Георгий Рябенков - мой кадетский отец

Александр Матвеичев
 
Александр МАТВЕИЧЕВ
Александр Васильевич Матвеичев родился 9 января 1933 года в д. Букени, Татарстан. Окончил Казанское суворовское и Рязанское пехотное училища. Офицером служил в Китае и Прибалтике – командовал пулемётным и стрелковым взводами. После демобилизации шесть лет учился в Казанском авиационном и Красноярском политехническом институтах – инженер-электромеханик. В студенческие годы работал электрослесарем, токарем-револьверщиком, инженером-конструктором. Получив диплом инженера, совершил карьеру от рядового инженера до первого заместителя генерального директора-главного инженера крупного научно-производственного объединения и директора предприятия. Более двух лет провёл на Кубе – проектировал автоматику и электроснабжение на никелевом комбинате. После выхода на пенсию работал переводчиком с испанского и английского языков с иностранными специалистами на предприятиях Сибири – Красноярска, Ангарска, Сосновоборска.
В прошлом – трижды депутат райсовета, помощник депутатов Госдумы и Законодательного собрания края, председатель и сопредседатель нескольких демократических общественных объединений (Красноярский народный фронт, Демократическая Россия, Союз возрождения Сибири, Союз объединения Сибири). Баллотировался в Красноярский краевой совет. Состоял членом политсовета и исполкома Красноярского отделения партии «Союз правых сил».
Работал нештатным корреспондентом в различных изданиях. Выступал на радио и телевидении по вопросам новой техники, ликвидации последствий Чернобыльской катастрофы и становлению российской либеральной демократии. Являясь референтом-переводчиком генерального директора, руководил изданием многотиражной газеты «Автостроитель» Сосновоборского завода автоприцепов, публикуя в ней свои стихи и статьи.
Пишет с кадетского детства. Первые публикации рассказов датируются 1959 годом. Автор двадцати пяти  опубликованных книг поэзии и прозы. Регулярно печатается в журналах, альманахах, коллективных сборниках, антологиях.
Почетный председатель «Кадетского Собрания Красноярья». Президент Английского литературного клуба при Красноярской краевой научной библиотеке. Член Союза российских писателей (СРП); заместитель Председателя постоянно действующей секции военно-патриотической литературы СРП, 

 

ГЕОРГИЙ РЯБЕНКОВ –
МОЙ КАДЕТСКИЙ ОТЕЦ
                …Он создал нас,
  он воспитал наш пламень,
                Поставлен им
       краеугольный камень,
     Им чистая лампада возжена.
                Александр Пушкин –   
               о своём лицейском учителе.

1. Обретение отца

Известно, что во время Великой Отечественной войны появились тысячи фронтовых сыновей и отцов. Дети воевали плечом к плечу с опекунами и не редко погибали в одном бою.
А Георгий Кузьмич Рябенков, в ту же войну, стал моим единственным, кадетским, отцом. Ибо своего «биологического» папу, Симонова Василия Ивановича, мне довелось видеть пару раз в дошкольные годы чудесные – как сон, как утренний туман. Он иногда наведывался в нашу родную деревню Букени в отпуск из подмосковной Шатуры со своей толстой женой Евланьей и приемной дочерью Райкой. И было это «в те баснословные года» – еще до советско-финской войны сорокового года.
Старший лейтенант-сапер Георгий Рябенков с октября 1944 года, сам не ведая о том, превратился для меня в реального батю, получив назначение офицером-воспитателем нашего второго отделения третьей роты Казанского Суворовского военного училища. Как, полагаю, и для остальных двадцати четырех мальчишек этого подразделения.
После него еще четыре года со мной маялись, сменяя друг друга, уже другие воспитатели, угодившие в воспитатели офицеры – капитаны Виктор Фишер и Михаил Николаев. И сравнительно недолго – Яков Охрименко и Абдулла Мифтахов, тоже капитаны разных родов войск. Хотя иной день работы молодых офицеров с детьми вроде меня мог бы, варьируя Маяковского, из железа выжать стон и войти в их жизнь как тоскливое предание. А для меня выше поименованные достойные и добросовестные офицеры с их помощниками-«дядьками» из старшин и сержантов оставались вроде нелюбимых отчимов – некими враждебными объектами мальчишеского и юношеского противостояния, необъяснимого внутреннего протеста против посягательств на мою внутреннюю свободу. Чего, может быть, интуитивно, руководствуясь своим ранним педагогическим опытом и врожденной деликатностью, Георгий Рябенков не допускал в отношении своих воспитанников.
Считаю правильным, что ныне выпускникам кадетских корпусов, как это и дозволялось с петровских времён, предоставляется право выбора военной или гражданской стези служения российскому Отечеству. Поскольку воинская дисциплина, строй, подчинение уставному порядку бунтарским натурам, мне подобным, органически противопоказаны. Наказания сыпались на меня, как из рога изобилия, – наряды вне очереди, лишение увольнения, отсидки в карцере, угрозы отчисления из училища. Спасала хорошая успеваемость. В итоге на финише окончания суворовского я оказался в числе претендентов на Золотую медаль. А не получил ее, по свидетельству преподавателя математики Ивана Корнеевича Федотова, совершенно несправедливо. Комиссия из шпаков при министерстве народного образования Татарии, заподозрив подтасовку, не могла поверить, что в 1951 году из 86 кадет третьего выпуска Казанского СВУ человек пятнадцать заслуживали серебряных и золотых медалей, и нещадно, с закрытыми глазами, «вырезала» претендентов на корню. Однако все же шесть человек медали получили.
И ещё… Задним умом полагаю, что некоторые фронтовые офицеры, не имея опыта работы с детьми, стали воспитателями кадет, так сказать, по жребию судьбы – после выздоровления от ран и контузий в госпиталях, из-за потери здоровья в мерзлых и сырых окопах. Или по разнарядке, присланной свыше во фронтовую воинскую часть из Москвы. Например, первый командир нашей третьей роты майор Крючков и командир первого отделения, – первоначально взвода именовались отделениями с численностью до 25 кадетов, – капитан Белых предпочли после трех месяцев работы с нами отпроситься на фронт. В наступательных боях, как стало известно из их писем друзьям-офицерам училища, оба были тяжело ранены. Голубоглазый красавец и необычайно добрый человек Белых потерял ногу, на исходе войны став калекой.
Другое дело наш  Георгий Кузьмич. Он еще до войны успел отслужить в армии рядовым и поработать лаборантом в химико-технологическом институте. А после окончания Смоленского педагогического института – очного или заочного, что, к сожалению, мне неизвестно – отправиться в деревню учителем. И, более того, в двадцать шесть лет стать директором сельской школы. А до того ему, рожденному 14 мая 1914 года в Брянской области, в деревне Лубашево, с пеленок пришлось пережить германскую и гражданскую войны, попахать батраком, испытать сполна бедность и лишения крестьянского бытия.
Мне, в частности, запомнился рассказ Георгия Кузьмича, как он молодым парнем заблудился в сильную пургу на подводе. Умная лошадь спасла свою и седока жизнь: в непроглядной снежной замяти сама отыскала дорогу в незнакомую деревню. А там радушные хозяева, из добрых побуждений, подали гостю «для сугреву» полный стакан студеной водки или самогона с закусью мороженой кислой капустой. Как следствие этой медвежьей услуги, еще больше застудили его, и он перенес воспаление легких. Лечили баней и, по знахарской методике, – корчагой, поставленной на спину вместо медицинских банок. После такого исцеления у Георгия Кузьмича открылся туберкулез, который ему каким-то чудом повезло вылечить.

2. Лужский рубеж. Невский пятачок. Ленинградская блокада

В самом начале Великой Отечественной войны Брянская область оказалась в зоне боевых действий, и директор школы Рябенков становится командиром отдельной саперной роты. В июне 1941 года он уже на фронте. Вместе с войсками и полумиллионом ленинградских стариков, женщин и детей строит Лужский оборонительный рубеж. Цель создания грандиозного по масштабам рубежа обороны протяженностью 175 километров и глубиной 12 км – во что бы то ни стало задержать наступление гитлеровской группы армий «Север» на Ленинград.
Только на устройстве оборонительных были заняты пять саперных, один инженерный, два понтонных и восемь строительных батальонов. Какая огромная работа была проделана меньше, чем за месяц, даже трудно представить!..
Георгий Кузьмич рассказывал, что работа не прекращалась ни днем, ни ночью, даже под бомбежками и артобстрелами. А в иные дни и при отсутствии элементарного питания. Здесь, под Лугой, Георгий Кузьмич получил первое ранение. Зато немецкое командование 19 июля из-за больших потерь живой силы и техники на Лужском рубеже было вынуждено остановить наступление на Ленинград до 8 августа в ожидании подхода главных соединений Вермахата.
После относительного выздоровления в госпитале старший лейтенант Рябенков осенью сорок первого снова командует саперной ротой на фронте – на плацдарме Невской Дубровки. Отсюда на левый берег Невы переправлялись советские воинские части. Оборона легендарного Невского «пятачка» – тоже кровавая страница из биографии моего кадетского отца – Рябенкова Георгия Кузьмича. За свой боевой и трудовой подвиг на Невской Дубровке он был удостоен самой уважаемой наградой – медалью «За отвагу». А потом и медалью «За оборону Ленинграда». Другие многочисленные награды нашли его много позднее – уже в мирные годы.
Думается, что именно к этому времени и месту относится рассказ Георгия Кузьмича, как он вместе со своей ротой, днем и ночью, без пищи и отдыха, то ли строил заново, то ли восстанавливал переправу через реку. Под непрерывным артобстрелом и налетами бомбардировщиков ему, чудом вылечившему несколько лет назад туберкулез легких, довелось вместе с бойцами таскать бревна и связывать их в плоты, порой до подбородка утопая в осенней студеной воде. Рота тогда понесла большие потери.
А дома его ждала молодая жена с сынишкой Иваном. Письма из осажденного Ленинграда и обратно поступали с огромными опозданиями. Сложно было выжить блокадникам в городе, а на фронте тем более. И не стоит удивляться, что в блокаду Георгий Кузьмич перенес тяжелую контузию и после короткого лечения в госпитале снова оказался на переднем крае. А когда, наконец, блокада Питера, длившаяся 900 дней и ночей, была прорвана, обнаружилось, что Рябенков – при росте за сто семьдесят сантиметров – потерял около двадцати килограммов и весил всего 53 килограмма!.. Там же, на фронте, мне думается, он простудил и голосовые связки. Говорил и командовал нами хриплым, как у Высоцкого голосом. За что остроязычный кадет Боб Динков наградил любимого воспитателя «кликухой»: Старая Ворона.
Благодаря вот таким ослабевшим телом, но не сломленным духом воинам, как наш воспитатель и учитель Г. К. Рябенков, защитники и жители Питера получали с правого берега Невы, с Невского «пятачка», на левый берег оружие, боеприпасы, продовольствие. А в октябре сорок первого саперам удалось по выкопанному ими глубокому рву, а затем на паромах переправить, кроме пушек и минометов, даже танки…

***
Признаюсь, мучает меня, пишущего с кадетских лет, запоздалое сожаление, что не получил я от своего отца более полную, в деталях, информацию о жизни ключевой личности в моей судьбе.
Ведь это мне и Толе Хронусову Георгий Кузьмич доверил выпуск «Боевых листков» нашего отделения. А потом и ротной стенной газеты. Работали в классе ночью, часа по два после отбоя. Я писал ехидные заметки о проделках моих однокашниках и патриотические стишки. А Толя корпел над оформлением: рисовал цветными карандашами карикатуры (порой и на меня) и, высунув язык, выводил заголовки к моим творениям.
И почему бы мне, четырнадцатилетнему «журналисту», уже тогда не написать со слов Георгия Кузьмича живую повесть об учителе, воспитателе, воине?
Впрочем, не только Георгий Кузьмич, но, как и большинство наших воспитателей и преподавателей-фронтовиков, очень редко и неохотно делились своими воспоминаниями о войне. Правда, через двадцать лет после окончания училища, на встрече в Казани в сентябре 1971 года выпускников нашей роты, я прочел отрывки из своей повести «Казанское суворовское глазами Бидвина». Опубликована была она только тридцать лет спустя, в 2001-ом, в моей книге «Сердце суворовца-кадета».
Начальник училища генерал Василий Васильевич Болознев и майор Георгий Кузьмич Рябенков вместе со всеми юбилярами, к моему удовольствию, до слез смеялись над этим опусом, собравшим, в основном, «прикольные» эпизоды семи лет кадетской эпопеи. А другой воспитатель, Лев Алексеевич Гугнин, некогда «дрочивший» нас по полной сверхпрограмме, держась за живот и катаясь по траве, кричал мне почти пушкинскими словами: «Ну, Сашка, ну, подлец! Какой же ты злопамятный!..»
Правда, моя рукопись, отпечатанная на машинке в пяти экземплярах к той встрече, фронтовых мемуаров почти не содержала…

2. Голубое озеро. Щуки и пистолет «ТТ»

Сразу после сдачи экзаменов, – в наше время учебы в СВУ мы подвергались этой пытке по окончании каждого учебного года, – суворовцы, включая порой и круглых сирот, разъезжались на месяц по домам родителей, родни или в гости к своим кадетским друзьям. А по возвращении весь август уходил на лагерные сборы в палатках, установленных поротно в дальнем конце училищного парка. В обязательный «ритуал» входил наш пеший поход на неделю за город – в район Голубого озера. Там, на берегу полноводной Казанки, мы устанавливали палатки и по всем правилам воинской службы проходили курс молодого бойца с марш-бросками, окапыванием, действиям в обороне и наступлении. Проводили спортивные соревнования на суше и на воде. Загорали и отчаянно боролись с полчищами комаров.
На Голубом озере происходило много и других, неуставных, интересных вещей.
Как-то наш офицер-воспитатель, Георгий Кузьмич Рябенков, застрелил из своего «ТТ» двух щук и позвал желающих к месту злодеяния.
Рыбины лежали на дне в прозрачной синеве озера, близко одна от другой. Их брюхо матово белело, вызывая желание непременно завладеть добычей. Вода, глубокая и прозрачная, как линза, тускловато колебалась в нижнем слое из-за родников, бивших со дна сквозь лениво колеблющиеся водоросли. Все озеро казалось огромным куском прозрачного льда, отколовшегося от неба, всегда холодного и таинственного, покрытого у берегов пленкой темно-зеленых водорослей.
– Ну, кто смелый? – бросил вызов Георгий Кузьмич.
Лезть в озеро никто не решался – вода в нем никогда не прогревалась.
– А из пистолета выстрелить дадите? – поставил я условие.
– Достанете – дам, – заверил воспитатель.
Я был уверен в себе. Не знаю почему, но в нырянии мне удалось опережать сверстников. Превосходил меня в роте, помнится, только Май Егошин, который был вообще отличным пловцом. И плавал я неплохо, особенно на дальние расстояния, только скоростей высоких не развивал. Кому-то из ребят капитан Соколов даже сказал, что у меня фигура пловца. И с тех пор я стал относиться к себе с уважением. Все хотел заняться плаванием всерьез, но откладывал и откладывал… А тут такой приз – впервые за четырнадцать лет своей жизни стрельнуть из «ТТ»! Быстро разделся и шагнул, увязнув в травянистой тине, в воду. По всему телу, с пяток до макушки, прошла дрожь и, чтобы сбить ее, я оттолкнулся, бросился с шумным всплеском вперед и поплыл.
– Хватит! Ныряй! – подбадривали азартные голоса с берега.
Я сделал глубокий вдох, нырнул вниз головой, и, разгребая воду руками, пошел ко дну. Казалось, меня со всех сторон сжимало студеными стальными обручами. Впереди колебалось что-то сплошное, зеленое, холод становился все нестерпимее, а искомых щук я просто не видел... Не выдержав, я рванулся на поверхность и что есть сил кролем погреб к берегу. Утопая ногами в ледяной тине, выскочил, как ошпаренный, на берег. Ломило кости ног. Я побегал, чтобы немного согреться. Ребята не обращали внимания на мое синюшное состояние:
– Рядом же был! Что же ты? Попробуй еще!..
Сдаваться не хотелось... Георгий Кузьмич попытался меня остановить, но я снова бросился в воду. На этот раз даже коснулся рукой донных водорослей – и все же духу не хватило, как и воздуха в легких, и я на последнем издыхании вынырнул навстречу солнцу и жизни. Попадая с трудом трясущимися ногами в штанины, с сожалением глядел на недосягаемых щук, спокойненько лежавших на прежнем месте.
И все же воспитатель сжалился и дал мне выстрелить.
– За смелость, – пояснил он.
На высоком берегу Казанки, недалеко от лагеря, Георгий Кузьмич загнал в ствол патрон и подал мне пистолет.
– Вон в ту ветку стреляйте! – указал он на иву, купавшую свои косы в тенистой воде.
Пистолет казался живым – солидная весомость была в нем и молчаливая задумчивость. Он кивал мушкой, будто слегка подтрунивая надо мной – все равно, мол, не попадешь. Затаив дыхание, я нажал на спуск – и действительно промазал... Но зато как вздрогнула тихая река, солнечный воздух, и с какой завистью глядели на меня ребята!..

3. Журнал наблюдений. Фон, Сам, Нотацист, Старая ворона. Демон и демонёнок.

Нам иногда удавалось тайком захватить журнал наблюдений воспитателя за своими воспитанниками и наспех читать места о себе. Так, мне довелось узнать, что думал обо мне мой первый воспитатель Г.К. Рябенков: «трудно поддается воспитанию», «начитан», «несколько замкнут». И вдруг, через пару страниц, – «общителен».
А из более поздних записей запомнилась одна, по смыслу такая: «Матвеичев погнался за Динковым, прижал его к стене и имитировал половые движения». Да и кто же из детей не проходил многострадальный период полового созревания?..
Георгий Кузьмич вынес, по-моему, самое тяжкое бремя по воспитанию нас, сорванцов военного времени, угодивших в кадетку зачастую с улицы. Терпение у него было необычайное. И хотя одна из его энергичных фраз звучала весьма зловеще: «Не хотите – заставим! Не согнетесь – сломаем!» – в работе он придерживался в основном принципа убеждения. Нотации его длились бесконечно долго, и их боялись больше нарядов вне очереди и карцера. Его так и звали – Нотацист. Звали Рябенкова, за глаза, конечно, еще и Фон Риббентропом – из-за отдаленного созвучия с фамилией известного нациста и сподвижника бесноватого фюрера. А потом эта кличка сократилась до краткой, но ёмкой «погонялы» – Фон.
Наиболее же ходовым закрепилось за ним прозвище Сам. В своих индивидуальных и публичных проповедях перед кадетской братией Георгий Кузьмич нередко приводил сравнение нашего обеспеченного, сытого, теплого, комфортабельного существования со своим горьким детством, когда он голодный ходил в лаптях за многие километры в школу. Его горькие воспоминания неизменно предварялись словами: «Я сам...» Проведав из неизвестных источников об этом прозвище, Георгий Кузьмич был очень раздосадован и доказывал кому-то, кажется, горбоносому Сашке Быстрову, что в русском языке слово «сам» отсутствует.
Кстати, у Быстрова с воспитателем дела доходили до острых конфликтов. Однажды Сашку Сам задержал на завтрак в канцелярии для нотации. Позднее Яшка – только сейчас вспомнил, что Сашку почти всегда называли так в кадетском обиходе – возбужденно рассказывал, что после нотации он был отослан в спальню.
Не подозревавший подвоха Сашка-Яшка забежал в дортуар, где до нас некогда, в дореволюционные времена, томно нежились под кружевными простынями благородные девицы-дворянки. Включая, кстати, и будущую народоволку-террористку Веру Фигнер. Но вместо нее Яшка столкнулся с советским «дядькой» – помощником офицера-воспитателя сержантом Михайлой Кравченко, высоким, черным волосами и ликом сибиряком с Ангары, носившим кличку Мишка-Демон. Могучий удар Мишки-Демона в тощую грудь Яшки-Демона вынудил совершить кульбит через две кровати.
– Ты что, Мишка, совсем дурак, что ли? – заорал Демон-младший.
– Ах ты, окаянный дьяволёнок! – взревел Демон-старший, разъяренный еще больше этой фамильярностью, и, выпустив когти, коршуном бросился к Яшке.
Однако Яшка действительно был чертом. Он прыгал через кровати, по кроватям, и заправленные нами с утра постели теряли свой марафетный вид. Без особого труда юркий Яшка обманул бдительность старшего Демона и выбежал за дверь…
Жаловаться на не частое жестокое обращение с кадетами офицеров и сержантов нам и в голову не приходило. Подобное насилие укладывалось в статью дисциплинарного устава, требующую безропотно переносить тяготы и лишения военной службы. А воспитателям и воспитанникам ничто человеческое в общении не является чуждым.
Однако вернемся к Георгию Кузьмичу Рябенкову. По-моему, никто не вкладывал столько души в свою работу, не знал нас так глубоко и не любил «так искренно, так нежно», как он. У многих воспитателей была тенденция – держать и не пущать, подавлять всякое нарушение репрессиями: лишением увольнения, прогулок, карцером и муштровкой до умопомрачения. Более того, чего греха таить, некоторые воспитатели имели в своих подразделениях модных в те сталинские времена стукачей. В этом я на себе убедился, когда из второго отделения меня перевели в первое, и о моих проделках и критических высказываниях в кругу однокашников становилось известно неумолимому ко мне капитану Николаеву.
А Георгий Кузьмич стукачей не держал и, в основном, апеллировал к нашему сознанию: он глубоко верил, что мы поймем его. Наверное, поэтому в его отделении не было ни одного случая побега из училища – на первых порах это было не редкостью. Беглых возвращали страшно грязными, исхудавшими и жалкими, но иногда, выставив на позор перед всем училищем и подержав в карцере, прощали и не исключали из училища.
Помню Меркурьева из третьего отделения, накопившего «провианту» и удравшего на фронт, через неделю пойманного где-то на товарняке и прощенного за «советский патриотизм»генералом Болозневым после отсидки беглеца в карцере – он же не к маме сбежал, а на линию огня. Иногда кадеты собирались подивиться лихой отвагой неугомонного пацана, когда он на спор делал стойку на руках на перилах центральной лестницы, на высоте третьего этажа – над зияющим пролетом глубиной в десяток метров.
И все же несостоявшегося фронтовика вскоре сослали на Урал к маме – на этот раз за неуспеваемость...
Георгий Кузьмич всегда внушал нам веру в себя, доказывая, что мы лучше, чем хотим себе показать, что только трудом можно добиться всего, и что будущее зависит целиком от нас. Меня всегда трогали его слова, его проникновенный, хрипловатый голос, за который Динков прозвал воспитателя Старой Вороной. И если я забывал тогда его советы, то просто потому, что был мальчишкой. Зато с годами все заложенное им в мою душу начало как бы проявляться, и я по гроб жизни благодарен доброте, уму и проницательности своего первого воспитателя. Он один из немногих, кто верил в мою, как он повторял, «светлую голову». И пусть его надежды целиком не оправдались, мне, за исключением частностей, не приходиться краснеть за пройденный путь.

4. Имея – не ценишь. Потерявши – плачешь…

Не трудно понять это признание, если память сохранила, что следующий наш офицер-воспитатель, капитан Фишер, смог терпеть меня менее года. Думается, предупреждение Карл Маркса о том, что «воспитатель сам должен быть воспитан» не были им прежде прочитаны и усвоены. Как и выстраданная сентенция менее известного мудреца, как будто высказанная в мой адрес: «С этим мальчиком будьте поласковее: вы имеете дело с крайне чувствительным, легко возбудимым гадёнышем».
К тому же Фишер сам был молод – всего на десять лет старше меня, – нетерпелив, упрям и мало озабочен проникновением в тонкости детской психики. Похоже, забыв собственное детство, он и повзрослеть настолько, чтобы стать воспитателем, не успел. С непреклонностью вояки-фронтовика, оглушенного грохотом своих и немецких пушек, Фишер давил кадетскую оппозицию окриками и дисциплинарными взысканиями. И дополнял регулярной «дрочкой» – гонял нас строевой, синея наравне с нами, в любую погоду, в наше свободное время, пока позволял распорядок дня.
Думаю, это было началом его последующей многолетней воспитательской работы. В последствие он, человек способный и умевший быть в неофициальной обстановке веселым и душевным, возможно, стал иным, менее горячим и более вдумчивым. А в нашу бытность мы прозвали его Психом. Оправданная реакция кадет на то, как он, внезапно налившись кровью, начинал утробно кричать на очередную, презревшую устав, жертву. Остальные свидетели бесплатного спектакля давились от смеха. А вскоре их постигала та же участь.
После сдержанного Рябенкова, умевшего рассудку страсти подчинить, даже у ребят появлялись сомнения, за свое ли дело взялся Витенька? – Такое ласковое прозвание «гадёныши» тоже закрепили за Фишером…

***
Признаться, в первые годы учебы в Казанском суворовском я, безотцовщина и деревенщина, не осознавал неоценимую отцовскую роль Георгия Кузьмича в моей жизни. Озарение наступило гораздо позднее – через три года, когда он нежданно-негаданно перешел на преподавательскую работу. И мы, привыкшие к его доброй требовательности и терапии словом, оказались в цепких ладонях и под каблуками начищенных до зеркального блеска хромачей прямолинейного, как штык, выше упомянутого капитана-артиллериста Виктора Фишера. Как и Георгий Рябенков, фронтовика, а потом, уже после войны, воспитателя артиллерийской спецшколы.
Фишер воспитывал нас и одновременно учился заочно на физмате пединститута. Поэтому и любые задачи щелкал, как орехи. И в спорте – гимнастике, баскетболе, волейболе – являлся для кадет примером для подражания. Вредили ему вспыльчивость, высокомерие и неуважение к мнению воспитанников.
Ровно год повозившись над ломкой моей неподатливой натуры, Фишер-Шипер, признал свое сокрушительное поражение и, как мне представляется, попросил командира роты, Петрунина Бориса Ивановича, исключить меня из училища. Спасибо Борису Ивановичу, что он тогда принял соломоново решение.
В чём оно заключалось, внятно пояснит фрагмент из повести «Казанское суворовское глазами Бидвина», включенной в две моих книги поэзии и прозы, – «Сердце суворовца-кадета» и «Кадетский крест – награда и судьба»:
«…никогда не забуду, как в первый же день нового учебного года,1 сентября 1948-го, мы – Боб, Джим и я – в свободное время убежали в самоволку. По проселочной дороге вдоль берега Казанки, через поле подсобного хозяйства психбольницы – на авиационную свалку.
Этот «Клондайк» находился далеко, километрах в трех-четырех от училища, на окраине города. Где-то на территории построенного позднее компрессорного завода. Сюда во время войны привозилась с фронта побитая наша и немецкая, в основном авиационная, техника. Останки покалеченных и частично порезанных сваркой самолетов сваливали с грузовиков беспорядочно, как попало, и не охраняли. Здесь ребятам можно было найти массу интересных и полезных вещей. Вплоть до личного оружия пилотов.
Нагрузившись кусками дюраля, обрезками стальных шпангоутов и всякими железками, мы вернулись в училище с приличным опозданием на первый урок самоподготовки. Надежно припрятали наш утиль в овраге парка, но проскользнуть в класс незамеченными не удалось – за учительским столом нас терпеливо поджидал капитан Фишер..
В истинной причине опоздания мы ему, конечно, не признались. Перед лицом своих товарищей в один голос утверждали, что были в парке, не слышали горна, созывавшего всех в корпус, – и все тут... Однако воспитателя на мякине не проведешь!.. К тому же мы, пираты, ему невыносимо надоели. И особенно я, капитан флибустьерского судна, которого он давно окрестил зачинщиком и «разлагателем» дисциплины во втором отделении. Времена были сталинские – всем и всюду мерещились враги и подстрекатели.
Выслушав нашу легенду, Фишер пригрозил нам дальнейшим расследованием и приказал занять свои места.
Джим и я сели за нашу заднюю  парту и усердно взялись за подготовку к урокам. А нетерпеливый Боб, сидевший за одной партой, по-моему, с Вернигором – в обиходе Винегретом, – извлек заветную тетрадь и принялся вдохновенно конструировать новую модель пистолета на базе доставленного со свалки утиля.
Мы с замиранием сердца заметили, как Фишер на цыпочках подкрался к Бобу и некоторое время наблюдал за ходом творческой мысли изобретателя. А потом хищным взмахом выхватил тетрадь у него из-под носа. В один миг пиратские суперсекреты оказались в руках противника. А огонь негодования Психа, судя по его разъяренному взгляду в мою сторону, пришелся на меня.
Фишер исчез с тетрадью конструктора из класса, и через некоторое время дневальный по роте, просунув голову в полуоткрытую дверь, крикнул, чтобы я немедленно явился в канцелярию.
У меня засосало под ложечкой и слегка затошнило. Не было случая, чтобы в канцелярии мне преподносили что-то хорошее. В своем крошечном кабинете меня охватил оловянным взглядом Николая I майор Петрунин. Я обреченно подумал, как партизан: «Ну, держись! Сейчас будут пытать каленым железом...»
Фишер стоял в углу и сверлил меня инквизиторским взглядом. У Петрунина, выдерживавшего неизменную внушительную паузу, прежде чем открыть рот, на бледном лице угрожающе двигались желваки и наливались белизной глаза под тяжелым бугром лба.
– Пожалуй, хватит с вами возиться, – мученически изрек майор. – Мы переводим вас в первое отделение. Довольно терпеть и наблюдать, как во втором вы разлагаете дисциплину...
Удар был неожиданным и страшным!..
Лучше карцер, мытье туалета до окончания училища – только не это! Но я оцепенел и не мог возразить ни единым словом, сознавая бессмысленность полемики. Наверное, у меня дрожали губы, и я сжал зубы, чтобы не заплакать. Все поплыло перед глазами, еще мгновение – и я упаду... Словно меня отправляли не в параллельный класс, а на другую планету на съедение тамошними обитателями.
Потом, когда рота построилась и отправилась на ужин, в классе первого отделения, заставленного у окон ведрами с большими цветами, со мной неприветливо беседовал капитан Николаев. Он нависал надо мной – плоскогрудый, длинный, расставив худые ноги и развернув носки, как балерина, – и капал мне на мозги холодными, словно льдинки, когда их кинут за шиворот, словами. Смысл его речи сводился к тому же: он со мной долго цацкаться не намерен! При первом же серьезном замечании я буду исключен из училища.
– Идите на ужин! – пробасил он в заключение. – На вечернюю поверку не опаздывать!
Я спустился на первый этаж. Рота уже поужинала, вышла из столовой и строилась в коридоре.
Джим Костян незаметно выскользнул из второй шеренги, проскользнул в дверь столовой и сел рядом со мной за стол. У меня свело скулы, и я не мог жевать. Ком манной каши застрял в горле рядом с другим, сухим и горьким комком, и я, суровый капитан пиратов, заплакал!..
Джим обнял меня за плечи и утешал, как мог. А мне казалось, что я теряю и Джима, и Боба, и Эманга – все милое второе отделение, в котором я прожил четыре года. И где пользовался признанием одноклассников и любовью и преданностью друзей.
На вечерней проверке меня поставили перед строем, и майор Петрунин, стреляя словами в мое сердце, объявил, что воспитанника Матвеичева за систематическое разложение дисциплины во втором отделении переводят в первое. В случае малейшего нарушения дисциплины Матвеичев будет отчислен немедленно из училища. Подобного наказания в известной мне истории кадетства не применялось ни к кому другому.
После вечерней поверки мою койку перенесли из спальни второго отделения в спальню первого и поставили в проходе, вплотную с койкой Володи Павлова – Малюха – белобрысого заядлого футболиста и баскетболиста с волнистым носом, длинными руками и необъятными кистями.
Это был самый тяжелый день в моей кадетской жизни. Что-то надломилось во мне. Ко многому был потерян интерес, я замкнулся и ушел в себя»…

***
Уверен: останься Рябенков и дальше нашим воспитателем, этой трагедии в моей жизни не произошло бы. Джоном Олдом – капитаном «пиратов» и «самопальщиков» – я был избран еще при Рябенкове и грубому преследованию за эту игру не подвергался. В доказательство чего снова приведу цитату из своих кадетских очерков:
 «Георгий Кузьмич Рябенков (он же носитель ряда других – подаренных ему нами – имен: Риббентроп, Крябя, Старая Ворона, Нотацист, Сам) предпринял на нас, пиратов, беспрецедентное идеологическое наступление. Как-то даже завел меня для продолжительной беседы в умывальную комнату, и там вразумлял, что я заразился духом поклонения кровавым разбойникам и грабителям. Предпринимались Риббентропом подобные тщетные попытки психологических диверсий в отношении Боба и Джима, дабы изолировать их от моего тлетворного влияния. Нельзя, что ли, – вдалбливалось нам, – найти другую, более идейную, советскую по духу, игру? В Тимура и его команду, например.
Однако друзья от меня не отреклись, а наши души оставались глухи к карканью Старой Вороны... И зря он, наш папа, суетился, расходовал на нас столько риторической энергии. Мы не стали разбойниками. Мы не хотели ни красть, ни убивать. Мы просто дышали морем, слушали хлопанье парусов и шуршание волн, видели клочья пены и зеленые волосы ламинарий на палубе «Эспаньолы». Мы стонали, натягивая снасти. Мы глохли от шума ветра и шатались на палубе под ударами волн.
Причем – и это был самый убийственных довод наших противников – ни один из нашего триумвирата до той поры ни разу в жизни не видел моря. Но агрессивное упорство, с которым нам мешали жить в этом выдуманном мире, заставляло крепче держаться за виртуальность. С возрастом все прошло и, хотя ребята продолжали называть нас пиратами, мы знали, что это просто дань дорогому для всех кадетов третьего выпуска воспоминанию».

***
Не раз при Рябенкове я залетал на самоволках и томился в карцере в изысканном обществе облезлых крыс, мух и комаров. Или в темнице сухой под парадной лестницей. Однако Георгий Кузьмич никогда, подобно Фишеру, не ставил на мне крест. Напротив, он убеждал меня, а при встречах с моей мамой и старшей сестрой-учительницей и их, что я могу при старании быть круглым отличником и даже примерным в поведении.
По успеваемости я и так был где-то третьим в классе, а в дисциплине больше всего страдал из-за языка: не мог смолчать, когда воспитатели и их помощники совершали очевидные глупости, нетерпимость, несправедливость. С преподавателями, за редким исключением, у меня долговременных конфликтов не возникало.
Так, у Рябенкова, в отличие от Фишера и Николаева, не было любимчиков. Основное внимание и помощь он оказывал слабым – физически или умственно – ребятам. Он брал их под защиту – и от агрессивных сверстников, и от недостаточно чутких требовательных преподавателей. Пестовал, как родных детей. Из второго отделения (взвода), не в пример другим трем из нашей роты, никто не убегал домой или на фронт. За все время его отцовства второгодником стал только один пацан, но и он окончил училище на год позднее нас.
Да и передав нас на попечение Фишера, Рябенков продолжал оставаться нам отцом и добрым наставником. Мимо меня, например, он никогда не проходил мимо, не спросив, как обстоят мои дела на фронте борьбы с новым воспитателем. По назиданиям Георгия Кузьмича я понимал, что Виктор Эрмиясович жаловался ему на меня. И Рябенков, разговаривая в своей манере, как с равным себе мэном, призывал меня к христианскому смирению гордыни. И лишь много позднее, повторюсь, я понял, что просто не мог смириться с потерей так счастливо и внезапно найденного мной отца. И, не осознавая того, видел в Фишере отчима, лишившего меня родителя.
Может, по этой причине и по предметам, которые в разных классах преподавал нам Георгий Кузьмич, – геологии, анатомии человека, биологии, – я, может, и в ущерб другим дисциплинам, неизменно получал отличные оценки.
Хотя требовательность Рябенкова к изучению его предметов была весьма высокая. И в то же время, по-рябенковски, избирательная – с учетом индивидуальных способностей кадет.
В упомянутых выше очерках из кадетской жизни, написанных мной сорок лет назад, содержится иллюстрация оригинального педагогического приема Георгия Кузьмича:

«Не одному мне запомнился короткий и потому талантливый рассказ Вовы Шилова об иммунитете на уроке анатомии.
Этот предмет у нас вел Георгий Кузьмич Рябенков. Мы задавали преподавателю разные коварные вопросу об устройстве интимных штучек у нас и у них. О таинствах зачатия и рождения детей. И Георгий Кузьмич очень охотно, часто после урока, серьезно рассказывал об этих любопытных и необходимых на практике в не столь отдаленном будущем вещах...
А на этот раз речь, как я уже сказал, шла об иммунитете. Георгий Кузьмич провел желтым от никотина пальцем по странице классного журнала и вызвал Вову Шилова – Лупоглазого. Взвод замер в ожидании очередного спектакля одного актера.
Вова стоял перед классом и, подобно опытному актеру, выдержал долгую паузу, оглядывая нас темными странными глазами, лишенными ресниц, из-под нависшего лба. Голова его на короткой шее не поворачивалась, и только глаза – их мы звали «шарами» – перекатывались из одного угла орбит в другой.
Следует отдать должное терпению Фона. Он прекрасно знал психологию каждого и очень тактично умел управлять нашим мышлением. Меня, например, он за такую медлительность сразу бы отправил за парту и поставил «двойку». Но он чувствовал Вову Шилова, необычайно настойчивого, добросовестного, усидчивого и, что там говорить, оригинального мыслителя. Володя пришел к нам из детдома, а из родных на свете у него осталась одна бабушка, к которой он ездил на каникулы в Пермь.
– Так что же такое иммунитет, воспитанник Шилов? Вы ведь учили урок?
– Так точно, учил.
– Ну и расскажите своими словами. Как вы поняли сами – без книжных слов.
Шилов еще повращал очами, как бы оценивая это предложение, и затем изрек:
– Идет один, идет другой. Поздоровались они – и не заболел.
По-видимому, Георгий Кузьмич пытался потом добиться от Володи большего, и, может, даже добился, но мое воспоминание обрывается именно на этой фразе. И наряду с общепринятым определением иммунитета, как свойства организма вырабатывать способность к не восприятию тех или иных инфекционных болезней, мне запомнилась и житейская интерпретация сути этого явления Володей Шиловым...
Зато упорство Володи у нас вызывало удивление и даже зависть. Решил он, например, стать бегуном на дальние дистанции, выработать в себе выносливость – и сразу же приступил к тренировкам. Он пробегал невообразимое число километровых кругов – точной цифры не помню – по нашему парку утром перед завтраком и вечером перед отбоем, мылся холодной водой и не обращал внимания на наши насмешки. На его усердие смог повлиять только врач, обнаруживший при осмотре функциональное расстройство сердца...»

Георгий Кузьмич, думается, первый чутьем воспитателя и педагога точно уловил, что из Владимира Шилова получится хороший офицер. Во всяком случае, на первую встречу нашего выпуска в 1971 году Шилов приехал с Дальнего Востока затянутым в портупею строевым подполковником. Тогда как некоторые его умники-сверстники сумели дослужиться лишь до капитанов и майоров. И уютно пригреться в военкоматах и на военных кафедрах гражданских институтов. А я вообще навсегда остался лейтенантом…

***
С подчеркнутым уважением и отцовской терпимостью относился Рябенков к кадетам-фронтовикам, когда стал преподавателем. Во втором отделении, где он был воспитателем, таковых не было. Зато в первом, куда меня насильно перевели, их училось четверо. Из них трое – гвардейцы: Ваня Пахомов – разведчик, награжденный медалью «За отвагу», носивший в себе немецкую пулю под сердцем; Боря Овсянников – сталинградец, кавалерист и артиллерист; Виктор Киселёв, вице-старшина нашей роты, о боевом пути которого я забыл. А может, и вообще он мне о нем не рассказывал. Четвертым был Юра Брусилов, сыном полка перенесший ленинградскую блокаду, – не гвардеец, но награжденный, как и Георгий Кузьмич, медалью «За оборону Ленинграда». В училище он прославился как драматический актёр. У всех четверых сыновей полков погибли в войну родители.
Учеба фронтовикам-сиротам давалась с трудом. Были они на несколько лет старше нас. После трех-четырех классов попали во фронтовые части и пропустили по два-три года учебы, получили ранения и контузии. Ване Пахомову пулю немецкого снайпера из-под лопатки удалили перед выпускными экзаменами и подарили ему на память. Я тоже подержал ее, черную, кровожадную, изъеденную восьмилетней коррозией, в своих руках.
Георгий Кузьмич выслушивал ответы ветеранов войны на уроках с не меньшим терпением, чем Володю Шилова. Парни в последствие стали хорошими офицерами. А мой близкий друг, Борис Овсянников, прекрасный человек, талантливый художник дослужился до полковника и недавно скончался, немного не дожив до восьмидесяти двух лет. О своем кадетском отце, капитане Друкаре, он до конца дней своих отзывался тоже, как о родном и близком человеке.

5. Встреча товарищей офицеров

В конце мая 1955 года я на несколько дней остановился в Казани по пути из Китая в Ригу. В КНР, после полтора лет службы в районе Порт-Артур – Дальний командиром пулеметного взвода, меня отправили за новым назначением в Ригу, в штаб Прибалтийского военного округа.
Первым делом я зашел в родное суворовское – к Георгию Кузьмичу. Мы, пока я был курсантом в Рязанской пехотке и лейтенантом на Квантуне, пусть и изредка, обменивались письмами. Он обрадовался мне, как родному, когда я появился в его душном кабинете биологии, заполненном разными растеньями, аквариумами и клетками с животными и птицами, в основном, из местной фауны и флоры. Показал мне опубликованные в педагогических и научных журналах свои статьи по биологии. Сказал, что материала вполне достаточно для написания диссертации, только времени на это не хватает. Предложил выпить разбавленного спирта и закусить молодым перистым луком с гряды сада-огорода училища, рожденного по его инициативе на территории училища лет десять назад, при нашем не очень рьяном трудовом участье. Почитал мне стихи собственного сочинения из общей тетради – очень поучительные, идейные. Пожаловался на тогдашнего начальника училища: не замечает он его стараний, не представляет на присвоение очередного звания. Хотя должность соответствующая и сроки выдержаны. Так и придется уйти в запас майором. Кто-то упорно капает на него: мол, часто выпивает майор Рябенков. Да и стар, мол, пора в запас…
По окончании рабочего дня он пригласил меня к себе домой – в старое здание для офицерских семей на территории  училища. Но я уговорил Георгия Кузьмича пойти в ресторан при Доме офицеров. Там мы в меру выпили и плотно пообедали. Воодушевленный податливостью отца, я предложил вместе посетить мою первую любовь, Татьяну Осипову. Тем более что я у нее и остановился – с позволения, конечно, ее мамы, Веры Александровны, вдовы фронтовика.
За столом в ресторане и по дороге к даме сердца я печалился, что около десяти лет, с тринадцати, страстно люблю Таню, но признаться в своем чувстве не решаюсь. И никак не могу выйти из давнего, по сути детского, тупика, отчего ужасно страдаю. А признанием боюсь все испортить и окончательно потерять возможность хотя бы видеть и общаться с Таней. Заходящее солнце с подкрашенных розовыми бликами небес печально внимало моему бормотанию. А батяня утешал меня: все, мол, в этом мире проходит и все наладится. У него и самого с женой, как он сам признавался, не все хорошо складывалось.
С джентльменским – или, что равнозначно, с офицерским, – набором застали прекрасную Татьяну, студентку истфака университета, дома одну. Вручили цветы, поставили на стол бутылку портвейна, из кулька высыпали конфеты в тарелку. И после первой же дозы сладкого поила Георгий Кузьмич воодушевился и взял быка за рога. Принялся славословить меня, как акын или ашуг своего султана или падишаха. Я ушам своим не верил. Прямо как в известных стихах: «До того я стал хороший – сам себя не узнаю!..» И добрый, и умный, и преданный. И даже красавец – глаз не оторвешь!..
Правда, в заключении своей блистательной речи старый Нотацист в бочку с медом плеснул ложку дегтя:
– Однако и крови мне ваш Шура попортил – процентов на двадцать пять!.. Ну, может, чуть поменьше – процентов на двадцать.
Блестящая характеристика, данная мне названым отцом, практической пользы не принесла: Татьяна через восемь месяцев вышла замуж за моего давнего соперника-шпака. И лишь через десяток лет я узнаю от другого ее воздыхателя, сына генерала и кадета из второго выпуска, Виктора Болознева, предложившего Татьяне руку и сердце и услышавшего в ответ: «Если я и выйду замуж, то только за Шуру Матвеичева…».
Я не поверил своим ушам и ужаснулся: что же я наделал, дубина стоеросовая?!.. Не выдержал, и при встрече с Таней в Казани в 1994 году, в ее квартире на Кольце, в присутствии моей жены Нины, приехавшей со мной на 50-летие СВУ, спросил, правда ли это? И Татьяна, – пенсионерка, но по-прежнему прекрасная дама, – немного смутившись, утвердительно кивнула своей коротко остриженной прелестной седой головкой: «Да, говорила…»
Что ж, не зря в детстве и юности она называла меня лопухом, по-видимому, досадуя на мою дубовую недогадливость…
Но – и это главное! – только бы знал Георгий Кузьмич, какую светлую память оставил он мне этим эпизодом о себе, единственном и неповторимом!..
При этом не льщу себе надеждой, что только ко мне Георгий Кузьмич относился с таким отцовским вниманием. Уверен, что в памяти всех своих воспитанников и учеников он жил и живет как пример человека, раздарившего все свои лучшие чувства нам, кадетам. И, возможно, как коммунист, пусть и не будучи верующим, внушал нам заветы Христа о любви и служении ближним.
Кстати или некстати подумалось: а вспомнит ли вот так же хотя бы кто-нибудь обо мне через тридцать лет после моей смерти?.. Именно столько лет уже нет на свете Георгия Кузьмича Рябенкова. А я верю, что его вспоминают «не злым добрым словом» не только его два сына – кандидат технических наук Иван и доктор физико-технических наук Николай, их дети и внуки, – но, подобно мне, многие и многие его воспитанники и ученики-кадеты. И значит, он оставил глубокий след мудрости и человечности в людских сердцах и судьбах.

6. А потом – гражданка на многия лета…

Летом следующего года, пятьдесят шестого, я, распрощавшись с армией, поступал в Казани на радиофакультет авиационного института. Конкурс огромный – особенно на эту престижную в то время специальность. Сдавать пять предметов. До экзаменов пошел, в первую очередь, почерпнуть духовных сил у Георгия Кузьмича. А он мне дал практические советы, как, в частности, лучше подготовиться к экзамену по химии: он преподавал и этот предмет. Посочувствовал мне, что я потерял навсегда Татьяну. «Мою любовь, мои прежние мечты», как некогда пел Пётр Лещенко. По-моему, в тот же год поступал в институт и его первенец – Иван. Тем не менее, Георгий Кузьмич оказал мне и практическую помощь: одолжил весьма дефицитную книгу с готовыми решениями задач по математике для абитуриентов. Она мне очень помогла. Я попросил одного весьма уважаемого преподавателя СВУ вернуть задачник Рябенкову, но тот «зажал» его или потерял. И мне довелось униженно просить прощения у Георгия Кузьмича. Благо, что он поверил мне, и наши прежние отношения сохранились нетленными. Так что в последующие три года, пока я и Юрий Ермолин, – серебряный медалист, кадет одного со мной выпуска из СВУ, из того же второго, рябенковского, взвода, – учились в одной группе в КАИ, мы не часто, но виделись с Георгием Кузьмичем. Иногда приглашали его в кафе, и нашим воспоминаниям не было конца. Или я просто заходил к нему домой, или в его кабинет в училище, и мы обменивались новостями – своими и об общих знакомых, в основном, его воспитанниках и учениках.
В пятьдесят девятом году я был вынужден скрыться в Сибирь, в Красноярск. Здесь окончил вечерний факультет политехнического института, днем работая электрослесарем, а через год – инженером-конструктором. Через пять лет вернулся в Казань в летний отпуск, будучи главным инженером проектов, и в первую очередь встретился с кадетским отцом. Детали этой встречи память не сохранила, вероятно, по вполне понятной для русских причине.
В семьдесят первом году – через двадцать лет после окончания – наш выпуск собрался «под крышу дома своего», в Казанском суворовском. Приехали далеко не все: на сохранившейся фотографии я насчитал лишь одиннадцать своих однокашников. А вместе с первым нашим начальником училища, генерал- майором Василием Васильевичем Болозневым, командирами и комиссарами, офицерами-воспитателями, их помощниками, преподавателями и нашими давними поклонницами («полковыми дамами», как их назвал Женя Стеценко из четвертого взвода нашей роты), на сборе тусовалось человек семьдесят.
По-разному оценили мой двадцатилетний карьерный рост кадетские воспитатели – любимый Рябенков и нелюбимый Фишер. Первый обнял меня и сказал, что всегда был уверен в моих способностях. Зато второй, Фишер, рассмеялся и искренне изумился:
– Ну, очень рад за тебя! А то я, признаться, думал, что ты уже давно спился и в сибирской тюрьме сидишь.
Так уж повелось, что Сибирь и тюрьма стали синонимами.
Посмеялись вместе: время рассеивает обиды и даже делает их смешными…

***
До 1980 года – года кончины Георгия Кузьмича, – я еще неоднократно навещал Казань: по случаю юбилеев училища и нашего выпуска, в отпусках или служебных командировках. И каждый раз с помощью Раифа Муратова старался повидаться часто с не совсем здоровым отцом. Он стал очень сентиментальным, по-прежнему называл меня любимым или даже лучшим воспитанником. И просил послушать свои стихи с нотками ностальгической грусти, но неизменно добрые и нравоучительные …
Да и с Виктором Эрмиясовичем Фишером мы стали приятелями. В 2001-ом, в пятидесятилетие нашего третьего выпуска, незадолго до его кончины из-за сношенного сердца, я с женой Ниной, будучи в Казани, и с Раифом Муратовым, братом-кадетом по СВУ, побывали в гостеприимном доме Фишеров. Пообедали, воскрешая со смехом минувшие дни и страсти былые, что в Лету ушли. Фишеру было 78 лет – как мне сейчас, в дни написания этих строк. А Раифу недавно стукнуло 79.
В ту встречу, помню, Раиф со своим воспитателем общался на «ты», называя его просто Виктором. Раифу после службы на Дальнем Востоке повезло перевестись в Казань. И здесь, по-моему, бывших воспитателя и воспитанника сблизила общая страсть к бильярду в подвале старого, ныне бывшего, здания Дома офицеров на площади Свободы. На этом городском центральном ристалище в сорок четвертом году мы, казанцы-первосуворовцы, хором принимали военную присягу.

7. Прости, отец!..

В сентябре 1994 года около тысячи суворовцы – на то время сорока шести выпусков Казанского СВУ – на три дня съехались со всех концов России из ближнего и даже дальнего зарубежья, чтобы отметить полувековой юбилей рождения своей альма-матер. Как и пятьдесят лет назад, в столице Татарстана царило «бабье лето» – в нашем парке золотилась листва на кронах старых лип, вязов и кленов. Благостная радость растекалась по всему городу. Газеты пестрели заголовками о кадетском юбилее, в том числе, и моей статьей в газете «Звезда Поволжья». На открытии юбилейных торжеств на трибуне, сооруженной на плацу СВУ, кроме командования училища, находились президент республики Мантемир Шаймиев с сотоварищи по парламенту и правительству Татарстана, командующий Приволжским военным округом и другие официальные и неофициальные лица. И самый близкий нам, первокадетам, человек – председатель Казанского суворовского клуба полковник Анатолий Хронусов. А для нас, его однокашников по третьей роте и выпуску 1951 года, – просто Толик, Ванька Ус и обладатель других, менее почетных, прозвищ.
Ближе к вечеру состоялись торжественное заседание и концерт в театре оперы и балета. Там, в частности, прозвучало написанное мной стихотворное обращение Александра Суворова к потомкам, с высоким пафосом произнесенное со сцены драматическим актером, облаченным в белый мундир генералиссимуса.
А на второй день, с плаца училища, юные суворовцы и мы, их предки, совершили ритуальное дефиле по городу к Вечному огню. После краткого митинга у подножья стелы с Огнём кадеты разных выпусков разошлись возлагать венки и цветы на дорогие могилы своих воспитателей и преподавателей на прилежащем старинном Арском кладбище. В связи с его закрытием для новых захоронений в Казани появилось несколько других погостов.
Побывав на могилах и помянув добрым словом и рюмкой начальника училища, генерала Николая Павловича Руднева, начальника учебной части, царского кадета, полковника Ивана Ивановича Пирожинского, моего третьего офицера-воспитателя капитана Михаила Николаева и многих других покойных, мы, кадеты третьего выпуска, пересели в арендованный автобус и поехали в Дербышки – отдаленный пригород Казани. Именно там четырнадцать лет назад, в 1980 году, в возрасте 66-ти лет упокоился мой беспокойный кадетский отец – воспитатель, учитель, ученый, поэт Георгий Кузьмич Рябенков.
Поиски его могилы, неожиданно для нас, заняли много времени. За четырнадцать лет эта первоначальная оконечность кладбища превратилась в неухоженную, заброшенную часть. Приходилось с трудом продираться сквозь неприветливые заросли крапивы, лебеды, татарника. Раиф Муратов, участвовавший в похоронах Георгия Кузьмича, уверял нас, что могила воспитателя находится именно на этом участке.
Мы уже отчаялись разыскать нужную ограду и памятник и хотели уходить, когда моя жена, Нина Павловна, позвала нас:
– Вот он, ребята! Идите сюда – я нашла его.
Да, с обычного для советских времен жестяного, увенчанного латунной звездой, обелиска с чешуёй отставшей краски смотрел на нас мой отец. Жесткий ком в горле перехватил дыхание, и слезы покатились по щекам в седеющую бороду его шестидесятиоднолетнего сына. Запоздалые раскаяния и не высказанные раньше слова благодарности лились сейчас на заросший бурьяном холмик: «Спасибо Вам, что судьба свела нас в год военного лихолетья, и Вы стали моим Отцом! И простите меня за мое мальчишеское упрямство и вечное бунтарство. Всем лучшим во мне я по гроб жизни обязан Вам. И простите, простите!..» 
Те же слова я неоднократно повторял и потом на могиле Георгия Кузьмича Рябенкова. Как и сейчас, на семьдесят девятом году моей жизни, завершая эту статью своими стихами, написанными сорок лет назад и посвященными, прежде всего, моему кадетскому отцу:

ОТЦАМИ НАМ
ОСТАЛИСЬ НАВСЕГДА
                Офицерам-воспитателям, командирам
                и преподавателям Казанского СВУ

Пришли к нам с фронта.
Смерть вас миновала,
Хотя не раз дышала вам в лицо
И часто о себе напоминала
Засевшим в теле гибельным свинцом.

Награды ваши мы
старательно считали,
Герои той годины огневой.
Отцами нам вы незаметно стали -
Для всех, кто был и не был сиротой

Под артобстрелом вы душой не очерствели,
В сырых траншеях мудрость обрели,
Теплом своим мальчишек обогрели
И многих от беды оберегли.

Красивые суровые мужчины,
Солдаты, опаленные войной,
Вы снова обезвреживали мины
В натуре нашей детской непростой.

Своим вы с нами мужеством делились,
Чтоб был всегда при нас боезапас,
И компас дали, чтоб не заблудились,
И верность долгу, правду без прикрас.

Бывало, мы посмеивались над вами,
Случалось, передразнивали тайком:
Уж очень сильно вы сроднились с нами,
И ваши слабости мы знали целиком.

Теперь мы взрослые,
как говорят, созрели,
И вашим методом своих детей растим...
Не все такие, как бы вы хотели,
Но ваше в нас мы бережно храним.

Вы нас для жизни честной закаляли.
Журили и хвалили...
Никогда
Не называли нас вы сыновьями,
Отцами оставаясь навсегда.

А. МАТВЕИЧЕВ,
КзСВУ-51, почетный председатель
 «Кадетского Собрания Красноярья»,
член Союза российских писателей.

Апрель 2013 Красноярск