И я не умер?!

Мила Морозова
(Отрывок из Части V)

Описываемые события происходили в Алма-Ате, в 1978 году.


Третьего ноября часов в 11 вечера у меня начались схватки. Они были слабыми, и я решила позвонить старшей сестре Жанне – вдруг это ещё не начало родов, а так, легкое недомогание. Где-то в глубине души мне очень хотелось, чтобы это было именно недомогание, которое к утру пройдёт. Но, выслушав меня, Жанка авторитетно заявила:

- То самое.

- Так что? Мне в роддом ехать, или подождать пока? – спросила я с надеждой, что может быть, всё ещё обойдётся.

- Езжай, всё-таки под присмотром будешь. Скорую не вызывайте, лучше на своей машине, а то отвезут куда попало.

- Да какая разница?

- Разницы, конечно, никакой, но всё-таки лучше поближе к дому.

- Ладно – во второй роддом поедем.

Маму в известность я поставила только после того, как Алёша подогнал "маленькую юркую недотыкомку" (так ласково он называл наш ярко-красный видавший виды запорожец) к подъезду. Мне почему-то не хотелось, чтобы вокруг меня началась суета, не хотелось выслушивать советы и напутствия, охи и ахи. Вообще в тот момент я полностью сосредоточилась на своих ощущениях, и места для чужих эмоций во мне не оставалось.

В приёмном покое роддома горел тусклый свет. Уже немолодая медсестра, которая меня регистрировала, тоже была какой-то тусклой: она монотонно задавала мне вопросы, неспешно записывала ответы, ни разу не подняв головы, и было понятно, что для неё роды, аборты, а также всяческие иные неполадки женского организма – дело обычное и давно наскучившее. Закончив писать, она, наконец, подняла голову и крикнула:

- Маша, на обработку!

Обработка – это когда Маша ставит тебе клизму, бреет нужные места и, вручая тебе кусок хозяйственного мыла и вафельное полотенце, предлагает принять душ в моечном отделении приёмного покоя с серым цементным полом и кушеткой, застеленной желтоватой простынёю со множеством штампов «Роддом №2». Добро пожаловать, будущая мамаша!

- Вот, одевайтесь! – Маша протянула мне рубаху с уже знакомыми штампами и затем спросила:

- Сами в предродовую дойдёте, или на каталке поедем?

Я ответила, что дойду. Ехать на каталке мне совсем не хотелось, ведь не тяжелобольная же я, в конце концов!

В предродовую палату я попала уже около часа ночи. В палате свет не горел, но дверь в коридор была открыта. Медсестра родильного отделения указала мне на пустую кровать с железными спинками, и сказав: «Устраивайтесь, мамаша», удалилась.

Я легла на кровать и укрылась хлопчатобумажным покрывалом. Укрылась – это громко сказано. Покрывало было, как бы это точнее выразиться, нецелым. Нет, на нём не было дыр, просто это была половина покрывала, поэтому, укрывая грудь и огромный живот, я оголяла ноги, а, укрывая ноги, оголяла грудь и живот. Сначала я подумала, что это только мне рваное покрывало досталось, и уже хотела просить замены, но когда мои глаза привыкли к темноте, обнаружила, что у всех только половинки. Стало ясно, что во втором роддоме торжествует полное равенство и социальная справедливость.

Схватки были ещё вялыми и нечастыми, поэтому у меня была возможность оглядеться. Палата – большая квадратная комната с высоким потолком и тремя большими окнами – была сплошь заставлена железными кроватями. Я насчитала пятнадцать. Почти все кровати были заняты. В основном женщины вели себя тихо, иногда постанывали, вставали, ходили, чтобы отвлечься от боли, и только одна во время очередной схватки громко кричала: «Ой, моя поясница! О-о-о-й моя поясница!».

Поначалу я даже подрёмывала между криками этой женщины, но потом и у меня боль стала приходить всё чаще и усилилась так, что было уже не до сна. К кричащей женщине пару раз заглядывала акушерка, но со словами: «Ещё не раскрылась, потерпите, мамаша», покидала палату. Несчастная женщина выла уже почти без перерыва. Слышать это было невыносимо, и чтобы хоть как-то заглушить её крики, я засунула голову под подушку. Вдруг крики прекратились. Я подняла голову и обомлела: женщина стояла на коленях у своей кровати, а её голова торчала между металлическими прутьями спинки! Она умудрилась раздвинуть их руками и просунуть туда голову. Прутья, видно, спружинили назад, и вынуть голову у неё уже не было сил. На крики перепуганных  рожениц прибежали все, кто дежурил этой ночью. Женщину с трудом освободили из капкана и увели. В палате стало тихо.

Забрезжил рассвет. Каждую новую схватку я ожидала с ужасом, потому что боль всё нарастала. Казалось, что меня жгут каленым железом. Я скинула с себя половину покрывала, но легче не стало, тогда я подняла рубаху до подбородка, оголив не только живот, но и грудь. Потом попыталась походить, потом посидеть, опять легла.

Часов в восемь подошла акушерка, уже другая, присела на край кровати и засунула руку мне между ног. Её глаза над марлевой повязкой, закрывающей практически всё лицо, были большими и добрыми. Я ухватилась за её взгляд, как за соломинку, а она, видно, угадав в моих глазах немой вопрос: «Когда же это кончится?», ласково потрепала меня по руке и сказала:

- Потерпи ещё немного, деточка.

В девять утра был обход. Молодой и красивый врач подходил к каждой кровати, а акушерка ему докладывала. У моей кровати было сказано, что роженице тридцать лет, роды первые. Врач изрек:

- Старородящая, кандидат на кесарево, - и, завершив обход, удалился.

Но кесарево мне делать почему-то не стали, и я продолжала крутиться ужом почти до самого обеда. Потом вдруг схватки у меня стали затухать, чему я обрадовалась – хоть на какое-то время отпустило! Акушерка же, обнаружив меня, спокойно лежащей на постели, встревожилась и вколола мне сразу два укола, после которых мои мучения возобновились с удвоенной силой.

В час дня принесли передачу с запиской от мамы, в которой она писала о каких-то вкусных блинчиках. Блинчиков в передаче я не обнаружила – видно они, действительно, оказались очень вкусными. Да, бог с ними, с блинчиками, есть всё равно не хотелось. Вот почему от Алёши записки нет? Неужели он не пришёл! Стало горько и обидно. Однако долго лелеять свою обиду мне не пришлось – схватки стали настолько невыносимо болезненными, а перерывы между ними настолько короткими, что если бы мне в тот момент предложили их прекратить взамен на то, что мой долгожданный ребёнок рассосётся в утробе и никогда на свет не появится, я бы согласилась. До этого я стонала тихонечко, но тут уже не выдержала и застонала громко. Акушерка, сказав: «Ну-ну, деточка, уже скоро», повела меня на смотровое кресло. Не успела я на него взгромоздиться, как из меня фонтаном хлынули воды прямо в лицо доброй женщины. Она отпрянула и закричала:

- Зелёные воды!

Я поняла, что это очень серьёзно, потому что выкрики: «Зелёные воды!» прозвучали ещё два раза, как будто пароль, передаваемый по цепочке, и вокруг меня забегал весь свободный медперсонал. Меня перетащили на стол, вкололи что-то в вену, потом в бедро, и я начала рожать. Не знаю, как другим женщинам, а мне показалось, что непосредственно роды - процесс совсем не болезненный, даже приятный. Родила я в половине третьего за три потуги без единого разрыва. Мне показали нечто синюшно-фиолетовое – мой бедный ребёночек чуть не задохнулся в утробе из-за того, что схватки затухали – а я, дурочка, этой передышке радовалась!

Это был мальчик, чему я совсем не удивилась, а только произнесла:

- Антошка.

Мне показалось, что Антошка как две капли воды похож на меня, из-за чего даже немного расстроилась – я так хотела, чтобы сын был в папу!

Малыша моего обмыли, привязали к ручке бирку – кусочек зелёной клеёнки с моей фамилией и другими, пока ещё скудными, биографическими данными нового человека, плотно запеленали и положили на узкий высокий стол за моей головой. Я вывернула шею, чтобы посмотреть на него, и подумала, не упал бы он с этого высокого стола. Это было моё первое материнское беспокойство – совсем необоснованное, но такое понятное. Антошка уже не был фиолетовым, личико его приобрело нормальный белый цвет, и он тихонечко блеял, смешно складывая маленькие губки в трубочку.

Говорят, что для женщины родить, это всё равно, что разгрузить вагон с углём. Не знаю – я усталости совершенно не чувствовала, про боль забыла сразу и на сыночка за свои мучения совсем не обижалась. Акушерка накрыла меня простынёю со знакомыми штампами «Роддом №2», и перешла к соседнему столу, на котором начала рожать молодая кустодиевская женщина с шикарной гривой светло-рыжих волос и кожей цвета зефира бело-розового. Я видела, как она родила девочку, тоже рыжеволосую, и, в отличие от Антошки, розовенькую. Правда, когда девочка появилась на свет, акушерка воскликнула: «Двойное обвитие!» и очень быстрым и ловким движением освободила шею девочки от толстой пуповины, после чего малютка сразу же закричала.

Детей наших куда-то отнесли, а нас примерно через час отвезли в послеродовую палату, где уже лежало шесть счастливых мамаш. Мы перезнакомились, выяснили, кто кого родил.

Оказалось, что из восьми новорожденных было всего два мальчика. Все женщины, кроме меня были молодыми – от 18 до 22 лет, и рожали, как и я, впервые. Никто из нас не знал, когда нам принесут наших драгоценных малюток на кормление, а спросить было не у кого. Только после ужина зашла дежурная медсестра, которая сказала, что принесут завтра, а сейчас, мол, отдыхайте мамаши.

На следующий день малышей принесли всем, кроме меня и кустодиевской красавицы Вали, которая лежала справа от меня. Мы с ней с завистью смотрели, как другие кормят своих чад, а сами сцеживали молоко в стаканы. Сцеживать у меня получалось плохо, а грудь от молока распирало, отчего она начала болеть. В палату вошла старшая медсестра – женщина огромного роста и очень дородной комплекции. Она встала в центре палаты, заняв практически всё свободное пространство, упёрлась сжатыми кулаками в то место, где у женщин бывает талия, и начала проводить инструктаж. Смысл её лекции сводился к тому, что мы должны непрерывно разрабатывать грудь, сцеживая молоко и днём и ночью, так как новорожденные поначалу не могут высосать всё молоко, которое в груди образуется, а это грозит застоем, потерей молока  и мастопатией. Я ей пожаловалась, что у меня плохо получается. Медсестра со словами: «Чего тут сложного!», зависла надо мной всей своей массой, протянула свою мужскую по размеру руку к моей груди и надавила на сосок так ловко, что молоко брызнуло фонтаном. После этого она изрекла:

- Работайте, мамаши, - и удалилась из палаты с тяжелой грацией слонихи.

Я принялась работать с утроенной силой, но у меня вместо фонтана получалась тонкая вялая струйка.

На обходе мы с соседкой одновременно задали вопрос: «Почему нам детей не приносят?».

Вале врач объяснила, что из-за обвития, а мне сказала:

- Тяжелые роды.

- Почему тяжелые? С ним что-то не так!?

-  Не волнуйтесь, мамаша, просто мы немного его понаблюдаем, и завтра-послезавтра принесём.

Назавтра соседка получила свою рыжую копию, а мне Антошку принесли только на третий день – День 7 Ноября, красный день календаря.

Отмечать сей великий праздник персонал начал, видно, с самого утра, так как обычно деток приносили не более чем на пятнадцать минут, а в этот день их забрали у нас только через час. Я приложила Антошку к груди и сразу же забыла о том, что первое кормление должно продолжаться не более пяти минут. Моё золотко жадно присосалось к груди и минут сорок не отпускало сосок, а я всё время смотрела на его личико так же жадно, как он сосал, и поняла, нет, скорее, почувствовала, что ничего дороже сына на этом свете у меня нет.

На второе кормление малышей принесла уже няня, которая в каждой руке держала по два кокона и слегка покачивалась. Когда пришло время третьего кормления, а детей нам не принесли, я выглянула в коридор и увидела нянечку, которая лежала на дерматиновом диване, закинув ногу на его высокую спинку и негромко похрапывая. Больше в коридоре никого не было. Я пошла в конец коридора к детской палате, из которой навстречу мне вышла молодая сестричка, явно под градусом, и, изо всех сил стараясь быть строгой, что у неё, впрочем, плохо получалось, изрекла:

- Мамаша, спокойно. Сейчас мы ваших деток перепеленаем и принесём.

Оценив ситуацию, я решила предложить ей свою помощь, но сестричка отказалась:

- Вернитесь в палату, мамаша. Здесь вам быть не положено.

В палату я побрела с одной мыслью: «Только бы не уронили!», и мне ужасно захотелось домой. Меня подавляла эта казённая атмосфера, а главное, полная и безоговорочная зависимость от людей и правил, зачастую унизительных. Чего, например, стоили эти публичные подмывания, когда все женщины стоят в очереди к гинекологическому креслу, у которого на высоком табурете сидит медсестра, держащая в правой руке зажим с ватным тампоном, а в левой тонкий шланг, идущий от бачка, висящего на стене. Этот бачок я прозвала коллективной кружкой Эсмарха. В бачке был фиолетовый раствор марганцовки.

После процедуры нянечка выдавала так называемую пелёнку – кусок грубого полотна, размерами чуть меньше головного платка. Пелёнка служила в качестве прокладки, ведь после родов еще около месяца происходит генеральная уборка «помещения» из которого выехал «жилец», проведший там, в уюте, тепле и с полным пансионом долгие девять месяцев. Такая прокладка в трусах бы не поместилась, да и домашнее бельё было под строжайшим запретом, поэтому ходить было ужасно неудобно: приходилось скатывать пелёнку в валик и передвигаться как стреноженная лошадь, удерживая его между ног. Валик торчал под рубахой либо сзади, напоминая при ходьбе шевелящийся хвост, либо спереди, тогда женщины больше походили  на стреноженных жеребцов с огромным эрегированным членом.

Самые изящные, и я в их числе, пробовали делать «трусы», завязывая сложенную особым образом пелёнку на бёдрах. Это было всё равно неудобно, так как самопальное «бельё» плотно к телу не прилегало со всеми вытекающими отсюда, вернее, оттуда  последствиями. Не выдержав, я попросила в записке постараться как-то передать мне несколько трусиков и стерильную вату. Жанка организовала контрабандный трафик, и жизнь стала веселее. «Хвост» или «член», в зависимости от настроения, я сооружала только два раза в день перед подмыванием.

Но это несколько позже, а восьмого числа праздник продолжался. На утреннем кормлении я почувствовала сильную боль, как только приложила Антошку к груди. Мало того, что грудь продолжала каменеть всё сильнее, так ещё и соски у меня потрескались. Видно, действительно, поначалу надо было прикладывать сыночка к груди не более чем на пять минут. Не кормить его я не могла, а потому роняла слёзы, но от груди не отнимала.

Девятого утром после кормления я поняла, что всё, больше не могу – грудь сейчас взорвется. Я вышла в коридор в надежде найти хоть кого-то, кто бы мог мне помочь. Заглянув в процедурную палату, я увидела совсем молоденькую, почти девочку, медсестру – казашку.

- Девушка, что мне делать, у меня молоко не сцеживается.

Девушка подошла ко мне, ткнула маленьким пальчиком в грудь, отчего у меня искры из глаз посыпались, потом взяла два стула, поставила их посередине процедурной и сказала:

- Садитесь. Будет больно. Можете плакать.

Я села на стул, она напротив, развязала на моей рубахе тесёмки и, оголив левую окончательно окаменевшую грудь, начала массировать её и сцеживать молоко. Делала она это профессионально. Через пять минут молоком был залит весь подол моей рубахи, и на полу образовалась белая лужица, а она всё продолжала работать своими маленькими тонкими ручками. Я скрипела зубами и заливалась слезами, но терпела изо всех сил, вцепившись руками в сиденье стула. Лицо сестрички покрылось испариной, видно было, что она устала.

- Отдохните, - просипела я пересохшими губами.

- Сейчас, эту грудь доработаю, - ответила сестричка.

Остановилась она только после того, как грудь моя стала совсем мягкой и перестала болеть, рубаха промокла даже под моей задницей, а лужица на полу превратилась в озеро, диаметром около метра.

- Вот теперь отдохнём, - сестричка откинулась на спинку стула, а потом добавила:

- Пойдите, смените рубаху.

Когда я вошла в палату, Валя выпучила глаза:

- Что с тобой!

- Рубаху сменить надо, - ответила я, и разрыдалась.

Соседка выбежала из палаты и принесла чистую рубаху с разодранным почти до конца подола разрезом и без тесёмок.

- Еле выпросила у сестры-хозяйки.

Я стала стаскивать с себя насквозь мокрую рубаху, когда в палату заглянула сестра-хозяйка, наверное, хотела убедиться, что мне действительно нужна смена.

Напряжение моё спало, я перестала реветь, надела на себя этот почти халат и вернулась в процедурную на вторую серию пытки под названием «Обработка правой груди».

Больше свою спасительницу - эту маленькую почти девчонку - я никогда не видела, и даже имени её не знаю, но надеюсь, что Аллах к ней добр и милостив по сей день, потому что я, будучи атеисткой, просила его об этом очень искренно.

Выписали меня одиннадцатого числа. Молодая, симпатичная сестричка, перепелёнывая моё чадо из казённых штампов в домашние пелёнки, наигранно Антошкой восхищалась, за что получила стандартный набор в виде коробки «Ассорти» и бутылки коньяка. Надеюсь, что-то из этих скромных даров дошло до доброй акушерки.

Дома первым делом я гордо распеленала сына, чтобы показать его Лёше во всей красе, а муж мой не нашёл ничего лучшего как спросить:

- А почему у него ноги кривые?

Получив не то, чего ожидала, я разозлилась:

- Сам полежи в животе в свёрнутом виде девять месяцев! – выпалила я с негодованием и обидой за своего ненаглядного сыночка, как будто забыв, что Алёша тоже когда-то лежал в животе в свёрнутом виде. - Выпрямятся ещё!

Лёша виновато буркнул:

- Ну, чё ты? Я так спросил.

Вот мы и дома. Как хорошо! Антошку уже никто не заберёт. Беспокоиться, что его уронит пьяненькая медсестра или нянечка, не надо. Молока хватает, нашитых мамой пелёнок и многослойных марлевых подгузников хоть завались. Правда, потрескавшиеся соски еще болят, но это ничего – до свадьбы заживет. Впервые дома, прикладывая своё золотко к груди, я почувствовала острый приступ  полновесного, всеохватывающего счастья, какого раньше никогда не испытывала.

Но счастье оказалось недолгим. На третий день я обратила внимание на то, что нос у Антошки забит, и он дышит с трудом. Я не очень встревожилась, но решила перестраховаться.

- Лёша, что-то у Антошки сопли. Может быть Светлане позвонить?

- Какой Светлане, - не понял Алёша.

- Да Комаровой же, - с раздражением воскликнула я. – Разве ты не знаешь, что она педиатр?!

- Я знаю, что Комарик физик, - попробовал пошутить Лёша.

С Димой Комаровым, мужем Светы, Алёша дружил со школьной скамьи, а потом они вместе учились в Новосибирском университете. 

Мы со Светой подружками не были, хотя она мне нравилась своим мягким, каким-то уютным характером. Такие отношения обычно называют приятельскими. Наши семьи встречались по дням рождения или большим праздникам. 

- Так, что, звонить? – переспросила я.

- Позвони, лишним не будет.

Светлана поинтересовалась, какая у Антошки температура.

- Я не мерила.

- Померяй и перезвони.

Температура оказалась 37,3. Света помолчала, а потом сказала:

- Надо бы послушать лёгкие.

- Давай Лёша тебя привезёт?

- Давай.

Через полчаса Светлана уже прикладывала стетоскоп к малюсенькой Антошкиной грудке, а я вопросительно смотрела на неё. По мере перемещения стетоскопа лицо Светы хмурилось всё больше. Закончив прослушивание, она накрыла Антошку пелёнкой и, не глядя на меня, сказала:

- Не хочу тебя пугать, и, может быть, я ошибаюсь, но похоже на пневмонию. Хрипы  с обеих сторон.

- Что же делать?

- Вызывайте скорую.

- Я вызову, а Лёша тебя отвезёт, а то поздно уже.

- Не надо, сама доеду.

Врач скорой, молодой мужчина, прослушав Антошку, заявил:

- В лёгких живого места нет. Надо срочно везти в детскую на Байзакова.

Я засуетилась, стала пеленать сына, потом, забыв про стеснение, прямо при враче натянула колготки, но он вдруг собрал свой баул и изрёк:

- Мы не повезём.

- Почему?

- Не повезём, - повторил он, - вызывайте такси.

- У нас своя машина есть.

- Вот и хорошо. Адрес больницы знаете?

- Да.

- Ну, счастливо вам. До свидания.

И врач спешно вышел из комнаты. У меня затряслись руки: «Он отказался, потому что боится не довезти до больницы». Я укутала Антошку в два одеяла, потому что в нашей недотыкомке печка не работала, и в ней было холодно как на улице.

В приёмный покой Алёшу не пустили.

- Подожди в коридоре, может быть, мою одежду заберёшь, - сказала я и направилась в сопровождении медсестры в палату приёмного покоя. Врач осмотрела Антошку и сказала:

- Покормите, потом сцедите молоко в эту баночку, и уезжайте домой, а завтра к половине девятого возвращайтесь, вам выпишут пропуск. Возьмите с собой халат, косынку и домашние тапочки.

- А что, меня не оставят?!

- Не положено. У нас мамаши находятся с 9 утра до 9 вечера, потом молоко сцеживают на ночь, а мы деток ночью кормим сами.

Сосал Антошка вяло, всё время засыпал. Я отдала сына сестричке, и она унесла его, а я сцедила молоко и вышла в коридор.

Увидев меня, Лёша воскликнул:

- Что?!

- Здесь с детьми лежат только днём. Сказали завтра к половине девятого приезжать.

И мы вернулись домой к пустой Антошкиной кроватке. Спать я не могла, что делать - не знала. Позвонила Жанне, она сказала, что попытается найти выходы на врачей, которые там работают. В половине первого ночи Жанна позвонила и сказала, что Антошка находится в реанимации под капельницей, состояние тяжелое, но они делают всё, что  необходимо, и она расплакалась.

- Только не плачь, - почему-то сказала я, - Как ты узнала?

- Через знакомых Борькиных знакомых, - ответила Жанна сдавленным голосом.

- О, господи! – я положила трубку и села на диван. Утро никак не наступало. Лёша лежал рядом и не шевелился, но я видела, что он тоже не спит. В четыре утра он сказал:

- Приляг хоть на немного.

Я легла рядом. Так мы и пролежали до семи, не проронив ни слова.

Утром я надела халат, чтобы в больнице не переодеваться, взяла тапочки и бабушкин белый платок, выпила чашку чая – еда в горло не лезла, и вышла во двор, где меня в машине уже ждал Алёша.

В больнице на стенде со списками мы сразу же нашли фамилию сына в отделении для новорожденных. Значит жив! Я помчалась в отделение. Там в большой комнате, меблированной только стульями, стоящими вдоль стен, и холодильником «Саратов», было уже десятка три женщин. Все стулья были заняты, а те мамаши, которым места не досталось, стояли поодиночке и группами, переминаясь с ноги на ногу, тихо переговариваясь и нетерпеливо поглядывая на часы. Без пяти девять комната была забита до отказа. Через пару минут в дверях появилась толстая матрона в белом халате и несвежем переднике, и зычно объявила:

- Все на завтрак!

Женщины загалдели: «Какой завтрак! Сейчас на кормление позовут!», и потянулись в коридор. У дверей, ведущих в детское отделение, образовалась толпа нетерпеливых мамаш. Некоторые возмущались: «Уже три минуты десятого – чего не открывают!». Наконец, двери распахнулись, и женщины ринулись внутрь отделения. Я побежала вместе со всеми. Справа вдоль длинного коридора располагались палаты со стеклянными стенками, через которые были видны высокие детские кроватки. Каждая палата была поделена стеклянной перегородкой на два бокса, а в каждом боксе было по три кроватки. Я растерянно остановилась: «Где Антошка?». Потом увидела медсестру, сидящую в глубине коридора у стола с зажжённой настольной лампой. Подбежала к ней и спросила:

- Где Антон Корен?

- А-а, новенький, - протянула сестра, и указала на бокс как раз напротив своего поста.

В боксе уже находилась женщина, она сидела напротив кроватки и кормила своего ребёнка. Антона я увидела лежащим на зелёной клеёнке, покрытой совершенно мокрой простынкой, в лёгкой и тоже мокрой насквозь распашонке. Бязевое одеяльце лежало в правом углу кроватки в скомканном виде. Я подхватила сыночка на руки и почувствовала, что тельце у него горячее и какое-то обмякшее. Ручки безвольно болтались в воздухе, а ножки не были свернуты калачиком как обычно. Я плюхнулась на стул, приложила его к груди, но он на прикосновение соска к губам никак не отреагировал.

- Он не сосет! – воскликнула я довольно громко.

Женщина, сидевшая справа от меня, вдруг произнесла:

- Мила?

Я подняла голову и узнала кустодиевскую красавицу, которая в послеродовой палате лежала тоже справа от меня.

- Валя?! И ты здесь?

- Уже третий день. Нас сразу же после выписки положили. Ты уже шестая из нашего роддома. Все те, кто до праздников рожали.

В палату заглянула медсестра и сказала:

- Корен, после кормления понесёте ребёнка на рентген.

- Он у меня почему-то не сосёт.

- А чего вы хотите! У него высокая температура, - ответила сестра, а потом объяснила мне, как найти рентгенкабинет.

Оставшееся время, отведённое на кормление, я просто сидела, прижимая к груди своё золотко. В коридоре прозвучал голос:

- Мамаши, закругляйтесь!

Я, как смогла, завернула Антошку в одеяльце, которое оказалось таким маленьким, что запеленать сыночка у меня не получилось, и пошла на рентген. Путь оказался неблизким, потому что кабинет находился в другом корпусе больницы, соединённом с нашим зданием длинным переходом на уровне второго этажа. В переходе гулял сквозняк, и было очень холодно. Я ускорила шаг, потом перешла на бег, изо всех сил прижимая Антошкино безвольное тельце к животу и пытаясь натянуть одеяльце ему на голову. Одеяльца не хватило. Неужели и здесь, как и в роддоме, они постельное бельё на две части разрезают? Страх за ребёнка, злость и обида на всю советскую власть, усталость, наконец, прорвали моё оцепенение, и я разревелась в голос.

После рентгена я спросила  у медсестры, можно ли свои пелёнки принести. На что она ответила:

- Приносите, хотя вообще-то не положено, но мы на это идём – своего белья не хватает. Только потом не требуйте назад, всё равно после стирки свои пелёнки не найдёте.

До второго кормления оставалось два часа. Сесть в загоне для кормящих мамаш мне не удалось. Я час простояла, опершись на подоконник, а когда одна из женщин встала и вышла из комнаты, я заняла её место, чтобы хоть немного посидеть, пока она не вернётся. Но вернувшаяся женщина предъявлять свои права на стул не стала, а отошла к окну и заняла моё место. Потом уже я поняла, что здесь действует негласный отказ от принципа: «Это место занято», что позволяло осуществлять постоянную ротацию сидящих и стоящих, ведь сидеть надо было всем, не только для отдыха, но и потому, что сцеживать молоко для ночных кормлений стоя было совсем неудобно. Постепенно наполняемые бутылочки с фамилиями на этикетках ставили в холодильник.

В 12 дня Антошка пососал минуты две и уснул. Пока я сидела с ним на руках, Валя поведала мне историю, от которой у меня чуть сердце не остановилось: вчера вечером она спасла моего сына от неминуемой гибели. Оказывается, его не в реанимацию положили, а принесли в палату сразу же после того, как я его вечером покормила в приёмном покое. Валя в это время была ещё в боксе и кормила свою дочку, а медсестра принесла Антошке бутылочку, скомкала одеяльце, которым Антошка был накрыт, положила этот комок у его головы и, засунув соску ребёнку в рот, положила бутылочку на одеяльце так, чтобы молоко самотёком лилось из соски. Ту же операцию она проделала и с малышом, который лежал у окна. Этот малыш был «отказником» и к такому варианту кормления уже привык. Антошка же соску выплюнул, и молоко стало заливать его рот и нос. В это время его вырвало фонтаном, и он стал захлёбываться уже рвотными массами. Валя это увидела, схватила его на руки, перевернула животом вниз и похлопала по спинке, чтобы он прокашлялся.

Перевели моего сына ночью в реанимацию или нет, я не знаю. Сейчас я уже думаю, что вполне возможно, они сгущали краски на тот случай, если ребёнок умрёт: «Мы же говорили, что он был крайне тяжёлый». По крайней мере, я уверена, что если бы он умер не от пневмонии, а задохнулся от рвотных масс, я бы этого никогда не узнала.

Вторую ночь дома я опять почти не спала – во-первых, кризис у Антошки всё ещё не миновал, а во-вторых, после Валиного рассказа стало ясно, что они там ни за что не отвечают.

Следующие пять дней я пребывала в постоянной тревоге, ведь каждое утро, до тех пор, пока не увидишь своего ребёнка, не знаешь, жив он или его уже нет. Хорошо ещё, что у меня от этой тревоги молоко не пропало. И дело вовсе не в том, что пришлось бы переходить на искусственное кормление. Нам заявили, что если у женщины молоко пропадёт, её к ребёнку пускать не будут. Видно, страх быть разлучённой с сыном был настолько сильным, что заставил организм вырабатывать спасительное для нас обоих молоко.

Наконец, на шестой день Антошка ожил: температура спала, он стал открывать глаза и сосал с явным аппетитом. На душе у меня отлегло, и во мне сразу же проснулся борец за справедливость. Дело в том, что задержки с завтраками для женщин в больнице были делом обычным. Через день, а то и каждый день женщин на завтрак приглашали за две-три минуты до кормления, естественно, все бежали к детям, а не в столовую. Мне-то было всё равно – я успевала поесть дома, ведь Алёша меня в больницу отвозил на машине, и вечером домой тоже забирал. А вот женщинам, которые жили гораздо дальше меня, не всегда удавалось позавтракать дома – попробуй, опоздай на десять минут, и тебя уже в отделение не пустят. В этот день, как обычно, все остались не солоно хлебавши, вернее, совсем «не хлебавши».

После кормления в загоне для мамаш пошли обычные разговоры о том, что это делается специально. Конечно, специально! Предназначавшиеся кормящим матерям сыр и масло оседали в хозяйственных сумках столовских работниц.

Я не стала принимать участие в роптании масс, а сказала Вале:

- Пойдём!

- Куда?

- В столовую – пусть они всех покормят!

В столовой пластиковые столы сверкали девственной чистотой. Я постучала в окно раздачи. Через минуту его открыла тётка с грубым, красным лицом, выражающим крайнее раздражение:

- В чём дело, - промолвила она с ноткой угрозы в голосе.

- Здравствуйте, - вежливо ответила я. - Мы хотим позавтракать.

- Какой завтрак! – возопила раздатчица. - Уже десять часов, мы всё выбросили.

- И сыр с маслом тоже выбросили?

- Да, - ответила тётка.

Тут я, как всегда, не выдержала, и разразилась тирадой, в которой высказала всё, что о них думаю. В конце своей пламенной речи я очень громко выпалила:

- Если вы не прекратите обкрадывать кормящих матерей, я пожалуюсь не только главному врачу больницы, но и выше! После этого вас на пушечный выстрел к материальным ценностям не подпустят! И максимум, чем вы сможете на хлеб зарабатывать – это махать тряпкой в туалете!

Насчёт материальных ценностей я, конечно, хватила лишку. Но, с другой стороны, в широком смысле этого словосочетания, еда – тоже материальная ценность, и не последняя.

Тётка в ответ выпалила:

- Жалуйся куда хочешь! – но в лице несколько изменилась.

На следующий день завтрак был подан вовремя. А меня после первого кормления пригласили в кабинет заведующей отделением. Заведующая говорила со мной вежливо. Пыталась оправдать столовских работников, в том смысле, что они это делали не специально. Заявила, что она «имела с ними беседу, и подобного впредь не повторится». Не хочется думать, что и врачи в столовке отоваривались. Возможно, что они просто на это смотрели сквозь пальцы: им платят мало - они воруют. Разоблачительных речей я произносить не стала – и так понятно, что они испугались, но зачем-то вступила в дискуссию по поводу того, что я вообще считаю форменным издевательством над матерями и грудными детьми, когда их разлучают в самый тяжелый момент, как для тех, так и для других. На это заведующая мне ответила так:

- Советской наукой установлено, что когда тревожная мама находится постоянно возле своего больного ребёнка, это плохо на нем сказывается. Да и мать имеет возможность больше отдохнуть, если не лежит вместе с ним.

С выводами советской науки я спорить не стала, а просто сказала:

- Выпишите моего сына, я сама буду уколы делать.

- Мы этого сделать не можем. Ребёнка следует лечить в стационаре 21 день.

Таким образом, мы с сыном «отлежали» почти три недели. Мне всё-таки удалось уговорить заведующую выписать нас на три дня раньше. По-моему, она просто решила пойти мне навстречу потому, что поняла: от этой женщины можно ждать любых неприятностей.

Несмотря на конфликт, все, кто лечил Антошку, включая заведующую отделением, получили от меня традиционные шоколадные презенты. На самом деле, они спасли мне сына, а что касается низких зарплат вспомогательного персонала, а тем паче - врачей и работников советской науки, то они тут ни при чём.

На следующий день после возвращения домой я во дворе встретила дворничиху тётю Пашу, которая была в курсе всех событий, происходивших в доме.

- Ну, как сынок? Я слышала, его уже выписали.

- Всё нормально. Уже дома.

- Ну, слава богу, а то я как-то Алёшу встретила, спросила его про сыночка, а он заплакал.

И тут мне в голову пришла такая мысль: за всё это время я ни разу не подумала об Алёше. А, ведь, ему было не легче, чем мне. Но он вида не подавал, думая, наверное, что так для меня будет лучше. Бедный, ты, мой бедный, покинутый, заброшенный! Той ночью я любила его со страшной силой.

***

Десять лет спустя мы как-то проезжали на своей недотыкомке мимо этой самой детской клинической больницы. При виде её серых бетонных корпусов у меня по телу пробежал холодок.

- Вот тут, Тошка, ты лежал при смерти, - сказала я сыну.

Антошка подпрыгнул на сиденье, резко повернулся ко мне всем телом и с ужасом в голосе воскликнул:

- И я не умер?!