рабочих и крестьян; грек ловит рябину на крючок, приносит домой и, высушив, велит жене развести в очаге революционный огонь.
«Смотри – Карамзин!» – показывает баба в окошке.
Ограниченный человек берется за биту.
Карамзин вылеплен из фарша.
Это – памятник бифштексу.


Глава девятая. ЧЕРЕЗ СТЕКЛО

«Не было никакого Карамзина, вообще!» – нервы не выдержали у минутных знакомых.
«Что, в таком случае, мы едим?!» – русский Доре пожимает плечами.
Русский Доре – Каразин.
Русский Доре ест бифштекс с гарниром.
До-ре-фа-соль! Карамышев машет указкой.
Русский Доре ест бифштекс с французской фасолью.
«Приду домой – непременно запрячусь в буфете!» – смеется Екатерина Владимировна.
«Это почему же?» – Каразин-Доре поменял в руках нож с вилкою.
«Никто там не помешает!» – она подбросила загадочности.
Кто-то разбил стакан.
«В настоящее время что-нибудь вы пишете и рисуете?» – она спросила.
«В настоящее время я пишу и рисую биографию Карамзина».
«Назовите ее одною буквой!» – она загадала. – Биографию».
«М»?! – Каразин отгадал. – Так и сделаю!.. А почему?!»
«Он был отцом-основателем Метро Российского, – она напомнила. – Карамзин».
Смеясь, описатель хлопнул себя по лбу.
«Давайте писать вместе!»
«Сумею ли? – она засомневалась. – Я мало что знаю про Николая Михайловича: ну, вытирал усы, оправлял нос… еще – Лиза, грачи на березе…»
«Грачи на рябине», – Каразин поправил.
«Лиза не любила его», – Екатерина Владимировна приспустила веки.
«Она любила Эраста», – Николай Николаевич подвигал тарелку.
«Эраст – пидораст, «бугор»! – она не хотела быть политкорректной.
«Там был развратный мальчик, – Каразин помнил. – Он бегал».
«Ему поначалу было больно, – Лоневская-Волк кивнула, – а потом стало смешно».
Кто-то заглянул через стекло: мать?!
– Пожалуй, мне пора, – Каразин вытер бороду. – Извините. Могу я попросить вас отстегнуть чулки?!
– Для чего вам? – она притворилась.
– Они пристегнуты Толстым, – не стал он лукавить, – и магия Льва Николаевича такова, что вместе с ними удерживает меня на месте, в то время, как пора мне быть на другом: чуток ослабьте!
Напрягшись, он подался вперед.
Неудобно Екатерина Владимировна просунула руки под панталоны, заперебирала пальцами, изловчившись, ухватила нужное.
Что-то затарахтело, она неудачно извернулась и начала валиться под скатерть.
Когда ее подняли, Каразина за столом не было.


            Глава десятая. РУССКИЙ ЛАФОНТЕН

Когда Доре приехал в Россию и начал лепить Карамзина, он сделал его с крыльями.
«Человьек с крылами – как это будет по-рюсски?»
«Крылов!» – недослышали, а, может быть, переврали.
Доре изготовил формы.
Отлили памятник.
Установили в Летнем саду.
 Карамзин вышел толстым, расхристанным, в халате.
«Аллегория, – говорили теперь. – Карамзин в образе русского Лафонтена!»


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

            Глава первая. ТЫЧКИ И УКУСЫ

В метро Энгельгардт встретил Грекова.
– Здравствуйте! Куда вы спешите?.. Поклонитесь Вечности! – Греков ухватил клешней.
Греков был человек щаповатый, держал себя форсисто; только что он возвратился из Кокчетава, а до того побывал в Австралии.
– Сошед вниз и идучи вдоль потока! – принялся Греков рассказывать.
– Как вы попали на французский военный корабль? – Энгельгардт вставил.
– Я поставляю им мясо кенгуру и свежих раков по весьма умеренным ценам, – объяснил Греков, – молочных поросят, парную баранину. Еще, разумеется, лягушек-пампушек! – сомнительно он скамамберил.
Сам же и рассмеялся да так, что изо рта посыпались металлические деньги.
Александр Платонович знал, что Греков дерется со слепыми.
Слепые, которых он не приглашал, регулярно появлялись у него с пророчествами – в коротких сюртуках кричали, прыгали, крутили скакалку.
Он просил их удалиться подобру-поздорову, не выдерживал, хватал за бороды – сам, получая тычки и укусы, непрошенных выволакивал прочь.
– Эти ваши гости, сексопатологи, слепые, – Александру Платоновичу было неловко, – пророчествовали они на предмет воображаемого реванша?
– Что-то такое кричали, – Греков наморщил нос, – и еще – о втором принципе космоса, оскудевшем идеале и тени вероятия!
– При оскудевшем идеале нет тени вероятия тому, что Второй принцип космоса подтолкнет к воображаемому реваншу?! – Александр Платонович восстановил.
– Примерно так, – Греков вынул из пальто порнографическую открытку и показал Энгельгардту: Александр Платонович узнал изображенную пару.
Изображенную именно, а не запечатленную, поскольку открытка была нарисованной, а не фотографической.
– В позе кенгуру! – Греков комментировал.
Энгельгардт видел и сам.
Открытка, впрочем, была аллегорическая и иллюстрировала взаимодействие двух миров: потустороннего и реального.
Александр Платонович знал: такие открытки в вагонах обыкновенно предлагают глухонемые.
Они почти не пересекались – глухонемые со слепыми: пластические, первые, орудовали в пространстве; мусические, вторые, действовали во времени.
Греков прежде был со слепыми, но перешел к глухонемым, которых намеревался представлять в Государственной Думе.
На эскалаторе поднялись наверх.
Был ясный октябрьский день с инеем.
– Верьте моему слову так же, как я верю вашему! – Греков чуть не приобнял.
– До свиданья, Эраст Эрастович! – Энгельгардт приподнял котелок.


Глава вторая. ОТЦЫ НА ОЗЕРЕ

Ничей взор не следил его, ничье ухо не вбирало.
«Если бы я увидал Крылова с крыльями, тотчас догадался бы обо всем!»
Памятник в Летнем саду (и такой же на Тихвинском кладбище) не давал покоя: кенотаф!
Не быв встречен ни швейцаром, ни дворником, Александр Платонович ступил в подъезд.
Пахло рыбами.
Старые люди бывают подозрительны: долго не открывали.
Но вот щелкнуло, подалось, заскрипело: мать!
Позволь он себе малейший фамильярный жест, она, державшая в руках револьвер, положила бы его на месте.
Дома ходили в покромчатых туфлях, оберегая тем кожаную обувь.
В бедно убранной гостиной царил неприветный полумрак – огромный, неуклюжий, жестокий диван обит был полинялым, в пятнах, барканом. Полупустые полки украшали выщербленная посуда и разрозненное стекло.
Мать была подпоясана длинным черным шнуром с кистями на концах; бессознательная, но величавая простота сказывалась в каждом ее движении.
– Развратный мальчик, как же, – произнесла она сурово, носовою нотой, – прекрасно помню! На этом самом диване! Гром наказал его – он оглох! – мать взялась руками за свои огромные уши.
Александр Платонович не услышал.
Глубина мира шла обыкновенно от горизонта к нему, но в квартире матери она была идущей от него к горизонту – отсюда было возможно протянуть в мир свое ощущение.
Энгельгардт стоял у окна.
– Твой отец был слепым! – говорила мать. – Не видел элементарных вещей!
Она шила на продажу красные флаги.
Неплохо из окна просматривался Летний сад, чуть хуже, из другого, – кладбище Александро-Невской Лавры.
Какой-то человек в красном пальто забрался на памятник Крылову: агитатор!
– Отцы на озере так и плещутся, – говорила мать. – Другой выскочит, ровно золотой весь! Что удочек-то не припасешь?
– Отец ослеп оттого, что ему влили яд в ухо? – следователь спросил.
Вглубь от него протянулась линия: прямая, она шла до Летнего сада, огибала памятник, несколько раз оборачивалась вокруг него и уходила дугою в сторону Александро-Невской Лавры.
– Они влили яд в уху, – переиначила мать.
Недоставало только картонки и красного мешочка.
Тяжестью пальца мать налегла на линию и та, натянутая до последней возможности, лопнула.
Мать вышла и возвратилась с картонкой.


Глава третья. СОЛОВЕЙ НА ПРИВЯЗИ

Счастье, когда тебя не понимают!
Мать рассмеялась в себя.
Ночами ее посещал призрак, прельщал воображение: это был Призрак Молодости.
Следовало дать знать духовной консистории, но она не делала этого.
Лодка чуть-чуть колебала их – они здоровались и некоторое время избегали говорить о старом.
Бесконечность лежала между ними.
Пастуший рог вторил отдаленному соловью. Соловьи всегда правы – кто поет, тот и прав!
Повесы, явные прелюбодеи, вытягивали историю в струнку: берегись, соловья спущу!
В легкой одежде цвета невинности она мило дичилась в мужском обществе, впрочем, отпуская шутки, заставлявшие краснеть иных повес.
Они понимали: она повторяет чужие шутки.
«Маленького Вадима отложили до ужина!» – она повторяла.
Иные повесы бледнели.
«Голубой, горбатый, длинный, как полтора вчерашних, он был прислан оттуда, где волосы растут на ладонях и между пальцев!»
Прелюбодеи разбегались.
Призрак посмеивался: рапсодия!
В тихом омуте плескались отцы, глазастые и ушастые.
С кем поведешься?
Она было повелась и поплатилась разросшимися ушами.
Призрак, не замечая, гнул свою линию.
Линия шла от него, соединяя аллегорическое с потусторонним.
– Живешь по понятиям, – однажды он обмолвился, – а надо бы по словам!
– Да как же без линии связи?! – мать не возражала.
– Я проведу, – он обещал.
Однажды пришел с инструментом – сделал.
С тех пор по проволоке стали приходить слова: диковинные!
«Промышленность», «сосредоточить», «занимательный».
Она принимала.
Записывала на четвертушках бумаги.
С чемоданом спускалась в метро.
До ужина еще оставалось время, и маленькие Вадимы взапуски носились по платформе.
Мать ждала.
Вот, наконец, в рог трубил дежурный по станции – горбатый, голубой, длинный, как полтора вчерашних, по рельсам подкатывал электрический буфет, и из него на выбор предлагались всевозможные мясные блюда.


Глава четвертая. ЖЕЛТЫЙ ЧЕМОДАН

«Мой желтый чемодан, – она думала. – Кому хочу, тому и дам!»
Она так думала, молодая.
Отцы не понимали: она не хотела.
Она говорила, что не может.
Уши торчали – она прятала их под платок.
Подкрепившись мясным блюдом, мать приезжала в Летний сад и там разбрасывала листовки.
Не было никакого Федора Михайловича, не было Толстого – Карамзин был доволен, угощал апельсинами.
Чуждавшийся историчности, тогда еще он не знал начала домирного, предземного: открывши дверь, он видел за нею жуткую тьму; к двери приставлен был человек, стороживший вход, старослужащий: деверь!
«Со стороны гражданской деятельности в нем нет погрешностей!» – деверь рассуждал о Карамзине.
Магический человек – не Карамзин, не деверь – третье лицо – на двери начертал женский шестиугольник, поставил на буфет священный череп барана с написанным на одном виске его солнцем и с луною на другом.
Обед поспел мигом; вокруг всего был выстроен дом, записанный на имя Лоневская-Волк: вскорости были приискана и самая Екатерина Владимировна: в приятной комнате, отворявшейся с одной стороны в оранжерею и обращенной окнами в парк, всегда в ассортименте были разнообразные соусы и подливы.
Повсюду бегали мальчики, часто сменявшиеся – по четвергам немцем приходил апостроф Павел, подкручивал, как было нужно, время.
Не допуская застоя, в дом прибегали слепые сексологи – провидцы тьмы, всё ставившие с ног между ними; их кормили манною кашей, давали мелких денег.
Екатерине Владимировне Лоневской-Волк мать связала шерстяные чулки.
В оранжерее лежало кем-то забытое ожерелье.
Они говорили о том, как прекрасно при электрическом освещении играет в Летнем саду военный оркестр и какие большие деньги берет господин Балашов за бифштексы.
«Сволочь!» – мать любила это слово.
– Его бифштексы, – тем временем говорила Екатерина Владимировна, – безвредны для взрослых и женатых.
– Я не понимаю задачи с двумя бифштексами, – призналась мать.
– Два бифштекса, – Екатерина Владимировна взяла бумагу и карандаш, – выехали из Москвы в вагоне-ресторане. Один высадился в Твери, другой доехал до Петербурга. Который отравлен?!
– Ну и который?! – матери не давалось.
Екатерина Владимировна провела параллельные рельсы, поставила в разрезе вагон и в вагоне изобразила фигуру, бившуюся в агонии.
На кончик носа мать водрузила очки-консервы.
– Я знаю эту женщину, – она сказала.


Глава пятая. БЕСЕДА С ДРУЗЬЯМИ

Мать сама надела чулки Екатерине Владимировне на ноги и непременно хотела щелкнуть подвязками – в последний момент Екатерина Владимировна не давалась: мать понимала, что по причине скрываемой коротконогости, хотя и не понимала, как это связано, какими словами: они шутливо боролись, упали на пол; мать понарошке связала руки Екатерине Владимировне длинным шнуром, с которым она, мать, никогда не расставалась.
Связанная по рукам и ногам Екатерина Владимировна осталась на полу – мать же, поднявшись и выставив из-под платка навостренные уши, двинулась комнатными анфиладами в сторону чего-то грандиозно молчавшего. Складывая шаги, она переходила от библиотеки к беседе с друзьями и от нее к обычной прогулке. В библиотеке было, что было; в беседе с друзьями было, что будет; в обычной прогулке было то, чего нет.
В библиотеке, переплетенные, собраны были меню разных лет: пламенник с рисом, необъятность с картофелем, оплот с фасолью в томате.
В беседе с друзьями проскальзывали страсти, дали, фантасмагории.
В обычную прогулку включались Москва, Тверь, Кокчетав, Кара-Кумы, Австралия.
Больше всего матери пришлась по вкусу беседа с друзьями – она была ярко-красная, обита сафьяном и прямо-таки манила – прежде у матери никогда не было ни бесед, ни друзей – опасливо мать присела, закачалась на упругих пружинах и, осмелев, заглядывала: что будет через пять лет, десять, сто?!
Через сто лет, выяснилось, в Австралии на берегу океана она за обе щеки будет уписывать кенгурятину с гречневой кашей – и не одна, а с друзьями. Сейчас никого из них она не знала по имени, но все мужчины были с крыльями, а женщины – без чулок.
– Промышленность? – восхищались женщины. – Какая прелесть!
– Сосредоточить! – мужчины хлопали крыльями. – Занимательный!
Все выжидающе смотрели, и мать подкидывала еще слова.
– Влюбленность! Трогательный! Гармония! – она распаковывала и раскавычивала.
С кусточка на кусточек порхали птички и нежно лобызались своими маленькими носиками.
Повсюду воцарилась гармония.
Наблюдалась влюбленность.
Кто-то сделался трогательный.
«Через сто лет, – мать понимала, – а через десять?»
Уже приноровившись, она уменьшила амплитуду выброса.
Через десять лет, ей показали, в моду вошли женские чемоданы – подвешенные на линиях, они скользили над головами и, раздуваясь по женским же причинам, шумно лопались в солнечном свете.
И тогда на головы всем: женщинам, мужчинам и мальчикам, – с незначительной высоты сыпались красные мусические мешочки.


Глава шестая. МЯСНАЯ ДАМА

Оставшаяся в гостиной хозяйка дома не выражала признаков беспокойства – матери полезно будет покопаться в архивах, это избавит организацию от утомительного навязывания ей, матери, некоторых базовых представлений и понятий: мать, с ее безобразной упертостью, до всего, что ей полагалось узнать, должна была непременно дойти «сама».
Развязавши путы, Екатерина Владимировна поднялась с пола, раскрыла материный желтый чемодан.
– Сволочь! – не могла она сдержать себя. – Сволочь!
Если бы не строжайшие инструкции Центра, давно бы она на свой лад решила проблему.
Отравленные чулки – это было, впрочем, что-то новенькое! Екатерина Владимировна содрала: ноги распухли и посинели.
«Убью!» – решилась она нарушить.
С револьвером в руке, нетвердо ступая, прошла последовательно библиотеку, беседу с друзьями, обычную прогулку – матери не было.
В соусной бывший деверь и третье лицо макали хлеб в кастрюли; был четверг – апостроф Павел крутил стрелки и приговаривал по-немецки; случившиеся здесь же сексологи смотрели мальчиков, выявляя взрослых.
– Сегодня что на гарнир? – Екатерина Владимировна потянула воздух.
– Гар нихтс, – апостроф буркнул. – Совсем ничего!
– Что же мы скажем Балашову?! – Екатерина Владимировна забыла о матери.
– Его задача с двумя бифштексами, – бывший деверь отложил хлеб, – не имеет решения. Выходит так, что через пять лет бифштексы просто разорвут мясорубку.
– Если фаршем набить чулок, – рассмеялось третье лицо, – получится колбаса!
– А если, – Екатерина Владимировна потянулась к карандашу и бумаге, – набить фаршем оба чулка, панталоны, – она схематично изобразила, – корсет, лиф и сверху присобачить бараний череп с мозгами?!
– Получится мясная дама, – все оживились. – Под любым соусом! С полагающимся гарниром!
– Вот и скажите Балашову! – хозяйка дома попробовала соус и велела добавить тертого калача. – Случайно не видали матери? – она вспомнила.
Апостроф Павел бросить загибать стрелки.
– По версии Толстого, – он разъяснил, – с одним из своих желтых чемоданов и с красным мешочком в нем экспрессом мать мчится в Москву, и в полумраке ей мелькают голоса давно уехавших людей – матушка сидит напротив матери, дремля, как словно бы у стен Кремля. У матушки – широкие руки в перчатках, одна из которых продр;на. Сейчас мать читает и, правильно  расставляя ударения, понимает то, чего не понимала раньше:
«Продрана – это продразверстка. Чтобы не ныла – необходимо срочно заменить ее продналогом!»


Глава седьмая. ЖЕНСКИЙ ВАРИАНТ

– В таком случае, предположим, – запрыгали слепые сексологи, – что по версии досточитаемого Федора Михайловича, мать в настоящий момент с разделочным тесаком под мышкою восходит по одной из черных лестниц в старом районе города! Или же – кидает в камин пачки денег, и господин Балашов выгребает их голыми руками?!
Они хрипло смеялись и попутно брали кровь у одного из мальчиков.
Апостроф сверил по меню: Андрей Ющинский!
– Вовсе нет! – апостроф отобрал мальчика, – По версии Федора Михайловича, мать проникла на вошедший в Неву французский крейсер и там ведет пропагандистскую работу среди матросов.
– Она уговаривает их дать залп по Зимнему? – Шренк-Нотциг, предводитель слепых, заплыл на страшную человеческую глубину.
– В стволе орудия вместо снаряда – преогромная котлетища, если угодно – бифштекс, – апостроф позволил себе улыбнуться. – Всего лишь рекламная акция! В России предполагается открыть первый «Макдон»!
– Но ведь «Макдон» – американская сеть, а корабль – французский!
– В том-то и трудность!  К акции подключен Ленин – именно он дал задание матери.
– Это же настоящая революция! – Крафт-Эбинг провидел. – На смену убогим харчевням и кухмистерским придут высококультурные заведения, куда не зазорно пойти с детьми, всею семьей!
Все замолчали, потрясенные грандиозностью замысла.
– Но ведь она не может, – сообразил Альберт Молль, – одновременно быть на корабле и в поезде! Выходит так, теперь их две?
– Действительно, мать не одна, – Павел установил новое время. – Мать с матушкой! – он напомнил.
Недоставало только мачехи.
– Церковь, которую вы представляете, – вспомнил последний из мистагогов Хэвлок Эллис, – если не ошибаюсь, выдвигает женский вариант Троицы?
– Нисколько он не противопоставляет себя каноническому мужскому, – апостроф поддержал учение, – и даже наоборот: дополняет его!
Настал черед неких подробностей, мужчины увлеклись и вот-вот готовы были сбиться на анатомию и даже физиологию.
Екатерина Владимировна поспешила выйти – сильно сомневавшаяся в святости матери, автоматически она перенесла свою неприязнь к ней на ее производные: повстречайся сейчас ей матушка или мачеха – еще неизвестно, чем бы окончилось.
Решительно ей, урожденной Лоневской-Волк, недоставало лицемерия, ханжества!
А между тем приходилось принимать двойные и даже тройные стандарты.
Этого требовали новые правила игры словами.


Глава восьмая. ОБРАЗ МАТЕРИ

«Китов ловят по ночам!» – стукнула в голову моча.
Выйдя от матери, Энгельгардт двинулся по Неве.
Люди в красных пальто и с металлическими зубами стояли у парапетов с удочками: выросшие до определенных пределов мальчики, так и не достигшие взрослости. Развратные, в большинстве своем, они были глухими – у некоторых надеты были черные очки.
Если бы не отец – стоять сейчас Александру Платоновичу между ними и откликаться на кличку Планктоныч!
«Есть такой зверь, – отец приговаривал, – осмелев!»
Маленький Саша знал, что осмелев водится там, где волосы растут на ушах и пальцах, что в полусумраке он запрыгивает на полинялые, в пятнах, диваны и по-своему наказывает развратных мальчиков.
«Он расшатывает им зубы, и взамен приходится вставлять металлические!» – отец, досказав, уплывал на глубину в свой омут, а Саша Энгельгардт еще долго сидел на берегу и слушал плеск волн.
В гимназии, как и все, он изучал образ матери: всех властно привлекала седая женщина, напудренная и целомудренная, с большими ушами, согретая и даже раскаленная огнем слова, которого, может быть, давно искали и жаждали многие сердца, обиженные несправедливостями жизни.
«Мы не обязаны!» – жестко заявляла мать.
«Обязаны – обезьяны», – поясняли учителя.
Все классом направлялись в зоопарк … одна из обезьян одета была Марией Стюарт.
«Ей, что же, отрубят голову?!» – скакали мыслью.
Раздвоенность между жизнью и словом еще только начинала переходить в растроенность между жизнью, словом и мыслью.
«Сперва взаимной разнотой!» – помнили еще завет Пушкина.
«Размежеваться! – переставляла мать на следующий уровень. – Наши чемоданы – желтые!»
Это было слово.
«Жизнь есть обман – счастлив тот, кто обманывается приятнейшим образом!»
Это была мысль.
Люди превратились в карандаши, которыми невидимые руки зачертили прихотливые арабески: один не знал, почему на российском фоне он чертит козлиные уши, другой – почему ангельские крылья.
Это была жизнь.
Следователь Энгельгардт хмыкнул: вспомнилась отцова притча.
«Пошел крысенок в лес, обступили его звери, стали спрашивать, чей он, кто его мать. Они не знали, и сам крысенок не знал. Закончиться бы ничем, но вышел на поляну старый мудрый кенгуру. «Все очень просто, – он сказал, – если посмотреть в корень. – Мать крысенка – рысь!»


Глава девятая. ВЗОЙТИ НА КОСТЕР

Бешеным кенгуриным скоком, едва только распрощавшись с Энгельгардтом, Эраст Эрастович Греков промчался по набережной, перескочил через Неву, запрыгнул на территорию Зоологического сада.
Успевший к обеду, он съел полную миску гречневой каши.
Мальчик, убиравший клетку, сообщил: Мария приговорена к высшей мере.
«Кому-то захотелось бифштексов из обезьяньего мяса!» – Греков сообразил.
В понятии человеческом Земля крутилась в Космосе, в понятии животных она стояла на Трех Китах: это была ересь, которую бесстрашно несла Мария и которую люди не могли ей простить: Мария Стюарт должна была теперь взойти на костер и превратиться в груду раскаленных бифштексов.
«Мария, осмелев…» – думал Эраст Эрастович.
«Обезьяны обязаны!» – позицию дирекции посетителям объяснял экскурсовод.
Люди превратились в обезьян, обезьяны выбились в люди: кто обманывался неприятнейшим образом?!
Греков, разумеется, знал язык животных, но в отличие от Федора Михайловича и Толстого не умел писать на нем.
Отлучаясь в город, еще не до конца человек (предстояло совершенствоваться), он посещал тех, кому полностью удалось завершить превращение – среди таких была некая Лиза, чистенькая белая мышка в отныне туго натянутых чулках.
По этой характерной детали Греков определил вмешательство графа Толстого, которого он считал птицей высочайшего полета, хотя и клевавшего иногда падаль – грифом! – с помощью Толстого через Лизу можно было попытаться спасти Марию.
Толстой действительно туго натянул чулки Лизе – он же их и снимал, специально для этого приезжая в столицу.
«Толстой, – смеялась Лиза щекотке, – а почему у тебя крылья?»
«А потому, что я – венгерец! – не опускался Лев Николаевич до серьезного разговора с мышью.
«Икарус, что ли?» – Елизавета дрыгала ногами.
«Он самый! – Толстой, желтый, наезжал, хлопал дверями, давал гудки, выпускал синий бензиновый дым. – Занимай место!»
Лиза устраивалась сверху, и он укатывал ее до полного изнеможения…
Лежа на свежей соломе, Греков прикидывал ситуацию: если не выйдет с мышью, останется подключить волка.
Волк прошел превращение одним из первых.
Его эволюция была поразительной.
В ее процессе полностью поменялся не только биологический вид.
В процессе эволюции сменился самый пол!
«Самый-самый! – думал старый кенгуру и совсем не старый человек. – Кто он?!»
Очевидно было – не пол и, разумеется, не Икарус.


Глава десятая. СОБРАЛСЯ КУРУЛТАЙ

Литературная эволюция шла параллельно биологической: рысь превращалась в Русь!
Мощнейший словесный поток подхватил Толстого.
Понес, закрутил, опрокинул с ног на голову Федора Михайловича.
Прорвавшийся из них самих, подмыл опоры – пошло-поехало рухаться!
Из них самих – из них самых!
Кто мать рысенка?!
Собрался курултай.
На четвертый день дым пошел из сакли.
Даешь независимость Польше!
Мать рысенка – Крыся!


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.

Глава первая. КРАСНЫЕ КИТЫ

Владимиру Ильичу возводили сразу пять мавзолеев: московский, петербургский, тверской, кокчетавский и австралийский.
Повсюду вбивали сваи, стучали железом, носили бревна и сыпали песок.
 На каждой стройке, натурально, был свой прораб; в Австралии эту должность исправляла Инесса Арманд – в кирзовых сапогах и в плантаторском шлеме она ходила по грязи и кнутом стегала нерадивых тупых аборигенов.
Никто не знал, каким ветром ее занесло сюда (не обошлось, понятно, без воздушного сообщения), ну да махнули рукою: не в том была закавыка – в другом: поднимавшийся все выше мавзолей отчего-то принимал контуры пирамиды.
Вокруг порхали птички-колибри и нежно лобызались своими длинненькими клювиками.
«Пройдет сто лет, – Инессе мечталось, – но светлый образ Владимира Ильича ничуть не потускнеет. По-прежнему к нему будут приходить люди, приносить цветы, кокосовые орехи, бусы из ракушек, летающих рыб. И Ленин своим примером вдохновит на новые подвиги и свершения».
Она станет водить экскурсии вокруг саркофага, и ее спросят, отчего Владимира Ильича живым не взяли на небо – она ответит: сто лет назад не позволял научный уровень, а то бы – непременно!
Приедет мать.
«Володя, – она расскажет, – собирал библиотеки, беседы с друзьями, обычные прогулки: это помогало ему делить время. Он создал себя сам, буквально из ничего, на диване, огромном и в пятнах. В неприветном полумраке, который блистательно разогнал впоследствии. Он подтянул мир к себе!»
Мать станет продавать открытки с Володей на диване, а вырученные средства передаст в фонд мира.
«Владимир Ильич разработал Второй принцип Космоса, – напомнит какой-нибудь простак. – Как сочетается этот принцип с Тенью вероятия, если сам принцип не отбрасывает тени?»
«Посредством оскудевшего идеала», – она сдержит улыбку, оставляя воображаемый реванш наготове, в позе аллегорического кенгуру.
По ночам она ловила китов.
Киты были красные, с металлическими зубами.
Внутри сидело по Ионычу.
«Это которая вы Арманд? – спрашивал каждый. – Та, что водворила гармонию?!»
«Извольте отвечать только на вопросы! Не разговаривать!» – Инесса кричала неприятным голосом.
По ночам она была другая: задавала вопросы: сообщники, явки, пароли.
Из России приходили открытки: «Приезжайте и скажите, что все хорошо!»
Владимира Ильича посмертно предполагалось расчленить: голову оставить в Петербурге, тело отдать в Москву, руки – в Тверь и Кокчетав, ногу – в Австралию.


Глава вторая. КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА

«Гармонию» водворила не она, и это злило Инессу Федоровну.
Она стегала Ионычей кнутом, слепила электрическим светом, рвала им ногти и, разве что, не пускала в расход лично.
В расход их пускали другие.
Ионычи вели себя так, словно это была игра: негромко они перед залпом кричали: «промышленность» или «сосредоточить».
Кто-то предпочитал: «занимательный».
«Влюбленность!» – они падали с простреленной грудью.
«Трогательный!» – они испускали тяжелый дух.
Всё это были давно известные, старые, отработанные пароли, не представлявшие никакой практической ценности; чтобы проникнуть во вражеские замыслы, необходимо было узнать новые ключевые слова.
В расход Ионычей пускали потому, что они не годились для постройки мавзолея как работники: камень у них не приходился на камень, а кирпич – на кирпич.
По выходным дням приходили гости, в большом каменном доме пахло луком и на кухне стучали ножками.
Гости приходили со своими паролями. Многозначительно они произносили «большинский», «недурственно» и даже «покорчило вас благодарю», а мадам Завловская – и вовсе: «Мороз крепчал».
Инесса Федоровна за глаза звала ее Мороз-Завловская  – отсюда оставался один шаг до «мадам крепчал», но как-то не представлялось повода его сделать, а посему Инесса в лицах изображала допрос какого-нибудь Ионыча и, вставши в позу, смешно произносила: «Умри, несчастный!»
В Австралии недавно победила революция: раздвоенность между жизнью и словом (сознательным и бессознательным) доведена была до конца; выходом из раздвоения представлялись смерть либо внутреннее примирение противоречий в новых формах жизни.
Инесса была послана в помощь австралийским товарищам.
«Жизнь ветхого человека, – она доносила точку зрения партии, – и есть смерть!»
Все понимали, ветхий человек – Ионыч!
«Творчество, – продолжала Инесса, – убивает ветхого человека!  Смерть ветхого человека – есть рождение нового человечества: восторг творчества поэтому, убивая ветхого человека, созидает будущее! Закавыка же в том, что и ветхий человек, в свою очередь, убивает творчество!»
Тела Ионычей захоранивали в океане, и оттого на земле им ставили кенотафы, количество которых возрастало.
На памятниках вырезались стандартные слова, но иногда – парадоксы, силлогизмы, какие-то намеки и предостережения.
«Высший момент начался и закончился».
«Бессознательное не ошибается».
«Причины, слагающие поверхность жизни, лежат под этой поверхностью».


Глава третья. МЯСНОЕ ВРЕМЯ

В будущем Владимир Ильич мечтал оставить Россию на Крупскую, а самому через Тверь, Москву, Кокчетав перебраться из Петербурга в Австралию.
В ажурной нижней кофточке без рукавов Инесса читала его письма.
«Войдя в комнату, – Владимир Ильич писал, – я увидел, что всё темно. Ощупью пробрался я к дивану и чуть не упал на него. Там были вы. Вы спрашивали, сколько мне лет, какой любимый мой цветок, какое животное для меня противнее всех. Прошло сколько-то времени, и Бог, великий музыкант, сыграл нами, смиренными клавишами, на превосходнейшем из клавесинов – Вселенной!»
Она помнила: ангелы, коротая вечность, наслаждались божественным концертом.
«Но отчего, – она послала Владимиру Ильичу, – ангелы были без крыльев?!»
«А оттого, – Владимир Ильич ответил, – что, будь они с крыльями, ты тотчас догадалась бы, кто они такие».
По правилам игры Владимир Ильич должен был опуститься на четвереньки; куском черного муара Инессе завязали глаза. Контрэволюция наступала: контрэволюция должна была взять воображаемый реванш: Владимиру Ильичу надлежало стать зверем, животным; он был уже голый, обросший курчавым волосом; с Инессы кто-то снял чулки и заменил их другими, мохнатыми: она была королевой зверей! Преодолеть неравенство между рядовым зверем и королевой: в этом был смысл забавы.
Им было предоставлено единственное свидание – на том самом диване; Владимир взобрался. Она спросила, сколько ему лет, какой любимый его цветок и какое животное  для него противнее всех. Прошло какое-то время, и их тела затрепетали под божественными пальцами: из них лилась божественная, нечеловеческая музыка – она уравняла их – им аплодировали и кричали браво.
Тем временем, ища опоры, Мировой разум устанавливался на две ноги.
Одною был Толстой, другою – Федор Михайлович.
Правая нога не знала, что делает левая – левая не желала знать о действиях правой.
Оба облекали туманом недавно еще ясные контуры бытия.
Оба спасались от настоящего: один укрывался в прошлом, которое оживало в царстве Мечты; другой – в будущем, которое пробуждало от смертного сна к жизни. Сон у Толстого становился Жизнью; у Федора же Михайловича Смерть была только Сон.
«В отличие от пушкинского, пирожного времени, сейчас мы – во времени мясном!» – на этом оба сходились.
Мировой посредник апостроф Павел странствовал между мирами…
– У меня есть разрешение! – крикнула тем временем Инесса Федоровна.
– У меня тоже!
– Протекцией, вероятно!
– А вы, по всему судя, интригой! – как птица, заслышавшая выстрел, встрепенулась мадам Завловская.


Глава четвертая. ТРЕХГЛАВЫЙ ОРЕЛ

Австралийское общество, консервативное и упертое, развивалось по своим тред-юнионистским и трайбалистским законам – Инесса пробовала переправить жизнь в ленинское русло.
Общество сложилось из тех же россиян, уроженцев Москвы, Петербурга, Твери, Кокчетава, приехавших на зеленый континент раньше Инессы и успевших пустить корни на новом месте.
«Коли я ничего не сделал, стало быть, и бояться мне нечего!» – полагали тут.
Процветал культ формы, провозглашался культ настроения – это шло вразрез с учением Ленина, ставившего на тенденцию и провозглашавшего культ слова.
Гармонию в обществе до прибытия Инессы водворила мадам Завловская, помнившая российские морозы.
«Холод был ласков!» – рассказывала она забывшим.
«Ласковый холод» и был гармонией.
На берегу океана иммигранты выстроили свой город со своею Невой, Исаакием, Невским и Зимним дворцом – это культивировало настроение.
Снег заменила серебряная соль, ель – певговое дерево, деда Мороза – Кнехт Рупрехт.
Вежество заменило уважительное отношение.
Женщины отдавались эластичным толчкам в экипажах; мальчики-пажи были нарасхват.
Люди в инженерных сюртуках мечтали об электрическом воскресении мертвых.
Австралийский трехглавый орел из полированного серебра сидел на государственном гербе.
Инесса жила на Кирочной и на Гороховую ездила на метро.
На тебе! Однажды под землей она повстречала Грекова.
Присыпанный крупными комьями, он лежал в боковой штольне.
Люди в инженерных сюртуках, опутавши его проводами, крутили ручку электрической машины.
– Что здесь произошло?! – Инесса предъявила удостоверение с орлом.
– На перегоне от Лавры до Летнего сада, – ей объяснили, – кто-то выкинул его из вагона.
– Он жив?
– Скоро будет! – ей обещали.
Инесса знала Грекова по Кокчетаву. Он был свидетелем на свадьбе госпожи Стучковой-Саблиной; это был человек, дравшийся со слепыми и покупавший китовое мясо; это был человек, сошедший вниз и идущий вдоль потока.
Греков возглавлял Общество защиты животных и проводил кампанию в защиту Марии Стюарт.
Мясная мафия преследовала его угрозами.
Ориентировавшийся в потустороннем, на животе он носил большую сумку и в пространстве мог передвигаться прыжками.


Глава пятая. ДВЕ МОГИЛЫ

«Если, – Инесса думала, – прыжками передвигаться в потустороннем мире – придем к революции во времени?!»
Революция в пространстве, тогда в Кокчетаве, представлялась вполне обоснованной и почти свершившейся – нужно было двигаться дальше.
Владимир Ильич, командировавший Инессу Федоровну на свадьбу госпожи Стучковой-Саблиной, просил обратить особое внимание на свидетелей.
Венчание происходило в церкви Апострофа Павла при Доме призрения малолетних бедных Императорского Человеколюбивого общества; невеста с оскаленными зубами и раздувшимися ноздрями, показалась Инессе знакомой.
Церковь освещалась через длинные окна с витражами и мерцающими лампами, висевшими на цепях под куполом; когда поднялось солнце, длинные разноцветные лучи пронзили туман ладана, позолотили стены и скрестились на лице подвенечной… полно! Разве же это не госпожа Лоневская-Волк?!
Апостроф Павел зажег свечи и, выпростав из-под ризы правую руку, благословил невесту – тут же он дал щелбан по склоненной голове жениха.
«Перед тем, как мстить, – церковь как бы задышала голосом Павла, – выройте две могилы!»
«Что это Екатерина Владимировна в лиловом, точно в черном, на свадьбу?» – спрашивал Карапет Карамзян.
«С ее цветом лица одно спасение, – отвечала мать. – Сволочь!»
Через Кокчетав мать направлялась в Австралию, чтобы подготовить революцию в пространстве. Когда там она выйдет замуж за Карамзина, свадьба будет самая простая: она не любила этот фаст (она любила фаст фуд).
«Фаст» по Толстому означал «избыток», «великолепие»; «фаст фуд» по Федору Михайловичу была «быстрая еда»; своим словотворчеством Федор Михайлович убил двух зайцев: он посмеялся над Толстым и на всякий случай умалил Гоголя.
 «Какой же русский не любит быстрой еды?!» – теперь в этом были уверены сами русские.
Поговаривали, Федору Михайловичу приплачивает мясная мафия.
Определенно, в церкви были ее представители: едва заметно новобрачный двигал челюстями, воздух отдавал кухней; дьякон предлагал зубочистки.
Греков едва держался на ногах, его мутило. Другой свидетель, слепой, не давал ему упасть.
В придачу к мужу молодая получила красавца-деверя в белом поварском колпаке и роскошный буфет в виде кенотафа.
Муж был в сорочке от Море с высоко вздернутым воротничком.
Сразу после церемонии молодые отбыли на вокзал.
Там новобрачный зашел в сортир.
Более его не видели.


Глава шестая. КСТАТИ  И ХОРОШО

Греков тогда был со слепыми; он пытался начать упрощенную жизнь, чисто физическую и животную, где он мог забыть про глухого врага.
«Охотник, встретивший ранним утром глухонемого, не имеет удачи не потому, что встретил неслышащего, а потому, что охотничьи предрассудки так глубоко всосались в него, что он, при виде глухонемого, предвещающего неудачу, утрачивает энергию и меткость», – разубеждала Инесса.
Слепой вещал о мусическом, звал перенестись во времени.
«На пять лет, – он приглашал. – На десять. На сто!»
На сто лет, решительно, было невозможно, да и на десять – боязно.
«На пять!» – соглашались Инесса и Греков.
Черным муаром слепой завязывал им глаза.
«Смотрите, – обводил он рукою, – везде! Музыка, слово, танец сливаются между собою! Звуковая часть перестает быть способом выражения! Она теперь способ запоминания текстов!»
Они вздрогнули: раздался громкий крик, точно кто-то услышал ужасную для себя весть – испуганно затрепетали молодые голоса и бросились куда-то торопливо, растерянно; снова закричал гневный голос, все заглушая: музыку, слово, танец. Должно быть – случилось ужасное, но вызвало к жизни не жалобы, а гнев. Потом явился кто-то ласковый: заиграл, запел, затанцевал и, уговаривая, призывал за собой.
Время не только умножалось и делилось – оно скрадывалось!
Сейчас вполне можно было забыть, чтобы через пять лет в библиотеке, в беседе с друзьями, в прогулке кстати и хорошо вспомнить!
В верховом платье, в мужской шляпе, с хлыстиком – таковы были приметы времени.
В библиотеку – с хлыстиком: выколотить из томов пыль веков!
В беседу с друзьями – в верховом платье: лошади ждут!
В прогулку – в мужской шляпе: оставить на суку и забыть!
Пыль, лошади, сук – это придумал Толстой.
Хлыстик, беседа, шляпа – это придумал Федор Михайлович.
Библиотека, друзья, прогулка – кто придумал это?
«Придумала мать?» – догадалась Инесса.
«Придумала мать крысенка?!» – куда-то выворачивал Греков.
«Мать крысенка! – пели и танцевали лесные обитатели. – Славься!»
Слепой развязал глаза зачарованным.
Всмотрелись Инесса и Греков.
Матерью крысенка была Россия.


Глава седьмая. ВДОЛЬ ПОТОКА

Оба они – Толстой и Федор Михайлович – выдавали письменные разрешения.
Инессе Федоровне дозволялось, покинув помещение, оставить по себе особенную, какой не бывало раньше, незаполненную пустоту – мадам же Завловская имела право по собственному усмотрению учудить скотобойню.
Своею возможностью Инесса воспользовалась в ресторане Летнего сада, когда, наскучив пребыванием там, она исчезла в образовавшейся длинной пустоте; мадам же Завловская на берегу океана учудила необыкновенную скотобойню, где выстроенным вдоль стены животным зачитывался приговор, после чего взвод бушменов давал залп из винчестеров и приканчивал раненых штыками. Приговор выносила Инесса Федоровна, тела убитых покупал Греков.
Еще Греков забирал тела Ионычей  и захоранивал их в океане.
«Не перепутайте, часом!» – шутили с ним дамы.
«Вы на самой настоящей дороге к тому, чтобы влюбиться в мою дочь!» – как-то сказала мадам Завловская.
«У вас есть дочь?» – удивился Греков.
«Моя дочь – Лиза», – сказала мадам.
Белая мышка, известная ему по Зоологическому саду!
«По-прежнему она в туго натянутых чулках?» – Греков вспомнил.
«О, нет! – тонко Завловская улыбнулась. – Она рассталась с Толстым. Он захотел сделать из нее Анну Каренину».
«Анна Каренина не имеет плоти, – откуда-то Греков знал. – Вронский, еще мальчиком, на диване, лишь представлял ее себе в неприветном полумраке. Признаться, я тоже».
«У каждого мальчика в момент взросления появляется своя Анна Каренина, – мадам Завловская погрозила пальцем. – Кому не хватает фантазии, тот может в поезде у глухонемого купить открытку».
«Толстой хотел, чтобы Лиза снялась в неприличном виде?» – поразился Греков.
«Толстой хотел, чтобы она позировала», – мадам Завловская подпустила тумана.
Скользнувшая в небе искра оборвала нить разговора.
Где-то разбили стакан.
Человек в белом переднике и белых брюках убирал тарелки.
Толстой и Федор Михайлович – оба! – не разрешали Грекову быть гением; Великая же новая система связей требовала от него гениальности.
Решительно не поддавалось осмыслению навалившееся обилие деталей!
Греков накинул шкуру кенгуру: высокое чувство его собственного «я» спорило с жутковатым ощущением неплотного прилегания звериной кожи.
Теперь это был щаповатый зверь, державший себя форсисто.
Бумажными ассигнациями он набил сумку, несколько монет заложил за щеку.
Наверху была Вечность.
Греков сошел вниз и двинулся вдоль потока.


Глава восьмая. ЛИСЕЛЬ-СПИРТ

Был день святого Николая.
От мертвых и пошлых его тянуло к иным живым.
От пировавших веяло прошлым: все были связаны не толстой, но на диво прочной веревкой.
Где-то разбили стакан.
Кнехт Рупрехт, спутник святого Николая, спрашивал мальчиков, представляют ли они на диване. Если да – он бил их сумкой с пеплом. Если нет – награждал лежалым бифштексом.
Хорошим мальчикам дозволялось погладить кенгуру, и это давало возможность Грекову держаться поблизости от святого Николая.
– О гениальности надо говорить так, как обыкновенно говорят о погоде!
– Туманная гениальность или солнечная?! – Греков постигал.
– Еще – снежная, – Николай дополнил. – К примеру, в России.
Они посмотрели все вместе оттуда сюда: какой-то человек в петербургском магазине Овчинникова покупал для Австралии вещи в русском вкусе; лежал на боку ломберный стол со вчерашним шитьем; Ленин ехал верхом на рыжем иноходце узкой полевой дорогой.
– Кажется, конь – железный, – святой Николай всмотрелся, – а Владимир Ильич без крыльев?
– В России, – теперь уже объяснил Греков, – с годами многое изменилось: сон, к примеру, сделался жизнью, а смерть превратилась в сон.
– Промышленность, как же? – не мог святой не спросить.
– Недурственно, – успокоил Греков.
Мальчики Мурильо за его спиною завтракали арбузом.
– У нас проблема, – к святому подошел Низмарак. – Между спиною козленка и ногами Ивана Ивановича образовалась геометрическая окружность!
– Аккуратненько присобачьте ее к пустоте. Пусть она станет входом!
– Николай Михайлович, – Греков решился, – не знаю, как поступить: мне сватают Лизу!
Карамзин вздрогнул.
– Она позировала Толстому?
Кнехт Рупрехт умело справлялся с бифштексом, вырезывая гнилые части его.
В умело расставленных зеркалах отражались как лица живых, так и лица покойников.
Уже было известно: Толстой обновился морем.
С окаменелым, кенотафным лицом святой мастито восседал на курульном стуле.
– Вы, может статься, подарите новое слово? – Греков спросил на прощание.
– Лисель-спирт, – святой Карамзин слукавил. – Шест для установки парусов.


Глава девятая. В РАЗНЫХ ПОЗАХ

Метро в Австралии оборудовано лифтами: опускаясь, он пел «Варяга», а, поднимаясь, – «Аве, Марию».
«Как хорошо настроен ваш рояль!» – Грекову смеялись попутчицы.
«Что за прекрасное пирожное!» – щипал он щечки тех, кого мог достать.
Собственные его щеки горели от поцелуев множественных пожилых дам.
В вагоне ехал Николай Николаевич Каразин.
– Вы здесь?! Что в Петербурге?! Как продвигается революция?!
Греков хорошо знал Каразина – они встречались в петербургском Обществе поощрения художеств, изрядными охотниками до которых была оба.
Именно Николай Николаевич лишил ангелов крыльев и этими крыльями наградил большевиков.
Каразин рассказал о гигантских неграх, неопалимой фабрике, женщине-волке, о топкой балке в поймах.
В Австралию он прибыл заменить железные зубы фарфоровыми и красное пальто – зеленым.
«Кони, топот инок» – кто придумал? – Каразин спросил.
«Родилось само, – Греков пожал плечами, – в разговоре верхом».
Его интересовало, как мать?
– Она позировала Федору Михайловичу: в мужской шляпе и с хлыстиком.
– Такой представляется ему Россия?
– Такой именно он видит Россию-мать.
Стремительно вагон мчался подземною магистралью.
– Летний сад! – сказали в динамике. – Следующая остановка – Лавра!
Это был голос Карамзина.
Николай Николаевич Каразин вынул из красного пальто пачку открыток и показывал мать в разных позах.
Николай Михайлович Карамзин читал по трансляции голосом тихим, как шелест осенних листьев.
– Пусто кругом, – он читал, – последние розы увяли, и лепестки на них осыпались, обнажая черные сердца. Все кажется сном, а сердцу больно, как наяву. Мне и от радости бывает грустно.
Николай Николаевич Каразин вдруг зажевал челюстями, надел синие очки и вставил слуховую трубку.
– Когда я ем – я слеп и нем! – предупредил он Грекова.
– Свет гаснет для меня или я для него гасну, – читал со слезою Николай Михайлович Карамзин, – но так и быть: надо покинуть свет, прежде чем он нас покинет.
Двери за спиною Грекова  распахнулись, и вихревой поток подхватил его тело.
– Да здравствует Провидение! – крикнул один из двоих. – Почти хотелось бы сказать: да здравствует смерть!..


Глава десятая. ПОКЛОНИВШИЙСЯ ВЕЧНОСТИ

Большой вялый комар, которого зовут караморой, сидел на влажной стене.
Люди в электрических сюртуках крутили ручку инженерной машины.
Инесса Арманд, склонившись, водила руками.
«Надо рубить мясо, толочь его, мять!» – она копошилась, скоро-скоро приговаривала по-французски и грассировала.
«Глупая говядина! – подумал Греков, – неужели и я такой?»


ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Глава первая. ВО ВСЕМ БЛЕСКЕ

Вместительный зал Кононова был полон: слепые, глухонемые, третьи лица, минутные знакомые, тайные прелюбодеи – сидели ограниченные, свинообразные, магические люди, два-три Ионыча; женщины с направлением переодеты были в мордатых баб.
Вот-вот начаться должен был литературный вечер в пользу фельдшериц Георгиевской общины сестер милосердия.
«Топтаться и рваться стоялых коней», – подумал Илья Данилович Гальперин-Каминский.
Переводчик с русского на французский, он прибыл в Санкт-Петербург убедить русских писателей присоединиться к конвенции.
Он был бесспорно хорош собою.
В его манерах чувствовалась привычка к обществу, фрак и белье сидели безукоризненно – однако же в чертах лица не наблюдалось изящества, которое дается тонкой культурой ума и наследственными инстинктами порядочности.
– Кто из умных женщин у вас царапается? – Илья Данилович спросил.
Сидевший рядом Овсищер прикинул.
– Екатерина Владимировна Лоневская-Волк, она и укусить может, – ответил он после паузы. – Ну, и госпожа Стучкова-Саблина. Им палец в рот не клади.
– У них, если не ошибаюсь, была история с гигантскими неграми, неопалимой фабрикой и топкой балкой в поймах?
– История с балкой была у Лоневской-Волк. С неграми – у Стучковой-Саблиной. Что же касаемо неопалимой фабрики, пока не установлено, кому именно она принадлежала: идет следствие.
– Что делали на этой фабрике?
– Электрические буфеты.
– Работал кто?
– Мальчики под присмотром негров.
– Где фабрика была расположена?
– В топкой балке.
«Горбатый и длинный, как полтора вчерашних», – подумал Гальперин-Каминский.
– Непременно останьтесь на ужин, – тем временем Овсищер говорил. – Будет маленький Вадим.
– Разве же не Андрей Ющинский?
– Ющинский – вчерашний день. Вадим в полтора раза длиннее.
Разом все смолкло – на сцене появился апостроф Павел.
Он говорил о том, как прекрасно при электрическом освещении играет в Летнем саду военный оркестр и какие большие деньги берет господин Балашов, буфетчик этого сада, за бифштексы.
Раздернулся занавес – оркестр Карамышева заиграл во всем блеске.
Установили жертвенник.
Вереница разнообразных мыслей пронеслась по залу: появились палач и жертва.


Глава вторая. КРАСНОЕ НЕБО

Женская красота оценивается с точки зрения половых наслаждений.
– Мария Стюарт! – пронеслось.
На ней было строгое изысканное платье из темно-коричневого бархата, отделанное обезьяним мехом, с белым стоячим воротником и пышно ниспадающими рукавами.
– Литературно-кулинарная композиция! – голосом Карамзина объявили. – «Бедная Маша».
В луче прозектора на сцену выкатился Мировой разум; ему нужны были руки для жестов и ноги для отбивания ритма: комедия в четырех действиях!
– Не опоздал я? Нет? – он обратился к публике. – Весь день я беспокоился, мне было так страшно! Боялся, что отец не пустит меня, но сейчас он уплыл с мачехой. Красное небо, начинает восходить луна, и я гнал коней, гнал. Но я рад!
– Колобок? – наклонился Гальперин-Каминский к Овсищеру.
На них зашикали.
Мировой разум был рад, что успел на казнь.
Луч высветил эшафот: галлюцинаты, мистики, истеричные, маньяки, мучители, эпилептики, нравственные автоматы, люди с извращенными прихотями танцевали вокруг него.
Она взошла; медленно, как чепуха, по лицу ее проползло чувство презрения ко всему окружающему.
Ей предоставили последнее слово.
– На том стоит и стоять будет Земля русская! – она до конца осталась верна своему убеждению. – На трех китах!
Принужденно смеясь, Овсищер тер глаза и прочищал уши: Мария приняла одно из тех неправильных, искусительных положений, которые не терпят свидетелей.
Палач ударил топором: промах!
Какой-то собирательный тип в первом ряду развалился на составляющие.
«Желт, как Лимож», – выплыло у Гальперина-Каминского.
В Лиможе он видел голубого кита.
Кит был прекрасно настроен и умел петь.
Палач тем временем отвлекся, и Мария вывернулась – ухватила свисавший канат, прыгнула – ее ловили под куполом люди с крыльями: поймали (пай-мальчики!), вернули на эшафот.
Палач собрался.
В Лиможе, так случилось, Гальперин-Каминский брякнул слово без смысла, и это слово пошло гулять в двух направлениях сразу: в Россию и в Австралию; слово было «конвекция», за ним ничего не стояло – маленько он подправил его и теперь приехал по первому адресу, чтобы найти союзников-литераторов – уговорить их присоединиться к конвенции: жаль было бросать начатое.
Палач ударил – чисто!
Он поднял отрубленную голову показать зрителям, но голова выскользнула, покатилась по доскам, а в пальцах остался парик.
Он поднял, обтер, показал вторично: физиономия обезьяны!


Глава третья. БОЛЬШЕ ВСЕХ

Слышно было, как стоят стулья – на самом деле их сдвигали.
Где-то разбили стакан.
Человек в белом переднике и белых брюках расставлял тарелки.
Пахло жареным; детские лица мелькали, замаранные мясным фаршем и соусом.
Было возбудившийся Овсищер сделался спокоен: черты его лица разгладились: смерть звала к столу.
Опека смерти докучна: угодно вам скушать язык априорности?!
Обед удался как нельзя лучше; вина были тонкие.
Играл оркестр Карамышева; маленький Вадим пел, длинный, как полтора Ющинских.
«Не хуже, чем в Лиможе!» – Гальперин-Каминский слушал.
Ионычей оказалось не два-три, а с десяток: выбрали подходящего – поцарапали, но разместили по всем правилам в чреве кита: плыви, голубой, в Австралию!
Все больше Илью Даниловича Гальперина-Каминского начинало забирать в России.
«Конвекция!» – ему подмигивал Мировой разум.
На тонких ногах он съел больше всех бифштексов и выпил больше всех вина.
Илья Данилович понимал, что этот обжора, явившийся на вечер в засаленном халате и желавший, чтобы его приняли за Крылова, в действительности – одна из ипостасей Владимира Ленина, о котором во Франции ходили легенды.
Будто бы в обиход запустил его вовсе не Федор Михайлович, а он сделал себя сам на диване – говорили, он разработал Второй принцип Космоса, а программу своей партии зашифровал в меню и меню это подавали членам царской фамилии.
Илье Даниловичу давали понять, что после смерти Ленин завещал себя расчленить и пять своих составляющих: голову, тело, руки и ногу – выставить для поклонения в пяти различных мавзолеях; напрашивался вопрос, как планировал он распорядиться оставшейся собственною ногой, но всему свое время!
– Мастера по ремонту мясорубок просят пройти на кухню! – голосом Карамзина объявили по трансляции.
Страсти накалялись – религия Ленина дозволяла ему мешать мясное с рыбным: разошедшийся вконец, он потребовал ухи из отцов; его поддержали бесновавшиеся члены партии.
Вакханалию прекратила другая ленинская ипостась.
Рабочий Иванов Иван Иванович, с виду козел козлом, появившись в зале, принял единственно верное решение: выхватив маузер, он выстрелил в потолок.
Крылова аккуратно упаковали и увезли в Летний сад; Ивану Ивановичу поставили тарелку рядом с Ильей Даниловичем.
– Конвекция ваша допускает подачу теплых струй турбулентным способом? – Иванов спросил.
– Помилуйте, для того и создана! – внутренно Илья Данилович похолодел.


Глава четвертая. ДОКТОР, ПОЧТАЛЬОН

После обезьяньих бифштексов хотелось уже незнамо чего.
Кто-то знакомо хохотал: Джакомо?
Кваренги – так назывались сладкие пирожки, которые выпекали в Смольном.
От Кононова продолжать приехали в цитадель.
Благородные большевички в честь гостя станцевали канкан.
«Не хуже, чем в Лиможе!» – Гальперин-Каминский смотрел.
Стояли предназначенные для переправки в Австралию мешки с серебряной солью.
– Во ржах у крестьян залег беглый солдат! – стремительно, в жилетке, вышел Ленин.
Обнялся с Овсищером, протянул руку Илье Даниловичу; ладошка Владимира Ильича была волосатая, во рту блеснул металлический зуб.
Пили чай с кваренгами.
– Ленивая рука наемника худо обрабатывает поле! – Ленин пожаловался.
– Джакомо – наемник?  – Гальперин спросил.
– А то! – Владимир Ильич хохотнул.
Подземный ход между Зимним и Смольным спешно расширяли до тоннеля; работами руководил некий Джакомо; использовался солдатский труд – обо всем этом не принято было говорить открыто, а преимущественно намеками и иносказанием.
Большевикам нужны были технологии.
«Присоединиться к конвекции – это на деле присоединиться к конвенции!» – прекрасно понимал Каминский.
– Что ли, вы – сиамские близнецы?! – Ленин вгляделся в собеседника.
Гальперин-Каминский быстро втянул живот: не все вопросы следовало решать одним махом.
– Дворник побежал за доктором, конюх – за дворником, почтальон – за конюхом! – он подбросил.
– Антонов – за почтальоном, Овсеенко – за Антоновым! – Ленин отдуплился.
Антонов-Овсеенко был ответственным за связь с Зимним и кроме того решал ту же личную задачу, что и Гальперин-Каминский.
– Туманный немецкий Гейний, – Овсищер скрепил рукопожатие, – заметил как-то, что почтальон не знает, что несет, а знает прекрасно все рытвы и ухабины на дороге!
«Антонов-Овсищер!» – вдруг Гальперин-Каминский увидел.
Кто-то маячил за спиною новообразованного: Каминский-Овсеенко!
Принесли два ведра лесной воды – одно для Гальперина, другое для Каминского.
Холодное ароматное обливание вернуло к какой-никакой действительности.
Щелкнув, Антонов-Овсеенко раскрыл вызолоченный порттабак.
Илья Данилович Гальперин-Каминский выложил карты на стол: доктор, дворник, конюх, почтальон.


Глава пятая. ДОКТОР СДЕЛАЕТ!

Юркая, с кувшинным рылом, вдова на левой руке оправила белую перчатку.
Это был условный знак: порядок!
Они подняли крышку: в сумраке тускло блеснул солдатский подбородок.
«Зимородок?» – автоматически Илья Данилович реагировал.
Владимир Александрович Антонов-Овсеенко понимающе хохотал: одного пола ягоды, они не стеснялись друг перед другом.
Ленин не смотрел на издержки, устраивал все как можно лучше, но подземный ход слишком медленно превращался в тоннель, по которому можно было бы пустить поезд и тем более – бронированный.
– Пустоты закупаем в Австралии, – Владимир Александрович объяснил, – свои ни к черту!
Пустоты в линию соединяли одну с другой – так получалась штольня, которую еще только предстояло преобразовать в тоннель; методом же конвекции, передавая энергию струйно, можно было сразу проложить тоннель, минуя промежуточную фазу.
Джакомо имел деликатность сдержать свое восклицание.
– Ход в пространстве равен ходу времени! – передал суть Илья Данилович.
– С завтрашнего дня! – распорядился Антонов-Овсеенко.
Джакомо молча чавкнул: уловил или литератор?!
Восклицание, которое Джакомо сдержал, было: «Еще один двойной!»
Среди большевиков было немало «двойных», но терпимое к ним отношение в любой момент могло перемениться, и потому «двойные» стремились пока не поздно разделить свои составляющие. Вот-вот должна была наступить очередь Антонова-Овсеенко, и тот уговаривал Илью Даниловича последовать его примеру. Во Франции двойных было едва ли не большинство, и потому Гальперин-Каминский колебался.
«Гальперин-Каминский последует за Антоновым-Овсеенко, – спрашивал он себя, – чтобы Гальперин мог последовать за Каминским, а Каминский – за Антоновым? А, может статься, за Овсеенко последует Гальперин, Каминский же последует за Антоновым?!
Джакомо уловил – никакой не литератор, вдвое быстрее теперь он прокладывал коммуникацию; Ленин был доволен и предлагал Илье Даниловичу делиться бесплатно и вне очереди.
Он, разумеется, говорил не напрямую, а – иносказанием.
«Почтальон, – говорил он, к примеру, – догонит конюха, если сядет на лошадь!»
«Конюх подключит дворника!»
«Дворник побежит за доктором!»
«Доктор, – понимал Гальперин-Каминский, – сделает операцию!»


Глава шестая. ЧЕЛОВЕК МЫСЛИ

Ленин проецировал себя Крыловым, Мировым разумом, козлом, рабочим Ивановым, мог починить мясорубку и реорганизовать Рабкрин.
Французы, не знавшие русских поверий, хотели знать, отчего, например, на ладонях Владимира Ильича растут волосы, почему в библиотеку он является с хлыстиком и каким-таким образом все, переспавшие с ним дамы, рожают непременно крысят?!
Человек мысли или человек высокой вкусовой оценки? Приобщает любовным жалобным тайнам? Пронес за собою льстивый призрак задумчивой святости?!
– За ужином царила благопристойность, для лошадей нашлись стойла, – Владимир Ильич рассказывал.
«Благопристойло!» – Илья Данилович записывал.
Предвестие проходило перед ним с грозным шумом и пением. Холод был ласков. Грубо ухали сани, неуклюжие и нелепые после автомобиля. Всё чувствовали люди черной жизни, но высказать не могли. Пламенный глаз демона мчался вдоль железных рельсов среди глухой ночи: со сложенною свечой, с зажженными руками.
– Чтобы восторг не перешел в ротозейство! – Владимир Ильич разъяснял.
«Тенденция служит указательным пальцем!» – телеграфом Гальперин-Каминский передавал в Лимож.
– Пусть сумасбродный француз кричит до изнеможения легких! – друг другу передавали телеграфисты бутерброды.
Прилетели зимородки, в России подменявшие колибри.
Бонч разошелся с Бруевичем.
В Смольный пришел Луна-Чарский.
С часу на час Илья Данилович ждал почтальона.
– Я и есть почтальон! – ему улыбнулся Луна-Чарский.
– Пора? – внутренно Илья Данилович потеплел.
Грубо ухали сани, неуклюжие и нелепые после автомобиля.
– Не перепутают там, не разделят на Илью и Даниловича? – вспоминал Каминский участь коллеги Успенского.
Действительно, с Успенским-Глебом на Аптекарском вышла промашка: ошибочно его разделили на Глеба и Ивановича, но в целом тамошние хирурги были на высоте.
Институт экспериментальной медицины полностью был большевистским.
Илью Даниловича приняли, разместили, взяли анализы.
Первыми его навестившими, были Антонов и Овсеенко.
– Ничуть не больно! – об операции рассказал Антонов.
– Под местным наркозом! Скоро на выписку! – дополнил Овсеенко.
По старой привычке они еще держались друг за друга.
– Луна-Чарского, – им рассказал Илья Данилович об отказавшемся делиться, – назначили послом в Сиам.
В целом, Илья Данилович настроен был оптимистично.
Каминский чуть нервничал, но Гальперин знал: все образуется!


Глава седьмая. ТУМАНЫ РАСТУТ: РАСТУМАНЫ

Туманы, как известно, растут.
Почтальон, конюх и дворник махали крыльями, заглядывали в окна и прилипали к стеклам мохнатыми, опадающими лилиями.
«Большевики!» – понимал Илья Данилович.
Конюх был слепой, от Короленко – он еще не без пользы помогал в оркестре, сегодня на тромбоне, завтра на контрабасе, а не то и как вторая скрипка.
Глухонемой тургеневский дворник чувствовал всё, но толком сказать не мог.
– Конюх, конюх, – Илья Данилович заворачивался в простыню, – приведи мне лошадь!
– В гостинице, где она стояла, обедала за общим столом француженка, – конюх играл уздечкой.
– Кто стоял… стояла?
– Она, матушка! – конюх наигрывал на инструменте лошадиную тему.
– Выходит, матушка – лошадь? – Илья Данилович изумлялся.
Он хорошо знал мать, хуже – мачеху и совсем не знал матушки.
Мачеха, он вспомнил, могла сделать вид, будто паровоз давно ушел, и, засучив рукава, принималась греметь рельсами.
Мать водила за нос мачеху и с пренебрежением относилась к матушке.
– Матушка, – отвлекал Илью Даниловича от мыслей Антонов, – обыкновенно прислуживает матери, подобно тому, как Аннушка прислуживает Анне: носит за нею желтый чемодан, достает фонарик, прикрепляет его к ручке кресла, держит на коленях красный мешочек и подает матери снятую пелерину с платком.
– Собственно, с какой целью мать купила у Гончарова этот старый обломанный диван? – спрашивал Илья Данилович об известном.
– Чтобы мальчики, – отвечал Овсеенко, – могли постулировать на нем: так, параллельно миру видимому, миру явлений, возник другой мир, тоже истинный!
– Сейчас мы, – пытался Илья Данилович соответствовать, – выходит, – в том другом мире, который на обломовском диване в сумерках напостулировали мальчики?!
– Ну! – смеялись Антонов и Овсеенко. – Каждый напостулировал по чуть-чуть, а в итоге – получите новый мир!
– Чем же этот новый мир и старый разнятся между собой? – шел Илья Данилович вглубь.
– В новом мире, – большевики серьезнели, – нет эксплуатации человека человеком, все люди равны, свободны, счастливы, крылаты, стозевны и лаяй!
– И лаяй? – голова Ильи Даниловича кружилась.
– А то! – смеялись Овсеенко и Антонов.
Илья Данилович Гальперин-Каминский куда-то плыл и видел чудище: Цербера-Полифема, но вот плаванье закончилось, туманы рассеялись, и теперь Гальперин видел Полифема, а Каминский – Цербера.


Глава восьмая. СВЕЖИМ ГЛАЗОМ

Гальперина выписали, Каминский с небольшим осложнением остался в больнице.
Теперь, без своего многолетнего спутника, Илья Данилович Гальперин мог полагаться только на самого себя.
Он, чувствуя небывалую легкость в членах, отправился первым делом к дамам, в общении с которыми прежде испытывал определенные трудности, – трудности сняло, как рукою.
Они после операции разделили рабочие обязанности: оставив конвекцию на Каминского, Гальперин сосредоточился на конвенции.
Тургенев и Короленко, считай, были у него в кармане, вот-вот присоединиться должны были Горький и Гончаров – от имени Радищева, имевший общественную доверенность, подписать документ должен был Антон Павлович.
«Карамзин! – сверлила мысль, – Не в Австралию же плыть за подписью?!»
Более Илья Данилович не сидел на сдвинутых стульях; он ел из одной тарелки (правда, двойную порцию), пил из одного стакана.
Ленин подписал конвенцию за Крылова.
На Владимира и Василия разделили Немировича-Данченко: каждому свое.
Ленин подписал декрет о стозевности.
Расплодились гении.
Мировой разум скушал язык априорности.
Рабкрин ремонтировал мясорубки.
Гальперина перед выпиской предупредили о возможной чертовщине.
Теперь, да, он был отделен от Каминского и полностью автономен – уже не в Каминском было дело.
А в том дело было, что мог появиться второй и даже третий Гальперин.
Не в том смысле, что он вырастет из Гальперина-первого, как вырос в свое время Каминский.
А в том смысле, что возьмет и возникнет в пространстве без всякого соединительного хряща между ними, полностью автономный!
«Ряд встающих двойников – бег предлунных облаков!» – развел на прощание руками доктор Салазкин.
Илья Данилович Гальперин подписал все предложенные ему бумаги.
Заново входя в жизнь, он смотрел на нее свежим глазом.
Бежали, да, предлунные облака.
Ленин насвистывал что-то большими темными губами – влюбленный, он готовил указ о двубрачии.
Непостижимо белели снега.
Шел многочасовой разговор.
Старик восседал на прекрасной деревянной скамье.
Задумчивая святость вошла в моду; ее пронес за собою льстивый призрак – бродивший по Европе, он забрел в Россию.
Россия продолжала стоять на трех китах: Толстом, Федоре Михайловиче.
Третий кит был голубой и умел петь.


Глава девятая. ЛЮБОВНЫЙ ПОДБОРОДОК

– Куда девалась голова Марии? – спросил Сергей.
– Ее унесли бланжевые, – ответил я.
Было такое направление в противоход оранжистам.
– Ленин ел снег? – спросил Валерий.
– Когда ломались лыжи.
– Кто наслал предвестие? – спросила Елена.
– Оба они, – я ответил. – Федор Михайлович – в санях, Толстой – на автомобиле.
Купивши тур «По ленинским мавзолеям», покамест мы объезжали европейские.
– Кто еще хочет комиссарова тела? – оптимистично спросил Сергей.
Так называлось фирменное блюдо, скорее рыбное, чем мясное, которое подавалось в обязательном порядке всем туристам и в меню указывалось без кавычек.
– Вишневский, кстати, подписал конвенцию? – поинтересовался Валерий.
– Не можешь избавиться от недостатка – возведи его в ранг достоинства! – выпала из разговора Елена.
Поспешно мы поднялись.
Неумело водитель автобуса изображал слепого – экскурсовод притворялся глухонемым.
Они поменялись местами: экскурсовод крутил баранку, водитель сказал:
– Сейчас мы снова увидим Ленина – Владимир Ильич отличался чудовищным аппетитом и имел огромный желудок.
Мы спешились у Летнего сада, прошли: вот и он!
В одной из ранних своих ипостасей Ленин, завернувшись в халат, сидел в обществе съеденных им животных.
– Почему у Владимира Ильича здесь двойной подбородок? – удивились все.
– Двойной, – указкой водитель дотронулся, – оттого, что он символический – Владимир Ильич любил сразу двух женщин. А солдатский – потому как аллегория: Владимир Ильич отдавал супружеский долг, как воинский.
– Кажется, он свистит? – мы прислушались.
– Владимир Ильич снабжен отверстиями, – наш гид показал, – он втягивает свежий воздух и выпускает отработанный: под ним запасной, аварийный выход из метро… Какие басни Владимира Ильича вы знаете? – он продолжил.
– «По улице Рабкрин водили!» – вспомнили все.
– А знаете ли вы, – хитро наш чичероне прищучился, – какая история связана с созданием этой басни?
Я, разумеется, знал, Сергей и Валерий догадывались – остальные пребывали в полном неведении.
– Как ваша фамилия? – невпопад спросила Елена.
– Фамилия моя – Чичерин, – слегка поводырь наш, так сказать, смудился.
И тут произошло необъяснимое.
Огромный раскаленный бифштекс, вышибив с мясом двери, выкатился из расположенного неподалеку ресторанного павильона, притормозил на мгновение, самонаводясь, и, пыша нестерпимым жаром, покатил прямиком на нас.


Глава десятая. ЗА ГРАНЬЮ – ГРАНЬ

Рабкрин был в другом мире, и Ленину предстояло перевести его в бренный.
Он постулировал на диване – тенденция служила указательным пальцем.
Допостулировался до Крылова и Мирового разума, Рабкрин, однако, не появился.
«Потому, не на китах стоит – на слонах!» – появилась Арманд.
Стояло шатко-валко на Рабкрине.
«Рабкрин – слон?!» – изумился Ильич.
«А то!» – Инесса хохотнула: стозевно и лаяй.
Моська, она лаяла на Рабкрин.
Он появился и махал хоботом.
Действие оставалось вынести на улицу.




ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

Глава первая. ВВЕРХ ПЯТАМИ

Мрачен и молчалив стоял Зимний, и уходили дни и месяцы.
– Дух тяжелый, чисто преет всё. Не продыхнёшь! – жаловался государь.
С пренебрежением он относился к Ленину, водил за нос Толстого, но опасался Федора Михайловича.
Почудилось, государь опустил голову.
Царица все последние дни провела в тоске по своей поблекшей красоте – когда-то танцевавшая с Пушкиным.
– Австралия, – сказала о занимавшем ее мысли, – так же далека от нас, как загробный мир!
– Как загрёбный, грёбаный! – хищно государь осклабился. – Так же близок! Локоть!
Он куснул.
Им служили лакеи в дворцовых ливреях.
Обед был неряшливый и невкусный: толстыми, несуразными ломтями нарезанный черный хлеб валялся на неопрятной, в желтых, зеленых, бурых пятнах, скатерти.
– Бахромах! – царица придумала слово.
Позже апостроф Павел подберет под него значение, сделает слово словцом и запустит гулять по империи.
Вспомнился Дебюсси: еще и под музыку!
Зимний недавно был перестроен: он сделался мал для подросших девочек.
Религиозные, начитавшиеся Федора Михайловича, они летали по комнатам вверх пятами.
Жалобные, любовные тайны с зачерненными лицами плакали вечерами в чайные чашки, одетые (тайны) в костюмы старух.
Третьеводни прикатил Федор Михайлович, поставил велосипед за трон; тронуть боялись.
«Сначала я распылил мир явлений, сейчас распыляю мир сущностей!» – Федор Михайлович передергивал.
Он рисовал монарху домик с прелестными окружностями: в Третьем Парголове!
«Имеет восхитительную способность разливать окрест тишину, веселие и устройство, – Федор Михайлович зазывал. – Домик. Приезжайте на лето!»
«Мать, слышал я, – государь следил за событиями, – отдала аж семнадцать целковых за корсет?!»
«Она, – Федор Михайлович улыбнулся, – хочет женить на себе Карамзина!»
«Мировой разум, – давно хотел государь уяснить, – держится, вроде бы, на двух опорах: Вас и Толстом. С другой стороны, Мировой разум, Крылов, Ленин – суть вами постулированные величины. Как так?!»
«Кого напостулировал, – смеялся Федор Михайлович чуть не до припадка, – того и держу!»


Глава вторая. ОПЫТНЫМ ПУТЕМ

Выдумывая новые слова, персонажи от Федора Михайловича распыляли мир явлений – перевирая же слова старые, типы толстовские (именно!) распыляли мир сущностей.
Так, опытным путем в мире явлений создан был желтый Толстой с сухим ртом и головой-наковальней.
В мире же сущностей возник Федор Михайлович Бахромах, наплодивший в свою очередь гениев и скушавший язык априорности.
Явившийся к людям Новый Толстой в Икарусе развозил по России свою принципиально новую, революционную даже, религию, святою Троицей которой были: Пыль, Лошади, Сук.
Представший же перед почтенною публикой Новый Федор Михайлович (Бахромах) в противовес толстовской рекламировал религию свою и свою святую Триаду, которую составили: Хлыстик, Беседа и Шляпа.
Апостроф  Павел, мировой посредник, метался между двумя Демиургами и в поисках компромисса предлагал Трезубец свой – ни вашим, ни нашим: Библиотека, Друзья, Прогулка.
О женском, предыдущем варианте Троицы было напрочь забыто.
Мать, матушка и мачеха даже не заметили.
Мать с матушкой всё так же экспрессом мчались в Москву – мачеха в агонии билась в соседнем вагоне.
Екатерина Владимировна Лоневская-Волк, Екатерина Владимировна Стучкова-Саблина и госпожа Овсищер вообще никогда не претендовали: изобретя мясо-рыбные котлеты, они готовили их отправку в Париж на Всемирную выставку.
Инесса Арманд, мадам Завловская и Крупская Надежда Константиновна не подходили по определению, поскольку представляли разные континенты.
Елизавета Ивановна Протасова; Лиза, общавшаяся с мужчинами, как с подругами, и чистенькая белая мышка из петербургского зоопарка (в натянутых туго чулках) не были едины в трех лицах – это было одно лицо, распадавшееся на три независимых.
Мужчин женские варианты волновали еще менее: Владимир Ильич во всех своих ипостасях протаскивал за собою льстивый призрак; Рабкрин с погонщиком на спине ходил по улицам – женщины для него были моськи; Гальперин в магазине Овчинникова покупал вещи в русском духе; доктор Салазкин пришивал членам партии козлиные уши и ангельские крылья; грубо ухал в санях Евсей Овсищер; Федор Густавович Пилар фон Пильхау сколачивал бланжевых; Андрей Ющинский служил тенденции указательным пальцем; буфетчик Балашов возводил свой недостаток в ранг достоинства; стозевно лаял, желая комиссарова тела, прозектор-самоучка сержант Бертран.
Карамышев, дирижер, давал концерт в Кара-Кумах.
Карапет Карамзян делал желтые чемоданы.
Отчасти запропал куда-то Николай Николаевич Каразин.
С зажженными руками, кометой, в черном австралийском небе, дугой, проносился святой Николай Михайлович Карамзин.


Глава третья. НЕВИДИМЫЙ КОМПОНЕНТ

Собственно воскресить Карамзина проблемы не составляло – важно было, чтобы в это поверили.
С помощью мирового посредника в Летнем саду Федор Михайлович вывел наружу карамзинскую наполняющую из на цоколе застывшего Крылова и для прочности на ее место загнал одну из второстепенных ленинских составляющих – субстанция же Карамзина была упрятана в огромный бифштекс и в санях, по первопутку, вывезена из сада в ближайший столичный пригород.
До поры там, охраняемый от собак и кошек, Карамзин-бифштекс добросовестно выполнял свою работу: ему предстояло переписать историю России в угоду будущим ее правителям – в награду он получал прежнее человеческое обличье (к нему несколько запасных на всякий пожарный) и должен был от греха подальше уехать в Австралию, уже оттуда подтверждая свое авторство новой редакции «Истории».
Параллельно Федор Михайлович распространял новую религию – овладевший языком априорности через расплодившихся гениев он внедрял культ Хлыстика, Беседы и Шляпы.
И тут со счетом: один – два он проигрывал Толстому.
Своим Хлыстиком, да, он побивал Лошадей, однако же его Беседа заносилась Пылью, а Шляпа Федора Михайловича бессильно повисала на толстовском Суку.
Толстой ставил на человекообразных обезьян, бланжевых и Андрея Ющинского.
Против Ющинского науськан был Евсей Овсищер.
Королеве человекоподобных Федор Михайлович выхлопотал высшую меру.
Против бланжевых (мужчин и женщин) вышел страшный сержант Бертран.
Практичный Толстой обзавелся простой, понятной его адептам, иконой: покрытая пылью доска с Лошадьми и большим древесным Суком.
Понятно, Федор Михайлович представил свой живописный образец со Шляпою, Хлыстиком, но как наглядно мог он подать Беседу?!
Его, Федора Михайловича, Андрей Рублев изобразил Шляпу, повернутой к Хлыстику (над обоими нимбы) и как бы беседующей с ним: третий компонент святого единства был невидим и лишь домысливался – мыслить, однако, могли не все.
Россия держалась на трех китах – пока Толстой и Федор Михайлович распыляли силы в борьбе друг против друга, третий кит, голубой, принял на себя их несущую функцию, но произошло то, что произошло: норвежцы в пакте с японцами устроили на голубого кита охоту – и, загарпунь они его, Россия неминуемо рухнула бы.
Подстраховать кита можно было попытаться слоном.
Толстой занялся чепухой: черепахой.
Федор Михайлович с ложечки выкормил и запустил в действие Рабкрин, однако быстро обюрократившийся.
Теперь Ленин должен был Рабкрин реорганизовать.





Глава четвертая. ЖИВОПИСНЫЕ ШЛЯПЫ

Для большинства, впрочем, это был обыкновенный слон и не более, чем развлечение; для некоторых и самая Россия была развлечением.
«Россию напостулировали!» – полагали французы.
Моряки, на трехтрубном крейсере, из Парижа они приплыли в Санкт-Петербург и стояли на рейде.
Втридорога продававшие русским костюмы старух и корсеты, в какой-то момент они должны были пальнуть по Зимнему, а до поры шатались по городу, приобщались к любовным тайнам, сходились до интимности, кричали до изнеможения легких.
Они чувствовали себя возбужденными и не взвешивали слов.
Сержант Бертран не взвешивал и своих дел: отчаявшись раз и навсегда в настоящем успехе, он обратился к хитрости и старался достигнуть лишь наружности успеха.
Тип мечтателя, которому недостает благодати, – определил он себя сам.
Человек как личность и как масса есть символ своей наличной телесности не только при жизни, но и за ее пределами – он вывел для себя.
«Мировой разум, – в воздухе тем временем носился вопрос, – держится на двух опорах: Федоре Михайловиче и Толстом; Россия же стоит на китах: Толстом и Федоре Михайловиче; означает ли сие, что Россия и есть Мировой разум?!»
Толстовской пылью оказался мелко перемолотый мир сущностей.
«Отличное удобрение миру явлений!» – подсып;л апостроф Павел.
Явления, созревая быстрее, теряли, однако, присущие им свойства, приобретая новую суть и окраску.
Народу явлены были слоновые бифштексы, семнадцатирублевые корсеты, живописные шляпы; наружу выплыли любовные тайны, ушастые лупоглазые отцы, киты красноватого оттенка с Ионычами в себе.
Сделалось возможным вскрывать могилы.
Уловил или литератор?!
Уловил – внимай далее; литератор – пиши сам!
Незадачливо, с неким Каразиным сходившая в ресторан Летнего сада, Екатерина Владимировна Лоневская-Волк, кое-что для себя уловив, с подачи запропавшего впоследствии своего спутника и в самом деле начала писать о Карамзине: перелистывая его «Историю», она видела автора порой в довольно пикантных положениях, кои в силу отпущенных ей талантов старалась сделать видимыми для других.
Работа продвигалась.
Передоверив производство бифштексов своим искушенным компаньонам, Екатерина Владимировна забиралась внутрь огромного буфета (Карамзин, по слухам, после смерти изнутри стучал по мебели) и там ела апельсины и постулировала.
Весело на кухне кричали третье лицо и бывший деверь.
Приходили слепые сексологи – их кормили мясными отходами.
Как-то забрела мать – вспомнили детство.
«А почему, собственно, я – Волк?» – Екатерина Владимировна спросила.


Глава пятая. ГУРМАНЫ ИЗ СОВНАРКОМА

Бифштексы делали у нее дома, а затем переправляли в Летний сад Балашову – зачем же пошла она в ресторанный павильон есть свое собственное изделие?
Утром того самого дня у Екатерины Владимировны вышли из строя мясорубки, и деверь с третьим лицом повезли ремонтировать их в Рабкрин: люди в инженерных сюртуках, по виду австралийцы, снабжали мертвые мясорубки электрическими приводами, тем самым воскрешая их к новой жизни.
Инженерные сюртуки были бланжевых оттенков.
В мясорубки засып;ли снег – наружу выходила серебряная соль.
Крупный кенгуру сидел на месте приемщика, и деверь с третьим лицом узнали в нем Грекова – он рассказал, что в Австралии победила революция и тамошние товарищи командировали его в Россию помочь местным с революцией их, пусть даже поначалу и технической.
«Недурственно! – смеялись деверь с третьим лицом. – Покорчило вас благодарим!»
«Умрите, несчастные!» – шутейно Греков стрелял в них из указательного пальца.
«Тенденция!» – они понимали.
«Мясную сущность мира перемолоть в пыль явлений!» – Греков выдвинул тезис.
Пока велась беседа, Андрей Ющинский в шляпе ходил между бланжевых, подстегивая их к социалистическому соревнованию.
Просматривался мир Федора Михайловича – к нему домысливался мир Толстого.
Крупскую Греков называл Коррупской, утверждая, что она берет взятки.
Старший над блажевыми Федор Густавович Пилар фон Пильхау принес реорганизованные мясорубки; деверь и лицо уплатили по счету.
«Женился на Лизе, – Греков информировал на прощание, – зоопарк предоставил квартиру».
Женщины-моськи на улицах продавали любовные тайны.
Шутки ради, они взяли пару.
Ленин, открылась первая, спал в носках.
Госпожа Стучкова-Саблина, было в другой, принимала гигантских негров.
Сами они: бывший деверь и третье лицо – раскопали тайну, куда более жгучую: теперь им было известно, как именно планировалось реорганизовать Рабкрин: «реорганизовать» на языке революции значило «пустить на мясо»! Гурманы из Совнаркома планировали полакомиться слоновьими бифштексами! Излишки подлежали реализации через ресторан Летнего сада, и доход пополнял партийную кассу!
Потому газетные шавки и начали лаять на слона: была развязана гнуснейшая кампания: опорочить, предать суду и казнить якобы на законных основаниях!
Они посовещались: третье лицо повезло мясорубки – бывший деверь поспешил в Общество защиты животных.
Крупный мужчина сидел на месте для кенгуру – это был Греков.
В кратчайшие сроки организована была тысячная депутация к Смольному.
 Несли хоругви.
Ставрофорам предшествовали свещеносцы с зажженными светильниками.
Впереди всех шел апостроф Павел.


Глава шестая. ЭФИРНЫЙ ОГОНЬ

«Зачем, – через пять, десять, сто лет, – продолжали спрашивать исследователи, – подстроили вы так, чтобы Екатерина Владимировна пошла в ресторан есть свои собственные бифштексы – в это невозможно поверить?!»
«Именно потому, – Толстой хмыкал, – что после этого эпизода уже ничего не может удивить и, в частности, легко будет принять воскресение Карамзина!»
Николая Михайловича, впрочем, воскресил не он, а Федор Михайлович, давший Карамзину для гигиены и в целях сохранения инкогнито несколько параллельных ипостасей и среди них ипостась Николая Николаевича Каразина – тоже литератора, но еще и художника, рисовавшего на женских чулках и при этом на них постулировавшего.
«Если бы, – Толстого спросили, – тогда, в ресторане, Николай Михайлович не дал слабину, а в образе Каразина всерьез схватился бы с Лениным в образе рабочего Иванова – революции, что ли, не было бы вообще?!»
«Карамзин, – лучше знавший Николая Михайловича, на вопрос отвечал Федор Михайлович, – увы, не знал сослагательного наклонения!»
Ленин спал в носках в мавзолее, почти, как настоящий: гигантские негры стояли в почетном карауле.
Снег на улицах посыпан был серебряной пылью.
«Покорчило благодарим за покупку!» – висело в универмагах.
Нас прокатили по новой линии метро: «Зоопарк – Рабкрин».
– Все, что непреходяще, должно быть и невозникающим!» – высказалась Елена.
– Прикажешь, как понимать? – я развлекся.
– Не преходишь – не возникай!
Мы возвратились в автобус: Чичерин изображал чичероне; Сергей и Валерий на заднем сидении разрезывали и ели небольшое животное.
Мы ехали в Третье Парголово, умопостигаемый, трансцендентный пригород Санкт-Петербурга, где мысль могла строить, могла быть царицей (танцевать с Пушкиным!), где ей не было препон.
 Ночь опустилась.
Эфирный огонь столиков рассеян был во Вселенной: Теодор Драйзер имел совершенно посторонние цели от тех, которыми задавались Толстой и Федор Михайлович: Финансист, Титан,  Столик – такова была новая трилогия.
Драйзера читали в доме Ханкиной по Средней Подьяческой улице, но свет прочтения распространялся повсеместно.
Боявшийся пройти мимо комнаты, где лежит покойница, Драйзер принужден был стоять на одной доске с нею.
Его дыхание было несвободно.
Он мог принимать решения только в присутствии тех предметов, которые необходимы были по ходу действия.
«Сегодня холодно?» – он спрашивал, интересуясь своими ногтями.



Глава седьмая. ВЕК НА КРЫШЕ

Николай Михайлович Карамзин не знал сослагательного наклонения, но, если бы Ленин появился на свет в Америке, его звали бы Теодор Драйзер.
В Америке с революцией не пошутишь, и он направился бы в Россию.
«Пора кончать с сослагательностью!» – он выдвинул бы апрельский тезис.
Россия продолжала жить по мартовскому (цедербаумову) тезису: счастье, дескать, приходит к тому, кто умеет ждать.
«Смотри, не просиди, мяукая, свой век на крыше!» – Драйзер проткнул тенденцию указательным пальцем.
Приехавшие с ним гигантские негры, слоны и обезьяны (недоставало только кенгуру) стали мистагогами новой жизни.
«Кто мешает нам строить иной, умопостигаемый, трансцендентный мир, кто мешает?!» – они ревели.
Мешавшие силою естественного хода вещей были удалены из жизни.
По Средней Подьяческой улице в доме Ханкиной открыт был салун.
В Третьем Парголове Драйзер обновился морем: здесь же началось и строительство.
Ногти он держал в безукоризненной чистоте, кто: финансист!
«Холодно сегодня?» – спрашивал он, полируя ногти, кто: титан!
Раскрытый, ломберный, он лежал на боку со вчерашним житьем, кто, что: стол, столик!
В топкой балке по всем правилам пожарной безопасности построена была фабрика – на холме возведен дом.
Агрегат единичных качеств, принадлежавший неведомому нечто, вырабатывал субстанцию.
Субстанция явлений, кто она: материя!
Субстанция сущностей, кто: дух!
Девушкам грозили улицей.
Бешеным бегом мчались прохожие: пробезжие!
Безумцы раскупали маски и сюртуки инженеров: бланжевые!
Слепых выучивали на сексологов, и те раскрывали любовные тайны.
Решительно все постулировали.
Через Вселенную между Третьим Парголовом и Австралией был перекинут мост; во множестве его освещали поставленные по периметру столики.
По мосту из Австралии в Третье Парголово доставлена была покойница, пожелавшая возвратиться на родину.
Все более человекообразные обезьяны начинали походить на обезьяноподобных людей.
Десять тысяч таких, синхронно стуча по клавишам, могли в одночасье настучать экземпляр «Анны Карениной».




Глава восьмая. РУМЯНЫЙ РОТ

Луна освободилась от паров, застилавших ее, и принялась сеять бриллианты на сырой мох.
«Подбирать нельзя!» – предупредили нас.
Нам предстояло заночевать в Третьем Парголове.
Тяжелая комфортабельная мебель, бесценные картины старых мастеров, терракотовые статуи, массивные фолианты в кожаных переплетах, персидские ковры, богемский хрусталь, мейсенский фарфор, – всего этого не было и в помине: обычный загородный дом, вот только в углах его кружились тени и играли светлые блики.
– Лиля Брик! – увидел Валерий.
Исподволь он собирал сведения о ее характере и привычках.
Человек в белом переднике и белых брюках разбил стакан – бросились в глаза непривычным видом бифштексы: «Кровавые мальчики».
– В этом доме, – уже перед сном нам было сказано, – товарища Драйзера приняли в коммунистическую партию.
– Лиля Брик, – спросил Валерий, – была с Драйзером?
– Она была бы с ним, если бы не путаница с сослагательным наклонением: то ли Карамзин ввел, а Драйзер отменил, то ли наоборот! Лиля Брик приезжала делать Драйзеру маникюр.
– Он знал, Драйзер, – спросил Сергей, – кого из Австралии привезли в гробу: он думал, утопленницу Лизу?
– Из омута Лизу вытащили отцы – она осталась жива, – человек в белых брюках и белом переднике загнул пальцы, чтобы трещать ими. – Драйзер знал: в гробу – Инесса Арманд, но проявил халатность и не выставил караула.
– Тело похитили! – знал я. – И, если бы дошло до Ленина, не сносить Драйзеру головы!
– Думали, – догадалась Елена, – что Ильич не станет снимать крышки,  и потому на место Инессы положили другое тело, чье же?
– Туда, – треск раздался, – положили Андрея Ющинского.
Мы разошлись по комнатам.
Аттракцион оказался довольно дешевым, а стоили путевки (всё включено!) приличных денег – хорош был только Цедербаум-Мартов с его выдающими ушами: настолько похоже он показывал Анну, трещавшую пальцами, что мгновениями был неотличим от Толстого – Анна же была вылитою Инессой Арманд.
«Десять тысяч революционных обезьян!» – поминал я, засыпая.
Бесстыдно растянутое тело лежало рядом со мною, еще полное недавней жизни – закинутая назад уцелевшая голова со своими тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках – прелестное лицо и полураскрытый румяный рот: Инесса!
Я, что ли, Ленин?!
Инессу в Австралии на бифштексы пустили дикари.
Рядом со мною лежала Елена.



Глава девятая. ТОЛЬКО СТАКАНЫ

Всё бы ничего, но наутро Сергей оглох, а Валерий ослеп.
На всех точно горькая капля упала.
– Загради неминучую дверь! – оба размахивали руками.
Поздно!
Пластический Сергей теперь лишь разгонял пространство – мусический же Валерий только проводил время.
Балкон выходил в сад, сбегавший под изволок к небольшому продолговатому озеру; накануне упал дождик; нам предстояла экскурсия в топкую балку в поймах.
– «Погодливый» – это «ненастный», «дождливый», «холодный» или «солнечный», «теплый», – Юлий Осипович говорил и показывал.
Сергей слышал лишь колокольчики ковров, рассеянных по кустам.
Валерий видел только странно колебавшийся куст дрока.
– Кто там, под ним, – все втянулись в игру, – постулирует?!
Из кустов выскакивала, может быть, собака-другая.
Спустившись в топкую балку, мы подошли к производственному строению.
– Какие изделия выпускает неопалимая фабрика?
– Те, что необходимы по ходу действия.
– Мебель?! – предположил кто-то.
– Тяжелую, комфортабельную, – Цедербаум кивнул.
– Ковры, хрусталь, фарфор?!
– Персидские, богемский, мейсенский.
– Статуи, фолианты, картины мастеров!
– Старых! – весь в белом человек разбил хрустальный стакан.
Мы шли по сборочному цеху: где вся это роскошь?!
– Сейчас по ходу действия она не нужна: только стаканы! – белый человек грохнул.
– Крейсер, – пора было мне спросить, – его тоже собирали здесь?
– Раньше на месте топкой балки был канал, фабрика же, по сути, являлась судоверфью, – наш провожатый включил проектор. – Когда Инессы не стало, Владимир Ильич повелел заложить трехпалубный военный корабль и присвоил ему имя «Арманд». Именно этот крейсер и дал впоследствии свой исторический залп.
Комичный, шутовской, из старой кинохроники Ленин метался по белой стене между окном и телефоном.
– Где Ленин сейчас? – страшно глазами завращала Елена.
После бессонной ночи на шее у нее появились кровоподтеки, резцы угрожающе выдвинулись, изо рта капало.
Иудушка-Мартов!
Спасая свою продырявленную шкуру, он показал.


Глава десятая. МЯСНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ

Ленин струсил.
Запахи стали резче.
Антонов подбежал; телефонный шнур волочился.
– Барышня, – Ленин сказал в трубку.
Революционный крейсер получил приказ: пушки выдвинулись.
Люди шли с завернувшимися глазами, несли хоругви, пели партийный гимн.
Ворвутся, начнут крушить, порвут на куски.
– Огонь! – Ленин закричал. – Стреляйте же!
Залп грянул!
Еще!
Еще!
С застывшим удивлением на лицах люди падали – повсюду были кровь и мясо.
Крейсер бил прямою наводкой: лохмотья фарша залепляли глаза, уши, дыхательные пути.
Оставив на снегу лежать наевшихся, манифестанты разбегались.


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ.

Глава первая. ВДОЛЬ РУЧЬЯ

Дряхлости не было, но чувствовалась усталость.
Боязнь смерти сменилась опасением ея.
Светла была ночь, как улыбка на лице умершего – отблеск дня невечернего.
Луна висела во вкусе Жуковского.
Чем занять дух человека, как не телом, которое обволакивает со всех сторон?
Горели руки – он погасил.
Как заградить неминучую дверь, чтобы не могли являться людям выходцы?! Они должны были чувствовать то же, что он: бедные люди, дядюшкин сон!
Там он смеялся над чем плакал здесь, и годы печали, годы разлуки доказали.
Он слышал колокольчики коров, рассеянных по кускам.
Чищеный лес испещрен был причудливыми дорожками: мир сделался штриховым, штрихпунктирным.
День выдался погодливый.
Кто-то колебал куст дрока: птички вспорхнули и запели.
Цветы подняли свои головки: Анна-Инесса шла навстречу с собакою-другой.
Она освободилась раньше и была заслана подготовить ему условия.
– В чьем вы явились образе? – мелодически она рассмеялась. – У вас отклеилась борода!
– Каразин Николай Михайлович! – еще он не вжился. – Каразин Николай Николаевич! – Николай Михайлович Карамзин поправил себя и бороду.
– Россия, – по дороге она передавала ему новости, – перешла на апрельские тезисы, в Петербурге – метро, государь – в зоопарке, Ленин затеял реорганизовать Рабкрин, в Летнем саду осквернили памятник вам, Лиза вышла замуж за Грекова.
– Старуха Моррис? – Карамзин уже слышал запах жареного.
– Мать?! Мотается между Петербургом и Мельбурном!.. Овсищер заколол Андрея Ющинского!
– Кровавый навет! – Карамзин поморщился.
Они шли вдоль ручья – Харон плыл следом, потом отстал.
– Мне следует опасаться ее? По-прежнему она набивается мне в невесты?! Мать?!
– Старуха Моррис?! – встречавшая посерьезнела. – Думаю, вам следует опасаться не ее!


Глава вторая. ПОКОИ ДЛЯ ПОКОЙНИКА

Старик сидел на прекрасной деревянной скамье; мысль танцевала с Пушкиным; во множестве на суках красовались шляпы.
Его встретили бланжевые; Федор Густавович Пилар фон Пильхау вышел навстречу; апостроф Павел ждал внутри.
– Привет от доктора Салазкина! – Карамзин передал.
Павел провернул ключ: жизнь, втиснутая в рамки, была развешена по стенам.
Раскрытый ломберный стол лежал на боку со вчерашним шитьем-бельем – они поставили на ножки.
Балкон выходил в сад, сбегавший под изволок к небольшому продолговатому озеру.
– Озерцо для купания, – Павел прочертил штрихпунктир, – обновляться же, попрошу, морем!
У Николая Михайловича не было своей воли.
– Помощники? Консультанты? Могу я выезжать?
Он много пропустил; предстояло, однако, не только переписать, но и дописать труд из истории новейшей.
– Помощник – господин Карамзян; научный консультант – господин Низмарак, – апостроф Павел расставил. – Для прочего – госпожа Анна-Инесса. Что касаемо выездов – вам будет предоставлено сопровождение.
Улыбка промелькнула на лице умершего – отблеск дня невечернего.
– Боитесь, я сбегу?
– Распоряжение Федора Михайловича, – апостроф воздел указательный палец – вас будут оберегать от нежелательных контактов. Не удивляйтесь: тенденция: у нас по периметру развешены колокольчики.
– Могу я затрагивать нерв? – Николай Михайлович остановился у портрета человека нерусского вида.
– Наш бухгалтер господин Драйзер! – объяснил Павел. – Мошенник, скажу вам, первостатейный: изрядно нагрел руки!
– Могу я затрагивать дух?
– Да сколько угодно! – апостроф обрадовался. – В стиле Пушкина! Так, чтобы непременно пахло! Чтобы неповторимый запах!
– Запах жареного?! – Карамзин поднял брови, и тема оборвалась.
Он только много позже узнал: всю правду о бифштексах написал Толстой!
– Спать будете на кровати, а постулировать – на диване!
Из комнаты, в которой они находились, можно было пройти во внутренние покои.
– Покои для покойника! – Карамзин пошутил.
Незнакомая конструкция бросалась в глаза, похожая на небольшую паровую машину.
– Что это? Агрегат единичных качеств?!
– Можете называть и так, – Павел ударил по клавишам, и на выползшем листе бумаги отпечаталось: «АННА КАРЕНИНА!»


Глава третья. ОБМАННЫЕ ДНИ

«Словом передать то, что обыкновенно сообщается нам посредством музыки и живописи, – себе постановил Николай Михайлович. – Посредством танца!
– Если бы да кабы – во рту выросли б грибы! – языком провернул Карамзян.
– Что такое? – Николай Михайлович отшатнулся. – Как вы сказали?
Карапет Карапетович учил его сослагательному наклонению.
– Представьте только, – страшно он гримасничал, – что Толстой пошел бы путем Федора Михайловича!
– Прибавится бедных людей?! – Карамзин пожимал плечами.
– Прибавилось бы! – Карамзян акцентировал.
Он научил Николая Михайловича пользовать пишущую машинку, и Карамзин для разгону отпечатал на ней небольшой трактат.
– «Устаревшая любовь», – он показал докучливому опекуну. – Чувство, сродное «обновленной злобе» и родить может, разве что, «отжившее творческое стремление».
Неведомое Нечто боролось с Круглым Ничто.
Неведомое Нечто, понятно было, это именно обновленная злоба.
Круглым Ничто представлялось отжившее творческое стремление.
– Для устаревшей любви, – Карамзин вбросил тезис, – земная жизнь слишком длинна!
Что сообщается нам  посредством фотографии?
Он пристрастился к фотографическому аппарату: хотел непременно сам втиснуть жизнь в какие-никакие рамки, но выходила лишь кривляющаяся пустота и напряженная глупость.
А между тем, полные жизни карточки украшали стены его комнаты.
– Кому же удалось? Кто этот мастер?!
Белобородый старик поднялся с прекрасной деревянной скамьи: Низмарак!
– Снимал Николай Николаевич Каразин, – поклонился он в пояс.
– Но, – Николай Михайлович Карамзин не готов был принять, – я понимаю, этот Николай Николаевич Каразин – всего лишь моя ипостась! Как же так?!
Огромным ртом кряжистый издал нутряной глас:
 – Ты слишком рассудочно воспринимаешь этот мир! – до Николая Михайловича донеслось сокровенное. – Теоретическая физика давно уничтожила материю как субстанцию явлений – субстанция, в свою очередь, уничтожила физику как науку! Непостигаемое умом отныне принимается на веру! Просто поверь, и тогда кажущийся мир представится тебе реальным!
Николай Михайлович обновился морем, сделался смел, энергичен и, если не слишком силен, то, во всяком случае, ловок и живуч.
Для новых поколений теперь он должен был создать другую, альтернативную и в чем-то даже сослагательную Россию.
Стояли ясные обманные дни.
Станет или нет у него духу, сказать нам, что он думал?!
Он думал такое, о чем можно только думать.
«Был бы не рот, а целый огород!» – думал он.


Глава четвертая. ПРИЗРАК МОЛОДОСТИ

Дамы, жившие в доме, забросили чепцы за мельницы; Николай Михайлович свою шляпу повесил на сук.
«Любовь устарела!» – исповедовался тезис.
Ясные обманные дни сменялись афинскими вечерами.
Тряслись колокольчики коров, рассеянных по кустам – утром Федор Густавович Пилар фон Пильхау выходил из дома, выбирал животное помясистей и вел на убой.
– Не нужно и Летнего сада! – дачники выковыривали из зубов мясо.
«Пчела печали!» – Николаю Михайловичу представили Лилю Брик.
Пузатенькая, она была в тигровой шкурке.
Искусная гримерша, она давала ему новые ипостаси.
Рыжая борода превращала Николая Михайловича в Каразина.
Халат, накладной живот и двойной подбородок делали из него Крылова.
Крыловым мог становиться и Ленин – тогда по версии Федора Михайловича (черновой) он протягивал к Карамзину обе руки: тот представлялся ему пышущим бифштексом.
Регулярно обновлявшийся морем Карамзин, сам того не желая, обновил застарелую злобу: отжившее было творческое стремление проявило себя в кулинарной форме: Николай Михайлович распорядился делать бифштексы с ленинскими кондициями.
«Тело вождёво примите, источника безсмертного вкусите!» – пели теперь слух имеющие за столом.
Сразу после еды он прогонял обезьяну и садился за пишущую машинку.
Они (обезьяны) выстукивали, не так уж бездумно, продолжение романа Толстого – внимательно он прочитывал и самую малость правил: Анна воскресла, да, но для кого-то в том нуждавшегося, она продолжала оставаться лишь призраком его ушедшей молодости.
«Шляпа ея, – Карамзин правил, – все еще сидела криво на голове, после того, как она бросилась под вагон во всю длину».
«Под вагон» Николай Михайлович заменил на «на диван».
Анна была бледна, и ее знобило, но у нее ничего не болело: Равель не создал еще своего болеро.
Это была несомненная притча: любовью Анну воскресил сержант-некрофил, прибывший в столицу империи на трехтрубном французском крейсере.
Тем временем Равель приближался к роялю.
Ужасный палец еврея протянулся к беззащитной клавише.
– Дзинь! Дзе-н-нь! Продайте Россию – готовы котлы чечевичной похлебки!
– Россия не продается! Купите «Анну Каренину!»
– А что просите?
– Сто паровозов для молодой советской республики!
– Сто паровозов – за решетку!.. Свободу Летнему саду!


           Глава пятая. ВЕСНА ПРИДЕТ!

Работай Николай Михайлович один и сам – на переписывание истории ушли бы многие месяцы – он засадил обезьян, и дело сделалось в считанные дни: вчерашнее житье-бытие выглядело, как новенькое. Нерв, по договоренности с заказчиком, затронут не был – дух заставлял прибегать порою к носовому платку.
Он постулировал на диване, обезьяны постукивали – Низмарак редактировал, Карамзян ворохами сносил испечатанные листы на фабрику, превратившуюся на время в типографию.
Когда Федор Михайлович еще только вызвал его к жизни, он поместил Карамзина восстанавливаться в Австралию – там Николай Михайлович сошелся с Инессой и даже провернул с нею несколько дел до ее трагической гибели.
Федор Михайлович собрал ее буквально по косточке: Арманд получилась не слишком похожей на себя прежнюю и потому ей выправлен был документ на имя Анны-Инессы (чем-то она сделалась похожа на героинюТолстого).
Пузатенькая пчелка Лиля Брик могла корректировать ее наружность в ту или иную сторону: Анна более походила на призрак, и в нее без памяти был влюблен Низмарак; Инесса, обновлявшаяся по утрам морем, живая и энергичная, продолжала быть Карамзину верной помощницей.
– Когда придет весна, мы будем катать ее в тележке! – теперь говорила она ему.
Согнутый юноша выпрямлялся при этих словах.
Где-то неподалеку была линия, по которой мир Федора Михайловича соприкасался, все же, с миром Толстого: интерференция безболезненно не давалась: центробежно Толстой разбрызгивал себя по Вселенной, в то время как центростремительно Федор Михайлович собирал себя в кулак.
Весна приближалась, и лес светился.
По лугу шли подлинные, остро-косые тени: острые от Толстого и косые от Федора Михайловича.
– Сейчас видно, что он спортсмен! – говорила Анна-Инесса про согнутого.
Юноша, распрямившись, мог снять висевшую на суку шляпу.
С рыжею бородой от Лили Брик Николай Михайлович-Николаевич гулял с собакою-другой, зарисовывал, делал фотографические снимки.
Линия, вдоль которой шли два различных мира (они нашли ее! ) оказалась железнодорожной: Анну и близко не подпускали к ней; Николай Михайлович залегал с Инессой за насыпью, выдвигал объектив.
Объективно, ни в чью пользу, он пытался интерпретировать поразивший его факт: по линии всегда проходил один и тот же поезд! Одни и те же пассажиры смотрели из окон.
Мать в пелерине и платке делала ему зазывательные знаки.
Матушка махала разорванною перчаткой.
Машинист сбрасывал скорость.
В проплывающем вагоне Карамзин видел бившуюся в агонии мачеху.


            Глава шестая. БУРЛИВЫЕ СОКИ

Согнутый юноша не хочет терять ни одной минуты, он берет перо в руки и начинает водить по бумаге. Этот юноша – я сам, и так как я юноша, вы должны мне простить, что я своим письмом прерываю более важные занятия ваши.
Она появлялась в светлом платье, чуть расползшаяся и туманная, как призрак; в поддевке, с бесчисленным множеством складок кругом талии, он смахивал на привидение.
«Кар! Кар! – кричали вороны, – Карамзин! Каренина! Карманд!
В тележке однажды они привезли мне весну, подключили – бурливые соки втекли – я распрямился и скоро мог допрыгнуть до шляпы.
«Он голубой, горбатый, с волосатыми ушами! – смеялась она. – Дельфин! Кит!»
«Он длинный, как полтора вчерашних!» – Николай Михайлович замерял.
Они называли меня Вадимом, и я пел для них.
«Пора найти общее то, что может объединить глухих со слепыми!» – он ковырнул пальцем у меня в ухе.
«Для этого, думаю, интенсивность цвета следует довести до крика!» – она дунула мне в глазницы.
Слабые краски почти сливались с безмолвием.
«Из этого парня выйдет отличный отец!» – она ласкала мое тело.
«А из отца впоследствии выйдет Ионыч!» – он смеялся.
«Его нужно чем-то начинить!» – сказал он в другой раз.
Она вынула из ножен острый куку макан, но он не допустил и просто дал мне проглотить капсулу.
«Что там?» – она не знала.
«Эпоха! – он был торжественно серьезен. – Будущность!»
Он правильно рассчитал: я не перевариваю этих двух слов.
Попавшие впоследствии в дурные желудки, они служили власть предержавшим отличным средством устрашения.
«Эпохой» в детских учреждениях – новой формации мистагоги держали в повиновении мальчиков – «будущностью» же до обморока они доводили девочек.
Это были слова, чаще других встречавшиеся на кенотафах.
Когда расстаться с жизнью пришлось буфетчику Балашову, то после дежурного стишка, на мраморе была высечена ушедшая вместе с ним ЭПОХА; когда же за приятелем воспоследовал Карамышев, насечка золотом предрекла ему славную БУДУЩНОСТЬ…
Что же до линии между мирами, то однажды, надрывно гудя и пыхтя, переплетенные сочленениями, разбрасывая искры и трубами изрыгая похоть, – оттуда, где начинаются грезы и туда, где заканчивается действительность и где колеблется сам экзистенциал,– однажды, на магнитной подушке, над монорельсом, ведомые машинистами-неграми, проплыли, словно бы в розовой мечте, ровненько сто американских паровозов.


            Глава седьмая. ПРОТИВНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Безмолвие насыщено было слабыми звуками.
Откуда-то доносилось ржание отставшего жеребенка – мать откликнулась нервно и коротко.
– Она, что же, здесь? – Карамзин приподнялся на диване.
Перед зеркалом он поправил пробор и галстук.
– Дрянной, противный человек! – с желтым чемоданом, тут же она вошла. – Разыскиваю вас по всему свету!
– Здравствуйте, госпожа Моррис! – ноздрями он потянул воздух. – Я понимаю, вы привезли товар?!
Старуха откинула крышку – внутри чемодана по всему объему уложены были мешочки красного цвета.
– Анна! – Карамзин позвал.
Каренина вошла, подцепила два-три мешочка, обнюхала – внутрь одного запустила язык: то, что нужно!
– Все думают, вы – моя невеста, – Карамзин подмигнул курьерше. – Сильный ход!
Понятно было: он не принял решения и тянет время.
Из-под дивана Николай Михайлович выбил в точности такой же чемодан и ногой пустил в ее сторону.
Матушка выдвинулась из-за спины матери, заглянула внутрь, кивнула хозяйке.
Федор Михайлович, да, переманил на свою сторону бланжевых и даже обезьян, но эта пара (уже не трио) была сейчас от Толстого.
– Чего хочет Лев Николаевич? – ногою Карамзин задвинул материн кофр под диван.
– Верните покойницу! – сказала мать с выражением гадливости на лице.
– Чтобы опять он бросил ее на рельсы?! – Николай Михайлович возмутился. – Ну, нет! Если бы Толстой не убил Анну, – теперь он знал, – она осталась бы с ним навсегда, а так… Он хочет снова покончить с нею, и одного паровоза уже ему недостаточно! Теперь он собирается пустить ее на бифштексы, и для верности Анну должны переехать сто!
– Всего лишь, Анна – человекообразная обезьяна! – мать строила рожи. – Она умеет быстро печатать тексты, а Лев Николаевич устал ковырять пером – отдайте ему машинистку!
В очень простом платье (всего лишь мешок с прорезями для головы и рук!) Анна выскочила на середину комнаты, повалила ломберный столик, пронзительно заверещала.
– Кажется, – старуха всмотрелась, – она у вас на сносях?
– А что такого? – Карамзин чуть смутился. – Она и у Толстого была. Даже два раза!
На самом деле Николай Михайлович обрадовался представившейся возможности запутать противника – он знал: непременно Федор Михайлович похвалит его в какой-нибудь своей речи!
Вовсе Анна беременна не была.
В интересном положении оказалась Инесса.


Глава восьмая. В ОДНУ СТОРОНУ

Для большей свободы действий он постулировал Николая Николаевича-второго, вступавшего в игру там, где самому Николаю Михайловичу представлялось неловким.
Этот Николай Николаевич (Страхов) ничем не походил на своего предшественника Николая Николаевича Каразина: он не умел рисовать, делать фотографические карточки и только вздыхал над гробом Инессы Арманд, в то время, как она, живая и кипучая, печатала Карамзину его тексты – когда же Николай Михайлович просил Николая Николаевича подключиться, Страхов полностью переменялся, вел себя смело, был решителен и даже жесток.
Он говорил тогда с большой свободой, с легкостью вставлял слова, делал быстрые нападения и во всякое время имел ответ наготове.
Мальчиком Страхов научился пересмеиваться с другими мальчиками: так и повелось; давно взрослые, разительно переменившиеся внешне, они узнавали друг друга именно по этим характерным смешкам, перепутать которые невозможно было ни с какими другими.
Все напостулированые мальчики, тоже, в свою очередь, постулировавшие, образовали со временем замкнутое сообщество со своей строгой иерархией, но до поры без четкой программы действий; Страхов был одним из идеологов организации.
«Мальчики не бывают бывшими!» – внутри работал лозунг.
Сами они в большинстве работали на фабрике в топкой балке: работали канатами, тачками, забивали скот, отливали стаканы, нарезали баюты, могли искусно изготовить мебель от Лизере или бронзу от Штанге.
Николай Михайлович опрозрачил миф о горящей и восстающей из пепла фабрике.
Апостроф Павел отслужил обедню:
– Багряницу огня я надену на тебя, огонь изорвет твое тело, а прах я развею, но ты вернешься ко мне на третий день!
Фабрика находилась на расстоянии двух ружейных выстрелов от дачи; первый выстрел обыкновенно давал Пилар фон Пильхау, второй – Цедербаум-Мартов.
Падали куропатки – не всё же бифштексы!
Возымел действие оборот событий.
Море накатывало волны доброты и нравственного здоровья.
Веяло спокойствием чистой души.
Всем казалось, путь лежал в одну сторону.
Сдержанно скрипела женская обувь.
Мужчины дефилировали впереди: собирательные типы.
Каждый слыл за остроумного человека.
Великая система связей в который раз опутывала не поддающимся понимаю обилием деталей.
По лестнице, хрустальной, звенящей и поющей, как солнечный дождь, златокрылые, с золотыми лейками и толстою пожарной кишкой сбегали и восходили ангелы ленинского разлива.



Глава девятая. ДРОЖАЛИ АТОМЫ

После пожара на фабрике Николай Михайлович переехал.
Он говорил теперь: «Сцена!»
Инесса не понимала: «Как?»
«Сцена, – Карамзин показывал руками. – Занавес, партер. Ложи блещут!»
«Ветер свищет, – Арманд подстраивалась. – Рельсы гнутся!»
В миске лежали застуженные караси.
Чего только Николай Михайлович ни напостулировал на новом диване – куда там «сцене»! Явилось познание до всякого познания, которое могло бы существовать, если бы даже мира не существовало; возникли душа субстанциональная и душа бессмертная: проклюнулся нравственный миропорядок и даже – персональный Бог!
Николай Страхов в прихожей прибил толстый сук, и на него можно было повесить шляпу – сам он на голове носил фуражку с черным бархатным околышем и кокардой, прицепленной по-граждански, выше околыша.
«Выше околыша не прыгнешь!» – как-то в один голос сказали они с Карамзиным.
Придумавший сцену Николай Михайлович подбирал разумную постановку вопроса.
Вопрос был к Инессе – она  действительно собиралась родить и сидела на стуле, заложив ногу на ногу, как мужчина.
Было такое ощущение, что тот, внутри нее, ведет себя, как мальчик.
«Похоже, он хорошо знает все ходы и выходы!» – приглашенный доктор Салазкин постучал молоточком.
Вспомнился, некстати, ленинский Разлив: ездила?!
«Что ли, мало отцов? – успокаивал на свой лад Страхов. – Да почитай, в каждом омуте!»
Знали: она могла далеко заплыть!
Николай Михайлович ушел к себе в кабинет, включил персонального Бога, потребовал биографию Инессы Арманд, но своенравный Прибор выкинул ему житие Анны.
«Ее перманентная женскость сменила вечную женственность; воздушные женишки, глухие к речам звездных глубин, поднимали свою бурю в стакане воды – она же, безупречно верная своему «вовсе», продолжала бегать за призраком счастья. У нее не было своей воли – только воля Толстого.  «Упасть под вагон на руки» была паллиативная мера, не разрешающая, а только отстрачивающая разрешение вопроса».
Она продолжала сидеть на паллиативах, которые принимала по нескольку раз на дню, запивая водой из стакана, после чего бессильно валилась на диван или под него, в густую, толстовскую, пыль – лежала, пока не приходил Карамзин, а после, как ни в чем не бывало, садилась к столику со вчерашним шитьем, отстрачивала Николаю Михайловичу белье, рубашки и носовые платки.
Он чувствовал поползновение вообразить, что ничего не происходит, что, может быть, только переместились и задрожали некоторые атомы.
Обрубком, видели, он торчал у окна.
Потом, спохватившись, отошел, чтобы приготовить место.

Глава десятая. БЫЛО НАЧАЛО ВЕСНЫ

Дело не допускало отлагательства.
Ей должно было родить.
«Дворник, – внутренно она раздражалась, – или же литератор?!»
Кто-то побежал за врачом.
Здороваясь, тот коснулся ее руки.
Она побледнела от силы своих чувств.
Сильно доктор рванул ей чулки.
Мальчик!
Весьма башковитый, лобастый, тонкие усики, нагловатый прищур.
Это был маленький Володя Ульянов.


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ.

Глава первая. ДИКИЕ ПЛЯСКИ

За ночь мостовые немного подорожали, и от телег несся грохот.
Мальчики подметали карнизы.
Какой-то ребенок без передышки боролся с утреннею газетой – девочка.
Было весеннее обострение; лед еще не прошел, но уже вовсю гоняли в пролетках и носились в светлом.
Мужчины славно переродились: знакомые и незнакомцы бросались друг другу в глаза; в уши летели трескуче-гортанные выкрики.
Смахивавшие на обезьян люди так и просились за решетку; свободных клеток в зоопарке давно не было.
Илья Данилович Гальперин впустил дворника, которого договорил прислуживать по утрам, и принялся за работу. Работа была пустая. Вдвоем, литератор и дворник, они подняли Илью Даниловича Каминского, положили на лист ватманской бумаги и теперь Гальперин карандашом обводил контуры.
После разделительной операции плоское он иногда принимал за выпуклое и наоборот – на всякий случай товарища своего ему хотелось иметь в обеих вариациях.
– И вывел их вон и, подняв руки свои, благословил их и, когда благословлял их, стал отделяться от них и возноситься на небо, – рассказывал дворник.
– Лука, – усомнился Гальперин, – кого это «их»? И кто вывел?!
– Федор Михайлович, натурально, – дворник свидетельствовал. – Ющинского вывел, гениев Драйзера, китов, Ионычей, обезьян, матросов французских, сержанта Бертрана…
– Выходит так, – стал понемногу Илья Данилович прозревать, – все они есть производные от Него?! И даже те, кто от Толстого? Исповедимы ли пути?!
Приехавший в Россию максимум на пару недель – дать подписать писателям конвенцию и обратно в Париж! – Илья Данилович все глубже увязал в болотистой петербургской почве с ее гнущимися рельсами, рожающими мужчинами, Летним садом, обставленным американскими паровозами, с повсюду проникающими призраками свободы, равенства, счастья – со всем этим, занесенным вдобавок густою, в зубах навязшей, пылью!
Утренние газеты ворошили историю огромной державы: Державин, стало быть, и Ворошилов?!
Вовсе нет – царица и Пушкин! Дикие пляски, без белья вовсе, на зеркальном полу: прошлое!
В прошлом – вгляделись – отражалось будущее, хотя и без будущности.
Будущее раскачивалось и звенело!
«У этой страны, – итожил Гальперин для «Фигаро», – есть прошлое, есть будущее, но нет настоящего!»
Была зияющая пустота.
Природа же России пустоты не терпела.
Всасывалось в нее.
Из будущего и прошлого.


Глава вторая. ПРОМЕЖУТОЧНЫЙ ВЫВОД

Подпишет Пушкин конвенцию – подпишут и остальные, теперь понимал Гальперин.
В этом деле Ворошилов был никакой не помощник; иное дело – Державин.
Каминский уехал копать метро – Гальперин за завтраком  принимал раннего гостя.
По-женски широко расставив ноги, тот походил на отца.
– Купите «Государство и революцию», – он предлагал Илье Даниловичу ленинский авантюрный роман.
Автор проводил положение: государство и есть причина революции, как электричество есть причина грозы – пока не догадался, наконец, что назвать явление не значит объяснить его, что государство, электричество суть только слова, нимало не уясняющие нам, отчего государство вдруг движется к революции и, собственно, причем тут электричество.
Написано было от лица рабочего Иванова, умевшего превращаться в козла. Герой постоянно чувствовал себя возбужденным, электризованным: однажды ему явился призрак отца, и Иванов влил ему яда в ухо.
«Ежели козел есть символ плоти земной, а ангел – небесной, то добровольное служение ангела козлу выращивает перед нами сфинксов, караулящих нас на гранях, как индивидуальной, так и плотской общественной революционности!» – заканчивая первую часть трилогии, делал Ленин промежуточный вывод.
– Для того, чтобы продать роман, прежде нужно подписать конвенцию, – в тысячный раз объяснял Гальперин. – Авторские права!
Решительно, Ворошилов не понимал.
Породистые, в хороших телах лошади – другое дело!
– Державин?! – Илья Данилович спросил.
Резко по ноздрям шибануло керосином.
Грохот раздался.
Тяжелый фургон мчался: не слышно было ни стука копыт, ни щелканья бича – ничего, кроме гула колес.
Впереди была пустота, и стремительно они всасывались в нее.
– Ровно ничего не происходит, – Ворошилов кричал в оба уха. – Перемещаются атомы!
Пустота искривлялась.
Кривляющаяся, она из Круглого Ничто перетекала в Неведомое Нечто.
– Держитесь! – предупредил Климент Ефремович. – Входим в рамки!
Пронзительно заскрежетало – изо рта у обоих посыпались грибы.
«Сослагательные! – понял Гальперин. – Что могло было быть!»
Представилось: мальчиком он постулирует на диване – входит мать, бьет по рукам, отнимает, рвет фотографию Анны.
«Если бы тогда я вышла за Карамзина – Толстой не написал бы своего пасквиля!»
«Какая же связь? – малыши Гальперин и Каминский пожимают плечами. – Почему?!»
«А потому, – мать молодо дергает веком, – что Аннушка уже разлила масло!»


Глава третья. ГОРЯЧИЙ ПАРОВОЗ

Толстой дергал веком – сыпались десятилетия.
Когда Илья Данилович Каминский возвратился домой – Ильи Даниловича Гальперина дома не было.
Стоял запах керосина, Каминский открыл окно.
Свежий ветерок вдул призрак счастья – тот шалил в занавесках и шевелил портьеры: с чего бы?!
«Илья, – когда-то сказал ему тесть, – тебе нужно жениться и взять себе жену!»
Действительно, женщина, еще свежая, крепкого здоровья, ни красивая, ни безобразная, очень хорошо бы ему подошла.
«Подошва», – Илья Данилович отогнул ногу.
Он снашивал пропасть обуви, ища невинности между мещанками.
Шутя тесть приладил.
«По праздникам она ходит в черном левантиновом, а по будням – в белом коленкоровом платье», – он рассказал.
Каминский заинтересовался.
Насытиться воображаемой невестой невозможно – сели в поезд, колеса тарахтели в осях.
У забранного железной решеткой окна сидел сержант Бертран – его распущенные, разбросанные силы были собраны в одно и со страшною энергией направлены к одной блаженной цели. Он не спал всю ночь. Он был в напряженном состоянии, и всякую минуту в нем могло порваться что-то слишком натянутое. На диванчике рядом с ним лежали разрезной ножик и французский роман.
Дамы укутывали ноги: одна была мать, другая матушка.
Сержант молчал, попутчики разговорились.
Мужчины рассказали, что едут в Кокчетав жениться; женщины направлялись в Австралию выходить замуж.
«За Карамзина!» – обе смеялись.
«У нас в Сормове, – тесть вдруг заокал, – «Карамзин» – это большой бифштекс!»
«В Нижнем Новгороде, напротив, – сообщила матушка, – «Карамзин» – призрак счастья, а большой бифштекс величают апельсином!»
«Карамзин в таком случае, по молодости торговал не апельсинами вовсе, а бифштексами!» – теперь смеялись мужчины.
«Выходит!» – смеялись все.
Раскутавшие ноги дамы оказались в туго натянутых чулках.
Уже тесть и сам не против был жениться на матери.
Она подарила ему прокламацию со своим телефоном на обороте.
«Не выйдет ежели с Николаем Михайловичем – вы первый за ним!» – она обещалась ему.
Со свистом за окнами проносились пейзажи.
– Чего он так быстро?! – удивлялся Илья Данилович.
«Горячий паровоз, – ему объяснили на идише. – Американский!»
В соседнем вагоне в агонии билась мачеха.


Глава четвертая. НАМАЗАНО МАСЛОМ

В Кокчетаве сразу Илья Данилович сочетался.
Невеста была, понятно, не Анна Каренина.
На церемонии тесть выполнял функцию деверя.
Высоко вздернутый воротник сорочки мешал Илье Даниловичу видеть.
Свидетеля звали Греков, другой свидетель был слепой.
Он посмотрел на Илью Даниловича отсутствующими глазами и взял его за руку.
Они прошло несколько шагов и остановились у аналоя.
Слепой был в лиловом, точно в черном; в толпе жужжали.
«Неужели это правда? – подумал Илья Данилович. – Нет, конечно!»
Высокий сборчатый воротник шевелился, поднимаясь к уху.
«Перекуем орарь на орала!» – в ухо нашептывали.
Апостроф Павел издавал торжественные звуки.
Невидимый клир вторил ему неслышными аккордами.
Молились, как обычно, на Ленина, на партию и о ныне обручавшихся рабах их Илье и Екатерине.
Илья Данилович слушал слова, и новое среди них поразило его.
«Как они догадались, что впечатления, именно впечатления? – думал он, вспоминая недавнее свое равнодушие ко всему. – Что я видел? Что я могу в этом тусклом мире, – он думал, – без впечатлений? Именно впечатлений мне нужно теперь!
Когда-то в коричневом платье в зале арбатского дома к нему подошла молча и отдалась женщина – вот и все его впечатления!
Но нет – выплыло еще одно!
Из детства: мальчиком он постулирует на диване – входит мать, рвет фотографию Анны – взамен дает другую. Тело другой блестит, оно намазано маслом. «Аннушка!» – что-то про нее он слышал.
Кто-то позади все выше вздергивает Илье Даниловичу воротник.
«Невеста обожженная или необожженная?» – еще до церемонии он спросил тестя.
«Разница в десять рублей – отмахнулся тот. – Беру на себя!»
«Так глупо, что с ней случилось, совестно говорить, – покраснел Греков. – Хороша ее история с пингвином!»
«Да, да, – кивал Каминский, не понимая, о чем ему говорят. – Я же не знаю ни этой женщины, ни этой местности!» – спохватился он.
Он хотел обнять ее, тронуть, под тем предлогом, что отныне она – его жена.
Под густой вуалью скалились волчьи клыки.
Острая боль прошила Илье Даниловичу кишечник.
Каминский попросил тестя-деверя постеречь жену-невесту.
Сортир белел.
Открыв дверь, Илья Данилович оказался в пустоте, мраке и неизвестности.
Совершенно было темно и торжественно тихо.


Глава пятая. СТАКАН ВОДЫ

Когда Илья Данилович Гальперин возвратился домой – Ильи Даниловича Каминского дома не было.
Съездивший в Третье Парголово к Державину, Гальперин узрел лишь тень его.
«Кто-то, – пожаловалась тень Державина, – влил мне яд в ухо. Какой-то козел!»
«Мечта ваша осуществилась, – Гальперин взял выспренный тон. – Любезное вам отечество воссияло ныне просвещенною державой!»
«А вот Карамзин, представьте себе, – захохотала тень, – Россию видел карамзою!»
Вражда великих стариков не прекратилась и после физической их кончины.
Тень продолжала хохотать, всё более размываясь в пространстве.
«Гавриил Романович, – попытался Гальперин удержать за крыло, – скажите… Пушкин?..
«Государь, – донеслось уже из-за облака. – Всея Руси-и-и!»
«Поговорили с Гавриилом?! – Ворошилов подоспел со скороговоркой.
«Гавриилом?! – удивился Илья Данилович. – Хотя, да!»
«Он у нас падший, – теперь хохотнул Климент Ефремович. – В услужении у козла. Падший ангел. Архангел».
«Архангел Гавриил, – собрал Гальперин. – Державин».
Теперь, возвратившись домой, в отсутствие Каминского, он должен был все разложить по полочкам.
«Государь – Пушкин, Державин – архангел!»
Недоставало только цирка с Феклой Андреевной Козловой!
Определенно, бил Илья Данилович Гальперин себя по щекам, не следовало ему (да и Илье Даниловичу Каминскому за компанию с ним) ехать в страну, постулированную на диване – на двух диванах в четыре руки! – парою величайших умов, каждый из которых в одночасье мог разрушить или создать Новый Мир!
Как было приноровиться?!
Когда было осмыслить правление Пушкина (подарок, понимал Гальперин от Федора Михайловича!)?
И неожиданный ответ атеиста Толстого, присвоившего Державину чин архангела?!
Едва только Илья Данилович прилег на диван – явилась, в буклях, старуха с фотографии.
– А-а-а! – закричал Гальперин. – А-а-а!
Она дала Илье Даниловичу по рукам и отняла свою фотографию.
– Если бы тогда я вышла за Карамзина – Державин вообще не родился бы!
– Что с того? – не видел Гальперин большого ущерба. – Ну, и не родился бы?!
– Дурак! Гондон! – она била его врасхлест по щекам. – Тогда не родился бы Пушкин! Никто не ЗАМЕТИЛ бы!
– Не бейте, матушка, пощадите! – Илья Данилович плакал.
Откуда-то появился стакан воды.
Жгучее что-то и жуткое пробежало по клавишам рояля – и застонало, забастовало, а потом засмеялось злым, мучительным смехом: болеро!


Глава шестая. ПОЧИЩЕ КАРАМЗИНА

Когда Илья Данилович Каминский возвратился домой, на стене висела фотография мачехи.
Илья Данилович Гальперин лежал на диване с ленинской рукописью.
– Написано в сослагательном наклонении, – сообщил он. – Альтернативная история России. Почище Карамзина.
– Победила, в таком случае, революция? – Каминский набил рот грибами. – Электрификация всей страны?.. А что они сделали с Пушкиным?!
– Его взяли прямо на балу, в одном халате – буквально оторвали от царицы и запустили на Луну! – стал пересказывать Гальперин. – Царицу же пустили на бифштексы.
Каминский вышел в ванную комнату, спустил кальсоны – резко запахло керосином.
– Опять насекомые? Кокчетавского разлета?! – Гальперин открыл фортку.
Каминский чесался.
– Оказывается, – копнул Илья Данилович снизу, – Пушкин написал поэму «Владимир Ильич Ленин», и Лиля Брик перевела ее на французский.
– «Плыть в революцию дальше?» – Илья Данилович понимающе поднял брови.
– На крейсере «Арманд» – Илья Данилович подмигнул.
– С богочеловечком в трюме? – усмеялся Илья Данилович великим смехом.
Тяжелые, фантастического рисунка занавеси на окнах и стенах, восточные ковры и темные французские обои, даже вблизи неотличимые от старых гобеленов, своим мягким круглящимся орнаментом уничтожали всякую пустоту – об этом позаботились они оба.
– Я видел видение в Кокчетаве, – признался Илья Данилович, – Оно произвело неизгладимое впечатление, – он щегольнул новым словечком. – Будто бы среди белого дня открылась предо мною неминучая дверь, и было за нею совершенно темно и торжественно тихо – ощупью я пробирался в вязком пространстве – то была Вселенная, неумопостигаемая и запредельная – вдруг заиграла музыка, слетелись сладострастные гурии, наперерыв принялись отдаваться мне, каждая на свой лад; с благодарностью я брал одну за другою, пока не понял вдруг своего заблуждения: не гурии были с райскими ложеснами, а бесплотные призраки – и вовсе не я обладал ими, а, на свой лад, они мною! Эфирный огонь столиков тем временем слабо осветил их, и я различил отдельных! Там был Призрак отца, Призрак счастья, Призрак эпохи, Призрак будущности, Призрак коммунизма, Призрак-отблеск дня невечернего, Призрак устаревшей любви и обновленной злобы (Злобин), был даже Призрак собаки-другой и Призрак, отметь, слоноподобный, Харона-Рабкрина. Единый! Вот почему никак не удается реорганизовать его!
Нервы Ильи Даниловича не выдержали – он бросился на диван и скинул оттуда Илью Даниловича.
Откуда-то появился стакан воды.
– Ты, что ли, постулируешь? – не понял Гальперин.
Молча, Каминский пил.
Скоро он успокоился.
Настолько, что мог продолжить.


Глава седьмая. ДЛИННЫЙ ХАЛАТ

Когда Каминский рассказал Гальперину, что в кокчетавском сортире он видел Злобина, Гальперин весь затрясся.
Злобин был правой рукой Феклы Андреевны Козловой, он мог на плаву застудить карася и гнул рельсы.
Искусный охотник на воздушных женишков, любого из них он мог утопить в стакане воды.
«Пускай сильнее грянет буря!» – перевирал он цитату.
На Злобина списывали подорожание мостовых и мальчиков на карнизах.
Он был пропагандистом устаревшей любви и ажитировал за раздвижные ложесна.
Гальперин (еще под двойной фамилией) сталкивался с ним в Париже.
Там на Выставке достижений народного хозяйства в космическом павильоне был представлен некоторый кус Вселенной, и Илья Данилович зашел взглянуть.
Бриллиантовые узоры созвездий стояли неподвижно в черном мировом бреду, где все несется и где нет ничего, что есть – Вселенная оказалась ужасной по своему несоответствию с его чаяниями: можно было, как представлялось Илье Даниловичу как-то бороться с нею, и в борьбе она была менее страшна – но никак не возможно было безнаказанно долго и неподвижно смотреть в ее безумные очи.
Гальперин вынудил себя отвести взгляд – гигантский, космический, восьмифутовый негр, в просторных панталонах и в алой куртке, стоял рядом.
«Пушкин!» – огромным пультом он приблизил Луну и показал на ней великого засланца.
«А почему в халате?» – Илья Данилович потерялся.
«А потому, – оскалился африканец, – что картинка – из будущего. А в будущем на Луне появятся зеркальные полы!»
«Но это же анекдот, скверный! – Гальперин не сдержался. – Детский! Глупый!.. Танцует Пушкин с царицею на балу, – он принялся пересказывать, – пол, между прочим, зеркальный. А оба они без трусов! «Какой у вас длинный!» – смотрит царица в пол, а Пушкин думает, что это она о халате, и отвечает, что у него дома на полке еще метра три, осталось матерьялу, – неожиданно для себя Гальперин хохотнул. – Потом Пушкин, – Илья Данилович взял себя в руки, – посмотрел в пол и говорит царице: «Какая у вас кудрявая!»; царица же думает, он это о ее голове, и что-то такое там отвечает о шестимесячной – тогда так называли укладки…»
«Будущее, – терпеливо негр выслушал, – и есть анекдот! Будущее Франции, России! Пушкину и царице всегда найдется там место!»
«Что станет в будущем, – по какому-то наитию Илья Данилович вопросил, – с любовью?»
«Любовь устареет!»
«Ну, а со злобою?» – Гальперин затрясся.
«Она обновится!»


Глава восьмая. ВСЕ СХОДИТСЯ

– Он принял тебя за воздушного женишка? – Гальперин спросил Каминского.
Он подошел к окну, раздвинул шторы и пальцем погрозил мальчику на карнизе; тот спрыгнул на подорожавшую мостовую.
– Злобин предложил мне раздвижные ложесна. Недорого, – Каминский из прихожей принес коробку.
Ложесна были как настоящие и даже удобнее.
«И вся любовь!» – подумали оба.
– Вы говорили о чем-нибудь: ты и Злобин? – Гальперин возвратился к теме.
– Как я могу говорить с ним? – Каминский подтянул кальсоны. – Злобин пророчествовал, я слушал.
Качнулись занавеси; восточные ковры и темные обои выпустили из себя немного необходимой пустоты.
– Злобин, его призрак, открыл мне великую тайну: слепые прозреют и глухие услышат! Должны мы, брат, идти к Инессе! Она – Благодатна!
– У Федора Михайловича не остается бессильным никакое слово! – Гальперин хмыкнул, но застуженный карась в миске поднял голову, и Илья Данилович прикусил язык.
С охапкою дров вошел Лука, дворник – он вдруг не мог говорить с ними, и близнецы поняли, что и он видел перед тем видение, а потому, сделавшись нем, мог только изъясняться на пальцах.
«Отморозил, вот!» – показал он два пальца.
– А не мочись на холоду – отморозишь третий! – засмеялись два жильца.
Восемью действовавшими перстами Лука показал, что видел ангела и тот, здороваясь, коснулся до его руки.
– Ангел или литератор? – жильцы попросили дворника уточнить.
Очевидно было, в той или иной ипостаси, Луке явился Державин.
Архангел или Гавриил Романович, он объявил то, что Гальперин с Каминским уже знали: да, действительно, грядет Мессия или как его там!
«Слепые прозреют, а глухие услышат!» – пальцами показал свидетель.
Все сходилось.
Французам, занесенным в Россию, любопытно было присутствовать при историческом дежа-вю. Представился редкий шанс идти к Инессе и объявить о ее судьбоносной беременности!
Немедленно они принялись собираться.
Гальперин предлагал снять кальсоны и поехать в купальных халатах.
– А зеркала?! – смеялся Каминский.
– Возьмем с собою! – хохотал Гальперин.
Какое там пересмеивание – сплошной грохот!
Надели белое.
Вскочили в пролетку.
Выпуклый град представился Илье Даниловичу все же плоским: двухмерным в утренних газетах выглядел мальчик Ющинский – не было третьего измерения у драйзеровских привнесенных гениев, Ионычей на Невском и сержанта Бертрана.
В «Пассаже» продавались плоские трусы «Пушкин» и объемные от царицы.


Глава девятая. ЗОЛОТОЙ ЛЕОПАРД

Страхов открыл.
– Принимают?
Они вошли; Гальперин повесил шляпу на сук, Каминский повесил свою – на шляпу Гальперина.
Обширная комната декорирована была белым шелком с затканными по нему тоже бледными букетами.
Страхов принес воду в стакане: он принял их за воздушных женишков.
– Сейчас выйдут!
В смежной комнате из-за шкафа выглядывал велосипед Федора Михайловича.
Золотой леопард, испещренный серыми пятнами, будто пунсовые угли, тихо потрескивал в камине.
– Есть на примете девица, свеженькая, великолепнейшей конструкции! – Страхов пытался сбыть.
Положительно, он принимал их за воздушных женишков!
Гальперин ответил шуткой, стихом из псалма.
– Прочтение грехов! – присовокупил Каминский.
Вошла Инесса.
 На ней было что-то среднее между капотом и капором, что-то неопределенного дымчатого цвета и неопределенной мягкой материи, все отороченное дорогим, переливчатым, местами совсем серебристым, мехом хинхиллы.
– Радуйся, благодатная, благословенна ты между женами! – прокричали они заготовленное.
Она смутилась и размышляла, что бы это было за приветствие.
– Не бойся, Инесса, ибо ты обрела благодать и скоро родишь сына и наречешь ему имя Владимир! – закричал Гальперин.
– Он будет велик и станет царствовать над Россией вечно, и царству Его не будет конца! – присовокупил Каминский.
– Господа, – Инесса не знала, что и думать, – определенно, вы опоздали с пророчеством: он родился!
Она позвонила, и няня внесла младенца с нагловатым взглядом.
– Владимир Владимирович, – представил Страхов. – Непорочным зачатием-с.
– Владимир Владимирович Карамзин-с? –  не понял Илья Данилович.
– Владимир Владимирович Ленин, – вошел Николай Михайлович Карамзин. –Чтобы плыть в революцию дальше!
Илья Данилович почувствовал себя в положении уставшего нищего, заснувшего в канаве возле большой дороги.
– Уже обрезали? – только и мог он спросить.
– Все как положено, на восьмой день, – Карамзин засунул пальцы в одеяльце и выпростал нечто вроде усеченного конуса.
Серебряная взметнулась струя.
Золотым зазвенела звоном.
Рассыпалась алмазными брызгами.
Платиновыми окропила каплями.


Глава десятая. РАЗВЯЗАТЬ РЕМЕШОК

Сновали множественные гении, порхали воздушные женишки, мальчики пересмеивались, стояли обособленно слепые, кто-то прочищал уши.
– Всякая гора и холм да понизятся, кривизны выпрямятся, и неровные пути сделаются гладкими! – с балкона руками замахал Ленин.
Теперь он мог смеяться, шутить и быть счастливым.
– Ура! Да здравствует! – обновило человеческое море.
Владимир Ильич имел величественный вид, закладывая руку за жилет и выпрямившись во весь рост, между тем как ветерок играл его прекрасными волосами.
Толпа ежеминутно увеличивалась новыми зеваками – когда настал момент всем преклонить колени, чтобы один Ленин остался на ногах, для этого не оказалось места: многие просто наклонились вперед, опираясь на плечи тех, кто уже стоял на коленях.
– Явился, – тогда объявил Владимир Ильич о приходе богочеловечка, – не запылился! Представьте, сильнейший меня, у которого я недостоин развязать ремень обуви!





ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ.

Глава первая. СОБРАТЬСЯ С МЫСЛЯМИ

Три сестры мечтали о Москве. И вдруг явился ангел и сказал:
«Поедемте!»
Немедленно явились желтые чемоданы.
Их подхватили и отнесли на вокзал.
Ангел предъявил билеты; состав тронулся.
За окнами проплывала какая-то карамза; ангел недовольно хмурился.
«Дурак. Гондон!» – кого-то шепотом он ругал.
Колеса тарахтели в осях.
Три сестры были Екатерина Владимировна Лоневская-Волк, Екатерина Владимировна Стучкова-Саблина и госпожа Овсищер. Туго натянувшие чулки, с удовольствием показывали они разнообразные ноги.
У забранного железною решеткой окна смотрел сержант Бертран.
Смотрели Каминский с тестем.
Посматривали мать и матушка.
Стоял запах апельсинов и жареного мяса.
Госпожу Овсищер стошнило.
«Вы, я слышал, что-то пишете?» – ангел обратился к первой Екатерине Владимировне.
Сержант Бертран взял с диванчика разрезной ножик и вышел в соседний вагон.
«Характер у меня ангельский, – дамам говорил сопровождавший, – по чину же я архангел».
«Будем называть вас Гавриил Романович», – третья сестра госпожа Овсищер перезаложила ноги.
Державин не возражал.
Он рассказал анекдот о Пушкине и царице – выяснилось, на балу они танцевали под «Болеро» Равеля.
Концы между тем понемногу начинали сходиться.
Как мог Гавриил Романович старался уклониться от сидевшей неподалеку матушки, но не выдержал: поднялся, склонил голову, поцеловал старухе руку, встал под благословение.
«Здравствуйте, матушка Фекла Андреевна!»
Она в незапамятные времена и в самом деле произвела его на свет от расшалившегося святого духа.
«Ты почему в халате?!» – строго она спросила.
«Дамам показывал Пушкина», – смиренно он объяснил.
«Ты бы еще Келдыша показал!» – матушка отвернулась.
Огромный негр пригласил Державина покурить в тамбуре: Злобин!
«Пушкин, – сообщил он, – бежал с Луны и, по слухам, готов поквитаться с Лениным!»
Нужно было собраться с мыслями, и Гавриил Романович пригласил Злобина в ресторан.
Они пошли.
В соседнем вагоне в агонии билась мачеха.


Глава вторая. ДВА СКЛАДА ПАТОКИ

Симпатизировавшая всему фиктивному и условному Екатерина Владимировна Лоневская-Волк со всей очевидностью ощутила, что настал момент, такой именно, когда положения рушатся самою силой вещей.
– В чем, собственно, профессия? – к ней наклонялся обеспокоенный Державин.
Он не умел придумать нового слова и потому применял старые в новом значении.
Профессия же была в том, что Екатерина Владимировна узнала в Каминском того человека, с которым сочеталась браком в Кокчетаве и который исчез сразу после церемонии и вот теперь объявился в вагоне мчавшегося на всех парах поезда!
Мало того! Бывший Екатерины Владимировны деверь при нем состоял тестем!
И в довершение ко всему, в компании с ними была мать, та самая, что обманом когда-то проникла в ее дом и связала Екатерину Владимировну по рукам и ногам!
Державин сидел, склонившись к ней, не понимая ситуации, – Карамзин бы понял! Архангел Гавриил и святой Николай: святые догадливей ангелов!
Так размышляла Екатерина Владимировна Лоневская-Волк, и то же самое пришло Екатерине Владимировне Стучковой-Саблиной – тогда как госпоже Овсищер было вовсе не до сил внешних: внутренняя разрушительная сила раздвигала ей ложесна.
Срабатывал синдром «принца и нищего»: «принц» появился у Инессы Арманд – нищего предстояло родить госпоже Овсищер: младенцы будут неразличимы!
Решительно все в вагоне сидели с красными, как мясо, лицами; лица были круглые, с толстой пупырчатой кожей, совсем как апельсины.
– На самом деле, жизнь проста, но мы настойчиво ее услаждаем! – Екатерине Владимировне говорил Державин, и, через проход, матери говорил бывший деверь.
Недоставало только Конфуция и названного дела Карамзина – Егора Ивановича Бланкеннагеля!
Отчаянный чудак Егор Иванович в свое время учудил в селе Алябьеве первый в России сахарный заводик и изготовил первого сахарного соловья. Этот соловей с небольшим искажением мог цитировать (в переводе) Конфуция. Наполеон в 1812 году уничтожил дом Егора Ивановича и два склада патоки, а соловья реквизовал и увез во Францию – и вот теперь этот соловей выглядывал из кармана бывшего деверя!
Екатерины Владимировны муж объявил во всеуслышание, и это было возмутительно, что едет он в Кокчетав сочетаться с одною из сестер Антона Павловича и церемония назначена в часовне на кладбище, где, собственно, похоронен отец невесты, генерал, командовавший бригадой.
– На кладбище непременно станут палить из ружей, – муж ежился, – и как бы не вышло истории!
Матушка и бывший деверь смеялись.

Глава третья. ОДНУ ЗА ДРУГОЮ

Москва превратилась в железные врата, за которыми в безмолвии и тайне обитало Начало всякого бытия; вход и эти врата охранял Некто, стоявший на грани двух миров: Толстой! – понимали сестры.
Овидов и Воозов стояли на дебаркадере: наблюдатели.
В одних усах, без бороды, Антон Павлович длинно протягивал руки, одну за другою извлекая сестер из вагона.
Его улыбка была очень приятна.
Живейный извозчик подхватил, помчал – только буквы мелькали.
– Действительно, мы в Москве? – себе не верили сестры. – А почему тут Нева, Зимний, Петропавловская крепость?!
– Вы привезли их с собою, – Антон Павлович объяснил. – Запавшие вам реалии еще не успели замениться новыми. Зачем вы приехали? Чего-то всё ищете? В погоне за призраком счастья?!
Он смеялся над ними гармоничным смехом.
Он не любил гостей и чурался дам.
Он видел трех сестер в театре, в ложе, окруженных мужчинами; он знал, что с ними устраивают пикники.
Старшая, Екатерина Владимировна Лоневская-Волк, побледнела от силы своих чувств.
– Не ты ли сам, Антон, – ответила она брату, – всегда старался сделать мир призраком, чтобы иметь право считать собственные твои грезы равноправными с ним? Действительность нелепа – не ты ли учил нас этому?! – а нравственный идеал прекрасен. Он идеал, реальнее самой действительности; действительность – сон, призрак, а идеал – скрытая сущность Вселенной!
Неведомая сила приподняла экипаж – плавно все ездоки взмыли в выси, сделались прекрасны и увидели небо в алмазах; наяву они видели сон, и он раскрывал им новорожденную душу будущего.
– Она, душа будущего, смотрите! – пальцем ткнула в небо средняя сестра Екатерина Стучкова-Саблина.
– Пушкин! – закричали все. – Он возвращается!
Стремительно-огненный, в развевающемся халате, Александр Сергеевич промчался мимо них к земле.
– Какой, однако, у него длинный халат! – подметил Антон Павлович.
– Такого простого фасона! – удивились дамы.
– На самом деле, это жизнь проста! – на облаке сидел архангел.
– Заметили Пушкина? – спросила все.
– А то! – смеялся Гавриил. – Реклама трус;в!
Взмахнувши крыльями, он перебрался к ним в фаэтон и стал указывать извозчику, как безопаснее совершить посадку.
Младшая сестра госпожа Овсищер дала грудь новорожденному.
– Почему тогда, в поезде, – обратилась она к старшей, – не объявилась ты своему мужу?!

Глава четвертая. ОПАСНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Турецкий диван у стены манил к покою – кустарной работы столики, напротив, призывали к непременному действию. Образа расположены были в иконостасе так, как это требовалось – святые же стояли именно в тех местах, где им было положено: квартира Антона Павловича.

– Скажите кто-нибудь, кто такой Келдыш?! – младшая сестра не знала.
– Маг, – старшая ответила. – Он мог придать вещам силу, которая разрушала любое из положений.
– Маг мог? – госпожа Овсищер засомневалась.
– Мог, – первая Екатерина подтвердила, – раньше. А теперь не может.
Пунсовые, толковые занавеси на окнах, кокетливо приподнятые бронзовыми скобками, смягчали резкие лучи света и сообщали розовый приятный оттенок всем предметам. Одно окно выходило в казенный сад, где росли толстые березы и липы – другие, счетом три, обращены были на улицу.
В саду сидели Илиев и Мелхиев. По улице прогуливались Есромов и Фаресов.
– Недостает только Амосова и Еслимова! – средняя сестра посмотрела.
Кто-то из прохожих остановился: Амосов!
– Как мне хочется свалить их себе под ноги и ходить, ходить по лицам! – Екатерина Владимировна Лоневская-Волк обнажила клыки. – Решительно, всех!  Овидова, Воозова, Илиева, Мелхиева, Есромова, Фаресова, Еслимова, Рисаева, Нахорова, Еносова, Зоровавеева! Отец погиб ровно год назад, как раз в этот день – было холодно, в лесу лежал снег – они шли по его следам, обложили красными флажками, а потом застрелили и содрали с него шкуру!  Я никогда не прощу им этого!
– Какой, право, вздор ты говоришь! – в гостиную вошел Антон Павлович. – Забыл предупредить: сегодня у нас с визитом будет батарейный командир Ворошилов. В Москве он по поручению Ленина и что-то хочет сказать вам.
– Пусть он придет с Келдышем! – младшая сестра подтянула чулки. – Мне кажется, он влюблен.
– Ворошилов влюблен? – Антон Павлович хмыкнул. – Разве что, в эту свою революцию.
– Влюблен Келдыш, – госпожа Овсищер отложила младенца в сторону. – Мне представляется, он застенчив, умен и ласков.
– Пока не сядет за стол или не подойдет к столику, – старшая Екатерина знала. – У Келдыша зеленый пояс. Он очень опасный человек!
Луч света выхватил в подкравшихся сумерках лицо средней сестры госпожи Стучковой-Саблиной.
– Что касаемо меня, – она чуть присвистнула, – то я хочу, чтобы этот ваш Ворошилов привел Злобина!
– Негра? – все удивились. – Специалиста по зеркальным полам?
– Он еще специалист по Пушкину и неплохой предсказатель! – средняя сестра стояла у окна. – И придет он не зря…
– Ты родишь ему богатыря! – ухватил Антон Павлович.

Глава пятая. ПУЛЯ ВО ЛБУ

Когда младшая сестра Овсищер спросила у старшей Екатерины Владимировны, почему, узнавши в поезде на Москву своего запропавшего мужа, она, Лоневская-Волк, сразу не объявилась ему, старшая сестра покраснела и рассердилась на младшую за то, что она, Лоневская-Волк, покраснела, потому что не могла же она, старшая, ответить младшей: «Я не объявилась ему из-за того, что изо лба у него торчала пуля!», хотя именно пулю она разглядела под низко надвинутыми полями шляпы.
В Кокчетаве, на кладбище, во время свадебной церемонии, она помнила, – стреляли: одна из пуль, судя по всему, угодила Илье Даниловичу прямиком в лоб; он был мертв, а, значит, в поезде ехал призрак, а что было делать ей с бесплотным?!
Антон Павлович, брат, у себя в кабинете переписывал биографию отца: лесной волк, теперь он сделался генералом, командовавшим бригадой, и был задействован в мистическом водевиле под видом обитателя омута.
Средняя сестра госпожа Стучкова-Саблина готовилась родить младенца Злобину, а младшая Овсищер, уже родившая, готовила своего к обрезанию.
Злобина взялся привести Державин.
Келдыш должен был прийти с Ворошиловым.
Обрезать пригласили Равеля.
Без доклада в помещения пробовал пройти Еслимов, но всякий раз получал окорот от бдительной челяди.
Еслимов, впрочем, рассказал слугам, и те передали сестрам то главное, что за время их отсутствия произошло в Петербурге, а именно: явился богочеловечек или человекобожок, отрок Владимир – великий, он станет царствовать над Россией вечно, и царству его не будет конца.
– Который, что ли, у Инессы от Ленина? – никто не принял всерьез. – А профессия в чем?!
Все это было далеко от Карамзина, о котором старшая сестра писала толстую книгу – житие святого Николая Михайловича приподнимало ее собственную жизнь: его подвижничество заставляло больше двигаться и ее самое: больше двигаясь, теснее она соприкасалась с высокими сферами.
Ее Карамзин, Екатерина Владимировна сознавала, да, был самую малость подпудрен, но как, скажите, иначе он мог войти в доверие к расфранченным, завитым и кокетливым ангелам, специалистам по изящной словесности? Как было без их помощи вернуть содержание таким, ставшим пустыми, словам, как «патриотизм», «эстетика», «этика», «национализм» и даже – «религия»?!
Вернуть утраченное, впрочем, не удалось, и Николай Михайлович взамен пяти ушедших придумал три новых слова: «влияние», «моральный» и «катастрофа».
Именно эти слова в селе Алябьеве, в клетках названного Николая Михайловича деда – Егора Ивановича Бланкеннагеля, на все лады распевали расписные сахарные соловьи.




Глава шестая. ЧТО ДЕЛИТЬ?

– Я думаю, – сестра Овсищер подняла голову, – что, если верно построить положение, он снова сможет придать вещам силу, которая это положение разрушит. Уверена, он сможет!
– Кто сможет? – сестра Стучкова-Саблина взяла чуть выше. – О ком ты?
– О Келдыше, – сестра Лоневская-Волк ответила за младшую. – Она все время говорит о нем. Дался ей этот маг, бывший маг!
– Знаете, чем он занимается теперь? – Антон Павлович отделился от колонны.
– Ничем, – Овсищер раскачала младенца. – Келдыш изучает Ничто, круглое, в котором ровно ничего не происходит и ничего никогда не случается.
– Католик и православный, – Державин вошел с готовою загадкой, – испанец и русский, капиталист и рабочий, умный и глупый – сколько человек?!
– Восемь! – сосчитали все.
– Вот и нет: двое! – старик хохотал. – Умный капиталист-испанец-католик и глупый русский православный рабочий!
– Келдыш, я понимаю, испанец? – сестра Овсищер повела раздавшейся грудью. – Я знаю испанское слово «ибаррури».
– Что это? Что оно означает? – толком никто не знал.
– «Ибаррури» – это «революция»! – младшая сестра объяснила. – Разрушение любых положений. Силою вещей.
– Положение, выходит, наше, а вещи – Келдыша? – средняя сестра захотела понять.
– Положение наше и вещи наши, – в одной бороде, без усов, Антон Павлович собрал несколько столиков, установил их в известной ему последовательности и проводил к ним эфирный огонь. – За Келдышем сила. Впрочем, все это в прошлом. Впрошлом, все это в прочем.
Старшая сестра насторожилась: повеяло карамзою.
Она заглянуло под столики, которые брат снабдил свисавшими до полу скатертями: пусто.
– Сегодня по всем прогнозам в небе взойдет полая луна! – средняя сестра выбрасывала из апельсинов мякоть и начиняла их рубленым мясом.
Стало понятно: в том или другом обличье к ним пожалует Карамзин.
Охнув, Екатерина Владимировна Лоневская-Волк убежала переменить чулки.
Карамзин мог прийти под видом Ворошилова, Злобина и даже Келдыша.
Она ждала от него ребенка и собиралась сообщить Николаю Михайловичу о предстоявшем его отцовстве.
Средняя сестра брала бифштексы, один за другим, и начиняла их апельсиновой мякотью. Она скинула опротивевшие ей панталоны и под платьем была в новомодных трусах «от царицы»: Злобину должно было понравиться.
Младшая сестра опасалась возможной ссоры между Келдышем и Злобиным: оба они слыли магами, и им было, что делить.
Ссора могла привести к дуэли.
Космической, с непредсказуемыми последствиями.


Глава седьмая. ПИНГВИН-САНГВИНИК

По улице разгуливала масса солдат, спокойно разговаривавших и смеявшихся так, как будто они были в театре.
– Пингвин-сангвиник! – говорили они друг другу.
Кто-то дал сигнал через приоткрытую дверь.
Державин вышел и возвратился с человеком в буденовке.
– Полковник Ворошилов, – он представил. – Климент Ефремович!
– Я к вам от Ленина, – красный командир не стал тянуть. – Дело в том…
– Потом! Потом! – закричали все. – Штрафную ему!
Ворошилов выпил до дна: старшая сестра смотрела с пристрастием: нет, это был не Карамзин: ростом не вышел!
– Климент Ефремович, – Державин сказал, – прибыл из Петербурга. Он – новый батарейный командир на крейсере «Арманд». Корабль национализирован молодым советским правительством.
– Кто здесь Екатерина Владимировна Лоневская-Волк? – Ворошилов спросил.
– А в чем, собственно, дело? – поднялся Антон Павлович.
Ворошилов достал из-за пазухи судовой журнал и стал его перелистывать.
– Тут месяца два назад была напечатана одна статья, – он сказал, – письмо из Америки, и я хотел вас спросить, между прочим, я очень интересуюсь этим вопросом.
– Каким?! – все еще не понимал Антон Павлович.
– Кто здесь Лоневская-Волк? – повторил Ворошилов.
Екатерина Владимировна встала.
– Вас, – веско Ворошилов сказал, – нужно сейчас увести куда-нибудь!
– Но почему?! – протестовали все.
– Лопнула склянка с эфиром, – умным намекнул командир. – В походной аптеке.
– И эта полая луна напрасно зажигает свой фонарь?! – догадываться начала Екатерина Владимировна-средняя.
– Все жизни, все жизни, все жизни, – подхватила сестра Овсищер, – совершив свой круг, обменялись атомами – сознания людей слились с инстинктами животных и обрели новые формы: цари сделались обезьянами, отцы стали рыбами, гении – голубыми китами, Рабкрин превратился в слона, а православный рабочий предстал совершенным козлом!
– Я шел сюда и думал сказать прямо, – Ворошилов заколебался, – а после решил, что надо бы прежде Екатерину Владимировну увести, а вот теперь снова думаю объявить открыто…
– Просим! – закричали все. – Извольте!
Ворошилов постучал в окно, и с улицы солдаты внесли иностранного вида чехол, в котором оказались зонтик, палка и аккуратно свернутый плед.
Екатерина Владимировна пошатнулась.
«Он был ни рыба ни мясо, – вспомнили все, – и кроме того годился ей в отцы!»
– Дело в том, – Ворошилов сказал, – что Илья Данилович застрелился…




Глава восьмая. ДЕНЬ ДЬЯВОЛА

Никто не спрашивал: «Это вы про какого Илью Даниловича?» – хотя их было двое: Гальперин и Каминский; все поняли, что – именно про Каминского, и только  Злобин, успевший к последней фразе, как и Келдыш, подумал, что Ворошилов имеет в виду Гальперина.
Попарно расположились за столиками: Екатерина Владимировна Стучкова-Саблина села со Злобиным, а госпожа Овсищер – с Келдышем.
Злобин был негром, но светлым – на Келдыше был зеленый пояс.
Пришел Равель делать госпоже Овсищер обрезание, и та отдала ему младенца.
Подали фаршированные апельсины, в небе взошла полая луна; чулки на сестрах натянуты были, как струна.
Ворошилов, уже навеселе, прицеливался в лица огромным наганом.
– Каждую минуту, – спокойно его предупредил Келдыш, – вы можете скоропостижно умереть! Ирина, – обратился он к госпоже Овсищер, – вам будет жаль, если Ворошилов умрет?!
– Мне? – младшая сестра удивилась, – Почему мне?!
– А потому как он к вам приехал! Ворошилов! Батарейный, видите ли, командир! Лошадник он! Был и остался! На крейсере у него целый табун! Он про Илью Даниловича всё придумал, чтобы с толку сбить! Приехал торговать овес – польстился, понимаешь ли, на лошадиную фамилию! Он – низкий человек и собирается купить урожай за бесценок!
– Мстислав! – Ворошилов даже взвизгнул. – Не говори так, Мстислав. Я выстрелю, ей богу, выстрелю!
Наган прыгал в его руке.
– Кто знает, – с чего-то Екатерина Владимировна-старшая рассмеялась, – какое теперь значение скрывается за словом «овес», «урожай», «человек»! Все так перемешалось, сбилось, обменялось атомами! К примеру, я пишу книгу и по новым правилам должна ставить вместо «патриотизма» – «влияние»,  вместо «эстетики» с «этикой» – «моральный», а вместо «национализма» и «религии» – «катастрофа»!
– А что, скажите, теперь вместо «апельсина»? – заинтересовался Злобин.
– Нынче вместо «апельсина» – «бифштекс»! – ему ответили очевидное.
– Сегодня, – выступил Державин, – между прочим, именины матушки.
– Феклы Андреевны? – удивились. – День ангела?
– День дьявола! – Державин поправил. – По метрикам она Люцифера Козлова – сегодня же ровненько шестьдесят шестой четверг от прошлогоднего Светлого Воскресения. Запамятовал я, правда, – старик постучал себя по лбу, – кто там у нас воскрес в прошлый раз?!
Все, даже Ворошилов, прыснули.
– Николай Михайлович! Карамзин! Кто же еще!
Возникла веселая суматоха, и, ею воспользовавшись, Екатерина Владимировна Стучкова-Саблина поцеловалась со Злобиным, а Ирина Овсищер – с Келдышем.
Хлопнуло – головою Ворошилов упал в смородиновое варенье.
– Уведите куда-нибудь мужчин, – младшие сестры просили, – Дело в том, что у старшей сестры лопнул чулок…

Глава девятая. БУДЕТ РАЙ!

Антон Павлович зажег на столиках эфирный огонь, и Злобин пустил отблески во Вселенную.
Смотрели из Петербурга.
«ГОЭЛРО!» – умилялся Ленин.
Не получилось с Рабкрином – обязано было получиться с ГОЭЛРО!
Смотрели в Каракумах и в Кокчетаве, в мире сущностей и мире явлений: скушавший язык априорности Федор Михайлович Бахромах и желтый Толстой с сухим ртом и головой-наковальней.
Наблюдали в Австралии: мадам Завловская.
Когда-то, она помнила, кто-то стоял у окна в зале арбатского дома – точно так же в небе играли отблески – в коричневом платье она подошла молча и отдалась, но не знала кому – увидеть мешал высоко поднятый воротник сорочки.
Этот человек потом преследовал ее в костюме пингвина – манеры не давали его перепутать ни с кем другим: он знал все ходы и выходы.
«Однажды, – этот человек рассказал ей в минуту отдыха, – странствовали по миру мать и матушка. Повстречали Анну с Аннушкой. Ровно ничего не случилось, но жить по-старому сделалось невозможным».
«Я слышала, – мадам Завловская имела свою версию, – в тележке мать и матушка везли с собою мачеху, а с Анной и Аннушкой шел сержант Бертран?!»
«По версии Толстого, да! – пингвин отбросил тогда остро-косую тень. – По версии же Федора Михайловича, мачеха висела на суку – сержант снял ее и уложил в тележку. Мать и матушка сели в поезд, Анна с Аннушкой пошли за маслом… Маслов! – вырвалось неожиданно у нее в тот момент.
Маслов был модной болезнью: это был недуг утомленного духа, растерявшегося в мечтаниях: симптомом же была надутость.
Шатаясь, пингвин вышел из спальни; он не заметил, как горничная подала ему зонтик, и очнулся, лишь спускаясь с лестницы.
Очнувшись же, он понял, что не спускается, а, напротив, поднимается по-над лестницею: чердак, крыша, небо!
Большие предметы показались ему близкими, малые – далекими: мушку, летевшую впереди, он принял за большую птицу, а Пушкина – всего лишь за зеркального шаркуна, надутого той же болезнью.
«Я думал, мы его построеваем, – теперь думал он, – думал, будет рай наслаждения, а не стоять у окна обрубком, а после отойти, чтобы приготовить место!»
Посадочное место, впрочем, было готово.
Человек-пингвин снижался.
Снижаясь, он приближался.
Приближаясь же, не увеличивался в размерах.
А уменьшался.
Совсем маленьким, приземлился.
И на карнизе сложил зонтик.

Глава десятая. НОВЫЕ ЗНАЧЕНИЯ

Эфирный огонь столиков рассеян был во Вселенной.
Смотрели из Америки.
– Финансист, титан, столик, – соотечественникам объяснял Драйзер, побывавший в молодой советской России.
– Как же так? – не понимали на Уолл-стрит. – Финансы у них на нуле, кипятку нет на станциях, и даже мебель вся ушла на растопку!?
– Они, – Теодор крутил телескопом, – дали словам новые, революционные значения! «Финансист» у них – «вся», «титан» – «власть», «столик» – «Советам».
– Вся власть Советам! – ахали воротилы.


ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ.

Глава первая. ПРИЗРАК КОМПЛИМЕНТА

Каким представляется выход для человека, считающего себя повешенным (пусть, это женщина, мачеха)?!
Она надела на голову большой темный платок, подколола под подбородок булавкой, вышла. Народа встречалось мало – всякий, кто мог, выехал из Петербурга, оставив дома и квартиры на попечение доверенных слуг. Перед запертыми воротами тут и там люди из дворни, собравшись в кучки, сидели на лавочках и лузгали семечки.
Вся в черном, она была не очень интересна.
В кафе Филиппова на углу Большого проспекта и Роньшинской улицы сидели мать и матушка – увидев ее, насмешливо ни окрылились, старые большевички; птица сорвалась: липкий сахарный соловей.
«Умри я действительно лет этак сотню назад, – глядел из окна на улицу Николай Михайлович Карамзин, – и так же, что ли, сейчас внизу проходила бы мачеха, а мать с матушкой крысились бы на нее, и хвостатые липкие грызуны так же бы срывались и бегали под ногами?! Как можно пережить собственную кончину?! – думал он дальше. – Когда умирает другой, ты наблюдаешь со своей колокольни; когда умираешь ты – твоя колокольня рушится, и другие наблюдают это со своих колоколен».
Он, Карамзин, жив – теперь за него должна умереть мачеха, как раньше умерли буфетчик Балашов и дирижер Карамышев.
Немного он отвлекся и не заметил, как мать и матушка уложили мачеху на тележку и придали ей облик весны: краснощекая, в русском платье, мачеха имела вид раскрашенного трупа.
Инессу, стоявшую рядом с сожителем, вырвало: скоро ей предстояло родить.
Владимир Ильич просил еще при жизни набальзамировать его сердце и передать ей, но Карамзин перехватил «подарок» и вынудил Инессу съесть новое блюдо: натуральный, а не рубленый бифштекс!
Сразу после этого она понесла.
«Вредная привычка устремляться сердцем в области, всецело принадлежащие желудку!» – долго еще Николай Михайлович шутил.
Заходила Крупская: предлагала выкупить младенца на корню.
Законная жена Ленина, она рожала ему слонят с рыбьими глазами, которых сразу топили в омуте.
Однажды пришли ввосьмером: католик, православный, испанец, русский, капиталист, рабочий, умный и глупый.
Католик, испанец, капиталист и умный были слепыми, а православный, русский, рабочий и глупый – глухими.
«Составляющие! – сожителю подсказала Инесса. – Комплектующие компоненты!»
Могучими руками Карамзин притянул всех – мял, сдавливал, плющил, прессовал в единую массу.
Так появился Рабкрин.


Глава вторая. КОНЕЦ АНТРАКТУ

Буфетчик Балашов ушел вместе с эпохой бифштексов.
Толстой принял вегетарианство, и эпоха закончилась.
Буфетчик должен был умереть смертью Ильи Даниловича – Илья Данилович Каминский остался жив, и Балашову предстояло его подменить.
Он не был товарищем Каминского и не считал себя обязанным Ильей Даниловичем.
Затея поначалу представлялась ему далекой, но для буфетчика Балашова далеко было решительно всё.
«Каково, умер, – забег;л он вперед и со стороны, – я вот да!»
Известная досада не сходила с его не особенно выразительного лица.
«Пулю в лоб, – демонстративно он хмыкал. – Придумали тоже!»
Каминский, он знал, накануне перемещал предметы: ярко освещенные он придвигал ближе к себе, а освещенные тускло отодвигал дальше.
С чувством, похожим на сожаление, Балашов разбил стакан.
Преисполнившийся резиньяции, с ярким буфетным потом на лице, некогда мальчик, он постулировал на диване.
Последовательно возникали банки с абрикосовским вареньем, возник сам Абрикосов, склянка с эфиром, аккуратно свернутый плед, человек-сковородка, православный волк, склянка с эфиром, множественные столики, стальные ложесна, раскатывающий тесто деверь и тесть, стоявший у двери – склянка с эфиром…
Дверная ручка брякнула, повернутая с другой стороны двери, но никто не вошел.
Каминский, Балашов знал, накануне высоко вздернул воротник сорочки.
Невидимый губошлеп мягко торкался в ухо, высокий, сборчатый, лиловый.
«Неужто вправду?» – думал Балашов. – Нет, конечно!»
Необожженные впечатления порхали воздушными невестушками.
Карамышев, проходя под окнами с оркестром, грохнул равелевским «Болеро».
Острая боль пронзила Балашову кишечник.
Открыв двери уборной, он оказался в пустоте, мраке и неизвестности.
Недоставало впечатлений – еще запаха ириса и едва уловимого кружевного шелеста.
Огромные, томно мерцавшие глаза открылись на звук мужского голоса.
Звонок звонил конец антракту.
Услышав его и поняв, что это к нему, Балашов понял и услышал, что сейчас исчезнет.
За очень короткий промежуток времени (он понял-услышал) он должен был научиться комбинировать атомы так, как они были скомбинированы сто лет назад: если он успеет, то исчезнет для глаз окружающих и заживет в прошедшем (повторяя однажды прожитое) столько времени, сколько продержится им составленная комбинация атомов.
Что-то слабо затрещало и стукнуло, как будто художник переломил кисть и отшвырнул ее.


Глава третья. ПОД ЗНАКОМ ИНДЕЙКИ

Так звонит молодость за дверью: с дрожью, украдкой, в свежих перчатках и волнуясь не то от ожидания, не то от высокой лестницы.
– Вы, должно быть, принимаете меня за другую? – она пахла ирисом и шелестела кружевами.
– Другой молодости не бывает, – он погасил папиросу, чтобы не обжечь ей крылышки.
Приметным образом она стала спокойнее.
На ней была белая, из тонкой шерсти, открытая жакетка, на отвороте которой алела бутоньерка из нескольких роз. Кружевной лиф с накрахмаленным передом в мелких складках имел вид мужской сорочки и закрывал шею низеньким стоячим воротником, перехваченным узкою голубою полоской батистового регата с небольшими концами. Светло-серая юбка была не длинна и не закрывала маленьких красивых ног в черных шелковых чулках, обутых в желтые башмаки. На голове был надетый чуть-чуть набекрень голубой шелковый берет, из-под которого выбивались золотистые прядки.
Их встречи обставлены были затруднениями: следователь и молодость.
Вдали от нее он отдыхал, думая о ней. Он думал о ней, иногда даже не сознавая, что думает.
С трудом он налаживался на равнодушный тон.
Многие заискивали ее расположения – она была за кого-то сговорена, и следователь дал себе слово избегать и тени навязчивости.
Их разговор вертелся на малозначащих вещах.
– Вы были у него, и он принял вас за невестушку? Необожженную? – следователь попросил уточнить.
– Он принял меня за впечатление, – она подтвердила. – Буфетчик Балашов принял меня за впечатление от необожженной невестушки.
– Вы стали бы невестушкой, приведи он атомы в нужное сочетание, – судебный следователь самопишущим пером постучал по столу. – Ему, я понимаю, все же, не удалось?!
– Сейчас это в прошлом, – не захотела или не смогла она ответить. – Скажите лучше, как вы?
– Весь в будущем, – беспричинно он рассмеялся, – но иногда, как видите, возвращаюсь, чтобы заполнить протокол или просто поддержать связь времен.
– Там, в будущем, – она положила руку ему на колено, – думаю, вы не вылезаете из троллейбусов! А человек-сковородка? Ведь это вы принесли его с собою?!
– Я исполняю закон природы, – пробовал он объяснить, – еще не открытый. Стою, так сказать, на страже закона! Его исполнение не имеет звука и запаха, но, если бы имело – это был бы запах ириса и шелест кружев! Оно, это исполнение тогда – оно, когда оно просто, незаметно, без усилия: в этом случае, оно могущественно!
Кажется, она поняла. Может статься, не до конца.
– Просто, незаметно, без усилия, – она запомнила, – я понимаю, это признаки. Ну, а призрак?!
– Искренность, – он обошелся без пафоса и патетики, – Призрак исполнения есть искренность!


Глава четвертая. ПОД ЗНАКОМ ИНДЕЙКИ-2

Они продолжали разговор, быстро перескакивая с предмета на предмет: он прыгнул на стул, она – на стол, она – на буфет, он – на шкаф.
Ровным зеркалом стояла спокойная река, в водах своих отражавшая их разрумянившиеся лица; зеленым ковром расстилался луг.
– Персидский! – она упала первая на ворс.
– А то! – прыгнул-упал он рядом.
На фоне травы вытканы были мясистые коровы.
– Кажется, – она всмотрелась в затейливый орнамент, – это Третье Парголово?!
По лугу пошли подлинные, остро-косые тени: мысль проецировала свою тень и ею хотела заслониться от действительности.
– Думаете, как избежать навязчивости? – все же смогла она прочитать. – Навязчивость и привязанность! Привязанность ли есть признак навязчивости или навязчивость – призрак привязанности?!
– В будущем, – он раскинул глазами и закрыл руки, – изобретены атомные микроскопы – когда перенесусь туда снова, я составлю под таким нужную комбинацию и ты навсегда останешься со мною!
– Хочешь умереть молодым? – она изумилась. – Малохольный! Броситься однажды с колокольни?!
Явственно повеяло карамзою.
Вполне в одно зеркало можно посмотреть дважды.
Он плюнул на стекло и протер рукавом: Екатерина Владимировна плескалась в реке, и Карамзин с полотенцем ждал ее на берегу.
С полотенцем ли?
С младенцем!
Николай Михайлович Карамзин на берегу ждал Екатерину Владимировну Лоневскую-Волк с младенцем!
Карамзина играет свита.
Низмарак, Карамзян, Страхов прыгали на заднем плане, кувыркались, жонглировали апельсинами – они, свитские, не имели звука и запаха, поскольку свои упражнения проделывали на редкость просто, незаметно для постороннего глаза и без видимого усилия.
Закон природы!
Не нарушается ли?
Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт должен был ехать в Третье Парголово!..
Когда товарищ следователя Леонид Васильевич Барсов вошел, Энгельгардт, лежа на ковре, постулировал.
Разбросаны были светло-серая юбка, кружевной лиф, белая шерстяная жакетка.
Огромные желтые башмаки стояли с разорванными черными чулками.


Глава пятая. ПОД ЗНАКОМ ИНДЕЙКИ-3

Не так устроен наш глаз, чтобы видеть себя без зеркала, а вот наше «я» видит себя только в другом «ты».
В одно зеркало можно посмотреть трижды.
А можно заглянуть последовательно в три зеркала.
Зеркал в Зимнем предостаточно.
Что же до глаза миропомазанного, Энгельгардт знал, то он твердо отличает правду от лжи,  фразу от дела, холопство от преданности, вельможу от куртизана, заслугу от сделки, твердое убеждение от шатающегося оппортунизма.
Гигантские негры в просторных панталонах и алых куртках – реликт екатерининской эпохи – охраняли царскую опочивальню.
В халате государь сидел на постели.
– Закапало с капителей? – сразу ухватил он суть.
– Маленько есть, – всматривался Энгельгардт в дорогие черты.
Пушкин нисколько не изменился – разве что, самую малость. Не было так, что он и царица много лет ждали своего воссоединения на троне и теперь получили награду за терпение или, что царствование было для них чистой формальностью. Не было так, что он стал циничным и черствым, а она – седой и ко всему безразличной. Многого вообще не было!
– Ходил к Ленину на пирог?! – продолжал государь спрашивать.
Честно Энгельгардт рассказал.
Богато одетая женщина с напудренным лицом и загорелою шеей оправляла прическу: царица сидела у крошечного, с фарфоровою доской, столика. Это был подарок Пушкина из Вселенной.
– Вижу: светится, эфирно! – Александр Сергеевич рассказал. – Ну, я и захватил! Столик!
Еще ничего он не знал о Драйзере; ему только собирались рассказать о чудовищных финансистах, огромных, пышущих паром, титанах, – о гениях, ледяных и безжалостных. На роль Арины Родионовны выбрана была мачеха. По непонятным причинам не прибывшая ко двору, она не начала своего курса, и молодой государь слегка отставал в развитии. Доброй мачехе, следователю доносили, строили козни завистливые мать и матушка; с этим тоже предстояло еще разобраться.
– Ленин, – поведал государю следователь, – выписал из Италии Гвидо Рени, и тот будь здоров поработал на крейсере: закрасил «Арманд» и вывел «Аврора»!
– Сам, – изумилась царственная чета, – выхолостил революционное содержание? Ленин?!
– Инесса не отдает божественного младенца, – Александр Платонович объяснил. – Затеяна тяжба. Расследование поручено мне.
– Судебный следователь, – государь взвесил слова. – Понятно; следователь. А от суда или от судьбы?!
Единственный раз Александр Платонович не имел ответа.
Пушкин хлопнул ладонями – вошел негр с золотым значком на подушке.
Самолично Пушкин приладил Энгельгардту к лацкану.
Скосивши глаза, Александр Платонович узрел: индейка!


Глава шестая. ПИР ВО ВРЕМЯ

У стариков Бланкеннагелей – названного деда и бабки Карамзина – было довольно знакомых молодых людей, которые собирались к ним по воскресеньям к обеду или вечером; бывали и дамы.
– К черту стариков Бланкеннагелей! – отмахивался Энгельгардт. – К черту молодых людей! К черту дам!
Следователь от судьбы – теперь уж точно! – Александр Платонович, убей, не хотел заниматься сахарными соловьями.
Переутомившийся духом, он подцепил где-то болезнь Маслова, надулся, стал внешне походить на пингвина.
Между тем, с капителей продолжало капать.
Ленин и Крупская затеяли огромный благотворительный пирог, весь сбор с которого должен был пойти на их осушение.
Пирогу придали облик колокольни – взобравшийся на нее сахарный Ленин струил патоку.
Судебный следователь знал: внутри запечен сам Абрикосов, лучший кондитер России – первое сенсационное и единственное в мире самозапечение!
Кто-то расцеловался с Александром Платоновичем: мачеха!
– Как? – сразу выпустил он из себя весь лишний воздух. – Вы живы?!
– Представьте! – она воскликнула с видом веселого простодушия.
Лицо у нее было круглое, несколько широкое, глаза бойкие и упрямые, волосы зеленые, ноги почти срастались, подбородище упорный, шея, как точеная балясина.
– Но ведь сержант Бертран, – подыскивал следователь слово по ситуации, – он вас… разве…
– Он сделал мне в вагоне искусственное дыхание… спас!
– Три источника и три комплектующие части ГОЭЛРО, – тем временем Ленин вещал, – это: Рабкрин, весна и метро!
Заплатившие по сто золотых рублей, они сидели вкруг венгерского мозаичного стола.
– Абрикосов – Черномор! – предупредила следователя мачеха. – Как начнется – сразу сигайте под столешницу!
– Кот ученый – жид прощеный! – страшное мурло на мгновение из Энгельгардта высунул Маслов.
Недоставало только мертвой царевны и семи богатырей: католика, православного, испанца, русского, капиталиста, рабочего и умного.
Глупым, следователь понимал, здесь был он сам!
Как мог он поверить, что Пушкин смирится с существующим двоевластием?! Нет, Александр Сергеевич намерен был действовать, и через какие-то мгновения Энгельгардту в том предстояло убедиться воочию.
Просветленным новым взором Энгельгардт обнял собравшихся.
Граф Нулин!
Анджело!
Езерский!
Вадим!
Каменный гость!
Домик в Коломне!
Пир во время чумы!


Глава седьмая. ГЛАВНЫЙ ЗАКОН МИРА

Летом Владимир Ильич любил густировать примеры.
Он чувствовал себя видящим, действующим.
Его повсюду почитали хорошею партией – с радостью за него пошла бы любая – он выбрал Крупскую и жил себе с нею.
Надежда Константиновна заваривала чай; Ленин смеялся.
Жили в Смольном: изящная гостиная была увешана картинами, устлана коврами, уставлена изваяниями и редкими растениями.
Устраивали вечеринки: Крупская танцевала хорошо, но с жеманством.
Владимир Ильич носил кепку от Вотье. Многие хорошенькие особы читали ему наизусть отрывки из его сочинений; француженка Инесса Арманд делала это лучше всех. Владимир Ильич полюбил беседовать с нею, оставаясь в границах приличия.
«Ну и как же нам реорганизовать ГОЭЛРО?!» – обыкновенно в конце брал он ее за подбородок.
На редкие растения, прилетев, садились редкие птицы, и Ленин с Инессой слушали редкое по красоте пение. Однажды к ним слетел голубь, которого истинной природы они не распознали.
Это был Святой дух, предсказавший соединение папства с социализмом.
Ленин смеялся, Крупская заваривала чай; на переговоры с папой откомандированы были мать и матушка.
Позже услужливые люди, в которых не было недостатка, вмешались в дело: государь был низложен, вся власть перешла к Владимиру Ильичу, но вскорости с Луны возвращен был Пушкин, и в стране наступило двоевластие.
Владимир Ильич не возражал, Крупская заваривала чай, Инесса читала ему на ночь.
Ночи сделались голубые, дни – пурпурные; окна святились; мужчины, женщины и иные полы, более совершенные, одаренные многообразной чувствительностью и высшею красотой, парили в воздухе, распространяя звук и  запах – все было несгораемо, бессмертно, и убить себя можно было только из любопытства.
Главный закон мира, еще не знавшего настоящей любви, заключался в двух словах: «Не клянитесь!» – Владимир Ильич это знал и не клялся.
Все жесты Инессы были грациозны, все ее позы – полны очарования.
Владимир Ильич делал два шага вперед и один назад – шаг в сторону он посчитал бы побегом от действительности.
Презиравшая игру веером и светское жеманство, Инесса, разыгравшись, все же вставляла в ноздри Владимиру Ильичу душистые веточки базилики.
Что было сил Ленин чихал.
Значительно Крупская пожимала плечами.
«Ничего компрометантного не случилось, – говорила она себе. – Дело житейское!»
Инесса должна была родить, и чем скорее – тем лучше.
Откуда-то появился стакан воды, и Ленин, углубившись, разрабатывал его теорию.
Тут же, по какой-то странной ассоциации идей, мясник начал поставлять провизию весьма сомнительного качества.


Глава восьмая. ПИРОГ ИЗ МОСКВЫ

Ленин надувался, его пучило: думали от Маслова, но оказалось – порченое мясо.
«Залп «Авроры!» – шутил он сам над собою.
Он говорил «Аврора», подразумевая «Арманд», и говорил «Арманд», подразумевая «Аврору».
Обыкновенно за ним слабо трещало, но могло и прилично стукнуть.
«Как будто художник переломил кисть, – прислушивалась Крупская, – и отшвырнул ее!»
«Но прежде, – поднимал Ленин палец-другой, – художник нарисовал картину: мясник на суку!»
Под пыткой мясник показал: мясо пингвина!..
«Антракт!» – в Хамовниках Толстой махал руками: огромные, томно мерцавшие глаза открывались на звук его голоса – с другой стороны двери Федор Михайлович надавливал дверную ручку: атомы колыхались.
Антракт так антракт – все пошли в уборную, исполнили закон природы.
Была весна.
Раздвигались ложесна.
Были Рабкрин и ГОЭЛРО.
Строили метро.
Доктор Салазкин боролся с Масловым.
Невидимые губошлепы заседали в Советах.
Остро встал вопрос гениев, людей и художников.
Гений, полагали одни, есть человек в художнике.
Гений, полагали другие, есть художник в человеке.
Ломали кисти и отшвыривали их.
Художник в гении стремился убить человека.
В гении человек убивал художника.
Семь пушкинских богатырей проникли в Смольный: православный граф Нулин, католик Анджело, капиталист Езерский, испанец Каменный гость, рабочий Домик в Коломне, русский Пир во время чумы и я – умный Вадим!
Вадим, я, согнутый юноша, голубой кит (вы не забыли?!), длинный, как полтора вчерашних, – выпрямившись, пел за круглым столом лебединую песню Ленину.
Ленин не понимал и всё трогал мертвую царевну, из себя которую строила мачеха. Он, подошед, тряс ее за плечи, дергал за нос, водил пальцами за лифом, но не догадался вынуть у нее изо рта застрявший огрызок яблока.
Незлобивый по сути, специальным указом он простил Каминского и даже подарил ему леченого коня. Илья Данилович провинился в том, что, прокладывая метро, он допустил серьезный просчет, и колонны в вестибюле станции «Площадь Ленина» капителями стали выделять воду.
Все ждали пирога, прибыть который вот-вот должен был из Москвы.
Мы, люди Пушкина, сели так, чтобы без проблем, когда начнется, скрутить ленинскую охрану.
Граф Нулин расположился вплотную к Луна-Чарскому.
Анджело – под боком у Цедербаума-Мартова.
Каменный гость сел между Антоновым и Овсеенко.
Домик в Коломне взял на себя Ворошилова.
Мне достался Чичерин.


            Глава девятая. ВМЕСТЕ С НИМИ

Незаметно Анджело крестился католическим мелким крестом.
Были опасения, что Ленин заметит.
Католик, православный, испанец, русский, капиталист, рабочий, умный – Анджело, граф Нулин, Пир во время чумы, Езерский, Домик в Коломне и я – были тем самым Рабкрином (составляли его купно), который Ленин хотел и никак не мог реорганизовать, но который успешно реорганизовал и поставил на службу своим интересам Александр Сергеевич Пушкин!
Ленина отвлекли мертвою царевной и песней голубого кита.
Нужно было еще немного потянуть время, и Домик в Коломне ярко высветил свои окна, допуская видеть то, что происходило в комнатах.
– Знаю! – закричит в этом месте нетерпеливый читатель. – Знаю: кухарка брилась!
Кухарка брилась, да, в одном из окон; в другом боролись взглядами Келдыш и Злобин; в третьем беспричинно радовался дирижер Карамышев; в последнем, четвертом, окне поникшим стариком сидел Карамзин.
Заинтересовавшись, Ленин приказал доложить, и подкупленный пушкинистами Ворошилов, ничтоже сублимируясь, доложил, что Кухарка, Келдыш, Злобин, Карамышев и примкнувший к ним Карамзин именно образовали то самое ГОЭЛРО, которое должно было получиться после реорганизации Рабкрина.
«Кто же из них, – сходу Ильич не врубился, – станет управлять государством? После нас?!»
«Кухарка, – его информировали, – если ее хорошенько отмыть и побрить!»
Кухарка тем временем отхаркнула; она была в каком-то угаре.
Владимир Ильич наслышан был о карамзе, хотя прежде никогда с нею не сталкивался.
Не стоило, он знал, напрямую связывать карамзу с Карамзиным, но в Домике вдруг хлопнуло, словно бы там взорвалась склянка с эфиром, и из четвертого окна, за которым сидел поникший старик, выскочил православный волк.
«Православный волк, – выигрывая время, говорили мы Ленину, – ученый кот и леченый конь – есть та триада, под эгидой которой жить и процветать будет новое Лукоморье!»
«Икарус», приехавший из Москвы, разворачивался на смольнинском подворье.
Игривые, с токайским, вбежали венгерки.
Венгерцы с мозаичными брюшками внесли что-то огромное.
«Пирог!» – закричали все.
Это был именно он: исполинских размеров на необъятном блюде.
«Слово предоставляется товарищу Луна-Чарскому», – Цедербаум-Мартов сверился с протоколом.
«Ключи счастья, – Анатолий Васильевич поднялся с зашипевшим бокалом, – вручены нам не для того, чтобы ими греметь, а для того, чтобы в патетические минуты жизни тоненько ими звякнуть. В этом именно состоит еще не открытый закон природы, имеющий однако  уже свой отличительный признак, пусть даже и призрачный. Ключи счастья не подходят покамест ни к одной двери – и пусть так будет всегда! – ведь ежели однажды подойдут – кому, при отпертых дверях, они станут нужны, а вместе с ними и их держатели?!»


Глава десятая. НА ЧЕТВЕРЕНЬКАХ

На необъятном блюде исполинский пирог внезапно заколыхался.
Подрумяненная твердыня, обвалясь, рассыпалась.
Отряхаясь, из груды корок выскочило странное существо.
Ростом с пятилетнего ребенка, с развевающейся по пояс сивою бородой, жуткий карлик весело моргал выпученными глазами, потом выхватил что-то из груды пирожных обломков и, передергивая затвор, кривляясь и прыгая через тарелки, помчался к Владимиру Ильичу.
Ленин захотел опуститься на четвереньки; опустился – не смог подняться: так и уполз в бездну на четвереньках.


ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ.

Глава первая. КИПЫ КУДЕЛИ

Архангел Гавриил хотел забрать тело, но ему не дали.
Труп положен был в залу, принадлежавшую к складам товара.
Играл военный оркестр.
Крупская возводила очи горе.
Подле крутился сержант Бертран.
В почетном карауле над телом в полном составе застыл Рабкрин.
Крестьяне приносили кипы кудели, кули овса, мешки с мукой.
– Он был недурным мужем для простодушной женщины, которая относилась к нему с сумасбродной доверчивостью! – над гробом произнес прибывший Федор Михайлович.
– Он был между людьми, как ночная ваза между чугунными горшками, – сказал Луна-Чарский.
Все удивлялись скромному костюму Ильича: футболка, шорты.
Так было сподручнее: Владимира Ильича расчленили на пять или шесть кусков, после чего распределили между пятью основными мавзолеями, в каждый из которых тут же выстроилась длинная очередь.
Повсюду наставили кенотафов – всевозможные люди приходили в своих лучших одеждах: они провожали друг друга, свистели женщинам и исчезали под воротами и в погребках.
Накануне Ленин указом отменил для гениев черту оседлости – незамедлительно те ринулись в столичные города и оттуда поперли художников.
Греков схлестнулся с Каразиным: Грекову разрешили, наконец, перейти в гении; Николай Николаевич Каразин остался художником.
Когда-то ездивший в Кокчетав сочетаться с госпожою Стучковой-Саблиной, Греков жил теперь с Лизой – Каразин же сошелся с Екатериной Владимировной Лоневской-Волк, продолжая под видом Карамзина сожительствовать с Инессой Арманд, временами строившей из себя Анну Каренину.
Гений схватывает жизнь с такой стороны, которая нам неведома вовсе.
Греков схватил жизнь с ее изнаночной, левой стороны.
– Отпусти ее! Немедленно отпусти! – выкручивал ему кисть Каразин.
Оба они, впрочем, жили в неподлинной жизни, что достаточно смягчало конфликт между сторонами вообще. Тем не менее, оба сделались индикаторами борьбы: Греков требовал отказа от суеты, что для Каразина было отказом вообще от всего реального, того, что он называл собственно жизнью, пусть и неподлинной. Подлинная жизнь могла оказаться небезуспешной для Каразина – для Грекова же подлинная жизнь была неизбежной смертью.
Николай Николаевич Каразин рисовал голубые ночи и пурпурные дни: Екатерина Владимировна Лоневская-Волк родила ему первенца.
Карамзину Николаю Михайловичу Инесса Федоровна родила ленинца.
Екатерина Владимировна Стучкова-Саблина родила богатыря Злобину.
Ирина Владимировна Овсищер младенца преподнесла Келдышу.
Успешно расчленивший Владимира Ильича сержант Бертран поздравлен был капралом.
Подоспевший апостроф Павел святил окна; на подоконниках сидели голуби величиною с пингвина.
Крупская заваривала чай; рабочий Иванов ей поклялся.
Мир, наконец, узнал настоящую любовь.
Судебный следователь Энгельгардт должен был ехать в третье Парголово.


Глава вторая. СВОЯ ИГРА

У каждого гения есть небесная грамота, свидетельствующая о нездешнем его благородстве – была такая и у Грекова, хотя, по чести, никакого особого благородства за собой он не знал.
Ему дозволили быть гением и, сойдя вниз, он двигался вдоль потока.
Отказавшийся от суеты, едва ли он находился в реальной жизни; побаливала кисть, поврежденная Каразиным.
Накануне упал дождик – Греков двигался топкой балкой в поймах.
Он шел, ускоряя шаги и делая жесты; он делал их не для того, чтобы вызвать какое-нибудь настроение, а потому, что жесты, которые он делал, производили в нем известное впечатление.
В Австралии, где ему доводилось бывать, фраза «всё или ничего» звучит «Сидней или буш» – он натыкался на кусты жасмина, и тогда они пахли сильнее.
«Всё ничего!» – думал Греков.
Весь в мыслях, едва он не натолкнулся на шедшую навстречу парочку: Вербицкая и Луна-Чарский.
– Где же сейчас госпожа Чарская? – Вербицкая спрашивала.
– Она на Луне, – отвечал Анатолий Васильевич.
С недавнего времени он, Вербицкая и некоторые другие жили коммуной: общность ключей, свечей, башмаков и взглядов с каждым днем становилась для них все более приемлемой и естественной.
– Смотрите: кенгуру! – Вербицкая взвизгнула.
Луна-Чарский протер очки, но не увидел. Старый большевик, насмешливо он окрылился: птица сорвалась. Прозвучал легкокрылый смех: душа Владимира Ильича приветствовала их с небес.
– Не всякий гений, – продолжил Анатолий Васильевич какой-то давнишний их разговор, – может верно переставить атомы. Переставить-то он их переставит и даже скомбинирует, но получиться в итоге может вовсе не то, чего он добивался. Тут надобен архигений!
– Но как узнать его среди обычных? – в огромных желтых башмаках и разорвавшихся чулках, цветущая и свежая, Вербицкая была сама молодость.
В кустах Греков затаил дыхание.
– В нем, архигении, – нисколько Анатолий Васильевич не задумался, – должна быть веселая, какая-то необычная по своей напряженности, игра, затеянная неведомо для кого – своя игра!
– Он может быть профессором и делать вид, что заинтересован цветами? Изрядным музыкантом, что особенно ценилось его отцом? Седьмым человеком из тысячи, спешивших отряхнуть городскую пыль на пригородных лугах?! – Вербицкая дала волю предположениям.
– Только в том случае, если это будет игра, – с нажимом Луна-Чарский повторил. – Увлекательная и напряженная!
Они прошли.
На Святой карусели, Греков помнил, началась травля Карамзина – ни Луначарский, ни Вербицкая ни словом не обмолвились об этом.
Особым, гениальным наитием он знал, что через какое-то время он будет прогуливаться здесь с Лизой и тогда большевик вкупе со своею тревожною молодостью спросят его нечто такое, на которое непременно он должен будет ответить.
И он ответит!


Глава третья. ПУРПУРНЫЕ КУДРИ

Не всё в Третьем Парголове оказалось таким, каким его представлял судебный следователь: Екатерина Владимировна Лоневская-Волк, да, плескалась в реке с младенцем, но на берегу, с полотенцем, ее ждал Николай Николаевич Каразин.
Он мало чем отличался от Николая Михайловича Карамзина, по прихоти или в силу необходимости нацепившего на себя рыжую бороду – Екатерина же Владимировна решительно не имела общих черт с Инессой Арманд.
– Бланкеннагель Егор Иванович, – спросил следователь Николая Николаевича, – ваш названный дед или Карамзина?
Художник замялся – его тесть считался оборотнем, а тут же и это!
– Егор Иванович, – он прокашлял, – наш общий…
– Он был профессором, ваш названный дед?
– В своем деле, да, – Каразин подтвердил, – еще он разводил сахарных соловьев, изрядно музицировал и, кажется, был седьмым ребенком в семье.
Переболевший болезнью Маслова судебный следователь надуто поправлял кушак; со стороны он заставлял думать о пингвине.
Карамзина же от Каразина еще можно было отличить присутствием свиты: Николай Николаевич таковой не имел – Николая Михайловича сопровождали теперь Низмарак, Карамзян и Страхов.
Еще у Каразина в полотенце завернут был обычный, заурядный младенец, а у Карамзина – божественный; у Николая Николаевича – от него самого, а у Николая Михайловича – от Владимира Ильича.
Надо ли говорить, что первый младенец сразу в воде тонул, а второй спокойно по ней расхаживал?!
Младенец-богатырь от Екатерины Владимировны Стучковой-Саблиной и Злобина без всякого на то усилия в воздух поднимал обоих и к ним в придачу – младенца от Ирины Владимировны Овсищер и академика Келдыша.
Более Инесса Арманд не корчила из себя Анны Карениной – она взяла много выше: Аврора! Ее обнаженную, богиню утренней зари, на холст переносил знаменитый Гвидо Рени.
Весь состоявший из переставленных атомов, гениальный художник, он называл Александра Платоновича «пингвином-сантехником», давил по ночам на ручку двери следователя, а, единожды пробравшись внутрь, оставил на томно мерцавших обоях звук своего голоса и выбивающиеся из-под круглой пуховой шляпы длинные пурпурные кудри.
Изо всех сил Александр Платонович противился карамзе, но силы его были небезграничны.
Завхоз Цедербаум выдал ему утренний английский костюм, и этот костюм весьма и превосходно шел.
Пчела Лиля Брик давала ему мед.
Венгерцы с мозаичными брюшками ползали по стеблям растений.
Увлекшись своим подозрением, которое в глазах его принимало все более вероятия, Энгельгардт почти забыл, где находится.
– Прошлого не воротишь, – говорил ему рабочий Иванов. – Нельзя разбитый стакан сделать целым. Можно только склеить его и назвать целым, но целым от этого он не станет!
Беспомощно следователь барахтался в своей комнате.


Глава четвертая. ПАЛЬЦАМИ ПО ПРОБОРУ

Николай Михайлович был банально жив – благополучно за него умер буфетчик Балашов (позже – дирижер Карамышев), а вот мачеха отдать свою жизнь не захотела, и Карамзину недоставало специальной подпитки.
С младенцем на руках, на берегу реки Карамзин слышал, как приехавший следователь спрашивал Каразина об общем названном деде, подозревая в Егоре Ивановиче Бланкеннагеле последнего представителя некогда вымершей породы – Каразин был неубедителен, и следователь, судя по всему, лишь укрепился в своих подозрениях.
Низмарак, Карамзян и Николай Страхов ждали распоряжений.
Вся эта троица корчила из себя архигениев – на пробу он поручил им разобрать Федора Густавовича Пилара фон Пильхау – разобрать-то они разобрали до атомов, но, собирая сызнова, получили нежданного ими Гвидо Рени.
Карамзин поручил Низмараку съездить на неопалимую фабрику, Карамзяну – встретить Грекова и Николаю Страхову – проследить за Инессой.
Они донесли: Инесса Арманд встречалась с Грековым на фабрике в топкой балке.
Последнее время там было налажено производство склянок с эфиром, ватных пингвинов и мозаичных пуленепробиваемых брюшков. Взрывные склянки покупал МХАТ, ватных пингвинов отправляли в Австралию, набрюшные жилеты охотно брали венгерцы.
Пока суд да дело, Николай Михайлович разыскал на складе самоходный английский костюм, и Цедербаум отнес его следователю; рабочий Иванов показывал судейскому фокусы с разбитым и целым стаканом; Гвидо Рени предлагал «крючку» свою любовь – Энгельгардту было о чем поразмыслить.
А чтобы думать спокойно, тщательно он запирался на внутренний дверной замок и отчего-то сразу начинал чувствовать себя счастливым.
К нему словно бы возвращалась его молодость и даже детство: в скважинку Карамзин видел, следователь прыгал на стул, а оттуда – на шкаф.
– Персидский! – тоненько Карамзин кричал в щелку.
– А то! – из-за двери отзывался судейский. – Ату!
Они по-мальчишески пересмеивались; уставший Энгельгардт постулировал на ковре, где загодя ему для процесса приготовлены были огромные желтые башмаки и черные разорванные чулки.
– Она сделала это тихо и незаметно, без вида святой женщины, – Карамзину доносил Страхов.
Соображая, Николай Михайлович пальцами размазывал по пробору репейное масло.
– Она молча всё склонялась и склонялась, пока не упала навзничь! – Страхов говорил.
– А он?
– Поднял глаза и положительно замер от восторга!
– Всё его существо точно мгновенно нашло удовлетворение, и жизнь получила смысл?! – Николай Михайлович отметил в памятной книжке.
– Он просветлел, да!
Несмотря на большую привычку к дамам, Страхов был отчасти смущен.
Сильное пожатие обратило табакерку в неопределенный предмет – Карамзин рассмеялся.
Он был еще достаточно силен.


             Глава пятая. ГЕНИАЛЬНАЯ ПОСТАНОВКА

Николай Михайлович Карамзин вызвал Грекова, чтобы тот подготовил жертвоприношение Карамышева.
Приехавший Греков сразу спустился в топкую балку и двинулся по направлению к неопалимой фабрике.
Моросило сверху, слякотило внизу.
На берегу игрушечного ручья, склоняясь к нему все более, стояла Инесса Арманд – на руках ее был божественный младенец, и она склонялась окрестить его.
Она была бледна и ее знобило, но у нее ничего не болело.
Греков хотел обнять ее, тронуть под тем предлогом, чтобы помочь ей встать; божественный младенец словно захлебнулся.
Святые и ангелы радовались с высоты небес событию, которое они считали справедливым совокуплением.
Позднее на это место привели Карамышева.
– Куда девать шляпу? – дирижер растерялся.
– Повесь на сук! – был готовый ответ.
Карамышев исполнил, не глядя на нас отлично видевшими с искорками ненависти глазами.
Он ничего не слышал и отдавался в нашу власть.
Он запрыгал. Греков – за ним.
Допрыгали до края: образовалось узкое каменистое ущелье; потрескавшиеся стены были отвесны; внизу мчался поток.
И вдруг из-за каменного поворота вынесся великолепный козел – закинув рога и вытянувшись в струну, он перелетел через кипевшую воду – какая-то веселая, необычайная по своей напряженности игра велась неведомо для кого – своя игра. И, словно подтверждая это, из-за того же поворота вывалился волк с нагнутой толстой шеей; за жертвой он поспевал неуклюже, угрюмо и уверенно.
Гениальная постановка произвела на Карамышева неизгладимое впечатление.
– Лоневский волк! – размахивал дирижер руками. – Лоневский волк!
Шедший от Карамышева дух Греков впитывал рыжевато заросшими изнутри ноздрями.
Пили водку, настоянную на рысьих бровях.
Рысьи брови рассолодели от водки.
Под рысьими бровями вылезали рачьи глаза.
Взгляд Толстого, мягко сиявший в полях, сделался жутким в отведенной гостю комнатке.
В замочной скважине завозили ключом – и здесь душу Карамышева вдруг заволновала радость счастья. Радость эта, возникши, росла, развертывалась и должна была пробежать целую гамму оттенков, красок и звуков, которых ни учесть, ни уловить нельзя, но тут на сцену выступило услужливое тело. Не дав еще развиться радости в душе дирижера, оно преждевременно и насильственно вытянуло это чувство наружу.
Карамышев усиленно растягивал губы, даже принимался искусственно хохотать и, не справляясь с душою, силами тела начал выражать счастье.
Душа, не перенеся такого насилия, замерла – радость мгновенно исчезла, и дирижер, готовый было зажить по-настоящему, опечаленный, почувствовал себя во власти искусственной, мертвой улыбки.


Глава шестая. ВЫКОПАЛ ВСЕХ

Нездравомыслящий человек изнуряет силы разума на предметах, противных правоте.
Когда Карамышев был еще жив и только ожидал смерти, читальные мальчики рассказали ему об игрушечном ручье.
– Старик, – пояснили они, – уже не может обновиться морем, озером или рекою, но ему по силам обновиться в этой воде.
Он ответил шуткой, стихом из псалма:
– Направи пути моя, Господи.
Тот, кто пытался сработать в нем механического человека, отчасти в этом успел, и механический человек, встречая нездравомыслящего, подкидывал последнему то мозаичные брюшки, то поджожки, а то и кубарь с кнутиком.
Последнее время это был игрушечный плеск.
– Такая прелюдия! – дирижер смеялся.
Его постоянно уговаривали съездить в Третье Парголово, но после случившегося с Балашовым, Карамышев стал осторожнее, старался чаще бывать вне времени и пространства, вне конкретной заботы и повседневной жизни.
– Так мы туда ж и зовем! – его продолжали уговаривать.
День был жаркий, но радостный.
В Третье Парголово пустили троллейбус.
Человек человеку волк встретился у спуска в топкую балку.
Девушки стояли как вкопанные – он прислонялся к их стволам: твердые очертания щек внушали доверие.
Живящий и мертвящий производители в природе – повсюду он искал их встретить: покамест наблюдался один живящий.
Событий решительно не было – определенно они нарастали: да здравствуют события!
– Этот нежный ручей, – Карамышева привели, – когда-то пустил Дебюсси, ваш отец!
Карамышев дирижировал плеском – живящий производитель в музыке явился под видом согласия.
– Я не согласен! – поднялся из ручья дряхлейший старик.
Производитель мертвящий?!
Душа Карамышева замерла, съежилась до размеров табакерки.
Все более он склонялся и склонялся.
Он сделался достаточно слаб.
Ему дали водки, от которой на лоб тут же вылезли глаза.
– Рак! – констатировал доктор Салазкин.
На мокром песке Карамышев со спинки перевернулся на брюшко.
Он щелкнул клешнею, и люди перед ним расступились.
Механический человек подкинул человеку нездравомыслящему производители живящий и мертвящий, но этот второй человек, не больно-то обратив на них внимание, принялся обратно сматывать в катушку троллейбусные провода, а после взял лопату и выкопал из земли всех увязших по колени в грязи цветущих твердощеких девушек.


Глава седьмая. НЕПОЛНОЕ СООТВЕТСТВИЕ

Николай Михайлович Карамзин хотел утопить доставшегося ему младенца-ленинца – отговорил Николай Николаевич Каразин, сам воспитывавший волчонка от первой Екатерины Владимировны: «Нельзя, крест Божий. Нести надобно!»
Инесса тоже не поддержала: «Нехай живе!»
Еще был младенец-богатырь у госпожи Стучковой-Саблиной и Злобина.
Четвертым содержался младенец от Ирины Овсищер и Келдыша.
С секретной миссией посетивший дачу судебный следователь Энгельгардт по возвращении в Петербург представил свой доклад Высочайшему вниманию, и государь соизволил распорядиться: младенцев перебить!
Один из четырех по пророчествам должен был занять царский трон!
Ужас сделал всех неподвижными; царевы холопы нагрянули в Третье Парголово и увезли троих – четвертый же младенец бесследно исчез.
– Теперь, после такого афронта всё может быть! – предрекал Николай Страхов.
В тихом лязге ножниц и мелком стрекотанье машинки (шили утренний английский костюм) Ворошилову слышались неясные намеки на перестрелку.
От времени до времени и в самом деле на дачу набегали откуда-то Адамов, Сифов, Енохов, Арфаксадов, Нафадов, Иров – искали четвертого и просто так стреляли, вроде как в публику.
Хлопали склянки с эфиром – эфирный огонь столиков разливался окрест – все жизни, совершив свой круг, обменивались атомами: атомы голубого кита достались согнутому юноше, а от него перешли ко мне; атомы чичероне сложились в Чичерина: мы схватились в партере.
Мистический водевиль с обрезанием! На сцене появился Еслимов, торжественно объявивший, что на восьмой день по всем правилам Равель сделал обрезание богочеловечку Владимиру Владимировичу Ленину!
Мои друзья Сергей, Валерий и Елена хлопали в ложе.
– Сергей оглох, а Валерий ослеп, не так ли?! – Чичерин пытался поймать меня на прием.
– Сергей Оглох и Валерий Ослеп! – я не давался.
Похоже, мне удалось разложить всё вокруг до молекул, но как было собрать его заново и получить именно то, чего я добивался?!
Уже много раз я ходил в мавзолей и разговаривал с Лениным.
– Хотят хоронить вас по-христиански, – я сообщал.
Голова Владимира Ильича запрокидывалась в беззвучном хохоте.
– Пусть для начала меня соберут вместе: одна нога здесь – другая там.
Голова Владимира Ильича навечно оставалась в Москве, части же тела курсировали в порядке культурного обмена между другими его мавзолеями, и левая нога, по недосмотру, похоже, была утеряна.
– Он был инвалидом, – размахивали ответственные протезом, – и ногу потерял еще в Империалистическую!
– На Капри, – в следственном комитете давал показания Горький, – немцы пустили иприт: Сергей Киров оглох, Гончаров – вообще облом, Валериан Куйбышев ослеп и стал писать иначе первую букву фамилии; Ленин лишился ноги.
Определенно, запахло сказкой.
Неполное служебное соответствие: Оглох, Ослеп и Крутоног.




Глава восьмая. ЖЕНСКИЙ БАТАЛЬОН

Тишину прервало хлюпанье оскаленной двери.
Ветер перемен гнал по нагретой земле атомы и молекулы – вступая в связь друг с другом, они давали новые сочетания, размещения и перестановки.
Предметы, противные правоте, изнуряли силы разума; поднимавшиеся болотные миазмы проникали в воображение, плодя дачные страхи.
Страхов Николай Николаевич пугал разбитым стаканом.
На деревянной ноге припрыгивал рабочий Иванов.
По-летнему куда-то все разбрелись.
Мелькали грациозные призраки газелей и антилоп.
– Я погибшая женщина! – с наклоненною головой Инесса сидела на пенечке.
Небеса были широки, высоки и казались еще более пустыми чьим-то таинственным присутствием.
В роще царили самоварщицы; это был женский батальон Крупской.
Карамзян привел Грекова, и Карамзин спросил о Лизе. После того, что произошло между Грековым и Инессой, Греков должен был забрать Инессу себе, а Карамзину отдать Лизу.
Карамзин, Греков видел, вертел в пальцах открытое письмо с характерным сахарным соловьем на лицевой стороне: это было извещение Введенского московского иноверческого кладбища.
«Могила могла?!» – стукнуло в мозг.
Каким представлялся теперь выход из ситуации для человека, считавшего себя гениальным, – понятно.
– Дело у них, понимаете, зашло дальше, чем нужно, – Николай Михайлович объяснил Цедербауму и Луна-Чарскому. – Особенных последствий нет, но вокруг ракитова куста уже повенчались.
Все смотрели на Инессу. Положительно она была некрасива в этот день: и одета была небрежно, и волосы, лежавшие сальными прядями на ее голове, казались чересчур жидкими, и голос был груб и резок, и лицо имело недоброе выражение.
На щеке у нее появилась дырка – это была не одна дырка, а тысяча их, спаянных в одну.
– Отречемся от старого мира! – хрипло и фальшиво она затянула.
Закутанный в длинный плащ, в сандалиях, с губами, шептавшими молитву и руками, воздетыми, чтобы благословить уходивших Инессу и Грекова, Николай Михайлович не был в эту минуту Карамзиным – это был сошедший на землю святой Николай.
Плавно пурпурный день переходил в голубую ночь.
День прошел незазорно.
Наскучив к концу дня голосами и шумом, люди дали отдых своим нервам.
На душе было легко, точно она занималась здоровым трудом.
Луна-Чарский предложил Вербицкой посмотреть заход солнца; та отклонила.
Греков, уносивший Инессу, скакал во весь опор.
Ночь прошла без приключений.
Она шла тихими шагами, держа низко над головой маленький зонтик, от которого тень падала ей на лицо до самого подбородка – глаза ее были опущены, и в медленной походке читалась глубокая, почти болезненная усталость.


Глава девятая. СНОВА КОКЧЕТАВ!

Проживавшие в Третьем Парголове ради перемены воздуха – так говорили о себе дачники в целях конспирации – приметным образом стали спокойнее.
Большинство из них, как приколоченные гвоздями, оставались на своих местах.
Если кто-нибудь совсем долго не подавал признаков жизни, Федор Михайлович говорил: «Доктора, доктора».
Приезжал доктор Салазкин – ставил припарки, вдувал взамен износившейся новую жизнь либо, как следует обтерев спиртом, возвращал старую.
Николай Михайлович Карамзин в струнку вытягивал историю: предком в восьмом колене Валериана Куйбышева оказался Григорий Ильич Слепой, а предком Сергея Кирова – Василий Ильич Обед.
«Когда я ем, я глух и нем!» – любил говорить о себе плохо слышавший Василий Ильич.
Ильич же Григорий отлично всё слышал, но глаза имел вывернутые внутрь себя.
Недоставало третьего Ильича с отсутствием конечности: Карамзин отправил запрос в Москву на адрес Введенского иноверческого кладбища.
Ему ответили: Василий Ильич Обед разложился до молекул, Григорий Ильич Слепой и вовсе распался на атомы: все смешалось в их общем доме, но со временем обещало образоваться.
Лично вопрос взял на заметку Толстой: заново собранный из молекул и атомов персонаж в самом деле образовался на одной конечности. Однако же это был не Ильич  и даже не мужского, а, напротив, женского пола, вроде как потерявший ногу на железной дороге.
«Ленин, наш Ленин – это Анна Каренина?!» – торопились жить мои друзья Сергей и Валерий (Елена куда-то подевалась).
«Владимир Ильич был женщиной, – отвечал Чичерин, – но не Анной Карениной, а Анной Крутоног».
«Аннушкой, – мы домысливали, – которая пролила масло?!»
«Аннушкой, – чичероне стоял на своем, – которая была кухаркой и брилась!»
Приезжавший на дачу с разъяснениями Домик в Коломне от лица Пушкина и действующего государя представил официальную точку зрения: никакого ответа Введенского кладбища не было и в помине – открытку же, которую Карамзин вертел, ему просто-напросто нарисовал Каразин.
– При каких обстоятельствах вы погибли? – Инессу Федоровну на соседнем пенечке спрашивал следователь Энгельгардт.
По железной дороге на станцию Третье Парголово-товарная прибыл на чугунных колесах огромный пыхающий самовар «Иван Иваныч».
В нем качался кипяток.
– В Австралии, в метро, – Арманд побрякивала ложечкой в стакане, – меня кто-то на ходу выбросил из поезда.
– Из Австралии вы попали в атсрал… астрал? – записывал судебный следователь.
Он подобрал с земли зеленую сосновую шишку и ею заткнул дырку на щеке допрашиваемой.
Ранее всех тревоживший свист прекратился.
Кипяток и пар, перестав выбиваться наружу, устремились внутрь Инессы Федоровны и ее раскачали.
Снова Кокчетав?!


Глава десятая. ПРИЖЕЧЬ ЛЯПИСОМ

Побледневшие от долгой игры Оглох, Ослеп и Крутоног молча продолжали свой путь, шагая по мелким лужам после недавнего дождя при свете зеленой неугасающей зари.
Причины их ухода были далеко не очевидны: будто бы их собирались прижечь ляписом.
Кокчетав: кто может быть тут судьбою?!
– Баренбойм! – били колокола. – Баренбойм!
Из слабого Оглох сделался бессильным.
Ослеп будто бы борол одолевавший его сон.
В чисто женские преувеличения впал Крутоног.
Все трое стояли и смотрели на море.
Это было море цветов и каштанов в сахаре.
Вдали стучали тарелками, предсказывая близкий завтрак.


ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ.

Глава первая. ЗАКИПАЕТ ВОДА

На Святой карусели началась травля Карамзина – инициатором выступил Державин.
За подписью «Архангел Гавриил» он обвинял Николая Михайловича во всех смертных грехах: тот, дескать, похитил ленинскую конечность, затеял поножовщину на Введенском иноверческом кладбище, проткнул, якобы, щеку Инессе Арманд, организовал покушение на Валериана Куйбышева, в результате которого последний ослеп.
В Третьем Парголове кто-то ошпарил кипятком дирижера Карамышева, и тот превратился в вареного рака – и в этом архангел Гавриил обвинил Карамзина.
Сергей Киров увез Куйбышева лечиться на Капри.
Луна-Чарский подсидел завхоза Цедербаума, и теперь сам ходил, счастливо позвякивая ключами.
У Грекова загипсована была рука: художник Каразин переломил ему кисть, гению.
Именно на Святой карусели, когда все пили, ели и веселились с женщинами, вдруг как-то особенно почувствовалось значение слова постулировать. Оно слишком истерто и обыденно, но для тех, кто постулирует изо дня в день, до полного истощения, до медленной мучительной смерти, для тех это слово не пустой звук. Если мы не умеем употреблять это слово с чувством того ужаса, который заключен в нем, так это мы виноваты, и мы должны пожалеть тех, кто не виноват.
По старой памяти на даче святили бифштексы и к ним делали гарнир из яблок.
Сахарные соловьи сидели на каштанах в сахаре.
ГОЭЛРО, более никого не интересовавшее, реорганизовали в Коминтерн.
Профессора делали вид, что интересуются цветами: нужно было открыть закон природы.
Злобин предсказывал: Пушкин вернет младенцев! – Так и получилось: заигравшийся на престоле Александр Сергеевич возвратил сорванцов в семьи.
Божественный младенец Инессы от Ленина бесследно исчез, но снова появившееся
чадо Ирины Овсищер ничем не отличалось от божественного и тоже запросто ходило по воде.
Вербные херувимы обсели вишни, и приходивший работник помаленьку вырубал сад.
– Не нужно бояться человека с топором! – на даче появлялся Федор Михайлович и следом – льстивый призрак задумчивой святости.
Роман писался наперерыв: события следовали за событиями, перемежались, впрочем, странности назойливого и дурного тона: Карамзин удивлялся скромному костюму Робеспьера, Державин сходил с неба и возмущал воду, Карамышев жаловался Владимиру Владимировичу, что он уже долго ждет на берегу, но не имеет человека, который опустил бы его в ручей, когда в нем закипает вода…
Однако же каждый столик, стул, этажерка, вазочка, дамская безделица были своеобразны и до того на своем месте, что если хоть что-нибудь взять и переставить – тотчас нарушится целостность, будто отрубится нога от тела.


Глава вторая. КОСТЮМ РОБЕСПЬЕРА

В комнате, писала Екатерина Владимировна Лоневская-Волк, летуче пахло камфарой.
Комната была убрана белою шелковой тканью с золотыми шнурами и кистями у окон; диван и шесть кресел были из черного дерева с позолотой и обиты бархатом яхонтового цвета; перед диваном располагался овальной фигуры столик с эфирным огнем; два больших зеркала напрямую соединены были с Космосом – в углах на колоннах вращались вазы с сахарными соловьями, в нише позванивала арфа – в прекрасном мраморном камине догорали слова с переставленными ярлычками.
«Задача ясна, – говорил Егор Иванович Бланкеннагель, – это не дать власти над нами неумолимым законам жизни, отстрочить их наступление, а для этого следует собрать все силы любви против этого чудовища – черствой, черной, так называемой правды жизни – и идти до конца во имя обманутой, поруганной правды слов!»
Слегка выдававшаяся челюсть придавала лицу названного деда чуть лошадиный фасон – юный Карамзин слушал с отяжелевшими губами; он чувствовал себя возбужденным.
Во Франции названный дед заказал костюм Робеспьера с мужскими преувеличениями, из скромного сразу сделавшийся нескромным – всегда осыпанный сахарной пылью Егор Иванович был капиталист и добрый католик.
Эфирный огонь столиков отражался в больших зеркалах – Егор Иванович посылал отражения в Космос, получая в ответ инструкции. Скрытая сущность Вселенной представлялась ему Идеалом.
Костюм Робеспьера, перешитый старым чудаком, получил вид халата, весьма длинного и распахивающегося в самых непредвиденных положениях – так Бланкеннагель предсказал Пушкина; появившийся Наполеон уничтожил дом Егора Ивановича и два склада патоки – дед постулировал на пепелище и прикреплял ярлычки к словам.
Именно Егор Иванович придумал общую для православных и католиков Святую карусель, во время проведения которой верующим полагалось в развевающихся одеждах безостановочно носиться по кругу, прославляя самую идею движения вечного в противовес достижению цели.
Государь жаловал его титулом графа Нулина и Домиком в Коломне.
Во время поножовщины на Введенском иноверческом кладбище Егору Ивановичу проткнули щеку; он смазывал дырку камфарой.
Лицо Егора Ивановича оживляло весенний пейзаж, но омертвляло зимний.
Обыкновенно он скатывался на салазках с вывалом.
На том же Введенском кладбище он полюбил встречаться с погибшими женщинами. Он отвечал им: «Не требуйте ничего более определенного вам!»
Он не имел недостатка в причинах быть суетным и думать о себе очень много.
«Жизнь – это теснота, в которой ты оказываешься наедине с пошлостью, и эта пошлость – ты сам!» – он написал отравленными чернилами.
В то лето, – Екатерина Владимировна Лоневская-Волк писала, – себя он чувствовал настолько порядочно, что всякий день выезжал и, обыкновенно выйдя из дормеза, прохаживался некоторое пространство пешком.


Глава третья. ОПАСНАЯ ИГРА

Егор Иванович переставлял ярлычки, бросал слова в камин, и слова горели.
«Соединить земное с божественным!» – кинул он лозунг, и тот занялся.
Недостающим звеном стали призраки.
«Признаки!» – говорил и писал Бланкеннагель, чтобы не отпугивать слабонервных.
Призраки подавали признаки жизни – это была правда слов!
Для пользы дела Егор Иванович и сам обратился призраком, но не конкретным призраком, скажем, антилопы или погибшей женщины, где главенствовало бы приложение (прежде, антилопа или женщина!), а именно призраком универсальным, которому при необходимости можно было вложить любую начинку.
Введенское иноверческое кладбище пополнилось его кенотафом – сам же Егор Иванович в новой своей ипостаси (ипостасях) отправился гулять по свету: добрался до Австралии, покуролесил по Франции, дал жару в Кокчетаве.
Недоставало помощника: Егор Иванович ждал, когда умрет названный внук – когда же терпения недоставало, он торопил жизнь, и Карамзин начинал жить быстрее, спешил чувствовать, интенсивнее постулировал и подходил все ближе к окончанию своего материального существования.
На Святой карусели Егор Иванович-призрак принимал облик именно Егора Ивановича Бланкеннагеля и даже использовал собственное прежнее тело, оставшееся нетленным и сохранявшееся в одном надежном монастыре.
Если же хотелось появиться эффектней, с запашком, – он брал себе тело старца Зосимы – в таком именно виде являлся на страницы Федору Михайловичу (к Толстому приходил как женщина, погибшая под колесами).
Властелины миров ленились или не могли должным образом работать со словом, и Егор Иванович, попадая внутрь произведенного ими, наводил там какой-никакой порядок или, напротив, ерничал: брился, одевался, брал холодную ванну и выходил.
Это была опасная игра: прежде литература выходила из жизни, пусть и уродливая – теперь прекрасная жизнь прямиком била из литературы.
С уродствами человек легко уживается, считая их частью самого себя – прекрасное же слепит, оглушает, наваливается зимней куклой – отвлекает от необходимой для поддержания себя суеты: прекрасное – враг человека!
Льстивый призрак задумчивой святости – в такой ипостаси обыкновенно призывал его Федор Михайлович.
Толстой предпочитал призрак молодости – Егор Иванович перестраивался, придавал себе севастопольские черты и решительно на все вокруг набрасывал покровы, которые позже с осторожностью предстояло снять.
Толстой не понимал слова «техника», Бланкеннагель приносил ему ногу Владимира Ильича, ставил ее в тот или иной ракурс. Толстой всматривался, блаженно улыбался и всякий раз хотел ее окончить.
«Как это удалось ему?!» – восклицал он, и уже Егор Иванович не понимал слов: «это», «удалось» и «ему».
В то лето себя он чувствовал настолько порядочно, что всякий день выезжал – доехав же до Третьего Парголова, выходил и некоторое пространство прохаживался пешком.
Названный внучок, Карамзин, – Екатерина Владимировна Лоневская-Волк писала, – быстро усвоил дедовы премудрости: с легкостью он отправил на Луну Пушкина – возвратил, женил на царице, усадил под шумок на российский трон.



Глава четвертая. ПОД СТУК ТАРЕЛОК

– Чем всё закончилось, – спрашивала Елизавета Ивановна Протасова у Николая Михайловича Карамзина, – эта история?
С тех пор, как Эраст Эрастович Греков увез Инессу Арманд и взамен предоставил Николаю Михайловичу пользоваться Елизаветой Ивановной, Протасова не раз задавала Карамзину вопрос.
– Моя бедная Лиза, – чуть не плакал он, – да разве в этом дело: кто рубанул топором по темени Анны и Аннушки?! Тогда бы и написали на страничку: такой-то граф, дескать, уличил любовницу в том, что она тайком продолжает встречаться с бывшим мужем, убил ее, потом бесстыдно растянул на столе казармы железнодорожной станции – получил каторгу, а, отмотав срок, женился на проститутке и торговал мармеладом! Не то, пойми, важно, что произошло, а как именно! Вообще ничего может не происходить, но непременно, чтобы с глубочайшим проникновением! Чтобы детали, подробности, наблюдения! Психология чтобы!
– Ты, Николай, на потребу работаешь или в угоду? – строила из себя мышка Чапаева в юбке.
– Я, Лизонька, пишу в усладу, – подпускал он сахарного соловья.
Святая карусель благополучно возвратила его в круг обыденной суеты.
Появившийся названный дед навалился зимней куклой, заставил вертеться, жечь слова и не держаться за написанные строки, а, напротив, предоставить им прорваться наружу.
Вместе, взявшись за края, они набрасывали покровы на правду жизни: чудовище прогрызало ткань – дед и внук бросали новые.
Державин наслал на них вербных херувимов – дед и внук поливали их кипятком.
«Пушкин на Луне» – детская книжка Карамзина имела небывалый успех у читальных мальчиков – Пушкин, выйдя со страниц, был живой.
Австралийские людоеды прислали в Петербург мадам Завловскую: за любые услуги они готовы были купить ногу Ленина.
Кто-то переставил ватного пингвина на постели Екатерины Владимировны Лоневской-Волк, и ее роман о Карамзине нарушил свою целостность.
Девичьи преувеличения стали женскими.
На колокольнях замечен был Баренбойм: после ранней обедни он предсказывал близкий завтрак.
Это был предел; за невозможностью остановиться была спущена команда притормозить – приторных соловьев убрали, влюбленности отошли, страсти поутихли.
Подняла голову пошлость.
Все стали нигилистами.
Теперь отрицали горячее, холодное – пробавлялись тепловатой жижей.
Нигилисты – жижей общепризнанной пошлости!
Соленые подбородки придавали что-то совсем не русское лицам.
– Как это удалось ему?! – подсыпал Толстой аттической соли.
Все думали: Баренбойму, прекрасному уроду.
Прекрасный урод Баренбойм был неоткрытым законом природы.
Он был темою модных разговоров.
Он нём говорили под стук тарелок.



Глава пятая. УРОД РАЗДУВАЕТСЯ

Симфоническое увещание было формальной принадлежностью еще дореформенного следствия: судебный следователь Энгельгардт пробовал один способ за другим.
У него не было ни рук, ни ног, а один золотой блеск, стройность и нежная музыка – за симфонию «Баренбойм» посмертно Карамышев был представлен к Ленинской премии.
На Святой карусели награждали лауреатов: государь поздравил Карамзина «Героем Луны»; Державин за «Голову Богомолова» удостоился лишь поощрительной премии.
«Самка Богомолова откусила мужу голову, – пошло гулять, – после спаривания!»
Жена Богомолова многим представлялась зеленым чудовищем – проникни Баренбойм, неоткрытый закон природы, в нее: что стало бы со словами?!»
Жена Богомолова была правдой жизни – на нее, голую, Бланкеннагель набрасывал покровы; ляписом Карамзин доставал Баренбойма.
Игрушечный плеск, механический и нездравомыслящий человеки, венгерцы с мозаичными брюшками, вкопанные девушки, производители мертвящий и живящий, самоходный костюм, пингвиноголуби, абрикосовый торт и очень многое другое – вся эта карамза девятым валом накрыла женщину-волка.
Теперь законный муж, художник Николай Николаевич Каразин задавал ей пурпурные и голубые тона, создавая персонажам им соответствующие антуражи.
Об апострофе Павле давно забыли – подозревали Антона Павловича.
Получивший Высочайшее Его Императорского Величества замечание за упущения при исполнении лежавших на нем обязанностей по наблюдению за настроениями интеллигентно настроенных подданных, брат трех сестер тучной фигурой темнел на балконе по вечернему небу.
«Пошлость подняла голову, – размышлял он. – Голову Богомолова!»
Гомолов;! Кто-то присобачил к ней ленинскую ногу – пошлый гибрид прыгал в интеллектуальном пространстве.
Знакомо хохотали: спарилась голова с ногой!
Никто уже не удивлялся, встречая их вместе, будь то в Кокчетаве или в Австралии, на берегу океана или в лесу, где между ними велись долгие и разнообразные беседы, но до поры не сказано было слова «квиетизм».
Тщетно мадам Гюйон, Фенелон, Мигель де Молинос выныривали из океанских глубин дабы привить свой мистико-созерцательный взгляд на мир, сподобить на полную моральную индифферентность; старик Франц Залес подстерегал на опушке, внушал безволие и непротивленческую покорность кому-то: на ленинской ноге голова Богомолова оставалась приверженной идеалам брыкливости и так называемого революционного подначивания.
Прямой обязанностью Антона Павловича было доложить о пошлом интеллигентском выверте.
Антон Павлович не захотел пачкаться да и не посчитал симбиоз опасным.
Тем временем гибрид раздувался.



Глава шестая. ЗОЛОТЫЕ СПОЛОХИ

Николай Николаевич Каразин зачем-то переставил на постели жены стоявшего там ватного пингвина.
Вряд ли, это был просто женский пингвин: злобная зимняя кукла норовила больно цапнуть за палец – может статься, скусить заусеницу или ноготь.
Кукла пожирала слова – художник, он писал на открытках новые и рассылал по многим адресам.
Вместо иллюстраций теперь Николай Николаевич рисовал карикатуры: на тех же открытках голова Богомолова прыгала на несомненно ленинской ноге, а Баренбойм хитро, золотым излучением, проникал в богомолову жену.
«Революцию, – помнил художник в Николае Николаевиче, – нужно делать с чистыми ногтями!»
За завтраком он говорил об обеде и вдруг спохватился: уже ужин!
«В рагу, – придумал Каразин, – отдай распоряжение непременно добавить репейного масла!»
Репейным маслом он мазал бороду, чтобы лучше росла: ко рту подносил большие куски мяса, и с них текло.
Екатерина Владимировна Лоневская-Волк подозревала мужа в особых отношениях с ее женским пингвином: не случайно же он переставил его с ее половины кровати на свою!
Проснувшись иногда среди ночи, она слышала, как будто, царапанье ногтями, чувствовала, похоже, запашок – наблюдала, ей представлялось, золотые сполохи.
Все это: царапанье, запашок, сполохи – присутствовало в биографии Карамзина, которую Екатерина Владимировна продолжала, несмотря ни на что.
Когда-то сам писавший о Николае Михайловиче, муж Николай Николаевич давно передоверил книгу жене, но помогал ей, подбрасывая малоизвестные факты из биографии.
– Представь, – рассказывал он, к примеру, – однажды Карамзин сломал кисть Грекову. Схватил ручищей!
– Но ведь это ты, – удивлялась она. – Ты схватил его за руку!
– В самом деле, – Николай Николаевич удивлялся. – Перепутал, знаешь ли.
Она знала, что до столкновения Каразина с Грековым, действительно была стычка между Грековым и Карамзиным, но Николай Михайлович, в отличие от ее Николая Николаевича, лишь слегка оцарапал руку доморощенному гению.
«Выпьем на запашок!» – однажды оговорился Карамзин в Кокчетаве.
«Золотые сполохи» были весьма значимы в жизни Николая Михайловича; Екатерина Владимировна приготовилась вставить их в биографию, но промедлила, отвлеклась, замешкалась, и эти важные слова пожрал ее хищный женский пингвин.
И без того прятавший в подушках свое ватное тело, он, боявшийся грома ударов, совсем уж зарылся под перину от правды жизни, когда с Капри прибыла в столицу жена Богомолова.
Или же его сунул туда Николай Николаевич?!




Глава седьмая. ВОПРОС ЗАКРЫТ

– Я отлично пообедал сегодня, но должен сказать, что шампанское у матушки слишком сладкое, – сказал Николай Николаевич.
Екатерина Владимировна соскочила со стула, на который она встала, чтобы дотянуться до высоко расположенного окна.
Вопрос с архигениями был закрыт, и матушка взялась за художников.
– Кем матушка была в молодости? – Екатерина Владимировна спросила.
– В молодости матушка была невестушкой, – Николай Николаевич поведал.
Ударили на колокольне, и их разговор унесло вместе с вечерним звоном.
Решительно Николай Николаевич не верил, что жена отдала под хвост пингвину «золотые сполохи», подозревая ее в том, что просто- напросто эти чертовы сполохи она конвертировала в «золотой блеск», таивший для него смертельную опасность: золотой блеск привносил стройность, за стройностью являлась без рук без ног нежная музыка – бестелесная, где гармония и полифония приводили к творениям величайшей потусторонности, выходившим за пределы всех возможностей оптической определенности – в этой музыке он, Художник с большой буквы, положительно должен был затеряться.
Екатерина же Владимировна, памятуя, что вопрос с архигениями закрыт, пыталась закрыть окно, полагая, что тем самым закрывает вопрос с архангелами. Более она не хотела впускать архангела Гавриила, который принимая вид старика Державина (держа-вю), всякий раз наговаривал на Николая Николаевича Карамзина.
Она сбилась с ритма, роман о Николае Михайловиче потерял целостность – вдобавок ко всему, несносный старец срывал покровы с их супружеской постели, осматривал простыни, нюхал их, находил ее женского пингвина и ругал его Бланкеннагелем.
Пингвин после этого вел себя странно: прикорнув и притворившись спящей, Екатерина Владимировна наблюдала, как тот аккуратно сворачивал плед, прихватывал зонтик и через окно выбирался наружу.
Его эрегированный пенис отбрасывал остро-косую тень.
Державин болтал: пингвин встречается с мадам Завловской.
«Допуски, допущения, – понимала молодая писательница. – Катастрофически мне недостает правды жизни!»
И вот – объявлено: со дня на день она должна явиться в Петербург!
– Жена Богомолова, – странно радовался Николай Николаевич, – приезжает спариться с Баренбоймом. Надеюсь, она откусит голову и ему!
Екатерина Владимировна отчетливо видела: индивидуальный разум отступает перед, так называемым, коллективным: ее разум, разум Николая Николаевича, разум ее брата Антона Павловича, – быть может, даже разум Карамзина или Пушкина, каждый сам по себе, отступает перед слипшимся в ком, пошлым, единым разумом механических, нездравомыслящих людей, вкопанных девушек, венгерцев с мозаичными брюшками, нигилистов и всяческих уродов. «Мы мудрее, – в своей массе кричали они за окном. – Вот захотим все сразу небытия – и небо свернется, как свиток, и мир исчезнет!»
Стоя на высоком стуле, Екатерина Владимировна боролась взглядами с толпою, а позади нее Николай Николаевич Карамзин, ее муж, протяжно отрыгивал шампанским.


Глава восьмая. ЧЕТЫРЕ ТЕЛА

Правда жизни требовала убрать из комнаты «эфирный огонь» и «два больших зеркала, напрямую соединенные с Космосом».
Писательница переставила ярлычки на словах, и огонь пожрал зеркала.
– Как она, правда жизни, могла откусить голову мужу, пусть даже тот не во всем был прав?!
Более Екатерину Владимировну интересовала психологическая составляющая.
Отражавшийся прежде в стеклах Егор Иванович переместился в кресла, положил ноги на столик и играл оконными кистями. Сахарные соловьи до поры затаились в фарфоровых вазах. Выборочно Бланкеннагель прикреплял ярлычки к словам.
– Должно быть, она – погибшая женщина, эта правда жизни! – была Екатерина Владимировна скорее на стороне Богомолова.
Писавшей биографию Карамзину, ей, госпоже Лоневской-Волк, никак не обойти было отношений героя с правдой жизни – третьим в отношения затесался Богомолов.
– Она требовала больше, чем он мог дать ей, – туманно говорил Бланкеннагель.
– Она требовала конкретных дел, а он давал ей абстрактные слова? – как-то Екатерина Владимировна догадывалась. – Слова: «архигений», «держа-вю» «троллейбус», «мозаичные брюшки» – пошли от него?!
– По делам службы Богомолову часто приходилось бывать на Введенском богоборческом кладбище, – старый чудак назвал вещь своим именем. – Еретиков, случалось, туда привозили с эрегированными пенисами, и перед погребением ему вменялось устранить последние признаки возбуждения – будущая жена Богомолова служила там индикатором: голая, она представала перед трупами, и, если повторной эрекции не было – мертвецов предавали земле. Таким образом власти устраняли возможность потустороннего постулирования, считавшегося грехом еще более тяжким, нежели прижизненное.
– Но постуляция, – Екатерина Владимировна чуть смутилась, – разве же она – не составляющая часть жизненной правды?!
– Думаю, постуляция – есть составляющая неоткрытого закона природы! – Егор Иванович выделывал руками.
– Квиетизм, – Екатерина Владимировна перескочила, – есть продукт постуляции мертвых?!
– Однажды, – Бланкеннагель ответил, – на кладбище привезли сразу четыре тела еретиков, повешенных по приговору суда, и Богомолову не удалось убрать возбуждение. Была допущена халатность, и эрегированных мертвецов похоронили вопреки инструкции.
– Это были Фенелон, Мигель де Молинос и Франц Залес?! – Екатерина Владимировна загнула три пальца. – Кто был четвертым?
– Четвертой была мадам Гюйон, - старый мистификатор сильно согнул в локте руку. – Представьте себе!
Писательница представила.
– Они постулировали после смерти и допостулировались до квиетизма – так родилась религия мертвых! Но как, скажите, это сблизило Богомолова с будущей его женою?
– Они перевозбудились и просили случившегося здесь же апострофа Павла немедленно их обвенчать – сразу за церемонией последовало совокупление, после которого жена Богомолова откусила ему голову.


Глава девятая. ВСЕМУ ГОЛОВА

Слова выпирали на ножках.
Принцип гладиолуса. Подагрик - смайлик. Большое в странном соответствии.
Между тем подоспело лето – Петербург собирался на дачи. Лето подоспело в самый разгар лета, но это, похоже, никого не смущало.
Иванов сидел с наездницей из цирка. Одну ногу он обмочил в пиве, другой ноги не было.
– Ушла к другому, – Иванов шутил.
Он сидел за столом, полном плодов и листьев.
– Мы, – говорил он, – разглагольствовали в годы разглагольствований и витийствовали в годы витийствования.
Столик покачивался на ножках с копытцами.
– Пиво, ну прямо атомное! – шутила наездница.
Она была наездницей на словах.
Циркачка сплетала венки и по очереди наделяла ими головы, среди подставленных была голова Богомолова.
– Шутите со смертью! – голова Богомолова говорила. – Ты шутишь со смертью, – говорила она Иванову. – И ты шутишь со смертью! – она говорила циркачке.
Анна Каренина и Самовар царапали ногтями и пускали сполохи: сполохи пускал до блеска начищенный Иван Иванович – отросшими ногтями царапала цирковая наездница.
– Запашок, однако! – морщился Иван Иванович.
– Вымыть и дело с концом! – Аннушка  хватала голову за волосы.
Тут же Иван Иванович открывал крантик с горячей водой – Каренина-Крутоног в подвернувшемся тазу устраивала голове Богомолова мойку.
Чистая голова Богомолова никогда не говорила о смерти, а только – о гармонии и полифонии.
– Величайшая потусторонность, – делилась она сокровенным, – это всему голова верхом на верной ноге!
Единственно он желал отомстить правде жизни.
– Пушкин пускай напишет, – не желал Иванов брать ответственности. – Сценарий!
– Тогда и в бой пойдешь, – смеялась Анна, – за власть Советов!
– Ужо поскачу! – голова обещалась.
Вместе составили прошение на Высочайшее имя.
– Жена как прозывается?! – изволил Александр Сергеевич осведомиться.
Чего не бывает на Святой карусели!
Шибко изволил государь разогнаться.
Так появился граф Нулин.
Анджело.
Езерский.
Каменный гость.
Домик в Коломне.
Пир во время чумы.
И даже я – Вадим!
И только после них – фрагментом – «Бой Русланы с головой!»


Глава десятая. СМОГУТ ВОЙТИ

Завершившие круг своей жизни мужчина в костюме пингвина и женщина в коричневом платье обменялись атомами – а после побрились, оделись, взяли каждый по холодной ванне и вышли из ворот Введенского московского кладбища.
Она называла его Иваном Ивановичем, Самоваром и Деревянною ногой – он величал ее Анной Карениной, Анной Крутоног и просто Аннушкой.
– Мы, – говорила она, приколов к платью листок сирени, – революционерствовали в годы революции, реакционерствовали в годы реакции, постулировали в годы постуляции. Что – если мы в самом деле отдадим Ключи Счастья и при этом оставим Дверь незапертою, они смогут войти?!
Призраки сели  за столик, искривленные ножки которого заканчивались козьими копытцами химер, развели эфирный огонь и вскоре скрылись из виду.


ЧАСТЬ ТРИНАДЦАТАЯ.

Глава первая. ВЫРЕЗ ЛИЗЫ

В каждом из нас сидит Анна Каренина – это ли неоткрытый закон природы?!
Все мы вышли из медного Самовара – или этот?!
Слово не воробей, а сахарный соловей – далее шло по убывающей.
По каплям Самовар выдавливал из себя Анну – пришло сомнительное.
Сброшенный костюм пингвина теперь мог подобрать любой – выскочила едва ли не пошлость.
Николай Михайлович Карамзин видел сполохи, слышал царапанье, чувствовал запашок: Екатерина Владимировна Лоневская-Волк писала его биографию, и сполохи, царапанье, запашок исходили оттуда.
Ляписом Николай Михайлович прижигал Баренбойма: откройся!
Вербные херувимы поедали вишневые деревья – на пару с дедом Карамзин поливал их кипятком.
Кто-то напостулировал квиетизм – хотелось бросить все и лечь в тепловатую жижу; справившись с собою, он шел дальше.
Человечество тяготилось прежними формами жизни.
 Вещи носили не собственные их имена.
События следовали не за событиями, а опережали оные.
Вечер сделался утром, и Карамзин позвонил, чтобы принесли шоколад.
Нельзя постулировать духовную, как таковую, субстанцию в качестве причины наших представлений! Назвав вещи их собственными именами (где взять?!), мы расколдуем мир вещества – вещи тусклые, темные, будничные больше других ждут своих настоящих имен и вспыхнут сполохами от каждого прикосновения слова! Слова царапают, да-с!
Сделавшийся пятью годами старше, теперь Николай Михайлович достиг определенной святости, стал, так называемым, божьим женихом и мог в любой момент улететь на небо.
Домашняя его жизнь с Елизаветой Ивановной Протасовой была чрезвычайно приятной, но в любой момент могла превратиться в простое рассуждение о домашней жизни, идущее само по себе, в то время, как собственно жизнь пошла бы независимо и даже вразрез с рассуждением. Карамзин считал Елизавету Ивановну стоящей по развитию на переходной ступени от мыши к женщине, и вместе с тем охотно ложился с нею  в постелю, охотнее всех пожимал ей руку и выслушивал ее мнения. Не было предмета, которого ученая Елизавета Ивановна не знала: Карамзин указывал пальцем, и мышка человеческим голосом называла: «шифоньер», «антресоли», «бордюр». Правда жизни, появившись, могла уничтожить союз, и Николай Михайлович распорядился ее не принимать. «Что для вас правда жизни?» – умный Николай Страхов спросил. «Правда жизни для меня – Руслана Александровна Богомолова!» – Карамзин ответил.
Утром за шоколадом Николай Михайлович должен был вести разговор с мадам Завловской, прибывшей из Австралии за ленинской ногой.
– Вы думаете, что вырез Лизы сделан исключительно на ваш счет?! – она говорила о строении дочери.
– Это плющом обвитый домик? – неожиданно глупо Карамзин спросил…
Впоследствии здесь обнаружена была подчистка.
Подозревали Антона Павловича.
Вычитывая по просьбе сестры роман-биографию, он якобы ел устриц и самую жирную уронил аккурат на это место.


Глава вторая. МИСТИЧЕСКИМ ОБРАЗОМ

День в отношении ко времени выдался теплый, хотя и сумрачный; это имело свои невыгоды.
Ежеминутно толпа увеличивалась новыми зеваками. Мужчины и дамы бесцельно суетились – женщины и господа, напротив, целенаправленно стояли на местах.
Мужчины славно переродились: венгерцы с обмазанными брюшками сдерживали игристых венгерок. К брюнеткам шли лиловые оттенки.
Мелькали бледно-золотые оборки чьего-то платья.
В традициях жеманности, будапештский опаздывал.
Опаздывал, на пять лет опережая события: в Петербурге встречали правду жизни! Военный оркестр играл золотую симфонию.
Жена Богомолова оказалась женщиной лет тридцати, сильно напудренной, сильно приукрашенной, очень ярко и безвкусно одетой; при всем при том она была не слишком приятной и вряд ли способной нравиться.
– Оболгали, облыгают и будут облыгать! – едва выйдя на платформу Николаевского, сразу она заявила. – По железным дорогам мечутся из стороны в сторону оскотинившиеся люди и при электрическом свете показывают, как они оскотинились!
– Как, – уцепился Иван Иванов, – мне найти новорожденную душу будущего, которую я увидел во сне наяву?
– Позвольте мне дать вам совет, Ленин! – сразу она распознала. – Вы влюблены и думаете о втором браке. Ну, так будьте благоразумны – не вмешивайтесь более в политику!
Эти слова она подчеркнула решительным жестом.
На одной ноге, в парике, представлявший рабочего Иванова Ленин отчасти смешался: решительно правда жизни сорвала с него маску.
Выходило, что в мавзолеях лежит не он, Ленин, а представляет его на местах рабочий Иванов, пусть без ноги. Нога же Иванова была присобачена кем-то (однажды Ленин так проснулся) к нему, Ленину, взамен утраченной; что касаемо последней (утраченной Лениным), то на нее этот кто-то насадил для забавы откушенную правдою жизни голову Богомолова. Всегда Богомолов стоял на ленинской платформе, а вот теперь – прыгал!
Вокруг пересмеивались, хлопали друг друга по коленке и произносили, целуя кончики пальцев: – Штучка, доложу я вам!
По счастью, ленинская штучка осталась с ним, не перейдя к Иванову, а потому Ленин и впрямь планировал жениться вторично – Богомолов, в свою очередь, собственную штучку утерял вместе с телом, и потому все шло к окончательному его разводу с супругою.
Баренбойм, тут же версталось далее, неоткрытый закон природы, прекрасный урод, колокольный звон, золотой сполох и симфония в одном лице, с которым правда жизни собиралась спариться, – по поверию, тела не имел вовсе – так как же?! Предполагалось, он проникнет мистическим образом, подробности не излагались.
При всем при том – обстоятельства: Святая карусель, пять лет туда и пять обратно, Анна из Самовара, пошлость в костюме пингвина, квиетизм, божий жених против женишков воздушных, подчистки, утекание фрагментов в рассуждения, Ключи Счастья, ножки химер и, разумеется, Бой Русланы!


Глава третья. ПО СТЕНОЧКЕ

Сделав привычку жизни на сорок пять тысяч, Николай Михайлович предавался сорока пяти тысячам рассуждений о ней, но никогда в своих мыслях не касался правды жизни, полагая, что, будучи осторожным и осмотрительным, он не столкнется с нею лицом к лицу.
Она была порядочная дрянь, эта правда жизни, и он дал бы откусить себе голову, прежде чем намеком или словом выразить ей подобие уважения, какого ни в коей степени она не заслуживала.
Он прежде говорил Богомолову, оставить ее, но это вовсе не значило, соединиться ей с ним, Карамзиным, хотя можно было понять его и так. Когда она приехала в Петербург, Николаю Михайловичу перестало быть весело: она должна была быть несчастлива, но он был в этом не виноват, и потому не мог быть несчастлив, а был только невесел. Он знал, что перед самой своей трансформацией Богомолов составил в своей голове письмо, и это письмо послужило к развитию драмы. Это был стиль Толстого и противостоять ему мог только Федор Михайлович – однако тот затаился, и разыскать его не представлялось возможности.
Федор Михайлович, впрочем, не остался совсем уж безучастным: он запустил Баренбойма и подготовил его к спариванию с женой Богомолова, тем самым освободив Карамзина от сомнительного удовольствия – Баренбойм, всего лишь поначалу малиновый звон и некий сполох, однако принял на себя функцию неоткрытого закона природы – он закладывал Карамзину уши, слепил его, и Николаю Михайловичу не раз уже пришлось как подобает пройтись по уроду (прекрасному ли?!) тяжелым ляписным карандашом.
Еще Николай Михайлович настойчиво прогонял от себя мысль о том, что голова Богомолова осталась, а тело пропало, а Баренбойм не имел тела вовсе (как, впрочем, и головы), а успехи медицины  сделались в последнее время грандиозны, и в связи с этим всем – не обзавелся ли Баренбойм по случаю телом Богомолова?!
Приезжая в Третье Парголово, Карамзин вдруг начинал слышать сумбурные звуки, от которых у него закладывало уши – появлялся человек, пробовал на него наскочить, хватал руками, толкал всем телом, а вместо головы имел на плечах до блеска начищенное ведерко для шампанского; Карамзин отбивался тяжелым ляписным стержнем.
В то же время Ленин-Иванов мечтал вернуть себе ногу, а Баренбойм, разжившийся телом, не прочь был присовокупить к нему и голову Богомолова: внутренно оставаясь Баренбоймом, он мог в таком случае полностью Богомоловым маскироваться.
Николай Михайлович Карамзин открыткой направил запрос в Москву на Введенское кладбище, но оттуда вместо ответа прибыл названный дед Егор Иванович Бланкеннагель.
«Стройность, гармония, полифония!» – сразу же напостулировал он триединство.
Величайшая потусторонность наплывала, щадя до поры художников, но размывая большие буквы.
Эрегированный пенис деда отбрасывал тень в виде пингвина.
По стеночке, Карамзин наблюдал, тень двигалась в спальню к мадам Завловской.
Протяжно Николай Михайлович отрыгивал шампанским.


Глава четвертая. РЕКЛАМНЫЙ РОМАН

Увидевший во сне новорожденную душу будущего, Владимир Ильич принял решение, в политику более ни ногой.
Ленин, он состоял в церковном браке с Крупской – Иванов, он мог сочетаться гражданским с цирковою наездницей.
В мавзолеях, впрочем, продолжало что-то лежать – решительно Владимира Ильича это никак не затрагивало.
Ленин передвигался на двух ногах, но одна из них была от Иванова; Иванов тоже ходил на двух, но одна была деревянной.
Письмо, которое в своей голове составил в свое время Богомолов, включало в себя предложения еще по реорганизации ГОЭЛРО; одним из содержавшихся в нем требований было решительно размежеваться с прежними формами, но и не опережать события.
Когда жена Богомолова еще не была правдою жизни, она вместе с мужем приходила к Ленину с Крупской, и до рассвета они хрипло спорили за Самоваром; из Самовара текла тепловатая жижа. Заколдованный мир вещества существовал сам по себе, слова никак не действовали на него – слова необходимо было пришпорить, и здесь требовалась опытная цирковая наездница.
Ее звали Анной Крутоног, и старый гробокопатель Богомолов лично дал ей рекомендацию в партию: она была не первою Анной Крутоног, были до нее и другие, но именно эта была цирковою наездницей и ловко, на полном скаку, могла пришпорить не в меру разогнавшееся словцо; она укротила «квиетизм» и задала умелую дрессуру кое-каким другим словам, как минимум, наделяя их приемлемым более содержанием, за что Богомолов звал ее иногда Анной Карениной, Пивной Ногой и Буфетною Хромосомой.
Поработав с кое-какими словами, она, Аннушка, появилась уже с готовым Принципом гладиолуса, Подагриком-смайликом и Большим в странном его соответствии.
Она отлично сплетала венки и отважно шутила со смертью.
Ее опробовали в кокчетавском ленинском мавзолее – посетители царапали ногтями по стеклу и пускали сполохи; шел характерный запах.
Как и жена Богомолова, Аннушка считалась в определенных кругах погибшею женщиной и потому Руслана Александровна Богомолова не возражала против ее кооптации; Фенелон, Мигель де Молинос и Франц Залес принимали ее за мадам Гюйон – неплохо она могла по-французски.
Она требовала меньше, чем Иванов мог дать ей, и они отлично поладили.
«Через пять лет, – повторяла она слова мадам Гюйон, – наши жизни превратятся в рассуждения о нашей жизни!»
Она считала смерть не завершающим звеном, а лишь промежуточным этапом.
«Не стоит изобретать трамвай, – лила она масло на раны, – чтобы отделить голову от туловища: достаточно трансформировать правду жизни в высокохудожественную жену Богомолова!»
«Толстой придумал железную дорогу, чтобы отрезать голову, сами знаете, кому, – сторонники Федора Михайловича отводили глаза от Аннушкиной шеи, – так почему же он не воспользовался услугами госпожи Богомоловой? Стоило ли по мерзлоте тянуть рельсы?!»
«Принцип гладиолуса! – Аннушка отбивалась. – Гладим зулуса! Зулус в данном контексте – еврей! Железнодорожный магнат Поляков! Роман «Анна Каренина» – сугубо рекламный! Толстой взял деньги у Полякова на издания бессмертного «Воскресения»!
Здесь, впрочем, было слабое звено, ее и Толстого.





Глава пятая. БОЛЬШОЙ РИСК

Когда Бланкеннагель с Каразиным пришли на квартиру Карамзина, где он жил теперь с Лизой и мадам Завловской, Николай Михайлович сидел на середине комнаты и, держась обеими руками за стул, с которого Страхов стаскивал его за облитые тиной сапоги, смеялся колючим икающим смехом.
– Только что я, – он икал и колол словами, – буквально… ой, ой!
Страхов, тоже Николай, дергал так, как будто хотел оторвать хозяину ногу.
– Только что, – сказал Карамзин, – я забежал на пять лет вперед.
– Там – Вечность, – Егор Иванович знал. – Скажи, как она выглядит?!
Названный дед с другим внуком ждали, что Карамзин ответит по писаному: банька! Деревенская, закоптелая и непременно с ползающими по углам разухабистыми пауками.
Николай Михайлович взял со стола недопитую чашку с шоколадом, обмакнул палец, провел по белой скатерти несколько пересекающихся линий.
– Домик, – он показал. – Вечность – это обвитый плющом домик с вырезом.
– В Коломне, что ли? – глупо откликнулся Каразин. – Домик?
Спросил не то, и сам осекся.
– Ты заходил? – на стену дед пустил тень и взглядом проводил ее вон из комнаты. – Ты внутрь зашел?!
– Вырез, – Николай Михайлович обвел контуры, – дело в том… одним словом, не на мой счет сделан.
Продолжая разбираться с российской историей и раскрашивая по своему усмотрению белые пятна в цвета радуги, Карамзин не рассчитал, бухнул зеленого: не на шутку разогнавшись, из прошлого он вынесся в будущее и угодил прямиком в какое-то болото – Егор же Иванович Бланкеннагель и Николай Каразин пришли к нему (за ним) в настоящем, чтобы вместе поохотиться на Подагрика-смайлика.
Когда Николай Михайлович выбирался из болота, он заметил на краю его обвитый плющом домик с большим вырезом по фасаду – когда пришли Бланкеннагель со вторым названным внуком, стало ясно, что оба они хотят опередить события.
Выбравшись из болота, Карамзин сунулся было прямиком в вырез, но получил бамбуковой палкой по носу и упал на пороге – дед Егор и названный двоюродный брат уговаривали размежеваться с прежними формами.
Когда Карамзин, попавший в будущее, лежал с разбитым носом на пороге Вечности, Подагрик-смайлик поделился с ним мыслью: заменить гильотину трамваем – когда названные гости перечислили все прежние формы, взамен их назвав лишь одну новую – Карамзин согласился.
Прежние формы жизни, бывшие православием, самодержавием и народностью, уваривались на Святой карусели до стройности, гармонии и полифонии – новая форма была: охота на Подагрика-смайлика.
Большой художник Каразин рисовал декорации: к брюнеткам шли лиловые оттенки; мелькали бледно-золотые оборки чьего-то платья.
Вот-вот величайшая потусторонность могла  вывести за пределы оптической определенности – для Николая Николаевича в том был большой риск.
Теперь правда жизни была за контроллером в голове трамвая, Аннушка должна была побежать за маслом, а Богомолов в своей голове заканчивал письмо, завещая будущим поколениям размежеваться и не опережать.
Размежеваться с Большим в странном его соответствии с Опережением.


Глава шестая. КРАСНЫЙ ТРАМВАЙ

«Нет никакой России и никогда не было, – говорила Карамзину правда жизни. – Россия – фикция!»
Легко она миновала Страхова и стояла вечным укором.
«Россия – может быть, имитация, – мягко он уходил, – постуляция…
Руками опершись на подоконник, Екатерина Владимировна Лоневская-Волк смотрела в высокое окно: ночью кто-то проложил вдоль улицы рельсы и теперь по ним мчался красный трамвай.
– Следующая остановка – улица Сраных Дегенератов! – объявляет кондукторша.
Вагон останавливается, входит Ворошилов.
– Куда едете? – он подает Крупской три копейки.
– В Вечность, – она отрывает для него билет.
– Веничка не захватил березового, – Клим сокрушается. – Как попарюсь?!
– На пауков поохотишься! – смеются в салоне.
– Хотите небытия, все сразу? – Ворошилов сердится. – Можно устроить!
Небытие, Вечность – какая разница?! Слова с ярлычками! Николай Михайлович Карамзин выпустил руку Грекова – это была слабая лапка кенгуру. Отойдет в лучшем смысле! В России действия не имеет последствия!
Стройность (струйность) православия, гармония самодержавия, полифония народности, мелко порубленные и политые постным маслом – переваренные – принимали новую форму: это была охота на Подагрика-смайлика.
Трамвай пустил именно он, Подагрик-смайлик, и выйти на него можно было только трамваем – однажды Николай Михайлович попробовал без трамвая и бамбуковой палкой получил по носу.
На инвалидном месте за кабиной водителя сидели одноногий Иванов и слепой Валериан Куйбышев; названные дед и двоюродный брат солили подбородки. Пермяк-солены уши жевал рязанский пирог с глазами.
«Охота на Подагрика-смайлика – новая национальная идея России!» – медленно доходило до каждого.
Странно Подагрик-смайлик соответствовал, большой.
«Но почему, – Карамзин размышлял, – от всех он ховается в закопченной баньке, а от меня в домике с плющом и вырезом – тем более, что вырез-то не на мой счет сделан?!»
Понятно было одно: сошлись две Вечности: Федора Михайловича и Толстого – Подагрик же смайлик был тем общим, что их связывало.
Трамвай мчался к национальному примирению?! Но почему, в таком случае, охота?!
Злобин и Келдыш покачивали головами, зажав ружья между колен. Нетрудно было предсказать, чем закончится эта поездка для одного из них; неполное совпадение режимов питания и мышления нарушило душевное равновесие каждого – тоска сосала им грудь, трамвай они принимали за пустую любезность…
Екатерина Владимировна Лоневская-Волк смотрела вслед трамваю.
«Как бы это пойти и лежать, ехать и смотреть? – думалось ей. – Писать занятно».
Непаристые лошади с заплатанными крыльями по пыли оставляли ясный след ступни с пятью пальцами – Екатерина Владимировна взяла влево и уперлась: красивая голова на жирной ноге в говяжьем сапоге не пускала дальше.


  Глава седьмая. РЕШИТЬ ДЕЛА

Никто не помнил, с чего началась грандиозная распря между Злобиным и Келдышем, не упраздненная и смертью одного из них.
Люди, злые от скверной природы: он был таким.
В прошлом парижский негр, специалист по Пушкину, мастер зеркальных полов и, кроме того, неплохой предсказатель, положительно он фрондировал и страдал разлитием желчи, считая себя обойденным.
Доказывая, что все зло в мире от злости и пропитав каждое слово ненавистью, обильно Злобин сеял раздражение и злобу – он сам произнес приговор над собой и своим делом – оставалось привести приговор в исполнение.
Теперь это был грубиян, который делал разные мещанские выходки и стыдил своими действиями всех, кому выпало ехать с ним в трамвае.
– Во- первых! – говорил он докторальным тоном.
– Здесь вами пугают детей! – Злобину подпустила Крупская.
Дети, впрочем, оставались по домам.
– Вы врунья, и у вас дурацкий язык! – Злобин ответил Крупской.
– Стоит ли об эту каналью пакоститься и унижаться! – Крупская вздевала руки.
Мужчины держали Злобина.
Трамвай пришел на конечную, и все вышли.
Природа полна была холодноватыми, сияющими, прозрачными тонами. Зеленая ровная долина увлекала стремительный взор в бесконечную отдаленность. Взгляд Толстого, жуткий в комнатах, мягко сиял в полях.
– Но разве же мальчики стерегут (стригут) шерстоносных животных?!
Это были не мальчики: Григорий Ильич Слепой и Василий Ильич Обед!
Инфантильные, вежливо они спросили у тех, кого встретили, о цели их прибытия.
– Вы приехали сюда, чтобы здесь погулять?
В папахах, оба опирались на бамбуковые палки; Николай Михайлович Карамзин пустил носовую ноту; он был одет в блузу туриста, всю обрызганную красной охрой.
Весело как будто, а на самом деле томительно-скучно болтая со старцами, он узнал от них, что сегодня именно – женский день и Руслана с Крупской, как и другие женщины, вполне могут попариться, в то время, как у мужчин есть возможность решить свои дела в ближайшей роще.
Приехавшие разделились; крупно шагая, слепой Валериан Куйбышев пошел с женщинами.
– Как выглядит этот Подагрик-смайлик? – в роще Николая Михайловича спросили мужчины.
– Большой, – Карамзин показал примерно. – Полифоничный. В странном соответствии с вырезом.
– Подагрик-смайлик – золотой леопард, – сказал невозможное Злобин.
В пожелтевшей траве лежали несколько надгробных плит.
Маленькие сернистые языки пламени, пробегавшие по их поверхности – то лиловые, то розовые, то синевато-зеленые, походили на  цветы, громадную клумбу живых фиалок, гиацинтов и гладиолусов.
– Пирс-Сон – темное английское мыло! – выходившие из бани, говорили женщины.
Все погрузились в трамвай – Руслана Богомолова взялась за контроллер.
Николай Михайлович сидел у окна.
В нем выросло Большое в странном соответствии с громадностью ночи.


Глава восьмая. ПИТАТЬ НАДЕЖДУ

На похороны был откомандирован Антон Павлович.
– Драма на охоте, – он сказал. – Покойный по ошибке был убит бамбуковой палкой.
Злобин не подавал признаков жизни – он был неподвижен.
– Что за черт?! – закричал Антон Павлович. – Почему у него нет ног?!
– Попал под трамвай, – глупо предположила Крупская, – когда мы возвращались.
– Под трамвай, – не без удовольствия уточнила жена Богомолова, – попал Богомолов, и ему отрезало голову, – Злобина мы везли в салоне.
– Тут, – Антон Павлович вынул свои руки из гроба, – голова Богомолова лежит вместо ног Злобина!
Все вспомнили о принадлежавших Злобину непаристых лошадях, заплатанные крылья которых на песке оставляли след ступни с пятью пальцами; Келдыша попросили вынуть из штанов руки.
Царапанье прекратилось.
– Академик Келдыш на тяжелой воде изобрел атомное пиво! – объявил Иванов.
Злобина унесли.
– Только что, – подоспел Федор Михайлович, – пробная бутылка успешно была сброшена на занятый японцами Кокчетав!
Английским мылом женщины вымыли прихваченную на обратном пути надгробную плиту.
«Джеймс Пирс-Сон, – появилось вырубленное. – С улыбкой он скончался от подагры, тело свое завещав делу производства мыла».
Недоставало только Диккенса.
– Что, Анна Каренина не была ли в Англии? – запамятовал Федор Михайлович.
Любовная, жалобная тайна Толстого!
Толстой и Диккенс – день чудесный!
Прелестные друзья никогда не встречались, но часто мыли(ли)сь.
У Льва Николаевича был медвежий талант, у Диккенса – медвежья болезнь.
«У меня, – всем хотел объявить Карамзин, – есть для вас другая Россия!»
Он встретился взглядом с Федором Михайловичем, но тот приложил палец к губам.
В какой России хотите вы жить: в России Толстого или в России Федора Михайловича?!
Прошед мимо цирюльни, Карамзин видел за стеклом восковую голову с жесткими лошадиными бровями – молча Богомолов поклонился, устремляя выше очков белые зрачки свои на удалявшегося Карамзина – Николай же Михайлович в ответ лишь слегка улыбнулся, как улыбаются взрослые беснованию спеленутого ребенка.
«Ежели голову Богомолова, – пришло непостижимое, – установить на непаристые крылья, то на песке конструкция оставит ясный след ступни с пятью человеческими пальцами!»
Обедал Николай Михайлович в гостинице «Лондон» на углу Невского и Адмиралтейской площади.
Там можно было встретить Диккенса.
«Елико возможно», – питал Карамзин надежду.


Глава девятая. ТРЕТЬЯ РОССИЯ

Разговор был то общий, то частный: обед – то материальный, то нематериальный.
Федор Михайлович подвел Карамзина к пожилому господину среднего роста, самой обеденной наружности и назвал его Диккенсом.
«Пусть так», – Карамзин принял.
– Убили медведя, мне говорили? – Диккенс пососал руку.
– Это сэр недурен, – Николай Михайлович поиграл серебряною лопаткой.
Совершенно незаметно, не взглянув на стол, а так, как будто с него и взять было нечего, Карамзин одной рукой подцепил самовар и подлил кипятку в суп.
– Кажется, этот самовар живой, – англичанин хорошо рассмеялся. – У него ручки, ножки, он ходит по скатерти!
– Он ходит за детьми, – объяснил Карамзин. – В России за детьми хотят самовары.
– Николай Михайлович, – за Карамзина объяснил британцу Федор Михайлович, – хотел спросить вас о Джеймсе Пирс-Соне.
– О Джеймсе Пирс-Сне, – уточнил Диккенс. – Ну что же: изобретатель, улыбчивый, скончался от подагры, похоронен на конечной трамвая.
– Там кенотаф, тела нет! – не дал Николай Михайлович себя одурачить.
– Свое тело, – англичанин поморщился, – он отдал для производства мыла.
– Каким образом этот Пирс-Сон затесался в национальную идею России?! – Карамзин бухнул с плеча.
– Национальная идея России, – Диккенс заулыбался, – золотой леопард. Охота на золотого леопарда! Кто раздобудет?! «Золотой леопард» – лучший из сортов мыла! Сэр Пирс-Сон дал россиянам ценный совет, который и воплотился в вашу национальную идею: ЧАЩЕ МОЙТЕСЬ, ГОСПОДА! Пользуйтесь моим мылом!
– Мытие определяет Вечность! – ткнул Федор Михайлович.
– Бамбуковые палки вместо веничков?! – кое о чем Карамзин начал смутно догадываться. – Закопченная банька вместо домика с плющом?! Языки пламени под видом цветов?! Введенское кладбище вместо Лавры?! Падшая женщина вместо правды жизни?! Пивная нога вместо Анны Карениной?!
– И, если хотите, – Федор Михайлович раздувался, – я вместо Толстого!
Диккенс захлопал в ладоши – разухабистый малый на тонких ногах выскочил из угла и вмиг опутал Карамзина липкою паутиной – соборники, мистики, оргиасты, эротисты, эротоманствующие христиане, чулкисты обступили – выпростали Николаю Михайловичу ходуном заходивший пенис, стали дрочить да так, что увидел он новейшую Россию – уже третью по счету.
Простой постуляцией, однако не закончилось.
Баба возникла.
Голая!
С арбузными грудями и страшною продразверсткой вместо ленинского продналога (не продналожница!).
«Самка Богомолова! – Карамзин забился. – Сейчас откусит!»


Глава десятая. ДАЙ ШАНС!

Дай только шанс мало-мальски укрепиться другой России и тотчас к ней подберется Россия третья.
Дверь между ними всегда незаперта, в то время, как дверь между первой и второй Россиями надежно замкнута.
Определенно, к этой первой двери Ключи Счастья не подойдут – вторая же дверь ключей не требует вовсе.
Пингвин, взявший холодную ванну, – кто тебе поверит?!
Пингвин, взявший холодную ванну, самоварствовал в мире стучащих тарелок.
В ванне плескалось тело Богомолова.
Взявший холодную ванну пингвин под стук тарелок перенес ее из третьей России во вторую.


ЧАСТЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.

Глава первая. ДЕЛО ЖИЗНИ

Инесса Арманд свободно пользовалась достатком своего мужа – они жили широко: принимали, выезжали.
За большою гостиною шла маленькая гостиная с цветным фонарем у потолка и дамским роялем, на котором было расставлено множество мелких фарфоровых безделушек.
Здесь Инесса разыгрывала Равеля.
– В какой руке? – спрашивала она, зажав в кулаке безделицу.
– В этой! Той! – пытался Равель угадать и всякий раз ошибался.
Греков, собравшийся было напугать гостей, у себя в кабинете примерял кенгуриную, обезьянью, медвежью шкуры, шкуру хинхиллы, медведя и даже слона, кита – хотелось появиться, однако, в обличье леопарда, но эта шкура, как на грех, запропастилась.
Державин казался упавшим с неба – в бильярдной, убедившись, что за дверью никого нет, он взял из стойки кий и, вплотную приблизившись к Энгельгардту, вполголоса проговорил:
– Мы с вами, Александр Платонович, старые знакомые, и оба люди негромкие. Так вот, проформы ради, чтобы кто не подумал, что мы секретничаем, давайте шарокатствовать, будто играем партию.
Три пуфа в ярких розах, поставленные у китайской ширмы, сплошь утыканы были фотографиями; на них большими группами взад и вперед, прогуливались люди – они разговаривали, смеялись, кланялись друг другу, улыбались, кивали, переворачивались вверх ногами, перевирали слова и целые предложения; в воздухе носился сигарный дым, развевались дамские вуали – пестро мелькали разноцветные перчатки, бланжевые носки и темные носовые платки; мелькание приподнятых шляп и сучковатых тросточек распространялось от первой фотографии к последней, а экипажи с мужчинами и дамами (женщинами и господами) в блестящих костюмах с шумом туда и сюда проносились перед глазами разглядывающих.
– Когда дело идет о жизни, о большем, нежели жизнь – о счастье, – Вербицкую убеждал за ширмой Луна-Чарский, – время ли выказывать пустую щепетильность?!
– Как замечательно настроен ваш рояль! – Инессе говорил Равель. – Настройщик, вероятно, Шиммель?!
– Шиммель поставляет нам пирожное, – Арманд смеялась, – а рояль настраивает Трамбле!
Греков, хозяин дома, разыскал, наконец, шкуру золотого леопарда.
– Я полагаю, – в бильярдной следователю внушал Державин, – Карамзина незамедлительно следует взять под стражу!
На фотографиях, пришпиленных к пуфам, люди другой и третьей России свободно общались между собою, руками придерживая головы – там кто-то проложил рельсы и по ним, звеня, проезжала новенькая сверкающая гильотина.
– Хорошо, – Луна-Чарскому ответила его пассия, – давайте приобщимся!
Бесшумно, на четырех лапах, пройдя анфиладу, Греков забрался в камин, постановив себе эффектно выпрыгнуть при большом стечении народа.
Екатерина Владимировна Лоневская-Волк держала ситуацию под контролем: все было в пределах оптической определенности – и величайшая потусторонность тоже.


Глава вторая. НЕЛЕПОЕ ПОЛОЖЕНИЕ

Желтоватое чувство его собственного «я» спорило с оранжевым ощущением окружающего «мы».
За пятьсот рублей до весны, думая, может быть, тяжело, может быть, влюблено о ней, Эраст Эрастович Греков до того усовершенствовал свой характер, что можно было без боязни доверить ему рулить тележкой, полной плодов и листьев.
Подмигивая бровями в сторону Льва Николаевича (лицом на юг), он, не имевший погрешностей со стороны гражданской деятельности, не собираясь получать доходы, а больше для ценза, чтобы пройти в Государственную Думу, купил через Дворянский банк имение, куда именно весною планировал переехать совместно с Инессою Федоровной и там, манкируя заседаниями, именно возить наполненную до краев тележку.
«Взад-вперед, – думал Эраст Эрастович и еще: – все, что есть абсолютное единство, есть во мне самом!»
Признайте только нигде не доказанное, а только высказанное – нелепое, на первый взгляд положение, что все сущее есть логическое понятие, и для вас не будет существовать более никаких вопросов; Греков признал, и вопросы исчезли.
Ему, некогда человеку отдаленному, прилично было ныне иметь место в натуральной истории и в числе феноменов.
В виде развлечения позволявшие себе прокатиться по Неве на финляндском пароходике, а днем ходившие по Гостиному двору и присматривавшиеся к выставленным в витринах сезонным новостям, он и Инесса, стоявшие перед голландским магазином и любовавшиеся быльем, внезапно кем-то были окликнуты.
У Грекова вопросов не возникло.
Из всех определений Божества всего симпатичнее звучало: «без лиц». Лицо пасынка смотрелось затертым, тусклым, лишенным красок, незапоминающимся.
Ребенок Инессы от Ленина, исчезнувший во время царского гонения на младенцев – ныне высокий, стройный, с длинными волосами, в белых одеждах и в сандалиях, стоял перед ними: Владимир Владимирович Ленин.
Он заметно похорошел.
Выяснилось, он много путешествовал, был в Кокчетаве и в Австралии, учился по священным книгам Толстого и Федора Михайловича, закалял дух и тело и теперь мог ходить по воде, исцелять прокаженных, останавливать бег планет – он сделался авторитетом в известных кругах, и сам апостроф Павел был теперь у него на побегушках.
Он подарил Инессе кошелек с розами и незабудками, и с тех пор она могла расплачиваться в магазинах цветами.
Уговорились: он станет бывать у них: возросший и укрепившийся духом младенец.
– Зал с сардинами на окнах! – намеренно он оговорился, гомилетик.
С тех пор на Инессу сошла благодать и тоже она стала оговариваться и даже оговаривать других…
Комната заполнилась приглашенными.
Среди гостей была простая белка.
Напяливший шкуру Греков сидел в камине.
Разговор вертелся на малозначащих вещах: чаще бывать в чаще, пуще бродить в пуще.


             Глава третья. СКВОЗЬ ТОЛЩУ СЛОВ

Некто Беловежский схлестнулся с Пущиным.
– Зубры, – он горячился, – зулусы, принимающие бром! Здесь, среди нас, они делают Россию фикцией!
– Зулусов нужно обрусить, – Пущин качал ногою. – Запретить им прокалывать носы и снимать скальпы.
Пущин был представителем Пушкина по Северо-западу и излагал официальную точку зрения.
Присмотревшись, в первом можно было узнать запропавшего литагента Гальперина, во втором – также давно о себе не заявлявшего метростроевца Каминского. Оба пробивались теперь сквозь толщу слов; на лице одного была огромная монограмма; от тела другого прекрасно пахло.
– Что наш ангел? – Екатерина Владимировна Стучкова-Саблина расспрашивала Энгельгардта, подразумевая Державина.
– Мастерски управляется кием! – вышедший из бильярдной Александр Платонович отвечал.
Святой Николай, Николай Михайлович Карамзин оставался выше подозрений, и судебный следователь не стал задавать вопросов представлявшему здесь Карамзина Николаю Николаевичу Каразину.
Мстислав Келдыш отвел Александра Платоновича в сторону:
– Признайтесь, ведь это вы в лесу прикончили Злобина?!
На академике был зеленый пояс; раздосадованный судебный следователь взглядом нашел Антона Павловича – тот с младшею сестрой Ириной рассматривал обрезание ее сына.
– Высоковато взял, – критиковал Антон Павлович Равеля.
Именно тем сезоном сделалось модным вешать сардины на окна; у Грекова с Инессой Федоровной повсюду были сняты гардины и на всех окнах вместо них висели именно эти золотистого копчения рыбки, напоминавшие о мировом океане.
Екатерина Владимировна Лоневская-Волк держала ситуацию под контролем, то повышая градус в большой гостиной, то понижая его – ее самое контролировал Антон Павлович, временами что-то зачеркивавший либо дописывающий – его в рамках посильно держал Карамзин, не давая из них выйти – цензором Карамзина себя назначил Пушкин – а уж над ним были только Федор Михайлович и Толстой.
Ужас оказался сервированным в большой гостиной.
По версии Толстого, Греков в леопардовой шкуре продолжал сидеть в камине, когда в большую гостиную переодетая в желтое ситцевое платье и с повязанным белым платком вбежала с револьвером Анна Каренина.
По версии же Федора Михайловича, в большую гостиную ворвался вооруженный топором идиот.
– Всем на пол! Руки за голову! Где золотой леопард?
Налетчики принялись срывать портьеры и переворачивать столы.
В камине Греков затаил дыхание; остро пахло потом и испражнениями.
Прекрасно смоделированная ситуация была на редкость красочна и динамична.
Недоставало только правды жизни.


Глава четвертая. ДРУГОЙ ТЕКСТ

– Совершенно мне безразлично, кто именно убил Злобина! – запальчиво говорил Каминский-Пущин.  – Мне интересно, почему следователь Энгельгардт вдруг ни с того ни с сего погнался в лесу за ничего из себя не представляющей простой белкой, поймал ее, а потом принес к Грекову и там посадил между гостями! Хочу узнать, что прячет Келдыш в зеленом поясе и почему во время налета Луна-Чарский, не раздумывая, лег на Вербицкую?! Все это забавно, воздушно, легко переводится на французский, а в самом конце, чтобы завязать бантик, пусть будет разъяснение: убил Злобина Шиммель!
– Не Шиммель, а Трамбле! – смеялся Гальперин-Беловежский. – Он не настраивал рояль Злобину, а угостил его отравленным пирожным, чтобы свести счеты с московским карликом Абрикосовым. Судебный следователь Энгельгардт, – продолжил литературный агент по пунктам, – погнался за белкой для того, чтобы впоследствии отправить ее в Космос. У Келдыша в зеленом поясе – Ключи Счастья. Что же касаемо Грекова, то он в самом деле гениально коптит сардины и подает их гостям к свежему пиву.
– Почему, – Илья Данилович Каминский-Пущин сделал козье лицо, – Ворошилов объявил, что я застрелился?
– Он был пьян и взял другой текст, – Илья Данилович Гальперин- Беловежский вывел из хлева зубра с кольцом в носу и задал ему брома.
Зубр был совершенно спокоен и вздрагивал от вечерней прохлады.
– Зачем он Анне Аркадьевне? – Каминский продолжал спрашивать. – Как-то не вяжется.
– Отлично вяжется! С любой коровой! – Гальперин поболтал гениталиями. – Зубр – символ России, и Анна Каренина – символ России: зачем два? Каренина хочет избавиться от конкурента.
– Но если ей нужен зубр, – Каминский силился, – почему же во время налета требовала она леопарда?!
– Анна Каренина, – Гальперин подбирал упавшие слова, – не просто символ, а сексуальный символ России и потому должна постоянно подтверждать свое реноме. Спариться с леопардом – это для публики, на обложку журнала, в действительности ей давно мечталось, постулировалось, спариться именно с зубром, и подсознание прорвало наружу: чистейшая оговорка по Федору Михайловичу!
– Анна Аркадьевна. – Каминский шел до конца, – что же, планирует избавиться от зубра или спариться с ним?
– Каренина, – шел Гальперин до конца главы, – хочет спариться с зубром, а потом избавиться от него!
– Как Руслана Александровна с Богомоловым! – Каминский закричал, и зубр вздрогнул. – Мода такая: выжать партнера до последней капли, а потом переехать трамваем! Такие вот дамочки! Да я бы их самих подпихнул на рельсы!
Сказал и осекся.
Они находились в тульской губернии, в недавно купленном имении Грекова, куда еще не переехал хозяин; неподалеку была Ясная Поляна – над нею постоянно стояла радуга, шли метеоритные дожди, били грязевые фонтаны, заворачивались смерчи, сходили лавины и даже один раз извергся вулкан.







Глава пятая. В МИРЕ ТАРЕЛОК

Дописавшаяся до зулусов Екатерина Владимировна Лоневская-Волк уже собиралась замысловатым росчерком пера отправить их обратно в Австралию, как вдруг дверь ее будуара распахнулась, и в портьере возникла внушительная и вместе обаятельная фигура: Николай Михайлович Карамзин!
Почти неотличимый от запропавшего ее мужа Николая Николаевича Каразина, он смеялся и протягивал к ней руки; радостно она вскрикнула; они обнялись.
–  Как хорошо настроено ваше перо! – кружил он ее по паркету. – И как точны ваши описания!
– Когда дело идет о жизни, о большем, нежели жизнь – о литературе!.. – пыталась
она объясниться в пределах оптической определенности.
Николай Михайлович поставил три пуфа один на другой, а другой на третий (кое-что модулируя) – уселся на самый верхний:
– Те самые, – узнал он пуфы, – что стояли в гостиной у Грекова!
Не узнать было мудрено: торчали виденные уже фотографии, мелькали мужские и женские персонажи.
– Картонажи! – засомневался в грядущих героях историк. – Картонные плясуны!.. Скажите-ка лучше, почему это я у вас к вам же вхожу без доклада?
– Доклад ваш запланирован на более поздний срок, – ничуть писательница не стушевалась. – На заседании ученого общества.
– Интересно, о чем же? – за верхи Николай Михайлович раскладывал и складывал китайскую ширму, и за нею то появлялись, то исчезали раскосые Вербицкая и Луна-Чарский.
– О четвертой России.
– Четвертой? Какая же она?
Екатерина Владимировна порылась в рабочей тетради.
– Четвертая Россия, – она объяснила, – это пингвин, взявший холодную ванну!
– В мире стучащих тарелок?! – не переставал Карамзин хохотать.
– В доме Обломских, в котором все обломилось, – Екатерина Владимировна взмахнула рукою. – Россия – это пингвин, взявший холодную ванну в доме, где все обломилось! – она отредактировала. – Грядущая Россия!
– По-вашему, я должен это указать в своей «Истории»?! – заметно Карамзин посерьезнел. – Да, мне известно, что в будущей России людей заменят пингвины и очень многое обломится, но причем здесь холодная ванна?!
– Решительно всё обломилось, – она объяснила, – а ванна стоит целехонька! Пингвин зашел в развалины, взял ванну и ушел. К новой жизни!
– Скажите, – приятно возбужденный Карамзин чуть смутился, – ваш муж Каразин Николай Николаевич – это тоже я?
– Тележка, полная плодов и листьев, – смеясь, она закружила его по паркету – это тоже вы! И весна! И вечерняя прохлада! Вы – кольцо в носу! Зеленый пояс! Желтое платье! Волшебный кошелек! Всё это – вы! Вы – цвет и запах России, ее коленкор и кенотаф!
– Последний вопрос, – Николай Михайлович промокнул лоб батистом. – Госпожа Богомолова… она откусила тогда или нет… в ресторане «Лондон»?!
Екатерина Владимировна не успела ответить: дверь будуара распахнулась, и за нею послышался стук тарелок.

       
  Глава шестая. КОЛЕНКОР И КЕНОТАФ

Когда он выбежал из гостиницы «Лондон» в неизвестно какую Россию и, придерживая на животе штаны, помчался по улицам, и пингвины, засунув пальцы, свистали ему вслед, очень скоро Николай Михайлович поравнялся с барским домом, на окнах которого повсюду висели сардины – тогда из ярко освещенного парадного, едва ли не ему под ноги, выскочили двое: в тренировочном костюме Анна Каренина и с нею – нестарый еще идиот в желтом, с оборванным подолом, платье.
– Быстрее! – под руки они подхватили Карамзина. – Быстрее!
Втроем они резво взяли; раз или два Николай Михайлович оглянулся: мягко припадая на лапы, оскалив полную зубов пасть и страшно рыча, за ними гнался золотой леопард.
Они бежали вдоль рельсов, и им посчастливилось: трамвай, притормозив, принял их на свою площадку.
Выбирать не приходилось: это был трамвай похоронный: на кладбище везли тело Злобина.
Глазетовый гроб со снятою крышкой стоял пустой – Злобин, свесив голову, сидел на лавке, зажатый между Григорием Ильичем Слепым и Василием Ильичем Обедом.
В кабине трамвая за контроллером виднелась жена Богомолова.
«Откусила – не откусила, – вернулся Карамзин к терзаниям. – А, может статься, взять да посмотреть?!»
Сдвинувшись в угол, он оттянул пояс: определенно внутри что-то было!
– Товарищи! – с места поднялась кондукторша. – Маленькое объявление: среди нас присутствует товарищ Баренбойм!
Прибавили свету: с места поднялся человек с ведерком для льда на плечах: поклонившись, он лег в пустой гроб, и тут же из водительской кабины вышла жена Богомолова.
– Сейчас произойдет спаривание! – Крупская (это была она) объявила.
Жена Богомолова легла поверх Баренбойма, и гроб закрыли.
Изнутри донеслись удары по металлу – все принялись аплодировать.
Никто не обращал внимания на Николая Михайловича – спокойно он мог заниматься собою.
Снова он оттянул пояс и низко пригнулся: в кальсонной прорехе торчал средних размеров пингвин.
Трамвай тем временем мчался по направлению к Лавре.
На конечной все вышли.
Давно известной Николаю Михайловичу аллеей гроб принесли к до боли ему знакомому месту.
– Цвет и запах России, – в прощальной речи отметила госпожа Лоневская-Волк. – Ее коленкор и кенотаф!
Гроб подняли на веревках и опустили в черную яму.
Карамзин вздрогнул: ему померещилось: это был аварийный ход в метро.
Повсюду стояли пингвины.
В небе, до странного похожая на Луну, висела голова Богомолова.

Глава седьмая. СТО ПАУКОВ

Зубр требовал пищи.
Каминский привозил тележку, полную плодов и листьев.
Гальперин подсыпал брому.
Зубр насыщался.
Каминский делал козье лицо – зубр оставался спокойным.
Его назвали Большим; странно он соответствовал новорожденной душе будущего, опережая ее.
Одним копытом Большой мог убить сто пауков. «Сто пауков» была новая доктрина Федора Михайловича. Легко Большой мог убить доктрину – это был стиль Толстого.
Зубр был шерстоносным животным; его мыли темным английским мылом; он был сущим и понятием зоо-логическим: возросший и укрепившийся на копытах теленок, телец!
Анна появилась внезапно, в восемь часов утра, с целым мешком свежего хлеба, сунула Каминскому в руку трехрублевую бумажку:
– От графа Толстого к Большому зубру!
Гальперин узнал ее и молча поклонился.
– Пожалуйте, ваше превосходительство.
Она вошла в хлев, и зубр привалился к ней, обдавая тем запахом и теплотою, что бывают только у зубров.
– Почему ты пропустил ее? – положительно Каминский пришел в отчаяние. – Теперь она убьет Большого!
Загадочно Илья Данилович Гальперин улыбался.
– Маню водили по-английски – с распущенными волосами, – он начал какую-то историю. – Она была причесана дешевым парикмахером, чьи неловкие руки нечаянно придали безыскусственную прелесть ее рыжеватой обворожительной головке.
«Тянет пауков на четырнадцать, – сразу Каминский прикинул. – Маня!»
– Она снимала этюды с деревьев и раз отказала буфетчику только за то, что с ним разговаривал Ленин, – Гальперин продолжил.
«Еще пауков семнадцать, – Каминский втянулся. – Тридцать один!»
– В ее лице был прекрасный тихий душевный оттенок, но несомненно, что она принадлежала к простодушно веселым женским типам, – Гальперин поднял один палец, хотя смело мог поднять девять.
«Сорок!» – продолжал Каминский начислять баллы.
– Лукавство, как ласточка, промелькивало в ее глазах.
«Сорок два!»
– Она сидела на крокетной площадке, покуда все ходили в дом.
«Сорок три».
– Она протягивала к огню ногу в прозрачном шелковом чулке!
«Шестьдесят!» – у Каминского выщелкнуло.
– Смерть, любила она слушать описания амуров!
«Шестьдесят пять!»
– Ялик чуть-чуть колебал ее! – Гальперин закончил.
«Сто! – Каминский подбил баланс. – Ровненько сто пауков!»
            

            Глава восьмая. ЧЕРНЫЕ НОГИ

В прошлом метростроевец, Каминский знал, как дорого обходятся эти дешевые парикмахеры и чем, порой приходится расплачиваться за их услуги.
Ночами в вентиляционные люки и аварийные лазы метрополитена на бесшумных лебедках опускали большие высокие ящики. Ящики пахли смертью, но на сопроводительных документах были описания амуров. Ящики аккуратно вскрывали, и парикмахеры выходили с бритвами и ножницами наготове. «В какой России хотите вы жить: в бритой или в стриженой?!» – с пристрастием допрашивали они в лоб первых пассажиров.
Илья Данилович отгонял тяжелые воспоминания: думал о зубре и еще о том, что Баренбойм, ему известный по Франции, был по своей сути, никем другим, а именно, парикмахером, работавшим по ничтожно низким расценкам, и даже наводившим дешевый лоск на животных: собак, кротов, обезьян. Он причесывал мышей и стриг овец. Политический авантюрист, в России этот урод сделался прекрасным, стал темою модных разговоров и объявил себя неоткрытым законом природы.
Каминский отогнал Баренбойма: зубр! Он понял теперь, что в последний момент его подменили – неповоротливое и тугодумное животное представлял скорее всего тучный большевик Тимофеев-Рессорский: напяливший на себя шкуру ученый- ласточник, дроздофил и соловьед! Охотно он спарится с выжившей из ума барынькой, но уж конечно не позволит пустить себя на мясо!
Илья Данилович Каминский стоял возле хлева, прислушиваясь к тому, что происходило внутри: нечленораздельно Тимофеев что-то мычал.
– Рассказать, как я обнаружил ноги Злобина? – спросил Каминский. – Очень просто, – не дожидаясь ответа товарища, он начал: – Иду, понимаешь ли, мимо парикмахерской, а там Баренбойм бреет голову Богомолова…
– И та рассказывает, что ноги Злобина спрятаны в мавзолее Ленина?! – нетерпеливо Каминский реагировал. – А ты слышал?! Скажи лучше, у Злобина были черные ноги?
– У Злобина, – сказал Гальперин новое, – были ноги, искривленные подагрой, и он часто брал для них холодную ванну.
– Однажды, – догадался Каминский, – когда Злобин сидел в ванне, к нему пришла мадам Гюйон и превратила его жизнь в рассуждение о его жизни.
Гальперин кивнул:
– Она считала смерть не завершающим этапом, а лишь промежуточным звеном. И Анна Каренина считает так же.
Он сбросил задвижку и потянул засов.
Остро пахло потом и испражнениями.
Прежде бывавший здесь по нескольку раз на дню, Каминский не верил глазам.
Ужас был сервирован вдоль стен.
По одной сложены были ванны.
По другой – головы.
По третьей стене сложены были ноги.
Бесследно зубр Тимофеев и Анна исчезли.


            Глава девятая. СТРАННЫЙ ЗВУК

В ухе кто-то позвонил, но слабо.
– В правом! – угадал Гальперин.
Звонили оттуда.
– Только что Герман Егорович получил генерала, – Каминскому сообщили. – Посмертно!
– Паукер! – сообразил Гальперин. – Он теперь – генерал Паукер!
В это время за стеною хлева раздался слабый и странный звук, отчасти похожий на треск сломавшегося ребра, отчасти – на тупой стук выпавшего на солому вдетого в нос кольца и, в то же время, сходный с шумом, который производит бросившаяся под колеса вагона женщина.
Они, вышедшие из хлева, снова вбежали внутрь.
Тимофеев стоял в стойле – Анны не было.
«Ее не было! – ахнул Каминский. – Призрак!»
– Чтобы иметь успех у многих женщин, нужно целиком отдавать себя каждой! – Тимофеев бурчал.
Его мохнатые плечи сотрясались, грузное, с играющими лопатками, тело ходило ходуном: он еще не отошел от свидания. Длина, пропорциональность его членов и ширина груди показывали атлета.
Ему ничего не стоило, к примеру, взять ванну на плечи и унести ее или, напротив, принести, холодную, откуда-нибудь. Вполне внутри ванны частично или полностью мог кто-нибудь находиться. Однажды, Каминский начинал догадываться, еще в Петербурге, Злобин влез в ванну и в это время возник Тимофеев, поднял на воздух Злобина вместе с ванной и понес: Злобин, неслабый сам, бил его по лицу черными ногами, но Тимофеев не обращал внимания.
– Николай Владимирович, – Каминский решился, – что, Злобин действительно был подагриком?!
– В какой-то степени, – Тимофеев переодевался, – и при определенных обстоятельствах. К примеру, после холодной ванны рублей за пятьсот до весны.
– Да за такие деньги, – Каминский сорвался, – те же мать с матушкой привезут зулусам тележку, полную ног и голов!
– В какой момент, – не знал всего и Гальперин, – тело Богомолова заменили телом Злобина?!
– Тело Богомолова, – Тимофеев поправил галстук, – заменили ногами Злобина, тело же Злобина в трамвае изъяли еще до спаривания, и на его место была положена голова Богомолова.
– Но ведь тогда, – в один голос Гальперин и Каминский ахнули, – вместо того, чтобы спариться с Баренбоймом, Руслана в гробу схватилась не на жизнь, а на смерть с Головою?!
– Боя не было, – Тимофеев хихикнул. – Богомолов – искусный любовник: был оральный секс! Они перековали мечи на орала!
Завязавши шнурки на ботинках, Тимофеев взял самую большую ванну и, с нею на плечах, вышел наружу.
Анна была там, в ней.
Илья Данилович видел, как из-за белого эмалированного края высунулась с шапкой черных волос, ее прелестная головка.


Глава десятая. ТЕЛЕГРАММА ВО ФРАНЦИЮ

Утром зулусы привели Маню.
– Бог-отец, Бог-сын, Бог-внук, – полосатая, раскланивалась она по сторонам, – Бог-тесть, Бог-зять, Бог-шурин, Бог-свояк!
– Бог-паук! – зулусы развели костер и бросили в него головы и ноги.
Каминский принял бром, Гальперин оставался спокоен.
«Прекрасно гильотина отсекает не только головы, но и ноги!» – ушла во Францию телеграмма.
Зулусы стучали тарелками.


ЧАСТЬ ПЯТНАДЦАТАЯ.

Глава первая. НЕКРАСИВОСТЬ ЛИЦА

Кто-то еще объявил войну России – шла запись в ополчение.
Собственно, ополчений было два: Микояна и Подгорного.
Добровольцы подъехали на четырех извозчиках.  Григорий Слепой, Василий Обед, Клим Ворошилов и Кузьма Солдатенков записались к Микояну; Страхов, Каразин, Келдыш, Луна-Чарский выбрали Подгорного.
– Антон Павлович-то, слышали, – говорили в толпе, – посылает ружье и трех сестер!
Приехавший из белокаменной, в длинном пальто и с широкими полями черной шляпе, он шел, раскланиваясь по сторонам, в то время, как в мозгу сидела заноза: сестра писала, что Книппер и Крупская – суть одно и тоже лицо!
«А это значит, – писала она далее, – что либо Антон Павлович живет в Москве с Крупской, либо Владимир Ильич в Петербурге живет с Книппер!»
Когда еще была мода на Ленина, Антон Павлович создал несколько пьес о нем, лучшей из которых была «Иванов», и Книппер, разумеется, в ней играла, но не Крупскую, а Леля, который приходил к Ленину по ночам, чтобы плыть в революцию дальше.
Более Владимир Ильич в политике не участвовал – из Смольного Ульяновы переехали в нумера Бремера, в дом Митуса на углу Вознесенского проспекта и Малой Морской.
– В третьем этаже! – сильно швейцар раскачивался на каблуках (еще он обтирал себе щеки и щурился); Антон Павлович взошел по ступеням.
– Кто там? – из-за двери раздался голос Ольги Леонардовны.
– Это я, открой! – ответил он голосом Владимира Ильича.
Передняя стояла темной.
Ощупью Антон Павлович пробрался в комнату: сидя вполуоборот к камину, одетая в черное атласное платье со стеклярусом, она держала перед лицом книгу.
– Мяса взял?! – она глянула.
Цвет лица блеклый, глаза слишком круглы и выпуклы, рот растворился неприятно, взор был лишен всякой выразительности: Крупская!
– Мясо вздорожало безбожно! – он положил на стол коробку от Абрикосова, перевязанную лиловой мочалой.
Вышла тяжелая пауза; некрасивость ее лица сделалась еще разительнее.
– Владимир, ты? – близорукость мешала ей разглядеть.
В углу поставлен был чемодан Ольги Леонардовны.
Крупская вся встряхнулась и проводила ладонью по глазам, точно хотела отогнать от себя какой-то тяжелый образ; он сделал неопределенный жест обеими руками.
– Антон Павлович, вы приехали?! – она была не слишком уверена. – А я подумала, Владимир Ильич возвратился с Кузнечного!
Она отвела его к дивану, где они и сели.


Глава вторая. ЗДОРОВЕННЫЙ НАХАЛ

Столовая была мала и слишком заставлена мебелью – никакой такой мебели не нужно было вовсе – Екатерина Владимировна разостлала по полу старую сбившуюся кошму, положила два ватных, крытых пестрою набойкой одеяла, прибавила крошечную цилиндрическую, набитую хлопком подушку: во вторую субботу из Кокчетава она ждала полосатую Маню.
Только расслыша бой часов, она поняла, что дня прошло уже почти половина: венгерцы с мозаичными брюшками выложены были на каминной доске; горели не дрова, а поджожки.
На всякий случай Екатерина Владимировна была в тяжелых чулках, специально для нее сконструированных Келдышем; в углу поставлен был небольшой чемодан, при нажатии на него испускавший ропот ужаса; слово «чемодан» использовано было для обозначения предмета, нисколько на чемодан не похожего.
Вся в черном Екатерина Владимировна была очень интересна; венгерцы в кумачовых рубахах, со слоями желтой пыли на плечах, молча, углом рта, курили папиросы.
Хлопнула входная дверь могилы – эти слова Лоневская-Волк подчеркнула решительным жестом.
Обветшалое слогом и формою, где-то даже подгнившее, но всё бессмертное произведение!
«Как это бывает с умершими, когда нарушают их привычки?»
«Они чувствуют себя возбужденными, покойнички!»
Бесстыдно растянутое тело зашевелилось, закинутая назад тяжелая голова с вьющимися волосами на висках приподнялась, полуоткрытый румяный рот выговорил страшное слово – исполненная тревог, обманов, горя и зла книга, казалось, навсегда потухшая, вспыхнула более ярким, чем когда-либо, светом.
– Знаете что, – вдруг заявила она, – вы, должно быть, здоровенный нахал!
Богомолов со смехом возражал, но не вынимал рук у нее из-под платья.
Анна подумала о третьем муже: она вдруг почувствовала себя возбужденной, то есть, так представилось Екатерине Владимировне.
Кто-то третий лежал с ними на обшитом цинком столе: четвертый муж?! Уверенно и неторопливо, повернув ее руку ладонью кверху, он, этот третий и четвертый, целовал ее в маленькое отверстие, не закрытое перчаткою.
Анна приняла условную позу.
С натуги у Германа Егоровича (третий-четвертый был новоиспеченный генерал Паукер!) сильно вылупились глаза, а голова Богомолова как-то странно и быстро дергалась.
Они делали что-то очень наивное, но вместе с тем неприличное, а лица их досказывали то, что высказать словами было уже совсем невозможно.
Свинтился винт?!
Отнюдь!
Вошел пятый.
Набросился, рыча.
И полетели к потолку печень Анны, кишки Паукера и голова Богомолова.


Глава третья. ЛАСКОВЫЙ ХОЛОД

Как будто вечерело.
Старые женщины, скрыв недостатки времени, пробили четыре раза; связки корицы зашиты были в кору; прибывший из Кокчетава Ягдташ Бекасов из забранного решеткой окна смотрел моложаво.
Случилось пустое происшествие – на Кузнечном рынке Владимир Ильич выторговал изрядный кус баранины.
Холод был ласков, запахи сделались резче, баранина была с отверстием и грушевидной формы. Еще он взял мясистых груш.
Стояла вторая суббота; после назначенного четверга Ольга Леонардовна Книппер приметным образом стала спокойнее, хотя и не отказалась от свойственных ей проявлений театральности – ее в прозрачных шелковых чулках ноги были повсюду.
«Я не считаю себя таким уж липким!» – нес Владимир Ильич мясо.
Никто не кланялся с ним: политик должен не только вовремя появиться и уйти, он должен еще быть забыт, настолько, чтобы стать частью художника и перестать при этом доходить до художнического сознания, ибо (утешал себя Ленин) забвение – это не потеря, а окончательное усвоение.
Кто-то знакомо хохотал: генерал Паукер?!
– Кн;те, кн;те! – точно бекас принюхивался он к мясу.
– Разве воняет?! – испугался Владимир Ильич.
Герман Егорович Паукер умел дать обратный ход направлению жизни и потому шел навстречу людям.
Могила могла ли?!
Владимир Ильич еще не думал об этом в окончательной форме.
Вполне! Могила счастья!
Между тем генерал раздувался.
– Засвежевшая комната! – брызгал он липким на Владимира Ильича. – Засвеже! – он сердился. – За све же муа! – перешел он на французский.
– Полноте! – Ленин срывал с себя липкие паутинки. – Просто я ошибся дверью! Я не знал тогда, что комната засвежевшая! Что там буфетчик! Ваш протеже-засвеже!
– Что вы сказали ему, и почему после разговора с вами буфетчик сделался бутютчиком?!
– Ничего особенного! – Владимира Ильича обволакивало. – На заре я его не будил… я пришел к нему с приветом…
– И после этого, – Паукер зарычал, – он понял Россию умом и измерил ее общим аршином!?
Привычки генерала оказались нарушенными – это сильно его возбудило.
«На каком нахожусь я свете?!» – сделался Ульянов ни жив ни мертв.
Хлопнула входная дверь могилы.
Владимир Ильич перевел дух.
Могила, он знал, ему не угрожала.


Глава четвертая. ВЗОРВАТЬ МОМЕНТ

Надежда Константиновна взяла тон салонного разговора, но тут же и осеклась:
– Ой, что это я! Вы, верно, Ольгу Леонардовну хотите видеть?!
«Нельзя так лорнировать людей, – подумал Антон Павлович, – из забранного решеткой окна!»
Крупская, поднявшись, скрылась за спущенной дверной занавесью.
– Ропот ужаса, – ртом, наполнившимся звуками, напевал Антон Павлович на мотив «Чемоданчика», – ужас ропота и дыхание жаркое!..
Затопали ноги. Ольга Леонардовна появилась из-за спущенной дверной занавеси. Она была в черном платье со стеклярусом, и это неприятно кольнуло Антона Павловича.
– Кн;те, кн;те! – Книппер потянула носом.
Антон Павлович принужден был ба-лан-си-ро-вать.
Причины его приезда были далеко не очевидны – предполагая застать Ольгу Леонардовну у Ленина, тайно он надеялся здесь ее не застать.
«Звуки бывают двух разновидностей, – он подумал, – для уха и для носа!»
Ему должно было бежать Ольги Леонардовны, бежать воздуха, которым она дышала.
По счастью Книппер заинтересовалась лежавшей на столе конфетной коробкой.
«Бомбоньерка!» – она поняла…
Владимир Ильич никуда из политики не ушел, он только прикинулся – на самом деле он решил сменить тактику борьбы и пойти другим путем – путем индивидуального террора.
Искусственно создать на один момент вокруг себя ту общественную атмосферу, которая соответствовала бы его исторической природе, – значило для абсолютизма продлить свое существование: эта общественная атмосфера была создана, и образовавшийся момент должно было взорвать вместе с его создателем.
В Москве были заказаны шоколадные бомбы – специальный курьер привез коробку по адресу; курьером выпало стать Антону Павловичу.
– Вас не смущает то обстоятельство, что государь наш – знаменитый космонавт, Герой России Александр Сергеевич Пушкин?! – Антон Павлович спросил Ульянова.
Владимира Ильича принесли в коконе, крепко спеленатого, липкого и дурно пахнувшего. В ванной комнате Антон Павлович мылил тело вождю мочалкой – Надежда Константиновна обдавала горячей струей.
– Нет никакого Пушкина! – взвизгивал Владимир Ильич. – Лингвистический автомат! Дядя – правил, а я отвожу! Малюточка басом! Чуть дыша – полосатая Маша-а!
– Полосатая Маша – это Тютчев! – не удержался Антон Павлович.
– Как ваша фамилия? – Ленин прищурился.
– Засодимов! – не стал Антон Павлович скрывать.
– Послушайте, Засодимов, – Ильич принял полотенце, – не вы ли стреляли в государя нашего через решетку, а попали в буфетчика? В Летнем саду?!
Антон Павлович смутился.
В нужный момент кого следовало Ильич умел поставить на место.


Глава пятая. ЖЕСТОКО И ВНЕЗАПНО

Екатерина Владимировна сделала по засвежевшей комнате несколько концов молча, а после – сколько-то концов со словами.
«Старые женщины, – она приговаривала, – скрывая недостатки, пробили восемь раз; связки корицы выпростали из коры; Ягдташ Бекасов играл входной дверью: нет для кокчетавца ни замков, ни ключей!»
Ольга Леонардовна Книппер приподнималась с креслом.
Толпы бежали к заутрене.
Безбрежная забирала стихия духовности.
Дождь хлестал упорнее, чем когда-либо, нибудь-кое.
Не было у Антона Павловича никакой интриги среди порядочных женщин.
Подгорный рыл воду, и Микоян прибавлял ход.
Ленин подделывался под обидчивый тон.
Тютчев протопал в новой шляпе: бледная, с трясущимися губами, голова Богомолова упала на лапу Азора.
« Генерал Паукер! Где вы его откопали?!»
«На Смоленском лютеранском кладбище!»
Пространство есть кусок умершего; время-назад дает пространственную глубину. Длина и ширина становятся единством, питая чувственность.
Все чувствовали себя возбужденными, под юбками скрывались рыбьи хвосты.
До поры Николай Михайлович терпел – святой человек, вы не забыли?!
Когда же на бульваре встретились Тютчев с Фетом, терпение Карамзина лопнуло.
Пришед к Екатерине Владимировне, он повалил ее на кошму, задрал юбки и отстегал рыбьим хвостом.
«Чем же вы провинились? Почему так жестоко и внезапно он наказал вас?!» – долго потом ее выспрашивали.
«Николай Михайлович был прав, – Екатерина Владимировна отвечала. – Уж коли я пишу его биографию, причем тут Барсов и сержант Бертран?! Мне впредь наука!»
Тем временем на Конногвардейский бульвар вышел Тютчев – когда дела не слишком торопили его, нарочно он брал эту дорогу. Отрывочно он выкрикивал слова, и его челюсти будто откусывали пальцы от руки. Накануне он побывал у Мечникова и теперь располагал результатом анализа: он был богат белком, фосфором, калием, минеральными солями – Тютчев! Говаривали, он забирается под юбки женщинам и отгрызает хвосты, подобно тому, как это проделывают фагоциты с головастиками. «Какому Богу вы молитесь?» – не понимали многие. Бог был приколочен у него в ванной комнате. «Я моюсь Богу-свояку», – обдуманно он отвечал, когда промолчать было нельзя. Он мылся, когда молился. С куском английского мыла его можно было встретить в молельной баньке на кольце трамвая. «Моем не только головы, но и ноги!» – не уставал он напоминать посетителям. «Моэм!» – переиначивали посетители-протестанты. Головы мыли в круглом тазу, ноги – в квадратном. В круглый помещалось от двух до трех голов, в квадратный укладывались четыре ноги. Однажды на ленинской ноге в баньку прискакала голова Богомолова.
В назначенный четверг стоял густой рыбный дух: мылись женщины.


Глава шестая. КТО-ТО ШЕСТОЙ

Лежа в постели, забавы ради Тютчев напостулировал полосатую Маню.
Маня гуляла на английский манер – молча и со слоганами.
«Длина и ширина – есть единство, питающее чувственность!» – она несла и примурлыкивала.
Из Кокчетава Ягдташ Бекасов привез ее в железной клетке и выпустил на Конногвардейском бульваре: задание было простое: съесть Фета.
В свое время появившийся, теперь Фет должен был исчезнуть, стать составной частью Тютчева.
Приготовлена была засвежевшая комната: Мане распустили волосы. Стоял назначенный четверг; где-то (Маня не знала) старые женщины били в металлические тазы. Маня лежала на кошме и, только расслыша бой часов, поняла, что дня прошло изрядно.
Вся в полосатом, она была очень интересна.
– Зулусы, – давал последние наставления Ягдташ, – зулусы-отцы, зулусы-внуки, зулусы-тести, зулусы-зяти, зулусы-шурины, зулусы-свояки!
В назначенный четверг Маню не кормили. Ее причесал дешевый парикмахер.
Уже гуляла порядочная толпа. Все женщины смотрели глазами зависти. Зулусы продавали жареных пауков – Фет, взявший тарелочку, ел, прислонясь к дереву. Удел больших художественных натур – уметь объективно отвлечься и отвлечь других от сейчасочной жизни: его ноги по колено ушли в газон, из тела во все стороны выбивались ветви, полные плодов и листьев – в таком виде он был Мане не по зубам. Он вовсе не обратил на нее никакого внимания, точно мимо него проходила кошка: он не определил, была ли Маня большая собака, леопард, убежавший от Федора Михайловича, или женщина, вставшая на четвереньки.
Маня объективно отвлеклась.
«Голова Богомолова, – унеслась она мыслями, – упала на лапу Азора. А печень Анны и кишки Паукера? Куда упали они?!»
Книга, еще толком не написанная, но уже полная страшных слов и тревожных обманов, вспыхивала и потухала в более темном, чем когда-либо пространстве.
Кто-то шестой подбирал: к лапе Азора – голову Богомолова, к кишкам Паукера – печень Анны, пласт баранины, ленинская (вы не забыли?!) нога… ванна теплой крови…
Фет догнал: Маня шла по трамвайным путям – сзади звонили.
– Случайно, – Фет свёл, – вы не хотели бы спариться с золотым леопардом?
Он вынул почтовую карточку, и Маня взглянула.
– Родится Тигран?
– Родится Мессия!
Мимо них пронесся трамвай, полный плодов и листьев.
– Но ведь один такой, – с трудом Маня подбирала слова, – уже пришел: ходит, говорят, по воде, исцеляет прокаженных, давеча, вот, кого-то изгнал из Казанского…
– Ходит по воду, – Фет потрепал манин загривок, – и по поводу! Соглашайтесь!
Обогнавший их трамвай остановился, двери раскрылись, и кто-то выбросил из чрева средних размеров руку с обкусанными пальцами.


Глава седьмая. ВНУТРЕННИЙ ЧЕЛОВЕК

Они старались принять вид беззаботно кутящих людей и рассчитано говорили громко и еще громче смеялись; Надежда Константиновна предлагала гостям все, что может предложить женщина: чай, колбасу, варенье – собрание партийной ячейки замаскировано было под вечеринку.
– Угнать трамвай, – ударил по столу Ворошилов, – замаскировать зелеными ветками и подвести вплотную к Зимнему!
– Седьмой мужик! – товарища не дослушал Луна-Чарский. – Пусть он роет воду!
– Воду роет Подгорный, – ему напомнили.
– Уже не роет, – информировал Келдыш. – Винт свинтился!
– Долото, болото, золото! – на одном ударении выбросил из себя Жорж Санд.
Его повалили, схватили за лицо, сорвали кожу: солдатский подбородок, кувшинное рыло: старуха Моррис, мать.
Стрижено-брито! Конспирация!
Проголосовали за молото!
Кофе не сварился, а обрызгал всех и ушел, то есть подал повод к запросу о Толстом: собирается Лев Николаевич стравливать свой проект с лингвистическими автоматами или намерен строчить дальше?!
– Лев Николаевич, – объяснил Молотов, – создал универсального внутреннего человека, которого можно поместить в любую оболочку, как в натуральную, так и в специально для того созданную: мою, к примеру; Владимира Ильича, Маленкова или Кагановича!
– Кто такие эти Маленков и Каганович?! – не понял никто.
– Пустые оболочки, которые можно начинить чем угодно, но можно – и внутренним человеком.
– Знаем мы этого человека! – завизжала матушка. – Как же – встречались на баррикадах!
– Лично я, – поднялась Арманд, – регулярно по капле выдавливаю этого человека из себя!
– И я! И я! – признались Крупская и Книппер.
– На рельсы его! – вскинулся Ворошилов. – Кто таков?!
Все долго смеялись.
– Какой предмет нисколько не похож на чемодан? – сощурился Владимир Ильич.
– Металлический таз! Голова, полная плодов и листьев! Рыбий хвост!
– Нисколько на чемодан не похоже маленькое, не закрытое перчаткою отверстие, – бесстыдно Антон Павлович растянул тело, – которое, – он приподнял тяжелую голову, – при нажатии на него испускает ропот ужаса. Это отверстие, – выговорил он страшное слово, – замочная скважина на входной двери могилы счастья! Но для конспирации, – выждал он паузу, – вы называете его чемоданом!
– Это она! Держите! – истошно завопили мать с матушкой.
Анна вскочила на стол, сбросила пенснэ, длинной сухою ногой угодила Ворошилову в подбрюшье.
Дверь распахнулась – Фет на полосатой Мане подхватил Каренину и был таков.


Глава восьмая. ЛАСКОВЫЙ ХОЛОД

Еще были Лель и Лунь.
Русский с китайцем – братья навек: Лель по ночам приходил к Владимиру Ильичу, Лунь – к Надежде Константиновне.
Комната приобретала засвежевший характер: появлялись концы, но их еще нужно было сделать.
«Свежуют палый скот!» – кнутиком Лель подхлестывал кубарь.
Кривые ногти на руках да выщербленное левое ухо: мороз оставил ему от себя отметины.
Всегда приходившие вместе или сходившиеся уже в спальне, они занимались каждый своим делом: Лель протирал снегом тело Владимиру Ильичу, чтобы тот не чувствовал себя липким; Лунь свежевал комнату.
«Комната – палая, – он ругался. – Скоты!»
Крупская взяла моду спать в туго натянутых чулках, и Лунь приходил отстегивать.
С загнутым клювом и венцом вокруг подбородка и шеи, он напоминал о большой крылатой птице.
Азорка лаял.
В газете напечатаны были слова Тютчева: «Бог-стояк»!
Кому молишься – тот и Бог! Молились новоявленному сыну Владимира Ильича и Инессы Федоровны, мадам Завловской, паукам в бане; был Бог-трамвай, Бог-чай, Бог-чемодан.
Трамвайной дверью, как гильотиной, Ворошилову срубило руку: ее положили на лед, рядом с головой Богомолова, ногою Ленина (Иванова?), печенью Анны и кишками Паукера.
Выскочивший на границу миров, строго по ней, носился на полосатой Мане удалой Фет.
 Анна Каренина простила Толстого и тоже стала Богом, походным, переносным и в Чемодане: молиться предполагалось, не открывая, через замочную скважину: Бог-отец и Бог-сын отдыхали.
Вдова генерала Паукера вызвала своего мужа, и к ней приблизился стул, покачиваясь совсем так, как покачивался покойный генерал.
«Свежевали генерала на гражданскую войну!» – в газете напечатали слова Фета.
Лингвистические автоматы строчили дальше: попавшие под обстрел выпадали из своих оболочек; полые оболочки начиняли мясом палых животных.
Маленков и Каганович, появившись, гонялись за падшими женщинами.
Листы с непросохшими еще строчками Екатерина Владимировна передавала стоявшей за ее спиною Анне.
Более госпожа Лоневская-Волк не писала о Барсове и сержанте Бертране.
На этом именно социальном и общественно-политическом фоне Владимир Ильич и отправился на Кузнечный рынок.
После назначенного четверга стояла вторая суббота.
Холод был ласков, и мясо сильно упало в цене.


Глава девятая. КОНЦЫ И НАЧАЛА

Листы с непросохшими еще строчками Екатерина Владимировна передавала Анне, то есть просовывала через щелку в большой желтый чемодан, стоявший за Екатерины Владимировны спиною.
Из чемодана доносился смех – иногда он валился набок или подпрыгивал на месте: Анна прочитывала.
Самостоятельно Анна могла передвигаться только, если чемодан с нею ставили на «паукерский» стул и привязывали к нему: покачиваясь, предмет мебели переваливался с ножки на ножку.
Сверху на конструкцию можно было натянуть чехол или чехо;в с изображенным на нем генералом: искусную подделку трудно было отличить от реального кавалерийского генерала: лошади шарахались.
– Мясо от Маленкова! – Анна комментировала. – Это его полая оболочка начинена была палой бараниной, той, перепавшей Владимиру Ильичу на Кузнечном рынке!
Анна говорила голосом Антона Павловича: старший брат скрывался после неудачного покушения на Ворошилова, и Екатерина Владимировна была рада слышать родные нотки.
– Куда, кстати, оно подевалось, мясо?! – Екатерина Владимировна спросила, – Ульянов наш купил, понес домой и не донес?!
– Кн;те, кн;те! – смеялась Анна. – По версии Льва Николаевича, из мяса сделали кокон, в котором позже Ленина принесли домой – по версии же Федора Михайловича, этим мясом Ягдташ Бекасов накормил полосатую Маню.
– Одна версия не исключает другой, – писательница прихлопнула. – Владимира Ильича принесли в мясном коконе, а потом Ягдташ скормил его полосатой!
Это были концы, за которые, зацепившись, можно было пройти до начал!
В началах были слова: КАЖДОЕ ИЗ СЕМЕЙСТВ ЖИВЕТ ПО-СВОЕМУ, КАК БОЛЬШЕ НРАВИТСЯ КОТОРОМУ, слова громоздкие и величественные!
От слов веяло порывом чувства, что-то громадное билось о металлическое, каждое слово было Богом.
Нога Антона Павловича, оправленная в металл, висела в Вечности-баньке, и старые женщины, раскачавши, били ею в металлические тазы.
Нога Владимира Ильича отвечала с Кремлевской башни.
ВСТАВАЙТЕ, ЛЮДИ РУССКИЕ!
ЛОЖИТЕСЬ, ЛЮДИ РУССКИЕ!
ВСТАТЬ!
ЛЕЧЬ!
Встретились на бульваре Фет и Тютчев.
– Вот, – Тютчев сказал, – купил шляпу, фетровую, а как носить, не знаю.
– А вы сдвиньте набок, – Фет посоветовал.
– Сильно сдвинуть? – Тютчев взялся за тулью.
– Нет, нет, – остановил Фет. – Совсем тють-тють!
Никому не принадлежавшие руки шалили в женских уборных.
В черном небе с визгом проносилась голова Богомолова.


Глава десятая. ФУНКЦИЯ МУЗЫКИ

Художество творило новые ценности.
Портретист однако, по мнению, уже был не художник, а разве композитор или попросту господин.
Лиловый сумрак – разглядели получше – был липовый сумрак.
Марионетка, приближенная, созерцалась как живая фигура.
Вдовы шутили смело и грузно: кто не сказал аминь, тому не было водки.
Лошади ждали.
Экипажи теряли свои очертания: шапочка шла к девушке.
Вдруг извозчик крикнул на лошадей.
Извозчичий двор чересчур усеян был чечевицей.


ЧАСТЬ ШЕСТНАДЦАТАЯ.

Глава первая. ИХ ЗАТЕЯ

На Емелиной неделе в свое тульское имение приехал Греков.
Гальперин-Каминский и Тимофеев-Рессорский встречали.
День был сероват, но сух.
Леса и луга чередовались в приятной последовательности.
Колеса пахли дегтем.
Передняя гусевая лошадь норовила завернуть назад.
В светлом пальто из английского суровья Греков дышал привольно.
Ветер, бушевавший весь день, унялся, в воздухе было тихо.
Лицо Инессы Федоровны смотрелось измятым, глаза были немного красны, костюм – небрежен и резок.
В бурнусе из серого люстрина она ожидала увидеть трущобу и заранее брезгливо подбирала юбки: это опасно граничило с позой.
Дом оказался с мезонином; она прошла по каким-то незначительным комнатам; повсюду развешены были пучки душицы и листовня.
Человек в белом переднике и белых брюках убирал чашки.
За обедом, сытном, но грубо приготовленном, все обменялись ремарками. Слова отзывались книжкой, а еда – отрыжкой.
– Эраст Эрастович, – Гальперин постучал тарелкой, – полосатая Маня спарилась с золотым леопардом? С гениальным золотым леопардом?! – он дополнил.
– Скорее, – Греков ответил, – нащупавши ее пульс, он полемизировал с нею и точно уж состязался в неожиданности выходок и придумок.
– Покушение на государя – их затея?
– Покушение на государя, – перечисляя, помещик загибал пальцы, – Словобог и Богослов, Тютчефет и Фетютчев, Анна-ванна, никому не принадлежащие женские уборные, квиетизм и его апологеты, синий красивейшина…
Понятно стало, сожители приехали, чтобы перебеситься и обрести необходимое им состояние полной умственной и душевной расслабленности: впасть в анабиоз – пережить ужасное безвременье и воскреснуть, когда, наконец, все вокруг установится и образуется, а пока – под бочок к Толстому!
С прибывшими доставили множество желтых чемоданов, из которых при нажатии доносился крик восторга, ропот ужаса или просто раздавались мужские и женские голоса.
«Кто там?» – к примеру, мог прозвучать голос Ольги Леонардовны.
«Это я, открой!» – мог ответить голос Владимира Ильича.
В наиболее желтом чемодане оказались чехлы с изображением людей, человеческих фрагментов, звериных морд и рыбьих хвостов.
Если какой-нибудь чемодан ставили на плечи, а потом снимали – на плечах оставался густой слой пыли – у поднявшего же сильно вылуплялись глаза.
Инесса Федоровна и Эраст Эрастович, впрочем, избегали самого слова «чемодан» и заменили его словом «покойник».
Промеж себя они говорили «зарыть покойника», но вовсе не имели в виду «открыть чемодан» или даже «убрать его подальше».
В доме недоумевали.


 Глава вторая. ВЕЛИКОЛЕПНАЯ ЧЕТВЕРКА

Липы давали лиловый сумрак.
– Здесь, – подводил Каминский к местам, – лежит портретист, дальше – художник, еще дальше – композитор, а последним в ряду – господин.
– Почему, – недопоняла Инесса, – лежат они именно в саду, а, скажем, не на кладбище?
– На кладбище слишком много солнца – там легко обгореть, в саду же – ветерок и прохладно.
– Они создают пространство, эти художественные натуры? – что-то такое Арманд читала.
– Они уводят, – несколько затруднился Каминский, – не позволяют замкнуться в себе, отвлекают от сиюминутности, хлопот и пустой суеты.
– Суеты вокруг колодца! – Рессорский подошел, ведя подтыканную бабу с ведрами, которую принудил вертеть ворот. – Когда великолепная четверка на месте, решительно, воды не набрать!
– Кто же, – Инесса Федоровна рассмотрела бабу, – так сильно ее подтыкал? Положительно, на ней нет неподтыканного места!
– Они и подтыкали, господа хорошие: портретист, художник, композитор и господин господин! – присоединился к группе перед сном вышедший подышать Гальперин.
– Все бабы здесь ходят в чулках, – недостававший, появился зубр. – Чулки сползают, а для того, чтобы туго их натянуть, бабу необходимо подтыкивать – иначе не получится!
– Вот почему они блестят глазами, – из-за липы тачку выкатил Греков. – Я же думал: пауков объелись! Фет учит баб, пауков есть, – он пояснил, – по четвергам после бани.
– Шеншин хинхиллу съел! – вспомнили шутку Тютчева.
– Лошадиный гусь лучше гусевой лошади! – вспомнили для равновесия шутку Фета.
– Лев Николаевич – за кого же из них? – Греков не знал.
– Толстой на стороне молоденькой клирошанки, – человек в белом переднике и белых брюках подошел сполоснуть чашки. – Когда Тютчев вчинил ей иск, Лев Николаевич произнес многочасовую речь в ее защиту – когда же Фет опротестовал ее вексель, Толстой вчинил встречный иск баронессе Пфеффель, его жене. В итоге право собственности на железнодорожные уборные осталось за молоденькой клирошанкой.
– Те самые знаменитые уборные-люкс в Париже под Европейским мостом?! – Инесса не сдержала себя.
Когда-то в первой молодости она была частой их посетительницей и именно там познакомилась с Мопассаном.
«Открой, это я!» – однажды ошибся тот отделением и кабинкою.
Приятно возбужденный, он просовывал в дверь голову.
Ненормальные с условной точки зрения, их отношения были нормальны с точки зрения безусловной.


Глава третья. ЗАРЫТЬ ПОКОЙНИКА

Перед сном Греков ставил себе на плечи какой-нибудь чемодан и сильно у него вылуплялись глаза.
– Зароем покойника? – предлагал он Инессе.
Инесса Федоровна отряхивала желтую пыль; она снимала чулки и принималась хлопотать вокруг них.
– Чтобы сильно их натянуть, – приобщала она Грекова, – потребен колодезный ворот.
Греков, подтыкивая, делал круговые движения.
– Мопассан, – однажды Инесса вспомнила, – всегда стучал трижды.
– Что делал он на клиросе? – Греков загнул ей пальцы.
– Он говорил аминь и рассыпал чечевицу, – ногой Инесса ударяла по умывальному тазу.
– Чьи это руки, – Греков вспомнил, – шалят по дому? Давеча из ничего вылезли пронырством, развязали шнурки на ботинках, волосы треплют, серии в сейфе трогали?!
– Тимофеев сказывал, – Инесса присела над тазом, – руки эти никому не принадлежат, они сами по себе и могут не только шалить, но и накидать, скажем, приличный текст.
– Сдается мне, что-то такое я читал, – несильно Греков напрягся, – про бильярд, который управляется кием, в доме на полосатой границе миров! Признаться, я думал, это – лингвистические автоматы!
– Автоматы еще не справляются со всем объемом работы, – выказала Арманд осведомленность, – кое- что доделывается вручную, постулируется.
Из чемодана, того, что Греков ставил на плечи, брякнул звоночек и со стрекотом поползла бумажная лента.
«Кн;те, кн;те, – читали они, пропуская сквозь пальцы. – Примите служебника антифонами, октоиха – акафистами, триодя – задостойниками, каноника – катавасиями!»
– Глупая ханжа думает только о странниках! – Греков рассердился на матушку.
«Сын приезжает!» – вспомнила Арманд о ребенке от Ленина.
Кровать оказалась полна черной и серой публики: вытряхивали с балкона – публика негромко напевала: это было горловое пение, похожее на жужжание шмеля; в конце концов, разлетелись.
Ночью им служили лакеи в дворцовых ливреях.
Лакеи были грушевидной формы, с отверстием около аршина в диаметре…
Утром Инесса Федоровна сбегала к колодцу и возвратилась, блестя глазами.
– Прило-жимо! – Греков опрокидывал лакеев, вкладывая одного в другого, и сощелкивал.
Нужно было, понимали лакеи, обойти то роковое начало, которое мешало концу.
Это начало уже много раз обходили, но всякий раз обойденное оно вырастало, не позволяя завершить путь.


Глава четвертая. ОТРИЦАНИЕ ИДЕАЛОВ

Много легче зажечь новую любовь, чем поддержать старую.
«Причем вообще здесь любовь!» – Инесса пожимала ногами.
Достаточно, она знала, Толстой заматерел в этой своей причуде.
Со стороны Ясной Поляны слепил золотой блеск и летуче пахло камфарой.
Толстой золотил пилюлю, камфара напоминала о фанфаронах.
Велосипед Толстого проносился иногда по дороге, но графа в седле не было.
Погода благоприятствовала, уже собрали скошенное сено, Инесса Федоровна вдыхала полной грудью раздражающий аромат роскошного утра.
Деревья, отягченные ярко-зеленой листвой, давали живительную тень.
Инесса Федоровна пошла доставать из чемодана чай и сахар, то есть, так показалось ей – на самом же деле медленно она поравнялась с лежавшим на садовой дорожке человеком: портретист!
Чудесные, удивительные брови женщины двигались и говорили – у портретиста были женские брови и влажный голос; речь полилась, точно в жестяную коробку:
– Кто может мешать нам мыслить иной умопостигаемый, трансцендентный мир, кто мешает? Будем же изучать его. Там наша мысль может строить, там она может быть царицей, там ей нет препон, ибо там пустое место!
– Анатолий Васильевич?! – Инесса взвизгнула, но Луна-Чарский предостерегающе поднес палец к губам.
Художник располагался буквально в нескольких саженях.
– Мое отрицание идеалов, – произнес он нормально, полостью рта, – происходит от той причины, что как художник я никогда не формулирую их теоретически, а воплощать в живые образы их не приходится, ибо я имею дело с русской действительностью, дающей мне очень мало светлых красок – и в то же время я слишком реальный для того, чтобы изображать нечто такое, чего не встречал в жизни. Поэтому мне приходится поневоле скрывать свои идеалы, подразумевать их, выставляя явления, стоящие в полном противоречии с ними!
– Антон Павлович?! – уже удивилась Инесса не так сильно.
Она знала, что ему грозит тюрьма и потому вскрикнула тише.
Теперь она могла предполагать дальше: Равель, Шиммель?!
С удобством композитор расположился в боковой аллейке.
– Салям алейкум! – приветствовал он ее, протягивая пиалу с рахат-лукумом, – Иногда уходишь потому, что отчаянно хочешь остаться!
– Мистер Драйзер! – она расхохоталась маскараду. – Нельзя разбитую чашку сделать целой, но можно рукопись продать?!
Кто мог оказаться четвертым?!
«А хоть бы и Богомолов!»
Она храбрилась, смотрела на свой левый рукав и щипала его правой рукой.
Запахи стали резче, вот-вот должен был подползти ласковый холод; змея копоти по-русалочьи свесилась с дуба.
Четвертый, господин, лежал в хрустальном гробу, обвитом цепями.
Пушкин?!


Глава пятая. ЛОШАК ОТ ДИАЛЕКТИКИ

Трижды господин постучал по дереву: тетерев?! Трижды господин?!
Облако застлало ей глаза, главный нерв души точно оборвался.
Она ослабела, но не хотела падать в обморок – это было ни с чем несообразно, никаким образом!
Перед ней было тело Богомолова – она помнила ту особую пропорциональность и правильность всех его частей – однако он имел вид не только ненормального человека, но и не человека вовсе!
Мужчина без ножа смешнее собаки без хвоста; песиголовцы допускают человекообожание: на щиколотке Инессы прозвучал поцелуй, его руки обхватили за колени; язык шершаво облизывал: у Богомолова была собачья голова, голова Азора!
Страсть не рассуждающая!
Вся кратковременная история их любви была полна странных несообразностей, перед которыми отступали люди, куда более грубые и извращенные.
Его ландо подъезжало под балкон ее квартиры – она отдавала ему свой стан в фаэтоне.
Такие минуты навсегда памятны.
Кто-то знакомо хохотал: решительно Инесса не могла примириться с мыслью о необходимости если не вполне развенчать свой идеал, то уж, во всяком случае, на несколько ступеней опустить его пьедестал.
Ночью налетела буря.
От испуга у Инессы Федоровны схватило под ложечкой; она знала: это разбушевались Луна-Чарский, Антон Павлович, Драйзер и Богомолов.
Она различала их по голосам.
– Спился с круга и помер в молодых летах! – визжал Луна-Чарский.
– Простудившись на болоте, заболел жабой, и помощь грачей оказалась недействительною! – рычал Антон Павлович.
– Друзья, случается, убивают друг друга! – выл Драйзер.
– Выбежал, потеряв голову! – неистовствовал Богомолов.
Они шумели, стучали в окна.
«Впустить, может статься?!» – колебалась Инесса, но знала: нельзя!
Однажды при схожих обстоятельствах их впустили в магазин «Оповр Жак» на площади Республики, и, если бы не оказавшаяся там молоденькая клирошанка, один бог знает, чем бы это закончилось.
У Богомолова тогда была на плечах его собственная голова, Луна-Чарский же щеголял лошадиной, и молоденькая клирошанка схватила его за уздечку.
Это была настоящая картина, полная экспрессии, таинственности, волшебства, красок, лошадиного громкого топота, чередующегося с отчаянными криками умиравших людей, строгих закономерностей, цифр лет и других последовательностей.
Потом: комнатка в одно окно, круглый, начинающий раздваиваться подбородок, ум, подвижный, сильный, богатый средствами и неразборчивый на них; бретер от диалектики, лошак, сразу он осмотрелся, нет ли дам в комнате.
Это взяло часа два.


Глава шестая. В ЧУЛКАХ И В ЮБКЕ

Греков считал положение нормальным: он разыскал в саду женские брови и мохнатыми гусеницами пустил ползать по белой скатерти: скатертью дорожка!
– Смотри, – он вынимал из чемодана последовательно раздвоенный подбородок, подвижной сильный ум, кусок лошака, резиновую тугую шею, что-то еще, – смотри,  – приговаривал он, соединяя в известном порядке, – вот тебе Богомолов, вот – Антон Павлович, а это, по желанию, – Луна-Чарский или Драйзер!
Действительно, выходило похоже!
– А строгие закономерности, цифры лет, другие последовательности – они как же?! – вспоминала Инесса о ночных голосах.
– Выброшены в окно, – Греков втянул глаза. – Вместе с идеалами!
– Выходит, – медленно Арманд возвращалась, – в действительности я вынула из чемодана чай и сахар, но вовсе не поравнялась с лежавшим на дорожке портретистом?! В таком случае, что было дальше?!
– Ты напилась чаю с сахаром,– знакомо Греков смеялся, – и это взяло часа два. Два часа! – он повторил со значением. Понимаешь теперь?!
– Нам следует снести сортир, – она поняла, – а на его месте возвести уборные-люкс по примеру парижских!
– Вначале мы должны зарыть покойника, – с поворачиванием белков, Греков напомнил.
Он ел крутые яйца и играл глазами. Ему надо было выразить до конца скопившийся в нем протест против ее прошлого, как женщины.
«Молодой человек без хвоста!» – Инесса вспомнила.
Человек в белом переднике и белых брюках убирал чашки. Чашки смотрели глубже обычного и казались загадочными.
– Их укачала железная дорога, – сказал Тимофеев. – Укатала. Чашки-сивки! – спиною он изобразил крутую горку.
Место Тимофеева было в хлеву, но через него просматривался выход на Толстого.
– Этот человек – Робеспьер! – зубр указал на услужающего.
– В каком смысле? – логично было спросить.
– У него, посмотрите, – Тимофеев снял с человека белый колпак, – голова Робеспьера!
Все всмотрелись: сильно посиневшие веки скрывали взгляд, в котором можно было прочесть страшную загадку.
– Кто это сделал?! – не знала Арманд, о чем и подумать.
Из чемодана Греков достал чехол с гербом французской республики:
– Покойника нужно зарыть!
– Мирабо предчувствовал появление Робеспьера, – Гальперин обернул тело цепью.
– Кто же у нас Мирабо? – Инесса не препятствовала словам вылетать наружу.
– Мирабо у нас в юбке! – Гальперин точно вписал тело в оконный проем.
Слышно было, как снаружи заскрежетал ворот.
– Мирабо, – дополнил Гальперин, – у нас в юбке и туго натянутых чулках!


Глава седьмая. ВУЛКАН И РАДУГА

Толстой предчувствовал появление Наполеона.
Хотя бы, из железнодорожных уборных-люкс.
Ему должна была махать вослед молоденькая клирошанка.
Он не был Наполеоном полным: разве что, уши, пальцы, губы.
И золотая пыль в походном ранце, родственная жужжанию шмеля!
В передней прозвенела сабля: появился, приехал!
Ему нужно было высказать до конца накопившийся в нем протест против своего будущего, как женщины.
В его лице проходили уже изменения, ясно указывавшие на расстройство гормонов.
Как неподвижная глыба многие годы над Европой занесенный Толстой каменел вопросом:
– В Москву? На Москву?
– Да.
– Плох тот солдат, который не носит в ранце головы маршала! – Толстой вырвал из романа страницу и употребил на растопку.
Из рук вечности Наполеон принял багряницу огня, вышло замечательно красиво.
– Возьмите. Вот! – Лев Николаевич подпихнул желтый чемодан.
– Жаба, помощь грачей, убийственные друзья, спившийся круг! – не слишком гость воодушевился.
– Предчувствуете чье-либо появление? – Толстой спросил по-французски. – Молотов? Маленков? Может быть, Каганович?!
Одаренный женскою хитростью, визитер отвечал не тотчас и, похоже, не то, что думал.
Овал его лица однако сделался тоньше, бюст принял более строгие очертания.
Что-то вытекло у него из ноги, а потом – из уха.
– Предчувствую, – Наполеон заложил руку, – появление покойника: покойника-фанфарона! Воистину, его заждались! Богатый фосфором, идеальный покойник, в лиловом сумраке он создаст, наконец, пространство ( его кусок – пространство и есть!), уводящее от пустой суеты! Всего лишь связка корицы, зашитая в кору для вида, он держит те концы, за которые, зацепившись, можно будет пройти до начала! И засвежеет вокруг! И соберутся Боги вкруг него, и пауки воссядут на стулья, и распахнутся Двери Счастья!
– Кн;те! Кн;те! – забывший о своем положении «над всеми» отчаянно Толстой за-ба-лан-си-ро-вал.
Обратный ход направлению жизни: от покойника!
Могла ли могила?!
Вполне!
– Каренина умерла?! – больно Наполеон притиснул Льва Николаевича к огромному тому.– Зачем создали вы бессмертный образ?!
Остро запахло потом и испражнениями.
Наполеон вырвал страницу и протянул Толстому.
Встала над Ясной Поляной радуга и извергся вулкан.


Глава восьмая. В СЛОНОВЬЕЙ ШКУРЕ

Мирабо предчувствовал Робеспьера – когда же с человека в белом переднике и белых брюках совлекли белый колпак и раскрыли посиневшие веки, в сверкнувшем взгляде все увидели Мирабо.
– Вот кто!
Греков распорядился привести.
Мирабо был в парике и юбке.
Ездивший по четвергам на трамвае в закопченную, с тараканами, баньку, там он развлекал баб духовными песнопениями. Слепому, ему дарили женское и туго натягивали чулки. Охальник, он подтыкивал баб и учил их французским штучкам. Когда баньку прикрыли, он сделался странником и из Петербурга пришел в тульское имение Грекова.
– Ты смотри у меня! – строго приведенному указал Греков. – Чтобы больше этого не было! Не то живо с тобой разберусь! Я, брат, не таких ставил на место! Думаешь: все можно?! Привык у себя в баньке! Живо я дам острастку!
Оноре, француз, Мирабо молчал, склонивши голову.
Возражать было себе дороже: непрочная конструкция могла не выдержать.
Прошедший обычный ход жизни (к себе-покойнику) и обратный ход (к себе от покойника), для новых своих современников он был Валериан Куйбышев.
Не слишком довольный выпавшей ему ролью юродивого, Куйбышев имел секретный план принять постриг и впоследствии под именем Самарина занять место обер-прокурора Святейшего Синода! Тогда снова он прилучит Толстого к церкви, а уж потом…
Греков тем временем обсыпал Робеспьера корицей, дал грачам обсесть его и поверху возложил жабу: получился Каганович. Немедленно бабы обшили Лазаря в кору, и вышел Лазарь Каганович.
– Все переходим в индуизм! – Греков трубил в слоновьей шкуре.
Тачками из дома повезли желтые чемоданы – их вспарывали у гигантского костра, яростно в котором Каганович пылал.
«Анна Каренина в метро», – вынимали тома. – «Анна Каренина в трамвае», «Анна Каренина в школе и дома», «Как закалялась Анна Каренина», «Очередные задачи Анны Карениной» – мелькали названия.
«Жар страстей, – было засомневался Мирабо, – или жар гения?»
О гениальности нужно было говорить так, как обыкновенно говорят о погоде, о страстях – так, как говорят об обеде, и о жаре – так, как о пульверизаторе с озонородом.
Когда градус понизился, спекшегося Кагановича распределили по чашкам.
Косматая усмешка повела рты.
– Как хорошо смеется Маленков, – сказал Каминский, любуясь влажными глазами и трясущейся фигурой во френче. – Но что, скажите, здесь он делает?
– Не знаете? – удивился Куйбышев. – Он служит! Биологический туалет – он служит биологическим туалетом. Пятого поколения! Самодвижущаяся оболочка! Утром моют, подвергают дезинфекции – и пользуйтесь на здоровье, хоть по-большому, хоть по-маленькому! Позовите, и он подойдет сам – стационарный наш сортир далеко и, согласитесь, весьма неудобен…


Глава девятая. ОПУСТИЛ НЕБО

Толстой взял пустой желтый чемодан и принялся набивать его фрагментами тел и событий.
– Как это? – совсем немецким звуком спросил генерал Паукер.
Худоба и чернота не унимались на лице Инессы Федоровны.
– Ой, мужик, – она выделывалась, – волос не чешется, сено бы успеть закопнить – дождик будет!
Восемь месяцев тюремного заключения и церковное покаяние для Самарина попали под руку, и Толстой перебросил их на ногу, жонглируя.
«Где Николай Михайлович? – Его нет, ушел в метель!»
Старинное попалось его  собственное рассуждение: «Что такое бифштекс».
«Бифштекс – это маска причинности! – он порвал. – Кровавый мальчик!»
Аккуратно Толстой уложил в чемодан фрак с цепью мирового посредника.
Коварные улыбки, множество блестящих глаз, без счету чулков с тугими подвязками.
Графский шмуцтитул.
Пушкин для полового соединения.
Квиетисты, кусок темного английского мыла.
Гвозди вместо гадили! «Гадили по стенам, вместо платяного шкафа!»
Пакость изумительная – Маленков – разразился резкой, поносной бранью; перспектива неудавшейся невесты снова страшила Анну – еще в девушках она думала об измене будущему мужу: о банальности следовало говорить так, как обыкновенно говорят о погоде – большие темные губы Ленина пиявками хищно впились Толстому в шею: Владимир Ильич прилип развратнейшей махровой камелией.
На кухне Софья Андреевна играла со своим ребенком: она бросала ему куски мяса и смеялась мелодическим тихим, сдержанным смехом.
Погода благоприятствовала: небо обложилось тучами, каждую минуту угрожал дождь.
«Я ПРЕЗИРАЮ ЭЛЕКТРИЧЕСКИЕ ФОНАРИ И КУРЬЕРСКИЕ ПОЕЗДА!» – дегтем вывел он поперек стены.
Из кладовки Толстой выкатил велосипед и приторочил чемодан к багажнику. На левом заднем колесе был несомненный признак костяного шпата.
Негромко в доме протестовали.
– Я ухожу, уезжаю! – Толстой поставил точку.
Он страшно осунулся, но глядел сознательно.
Он опустил небо.
Развалил лето.
Бросил догнивать год.
В доме он казался стариком, но в сумерках совершилось превращение: старческое сбежало с него, и на дороге показался самый блестящий из крутивших педали.
«Всё образуется, – думал он. – Да!»
Кто-то знакомо хохотал: призрак молодости?!


Глава десятая. ДУХ И МИР

Есть только то, что должно быть: Каменноостровский.
Все действительное разумно: кучер.
Все разумное действительно: отдал вожжи.
Идея – это мир: лошади.
Мир – это разум: стали забирать.
Дух – это всё: всем стало веселее!
Да: На Каменноостровском кучер отдал вожжи, лошади стали забирать, и всем, решительно, стало веселее.
Мотаясь из стороны в сторону, мы кричали, что, дескать, Толстой устарел, а Федор Михайлович вообще не тянет, и тут, взявшиеся из уплотнившегося воздуха, с коляской  рядом появились двое с хрестоматийными, но мало значительными лицами, своим общим обликом напоминавшие разбойников с Большой дороги.
Велосипедисты, цепко они оглядели нас.
Немедленно мы замолчали.
Решив, по-видимому, что с нас и взять-то нечего, они ударили по педалям и скрылись в облаке налетевшей космической пыли.

                сентябрь 2016, Мюнхен




СОДЕРЖАНИЕ

ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ
Глава первая. БЛЕЩУЩИЙ  ПЛАМЕННИК (ПРОЛОГ)
Глава вторая. КОНЕЧНАЯ  ЦЕЛЬ
Глава третья. ОПОРА  РУХНУЛА
Глава четвертая. ОСТОРОЖНЕЕ  СО  СЛОВАМИ!
Глава пятая. ГРУШЕВИДНАЯ  ВЕЧНОСТЬ
Глава шестая. УСЫ  И  БРОВИ
Глава седьмая. УСКОРЕННЫМ  ШАГОМ
Глава восьмая. БЕДНАЯ  КАТЯ
Глава девятая. ТАИНСТВЕННОЕ  ИСЧЕЗНОВЕНИЕ
Глава десятая. ПОЙТИ  КУПАТЬСЯ

ЧАСТЬ  ВТОРАЯ
Глава первая. НОВОЕ  ИМЯ
Глава вторая. ТАЙНЫЙ  ПРЕЛЮБОДЕЙ
Глава третья. ЧУЖИЕ  МЫСЛИ
Глава четвертая. ТЫСЯЧА  ЗОЛОТОМ
Глава пятая. СНОВА  ПУШКИН!
Глава шестая. ЗАГЛЯНУВШИЙ КОЗЕЛ
Глава седьмая. РАЗВРАТНЫЙ  МАЛЬЧИК
Глава восьмая. ЧЕЛОВЕК-ФАРШ
Глава девятая. ЧЕРЕЗ  СТЕКЛО
Глава десятая. РУССКИЙ  ЛАФОНТЕН

  ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ
Глава первая. ТЫЧКИ  И  УКУСЫ
Глава вторая. ОТЦЫ  НА  ОЗЕРЕ
Глава третья. СОЛОВЕЙ  НА  ПРИВЯЗИ
Глава четвертая. ЖЕЛТЫЙ  ЧЕМОДАН
Глава пятая. БЕСЕДА  С  ДРУЗЬЯМИ
Глава шестая. МЯСНАЯ  ДАМА
Глава седьмая. ЖЕНСКИЙ  ВАРИАНТ
Глава восьмая. ОБРАЗ  МАТЕРИ
Глава девятая. ВЗОЙТИ  НА  КОСТЕР
Глава десятая. СОБРАЛСЯ  КУРУЛТАЙ

ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. КРАСНЫЕ  КИТЫ
Глава вторая. КЛЮЧЕВЫЕ  СЛОВА
Глава третья. МЯСНОЕ  ВРЕМЯ
Глава четвертая. ТРЕХГЛАВЫЙ  ОРЕЛ
Глава пятая. ДВЕ  МОГИЛЫ
Глава шестая. КСТАТИ  И  ХОРОШО
Глава седьмая. ВДОЛЬ  ПОТОКА
Глава восьмая. ЛИСЕЛЬ-СПИРТ
Глава девятая. В  РАЗНЫХ  ПОЗАХ
Глава десятая. ПОКЛОНИВШИЙСЯ  ВЕЧНОСТИ



ЧАСТЬ  ПЯТАЯ
Глава первая. ВО  ВСЕМ  БЛЕСКЕ
Глава вторая. КРАСНОЕ  НЕБО
Глава третья. БОЛЬШЕ  ВСЕХ
Глава четвертая. ДОКТОР, ПОЧТАЛЬОН
Глава пятая. ДОКТОР  СДЕЛАЕТ!
Глава шестая. ЧЕЛОВЕК  МЫСЛИ
Глава седьмая. ТУМАНЫ РАСТУТ: РАСТУМАНЫ
Глава восьмая. СВЕЖИМ  ГЛАЗОМ
Глава девятая. ЛЮБОВНЫЙ  ПОДБОРОДОК
Глава десятая. ЗА  ГРАНЬЮ – ГРАНЬ

 ЧАСТЬ  ШЕСТАЯ
Глава первая. ВВЕРХ  ПЯТАМИ
Глава вторая. ОПЫТНЫМ  ПУТЕМ
Глава третья. НЕВИДИМЫЙ  КОМПОНЕНТ
Глава четвертая. ЖИВОПИСНЫЕ  ШЛЯПЫ
Глава пятая. ГУРМАНЫ  ИЗ  СОВНАРКОМА
Глава шестая. ЭФИРНЫЙ  ОГОНЬ
Глава седьмая. ВЕК  НА  КРЫШЕ
Глава восьмая. РУМЯНЫЙ  РОТ
Глава девятая. ТОЛЬКО  СТАКАНЫ
Глава десятая. МЯСНОЕ  ВОСКРЕСЕНЬЕ



ЧАСТЬ  СЕДЬМАЯ
Глава первая. ВДОЛЬ  РУЧЬЯ
Глава вторая. ПОКОИ  ДЛЯ  ПОКОЙНИКА
Глава третья. ОБМАННЫЕ  ДНИ
Глава четвертая. ПРИЗРАК  МОЛОДОСТИ
Глава пятая. ВЕСНА  ПРИДЕТ!
Глава шестая. БУРЛИВЫЕ  СОКИ
Глава седьмая. ПРОТИВНЫЙ  ЧЕЛОВЕК
Глава восьмая. В  ОДНУ  СТОРОНУ
Глава девятая. ДРОЖАЛИ  АТОМЫ
Глава десятая. БЫЛО  НАЧАЛО  ВЕСНЫ

ЧАСТЬ  ВОСЬМАЯ
Глава первая. ДИКИЕ  ПЛЯСКИ
Глава вторая. ПРОМЕЖУТОЧНЫЙ  ВЫВОД
Глава третья. ГОРЯЧИЙ  ПАРОВОЗ
Глава четвертая. НАМАЗАНО  МАСЛОМ
Глава пятая. СТАКАН  ВОДЫ
Глава шестая. ПОЧИЩЕ  КАРАМЗИНА
Глава седьмая. ДЛИННЫЙ  ХАЛАТ
Глава восьмая. ВСЕ  СХОДИТСЯ
Глава девятая. ЗОЛОТОЙ  ЛЕОПАРД
Глава десятая. РАЗВЯЗАТЬ  РЕМЕШОК



ЧАСТЬ  ДЕВЯТАЯ
Глава первая. СОБРАТЬСЯ  С  МЫСЛЯМИ
Глава вторая. ДВА  СКЛАДА  ПАТОКИ
Глава третья. ОДНУ  ЗА  ДРУГОЮ
Глава четвертая. ОПАСНЫЙ  ЧЕЛОВЕК
Глава пятая. ПУЛЯ  ВО  ЛБУ
Глава шестая. ЧТО  ДЕЛИТЬ?
Глава седьмая. ПИНГВИН-САНГВИНИК
Глава восьмая. ДЕНЬ  ДЬЯВОЛА
Глава девятая. БУДЕТ  РАЙ!
Глава десятая. НОВЫЕ  ЗНАЧЕНИЯ

 ЧАСТЬ  ДЕСЯТАЯ
Глава первая. ПРИЗРАК  КОМПЛИМЕНТА
Глава вторая. КОНЕЦ  АНТРАКТУ
Глава третья. ПОД  ЗНАКОМ  ИНДЕЙКИ
Глава четвертая. ПОД  ЗНАКОМ  ИНДЕЙКИ-2
Глава пятая. ПОД  ЗНАКОМ  ИНДЕЙКИ-3
Глава шестая. ПИР  ВО  ВРЕМЯ
Глава седьмая. ГЛАВНЫЙ  ЗАКОН  МИРА
Глава восьмая. ПИРОГ ИЗ  МОСКВЫ
Глава девятая. ВМЕСТЕ  С  НИМИ
Глава десятая. НА  ЧЕТВЕРЕНЬКАХ



ЧАСТЬ  ОДИННАДЦАТАЯ
Глава первая. КИПЫ  КУДЕЛИ
Глава вторая. СВОЯ  ИГРА
Глава третья. ПУРПУРНЫЕ  КУДРИ
Глава четвертая. ПАЛЬЦАМИ  ПО  ПРОБОРУ
Глава пятая. ГЕНИАЛЬНАЯ  ПОСТАНОВКА
Глава шестая. ВЫКОПАЛ  ВСЕХ
Глава седьмая. НЕПОЛНОЕ  СООТВЕТСТВИЕ
Глава восьмая. ЖЕНСКИЙ  БАТАЛЬОН
Глава девятая. СНОВА  КОКЧЕТАВ!
Глава десятая. ПРИЖЕЧЬ  ЛЯПИСОМ


ЧАСТЬ  ДВЕНАДЦАТАЯ
Глава первая. ЗАКИПАЕТ  ВОДА
Глава вторая. КОСТЮМ  РОБЕСПЬЕРА
Глава третья. ОПАСНАЯ  ИГРА
Глава четвертая. ПОД  СТУК  ТАРЕЛОК
Глава пятая. УРОД  РАЗДУВАЕТСЯ
Глава шестая. ЗОЛОТЫЕ  СПОЛОХИ
Глава седьмая. ВОПРОС  ЗАКРЫТ
Глава восьмая. ЧЕТЫРЕ  ТЕЛА
Глава девятая. ВСЕМУ  ГОЛОВА
Глава десятая. СМОГУТ  ВОЙТИ


ЧАСТЬ  ТРИНАДЦАТАЯ
Глава первая. ВЫРЕЗ  ЛИЗЫ
Глава вторая. МИСТИЧЕСКИМ  ОБРАЗОМ
Глава третья. ПО  СТЕНОЧКЕ
Глава четвертая. РЕКЛАМНЫЙ  РОМАН
Глава пятая. БОЛЬШОЙ  РИСК
Глава шестая. КРАСНЫЙ  ТРАМВАЙ
Глава седьмая. РЕШИТЬ  ДЕЛА
Глава восьмая. ПИТАТЬ  НАДЕЖДУ
Глава девятая. ТРЕТЬЯ  РОССИЯ
Глава десятая. ДАЙ  ШАНС!

 ЧАСТЬ  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Глава первая. ДЕЛО  ЖИЗНИ
Глава вторая. НЕЛЕПОЕ  ПОЛОЖЕНИЕ
Глава третья. СКВОЗЬ  ТОЛЩУ  СЛОВ
Глава четвертая. ДРУГОЙ  ТЕКСТ
Глава пятая. В  МИРЕ  ТАРЕЛОК
Глава шестая. КОЛЕНКОР  И  КЕНОТАФ
Глава седьмая. СТО  ПАУКОВ
Глава восьмая. ЧЕРНЫЕ  НОГИ
Глава девятая. СТРАННЫЙ  ЗВУК
Глава десятая. ТЕЛЕГРАММА  ВО  ФРАНЦИЮ



ЧАСТЬ  ПЯТНАДЦАТАЯ
Глава первая. НЕКРАСИВОСТЬ  ЛИЦА
Глава вторая. ЗДОРОВЕННЫЙ  НАХАЛ
Глава третья. ЛАСКОВЫЙ  ХОЛОД
Глава четвертая. ВЗОРВАТЬ  МОМЕНТ
Глава пятая. ЖЕСТОКО  И  ВНЕЗАПНО
Глава шестая. КТО-ТО  ШЕСТОЙ
Глава седьмая. ВНУТРЕННИЙ  ЧЕЛОВЕК
Глава восьмая. КРИВЫЕ НОГТИ
Глава девятая. КОНЦЫ  И  НАЧАЛО
Глава десятая. ФУНКЦИЯ  МУЗЫКИ

ЧАСТЬ  ШЕСТНАДЦАТАЯ
Глава первая. ИХ  ЗАТЕЯ
Глава вторая. ВЕЛИКОЛЕПНАЯ  ЧЕТВЕРКА
Глава третья. ЗАРЫТЬ  ПОКОЙНИКА
Глава четвертая. ОТРИЦАНИЕ  ИДЕАЛОВ
Глава пятая. ЛОШАК  ОТ  ДИАЛЕКТИКИ
Глава шестая. В  ЧУЛКАХ  И  В  ЮБКЕ
Глава седьмая. ВУЛКАН  И  РАДУГА
Глава восьмая. В  СЛОНОВЬЕЙ  ШКУРЕ
Глава девятая. ОПУСТИЛ  НЕБО
Глава десятая. ДУХ  И  МИР