За землю. За Lebensraum

Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки.
Нам еще наступать предстоит.
\\Иона Деген\\



Глава 1. Drang nach Osten

 

= 1 =

Лейтенант Ганс Майер, двадцатидвухлетний Zugfuehrer-1 (прим.: командир первого взвода), облокотившись на бруствер, рассматривал в бинокль противоположную сторону реки, которая впадала в длинное Райгрудское озеро. Одна половина озера раскинулась на польской территории, другая на советской. На той стороне неясно мелькали огоньки лагеря стрелкового батальона русских. Иваны всё лето строили там укрепления.
Километрах в двадцати пяти северо-восточнее, на Августовском канале, спал приграничный городок Августов. Километрах в восьмидесяти восточнее располагался город Гродно. Особенности местности при движении к этим городам вчера и сегодня командиры взводов подробно изучали по штабным картам.
Время заполночь, а ночной прохлады нет. И день, вероятно, будет жарким. В прямом и переносном смыслах. Неизвестно, как в переносном, но жар русского солнца в ближайшие дни точно доставит солдатам вермахта изрядные мучения.
Несмолкаемо стрекотали цикады, периодически взрывались какофонией и вдруг испуганно умолкали хоры лягушек. Река пахла рыбой, тиной и пряной сыростью.
Лейтенант рассматривал в бинокль безмятежно спящий в свете луны военный лагерь русских. Прекрасный ночной пейзаж! Жаль, что он не художник, а то написал бы картину.
Ожидание начала грандиозной военной кампании, достойной фон Клаузевица и Фридриха Великого, возбуждало чувства сильнее кофеина и никотина. Окружающее виделось чётко, воспринималось обострённо. Сто двадцать дивизий, три миллиона солдат и офицеров вермахта у демаркационной линии, протянувшейся от Балтийского до Чёрного моря, ждали чрезвычайных событий.
    
Воздух шевельнулся едва заметным дуновением. Хвойная прохлада леса освежила тёплую речную сырость.
Лейтенант закрыл стёкла бинокля крышками. Надо пройти по окопам, проверить стрелков. Фельдфебель Вебер утверждал, что всё у всех в порядке, но лучше проверить самому, готовы ли к стрельбе карабины, застегнуты ли пуговицы мундиров, затянуты ли ремни на касках, снабжены ли солдаты гранатами. Майер был педантом, как все немцы, и знал, что со временем прилежная служба наградит его достойными чинами.
Ефрейтор Франк, который в молодости участвовал в Великой войне четырнадцатого года, передавал новобранцу, фамилии которого Майер ещё не запомнил, военные знания:
— У всякой пули свой голос. Пуля, летящая издалека, птичкой поёт, выпущенная неподалёку свистнет — услышать не успеешь. От дерева отскочит — визгнет, от камня — завоет. У винтовочной пули один голос, у автоматной — другой. Если две-три пули просвистели одинаково, значит, кто-то за тобой охотится.
— Боюсь я что-то… Это ведь первый мой бой, — пожаловался новичок.
— Страх в бою полезен. Он заставляет быть осторожным и сохраняет жизнь. Только не путай страх с трусостью: трусы умирают первыми. Железные кресты получают за страх, потому что слишком храбрым героям быстро сносит бошки, их не успевают наградить. Выживают немного трусоватые солдаты. Так что, быть трусом полезно для здоровья. Ты кем был до службы?
— Я? Никем. Я в школе учился.
— В школе? Да-а… Молодой совсем. Ничего, первый бой за один день превратит тебя из юноши в мужчину…
Лейтенант прошёлся по траншее, проверил солдат и вернулся на наблюдательный пункт.
В минуты безделья на дежурствах лейтенант обычно сочинял письма невесте, с которой обручился перед отправкой дивизии на русскую границу. Не всё потом переносил на бумагу — военная цензура не позволяла писать слишком откровенно на военные и политические темы, но само сочинительство было очень приятным: он словно разговаривал с невестой.
«Meine liebe Gretel… Моя любимая Греточка! Помнишь, нас называли Haensel und Gretel, как в сказке у братьев Гримм? Гансик и Греточка… Скоро мы поженимся и нам потребуется не сказочный пряничный домик, а хороший дом, а лучше — имение для нашей семьи. Ты, достойная жена истинного арийского воина, будешь рожать нашему фюреру маленьких солдат. Я — немецкий офицер. Мой долг — завоёвывать для Faterland (прим.: отечества) необходимое Lebensraum (прим.: жизненное пространство)…».
Майер гордился, что сложен, как истинный ариец: рост — сто восемьдесят, мускулистый, широкоплечий, голубоглазый блондин. Гордился и своей невестой, светловолосой арийкой фон Бок, похожей на греческую богиню: стройную, крепкобёдрую продолжательницу рода, носительницу семейных добродетелей и хранительницу домашнего очага.
Дедушка Греты — Гертруды фон Бок — имел ферму в тысячу акров (прим.: чуть более 400 га) среди невысоких холмов сельскохозяйственного района Альтмарк на севере центральной Германии. У отца Греты, Дитриха фон Бока, был старший брат и шесть младших сестёр. Согласно праву первородства, после смерти отца семейное имущество доставалось старшему сыну. Поэтому младший фон Бок уехал с фермы, чтобы приобрести профессию управляющего фермами и зарабатывать на жизнь самостоятельно.
Во время Великой войны 1914–18 годов Дитрих фон Бок служил в кавалерийском полку, был ранен, комиссован и вернулся к работе управляющего крупной фермой близ города Геттингена в центральной Германии.
   
В те времена дочерей, выросших на небольших фермах, родители отправляли работать на крупные крестьянские подворья. Кроме умения вести домашнее хозяйство, девушки получали возможность познакомиться с молодыми мужчинами из других мест. Мать Греты работала на той ферме, которой управлял фон Бок, там они и познакомились.
Старший брат матери погиб в годы Великой войны, и ферма родителей в двести пятьдесят акров должна была достаться ей, как старшей наследнице. Поскольку Дитрих фон Бок был профессиональным управляющим, бабушка Греты предложила зятю руководить фермой.
На небольших фермах хозяева обычно работали вместе с батраками. Дитрих фон Бок тоже взял в руки лопату и вилы.
 В 1929 году на Германию обрушился экономический кризис. Дитрих фон Бок не смог вернуть долг кредиторам, и продал почти все свои земли. На оставшихся трёх акрах построил теплицы и с большим трудом зарабатывал средства, чтобы прокормить семью.
После окончания школы родители отправили Грету в Берлин учиться на продавщицу цветочного магазина. Жить пристроили к дальней родственнице, незамужней тёте Марте.
Не познавшая мужской ласки, и оттого, видимо, желчная Тanthe Marta неустанно подчёркивала, что она благодетельница Греты, что та должна быть послушной, работящей, благодарной и много ещё чего должна.
Грета и была благодарной, послушной, выполняла всю домашнюю работу у тёти Марты… У всякой благодарности и послушности есть границы! Тётя Марта тех границ не знала.
В цветочном магазине, где Грета работала ученицей, она и познакомилась с красавчиком-курсантом Гансом Майером…
Сам Майер не мог похвастать родовитостью. Его отец участвовал в Великой войне, был тяжело ранен в грудь, получил звание гауптмана и был уволен из армии. Время шло, здоровья становилось всё меньше. Гауптман умер, когда сын заканчивал школу. Мать сумела устроить Ганса в военное училище — помогли заслуги отца. Но, болевшая ещё при живом муже чахоткой, прожила недолго. Тёти и дяди к племяннику родственными чувствами не горели… Так что, единственной родственной душой для него стала Грета.
   
«Скоро артиллерийский огонь сметёт всё живое на приграничной полосе русских, — сочинял Майер письмо невесте. — Вы будете спокойно спать, а мы, первая волна вермахта, ступим на территорию России, чтобы расширить жизненное пространство для арийцев. Прослушав утренние радионовости, вы вспомните обо мне. Но не тревожьтесь: у нас всё предусмотрено, просчитано и обеспечено.
Несколько ночей подряд наши подразделения скрытно выдвигались на исходные рубежи. Приглушённо урчали моторы танков, негромко подвывали моторы автомобилей, сухо трещали мотоциклетки и поскрипывали колеса штурмовых орудий. Даже команды отдавались в полголоса. Призрачными колоннами наша пехота шла по ночным полям, затаптывая польскую капусту и рожь. И вот я стою в окружении своих солдат на передовой позиции, мы льнём к земле брустверов и слышим, как шевелятся в траве букашки, как квакают в реке лягушки. Мы затаили дыхание и ждём первого орудийного залпа.
На территории занятой нами Польши ожили пропахшие бензином аэродромы. Самолёты вермахта запустили двигатели, взлётные полосы заволокло выхлопным дымом. Эскадрилья за эскадрильей поднимаются в воздух тысячи штурмовиков и бомбардировщиков. Все летят на восток.
Вы будете спать, а гренадёры рейха, германские пехотинцы начнут Drang nach Osten (прим.: натиск на восток). И я, именем Господа нашего — во главе одного из первых взводов!
Грядут великие события, в которых мне отведена достойная роль.
Сегодня утром мир взглянет на Германию с уважением: начнётся решающая битва германского народа, и цель этой битвы — защита европейской культуры от нашествия славянских варваров и еврейского большевизма. Цель этой битвы — уничтожение красной России. Фюрер призывает нас вести эту битву с невиданной до сих пор жестокостью. В предстоящих сражениях не будет сострадания. Мы полны железной решимости беспощадно и окончательно уничтожить врага…».

***
Два дня назад лейтенант Майер взял у командира самокатного взвода велосипед и поехал в гости к приятелю, командиру разведывательного взвода лейтенанту Герману Витцеману.
Замаскированный сетками и еловыми лапами палаточный лагерь разведчиков дислоцировался в лесу недалеко от озера. Погожий июньский день клонился к закату. Небо над лесом походило на голубое шёлковое покрывало. Верхушки деревьев едва заметно шевелил вечерний ветерок. Мирно щебетали птички. Вразнобой, без усердия, словно оперная труппа на распевках, квакали лягушки.
Укрывшись от наблюдения с советской стороны под кронами деревьев, лёжа и сидя на расстелённых плащ-палатках, ужинали солдаты, негромко переговариваясь и пересмеиваясь. В основном выдавливали из тюбиков на ломти хлеба мясной паштет, известный в солдатской среде, как «паштет из задницы обезьяны». Тёмно-коричневый, с белыми прожилками, весьма отвратного вкуса, он не возбуждал аппетита. Но «Gulaschkanone» (прим.: «гуляшная пушка») — полевая кухня — в целях скрытности не дымила, так что приходилось довольствоваться сухпайками.
       
Размалёванная защитными пятнами палатка Витцемана пряталась под раскидистой сосной.
В предчувствии грандиозного дела, сдерживая нервные движения, командир разведчиков возбуждённо расхаживал по палатке. И выглядел счастливчиком.
— Удобная палатка, — похвастал он, стараясь отвлечься от главных мыслей. — Можно стоять во весь рост.
Удобная, мысленно согласился Майер, оглядывая палатку. Под потолком висела карбидная лампа, раскладной металлический столик с приделанными к нему четырьмя сиденьями-табуретами, походная кровать. Пол застелён брезентом — под утро не намочишься росой, опустив голые ноги вниз.
Карта на походном столике. Голубые стрелки стайкой хищных рыбок кинулись за русскую границу к точке под названиями Augustov и жадно устремились вглубь территории, нацеливаясь на крупный транспортный узел русских Grodno.
Майер вопросительно взглянул на приятеля. Витцеман, пожал плечами:
 — Больше, чем показывают стрелки, сказать не могу.
Несмотря на то, что война с Советским Союзом была секретом Полишинеля (прим.: «секретом», известным для всех, но относительно которого все делают вид незнающих), в глубине души Майера защемило и он почувствовал что-то сладкое и страшное.
Помолчав, Витцеман продолжил с улыбкой:
— Кстати… Когда будем продвигаться по новым территориям, советую не ночевать в русских домах: наши агенты сообщают, что они полны вшей и клопов. То, что они будут вас кусать всю ночь, полбеды. Беда в том, что от них можно подхватить тиф или другую заразу. А вообще, я бы посоветовал твоим солдатам состричь с тел все волосы, чтобы насекомым негде было селиться.
— Да я и не обольщаюсь, что мы будем продвигаться по территориям, где живут цивилизованные люди, — скептически согласился с советом Майер.
— В штаб поступили специальные директивы касательно предстоящих боевых действий, — перейдя на серьёзный тон, продолжил Витцеман. — Предусматривается коллективная ответственность жителей деревень, вблизи которых будет оказано препятствование продвижению наших войск.
— Что значит, «коллективная ответственность»?
— Ну что… Если в деревне или рядом с ней поймают диверсанта, или случится покушение на солдата вермахта, деревня, населённая унтерменшами (прим.: «недочеловеками»), будет уничтожена. При малейшем саботаже в назидание другим должны быть повешены несколько жителей деревни. Ты знаком с «приказом о комиссарах», согласно которому политруки Красной Армии, евреи и партизаны должны предаваться в руки СС и тайной полиции?
— Да, слышал… А если тайной полиции вблизи не окажется? Скорость движения вермахта по территории Советского Союза предполагается высокой.
— Расстреливать на месте, — безразлично пожал плечами Витцеман. — Фюрер ещё за три месяца до нападения на Советский Союз говорил, что поход на восток будет войной мировоззрений, войной на истребление варваров-большевиков. Фельдмаршал фон Браухич двадцать восьмого апреля разослал «приказ о юрисдикции», который освобождает солдат вермахта от ответственности даже за самые жёсткие действия против жителей оккупированных земель. Да и фельдмаршал Кейтель в мае сказал, что предстоящая кампания должна стать войной против евреев и большевиков, и что наши солдаты не должны испытывать жалости по отношению к этим врагам Германии.
— Но это же нацеливание на убийства и насилия!
— Войн без убийств и насилия не бывает. А приказ исходит от человека, которому мы давали присягу. От нашего фюрера.
Разговор о расстрелах и повешении был неприятен Майеру и он попытался сменить тему.
      
— До Москвы огромное расстояние. Интересно, как наши тыловые службы обеспечат войска питанием?
— Директива от двадцать третьего мая рекомендует германским войскам на Востоке реквизировать всё, что им потребуется.
— Но таким образом мы обречём местное население на голод!
— Да, партайгеноссе Мартин Борман предполагает, что десятки миллионов унтерменшей умрут от голода. Но рейхсмаршал Геринг нашёл выход из тяжёлого положения. Учитывая, что на территориях, которые мы займём в ближайшее время, живёт много казаков, он посоветовал голодающему населению Советов питаться казачьими сёдлами, — улыбнулся Витцеман.
Убогая шутка Геринга не показалась Майеру весёлой.
Спросив разрешения, в палатку вошёл пожилой фельдфебель, воевавший ещё в четырнадцатом году, козырнул, щёлкнул каблуками, подал Витцеману папку со свастикой на лицевой стороне:
— Из штаба, герр лейтенант.
Немного помедлив, решился:
— Могу я спросить герра лейтенанта… Правда ли, что мы нападём на Россию?
Не дождавшись ответа, проговорил, сомневаясь:
— Великий канцлер Отто фон Бисмарк предупреждал, что русских победить невозможно. На каждую нашу военную хитрость они ответят непредсказуемыми поступками…
— Непредсказуемыми, значит, глупыми. Глупым славянам предназначено быть рабами Рейха, — высокомерно перебил фельдфебеля Витцеман. — Русские по натуре своей — Dienstvolk, народ-слуга.
— Среди любого народа найдутся… — засомневался фельдфебель.
— А тех, которые не захотят нам служить, — прервал фельдфебеля Витцеман, — мы уничтожим.
— Нам придётся уничтожить всех русских. Украинский писатель Гоголь сказал: «Если русских останется только один хутор, и тогда Россия возродится», — пробормотал фельдфебель, качнув в сомнении головой.
— Украинского писателя Gogol я не знаю и вряд ли им заинтересуюсь, — задумчиво поглядывая на фельдфебеля, проговорил Витцеман. — Железного канцлера фон Бисмарка я уважаю, но мой лозунг: «Fuehrer, befiel, wir folgen!» (прим.: Фюрер, приказывай, мы последуем за тобой!). Фюрер считает, что раса — решающий фактор развития цивилизации. Раса арийцев, германская нация — несокрушимый бастион на одном полюсе цивилизации, а на другом — евреи и славяне, паразиты и дегенераты, грозящие похоронить цивилизацию. Для того чтобы в полной мере развернуть свой потенциал, нам, арийцам, необходимо расширить границы рейха на восток, обрести Lebensraum (прим.: жизненное пространство), создать германскую империю с границами от Урала до Гибралтара, свободную от евреев, славян и прочих Untermenschen. Война — это расширение жизненного пространства арийской нации.
       
— Война — это гибель людей, — будто сожалея, качнул головой фельдфебель.
— Без гибели людей войн не бывает. Мы, солдаты фюрера, готовы геройски погибнуть за Великую Германию — и наградой нам будет Вальхалла (прим.: рай для доблестных воинов в германо-скандинавской мифологии).
— Солдаты — может быть и готовы погибнуть. На то они и солдаты. Многие станут героями… посмертно. Но и гражданского населения погибнет бессчётное количество. Бесславно погибнет. Наша беда в том, что Россия — огромная страна, больше всей Европы в разы. В ней погибла Франция времён Наполеона… В ней могут погибнуть две Германии, и Россия этого не заметит.
Витцеман оценивающе посмотрел на старого фельдфебеля, усмехнулся, подумал, замерев. Снисходительно махнул рукой, согласился тоном ребёнка:
— Да, пространства Советского Союза огромны. Но я бы сказал, что эта страна похожа на огромное здание, в котором заперты орды диких народов. И это здание шатко. Достаточно хорошо ударить в её западную стену, чтобы рухнули остальные. Вы кем были до войны? — спросил он скептически.
— Учителем истории, — приосанился фельдфебель.
— Вы мало учили историю великой Германии, — скривил губы Витцеман. — И подозрительно много времени уделяете истории русских. Займитесь лучше службой. Согласно старым прусским убеждениям, во-первых, приказы не обсуждают, а слепо и беспрекословно исполняют, во-вторых, младший по чину не думает, а лишь выражает мнение старшего.
Лицо Витцемана приобрело торжественное выражение.
— В тридцать третьем году, когда Адольф Гитлер пришел к власти, взошла и засияла звезда человека, бросившая луч надежды на разобщенную, разрушенную Германию, агонирующую в состоянии полного хаоса. Фюрер покончил с безработицей, коррупцией, финансовым засильем евреев и прочими бедами нашей страны. Гитлер повёл нас к величию отечества и его процветанию. Фюрер мечтал, чтобы у каждого немца была работа и вкусная пища на каждый день, чтобы каждому немцу жилось свободно.
С каждым словом Витцеман всё больше походил на памятник гордому генералу:
— Моей Германии посчастливилось обрести лидера, способного объединить силы страны для работы на общее благо. Для меня, немца, Gogol ничто, фюрер — всё! Фюрер сказал, что Советский Союз — колосс на глиняных ногах. А я неколебимо верю своему фюреру.

***
    
Двигаясь в темноте с погашенными фарами, два дня назад танковая дивизия пробралась в приграничный лес. Танкисты затаились в ельнике подле своих машин. Даже скрип люка вызывал гнев командиров. Разговаривали в полголоса, ходили к ручью умыться и разминались только под прикрытием деревьев.
Проезжая мимо на велосипеде, Майер подшутил над лейтенантом-танкистом, кивнув на танк:
— Сваритесь в консервных банках на марше в такую жару.
— Привычные, — беззлобно ответил танкист. Его чёрный комбинезон едва просматривался в сумерках. Глянув на велосипед пехотного лейтенанта, танкист на полном серьёзе предложил: — У нас пушка есть запасная в техвзводе. Давай к твоему «средству передвижения» приделаем — будешь при нас «суперлёгким танком».
Майер шутливо отказался:
— Не, лошадиных сил маловато. Но если дашь пару… вместе с оглоблями, пойду к вам в качестве подкрепления. Пушку вон с того, наверное, сняли? — Майер указал на танк, башня которого не имела пушки.
— Нет, это командирский танк. Ему пушка ни к чему.
— Точно, командиру в России пушка ни к чему. Ему нужна кровать на танке, — Майер указал на установленную над моторным отделением арматуру, формой напоминающую остов железной кровати.
— Это антенна для радиостанции. Чтобы всеми командовать.
Офицеры негромко рассмеялись и миролюбиво хлопнули друг друга по рукам.
Командира танка, двадцатидвухлетнего лейтенанта графа Карла-Людвига фон Штейнгеля, экипаж называл «Стариком». Граф начал службу в танковых частях весной сорокового года. Его отец командовал танковым батальоном, но сын не захотел служить под крылом отца. Умелыми действиями во Франции лейтенант завоевал уважения экипажа. Жизненные перспективы у фон Штейнгеля были весьма светлыми, поэтому он служил, как говорится, «из любви к искусству».
Стрелку Онишке, унтер-офицеру из Кенигсберга, было двадцать пять лет. Трое его братьев тоже служили в вермахте. После войны он мечтал стать коммивояжёром, чтобы, разъезжая по делам службы, посмотреть мир. Он был заядлым курильщиком, пытался курить даже в танке.
    
Заряжающему Августу Делеру исполнилось тридцать один год. Он женат, имеет двух детей. Работал подсобным рабочим на стройках, но вовремя понял, что лучше носить коричневую форму штурмовика (прим.: быть членом военизированных формирований
Национал-социалистической немецкой рабочей партии — НСДАП), и дослужился до шарфюрера — возглавлял местную группу НСДАП. Делер гордился, что он германский солдат, что служит своей стране, защищает её — неважно, где — будучи орудием в руках государства. Его любимой песней была «Песня о свастике».

Das Hakenkreuz im weissen Feld
Auf feuerrotem Grunde
Zum Volksmal ward es auserwaehlt
In ernster Schicksalsstunde.

(Свастика в белом круге,
На огненно-красной основе
Была избрана народом
В суровый час испытаний.)

Он распевал её на привалах, бормотал себе под нос, сидя в танке на марше. Припев выкрикивал, с воодушевлением размахивая кулаком:

Wir fuerchten Tod und Teufel nicht
Mit uns ist Gott im Bunde!
(Мы не боимся ни смерти, ни черта,
С нами в союзе бог!)

Двадцатилетний радист Хуго Райдер до войны работал на заводе слесарем. Пять его старших братьев служили в вермахте, старший дослужился до фельдфебеля. Сам от мечтал продолжить военную карьеру.
Двадцатипятилетний водитель унтер-офицер Эмиль Кюлен на гражданке был автомехаником. Он женат и любил показывать всем фотографию своего четырехлетнего сынишки. Кюлен верил, что война закончится не позднее начала зимы, мечтал привезти из России какие-нибудь трофеи и открыть дома свою авторемонтную мастерскую.
Экипаж состоял из совершенно разных в довоенном прошлом людей со своими сильными и слабыми чертами характера. Но вместе они стали эффективным оружием.
В воздухе смешивались канифольные запахи смолы и технические — бензина.
У танков на броне лежали канистры с горючим. У некоторых сверх того бочки на прицепах.
— Опасно с такими в бой, — махнул Майер на бочки.
— Похоже, командование готовится не к сражению, а к продолжительному маршу, — согласился танкист. — В бой с канистрами за спиной не ходят.
— Думаете, не пойдём в Россию?
— Пойдём. Только воевать там не с кем. Россия — дикая страна с отсталым населением. Предстоит безостановочный Drang nach Osten (прим.: натиск на восток). Gott sei Dank (прим.: благодарение Богу), за пару месяцев докатим до Москвы и отпразднуем капитуляцию русских в Кремле, а то и у подножья Уральских гор.
— Думаешь, восемь недель хватит? Не маловато?
— Достаточно. Прежде фюрер не ошибался, не ошибётся и сейчас… Дания сопротивлялась нам два часа. Чехословакия — четыре. А у чехословацкой армии вооружения было гораздо больше, чем у вермахта! Польшей мы овладели за двадцать восемь дней, Балканами — за двадцать четыре. Цивилизованную Францию захватили за шесть недель, а на русских дикарей, даже при их огромных территориях, восьми недель вполне хватит.
      
***

В 21.10 из штабной палатки роты в танки по рации передали приказ: «Общее построение на большой поляне».
Опушку леса накрывали быстро густеющие сумерки. Заместитель командира роты обер-лейтенант фон Брюкер доложил компанифюреру (прим.: командиру роты) гауптману Рихарду фон Лорингхофену о построении.
Командиры в чёрной униформе выглядели очень эффектно. Укороченные до пояса, плотно облегающие тела Feldjacketen — двубортные кителя без «цепляющихся» деталей, с множеством эмблем, нашивок и значков. Мышиного цвета рубашки с чёрными галстуками. Чёрные брюки, собранные на лодыжках. Чёрные Schutzmutzen — береты. Начищенные ботинки. Все — молодые и стройные. Командирам танков по двадцать — двадцать одному году, «старик» фон Лорингхофен в возрасте Христа, тридцать три года.
Взгляд ротного скользнул по шеренгам солдат. Чёрная стена из людей с белыми пятнами вместо лиц. Танковая рота… Panzerwaffe, железный кулак, основная сила вермахта.
— Четвертая рота! — поставленным командирским голосом, громко и торжественно, словно на огромном плацу, зычно провозгласил гауптман. — Я зачитаю вам приказ фюрера.
На поляне воцарилась тишина. Казалось, умолкли ночные птицы в кустах и перестали орать лягушки в камышах недалёкой реки. После двух дней разговоров на полутонах командирский голос звучал оглушительно.
   
Гауптман нащупал фонарик, висевший на второй пуговице куртки. Узкий луч упёрся в ослепительно белый листок бумаги.
— Солдаты Восточного фронта!
От волнения голос ротного дрогнул, смазался хрипотцой.
Танкисты, стоявшие по стойке «Смирно!», скосили друг на друга глаза.
Восточного фронта? Он сказал: Восточного фронта?!
Это словосочетание солдаты слышали впервые.
— Мои солдаты! — от имени Гитлера продолжил компанифюрер. — Отягощенный грузом величайшей заботы, я многие месяцы хранил наши планы в тайне. Сегодня я могу сказать вам правду…
Танкисты жадно вслушивались в голос командира, желая поскорее узнать, что же так отягощало их фюрера долгие месяцы.
— Немецкие солдаты! В спасении нуждается европейская цивилизация и культура. Судьба Европы, будущее германского рейха, само существование народа Германии находится в ваших руках. Скоро вы вступите в суровый и решительный бой. Силы вермахта велики. Такой силы не было в истории всего мира…
В зачитываемой речи Гитлер замысловато рассуждал об агрессивности СССР, о своей обеспокоенности судьбами союзников Германии в частности и всей Европы вообще.
Но солдаты плохо слушали длинные рассуждения. Все думали о предстоящем марше на Восток. Скоро бой. Так ли будет лёгок этот поход, как военные прогулки по Франции, Польше и другим странам покорённой Европы?
— Задача этого фронта — не защита отдельных стран, а обеспечение безопасности Европы, и, тем самым, спасение всех. Поэтому я решил вложить судьбу Германского рейха, судьбы арийцев — творцов и носителей цивилизации — в руки наших солдат…
На какое-то мгновение ротный умолк. Луч фонарика соскользнул с бумаги и гауптман завершил негромко, будто не излагал подчиненным приказ, а отечески напутствовал их:
— Да пребудет с нами Всевышний, да поможет Он нам в нашей борьбе.
— Hoch! Hoch! Hoch! (прим.: аналогично русскому: «Ура! Ура! Ура!») — восторженно прокричала рота.
Когда прозвучала команда «Вольно!», строй загудел, точно пчелиный рой. Значит, придется драться с русскими!
Прозвучала команда:
— Доппайки на каждую машину!
Унтер-фельдфебель Фриц Янке откинул борт кухонного автомобиля и приготовился раздавать доппайки: тридцать сигарет и плитка шоколада в одни руки, бутылка коньяка на экипаж — что ещё нужно солдату, чтобы чувствовать себя комфортно?
— Спасибо тебе, Господи, за лягушек, — пробормотал обер-лейтенант фон Брюкер. Их сумасшедшая какофония заглушала звуки подготовки роты к наступлению.
    
***
В полночь командиры отдали приказ разобрать носимое имущество. Это значило близкий бой. Солдаты нагрузились, как вьючные ослы. У пулемётных расчётов на шеях висели патронные ленты к МГ, кому-то достались тяжеленные ящики с патронами. У каждого висело на портупеях, лежало в карманах и ранцах по десятку гранат М39 — «яйцо», за ремнями и в голенищах торчали «колотухи» с длинными ручками — гранаты М24. Командиры взводов и отделений, вооружённые Maschinenpistole МР38 (прим.: пистолеты-пулемёты, которые по недоразумению называют «шмайсерами»), засунули за голенища запасные магазины. Солдаты с карабинами рассовывали по карманам и сухарным сумкам (прим.: брезентовая сумка на перевязи, в старину в ней хранили сухари и другую провизию) запасы патронов.
Командиры рот получили конверты с боевыми приказами, сформулированными применительно к каждой роте и предназначенными для выполнения задачи на конкретном участке местности.
До нападения Германии на Советский Союз оставалось три часа…
Грузовые поезда, шедшие с запада, везли в Советский Союз товары широкого потребления и машины, а с востока — пшеницу и нефть для Германии. Составы шли до последней минуты: любая задержка могла возбудить подозрение противника.
Стрелки часов вычёркивали из истории мирные минуты.
До нападения оставалось два часа…
Советский часовой на мосту сонными глазами рассматривал чужой берег. Майер уже знал, сколько ему отмерено стоять на посту. Утро отберёт жизнь у этого человека.
Миллионы немецких солдат нервно курили, пряча сигареты в кулаках.
До нападения остался час…
На советской стороне заскрипела несмазанная дверь, загремели бидоны. Без уважения к спящим прокричал петух. На хулиганскую выходку взбрехнула собака. Настырный петух прокукарекал ещё несколько раз. Не получив поддержки от приятелей, обиженно умолк: как говорится, откукарекал — а придёт рассвет или нет, не его дело. И снова воцарилась тишина, какая бывает только ранним утром воскресного дня.
   
Осталось полчаса.
Край неба светлел. Майер взглянул на восток, куда тянулись бесконечные территории русских. Жизненное пространство для немцев.
Близилось утро. Скоро посланные фюрером железные армии Германии неудержимым потоком хлынут на восток.
Советский Союз — искусственное образование, которое не имеет какого-либо оправдания для своего существования, думал Майер. Еврейский большевизм подобно разрушительному ферменту ослабил некогда великую Россию и обрёк гигантское государство на гибель. Гитлер однозначно сказал: «Нам недостаточно разбить русскую армию, мы должны стереть с лица земли эту страну и уничтожить её народ». Скоро, согласно воле фюрера, славяне станут рабами Рейха.
Ощутив движение сырого холода от реки, лейтенант передёрнул плечами. А может то была дрожь напряжённого ожидания начала грандиозного похода.
«Господи, дай мне силы устоять под свистом пуль, взрывами артиллерийских снарядов и авиабомб, помоги не дрогнуть перед танками противника. Укрепи мою веру и да воздастся Тебе доброта Твоя», — мысленно помолился Майер.
«Мы завоевали Францию и Польшу, — сердито думал он. — Мы загнали евреев в гетто…».
Майер, как и его друзья, презирал евреев. Евреи владели капиталами, пользовались огромным влиянием в обществе, в их руках банки, коммерция, всё. Майера коробило при виде выходящих из «Мерседесов» холёных, самодовольных евреев… Но, wir danken unserem F;hrer (прим.: мы благодарим нашего фюрера), скоро с этим будет покончено! В Германии, Франции и Польше еврейский вопрос почти решён. А Россия… Россия — это жизненное пространство для немцев. Майер верил, что и он получит обширное поместье на жирных чернозёмах Украины.
Майер знал, что Белоруссия и Украина — это провинции Советского Союза, России. Знал, что на Украине плодородные земли и хороший для земледелия климат. Знал, что украинцы тоже славяне, своеобразная разновидность русских. Но это неважно. Важно, что славянские рабы будут сеять и пахать на землях его поместья.
Русский человек неполноценен. Русские солдаты неграмотны. В русской армии нет настоящих командиров. Вермахт нанесёт мощный удар. Непродолжительная кампания, Blitzkrieg (прим.: молниеносная война) — и разгром ивана неминуем.
Лёгкий белый туман стелился по лесам и болотам у озера, по приграничным территориям. Робкие отблески просыпающегося солнца обозначили невысокие холмы на советской стороне. Пробно засвистели птицы. Там и сям раздавалось металлическое бряцанье оружия и техники, фыркали лошади, тащившие орудия и повозки, приглушенно тарахтели мотоциклы, подвывали легковые и грузовые автомобили, откуда-то доносились сердитые голоса и сдавленная ругань.
      
Майер посмотрел на фосфоресцирующий циферблат наручных часов. Ровно три утра.
В это мгновение синхронно с ним всматривались в часы миллионы солдат вермахта. Армии Восточного фронта, раскинувшегося от Финского залива до Чёрного моря, изготовились к сокрушительному удару по Советскому Союзу. Немыслимое количество рот, батальонов, полков и дивизий с нетерпением ждали назначенного мгновения. Многочисленные истребители, тактические и пикирующие бомбардировщики люфтваффе изготовились к прыжку.
Ужасающий вал огня из всех видов орудий вдоль трех тысяч километров фронта превратит в прах вооружённые силы русских. Победоносные немецкие армии, закалившие стальной дух на европейских полях сражений, не оставят камня на камне от укреплений ивана!
Отвлёкшись от разглядывания русских территорий, Майер вдруг услышал тишину: пространство замерло в предчувствии великого мгновения.
Он достал из внутреннего кармана кителя тонкие кожаные перчатки, которые подарила ему Грета, отправляя жениха завоёвывать землю для их поместья.
— Береги руки, они у тебя такие нежные, — сказала она с улыбкой и вложила ему в ладони свои груди…
От сладострастных воспоминаний и от предчувствия великого момента Майер почувствовал щекотание в икрах ног.
О том, что его или сослуживцев могут убить, Майер даже не помышлял. Он ещё не понимал, что на войне убивают по-настоящему. У него в голове гремел бодрый военный марш:

Wenn die Soldaten
durch die Stadt marschieren,
Oeffnen die Maedchen
die Fenster und die Tueren.

(Если солдаты
По городу шагают
Девушки окна
И двери открывают).

Майер представил, как его счастливая Грета выглядывает из окна квартиры на втором этаже, машет ему платочком… Ему, герою Восточного фронта, грудь которого увешена Железными крестами и прочими наградами…

***
 
Лейтенант Мёльхоф, командир взвода пионеров (прим.: сапёров) третьей роты, стоявший у прибрежных кустов, поднял руку вверх. Над густым камышом у самого берега показались стальные каски. Солдаты, ломая камыши, поднимались, подтягивали поясные ремни, подхватывали подрывные заряды, мины, снимали с предохранителей карабины, хватались за переносные лямки надувных лодок, спрятанных в кустах. Целое отделение, шурша травой, тащило к берегу штурмовую лодку.
Ждать ещё четыре минуты. Через четыре минуты саперы переправят на ту сторону первый ударный отряд. Он с тыла захватит мост — и танковые армады вермахта хлынут в дикую страну.
Казалось, время превратилось в хрупкое стекло. Которое вот-вот рванёт миллионами мелких осколков.
Незаметно возникло и стало нарастать сердитое, утробное рычание. В чёрном пространстве неба к границе летели тысячи бомбардировщиков люфтваффе.
Три-пятнадцать… Оглушающий гром, ужасающий рёв множества орудий, как непрерывный мучительный стон. Сполохи выстрелов. Тысячи молний разорвали предрассветное небо. Беглые зарницы разрывов слились в зарево. Небеса разверзлись и неисчислимое количество снарядов, пронзив пространство, обрушилось на восточный берег. Беспрестанный гул разрывов, адский грохот. Мгновение, расколовшее жизнь на мир в прошлом и войну, ставшую настоящим.
Беззвучно вставали на дыбы испуганные внезапным огнем кони... Беззвучно раскрывали рты солдаты, повисшие на конских уздечках... Горбатились солдаты, зажимая ладонями уши...
Вспышки залпов превратили предрассветную мглу в день. Свист, вой, гул. Вздыбилась земля в дьявольском танце под музыку адской симфонии. Гигантская по мощности и охвату территории артподготовка землетрясением колебала почву.
Артиллерия грохотала вдоль трех тысяч километров границы так слаженно, будто орудия приводил в действие синхронизатор.
Пушки всех калибров били практически прямой наводкой по линиям обороны русских. Тяжёлые снаряды летели над головами с леденящим кровь гудением. Снаряды меньшего калибра жужжали и свистели. Со звоном чпокали миномёты. Утробным и свербящим звукам снарядов создавали звуковой фон неисчислимые пулеметы и автоматы, стрельба которых походила на безобидную трескотню детских игрушек.
Батарея гаубиц за спиной Майера била без передышки. Конвульсивно дёргались орудийные стволы, плевались в небо огнём и железом. Трепетали маскировочные сетки над окопами. Клубы пыли и отвратительная пороховая гарь драла глотки. Ударные волны выстрелов шибали в спину, пытались ударить людей о землю. Чтобы не лопнули барабанные перепонки, приходилось закрывать ладонями уши и разевать рты.
Над окопом с диким криком шарахнулась обезумевшая птица.
Вспышки выхватывали из темноты готовые к атаке силуэты пехотинцев.
Как свечки пылали за рекой наблюдательные вышки русских. Величественно поднимались к небу клубы грязно-чёрного дыма, смешивались в густые тучи, расплывались до горизонта, затмевая восходящее солнце.
Через четыре минуты артиллеристы приостановили стрельбу. На стороне противника слабенькими хлопками отзвучали последние далёкие разрывы. Ночь словно провалилась в тишину. Одинокая пулеметная очередь на переднем крае... Возбужденное ржание коня... Вместо запаха сырости приплывший с реки запах гари и дыма...
Командиры батарей прокричали наводчикам новые цели — и спланированный ад продвинулся вперед на очередные сто метров.
Солдаты потащили резиновые шлюпки и понтоны к реке.
С той стороны — ни единого выстрела!
Пороховая гарь мутной пеленой затянула реку. В воде отражались неясные красноватые сполохи.
   
Где-то далеко рявкнуло нечто монстроподобное. Словно испугавшись потревоженного чудовища, артиллерия притихла. Солдаты насторожённо повернули головы на север.
— Это шестидесятипятисантимитровая мортира «Карл», — пояснил Майер. — Чудовищное орудие. Нам рассказывали о ней в училище. Воронка от снаряда «Карла» — дом можно закопать...
Третья рота сто тридцать пятого пехотного полка из замаскированных укрытий наблюдала, как взрывы рвут в клочья советский берег, в который упирался широкий мост через пограничную реку Близна.
Когда истекли первые четыре минуты и взрывы умолкли, лейтенант Лауэрвассер выскочил из укрытия и, увлекая за собой солдат штурмового подразделения, закричал:
— Vorwaerts! Вперед! Вперед!
В дополнение заверещал свистком.
Солдаты ринулись за лейтенантом. Грохот солдатских сапог по мостовому покрытию потонул в громе второй волны артиллерийских залпов. Пригибаясь и прижимаясь к высоким ограждениям по обеим сторонам моста, отряд мчался на ту сторону. Низ живота холодил мучительный вопрос: взорвут русские мост или не взорвут?
Советский часовой с искажённым от удивления лицом суматошно выскочил из укрытия на середину пролёта и дал предупредительную очередь в воздух. Сухие выстрелы едва заметной строчкой затерялись в грохоте взрывов. Русского солдатика тут же сломали пополам и отбросили навзничь автоматные очереди солдат вермахта.
Тяжело застучал пулемет — словно тяжёлую тележку с железными колёсами протащили по булыжной мостовой. Это ожил дзот (прим.: дерево-земляная огневая точка) охраны моста. Ефрейтор Гольцер ослепил русский дзот непрерывным огнем из пулемета. Тенями бросились к амбразуре солдаты. Раздался взрыв, полыхнули языки пламени, из амбразуры повалил дым…
Оставив позади разрушенный дзот, солдаты вермахта рассредоточились за железнодорожной насыпью и залегли. Саперы кинулись обследовать мост. Обезвредили подрывной заряд под центральным пролётом. Лейтенант фонариком просигналил на западный берег: мост чист! Через мост помчалась бронемашина разведки, следом мотоциклетные и гренадёрские взводы в бронемашинах, тягачи с лёгкими противотанковыми орудиями. К мосту подходил танковый батальон.
   
Солдаты лейтенанта Майера, скрытые дымным туманом, переправлялись в резиновых шлюпках и десантных лодках. Не будь артподготовки, происходящее походило бы на весёлое соревнование выходного дня: кто первый достигнет противоположного берега.
Бегом поднялись по пологому склону, затаились, припав к земле. Ни единого выстрела со стороны русских.
Ад бушевал в небе и далеко впереди, в лагере русских пехотинцев. Стена взрывов продвинулась дальше, и Майер видел в бинокль, как мотоциклисты охватили лагерь кольцом. Мотострелки сгоняли растерянных, ничего не понимающих, безоружных красноармейцев в колонну, добивали раненых, отделяли и расстреливали командиров и политработников. Колонну погнали на свою сторону через пограничную деревушку.
В три двадцать семь лейтенант Майер выпрямился. Правая рука выхватила пистолет. Две Stielhandgranaten (прим.: ручные гранаты с длинными ручками, «колотушки») торчали за поясом, две — за голенищами, несколько круглых гранат М-39 «яйцо» в двух брезентовых подсумках давили на бёдра.
Лейтенант выдернул из нагрудного кармана сигнальный свисток на шнуре, длинно засвистел, командуя наступление. Цель взвода — хутор из четырёх дворов и двух старых конюшен правее военного лагеря русских. Задача взвода: безостановочное продвижение вперёд и уничтожение всего, что мешает продвижению.
— Vorw;rts! Вперед! Schnell! Schnell (прим.: «Быстро! Быстро!)!
Это «быстро» — главное слово немецких армий всех времён, механизм каждой немецкой победы. На сегодня для всех подразделений поставлена единая цель: «Вперед — и только вперёд, не оглядываясь на соседей!».
Взвод, рассыпавшись цепью, побежал к хутору. Пересекли сад, приблизились к разрушенным взрывами конюшням.
Барабанной дробью вспорола тишину и заставил залечь пулемётная очередь. К пулемётным очередям присоединилась беспорядочная винтовочная стрельба.
Майер осторожно разглядывал в бинокль позиции русских, замаскированные в конюшнях.
Броситься в атаку или обойти укрепление с флангов не получится — пулемётная очередь и огонь винтовок подавляли любое шевеление.
— Похоже, у русских в конюшне устроен дот (прим.: долговременная огневая точка) и прикрывает его рота пехоты, — проворчал стрелок Ганс Шульц. И негромко пропел-проворчал любимые строчки из куплетов Мефистофеля, которые он ворчал всегда, когда видел опасность или был неимоверно рад: — Люди гибнут за металл. Сатана там правит бал…
Восходящее солнце за спиной русских слепило и не позволяло рассмотреть противника конкретно.
Прошёл час, пока на помощь взводу Майера подвезли противотанковую пушку.
Пушечный выстрел… Ещё выстрел… Весело заторопился, застрочил немецкий пулемет.
Русский пулемёт молчал.
   
Взвод Майера стремительно бросился к конюшням. Стрелков преисполняла гордость оттого, что они служили в вермахте. Охваченный волной энтузиазма, один из стрелков закричал «Ура!», за ним другой, и вот уже все солдаты, восторженно улыбаясь, орали как ненормальные.
Да, где-то стреляют иваны, где-то взрываются снаряды. Возможно, кто-то уже погиб — на войне потерь не избежать… Но если кого-то сразила пуля, он погиб смертью героя, потому что солдаты великой Германии сражаются за жизненное пространство для арийцев, за обещанные им гектары русских земель для немецких поместий.
Солдаты ворвались в развалины конюшни. Сквозь клубы дыма солнечные лучи освещали развороченную позицию русских. В грудах кирпичей лежал пулеметный расчет. Хрипло стонал опрокинутый на патронные коробки красноармеец с пробитой грудной клеткой. Кто-то из сострадания выстрелом прекратил мучения раненого ивана.
Другой красноармеец сидел, прислонившись спиной к стене, точно окаменев. Пробегавший солдат пнул его ногой, русский упал. Он сидел мёртвым.
Никакого долговременного укрепления в конюшне не обнаружили. Взвод Майера сражался не против батальона, и не против роты, и даже не против взвода русских. Неужели здесь все, кто задержал движение взвода?
Майер приказал солдатам двигаться вперёд. Солдаты, запалёно дыша и громыхая по сухой земле сапогами, выбежали на дорогу.
Лейтенант увидел, как метрах в трёхстах, у крайнего дома блеснула вспышка, и сухо щёлкнул винтовочный выстрел.
Впереди бежал стрелок Кимиг.
— Ложись! — крикнул лейтенант.
Кимиг словно споткнулся в готовности выполнить приказ — пуля угодила ему в грудь. Отброшенный страшным ударом, он упал на бок, по инерции перевернулся на спину. Удивлённо посмотрев на рассыпающихся в укрытия Kameraden (прим.: товарищей), попытался нацелить карабин в сторону противника, доказывая себе, что не убит. Руки не справились с отяжелевшим вдруг оружием. Нательная рубашка и китель пропитались кровью. Кимиг почувствовал, как в его грудь полился кипящий свинец. Боже, как больно!.. Нахлынувшая слабость не дала откашлять заполнявшую горло кровь. Алая струйка потекла по щеке. Глаза остекленели, голова опустилась на пыльную траву.
Ефрейтор Кредель вскочил, пытаясь метнуться на более удобную позицию… Раздался выстрел… Кредель неловко упал…
   
Два убитых…
Ещё выстрел…
Три!
— Scharfsch;tze! Снайпер!
Русский снайпер! Эдак он всех…
— Hinlegen! Ложись! Feuer! Огонь!
Шквальный огонь накрыл позицию русского снайпера.
Справа и слева к дому помчались солдаты с гранатами наготове.
Взрыв!
Ещё взрыв…
Автоматная стрельба прекратилась.
И снайпер молчал.
Солдаты осторожно приблизились к развалинам дома, в котором скрывался снайпер. Всем стало страшно. Все поняли, что это не учения. Это реальная война — и на ней убивают. Прошло всего несколько минут реальной войны, а убиты три их товарища.
— Осмотрите развалины! — приказал лейтенант.
— Das ist Maedchen, Manner! Это девушка, мужики! — раздался удивлённый голос.
Солдат за руку, как старую куклу, выволок из развалин девушку. Голова её свесилась на сторону, платье и растрёпанные косы цеплялись за обломки кирпичей. Лицо и грудь в крови.
Второй солдат вынес из развалин огромную, в человеческий рост, русскую винтовку времён войны четырнадцатого года.
Солдат подтащил девушку к ногам Майера, отпустил руку. Голова глухо стукнулась о землю. Раздался слабый стон.
— Живая? — удивился Майер, брезгливо рассматривая снайпершу.
Бессмысленный взгляд стеклянных глаз. Грязное, неприятное лицо, испачканное кровью. Рваное, выцветшее платье тоже испачкано кровью. На левой половине груди советский значок: язык пламени на фоне красного знамени, внизу — круги мишени. На знамени какая-то надпись.
— Эй, кто-нибудь умеет читать по-русски? — спросил Майер.
Подошёл солдат, щёлкнул каблуками:
— Стрелок Фромм. Работал некоторое время на русском автозаводе, когда поставляли им линию производства.
— Что за знак? — указал лейтенант на грудь девушки.
Солдат присел, долго вглядывался в значок, шевелил губами…
— Воро… Ворохи… Ворохиловски стрелок… Стрелок… Стрелять… Schie;en! Это профессиональный снайпер, герр лейтенант! Вон, мишень на значке. Ну, а красное знамя — die Kampf Rot-Fahne, боевое красное знамя, это у них особое отличие. На том заводе, где я у русских работал, директор-коммунист был награждён орденом Боевого Красного Знамени за геройство в ихней Гражданской войне. Так что, и девчонка эта, видать, где-то уже постреляла… Коммунистка она, снайпер.
— Коммунистка, говоришь? Судя по роже, молодая. А уже боевое знамя заработала. Видать, хорошо где-то постреляла…
Майер укоризненно качнул головой.
— Перед наступлением нам зачитали приказ штаба Верховного Главнокомандования о том, что коммунисты вообще и комиссары в частности принуждают солдат к бессмысленному сопротивлению. Поэтому с ними надо поступать со всей беспощадностью. Если они оказывают вооруженное сопротивление, устранять на месте.
Майер расстегнул кобуру, достал «вальтер», щёлкнул предохранителем.
— Девчонка профессиональный снайпер, убила наших солдат, поэтому должна быть устранена. Fahr zur Hoelle (прим.: Езжай в ад)!
Майер привычным движением, почти не целясь, выстрелил русской в лоб. Голова жертвы дёрнулась, как у неживой.
Подошёл Вольф, тощий, длинный, рыжий обер-ефрейтор, вытащил из ранца фотоаппарат.
— Герр лейтенант, разрешите сфотографировать красную снайпершу для истории?
Вольф до службы в вермахте работал фотографом. Ожидая наступления, всё время трындел, что мечтает сделать фотолетопись похода на Москву и заработать на этом.
Майер безразлично пожал плечами.
Вольф выбрал ракурс, но кадр ему не понравился.
— Непонятно, пацан или девка эта азиатка… Manner, выпустите ей сиськи наружу!
Один из солдат разрезал ножом платье на груди убитой, обнажив детские груди.
   
— Тьфу! — возмутился Вольф. — У этих азиаток даже фотографировать нечего!
Но всё же щёлкнул затвором и прокрутил плёнку на следующий кадр.
— Разрежь ей одёжку пониже! — ухмыльнулся Вольф, указывая на труп ниже пояса.
— Отставить! Это лишнее! — остановил Майер любителя эротических фото. — Убитых завернуть в плащ-палатки и сложить у дороги — их заберут и похоронят тыловые службы. Снайперша пусть валяется здесь — хорошая пища для собак и ворон.
Стрелки с опаской подошли к трупам товарищей, перевернули их лицами вверх. Кто-то догадался закрыть мертвецам глаза.
Не глядя в мёртвые, ставшие вдруг чужими и страшными лица, положили трупы на плащ-палатки, отнесли к дороге, накрыли с головой. Вздохнули с облегчением, перестав видеть лица мертвецов.
Маленькой толпой растерянно стояли у обочины, где ровно лежали плащ-палатки, из-под которых торчали ноги в новых, запылённых солдатских сапогах. Первые убитые боевые товарищи.
«А ведь и я мог бы выглядеть так же», — подумал Майер и похолодел от ужаса. У него даже закружилась голова.
Он подумал, что нельзя оставить убитых у дороги и молча уйти. Надо что-то сказать. Он снял стальной шлем, и, как положено, склонив голову, торжественно заговорил:
— В гордой преисполненности долгом, воодушевленные на подвиги во имя фюрера и будущего Великой Германии, пали во главе взвода и тем самым отдали самое большее, что могли, свои юные жизни, наши добрые товарищи…
Запутавшись в велеречивом хитросплетении слов, умолк, подобающе склонив голову.
«Это и есть война в России», — подумал Майер, но утаил нехорошую мысль.
Больше достойных мыслей в голову не приходило.
Майер надел шлем, стал по стойке смирно, отдал честь погибшим и, вытащив пистолет из кобуры, указал:
— Vorwaerts! Вперёд!
Взвод торопливо вышел на шоссе и направился в сторону городка Августов.
Шли по пыльной грунтовке, с обеих сторон к которой подступали болота. Пыль и зной, духота болот, огромное количество комаров… Россия отвратительна.
Солдаты беспрестанно хлопали себя по лицам и рукам. На мокрой от пота коже оставались капельки крови от раздавленных комаров.
Прошли мимо трёх кладбищ, расположенных по обеим сторонам дороги одно за другим: православным, у которого стояла церковь с луковичными куполами, католическим с костёлом в готическом стиле и еврейским с синагогой в виде куба с плоской крышей.
Ближе к обеду, отмахав более двадцати километров, вошли в редкий лесок, примыкающий к окраине Августова. Со стороны города слышалась неспешная артиллерийская канонада. Горохом по сухому дереву звучали автоматные очереди, неровную морзянку выбивали ружейные выстрелы, деловито стучали пулемёты. Над городом поднимались столбы тёмного дыма.
Лес не пах лесом. Кислая вонь взрывчатки и сладковатая гарь пожарищ заглушили природные запахи. Сам лес будто разметала буря: деревья повалены или поломаны, на стволах грубые царапины и расщепы, ветки порублены. Там и сям чернели огромные ямы от авиабомб. Окружающие их деревья стояли без листвы, уродливо корячась сучьями.
На подступах к городу роту догнали три громко тарахтящих «дикобраза»: офицер связи на триста пятидесятом «Триумфе» в сопровождении двух мотоциклистов фельджандармерии с бляхами на груди.
   
Офицер связи, несмотря на жару, одетый в плащ и стальной шлем, поговорил с командиром роты, показал ему что-то на карте, указал на юго-восток, поехал вдоль колонны дальше.
Майер узнал офицера, окликнул его:
— Лейтенант Вильд! Герман!
Вильд оглянулся, подъехал к Майеру, спустил мотоциклетные очки на шею. Лишь кожа вокруг глаз, защищённая очками имела телесный цвет. Всё лицо покрывал толстый слой грязи.
— Привет, Майер! Поздравляю с началом.
— Привет, Герман. И тебя с почином. У меня трое убитых, — хотел сообщить с печалью Майер, но получилось, будто он хвастает. — Как оно вообще? Ты при штабе, наверняка обстановку знаешь.
— Нам с тобой посчастливилось служить в группе армий «Центр» под командованием фон Бока, — пафосно произнёс Вильд. — Представь, Майер, на нас обращены взгляды всей Германии! Группа армий «Юг» движется на Украину, группа армий «Север» — к Ленинграду. А наше направление имеет первостепенное значение: наша цель — Москва!
Вильд достал из кармана штанов грязную тряпицу, вытер кожу вокруг глаз, лоб под каской и верхнюю губу.
— Всё идёт по плану, Ганс. Наши танковые дивизии прошлись по русским, как асфальтовые катки по улиткам. Войска стремительно продвигаются в глубь России. Если не считать первых минут на рассвете, организованного сопротивления иван не оказывает. Большинство пограничных застав русских стёрты с лица земли. Для германской армии их действия подобны укусам зловредных насекомых. Разрозненные группы красных фанатиков, как комары, постреливают там и сям. И мрут, как комары, прихлопнутые нашими железными кулаками. Это наша повседневная служба и она идёт своим чередом. Приятнее другое. В штабе говорят, через пару дней к нам приедет бордель из Германии. Не какие-нибудь Dirnen (прим.: шлюхи), а полноценные арийки, добровольно пожелавшие своими телами поднять дух солдат вермахта. Завтра-послезавтра, думаю, займём Гродно, до него шестьдесят километров на юго-восток, там и насладимся прелестями чистокровных ариек.
Майера тема борделей в данный момент не интересовала, он кивнул в сторону Августова и прервал радостную речь Вильда:
— А здесь сильно воюют?
— Нормально воюют. Скоро подчистим ивана. Пытаются сопротивляться. Тут, — Вильд махнул себе за спину, — рота мотопехоты упёрлась в долговременные огневые точки русских. Обойти невозможно: с обеих сторон болотистая местность. Кладут наших из пулемёта, как хотят. Гренадёры что придумали… Неподалёку лагерь отдыха для советских детей. Типа нашего гитлерюгенда… Только советские называются Pioner, как наши сапёры. Ну вот… Привезли гренадёры штук пятьдесят Pioner, пустили впереди себя, и под их прикрытием пошли на огневую точку. И знаешь что? Иваны не стали стрелять! Наш огнемётчик подскочил к амбразуре, пустил в неё струю пламени. Слышал бы ты, как вопили жареные иваны!
Вильд восторженно поднял вверх большие пальцы рук.
   
— Но, скажу я тебе, горелое мясо русских воняет отвратительно. Потом, откуда ни возьмись, выскочила с дикими криками толпа красноармейцев, в руках винтовки с примкнутыми штыками раза в полтора выше человеческого роста — настоящие аборигены с пиками! Варвары! Дикари! Отбили своих Pioner и увели их…
Вильд восторгался атакой русских, как охотник восторгается яростью сражённого точным выстрелом кинувшегося на него зверя. Улыбаясь, он стукнул кулаком по рулю мотоцикла и тут же посерьёзнел.
— Слышал бы ты их крики! Так дикие звери в фильмах кричат! Дикий вой! Наши сейчас подкатят «ахт-ахт» (прим.: мощная зенитка калибра 8,8 см) и прямой наводкой раздолбают ивана…

Рота шла по окраине города.
Во взводе Майера все по последней армейской моде в шароварах с напуском, чтобы пыль меньше набивалась в сапоги. Единственный консерватор — Ганс Франк. Суконные брюки он по дедовскому обычаю заправил в голенища со складкой спереди.
Стрелок Ганс Франк служил ещё в четырнадцатом году. Ему сорок шесть лет, поэтому восемнадцати-двадцатилетняя молодёжь называет его стариком. У него сухое, загорелое лицо, поджарая фигура. Его голова похожа на голову скелета: идеальный череп арийца обтянут загорелой кожей, напоминающей пергамент, над высоким лбом жиденький светлый чубчик.
После Великой войны Франк работал столяром. Жизнь складывалась тяжело, жениться не получалось из-за постоянных финансовых проблем. В двадцать девятом году он подписал контракт с рейхсвером (прим.: немецкими силами самообороны, т.е. с армией) на двенадцать лет службы, чтобы, став «Zw;lfender» (прим.: демобилизовавшись после двенадцати лет службы), получить причитающиеся льготы, жениться, завести детей и своё дело, в общем, устроить личную жизнь. Не успел. Двенадцатый год службы пришёлся на начало войны с Советами.
Оценив военный опыт Ганса Франка, командование присвоило ему звание ефрейтора. Но не доверило должности даже командира отделения, потому как Франк проявлял вольности при общении с начальством и не отличался рвением при выполнении приказов типа «подай-принеси» старших по званию.
   
Полная противоположность ему — длинный, как жердь, обер-ефрейтор Вольф: две трети — ноги, остальное — маскировочная куртка почти до колен. Солдаты называли её сюртуком в память о кайзере Вильгельме. Стальной шлем так смешно сидел на его стриженой голове, будто был на два размера больше. Старик Франк при первом знакомстве указал на голову Вольфа и на полном серьёзе сообщил:
— Раньше он хотел стать парашютистом, тренировался прыгать с каской вместо парашюта. Но оказался слишком длинным для прыжков с малой высоты и его перевели в пехоту.
Взвод шёл по грудам щебня мимо разрушенных взрывами, дымящихся домов. Запахи горелой плоти, тлеющего дерева, пыли и пепла вызывали тошноту.
Среди развалин невозможно было определить даже направление улиц. Мостовые и тротуары покрывали кирпичные обломки, битое стекло, горы обвалившейся штукатурки. Проходы и проезды перегораживали сломанные деревья, рухнувшие столбы, опрокинутые и разбитые автомобили, военные фургоны и повозки, брошенные советскими войсками при отступлении.
Редкие уцелевшие дома в ужасе распахнули окна с осколками стёкол, похожих на капли слёз, раззявили в беззвучном крике беззубые дверные проёмы.
Горбато кривились перенёсшие бомбёжку крыши. Рваные лоскуты железной кровли свисали подобно отслоившейся коже на обожжённом теле. Лёгкое железо колыхалось и гремело на ветру. Штукатурку стен красными ранами располосовали глубокие борозды от осколков. Оголились искорёженные рёбра металлических каркасов, с развалин и столбов свисали обрывки электропроводов.
Миновав полностью разрушенный артиллерийским обстрелом район, взвод шёл по охваченному пожарами кварталу.
Солдаты видели дома на всех этапах разрушения… Первые проблески красного пламени пробивались сквозь облака дыма, красные языки пламени вырывались из дыр в стенах — и победный танец красного петуха высоко над крышами. Языки пожаров вихрились над домами. Снопы искр метались в воздухе. Безлюдные развалины колебались и плыли в жарком мареве.
Иные дома только загорались, неохотно поддаваясь огню, другие полыхали во всю силу, пачкая небо жирной сажей. Клубы чёрного дыма переваливались, закручивались, медленно ползли над выгорающим городом. Маслянисто-угольная мгла расплывалась в знойном безветрии, накрывала округу.
   
Широкий язык огня лизнул стену деревянного дома, и стена из бледно-серой вмиг стала ярко-огненной. Пламя загудело, набирая силу. Яркие головешки отрывались от оконных рам, огнисто-золотых ребер стропил, падали, рассыпая искры, к подножиям зданий.
В огне что-то шипело и потрескивало. Как живые корёжились и гримасничали в неистовом огне, словно от боли, домашние вещи, детские коляски, железные кровати, кривлялись и оплавлялись лужёные самовары. Вверх улетали железные листы кровли. Как спички, ломались толстые бревна, рушились раскалённые кирпичные стены.
Там, где сожравший всё, что может гореть, огонь утих, остались зачернённые копотью пустые коробки домов, едко воняющие гарью. Смерть глядела из пустых оконных глазниц.
Там, где вчера стояли деревянные дома, сегодня торчали обгорелые остовы печей. Укоряя войну, указывали в небо испачканные чёрным длинные персты печных труб.
Солдаты шли по раскалённым улицам агонирующего города.
Пламя с колдовской силой притягивало, заставляло глядеть в его глубины, словно хотело втянуть в себя. Город походил на догорающую жаровню. Путь солдат устилали тлеющие угли. Серый пепел снегом падал с неба, оседал на плечах и шлемах солдат.
Русское солнце, больное и иссохшее, взирало на разрушения сквозь дымную толщу тусклым багровым глазом.
Ландшафт царства смерти. Кошмарный мир разрушения.
Чем ближе к центру, тем гуще и удушливей несло гарью и дымом, зловонием горелого мяса и разлагающихся в развалинах зданий трупов, тем чернее делалось над головою небо, сумрачнее становился день. В центре города огонь съел кислород — дышать стало нечем. Раскалённый воздух погнал солдат назад, к окраине.
— Понятно, что в деревянных домах горит дерево, — бурчал обер-ефрейтор Вольф, закрывая рот локтем. — Но что горит в кварталах с каменными домами?
— Горят древние старухи, стройные женщины и красивые девушки. Горят толстые коммунистические чиновники и тощие мужчины-язвенники, негодные к службе в Красной Армии. Горят невоспитанные чумазые дети и послушные, ухоженные детки… Все горят, — философски снисходительно пояснил старик Франк.
— Нет, я не хочу видеть обугленные груди красивых девушек, — чуть капризно возразил Вольф.
— Хочешь, не хочешь, а придётся. Потому как армия, в которой мы имеем честь служить, есть, скажу тебе по секрету, сборище поджигателей, мясников и, если откровенно, убийц. Таковы все армии, завоёвывающие чужие территории.
Вольф даже в шутку не нашёл, что ответить старику Франку.
Казалось, город вымер.
Нет… Среди развалин склонилась на коленях и плакала над мёртвым телом женщина.
Бородатый старик, впрягшись вместо лошади, тащил небольшую телегу, на которой сидели дети.
У разрушенного дома на земле среди мусора, подперев скулу ладонью, упёршись локтем в колено, замер с отрешённым лицом малец лет восьми. Поза маленького старичка.
   
Женщина в фуфайке и кирзовых сапогах, голова обмотана серым толстым платком, лежала на земле вниз лицом. Даже со спины женщина груба и неприятна. Из-под неё торчала недвижимая головка ребёнка. Мёртвые… Нет, женщина шевельнулась, дико завыла. Значит, ребёнок мёртв.
Босой старик в затёртом полушубке сидел на стуле у полуразрушенного дома, счастливо улыбался проходившим солдатам. Красный нос любителя выпить на фоне неухоженной бородёнки объяснял его неуместную радость.
Из-за угла выскочил немецкий бронетранспортёр, наехал на безумно шарахнувшуюся собаку. Жалобно взвыв, животина исчезла под лязгающими гусеницами.
На середине улицы чадно горели скаты разбитого грузовика. Из кузова свесилось тело с наполовину обуглившимся лицом. Из-под чёрно сгоревшей щеки белели зубы, как клыки животного. Внизу валялась фуражка с красной звездой. К вони горелой резины примешивался тяжелый дух горелого мяса.
Там мёртвые, здесь мёртвые, везде мёртвые. Чьи-то родители, чьи-то дети, чьи-то друзья, разорванные взрывами, раздавленные танками и обрушившимися стенами. Сгоревшие, усохшие и обугленные в огненной буре. Органические отходы войны.
Высоко в небе густыми косяками летели на восток пикирующие «штуки» (прим.: пикирующие бомбардировщики Ю-87, Stuka = Sturzkampfflugzeug). Басовито и чуть пульсирующе гудели «Хейнкели», завывали «Мессершмитты». Самолёты летели в идеальном строю, и этот строй не нарушал ни один советский самолёт. Все прифронтовые аэродромы русских разбомблены, враг обращен в бегство.
Пожары выкрашивали небо в чёрно-красный траурный цвет.

Прошагав за первый день сорок с лишним километров, измученный марш-броском взвод лейтенанта Майера остановился на ночёвку. Палатки разбили на берегу озера рядом с деревней.
В сумерках приехал ротный «кухонный буйвол» (прим.: повар), фельдфебель Гюнтер Беккер с канистрами, привёз ужин.
Беккер, согласно должности и фамилии (прим.: B;cker — пекарь), истинный «кухонный буйвол»: упитанный. бульдогоподобный, но добродушный здоровяк. Да и отчего ему быть злым? Ходит мало, ест лучшее, жуёт — пока не устанет. В общем-то, фельдфебелю солдаты всегда рады. Точнее, рады его «гуляшканоне» (прим.: «гуляшной пушке» — полевой кухне) или, на худой конец, канистрам с кашей.
— Heute ist Eintopf! (прим.: Eintopf — густой мясной суп) — радостно объявил Беккер. — Но без десерта.
Все были настолько измотаны, что не стали ворчать на неполное меню и отсутствие десерта.
В вечернем пространстве ни малейшего шевеления воздуха, ни малейшей свежести, всё та же дневная духота, только без солнечного зноя. Раздевшись до трусов, солдаты сидели и лежали на траве, отгоняли ветками, носками и руками комаров и мух, пили эрзац-кофе и не могли насытить организмы жидкостью. Каждый глоток тёплого напитка тут же пропотевал и стекал по коже множеством ручейков. У сигарет после изнурительного марша был соломенный привкус, они драли горло.
   
Несколько человек лежали на мелководье озера, не могли заставить себя вылезти из воды.
— Совсем неплохо воевать с иванами, — сказал, довольно вздыхая, стрелок Йозеф Лемм, приподнимаясь из воды и размазывая озёрный ил у себя на груди. — Ветераны рассказывали, что во Франции им то и дело приходилось стрелять. А мы противника не можем догнать.
Йозефу Лемму двадцать четыре года, родом он из Клоппенбурга. У него двое детей. До войны работал на свиноферме отца. В вермахт записался добровольцем, узнав, что фюрер обещал участникам похода на восток по сто гектаров земли и по десять семей русских батраков. Лемм верил, что за пару месяцев война кончится и не далее, как к зиме он станет владельцем собственного поместья где-нибудь на Украине или на Волге.
Йозеф сообразителен и образован, много читал на темы сельского хозяйства, свиноводства и политики. Он вступил в НСДАП, едва покинув гитлерюгенд. Йозеф рассказывал, как в начале тридцатых годов власти догитлеровской Германии пытались запретить слишком боевые группы гитлерюгенда.  Но едва власти запрещали какую-нибудь ячейку гитлерюгенда, как она возрождалась под другим названием, например, «Друзья птиц» или «Юные нумизматы». Когда власти запретили ношение формы гитлерюгенда в их городке, ученики из мясных лавок стали маршировать по улицам в заляпанных кровью мясницких фартуках.
— Обыватели трепетали, увидев эту группу на улице, — с восторгом рассказывал Йозеф. — Потому что знали — у каждого под фартуком здоровенный мясницкий нож.
Йозеф постоянно хвалил фюрера за то, что он поднял Германию из праха.
Из-за его семейного положения и рассудительности за ним закрепилась кличка «Папаша».
— Началось всё случайно, — рассказывал кому-то любитель женщин Хольц. — Я скучал в кафе, угостил её пирожными. А окончилось всё банальной постелью…
Вымывшись в озере, поужинав и распорядившись насчёт смены караула, Майер прилёг в палатке и, как всегда, принялся сочинять письмо невесте:
«…Эта кампания явно легче французского похода. Мы, пехота, идём по просёлочным дорогам. По шоссе нескончаемым потоком движется на восток техника. Единственная тяжесть для нас в этой войне — слишком длинные и слишком быстрые переходы. Мы, пехота, не успеваем за нашими танками, несущимися вглубь России. Похоже, мы застали русских врасплох.
А вообще, война для наших солдат стала чем-то вроде бесплатного туризма по Европе. Ну, и по России — дикой азиатской стране с непривычными пейзажами и странными аборигенами. Россия — это бескрайние равнины. Изредка попадаются перелески. В их тени мы устраиваем короткие привалы, как на пикниках. Хуже, если пересекаем болота — в жаре и сырости летают тучи комаров, от которых невозможно отбиться.
Сегодня мы прошли какой-то русский город… Забыл название. Несмотря на жару, тамошние женщины носят ватные тёплые куртки, которые русские называют Fufaika, в руках авоськи, головы замотаны толстыми платками, а ходят босыми и с мешком за спиной, который называют не как в цивилизованной Европе, R;cksack, а почему-то именем русского мужика: «Sidor». Крестьяне, которых мы видели в городе, одеты в овчинные тулупы и те же ватные куртки. Рожи у бездельников пьяные и довольно наглые. Встречаются только страшные женщины, чумазые дети и старики в обносках. Мужчин нет: они либо служат в Красной Армии, либо прячутся от нас, победителей. Советы выглядят убого. Гражданская и военная техника допотопные — отживший свой век хлам.
Наше питание, в связи с жарой и с трудностями передвижения обозов, похуже, чем на пикнике. Нет масла, едим в основном колбасу из консервных банок и хлеб. Пьём только эрзац-кофе и горячий чай из ягод ежевики, листьев березы и других листьев, потому что вода у ивана плохая, большей частью из ручьев и рек.
   
Meine Kameraden (прим.: мои товарищи), «вооруженные» кухонной посудой, вечером ходили в деревню, чтобы отыскать молока. Живут иваны в низких, кособоких, примитивных домишках из дерева или глины, покрытых соломой. В таких хибарах обитает множество rолодных людей и сытых насекомых¬. Пища самая простая, в основном капустный суп и картош¬ка. И если этого достаточно, чтобы наполнить желудки обитателей дома, то такая семья считается блаrопо¬лучной. Поражает, как мало им надо, чтобы жить в России. Удивительно, как из ничего русские делают что-то, чтобы выжить. Kameraden сказали, что среди туземцев невозможно увидеть привлекательного, умного лица. Одинаковые старики, женщины и дети стоят у одинаковых колодцев с журавлями, у одинаковых домов и скотных дворов, безмолвно, с открытыми ртами, с любопытством глазеют на нас. Население  отличается  поразительным  тупоумием.  Сплошная дичь и забитость, Schteppenvolk (прим.: степной народ, дикари). Но добродушны, просты и доверчивы до примитивности, как домашние животные. Иногда  проявляет  робкое  любопытство. С ними легко общаться, хватает трёх слов: «Yaiko — Mleko — Salo». Мы совершенно не чувствуем от них никакой опасности. В основном мы объясняемся с ними на пальцах, но понимание у них фантастическое. Естественно,  немецкий  солдат  не может рассматривать  нищих обитателей  этой  страны,  как  равных себе.
Мои солдаты, в общем-то,  доброжелательны  к  населению.  Однако  потребность  в  продуктах и  некоторые другие  причины  иногда побуждают их  к  грубости.
Поразительно, но эти Untermenschen (прим.: недочеловеки) под предводительством жидов и пролетарских уголовников намеревалась подмять под себя Европу и весь мир! Слава богу, наш фюрер пресёк кошмар. И здесь мы, представители света, боремся с большевистской тьмой.
Могу тебя уверить: месяца через полтора, как запланировал фюрер, флаг со свастикой будет реять над московским Кремлём, и мы покончим с Россией. До Москвы всего тысяча километров. Мы, пехота, наступаем по пятьдесят километров в день. А танки идут и того быстрее, режут русскую оборону, как ножи режут масло.
Единственная проблема для нас в этой войне — дороги. Рассказывают, что в Англии сняли все названия железнодорожных станций и дорожные указатели, чтобы сбить нас с толку, если мы вторгнемся на их остров. В России такой проблемы не существует: здесь вообще нет понятий о дорожных указателях. У ивана и дорог в европейском понимании нет — только просёлки от гусениц и колёс наших колонн. А если отклонишься в поле, то надо ехать по компасу, как путешествуют мореплаватели в безбрежном океане.
   
…Наш боевой дух на подъёме, я провожу время среди дружелюбных людей в приятной атмосфере в стране, которую мы пришли завоевать…».
Майер очень хотел заснуть — его тело вопило от усталости, требовало отдыха. Однако возбуждённый мозг упорно не давал телу расслабиться...
Майер вспомнил, что должен написать письма родственникам убитых солдат. Он достал из планшета лист бумаги и авторучку, задумался. Как начать письмо, которое принесёт тяжёлую весть? «Дорогая фрау Кредель…»? Или, как посвящение: «Матери товарища»? Майер написал: «Дорогая фрау Кредель! Я с искренним прискорбием должен сообщить Вам печальную весть: Ваш юный сын ефрейтор Вильгельм Кредель геройски пал на поле брани, вырван из полной самопожертвования солдатской жизни. Судьба настигла его, и в наших душах, как и в Вашей, возникла ужасная, болезненная пустота. Я рад возможности написать, что Вильгельм погиб, как мужчина, храня верность присяге, он пал как доблестный солдат на поле чести, сражаясь за Адольфа Гитлера и Великую Германию.
Двадцать второго июня, недалеко от русского города Августов его жизнь оборвал подлый выстрел русского снайпера. Вильгельм погиб моментально. Но это слабое утешение для самоотверженной матери. Именно матери с самым глубоким, искренним смирением незримо несут самый тяжкий крест войны. Мы, его боевые товарищи, тоже скорбим. Но чувства, которые мы испытывает по отношению к друзьям, мелки по сравнению с материнским горем!
Я понимаю, каким тяжелым будет это сообщение для Вас, и от имени боевых товарищей Вильгельма выражаю искреннее сочувствие. Для нас это большая потеря, которую нельзя восполнить. И мы не забудем нашего Вильгельма. Мы похоронили его...».
Они ведь его не хоронили, подумал Майер. Но нельзя же писать, что тело парня брошено на обочине дороги, в надежде, что его подберут соответствующие тыловые службы! А пока подберут, вороны могут выклевать трупам глаза… Или тыловые службы этой дорогой не поедут… И за сутки-другие на жаре тело раздуется, как бочка. И в ране будут копошиться черви. А в рот будут залетать мухи… Нет, из милосердия к горю родителей надо писать: «не мучился… смерть наступила мгновенно… погиб за фюрера и народ». К сожалению, солдаты умирают, потому что должны.
Майер продолжил:
«...Мы похоронили его в достойной солдатской могиле. Ваш сын лежит в прекраснейшей местности, среди деревьев, недалеко от того места, где погиб. Чтобы сделать его могилку красивее, мы соорудили вокруг неё изгородь из берёзовых столбиков. На большом деревянном кресте в форме Железного креста выжжено его имя. На аккуратно насыпанном холмике лежит стальной шлем, который защищал Вильгельма в бою.
 Хайль Гитлер! Фюрер приветствует Вас и благодарит за Вашу жертву. Господь вознаградит Вас!
 Лейтенант Майер, командир первого взвода первой роты третьего батальона 28 егерского полка 8-й пехотной дивизии».
   
 «Пал за фюрера и отечество… Фюрер благодарит за Вашу жертву…». Высокопарные слова, утверждающие, что каждый погибший был храбрым солдатом фюрера и верил, что погиб за самое лучшее дело на свете.
Словно какая-то напыщенная фраза может утешить мать, для которой её сын всегда остаётся мальчиком, какие бы погоны он ни носил. Сколько матерей получат такие сообщения в ближайшие пару месяцев, пока не будет взята Москва?
Было слышно, как старик Франк учил молодого Кноке:
— Главное для солдата — ноги. У тебя, вот, новые сапоги, кожа жёсткая. Knobelbecher (прим.: «стакан для игральных костей»), а не сапоги. В таких сапогах нога болтается, как кости в стакане. В момент сотрёшь кожу.
— Что же делать? — со слезой в голосе вопрошал Кноке. — Я уже стёр!
— Во-первых, положи носки в ранец, а на марше носи Fu;lappen (прим.: портянки; дословно — тряпки для ног). Во-вторых… Потрогай мои сапоги: мягонькие…
— Мягкие… Но… Фу-у… Как они у тебя воняют!
— Пованивают. Потому, что я мочусь только на сапоги.
— А я думал, у тебя недержание… Так воняет!
— Подумаешь, воняет! Моча — лучшее средство для размягчения кожи сапог. Поверь старому вояке. Смотри, какая кожа мягкая: видно даже, как я шевелю пальцами! А то, что воняет — небольшая цена за удобство. Так что возьми за привычку мочиться на собственные сапоги…
«Профессор» — стрелок Шутцбах спорил с «Фотографом» — обер-ефрейтором Вольфом.
— Германия захватила Данию за один день, Голландию за пять дней, Францию за сорок четыре дня, то есть, за шесть недель, за полтора месяца, — высчитывал Профессор. — Учитывая вооружение Советов, экспроприированное из еврейской лавки старьёвщика, и необученных солдат-крестьян, думаю, Россию мы захватим до конца июля.
— Готов спорить на месячный оклад и бутылку шнапса, — возражал Фотограф, — что мы будем топать до Москвы ещё и в августе. И дело не в том, что иваны воюют лучше лягушатников (прим.: французов). Проблема в расстояниях. До Москвы нам топать вдвое дольше, чем вермахт топал до Парижа.
— Ставлю свой месячный оклад и бутылку шнапса, что ты неправ! — прикинув что-то в уме, согласился на пари Профессор.
Гюнтер Шутцбах родился в 1918 году в семье плотника, вырос в деревне федеральной земли Зальцбург, воспитываясь на консервативных ценностях: патриотизме, исполнительности, верности долгу и покорности властям.
   
После проверки его семьи на «расовую чистоту» и сдачи им теоретических и практических экзаменов, в день рождения фюрера вместе с другими детьми, достигшими возраста десять лет, Гюнтера в торжественной обстановке приняли в гитлерюгенд. Как все члены гитлерюгенда, он носил коричневую форму, ходил строем, распевал прекрасные песни, посвящённые великой борьбе за дело национал-социализма, завоеванию «жизненного пространства» и великой чести отдать жизнь за фатерланд. Полиция перекрывала движение на улицах и дорогах, чтобы пропустить отряд гитлерюгенда. Колонну возглавлял знаменосец с флагом, украшенным свастикой, за ним шёл барабанщик, и прохожие были обязаны вытягивать руки в нацистском приветствии — отдавать честь флагу.
Гюнтеру нравилась атмосфера товарищества, походы в лес с ночёвками у костра, спортивные и военные игры.
Членов гитлерюгенда воспитывали в духе любви к фюреру и безоговорочного повиновения ему. Фюрер был для детей вторым богом. И когда заходила речь о его безграничной любви к детям и к германской нации, Гюнтер был готов расплакаться от переполнявших его чувств. Гюнтер был убежден, что он существо высшего порядка — ариец, потому что в его жилах течет германская кровь. Вплоть до начала учёбы в университете ему и в голову не приходило интересоваться, почему германская кровь лучше крови других народов. Он как должное принимал право немцев повелевать представителями «низших рас» — поскольку это во благо цивилизованного человечества, чего представители «низших рас» в силу ограниченности умственных способностей не осознавали.
Гюнтер был уверен, что немецкий солдат — лучший в мире. А Великую войну (прим.: Первую мировую) немцы проиграли только потому, что немецкие рабочие, оболваненные коммунистическими агитаторами, предательски воткнули нож в спину нации своими забастовками, когда военные мужественно пытались сдержать натиск превосходящего по численности противника.
В общем, будучи членом гитлерюгенда, Гюнтер походил на сытого, непуганого щенка, рвущегося с поводка.
Отучившись два года в гимназии и два года в университете на педагогическом факультете, в 1940 году он начал работать учителем начальных классов в школе.
Вермахт шёл маршем по Европе от одной победной кампании к другой. Гюнтер читал Mein Kampf (прим.: «Моя борьба» А. Гитлера) и, как большинство молодых людей, боялся упустить свой шанс принять участие в боях и стать героем, потому что пропаганда утверждала, что последняя победа Великой Германии уже близка.
За три месяца до начала войны с Советским Союзом Гюнтер пошел в армию добровольцем, чтобы защитить Fatherland от вторжения русских и стать героем.
На проводах добровольцев приглашённый офицер произнес речь о службе земле отцов и о героической борьбе против большевизма. Оркестр пожарной бригады играл военные марши, а красавицы из Союза немецких девушек прикрепили цветы на лацканы будущих героев. Мысль о возможности оказаться убитым или стать инвалидом не приходила в голову ни одному из радостных новобранцев.
Военную службу в первые дни Гюнтер воспринимал, как увлекательную возможность обрести жизненный опыт, достичь уважения окружающих и посмотреть мир…
      
= 2 =

Неторопливо поднимающееся над восточным горизонтом солнце заглянуло в лицо лейтенанта Майера, укрытого плащ-палаткой, осветило лица солдат его взвода, беспробудно спящих вокруг.
Вдоль дороги стояли покрытые утренней росой танки, пушки, автомобили. Помахивали головами и хрупали, срывая траву, привязанные к повозкам лошади. Ещё дальше биваком сгрудились тыловые подразделения. На берегу озера спали солдаты других подразделений, стояли ещё танки… И так практически без перерыва от горизонта до горизонта.
Сначала зашевелились различные службы. Потом массово стали подниматься прочие солдаты.
Очнувшиеся от ночного оцепенения танки мученически завыли двигателями, испортили свежий утренний воздух сизоватым вонючим дымом. Резкий запах бензина и выхлопных газов уничтожил ароматы скошенной травы и зреющего жита. Глухой рокот, начавшись вдали, у головы колонны, распространялся в сторону хвоста, превращался в утробное рычание двигателей, работающих на холостых оборотах.
Уродуя траками землю, тяжело переваливаясь, танки тронулись с мест и вылезли на плохонькую асфальтовую дорогу. Гусеницы с лязгом и скрежетом крушили асфальтовое покрытие, расшвыривали гравийную подложку.
Рычали моторы, чадили выхлопные трубы, танки катили один за другим, выгрызая дорогу всё глубже. Сопровождаемая облаками пыли, дивизия гигантской змеёй поползла меж полей.
Взвод Майера начал движение в четыре часа пятнадцать минут прохладного утра.
— Пошли, — негромко и устало после вчерашнего марша сказал лейтенант. Просто «Пошли», без уставных команд.
А через два часа солнце уже жарило, как в пустыне.
Целый час взводу пришлось ждать, пока по просёлку пройдет ревущая колонна техники. Лучшие дороги пехота уступала моторизованным и механизированным соединениям — успех наступления зависел от скорости движения техники.
Полковник-связист требовал от полковника-танкиста пропустить его подразделение вперёд.
— Герр оберст, ваши телеграфные столбы стреляют? — сердился танкист.
— Как они могут стрелять?! — оскорбился полковник-связист.
— А впереди ждут тех, кто может стрелять в русских. Поэтому мы проедем, а вы подождёте.
Недовольный связист дал команду очистить дорогу для танков.
Танки поднимали неимоверное количество пыли. Словно в кино о призраках, из облака пыли рождалась пушка, башня и сидящий на ней экипаж, а потом их снова закрывала пелена, и они пропадали… И рождалась новая пушка, башня…
   
Движение танковой колонны сопровождалось лязганьем и скрежетом гусениц, рычанием моторов, вонью выхлопных газов. Прошла уже, наверное, сотня танков и штурмовых орудий — и нет им конца.
Там, где пятнадцать минут назад было поле, теперь дорога. Бронетехника и моторизованная пехота двигаются безостановочно. Дивизии, которые располагались в тылу, идут вперёд, как часовой механизм. Сегодня они здесь, а через несколько дней на горизонте появится Москва.
Колонна пехоты приняла вправо, чтобы выйти из облака пыли, поднимаемого танками.
— Судя по времени и частоте, с какой проезжают мимо нас танки, прошло уже около тысячи машин, — подсчитал «Профессор» Шутцбах. — Неимоверная мощь!
— Мы, пехотинцы, должны топать по бездорожью, чтобы господа танкисты могли проехать! — недовольно проворчал обер-ефрейтор Вольф и похлопал себя по ширинке: — Надо отлить.
— Старые пехотинцы... кхе-кхе ... — заговорил и поперхнулся пылью старик Франк, — отливали на бегу. Конечно, не в строю, а приняв в сторону. Для того, чтобы не нарушать ритма движения... На марше главное — не выбиваться из ритма… Равномерное движение сохраняет силы… В принципе, ты можешь отлить и в штаны, в такую жару быстро высохнет.
Старик Франк снова закашлялся. В горле пересохло, язык будто клейстером обмазан.
— А по-моему, чтобы сохранить силы, надо держать язык за зубами, — проворчал Вольф. — Тогда он не пересохнет и жажда не замучает.
Хорошо, что взвод Майера догнала взводная повозка. Солдаты сложили в неё гранаты, пулемёты, боеприпасы и всё, что сочли ненужным на марше.
За танками и самоходками катили броневики, тягачи с зенитками и пушки на конной тяге. На грузовиках ехали гренадёры — отборная мотопехота, поддерживавшая атаки танков, уничтожавшая остатки противника, охранявшая тылы и линии снабжения. Суровые, крупнотелые гренадёры, припорошённые седой пылью, сидели в кузовах машин как древнеримские изваяния.
Проносившиеся мимо автомобили начальства поднимали длинные шлейфы пыли. Пыль лезла в рот, создавалось впечатление, что постоянно жуёшь сухое печенье, приправленное горькой полынью. Пыль оседала на маршировавших по обочинам дорог пехотинцах, превращала их в самодвижущиеся серокаменные фигуры. Солдаты фельджандармерии, крича и ругаясь, пытались упорядочить движение. Воняло конским потом и мочой, бензином и выхлопными газами.
Сломить сопротивление Красной Армии для вермахта не было проблемой. А вот догнать отступающие советские части не удавалось. Главным противником вермахта оказались не русская бронетехника и не варвары-красноармейцы. О главном противнике ни Гитлер, ни его фельдмаршалы не подумали. Сама страна мерзким характером-природой сопротивлялась вторжению захватчиков, одетых в форму мышиного цвета.
 
Автомобили, мотоциклы, тягачи с орудиями буксовали. Повозки застревали в песке. Погонщики тянули лошадей за поводья. Со стороны казалось, что повозки и пушки тянут люди, а измученные лошади, всхрапывая и раздувая бока, позвякивая стальными цепями и сбруей, помогают людям.
Тяжёлые фургоны с припасами и амуницией тащили по два «першерона», лёгкие гаубицы — по две пары, а тяжёлые пушки тянули три пары лошадей. Огромные «першероны» — порода лошадей-тяжеловозов из области Перш, что на западе Франции — с круглыми боками, лохматыми ногами, рыжими гривами и с короткими, как у собак, обрубленными хвостами, по дорогам с твёрдым покрытием могли везти многотонные грузы. Медлительные и неповоротливые тяжеловесы на русских же ухабистых дорогах, где нужно то тянуть в гору, то напрягаться по песку или по грязи, то лавировать между ямами, то бежать под уклон, быстро уставали.
Скрипели засорённые песком ступицы, повозки то и дело вязли. Выбившиеся из сил лошади опускали морды и отказывались тащить повозки. Чтобы преодолеть песчаное месиво, впрягали дополнительных лошадей из других повозок. Солдаты назначенных отделений толкали повозки или впрягались в лямки, подобно бурлакам. Иногда имущество сгружали с застрявших повозок, и солдаты тащили вещи на себе.
Вдоль дорог то и дело встречалась разбитая или брошенная техника: по большей части грузовики, реже пушки и бронетехника. В основном советская военная техника. И, похоже, били её немецкие самолёты.
Время от времени на обочинах виднелись трупы лошадей. Трупов красноармейцев не было. Тыловые службы вермахта закапывали трупы русских в воронки, чтобы предотвратить инфекционные болезни. Трупы лошадей то ли не успевали закапывать, то ли считали, что от них заразы меньше, чем от людей.
Разбитые дороги неимоверно повысили расход бензина, снабженцы отставали, возникли перебои с топливом. Колонны растягивались всё сильнее.
Временами техника двигалась на восток в три колонны. Из-за медленного движения моторы перегревались, водители останавливали машины, глушили моторы, доливали в кипящие радиаторы воду.
…Нестройный топот кованых подошв о дорогу, бряцанье амуниции. Сотни ног взбивают на дороге пыль, поднимают её вверх. Тёмное облако пыли над колонной от горизонта до горизонта… Порывы степного ветра швыряют пыль в лица солдат, затрудняя дыхание. Пыль оседает на потные лица, на мундиры. Лица под слоем чёрной грязищи. Грубые воротники натирают шеи, как наждачной бумагой. Кожа на внутренних поверхностях бёдер, натёртая пропитанными солёным потом штанами, горит. Чтобы уменьшить трение в паху, приходится идти враскорячку.
      
Вместо неба — выгоревшее до бесцветности пекло, в центре которого раскалённый добела железный слиток солнца. Коснувшись металлических частей оружия и касок, можно обжечься. Перегретый сухой воздух дерёт не только глотку, но и внутренности грудной клетки.
Время от времени солдаты вскидывают фляжки кверху, полощут рты тёплой водой. Пить бессмысленно — выпитая вода тут же проступает крупными каплями на лбу и на теле. Пот грязными потёками сползает по лицу, по шее, между лопаток и ягодиц.
Песок во рту, резь в глазах, кровоточащие веки, пересохшие потрескавшиеся губы.
Сколько километров позади?
— В этой стране гигантские расстояния! — ворчит Профессор. — Уральскими горами, до которых около трёх тысяч километров, заканчивается лишь европейская часть России. А за Уралом на многие тысячи километров тянется Сибирь! Страна бесконечна, силы и возможности противника неведомы, образ мышления чужд нам… Мы с кем воюем?!
Солдаты бредут молча, никто не интересуется величиной России и образом мышления русских. Бредут, словно в полусне. Бредут на Москву. Бредут в сторону Урала. Даже одиночные выстрелы далеко впереди не взбадривают.
Только не думать о прохладе, о бассейне или дожде. Только не мечтать о газированной воде, пивном садике и душистой «холодной блондинке с белым фельдфебелем» (прим.: бокал холодного пива с высокой белой шапкой пены). От этого в горле пересыхает ещё сильнее. Хочется проглотить примерещившееся пиво, да не получится — горло болит как при ангине. И язык во рту, словно сухая наждачка. Так что, лучше не думать ни о бокале холодного пива с пенной шапкой, ни о запотевшем стакане холодного чая с лимоном.
Здесь, в дикой России, единственная жидкость — солёные ручьи пота, стекающие по лицу. И между лопаток. И между ягодиц. Едкая жидкость, от которой воспаляется промежность.
Рука сама по себе тянется к фляге. Отворачивает крышку. Только один глоток. Только смочить губы. Но дьявол соблазняет: «Пей! Напейся досыта — и пустыня у тебя во рту превратится в живительный оазис!» Но сознание запрещает: «Не пей! Потерпи, ведь будет ещё хуже — и никакой воды до ночи!». А дьявол: «Пей, плевать на то, что будет потом! Получай удовольствие сейчас!»
   
Во фляге булькает тёплая кофейная жижа. Старик Франк посылает соблазнителя-дьявола в ад, подносит горлышко фляжки ко рту. Оно неприятно пахнет. Металл касается распухших губ. Франк выливает в рот глоток жижи. Долго держит жидкость во рту, задирает голову вверх, полощет горло, мелкими глотками проглатывает невкусную жидкость. Облизывает повлажневшим языком воспалённые губы. Как хорошо! Как хорошо, что жидкость невкусная, а то бы не удержался и выпил всю…
Степное марево переливается вдали, манит к горизонту несуществующими озёрами…
Лейтенант Майер идёт рядом с солдатами. Разговаривать нет сил. А если случается нужда открыть рот, густой от пыли воздух тут же вызывает неудержимый кашель. Попытки прокричать какую-либо команду походят на хриплое карканье.
Полнейшее отупение от жары, от пыли, от бесконечности движения, от жажды.
Лейтенант Майер, как он привык делать в полусонном состоянии вечерами, на ходу сочиняет письмо невесте:
«…Дикая местность, населённая иванами, разительно отличается от цивилизованной и ухоженной Германии. Здесь совершенно другой мир: топкие песчаные или разбитые глиняные дороги, покосившиеся сельские домишки-лачуги. Нищие крестьяне. А ведь мир цивилизации от мира дикости разделяет лишь условная линия под названием «граница».
Неимоверная жара, облака пыли, выхлопы моторов и копоть боёв — этот смрад извергает из своей пасти война. Поражает огромное количество битой и брошенной русской техники у обочин дорог...
За несколько дней наступления мы ни разу не видели неприятеля. Пленных, бредущих под конвоем вдоль дорог, трудно назвать неприятелем. Одеты в поношенную форму неопределенного жёлто-зелёного цвета, не по-военному расхлябанны, обриты наголо. Тяжелые мясистые лица с крупными чертами на удивление невыразительны.
Мы не маршируем, как вам показывают в кинохрониках «шампанской кампании» во Франции. Мы бредём, не соблюдая строя. Вперёд, только вперёд — это единственные слова нашего «русского марша» под музыку нестройного топота солдатских сапог. Мы бредём через поля и луга. Солдаты нагружены как вьючные животные. Каждый несёт шинель, одеяло, плащ-палатку и каску. На поясе патроны, сапёрная лопатка и пенал противогаза. В ранце котелок и съестные припасы, мешок с чистыми носками, подштанниками и прочим тряпьём. Шею трёт ремень мотающегося из стороны в сторону в такт шагам тяжёлого карабина. Всё вместе весит больше двадцати килограммов.
Мы жутко устаём, но упорно движемся вперёд. Как только звучит команда на привал, мы падаем на пыльную обочину. Отдых заканчивается очень быстро, мы с кряхтением поднимаемся и тащимся дальше. Вечером валимся с ног от усталости, иногда не в состоянии даже поесть — только пьём. И погружаемся в тяжёлый сон, не приносящий отдохновения…».
Жаворонок поёт в выцветшем от жары небе.
Топот ног вразнобой. Покашливание, бормотание. Негромкое ворчание по поводу пыли, жары, усталости, проклятых иванов, которых не догнать.
— Русский! — негромко проговорил кто-то.
   
Головы солдат повернулись в сторону обочины. Труп. Рой мух взметнулся тёмной тучей, заглушил жаворонка. Трупное зловоние.
Русский лежал навзничь в кювете. Рука неуклюже откинута, на пальце медное обручальное кольцо. Разодранная гимнастёрка оголила израненный осколками неприятно белый живот. Грязно-загорелое монголоидное лицо в густой щетине под толстым слоем пыли. По открытым глазам ползают мухи, заползают в ноздри и в распахнутый застывшим стоном рот. Вместо черепа — кроваво-грязное месиво, облепленное объевшимися насекомыми.
Мёртвый иван ужасен, если рассматривать убитого русского пристально. Как фрагмент картины художника-баталиста. Но если взглянуть более широко… Бескрайняя, одинокая страна… И одинокий мёртвый иван на обочине дороги, по которой движется нескончаемый поток немецких войск… Картина потрясающего пафоса!
— Мы давно мечтали поддать большевикам как следует, — говорит кто-то с брезгливым презрением. — Приятно видеть в канаве большевистскую падаль.
— Там ей самое место, — соглашается другой голос.
Остальные солдаты вермахта идут мимо поверженного противника молча. Что тут добавишь?
Непривычны для немецких глаз бесконечные и безлюдные русские равнины. Вдоль дорог редкие деревца с бессильно свисающей листвой, небольшие рощицы у пересыхающих под палящим солнцем речек и прудов. В пейзажах преобладают бурый и серый цвета. Немного зелёного. Иногда, как на картинах экспрессионистов, на полотне равнины вспыхивают щедрые мазки золота ржи или подсолнечника.
И клубы чёрного маслянистого дыма к небу от подбитых танков.
Аромат лугов и запах сена перебивает чад горящих изб.
Колонны немецкой пехоты спешат вслед за танками и гренадёрами. Глотая пыль и обливаясь потом, идут ускоренным маршем вперёд и вперёд. Без остановок.
Чёртовы русские дороги! Только тот, кто не понаслышке знаком с русскими дорогами, поймёт шутку, что в России не дороги — в России направления.
Транспортёры, мотоциклы, броневики, низкие трёхосные вездеходы с противотанковыми пушками и легкими пехотными орудиями на прицепе движутся по шоссе.
Скрежещут и лязгают гусеницы, ревут моторы танков. Командиры высовываются из люков, прикладывают к глазам бинокли. Колонны катят по степи, по нескошенным лугам, по лесистым холмам, подавляют сопротивление отдельных частей русских, оставляют позади себя уничтоженные оборонительные сооружения иванов.
   
Первая рота третьего батальона получила приказ выйти из колонны батальона и направиться по просёлкам южнее в сторону русской деревни, чтобы обеспечить защиту флангов движущейся колонны.
Полчаса шли по степи, сожжённой раскалённым солнцем. Наконец, из арьергарда сообщили, что впереди видна неразрушенная деревня.
— Хоть воды напьёмся досыта, — оживились в колонне.
Взбодрённые надеждой на скорый и щедрый водопой, солдаты зашагали активнее.
Появились убогие дома небольшого селения. Русские называли такие селения «Kolchose». На краю «колхоза» виднелся колодец с «журавлём».
Толпа с радостными криками бросилась к колодцу. Первый добежавший схватил помятое ведро, намереваясь опустить его в колодец.
— Отставить! — рявкнул гаупт-фельдфебель (прим.: старшина роты, «ротная мамаша»).
Вымуштрованный солдат, услышав запрет «ротной мамаши», уронил ведро, оно с грохотом ударилось о края колодца.
— Вода может быть отравлена!
Гаупт-фельдфебель направился к ближайшей от колодца хибаре, выволок из неё старика с растрёпанной бородой, одетого в стеганую куртку, которую русские называют Fufaika. Подтолкнул старика к колодцу. Солдат опустил журавль и поднял из колодца ведро. Все с жадностью смотрели на холодную прозрачную воду, колышущуюся в ведре.
Указав на ведро, гаупт-фельдфебель приказал:
— Пей, Иван!
Старик посмотрел на иноземца, пожал плечами.
— Не ферштею я по вашему, господин-товарищ немец.
Гаупт-фельдфебель схватил старика за воротник, пригнул к ведру и ткнул головой в воду. Русский понял, что от него требуется, сделал несколько глотков, поднял голову, утёр лицо рукавом, обиженно посмотрел на фельдфебеля.
— Разве ж мы нечисть какая, чтоб свои колодцы травить?
Гаупт-фельдфебель брезгливым движением руки прогнал старика, разрешил:
— Можно пить!
Солдат вылил воду, испоганенную русским, набрал чистой.
Раз за разом ведро опускалось в колодец. Утолив жажду и набрав воды во фляжки, солдаты принялись умываться.
Затем все повалились на землю.
   
— Мне, видать, в мозги копоть набилась, когда мы колонну танков пропускали — такая голова дурная! — простонал Папаша — стрелок Лемм.
— В твои мозги копоть не попадёт, у тебя черепная кость в два пальца толщиной, — «успокоил» товарища фотограф Вольф.
— Тогда, видать, от жары, — вздохнул Папаша.
Минут через пятнадцать поступила команда продолжить движение.
Шоссе, по которому двигалась основная колонна, сделало дугу, и вскоре первая рота вновь присоединилась к своему батальону.
Прошёл слух, что впереди на дороге русские снайперы застрелили и ограбили двух посыльных мотоциклистов и обстреляли санитарную машину.
Поступила команда на зачистку территории.
Рассыпая проклятия, солдаты первой роты перестроились в цепь. Дистанция от солдата до солдата двадцать шагов. Цепь, растянувшись вдаль от дороги, двинулась через поля, холмы и перелески, чтобы «вычесать» всех до единого русских, которые могут скрываться у дороги.
Kompanief;hrer (прим.: командир роты) гауптман фон Буше уселся на валун, одиноко лежащий при обочине, и рассеянно уставился вдаль. Невысокий, упитанный, в помятой фуражке, тридцати шести лет от роду, он выглядевший гораздо старше и походил на доброго бюргера. Правда, бюргерскую доброту портило привычно-брезгливое выражение губ.
Спросив разрешения гауптмана, лейтенант Майер прилёг рядом, спрятав голову в тень от фигуры командира роты. Вздыхая по-стариковски, фон Буше недовольно бурчал:
— Прочёсывать километры бездорожья и играть в прятки с горсткой недобитых русских — разве это война? Ребята вернутся в лучшем случае к вечеру дьявольски уставшими, и нам придётся догонять остальных до глубокой ночи! На этой войне мы уподобляемся гончим, которые никак не найдут дичь!
— Да уж, — поддакнул Майер. — Но ведь кто-то должен заниматься зачисткой территории, герр гауптман.
— Merde (прим.: дерьмо)! — взорвался фон Буше старым солдатским ругательством. — Это грязная работа, и заниматься ей должны подразделения СС!
Из перелеска два солдата вывели трёх аборигенов, одетых в гражданскую одежду. Судя по стриженым наголо черепам, это могли быть переодетые красноармейцы.
Майер и фон Буше с интересом разглядывали приближающихся широколицых и узкоглазых русских.
— Если уж прочие русские — унтерменши, то эти — вообще монголы … — фон Буше брезгливо скривил губы и ругнулся в сторону остановившихся перед ним унтерменшей: — Двое моих людей убиты и ограблены. Судя по тому, что никого вокруг больше нет, это сделали вы!
Фон Буше не подумал, что аборигены могут не понимать немецкого языка.
Пленные без каких-либо эмоций смотрели на сердитого немецкого офицера.
Фон Буше разочарованно махнул рукой и приказал конвойным:
— Пристрелите эти пугала! Герр Майер, я думаю, моё решение справедливо.
— Вы уверены, что это переодетые снайперы, герр гауптман? Если бы у них было оружие, или мы нашли компрометирующие документы, по законам военного времени их смерть была бы оправданной. В противном случае я не стал бы отягощать свою совесть...
— Обыщите их! — примирительно буркнул фон Буше.
Солдаты принялись обыскивать пленников. Гражданские паспорта, огрызки чёрствого хлеба и пригоршня табака — это всё, что нашлось в их карманах. Доказательств, что бритоголовые — красноармейцы, не было.
— Отправьте этот сброд в зону для военнопленных, — недовольно приказал фон Буше.
   
***
Под утро разгулялся ветер, нагнал обложные тучи, заморосил дождь. С рассветом дождь усилился. Струи хлестали в лица идущих солдат, барабанили по каскам, нахлобученным вместо зонтов. Порывы ветра трепали плащ-палатки. Грубая ткань противно хлопала по ногам, обтянутым мокрыми штанами. Сильные порывы холодного ветра едва не валили людей с ног.
— Какая мерзкая погода в России! —стонал стрелок Ганс Шульц. Настроение у него было настолько мерзким, что он даже не спел любимой цитаты из Мефистофеля про гибель людей за металл.
— Хуже, чем в любой другой точке Европы, — тоном знатока провозгласил стрелок Шутцбах. — Это я вам, как учитель говорю. Уж я-то географию знаю!
Солдаты брели с трудом, сапоги скользили по грязи. Моральный дух у всех на нуле.
Часам к десяти дождь и ветер незаметно стихли.
Рота входила в какую-то деревню, когда выглянуло солнце. На единственной улице царило оживление. Повсюду сновали военные. Судя по тому, что нижние чины строго по уставу приветствовали старших по званию, деревню «захватили» штабные. Все приличные жилища заняли командиры, писаря и прочие «организационно-административные» службы. Взвод Майера едва нашёл пустой сарай, где солдаты лёжа и сидя смогли расслабиться на сухой земле.
Вскоре все получили обильные порции ячменного супа с кусочками мяса. Горячая пища повысила настроение. Солдаты лениво гадали, какие распоряжения будут после привала.
А после привала всё то же, что и до привала: построение и движение вперёд.

***
   
Колонну догнала странная команда: четыре советских грузовика с водителями в форме солдат Красной Армии.
Все понимающе улыбались, приветливо махали «красноармейцам»: это солдаты из Бранденбургской дивизии, которой командовал лично адмирал Канарис, начальник немецкой военной разведки. Служили в дивизии солдаты и офицеры, склонные к риску и авантюрам, владеющие русским или украинским языками. Дивизия занималась диверсиями в тылу противника, захватывала и уничтожала штабы и мосты.
В каждом кузове сидело по пятнадцать стрелков. Командовал группой обер-лейтенант Кнаак. Диверсионной группе предстояло захватить автомобильный и железнодорожный мосты через реку Неман, по которым отступали советские войска, и удерживать мосты до подхода танковой дивизии.
Обогнав головную группу дивизии, грузовики Кнаака по бездорожью выехали на невысокий пригорок, с которого были видны излучина реки, оба моста и город на противоположном берегу.
По шоссе с юга к городу двигались военные автомобили русских, по обочинам пылила пехота. На железнодорожном мосту коптил небо сажей и пыхтел белыми облаками паровоз.
Железнодорожный и автомобильный мосты располагались примерно в полутора километрах друг от друга. Разделив подразделение на две группы, командир направил их к мостам.
Грузовики пересекли поле и присоединились к русской колонне на шоссе.
— Вы откуда? — спросил проходящий красноармеец у водителя медленно едущей машины.
Водитель-диверсант неопределённо махнул рукой на бугор.
— Немцы далеко? — тоскливо спросил красноармеец.
— Да, — «успокоил» диверсант.
Автомобиль Кнаака на подъезде к железнодорожному мосту миновал пять стоявших на обочине советских бронеавтомобилей и остановился между ними и другими броневиками, охранявшими предмостные укрепления. Фельдфебель Крукеберг в форме советского сержанта спрыгнул на мост и отправился искать провода взрывного устройства, которое наверняка заложено под мост.
Второй грузовик диверсантов обогнул броневики, въехал на мост и остановился рядом с красноармейским постом, охрана которого разговаривала с начальственного вида гражданскими в полувоенных костюмах и шляпах.
Из кабин выпрыгнули два «сопровождающих офицера», направились к охране.
— Привет, земеля! — широко улыбнулся один из диверсантов, приближаясь к охраннику. — Слушай, мы отстали от своих…
Дослушать историю про отставших своих охрана не успела: два молниеносных удара ножами лишили их жизней. Один из гражданских успел закричать. Третий охранник, передёрнув затвор трёхлинейки, выстрелил в воздух, как и предписывал устав. Крикнуть положенное по уставу: «Стой, стрелять буду!» ему не дал точный выстрел из пистолета диверсанта.
Услышав выстрелы, всполошилась охрана на противоположном конце моста.
Кнаак понял, что операция может сорваться.
— Vorw;rts! — скомандовал он водителю. — Вперёд!
Солдаты, сидящие в кузове, швырнули гранаты под моторы броневиков. Грузовик на всей скорости помчался на другой конец моста. Красноармейцы открыли по грузовику встречный огонь
    
— Дави на газ! — закричал водителю обер-лейтенант Кнаак, вспрыгнув на подножку.
Вспышка, грохот взрыва… В грузовик угодил снаряд. Грузовик потерял управление. Мертвый Кнаак упал. Охрана противоположного берега открыла огонь по диверсантам.
С высоты на подходах к городу наблюдатели из головной танковой колонны увидели, что диверсанты Кнаака вступили в бой. Командир первого танка нырнул в башню, захлопнул люк.
— Vorwaerts! — приказал в микрофон рации. — Вперед!
— Vorwaerts! — эхом отозвался механик-водитель.
— Люки закрыть! Башня на двенадцать часов! Осколочными по обнаруженным целям — огонь!
Танки помчались к мостам.
От разрыва снаряда, попавшего в металлоконструкции моста, сдетонировала часть заряда, предназначенного для подрыва.
Отступавшие через мосты советские подразделения вступили в бой с танковой дивизией немцев. Но, лишённые единого руководства, не зная ничего о напавшем противнике, сопротивлялись довольно бестолково и вскоре отступили.
Скоро от группы обер-лейтенанта Кнаака в штаб поступило донесение: «Атака на мосты прошла успешно. Автомобильный мост захвачен целым. Железнодорожный немного повреждён в результате взрыва, но движение возможно».

***
   
Первая рота остановилась на ночёвку. На удивление быстро подъехала дымящая и вкусно пахнущая «гуляшканоне».
— Manner (прим.: мужики), становись! Командир баланды свою пушку привёз! — насмешливо прокричал обер-ефрейтор Вольф.
— Подождите немного! — подняв вверх половник, тормознул становившихся в очередь солдат «кухонный буйвол» Беккер. — Не доварилось ещё!
— Корми, Беккер! Горячо сыро не бывает. Жрать хотим!
Солдаты, получив от «кухонного буйвола» Беккера ужин, с мисками и кружками в руках сидели у костров, лежали в палатках, стояли у полевой кухни, получая добавку.
Майер полулежал у костра. Картинки прошедшего дня, как немое кино, мелькали в сознании, не беспокоя мозг раздумьями.
— Могу я принести герру лейтенанту что-нибудь поесть? — услышал Майер.
Заставив себя выйти из полудрёмы, лейтенант открыл глаза, увидел стоящего в выжидательной позе фельдфебеля Беккера, утвердительно кивнул.
Стрелок Шутцбах рассказывал друзьям, как они до войны решали «еврейский вопрос»:
— Евреев привели на стадион и приказали зубами прополоть всю траву. Представляете, толпа директоров и безнесменов с жёнами и детишками, ползают на карачках по полю, «стригут газон»!
Пулемётчик Бауэр закончил чистить автомат Майера, передал через друзей лейтенанту.
Старик Франк громко рассказывал кому-то о службе во времена Великой войны.
Беккер пробрался к лейтенанту, осторожно поставил перед ним тарелку, до краев наполненную сладкой лапшой в шоколаде.
— Мы прошли много километров, а вокруг сплошь невозделанные поля, — произнёс один из стрелков, когда умолк старик Франк.
— Я бы на этих полях здорово подзаработал, если бы мне досталось хорошее поместье, — заметил со вздохом сожаления стрелок, про которого Майер знал только, что он крестьянин из-под Ганновера.
— После войны перед германской нацией встанет грандиозная задача — заселение восточных земель, — с интонациями министра пропаганды Геббельса заговорил третий. Сослуживцы в шутку называли его Красной Крысой. Маленький, худой и, несмотря на двадцатидвухлетний возраст, склочный, как старуха. Его отец, арестованный гестапо в тридцать седьмом году за связь с коммунистами, сидел в концлагере. Сам же Крыса был помешан на идеях фюрера. Знавшие Крысу подозревали его в причастности к аресту собственного отца. До войны с Советским Союзом работал партийным чиновником в местной организации НСДАП. Вероятно, из-за склочности характера «по воле партии» был отправлен на Восточный фронт.
   
— Пропитанная лучшей немецкой кровью земля навсегда станет немецкой, — пафосно продолжил Крыса. — Лишь тогда рейх заслужит звания мировой державы, и обеспечит себе пространство для существования на тысячу ближайшей лет.
— Немецкой она будет только окроплена. А русской кровью эта земля пропитана на три метра вглубь, — негромко выразил своё мнение старик Франк. — С добавкой французской, монгольской, шведской и много ещё чьей, кто пытался иванов завоевать.
— У «недочеловеков», населяющих Советский Союз, выбор простой: либо рабство, либо смерть, — убеждённо произнёс Крыса, проигнорировав замечание Франка. — Фюрер сказал, что гигантское пространство России нужно как можно скорее усмирить путем расстрела или повешения каждого, кто бросит хотя бы косой взгляд на немца.
— Это несправедливо, — возмутился первый. — Высшая раса, немцы, теснятся на крохотном клочке земли, а славянские массы, которые для развития цивилизации не сделали ничего, занимают бескрайние земли и владеют несметными природными богатствами! Природные богатства, недра земли должны принадлежать… всем людям!
— Фюрер настаивает на том, — провозгласил Крыса, — что немцы в ходе оккупации должны руководствоваться лишь одним законом, установленным самой природой: сильнейший должен повелевать. Мы — высшая раса. Последний немецкий рабочий расово и биологически более ценен, чем всё местное население. Мы должны сломить население оккупированных восточных территорий навсегда, сделать их ещё менее цивилизованными, чем они были. Уровень их образования необходимо ограничить пониманием наших дорожных знаков, чтобы славянская рабсила не попадала под колеса наших автомобилей. Русские территории заселят немцы, а местное население постигнет участь американских краснокожих.
Вестовой, проезжавший мимо полевой кухни на велосипеде, сообщил, что передовые роты дошли до какой-то русской реки и взяли ещё десяток пленных. Две или три сотни русских отступили через реку вплавь, побросав оружие и технику.
— Нам жить легче, — донесся до Майера сдержанный голос старика Франка. — У нас хоть и скучно, но зато не стреляют. Еды много… По кружечке «негритянского пота» (прим.: шутливое название ячменного кофейного напитка, эрзацкофе) сейчас хряпнем — и на боковую!

***

   
Вермахт асфальтовым катком двигался nach Osten — на восток. Немецкие карты давали о России весьма условное представление. Указанные на карте широкие асфальтовые шоссе в действительности оказывались грунтовками, терявшимися в зарослях травы. А по нарисованным грунтовкам, похоже, никто не ездил десятилетиями, от них и следов не осталось.
Взвод Майера в составе колонны двадцать восьмого егерского полка по скверным дорогам торопился на восток. На обочинах скверных дорог и в полях громоздились подбитые и сожжённые русские «Микки Маусы» — лёгкие танки БТ-7, двухбашенные громады Т-26, немецкие бронетранспортёры, панцеры «трёшки» и «четвёрки» — танки Pz.III и Pz.IV.
Российские просёлки дорогами назвать было трудно — поэтому многие батальоны, роты, колонны бронетехники и самоходные орудия двигались в восточном направлении через луга и поля, мимо разрушенных сельскохозяйственных построек и поваленных телеграфных столбов, протаптывая и накатывая новые просёлки. Многокилометровые колонны вермахта бесконечной змеёй изгибались по сожжённым пшеничным полям, по изуродованным гусеницами танков перелескам. В густой грязно-белой пылевой завесе люди и машины выглядели потусторонними призраками. Одежда, оружие, техника приобрели устойчивый светло-жёлтый цвет с серым оттенком. Лица же, напротив, чернели потной грязью. Войска потеряли вид военных колонн и превратились в бесконечные толпы одинаково похожих на пыльные привидения очень усталых людей.
Лошади храпели и фыркали, вместе с солдатами задыхались в клубах удушающей пыли, в испарениях перегретого масла и бензина. Горячий ветерок доносил смрад горелой резины, зловоние разлагающихся трупов.
Война в России, в отличие от пасторальных французских прогулок, воняла пепелищами деревень, горящим лесом, пеплом хлебного поля, раскалённым железом танков… И всюду — густой запах падали.
Перегретые моторы автомобилей кашляли, хлопали и стреляли, выдавая обратные вспышки. С треском, похожим на автоматные очереди, сновали рассыльные на мотоциклах.
Тяжело ступая и прихрамывая, проваливаясь в песок, молча шли пехотинцы, потея грязными лицами, облизывая сухими языками обожжённые, потрескавшиеся губы. Пыль липла к потной коже, оседала на губах, забивала глотку. Солнце поднималось выше, жара становилась невыносимей, разводы белой соли на вылинявших спинах жёстче.
Лейтенант Майер снял фуражку и отёр лицо рукавом. Носовой платок давно превратился в грязную тряпицу, а обрывок портянки, которую он приспособил вместо носового платка, стал комком грязи.
Солдаты тоже утирались рукавами: носовыми платками они обмотали затворы, чтобы песок не попал в них, и оружие не отказало в решающий момент.
Пыль на потном, покрытом щетиной лице затвердела плотной маской, на губах смешалась со слюной и образовала жёсткую корку.
   
Майер помахал фуражкой перед лицом. Шевеление горячего воздуха не принесло облегчения коже лица, разъедаемой солёным потом.
— За день мы проходим… по сорок-пятьдесят километров. Если предположить… что каждый шаг… равен шестидесяти сантиметрам, — словно задыхаясь, бубнил Профессор бесцветным голосом, — то пятьдесят километров… мы одолеваем… за восемьдесят четыре тысячи шагов.
— Восемьдесят четыре? — без интереса переспросил Профессора сосед. — Немного… Вот если бы тысячу четыре…
На шутку никто не отреагировал.
Знойный день нескончаем.
Движение бесконечно.
Километр за километром одно и то же. В России пространство размазано по горизонту, оно ничем не ограничено. Россия огромная страна… Всё в ней безгранично…
Болят кровавые мозоли, сапоги натирают новые волдыри. Грубые воротники френчей трут шеи. Некоторые солдаты накрутили на шеи что-то вроде шейных платков, которые уже превратились в мокрые солёные тряпки. Нежную кожу в пахах разъедает солёный пот. Мучает осточертевший груз на спине. Саднит пересохшая глотка. Солдатам в таком состоянии на всё наплевать. Из апатии их может вывести разве что атака противника. Сейчас солдат интересует только количество шагов, оставшихся до привала, когда можно упасть, не снимая ранцев, упасть вниз лицом, вверх лицом, боком, упасть, как угодно, и расслабиться… Или хотя бы услышать приказ «Стой!», чтобы перевести дух. И упасть.
Ноги гудят. Плечи налились свинцом, тянут к земле. Горит натёртая грязным обмундированием кожа. Солёный пот разъедает потёртости. Уже не хочется есть. Чешется голова, волосы забиты песком, каска превращается в пыточное орудие инквизиции.
Точно так же, как долго капающая на бритую макушку пленного вода становится пыткой, так и всякие мелочи на марше утяжеляют движение: винтовочный ремень давит плечо, противогазный футляр долбит бок, сбились проклятые Fu;lappen (прим.: портянки; дословно: «тряпки для ног»)…
— Все дороги в этой стране идут в гору, — бормочет фельдфебель Вебер. — Местность вроде равнинная, а дороги, куда бы ни поворачивались, только вверх…
Лейтенант Майер идёт впереди взвода, расстегнув китель на все пуговицы, держась обеими руками за портупею. Смятая фуражка торчит из кармана. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Лейтенант идёт не по-военному, будто на прогулке. Китель под мышками чёрен от пота.
Фельдфебель Вебер смотрит на спину в белых разводах высохшей соли размеренно шагающего лейтенанта и завидует ему: легко и невозмутимо идет лейтенант, так он, похоже, сможет идти сколько угодно.
— Это не дороги идут вверх, это ноша тянет вниз, — бурчит пулемётчик Бауэр. До войны он работал докёром, знает, что такое таскать грузы.
   
Подвывают моторы грузовиков и «кюбелей» (прим.: армейские малолитражные вездеходы). Автомобили плетутся на первой и второй передачах между пешими колоннами, объезжают усердно тянущих повозки и пушки лошадей.
Майер с смотрит на лёгкий и проходимый армейский вариант ФольксВагена (прим.: дословный перевод — «народный автомобиль»), прозванный «КюббельВаген» — лоханка-повозка — за открытый кузов из плоских гофрированных листов, вздыхает. Полковые и штабные офицеры на таком легко поспевают за танками практически везде, где могут двигаться сами танки. А полноприводные и амфибийные варианты КюббельВагена и вообще — мечта любого офицера.
День всё жарче. Воняет резким конским потом. Не привыкшие к «русским» нагрузкам немецкие лошади падают от изнеможения. Их оставляют на обочинах. Бросают на произвол судьбы.
Вперёд! Только вперёд! Не останавливаться!
По правую сторону раскинулось поле с мирно колышущимися высоченными стеблями кукурузы.
Повозка тылового подразделения съезжает на обочину… Взрыв! У одной лошади оторвало заднюю часть туловища, другая упала на землю, бьёт копытами в агонии, вокруг всё в крови, валяются обрывки кишок…
Суматошные крики солдат, злые приказы командиров…
Загорелся автомобиль для перевозки боеприпасов, который обгоняла взорвавшаяся на мине повозка. В кузове сдетонировали ручные гранаты. Огонь охватил бензобак. Из кузова повалил многоцветный дым — фиолетовый, оранжевый, зелёный — загорелись дымовые сигнальные гранаты.
Панические крики:
— Alarm! Alarm! Тревога!
Взорвался бензобак…
Со стороны поля раздались ружейные выстрелы.
В мгновение ока колонна рассыпалась: одни плюхнулись на землю, другие пригнулись как можно ниже. Несколько солдат стремительно бросились в кукурузу, осатанело стреляя перед собой из автоматов и карабинов. Из зарослей послышались звуки рукопашной схватки, пистолетные выстрелы, тупые звуки ударов прикладами, немецкая ругань, невнятные вскрики.
Сжимая карабин наподобие дубины, из кукурузы выбрался здоровенный пехотинец. Приклад карабина верзилы густо испачкан кровью.
Майер поспешил в кукурузу. На мягкой земле, политой кровью, в неестественных позах лежали пятеро русских. У одного на рукаве нашита красная звезда с серпом и молотом, которую солдаты вермахта называют «помидором». Комиссар. Остальные — солдаты. Головы иванов буквально вмяты в землю ударами прикладов. Руки комиссара судорожно сжимают вырванные с корнем стебли кукурузы.
— Бестолковая засада, — пробурчал Майер.
   
— Атаковать впятером колонну пехоты… Глупейшее самоубийство! Глупая смерть, — удивился подошедший Zugf;hrer-2 лейтенант Виттман.
— Умной смерти на войне не бывает. Иногда она бывает полезной. Но эти кучки русских могут причинить нам массу неприятностей, — возразил Майер. — Кукуруза в человеческий рост — идеальное укрытие для таких засад.
— Залпом из засады русские убили лейтенанта Кмедсена и четверых стрелков из велосипедного взвода. Плюс возница и водитель, подорвавшиеся на мине. Пятеро русских отдали свои жизни за семерых немцев. Нет, эти русские — варвары… Совершенно не ценят свои жизни.
— Варвары, — согласился Майер, криво улыбнувшись. — Но неприятность в том, что, если каждый варвар убьёт хотя бы по одному цивилизованному арийцу, нас может не хватить для победы над русскими.
Виттман промолчал.
Потери первой роты незначительны: один человек ранен штыком в руку, у другого лёгкое огнестрельное ранение голени.
Немного йода, немного марли, несколько наклеек из пластыря — можно продолжать движение. Но командир роты объявил привал, чтобы похоронить погибших.
Майер с грустью наблюдал, как солдаты копают могилу в мягкой податливой земле, как опускают в могилу завёрнутые в плащ-палатки тела. Наскоро соорудив саперными лопатами могильный холмик, солдаты сколотили из берёзок грубые кресты и воткнули в могильные холмики. На кресты надели цепочки с идентификационными жетонами военнослужащих, сверху водрузили каски. На поперечинах из слегка оструганных топорами брёвнышек написали фамилии, должности и подразделения, где служили погребённые.
Майер хорошо знал лейтенанта Кмедсена. Парню было всего девятнадцать лет. Он великолепно играл на пианино. Однажды исполнением «Лунной сонаты» заставил Майера грустить чуть не до слёз.
Вот и обрёл лейтенант Кмедсен участок русской земли… Кусочек русского свинца вылетел из дула русской винтовки и за крохотный промежуток времени долетел до немецкого сердца. За одно мгновение парень вычеркнут из списков живых и внесён в списки «павших за великую Германию».
Раньше Майер полагал, что у человека перед отбытием в мир иной есть время переосмыслить жизнь… Оказывается, человека можно лишить жизни мгновенно. Шёл лейтенант, планировал воевать, мечтал о наградах… И вдруг — крохотное пятнышко от пули на груди… В общем-то, даже чисто.
   

И снова движение вперёд.
Палящий зной, безоблачное небо… Солнце — как пышущая жаром дыра в топке.
Бесконечны поля подсолнухов. Мало кто смотрит по сторонам и видит красоту природы. Все идут, опустив головы или тупо уставившись в спину бредущего впереди. Отрешённость помогает терпеть боль и муки похода.
— С начала века выкладка пехотинца не меняется, — с ленцой возмущается старик Франк. Он идёт уверенно, положив карабин на плечо и придерживая его за ствол, как дубину. Ему, старому корявому дереву, не страшны ни огонь, ни вода.
— Всё те же сапоги с широкими голенищами, всё тот же карабин системы «маузер-к98» образца одна тысяча восемьсот девяносто восьмого, модификация тридцать пятого года. Четыре кило весит! Всё, как в Великой войне… Всё тот же «Wolf» (прим.: «волк», солдатский ранец) вгрызается лямками в плечи и дном в задницу. Сапёрная лопатка, противогаз, фляга с водой, запасной боекомплект… Каска полтора кило, сухпаёк… Шерстяное одеяло, подсумок с патронами… Двадцать с лишним кило… Больше! Под тридцать… Свихнуться можно.
Никто не реагирует на ворчание старика. Неровный топот сапог, тяжёлое дыхание, сопение, покашливание, вздохи-охи…
— Такая жара, а мы в толстой суконной форме, да ещё в кальсонах под брюками… — ворчит Франк, но не заканчивает фразы. Его внимание привлекает сосед, шаги которого становятся неуверенными, как у пьяного. Соседа заносит в сторону… Он неудобно «оплывает» на дорогу.
— Перегрелся, — определяет старик Франк, склонившись над упавшим. — Солнечный удар.
Присев на землю, пользуясь случаем, и открыв флягу, плещет на лицо упавшего воды, немного обтирает грязь. С кряхтением поднимается:
— Господи, помоги мне встать — упасть я и сам могу.
Солдаты оттаскивают упавшего на обочину. Kameraden (прим.: товарищи, в смысле — боевые) становятся спинами к солнцу, чтобы создать какую-то тень.
Проехать на телеге по случаю плохого здоровья не получится — лошадям ещё тяжелее, чем людям. Сами извозчики вынуждены идти пешком. Лошади тянут груз из последних сил, иной раз тоже падают.
— Отлежится и дальше пойдёт… А вот я… — тяжело вздыхает пулемётчик Франц Бауэр. — В опасном мире мы живём, парни!
Вчера вечером в деревне он свежим молоком запивал овощи, а теперь корчится от кишечных колик, то и дело отбегает на обочину из-за приступов поноса. Спустив штаны на виду у всех, и облегчившись, из последних сил догоняет взвод. От него уже воняет сортиром.
— Бауэр, у тебя кальсоны какого цвета? — серьёзно спрашивает старик Франк.
— Были белого. Как у всех, — страдальчески отвечает Бауэр. — А тебе какое дело?
— Да, в общем-то, никакого. Но, судя по вони от тебя… Они, наверняка, уже коричневые.
— Не забывай, что коричневый цвет — это цвет национал-социалистической партии, — обидевшись за цвет партии, встревает в разговор Красная Крыса.
      
— Именно это я и имел в виду, — ухмыляется старик Франк. — Хорошо пропоносившись, Бауэр созрел для того, чтобы вступить в партию, а не в кучку собственного дерьма. Его нутро стало идеально чистым, а кальсоны — идеально партийными. Но, Бауэр, — старик Франк брезгливо сморщил физиономию и помахал перед носом ладонью, словно разгоняя вонь, — если бы ты знал, как от тебя разит национал-социализмом! И, Бауэр, умоляю тебя, до первого боя смени кальсоны на чистые трусы — кто умирает смертью героя в обгаженных кальсонах?
Солдаты устало улыбаются.
Чтобы соскользнуть с опасной политической темы, кто-то рассказал скабрезный анекдот. То ли рассказчика не слушали, то ли тема в данный момент была неактуальной для уставших молодых мужчин, но финалу анекдота никто не улыбнулся.
— Замотали эти переходы, — жалуется молодой стрелок Хайнц Кноке. — Быстрей бы добраться до передовой, там хоть отдохнём.
— Не торопись, парень. Будет у тебя на передовой время наложить в штаны, — с грустной снисходительностью «успокаивает» молодого старик Франк.
Хайнцу Кноке восемнадцать лет. Он берлинец, состоял в гитлерюгенде, в армию пошёл добровольцем.
— На что ты намекаешь? — злится молодой Кноке. — Думаешь, я обделаюсь, услышав стрельбу ивана?
— Ни на что я не намекаю, — лениво отмахивается старик Франк. — Просто ты не видел лавину атакующих русских.
— Эти дикари против наших пулемётов… — яростно защищается Кноке, но старик Франк перебивает его:
— Именно, потому, что они — дикари. Когда услышишь крик «Ура!» атакующих дикарей, которым наплевать на наши пулемёты и карабины, вспомни меня и собери всё своё мужество в указательный палец, которому нужно будет без устали жать на спусковой крючок.
— Радиосводки сообщают, что вермахт неудержимо движется по территории Советского Союза, — гордясь вермахтом великой Германии, заносчиво изрекает Красная Крыса.
— Это ободряет, — без энтузиазма бурчит старик Франк.
Тяжёлая четырёхконная телега с высокими железными бортами увязла в песке. Лошади, понукаемые криками возницы, дёргаются на месте и, в конце концов, замирают, понуро опустив головы. Возницы выпрягают лошадей из ближней повозки, впрягают в застрявшую. Два отделения толкают сзади и по бокам, два отделения тянут лямками…
Хорошо тем ротам, у которых маленькие, запряженные одной лошадью лёгкие, удобные телеги, конфискованные в русских деревнях. Да и беспородные русские лошадки выносливее породистых немецких тяжеловозов.
   
Хорошо, что у начальства есть сострадание к лошадям: каждые два часа короткая передышка. Не будь лошадей, пехоту гнали бы без остановок.
У очередного степного перекрёстка пехота в очередной раз останавливается: поднимая неимоверную пыль, ревя моторами и лязгая гусеницами, ползла бронеколонна.
Почти рядом с Майером остановился штабной «хорьх» с откидным верхом. На заднем сиденье устало развалились два оберста (прим.: полковника).
— Маршевая колонна дивизии растянулась на семьдесят километров, — пожаловался один офицер другому.
— Да, русских спасает отсутствие европейских дорог. При хороших дорогах мы были бы уже на подступах к Москве, — согласился другой офицер.
В тень придорожных деревьев съехали четыре санитарных машины, давая раненым передышку от длительной тряски.
— Далеко до передовых позиций? — спросил у раненых обер-ефрейтор Вольф. — Я бы хотел боевые действия сфотографировать.
— Какие, к чертям, позиции? Мы ивана догнать не можем!
— Как там… Вообще? — спросил Майер, подойдя к одной из машин.
— Советы выглядят убого. Техника допотопная — старый хлам, жестяные «Микки Маусы», которые из пистолета можно прострелить, — пренебрежительно заметил молодой лейтенант с прибинтованной к правой руке шиной. — Автоматов нет, только винтовки. С таким противником мы войну закончим быстро. Остаётся только гадать: вернут нас в Германию через месяц или оставят здесь в качестве оккупационных войск.
— А нас русский арьергард обстрелял, —пожаловался солдат с забинтованной головой. — Комиссар и четыре солдата засели среди поля пшеницы, то и дело меняли позиции. Бились до последнего. Их же там не видно! Чистейшее самоубийство, атаковать батальон пятеркой бойцов! — возмутился солдат.
— И нас такая же группа обстреляла, — словно в утешение, сообщил Майер.
— Такое происходит везде: и в лесах, и на полях, — подтвердил небритый, мрачный гауптман с забинтованной рукой. И обреченно добавил: — Эти russischen Schweine (прим.: русские свиньи) стаскивают в пшеницу кучи боеприпасов, дожидаются, пока пройдет основная колонна, а потом открывают огонь. Избегают воевать с открытым забралом, стреляют нам в спину. Нечестная игра.
— Представляете, мы видели русских женщин-солдат! — удивился лейтенант с шиной на руке.
— В юбках или в солдатских штанах? — заинтересовался обер-ефрейтор Вольф. — Вот бы сфотографировать русских солдаток!
— Ни в юбках и ни в штанах… У сгоревшего советского танка лежали два обожжённых, раздетых догола женских трупа. Штыки наших солдат позанимались с ними сексом.
— Эти штыки? — хохотнул обер-ефрейтор Вольф, похлопав себя между ног.
— Нет, им в «пилотки» воткнули настоящие штыки…
— Ого! Это хороший секс для варварских женщин-солдаток. Жаль, меня там не было. Я бы сфотографировал такую красоту для своего военного альбома! — расстроился Вольф.
— Успеешь сфотографировать. До Москвы путь неблизкий.
 
— Неблизкий, да недолгий. Не успею камеру расчехлить, а мы уже на кремлёвской площади.
— Она у русских Красной называется!
— Представляете, женщины — танкистки! — расстроено покачал головой лейтенант. — Ужас! Нет, Kameraden, те, с кем мы здесь сражаемся — животные. Не могу представить себе трупы молодых девчонок в солдатской форме. Мне, конечно, без разницы, какого пола мой противник. Но как русские посылают в бой девчонок? Значит, такая у них концепция тотальной войны! Но что же это должен быть за скотский режим, если он с легкостью посылает на убой юную женщину?! Ни в Польше, ни во Франции подобного не было! Да ни в одной стране Европы такого не было!
— Поведение русских в бою разительно отличается от поведения поляков и французов, — сердито осудил русских мрачный гауптман. — Иваны ведут себя непредсказуемо. Наш полк въехал в одну деревню на захваченных у русских грузовиках и там столкнулся с русскими, которые ехали, представьте себе, на автомобилях, захваченных у нас! По сути, иваны запоролись в центр нашего лагеря. Была ужасная неразбериха, никто не знал, в кого стрелять. Хаос! А русские забросали нас гранатами, дали несколько очередей — и ускользнули! Непредсказуемый народ! К примеру, французский солдат в бою что думает, когда его основательно зажмёт противник? «Кажется дела плохи, пора сдаваться, сопротивление бессмысленно». Мы, немцы, думаем только о том, как победить. А русские, по-моему, ничего не думают. Они закусывают удила и прут на пулемёты, пушки, или на сплошную стену из колючей проволоки… И запомните на будущее, Kameraden, русские мужики, женщины — они все русские, независимо от того, что у них между ног. Запомните хорошо — целее будете.
 «Да, подобные инциденты давят на психику, — подумал Майер. — Ветераны предыдущих кампаний во Франции, Польше и других странах привыкли, что зажатый в угол неприятель сдаётся. А русские ведут себя, как дикари. И поросшие высокой пшеницей поля — идеальное прибежище для русских солдат, отбившихся от своих частей».
Вечером взвод Майера остановился на ночлег рядом с подразделением гренадёров. Настроение у измученных долгим переходом стрелков взвода было никудышнее. Но моральное состояние быстро пришло в норму после того, как всем выдали кофе и шнапс.
   
Взбодрившись шнапсом, Майер разговорился с гауптманом гренадёров, рассказал ему о засаде русских в кукурузном поле.
— Обычное дело, — кивнул гауптман. — Мы постоянно играем с русскими в игру под названием «прятки». Моя задача как раз и состоит в прочесывании лесов и полей в поисках русских горилл. Мы их, бог знает сколько, перестреляли и в плен взяли. Но и я потерял несколько человек. Эти русские свиньи, отходя, понаделали множество потайных складов в полях. Обстреливают наши колонны из снайперских винтовок. Дикари! Видели бы вы, какая у них расовая мешанина среди рядового состава! Монголы, татары и калмыки, узкоглазые ублюдки неизвестной породы… Как будто в каком-нибудь Китае находишься… Азия! Но в этих полях, можете быть спокойны, русский сброд вас уже не потревожит, — заметил он на прощание. — Эту территорию я очистил тщательно. И мой совет вам на будущее: если останавливаетесь поблизости от засеянного поля, не поленитесь, сожгите его, чтобы засевшие там русские снайперы поджарились. Фюрер распорядился самыми крутыми мерами давить партизанское движение и наводить порядок. По малейшему поводу следует немедленно принимать самые жестокие меры для утверждения авторитета оккупационных властей. В качестве искупления за жизнь одного немецкого солдата следует казнить сотню коммунистов.
— Когда наши солдаты подрываются на минах, заложенных ночью партизанами, и человека, заложившего мину, в назидание приговаривают к публичному повешению, это я понимаю. Но если в подобном случае сжигают население всей деревни — это, на мой взгляд, чрезмерная жестокость. Массовые казни мирного населения произведут обратный эффект и вызовут у местных жителей ненависть к нам, — возразил Майер. И тут же уступил гауптману, поняв, что спорить с ним бесполезно: — Слава богу, пока иваны достают нас не так сильно. А вот беспрестанное движение выматывает, — пожаловался Майер.
— Значит, пока ваши услуги госпоже войне не нужны, — снисходительно улыбнулся гауптман.
Уже засыпая, Майер сочинял в полусне:
«Mein liebte Gretel… Мы проходим одну русскую деревню за другой. Мужчин в деревнях нет, лишь старики в живописных лохмотьях. Лица у них обветренные и загорелые, как кора дуба, обрамлены седыми волосами и бородами. Нас встречают высокогрудые девушки и широкобёдрые женщины в косынках и юбках красного цвета. Красивые вышивки украшают их белые кофты. Но можешь не ревновать меня к русским женщинам, широкоскулым, раскосым азиаткам. Я думаю только о тебе, моя стройная богиня.
Живут русские в ужасных хибарах. Однажды мы зашли в такую, крытую соломой. Через крохотное, подслеповатое окошко внутрь едва пробивался свет. Пол в хибаре земляной, подметают его берёзовым веником. Я зажег спичку… С потолка на меня стали падать клопы! По стенам и земляному полу бегали полчища чёрных тараканов! Самые крупные — с мизинец! Они бегали, создавая беспрестанный шорох. У печки сплошной ковёр из небольших рыжих тараканов…».
В дрёме Майер слышал, как Красная Крыса зачитывал сослуживцам стоки письма, полученного от матери:
— «…Я ни капли не сомневаюсь в победе над русскими свиньями, которых и людьми-то не назовёшь. Из утренних сообщений Верховного главнокомандования вермахта мы узнаём о победоносном шествии наших войск по территории варваров. Мой дорогой мальчик, я беспокоюсь о тебе и о Юргене, пиши мне, как только появится возможность, хотя бы несколько слов».
— Юрген — это мой старший брат, — пояснил Красная Крыса.
«Похоже, вы вдвоём с мамочкой засадили в концлагерь своего папочку», — уже засыпая, подумал Майер.
   

***
Колонна идёт. Время проходит. Силы уходят.
Не слышно шуток, пустопорожних разговоров — только короткие реплики по делу.
Подвывают моторы грузовиков и тягачей, иногда слышится лошадиное ржание, более похожее на стон замученного животного.
В придорожных полях и лесах движутся цепи солдат. Облавы необходимы для выявления и уничтожения скрывающихся там иванов. Патрулирование выполняется без энтузиазма, но со всей педантичностью.
Багровое солнце, утомившись за день, медленно присаживается за поднятые колонной облака пыли. Вот оно полностью скрылось за горизонтом, но молчаливое шествие тысяч солдат продолжается и в сгущающихся сумерках.
Хоть бы русские где-то там, впереди, остановили, наконец, своё бегство! Пусть хоть что-то нарушит однообразное движение! Что угодно! Даже бой — лишь бы прекратилась невыносимая монотонность, убийственная непрерывность бесконечного шествия.
Привал объявили в начале двенадцатого ночи. Расположились на большой ферме немного в стороне от дороги.
За день колонна прошла более шестидесяти километров! Это невообразимое расстояние для однодневного марша.
Солдаты повалились на землю как убитые, кто где стоял, не раздеваясь. Уснули, не успев опустить головы на стальные шлемы и полевые фуражки, подложенные вместо подушек. А через два часа ненавистная, возвращающая к мучениям команда: «Подъём!».
Спать некогда: круглосуточное наступление. Несчастные полтора-два часа сна уставшему, как собака, солдату отдохновения не дают. После мучительного пробуждения кости ноют, мышцы каменные, стопы болят, будто зажатые в тисках, песок царапается во вскрытых санитаром волдырях. От новых пузырей ощущение, будто стоишь на резиновых подушках. Ноги распухают так, что утром не влезают в сапоги. Поэтому многие спят, не снимая сапог.
   
На завтрак хлеб с вареньем или с Affenfett (прим.: буквально «обезьянье сало» — шутливое название маргарина) и консервированная колбаса или «паштет из задницы обезьяны» в тюбиках. Второпях — чай или эрзац-кофе — Negerschwei; (прим.: «негритянский пот»). Некоторые успевают проглотить сырое «яйко», добытое в русской деревне, или допить оставшееся с вечера «млеко».
— Подъё-о-ом!
В неверном свете разгорающегося утра коноводы запрягают лошадей, командиры формируют ротные колонны. Затем сбор батальонов, полков. Маршевую колонну выстраивают так, чтобы быть готовыми к отражению неожиданного нападения — когда среди степей вдруг поднимаются сосновые боры, солдатам вермахта кажется, что за каждым кустом, за каждым деревом сидит иван.
Кто не служил в пехоте, не представит утреннюю нечеловеческую усталость в мышцах после вчерашнего марша, мучительную боль в стёртых до кровавых ран стопах, жжение воспалённого от солёного пота паха, заставляющее идти солдата враскорячку. Главное мучение не в конце сорокакилометрового марша, а на следующее утро.
Очень медленно ноги привыкают к ходьбе. За спиной окажется не один километр, пока подошвы разомнутся и станут нечувствительными к боли. А потом сознание впадёт в состояние полусна, бесконечное движение убаюкает… Впереди лишь ритмично качающаяся спина в грязном потном кителе. Некоторые спят на ходу, и просыпаются, наткнувшись на спину остановившегося товарища.
Время от времени на востоке слышится приглушённая расстоянием канонада. Там русский город Гродно, иваны ещё не покинули его. Ходят слухи, что у Белостока, на западе, отчаянно сопротивляются, пытаются вырваться из окружения две русские армии.
«Русские обращены в поспешное отступление, практически бегут, наши войска плотно преследуют их, — думает Майер. — Русские уже никогда не остановятся и не смогут закрепить оборону. А мы не сможем догнать их. Придётся мучиться в бесконечном марафоне до самых ворот Москвы. А может и до Урала».
Да, русские почти не оказывают сопротивления, как должны бы сопротивляться армии, батальоны, полки. Сопротивляются малочисленные фанатики, а они не в счёт. Побеждают в войнах не фанатики, побеждают армии.
Вдоль дорог замерли длинные вереницы разбитых русских тракторов, пушек и старомодных фордовских грузовиков, над которыми потешаются немецкие солдаты.
Водитель стоявшего автомобиля, мимо которого проходили смешливые солдаты, заметил:
— Эти автомобильчики производят в России. Русские называют их «eineinhalb» (прим.: с немецкого — «один с половиной», у нас — «полуторка»). Это надёжные и долговечные машинёшки, несмотря на их допотопный вид.
Изредка встречавшиеся подбитые немецкие танки и обугленные остовы немецких грузовиков заставляют думать о том, что за наступление всё-таки приходится платить кровавую цену.
Потея от невыносимой жары, чихая и кашляя в дорожной пыли, пехота преодолевает бесчисленные километры, стараясь не отстать от танкистов.
 
Эта страна бесконечна, её палящее небо бездонно, расстояния немерены. Сойдя с дороги, в бескрайней степи затеряться так же легко, как в открытом море.
На обочинах дорог и в кюветах множество мёртвых тел в красноармейской форме. Тыловые службы не успевают закапывать их. Посиневшие, вздувшиеся от жары, смердящие, они валяются в самых неимоверных позах. Среди них девушки в военной форме. На некоторых немецкие шутники располосовали гимнастёрки и выпустили груди наружу.
Это штурмовики Luftwaffe (прим.: военно-воздушных сил) застигли врасплох и уничтожили отступавшую русскую колонну.
Обер-ефрейтор Вольф расчехлил фотоаппарат, крупным планом сфотографировал труп девушки. Не удержался, тронул за обнажённую грудь.
— Как она, Вольф? Возбуждает? — засмеялся кто-то.
Вольф отдёрнул руку, усмехнулся смущённо.
— Нет, ты знаешь… Мертветчиной пахнет…
— Это война, парень, — бормочет старик Франк себе под нос. — Война смердит гниющими лошадиными и человечьими трупами и гноящимися  ранами. Смрад тлена заглушает запахи живых людей и лошадей… Вонь мёртвых машин сильнее запаха зерна и аромата подсолнухов. Деревья, травы и сено пахнут бензином, горелой резиной и горелым мясом. Ядовитый запах пожарищ, резкие запахи пота, конской и человечьей мочи и экскрементов — это запахи войны. Дерущая глотку вонь пороховой гари и пыли, луковая тошнотность взрывчатки, смрад горящей земли, запах сожжённых деревень и полей. Это запахи разрухи, запахи смерти…
На обочине бронетранспортёр, разбитый прямым попаданием бомбы. Борт с огромной дырой. Передний мост выворочен, словно потроха. Рубка со щитом изуродована, ствол пушки с раструбом на конце изогнут. Грязное тряпьё там и сям.
Обгоревшие остовы грузовиков походят на чёрные скелеты с кладбищ динозавров. От догорающих танков в небо струится чёрный маслянистый дым.
Яркий солнечный свет усиливает ужас от вида кошмарно раздувшихся на жаре конских трупов с выпущенными внутренностями и обезображенными мордами.
Колонна поднимается на взгорок. Неподалёку сожжённая то ли артиллерией, то ли штурмовиками, деревня — длинные трубы печей подобно гигантским закопченным пальцам указывают в небо.
Свинья, повизгивая, пытается вырвать кишки из брюха мёртвой лошади.
Невыносимый смрад. Бьющий в нос дух мертвечины. Зловоние скотомогильника от разлагающихся лошадиных и человечьих трупов.
Обер-ефрейтор Вольф то и дело вытаскивает фотоаппарат, чтобы увековечить результаты победоносного наступления вермахта.
   
Солдаты идут, закрывая носы рукавами, отворачиваясь от страшной картины.
— Не исключено, что и нас ждёт подобная участь. И будем мы, околев, валяться и смердеть, как эти лошади, — бурчит старик Франк.
— Не будем смердеть. Потому что иванов догнать невозможно. И потом… Мы погибших солдат не бросаем! — с гордостью заявляет Красная Крыса.
— Спасибо, успокоил, — усмехается старик Франк.
Впереди замаячил широкий остров соснового бора. Солдаты обрадовались: в сосновом лесу дышать легче.
Рано радовались.
Пятнадцать километров шли мимо «Leichenwald» (прим.: «трупного леса»), на опушке которого лежало бесконечное множество вздутых зловонных трупов лошадей. Трупы красноармейцев терялись между трупов лошадей. Здесь советская кавалерия шла на прорыв...
Гул двигателей услышали издали, к колонне приближались танки.
— Принять вправо! Идут наши танки!
Все обрадовались: уж танки-то догонят иванов!
Вот из желтовато-бурого облака пыли вырвались танки… с красными звёздами на боках… И открыли огонь по колонне! Взрывались машины, опрокидывались телеги, лошади мчались, не разбирая дороги. Солдаты бежали, в панике бросая карабины, противогазы, пулеметы… Вымуштрованные солдаты вермахта в мгновение превратились в бездумное от ужаса стадо…
Майер увидел советские танки Т-26 и Т-34.
Панические крики разбегающихся солдат, вопли раненых и умирающих, дикое ржание лошадей, треск ломающихся оглоблей, громыхание сталкивающегося железа…
Следовавшие в центре колонны три грузовика с боеприпасами взлетели на воздух. Жуткий взрыв разметал во все стороны их обломки.
Пламя, артиллерийская и пулемётная стрельба, крики, мученические стоны… Ад кромешный!
Непрерывно стреляя, русские танки давили колонну.
Как страшно вопили несчастные лошади, попадавшие под гусеницы!
Автоцистерна с горючим взорвалась, выбросив в небо огромный ярко-оранжевый гриб. Один из Т-26 оказался слишком близко от горящей цистерны и сам превратился в пылающий факел.
Бежавшего солдата пулемет остановил очередью по ногам. За беглецами в бою смерть охотится… На раненого надвигался, гремя гусеницами, танк. Солдат пытался отползти, работая локтями и волоча за собой перебитые ноги. Искажённое ужасом лицо… Собрав последние силы, откатился в сторону с пути танка. Случайно ли, или по воле водителя  танк повернулся, траки поехали по перебитым ногам лежащего на спине солдата. Солдат приподнялся, словно сидя хотел обнять железного монстра... Когда гусеницы подмяли его таз, солдат оскалил зубы, как лошадь, его лицо растянулось в дьявольской ухмылке, побагровело... Тело лопнуло… Мундир, мышцы и кишки смешались в месиво страшного цвета, грудь и голова пехотинца исчезли под танком. Танк проехал, сзади осталась раздавленная по земле, красно-грязная бесформенная, отвратительная на вид масса…
Из хвоста колонны удалось выкатить противотанковое орудие. Выстрелами в гусеницы артиллеристы остановили Т-34. Разрывая одной гусеницей дорогу, машина поворачивалась на месте. Получив снаряд в моторный отсек, загорелась.
Более маневренные Т-26 методично поджигали грузовики.
   
Трупы усеивали дорогу. Кричали о спасении раненые… И, ужасно завопив, умолкали под гусеницами утюжившего дорогу танка.
Удары снарядов о броню смешались с воем бушующего пламени, бессмысленной трескотнёй карабинов и автоматов — что они против танков? В воздухе свистели осколки металла. Танковые пулеметы крошили в фарш человеческое мясо. Взрывались, как арбузы, черепа… Зияли развороченные грудные клетки… Кишки вываливались из животов…
Пушечный выстрел…
Оглушительно взорвалась тридцатьчетвёрка, подскочила, тряханула землю своим весом… Башню подкинуло вверх упругим пламенем, гусеничные ленты размотались, как шнурки на ботинках, машина встала поперек дороги и зачадила. Наводчику, сидящему в башне, оторвало голову, и швырнуло на броню. Перевалившись через край башенного проема, он свесился, как выстиранный комбинезон на бельевой веревке. Из рваной шеи толчками выплескивалась чёрная кровь.
Ещё один танк русских загорелся. Из люка башни высунулся по пояс русский и открыл стрельбу из пистолета. Автоматная очередь прошила ему грудь. Танкист свесился наружу и мешком сполз вниз… У него не было ног! Их ему оторвало, когда танк был подбит. И, невзирая на это, русский добрался до люка и палил по врагам из пистолета!
Лейтенент Майер бежал, как и остальные. Он увидел солдата, совсем ещё мальчишку, сидевшего у колеса разбитой повозки. Из живота у него вываливались синие, с красными прожилками кишки. Он пытался удержать их, обхватив, как обхватывают животы беременные женщины. Лицо его безобразила гримаса ужаса и великая обида плачущего ребёнка. Он молил:
— Помогите мне! Помогите!..
Майер остановился…
Плачущий мальчишка умоляюще смотрел на лейтенанта, ждал…
Подбежал старый фельдфебель, выстрелил мальчишке в голову. Крикнул озлобленно, осуждающе в лицо Майеру:
— Так ему будет легче! Не жилец!
Побежал дальше.
Майер стоял, глядя на вспоротый живот мальчишки. Что было бы, узнай его мать, как погиб её мальчик! Хорошо, что она получит письмо из дивизии с высокопарными фразами: «…Ваш сын с честью пал на поле брани за Великую Германию!».
Сильнейший взрыв пошатнул Майера… Лейтенант испуганно оглянулся, напрягся бежать, но…
Молчали моторы… Молчали пушки… Молчали пулемёты.
Горел русский танк.
Горели все русские танки.
Крики и стоны людей без орудийной пальбы, без рёва моторов воспринимались, как тишина.
И периодически взрывающийся боезапас в горящих танках воспринимался, как фон тишины.
Стальные колоссы горели, образовав неровную огненную стену вдоль колонны.
За много метров невозможно было терпеть жар горящей бронетехники.
На земле лежал чёрный, скрюченный огарок, только по рукам можно было узнать, что это был когда-то человек. Бывший человек в сгоревшей форме с прожженным мясом, с обугленной головой и корками вместо век, с безгубым ртом на сгоревшем лице…
Множество трупов на дороге и по обочинам. Раздавленные гусеницами, исковерканные взрывами, разорванные пулеметными очередями. Размазанная грязно-кровавая каша и лужи крови на дороге, над которыми уже роились мухи. Оторванные руки и ноги, вмятые в землю каски и карабины...

Успешность наступления надо измерять не пройденными взводом, полком или армией километрами, а количеством оставленных за собой трупов…
   


Солнце медленно разливалось кровавой каплей по западному краю горизонта.
Воздух пропитал смрад пожарища. Пахло кровью, как на скотобойне. Пахло горелой плотью, как в крематории. Пахло горелым металлом, как в кузнице.
Лейтенант Майер смотрел на горящие русские танки.
«Мы гнали русских, практически не встречая сопротивления. Радовались лёгким победам, — думал он. — Но почему-то у нас не получается покончить с пошатнувшимся от удара, но не желающим упасть замертво глиняным колоссом. Стойкости, с которой иваны пытаются удержать оборону, не убавляется. Какие же непонятно твердолобые эти русские! То они безропотно сдаются в плен, а то готовы умереть, сражаясь в одиночку до последнего патрона. И наши победы оказываются пирровыми. И, складывается впечатление, что сопротивление иванов с каждым днем растёт, что разгромленные русские не перестали существовать как военная сила».
По дороге медленно ехали грузовики. Живые собирали останки мёртвых. Неестественно оттопыренные руки и ноги, свежеизуродованные тела. Из щелей бортов струйками вытекала кровь.
Санитары на носилках выносили на обочины раненых. У кого нет ноги, у кого руки. Кители черны от грязи и запёкшейся крови. Ярко белеют повязки. На лицах гримасы боли, глаза впалые, как у мертвецов.
То, что Майер видел здесь, никак не вязалось с тем, что им втемяшивали в голову пропагандисты: мол, русский солдат воевать не умеет и на героизм не способен.
Майер вдруг понял, что иваны бьются насмерть, до конца, несмотря ни на какие потери. И сдаваться не собираются. Танкист, которому оторвало ноги, а он выбрался из люка и стрелял во врагов — это ли не герой? Вот этих танкистов, пришедших сюда погибнуть, неужели их гнали на смерть комиссары? Но нет на рукавах погибших танкистов комиссарских нашивок! Похоже, не зря говорил Фридрих Великий, что русского солдата мало убить, его надо ещё и повалить, чтобы пройти там, где он стоял.
Майер смотрел на грузовик, доверху наполненный изуродованными трупами однополчан. Трупами соратников. Товарищей. Их накидали в кузов беспорядочно, как грузят туши убитых животных. Слишком много мёртвых, чтобы раскладывать их ровными рядами.
   
Совсем недавно они были живы, шутили, делились надеждами, радостно шли на восток. И вот одних разорвало на куски взрывами, и неизвестно, какие руки-ноги какому обрубку туловища принадлежат. Другим животы и грудные клетки разворотили крупнокалиберные пули. Кого-то, раздавленного гусеницами, счищали с дороги лопатой… А с гусениц не счищали, потому что танки горели.
Майер понимал, что и он мог оказаться на месте убитых и раздавленных.
Он попытался вообразить, как бы его семья отреагировала на похоронку. И впервые в жизни понял, как близки ему… Кто близки? Нет у него никого, кроме невесты. Но как сильно он её любит!
Ужасно видеть трупы соратников… У всех есть матери, сёстры или братья, любимые, которые теперь познают горе потери близкого человека. «А я ведь из той же хрупкой плоти, что и они, — со страхом думал Майер. — И я могу стать чем-то вроде комка земли, не жившим по-настоящему».
Насилие, смерть, творимые жестокости и убийства — это война. Убийство врага, когда солдаты вермахта бегут в атаку… это нормально. Но убийство соратника вот так… Когда тело раздавлено, когда оторванные руки и ноги неизвестно кому принадлежат… Это нормальным не воспринимается.
Час назад мы шли рядом, приятель рассказывал про любовные приключения во французской кампании… Рассказывал про роскошную француженку, благоухающую духами… Про её стройные ножки с округлыми, нежными коленками в тонких шёлковых чулочках. Со смехом рассказывал, как трудно было стягивать узкую юбку с женских бёдер. Как его отвыкшие пальцы не могли расстегнуть крошечные пуговицы на полупрозрачной блузке. И он удивлялся, что забыл, как расстёгивается лифчик! Он рассказывал, как выскользнула на волю её грудь и уткнулась соском в его истосковавшийся по женскому телу рот… И как он чуть не потерял сознание от нежности… А потом… Вы не поверите! Потом патруль, шедший мимо сквера, где они занимались любовью, чуть не арестовал его за изнасилование! Так орала его француженка. От страсти…
И вот его грязные ошмётки-останки загружены лопатой в кузов машины. А те, кто эти ошмётки грузил, равнодушно смотрят на груду трупов в кузове и радуются, что живы. А, по сути, в гибели тех, кто сейчас в кузове, ничего ужасного. Их гибель — запланированная гибель в ряду многих на этой войне.
И всё же страшно быть втоптанным в дорожную грязь и стать никому не нужной кучей праха…
Война — это кровоизлияние народа.

***
Толпы оборванных пленных, с глазами как у больных собак. Повсюду падаль лошадей… Падаль танков, грузовиков, пушек… Падаль домов, деревень, городов, рек, лесов… Падаль красных командиров и их подчинённых, падаль женщин, стариков, детей…
Война.
Schnell! Vorvaerts! Быстро! Вперёд! Дальше! Вглубь «русского континента», к Смоленску, к Волге, к Москве, к Уралу.
Мы воюем не с русскими, мы воюем с большевиками. Мы боремся за землю для своей Fatherland, для своего Отечества.
Но как жарко идти по русской бесконечности!
Ничего, жара кончится, осенью мы будем в Москве. Придет знаменитая русская зима. Прелестная зима. Мы будем кататься на хвалёных русских тройках…
   
***
В одиннадцать вечера, отмотав полста километров, взвод лейтенанта Майера дотащился до огромной фермы.
Получив команду устраиваться на ночёвку, солдаты со стонами, охами и проклятиями в адрес неуловимо отступающих иванов рухнули на землю. Немного полежав, сбросили ранцы и разделись, давая телам дышать. Затем принялись ставить палатки. Карабины служили опорами посередине, стальные шлемы прикрывала торчащие дула. На ногах, и даже на коленях, стоять не было сил. Ремни к палаткам, которые в хорошие времена натягивал один человек, пристёгивали вчетвером.
Приехал фельдфебель с «гуляшканоне» — дымящей полевой кухней. Во время марша он успел приготовить сладкую рисовую кашу. В качестве добавки желающим — ливерная колбаса.
Фельдфебель разложил в котелки кашу, помыл котёл, налил воды, обрадовал:
— Сегодня сладкий час с ромом!
Солдаты одобрительно загудели.
— Эй, Гюнтер, положенное всё в чай вылил, или бутылочку припрятал? — засомневался в поварской честности старик Франк.
— Leck mich am Arsch, altе Furzer (прим.: лизни меня в зад, старый пердун)! Чтоб у тебя на языке сифилисная язва вскочила! — рассердился фельдфебель. — За мои заботы, за то, что я вас сегодня ромом побалую, такая неблагодарность!
Насупившись, фельдфебель открыл котёл, вылил в кипящую воду две бутылки рома, высыпал сахар, швырнул из пачек заварку, отвернув лицо от горячего пара, сердито захлопнул крышку.
Лёгкий ветерок прижал терпкий дровяной дым к земле, заставил солдат закашляться.
— Не приставайте к повару, а то у него даже кухня, вон, рассердилась, — пошутил кто-то.
— Давай чайку, фельдфебель! Заварился уже!
— Эх, хорошо после тяжёлого похода кишки побаловать горячим чайком, да с ромом-сахарком! Спасибо тебе, повар! — польстил самолюбию повара молодой Кноке.
— Мы с друзьями как-то перед войной в «Камински» (прим.: дорогой ресторан в Берлине) завалили, — похвастал старик Франк. Пятью бутылками «Liebfraumilch» (прим.: вино «Молоко любимой женщины») побаловались…
— Я тоже один раз был в «Камински», — признался повар. — Eisbein (прим.: вареная свиная ножка с капустой) под тридцативосьмиградусный «Nordh;user Korn» заказывали… Кстати, вчера мы слушали берлинское радио. Верховное главнокомандование надеется достичь Москвы в течение ближайших двух недель. Пилоты разведывательных самолетов «Дорнье-215» сообщают, что на улицах большевистской столицы русские сооружают баррикады.
Отходчивый фельдфебель, довольно улыбаясь, черпаком разливал чай в котелки и кружки.
— Не торопитесь, всем хватит, и даже с добавкой.
— Что-то чай у тебя какой-то… — подозрительно принюхиваясь к котелку, осторожно попробовал жидкость и брезгливо сплюнул пулемётчик Бауэр. — В опасном мире мы живём: не русский подстрелит, так повар отравит…
— Может, ром прокисший? — рассмеялся Профессор и хлебнул из кружки. Но тут же скорчился и выплюнул жидкость: — Ты чем нас поишь, K;cheb;ffel (прим.: кухонный буйвол)?!
   
Солдаты пробовали «чай»:
— Ну и гадость!
— Лошадиная моча!
— А ты её пробовал?
— Повар, ты отравить нас вздумал?
Кто-то подобрал бумажки из-под «заварки».
— Да он, зараза, чай табаком заварил!
— Повар, ты что натворил?! Ром сгубил, сахару сколько испортил…
— А нечего было меня злить! Рассердился я, вот и перепутал… Скипячу я вам чай, только без рома и без сахара.
После ужина побрели к озерцу, смыть с себя грязь. Помылся — считай, наполовину отдохнул. Какое это счастье — быть чистым!
Лейтенант Майер слышал, как неподалёку от его палатки в добродушной усталости переговаривались вымытые, наевшиеся солдаты.
— Хольц, а ты чего в армию добровольцем подался! Если сам захотел служить, шёл бы в офицерскую школу. Глядишь — генералом бы стал.
— Ну, ты тупой, Генрих! Во-первых, красный цвет генеральских лампасов не гармонирует с цветом моих волос. Да и вообще, красные лампасы на генеральских штанах… Это какой-то старомодный ужас! А во-вторых, добровольность моя невольная. Иду я однажды вдоль Unter den Linden (прим.: «Под липами» — один из наиболее известных бульваров Берлина), весь из себя побритый, напомаженный, надушенный и одетый по последней моде. Вдруг подскакивает ко мне стерва с грудным ребёнком на руках и заявляет в моё честное красивое лицо, что я отец её чада. Я вежливо объясняю, что это есть прискорбное послеродовое заблуждение: у такого красивого блондина, как я, не может быть такого краснорожего потомка-брюнета. И тактично посылаю её туда, куда любят ходить все женщины. И представляете, эта тварь потащила меня в суд! Я стоял перед изображающими моралистов стариканами-судьями, которые четверть века назад забыли, как делают детей, и доказывал, что не могу быть отцом плода похоти этой сучки! Это же физически невозможно, чтобы такой красивый молодой человек, как я, мог породить такой недоброкачественный продукт, который притащила в суд эта дамочка. Мне пришлось угробить кучу денег, чтобы анализ крови, который ошибочно подтвердил мою причастность к сотворению её уродца, переделали в правильный, подтверждающий мою непричастность к обсуждаемому деторождению.
— А, может, анализ не ошибался? — засмеялся слушатель.
Хольц проигнорировал уточняющий вопрос и продолжил:
— Не успел я успокоить нервы после этой передряги, как ко мне на квартиру является перезрелая свиноматка и сообщает, что скоро опоросится. И где она только мой адрес достала?! Я, будучи воспитанным молодым человеком, учтиво поздравляю её. Говорю, что фюрер будет доволен явлению на свет ещё одного потенциального солдата, что прошу передать мои поздравления отцу её ребёнка. А она улыбается кобыльей мордой, и говорит, что отец её ребёнка — я.
Хольц тяжело вздохнул, подчёркивая, как нелегка, порой бывает жизнь.
— В суде не забыли дискуссии по первой проблеме моего отцовства, и отнеслись ко мне без сочувствия. В общем, передо мной замаячила скучная перспектива сменить модный костюм на полосатый и остаться без девушек на долгие годы… Взвесив все положительные и отрицательные моменты вырисовывавшегося будущего, я сказал своим девочкам: «Подтяните трусики, мои хорошие, сотрите грим с мордашек и не плачьте, что я не смогу больше доставлять вам удовольствие: я записался добровольцем в армию».
   
— Да, Хольц, ты, прямо скажем, очень несдержан в отношении женщин!
— Очень даже сдержан! И твёрдо заявляю, что далеко не всех женщин тащу в постель. Обычно мы просто культурно общаемся. Бывает, конечно, целуемся, обнимаемся… Ну, посидит она у меня на коленях…
— Ты удачлив с женщинами, Хольц, — оценил ситуацию старик Франк, — но мой тебе отеческий совет: перед тем, как посадить женщину к себе на колени, проверяй, застёгнута ли у тебя ширинка...
Солдаты расхохотались.
— В опасном мире мы живём, парни! — проворчал пулемётчик Бауэр.
Майер тоже усмехнулся. Обречённо вздохнув, с кряхтеньем поднялся, чтобы проверить часовых. Обходя посты, почти в полусне, по привычке сочинял письмо невесте.
«…На ночлег мы остановились в гостях у матушки-природы: в придорожном лесу, под деревьями, чтобы укрыться от глаз вражеских лётчиков. Спим по четыре человека в палатке на земле, устланной сеном, которое солдаты принесли с ближнего поля. Но и без сена тепло от нагретого жарким русским солнцем песка. Kompaniefuhrer спит в своей легковушке, свернувшись, как ёж, на заднем сиденье.
Тебе, наверное, интересно знать, какая она, Россия? Ты не представляешь, насколько эта страна далека от цивилизации. Русские живут в безобразных хижинах из брёвен. Стыки заткнуты мхом и промазаны глиной. Крыши крыты соломой. Внутри одна тесная и сырая комната с земляным полом, в которой много места занимает выложенная из кирпича и обмазанная глиной огромная печь, на которой все спят. Освещают избы керосиновыми лампами и свечами перед иконами на маленьком угловом столике между искусственными цветами. Иконы обрамлены золотой фольгой и помещены в деревянные ящики.
Из мебели — большой стол, скамьи вдоль стен и лежанка у печи. Вместе с людьми живут овцы и свиньи. Если бы ты знала, какая в их жилищах вонь! Полно клопов, которые не дают нам спать ночью, блохи и вши, которые уже поселились в наши мундиры. Мыши шелестят в соломе и бегают по земляному полу. Пауки, мокрицы и тараканы бродят по столам, по нашим рукам и лицам. Огромное количество мух! Так что от ночёвок в русских домах мы отказались.
В каждой хижине могут жить до десяти русских. Все только тем и заняты, что спят или бездельничают. Питаются картофелем и кислым хлебом. Иногда варят капустный суп с труднопроизносимым названием «Stschi» — щи. Мы из интереса попробовали это варево: вкус отвратительный, его едят только русские. Может быть — свиньи, когда голодные. Мы вылили эти помои.
Но, тем не менее, русские сильны и здоровы. Такое существование для русских привычно, это их каждодневная жизнь. Они не замечают грязь, бедность, свою убогость. Мы, цивилизованные немцы, чужие для этой дикой страны.
   
На днях мы ночевали в деревне. Искупавшись в реке и чувствуя себя от этого в приподнятом настроении, я зашёл на огород за домом, в котором остановился на ночлег, собрал помидоры и цветы. Поставил букет бархатных светло-коричневых звёзд в вазу и украсил стол, который мы вытащили из избы на улицу. Перед каждым домом в деревне есть маленькая скамья, на которой можно сидеть вечерами и любоваться природой. Я ужинал, сидя на этой скамье за столом, украшенным цветами. Русские почему-то никогда не украшают свои жилища цветами. Снопы зерновых культур были сложены перед домом. Наши лошади с удовольствием лакомились русским угощением.
Я любовался багровыми тучами, за которыми пряталось уходящее на покой солнце. Вспоминая тебя, я чувствовал себя таким счастливым в одиночестве, каким счастливым может быть только влюблённый мужчина.
Неподалёку за околицей виднелись остовы машин наших хозяйственных подразделений — несколько дней назад их сожгли партизаны. Поджигателей поймали и повесили в назидание аборигенам. Русским верить нельзя: крестьянин с весёлым взглядом, женщина, работающая на кухне немецкой части, сельская учительница или хозяин дома, в котором мы жили, — любой из них может оказаться партизаном.
Страшная участь ожидает солдата вермахта, если он попадёт в руки партизан. Чтобы добыть нужные сведения, иваны применяют жесточайшие пытки. Пленным выкалывают глаза, отрезают языки и уши… и не буду говорить, ещё что. Лишь немногим везёт быть застреленными в затылок без предшествующих мучений. Моих солдат, слава богу, миновала такая участь, но об этом рассказывают все.
Вооружены партизаны самодельными ножами и автоматами, изъятыми у наших солдат. Есть русские винтовки и охотничьи ружья. В ближнем бою с танками они применяют бутылки с зажигательной смесью — у русских нет недостатка в пустых водочных бутылках!
Организация партизанского движения — дьявольский замысел Сталина. Партизаны очень мешают снабжению вермахта. Но полицейские войска СС справятся с этой проблемой, уверяю тебя.
Вы в Берлине наверняка слышали о невероятных победах вермахта, о фантастических потерях людей, техники и территории противником. А мы это видим и уже представляем победное шествие наших войск по Москве…».
О сегодняшнем побоище на дороге Майер не хотел вспоминать. Жутко. Немыслимо. Разве такое могло случиться? Нет. Их же было всего четыре танка! Это отдельные фанатики. Без поддержки пехоты, без реальной возможности отхода… Шли на смерть обдуманно… Варвары. Несмотря на все невзгоды тоталитарного режима, защищают этот режим. Непонятные русские фанатики.
   
***

Утром получили горячий ячменный кофе — сколько хочешь, по полбуханки хлеба армейского образца и куску копченой колбасы на человека. Налили сладкий кофе во фляжки, сладкое питьё поддерживает силы, да и неизвестно ещё, когда удастся в очередной раз напиться всласть.
Взвод лейтенанта Майера в составе длинной колонны двигался в направлении русского города Grodno. Впереди запели строевую песню:

Wenn die Soldaten
durch die Stadt marschieren,
Oeffnen die Maedchen
die Fenster und die Tueren.
(Если солдаты
По городу шагают
Девушки окна
И двери открывают).

Но песню никто не поддержал, и она быстро заглохла.
Нещадно жарило солнце.
Песчано-глиняные равнины сменились чернозёмными перелесками и болотами, поросшими чахлыми рощицами. Желающие справить нужду на обочине возвращались в строй, не успев надеть штаны и избивая оголённые части тел ладонями: из влажной травы поднимались тучи злокусачих комаров.
Через пару-тройку часов колонна достигнет линии фронта и поможет остановившимся в наступлении частям закрыть котёл, в который угодили две дивизии русских.
Сухой далёкий выстрел никого не испугал. Вскрикнул и упал командир соседнего взвода. Подчинённые растерянно толпились около упавшего офицера, испуганно озирались.
— Scharfschuetze! Снайпер! — крикнул один из стрелков Майера. Знающие губительную работу снайпера не понаслышке, солдаты кинулись врассыпную, спрятались за бугорки, вжались в ямки на обочинах дороги.
   
Распластавшись на дороге, Майер осторожно оглядывался. Откуда стреляли? Из замаскированного окопчика, выкопанного в любом месте равнины? Никаких подозрительных бугорков, никаких возвышений. Да и глупо искать видимое укрытие — на то он и снайпер, чтобы быть невидимым. Вдали, в полукилометре от дороги, росло несколько раскидистых деревьев…
Следовавшие в хвосте колонны солдаты, не понимая причины остановки, напирали на остановившихся впереди…
Раздался щелчок, вскрикнул и упал ещё один офицер.
Наконец, какой-то командир заорал благим матом:
— Volle Deckung (прим.: в укрытие)! Hinlegen (прим.: лечь)!
Колонна бросилась врассыпную.
Майер успел заметить вспышку среди ветвей стоящих в отдалении деревьев. Вскрикнул от боли очередной офицер.
— Снайпер на дереве! — крикнул лейтенант. — Офицерам укрыться! Снайпер бьёт по офицерам!
Сам стряхнул с головы офицерскую фуражку, отцепил от пояса и надел стальной шлем.
— Герр лейтенант! Прикройте погоны! — вытащил из подсумка и бросил Майеру скомканное полотенце стрелок Шульц.
— Снайпер не дурак. Увидит полотенце на плечах, подумает, что я полковничьи погоны прячу, — пошутил Майер и вернул полотенце Шульцу. Расстегнул и кое-как снял китель, остался в нательной рубахе. — Как думаешь, можно достать его из карабина?
— Расстояние изрядное, — поскрёб щеку грязными пальцами Шульц. — Прицельно солдату, не прошедшему спецподготовки, даже в крону дерева трудно попасть. А уж в снайпера, который наверняка после каждого выстрела меняет позицию, вряд ли.
— А если залпами?
— Если снайпер опытный, он предусмотрел этот вариант и спрятался за толстыми сучьями.
— Сюда бы пулемёт. Я бы из него дерево в щепки раскрошил.
— Наши с пулемётами отстали. Я видел где-то сзади пулемётный расчёт, — обрадовался Шульц. — Точнее, солдата, который нёс за плечами треногу. Ну, а где тренога, там и «бензопила» (прим.: «бензопилой» за скорострельность немцы называли пулемёт МГ).
— Пора бы тому солдату открыть стрельбу, — проворчал Майер. — Много времени прошло, как снайпер положил нас.
— Я сбегаю, потороплю его, — проговорил Шульц и по-пластунски пополз в хвост колонны.
Но снайпер, вероятно, следил, чтобы в колонне не было движения. Щёлкнул выстрел…
— Scheisse (дерьмо)! — выругался сквозь зубы Шульц. — Чуть не попал! Мы вот смеёмся над старыми винтовками иванов, а винтовка Мосина — прекрасное оружие! Точное, убойное и надёжное.
— Лежи, не двигайся! — приказал Майер. — Прикрытие всё-таки придётся устроить.
   
Подумав немного, он крикнул:
— Слушай мою команду! Нужна огневая поддержка! У кого карабины, приготовиться к стрельбе! Стрелять по деревьям на юго-востоке! Стрелять, пока не кончатся патроны! Приготовиться… Feuer frei (прим.: беглый огонь)!
Сначала вокруг Майера, а потом и по всей залегшей колонне началась беспорядочная стрельба.
Но и со стороны деревьев открыли огонь на поражение, причём, как успел заметить Майер, из четырёх или пяти точек! Там засело отделение снайперов! Несмотря на то, что солдаты постарались спрятаться в складках местности, то там, то здесь раздавались вскрики раненых, а может и умирающих.
Майер перекатился на обочину и пополз в хвост колонны.
Он сдерживал себя. Главное, добраться до пулемёта живым. Если поторопишься, если обнаружишь себя, снайпер возьмёт на мушку… О собственной гибели Майер думал, как о чём-то отвлечённом и третьестепенном. Но, погибнув, он не доберётся до пулемёта и не сможет уничтожить снайперов.
— Где пулемёт? — то и дело спрашивал он залегших там и сям солдат.
— Ich weiss nicht (прим.: я не знаю), — отвечали одни, не поднимая головы от земли. Некоторые показывали в хвост колонны.
Майер полз дальше.
От жары и напряжения он взмок, рубашка пропиталась потом, локти и живот покрылись грязью.
Ближе к хвосту колонны почти никто не стрелял.
— Feuer! Огонь! Стреляйте, donnerwetter! Где пулемёт?
— Ich bin hier! Я здесь! — услышал обрадованный мальчишеский голос Майер.
Лейтенант пополз на голос и вскоре увидел перепуганного, вжавшегося в землю солдатика с треногой на спине. Не снял, потому что, то ли перепугался, то ли рассчитывал железякой прикрыться от пули снайпера. Рядом лежал убитый стрелок-пулемётчик, навалившийся на пулемёт.
Майер облегчённо вздохнул: «Добрался!».
Перевалил мёртвое тело через пулемёт, уложил его наподобие бруствера. Выволок пулемёт на тело, расчехлил и настроил оптический прицел.
— Ленту! — потребовал у второго номера.
Пока солдат доставал ленту, Майер рассматривал через оптику деревья, на которых скрывались снайперы.
В камуфляже снайперы почти не различались среди листвы, сучьев и двигающихся теней. Выдали их выстрелы.
Один… Второй… На соседнем дереве ещё один…
 
Майер не спешил. Он понимал: бить надо наверняка, потому что с первыми его выстрелами снайперы перенесут огонь на него. И чтобы обезвредить нескольких снайперов прежде, чем они «обезвредят» его, придётся изрядно пострелять.
Второй номер подал конец металлической ленты. Майер открыл крышку приёмника, уложил ленту на лоток, сдвинул рычаг подачи, закрыл крышку, дёрнул за рукоятку заряжания. Готовый к стрельбе пулемет, словно хищный зверь, замер, угрожающе вытянув в сторону противника ствол над трупом солдата.
Майер прицелился и выпустил короткую очередь. Прицелился в соседнего снайпера… Ещё короткая очередь…
Вокруг зачмокали в землю и в прикрывавшее его тело пули.
Майер понял, что если он не заставит снайперов позаботиться о сохранении своих жизней, ему самому жить — секунды. Он нажал на гашетку и беспрерывной очередью стал окашивать ветви на деревьях.
«В ленте четыреста патронов, надолго хватит», — со злой радостью думал Майер.
Вот с одного дерева упало тело… С другого…
Даже на таком далёком расстоянии было видно, что кроны деревьев редели, посечённые пулями.
Ствол пулемёта начал краснеть, запахло калёным железом. Майер на пару секунд отпускал гашетку, но этих секунд не хватало, чтобы ствол остыл.
Наконец, патроны кончились. Ствол пылал, словно его только что вытащили из кузнечного горна.
— Ствол сменить! Ленту! — крикнул Майер, дёрнув на себя пулемёт и отвалившись с ним за тело, исполнявшее роль бруствера.
Солдат подал Майеру запасной ствол, бросил асбестовую прихватку.
Лейтенант поменял раскалённый ствол, перебросил пулемёт на «бруствер», вставил новую ленту.
Снайперы молчали.
Короткими очередями Майер ещё раз «проверил» деревья.
Иваны не стреляли.
Умолкла и стрельба со стороны лежащей вдоль дороги колонны.
Из головы колонны раздался приказ командира. Несколько солдат перебежками, отклоняясь к флангам, двинулись к деревьям.
Майер выпустил короткую очередь.
Перепуганные солдаты упали на землю. Поняв, что стреляют для их прикрытия, пригибаясь, продолжили движение.
Майер постреливал по деревьям, пока солдаты не достигли цели.
Осмотрев деревья, солдаты замахали руками, сигнализируя, что опасности нет.
Лежавшие вдоль дороги солдаты вставали, отряхивались, удовлетворённо переговаривались. Некоторые пошли к деревьям, посмотреть на русских.
Майер поставил пулемёт на предохранитель и тоже отправился к деревьям. Радостный Шульц догнал Майера, подал ему китель.
Тела двух русских снайперов в неестественных позах валялись под деревьями. Ещё три искромсанных пулями тела застряли на ветках. Пожилой усатый солдат, девушка в солдатских штанах, гимнастёрке и великоразмерных сапогах, да три совсем молодых солдатика.
   
К Майеру подошёл гауптман фон Буше:
— Герр лейтенант, это вы уничтожили снайперов?
— Так точно, герр гауптман!
— Вы будете представлены к награде серебряным знаком «За участие в атаке».
— Хайль Гитлер!
Майер щёлкнул каблуками и отдал честь.
Солдаты с любопытством рассматривали русских снайперов.
— Видать, инструктор с подопечными.
— Они были заведомо обречены. Уйти отсюда невозможно.
— Но они выполнили свою задачу, задержали нас. Наверняка их товарищи успели выйти из окружения.
— Жалко, девчонка мёртвая. Прежде, чем умереть, могла бы нам удовольствие справить.
— Да она только что была живая. И пахнет, как живая. Может попробуешь?
— Попробовал бы из любопытства… Гауптман не разрешит…
Солдат сжал испачканную грудь мёртвой девушки:
— Как у живой! Будто спит…
— Иваны пожертвовали собой, чтобы их основные силы перегруппировались для прорыва. Мелкие подразделения гибнут ради спасения крупных.
— Да, русские не сдаются. Наверное, приказ политкомиссаров...
— Вчера разговаривал с раненым — ехали с передовой в тыл. Рассказывал, что наткнулись они на русский блиндаж. В общем, сидела там девчонка с ранеными. То ли санитарка, умеющая стрелять из снайперской винтовки, то ли снайперша при раненых…
— У русских все умеют стрелять!
— Одним словом, отстреливалась до последнего. Два десятка наших положила. Когда блиндаж взяли, раненых сразу добили. А ей в наказание тело изрезали кинжалами, глаза выкололи, груди вырезали, в живот воткнули штык и добили выстрелом из противотанкового ружья в голову.
— Русские сражаются как бешенные… Только черти сопротивляются так же, как они!
— Иваны достали своим нелепым сопротивлением! Мы должны стереть их с лица земли. Стереть!
— Да, русские иваны дерутся как фанатики, даже когда им нечего есть и пить. Ни во Франции, ни в Польше ничего подобного мы не встречали, — подвёл итог рассуждениям фон Буше и дал команду строиться.

Русские успели уйти из окружения по единственной дороге через раскинувшееся с запада на восток огромное болото.

Немецкая колонна двигалась по территории, которая чуть не стала для иванов котлом. Но это «чуть» стоило русским огромных потерь.
Повсюду лежало неимоверное количество трупов: в разрушенных окопах, на берегах речек, по обеим сторонам дороги и на открытой местности. Чудовищная масса разлагающихся под жарким солнцем, раздутых газами трупов. Тут и там раздавалось змеиное шипение и противные булькающие звуки выходящей наружу вони.
Вечером, когда колонна остановилась на ночлег, от вони не спасло даже разбрызгивание вокруг палаток бензина.
   
= 3 =

Командир полка, оберст фон Леманн временно передал взвод Майера в подчинение оберштурмфюреру (прим.: звание в СС, равное обер-лейтенанту вермахта) Гольдбергу, заместителю командира роты легкой пехоты Waffen SS.
Пехотинцы Waffen SS в мундирах, украшенных множеством эмблем, кантов, знаков, значков, нашивок и прочими элементами геральдики, в серо-зеленоватых стальных шлемах с «рожками», обтянутых металлическими сетками для укрепления маскировочных веток, выглядели довольно зловеще по сравнению с пехотой вермахта.
Лица у высоких крепких эсэсовцев безэмоциональные, словно рублены топором. Насторожённые глаза под надвинутыми касками похожи на дульные «зрачки» карабинов.
Предстояла зачистка деревни, где, как сообщила разведка, располагался важный очаг сопротивления иванов.
Оберштурмфюрер Гольдберг рассказал, что в оккупированных деревнях, несмотря на их мирный вид, нередко собирают, иногда по кусочкам, трупы солдат вермахта — солдаты гибнут от нападений партизан. Бывает, и по собственной неосторожности. Один взорвался у колодца, другой — открыв сундук в брошенном доме, несколько были зарезаны или застрелены, добывая «яйко-млеко».
— Русские батальоны и полки рассыпаются под ударами вермахта, но тут же организуются в наших тылах, превращаются в основные силы партизанского движения, к ним примыкает местное население. Они нарушают снабжение, нападают на потерявшие бдительность тыловые подразделения, — пояснял Гольдберг. — Партизан, как и тараканов, в этой стране извести полностью невозможно. Они самозарождаются и плодятся с невероятной скоростью. Сталин знает о любви русских к своему отечеству, поэтому назвал войну отечественной, призвал население встать на защиту Матушки России. Таким образом мы, немцы, освобождающие их от коммунистического угнетения, стали захватчиками, которые, якобы, уничтожают их родину...

Личный состав погрузился в бронетехнику, колонна направилась к указанной деревне. Впереди колонны впечатляюще двигались танки: возглавляли — лёгкий Pz.II и разведывательная «Рысь», следом — три средних Pz.III и один Pz.IV. На несколько сотен метров отставали от них четыре Backofen (прим.: «духовки») — полугусеничных бронетранспортёра «Ганомаг» со взводом лейтенанта Майера. Замыкали колонну четыре «духовки» взвода эсэсовцев, которыми командовал сам оберштурмфюрер Гольдберг. Стрелки, сидевшие в «Ганомаге» вместе с Майером, перекрикивая громыхание железа, от нечего делать травили во весь голос скабрезные анекдоты.
Промчавшись на полной скорости километров десять, колонна въехала на взгорок и остановилась.
   
Внизу вдоль ручья компактной группой сгрудились два десятка домов. Под солнечными лучами деревня казалась позолоченной. За деревней скверная дорога вилась по пересеченной местности и терялась в лесу. Деревня, не тронутая войной, казалась безлюдной: ни лая собак, ни петушиного крика, ни людских голосов.
Танки двинулись вниз и, не доезжая метров трёхсот до крайнего дома, остановились.
Пехота, выпрыгнув из «ганомагов», приготовилась к атаке.
Деревня лежала в низине как на ладони — жалкая дыра, как и все деревни в виденной Майером России. Одна улица с двумя рядами одноэтажных хибар под соломенными крышами. В центре церковь из необструганных брёвен, с обычным для России куполом в форме перевёрнутой луковицы под синей глазуревой черепицей. Неподалёку двухэтажное каменное здание, вероятно, административное. На небольшой площади перед зданием колодец с журавлём.
Один из танкистов открыл верхний люк, высунулся наружу, закурил. Раздалась пулеметная очередь, танкист обмяк и медленно сполз вниз. По комбинезону расползалось кровавое пятно.
Сердито тявкнула русская противотанковая пушка. Русский артиллерист, похоже, был опытным стрелком, а броня у разведывательной «Рыси» слабоватой: танк загорелся.
Ещё один выстрел русской пушки и у более мощной «трёшки» (прим.: танк Pz III) порвалась гусеница.
Танки развернулись веером и открыли пушечный огонь в сторону деревни.
Загорелся дом позади русской пушки. Плетень, за которым пряталась пушка, обвалился, оголив пушку. Русский выстрелил ещё раз, и снова удачно: снаряд прошил подбашенную коробку танка. Танк не взорвался и не загорелся, но замер, словно убитый монстр: вероятно, осколки поразили экипаж.
Танки продолжали стрелять. Взрыв поднял русскую пушку в воздух и опрокинул на бок.
Солдаты зааплодировали удачному выстрелу танкиста. Не снимая карабинов, стрелки стояли за броневиками. В общем-то, все наблюдали не за боем, а за своего рода развлекаловом.
Вдруг из дыма, клубившегося после взрыва на месте пушки, поднялся русский солдат. Раненый или контуженый, он стоял покачиваясь, широко расставив для устойчивости ноги.
Позади русского пылала хата. Искры сыпались на него, но боец не обращал на огонь внимания.
— О, русский артиллерист! — восторженно закричали стрелки, указывая на ивана пальцами. — Браво, иван!
Немцы приветственно замахали ему руками.
Русский погрозил немцам кулаком.
Стрелки засмеялись.
— Рус! Сдавайс! Плен, иван! Ходи-ходи плен!
Русский показал немцам кукиш, повернулся к немцам спиной и, пошатываясь, направился в сторону горящей избы.
— Что этот придурок хочет сделать? Спрятаться в горящей избе?
Русский артиллерист подошёл к горящей избе, повернулся к немцам, вытянул руку вперёд и хлопнул ладонью другой руки выше локтя.
Стрелки поняли, что это неприличный жест.
Русский скрылся в огне.
      
— Они сумасшедшие, эти иваны, — недоумённо проговорил один из стрелков. — Дикари!
Крыша горящей избы обвалилась.
Стало так тихо, что слышалось потрескивание и гул пожара.
Оберштурмфюрер Гольдберг жестом скомандовал пехоте наступление.
Словно очнувшись от шока после самопожертвования русского, с неистовым дурашливым ором эсэсовцы, а с ними и стрелки Майера помчались к ближайшим домам.
Со стороны русских раздавалась редкая ружейная стрельба.
Солдаты достигли первых домов. Гранаты в окна. Взрывы. Соломенные крыши вспыхнули ярким пламенем.
Из дома выскочили два русских. Один стал посреди улицы, отстреливаясь. На втором горела одежда. Упав, он катался по земле и визжал, как свинья на скотобойне.
Майер стрелял из автомата. Его переполнял гнев. Достали иваны глупым поведением. Ну, бессмысленно же сопротивляться! Вы побеждены. Не хотите жить? Тогда мы уничтожим вас!
Патроны кончились. Майер сменил магазин. Патронов много, на всех глупых иванов хватит. По два магазина за голенищами, подсумок с магазинами бьёт по боку. Гранаты «яйцо» висят на портупее и оттягивают карманы, две «колотушки» за поясным ремнём.
Солдаты швыряли гранаты в окна домов, крыши рушились. Клубы дыма, тучи искр.
В дыму мелькали зелёные призраки, пытающиеся убежать в лес.
Граната… Ещё...
Куски кровавой плоти среди развалин.
Зачистка домов автоматными очередями.
Пробежка вдоль улицы до следующего дома.
Посередине улицы стоит ещё одна противотанковая пушка русских. Только идиоты могут подумать, что танки ринутся в деревню по улице.
«Та-та-та-та» — убедительно застучал тяжёлый ворошиловский пулемёт (прим.: пулемёт ДШК — «Дегтярев, Шпагин, крупнокалиберный»).
В офицерской школе курсантам показывали все виды русского оружия, из многих Майер стрелял. Глухой кашляющий, грубо скрежещущий звук этого пулемёта он помнил хорошо. Кроме того, что этот пулемёт пугающе грохочет, он ещё и жуткой убойной силы.
На высоких тонах, с шипением стрекотали немецкие машиненгеверы (прим.: пулемёты МГ).
Эсэсовцы ногами выбивают двери домов и окна, продвигаются «сквозь дома».
   
Наверное, все жители сбежали из деревни. Они знают, что будут поголовно казнены за пособничество партизанам. Все. Согласно приказу генерал-фельдмаршала Рейхенау, русское население должно быть уничтожено поголовно, включая женщин и детей. Война против Советского Союза должна вестись беспощадно, не считаясь с международным правом. И генерал-фельдмаршал Кейтель в своей директиве писал, что, учитывая громадные пространства оккупированных территорий на Востоке, для поддержания безопасности всякое сопротивление необходимо карать не путем судебного преследования, а созданием системы террора и применением таких драконовских мер, которые навсегда искоренят у населения мысль о сопротивлении Рейху.
Густые очереди эсэсовских автоматов, россыпи ружейных выстрелов, многочисленные взрывы гранат…
Двое оставшихся в живых красноармейцев у пушки русских поднимают вверх руки. Очереди окрашивают иванов кровью, переламывают пополам.
Майер осторожно входит в большой деревянный дом, из которого только что стреляли иваны. Эти дикари так и не поняли, что сопротивление бессмысленно.
У выбитого окна два мёртвых тела. Разбитые черепа, зияющие раны, остекленевшие глаза. Даже мёртвые, они не выпустили из рук винтовок. Варвары! За что и получили свое.
 По лестнице из грубо обструганных досок Майер поднимается на второй этаж. Палец на курке автомата готов выпустить из дула смертоносные кусочки свинца.
Закрытая дверь. Заперта изнутри.
Удар ногой сносит дверь с петель.
Из темноты выскакивает дико кричащий человек.
Палец рефлекторно жмёт на спусковой крючок. Перепугано стиснув зубы, Майер описывает стволом дугу справа налево, словно рисуя шестёрку.
Сквозь дымку, окутавшую его во время стрельбы, Майер видит продырявленного в лохмотья русского. Ощущает нервную дрожь в руках и слабость в коленях. Пора уже, чёрт возьми, понять, что это не учения в офицерском училище, а реальная война, где тебя могут подстрелить.
Майер осознаёт, что русский безоружен.
«Но он же кинулся на меня!».
Снаружи продолжается пушечная стрельба.
Майер выглядывает в окно. Танки, охватив деревню с двух сторон, обстреливают дальнюю околицу.
Где его подчинённые? Он потерял их. Стрелки могут подумать, что лейтенант плохой командир. Майер выбегает на улицу и наталкивается на своих: слава Богу, не потерялся!
 Наступление продолжается. Очищена половина деревни. Там и сям валяются трупы русских солдат.
   
Женщина с тремя детьми не старше четырёх лет выскочила из дома на улицу.
— Дура! — выругался Майер.
Какая-то сила швырнула женщину назад. На груди расплылось красное пятно. Дети стояли вокруг, с удивлёнными и испуганными лицами смотрели на мёртвую мать, ждали, когда она поднимется.
Рядом раздался выстрел… Другой… Третий…
Детей поочерёдно кидало на землю.
Майер оглянулся.
— Всё равно без матери погибнут, — с каплей сожаления пояснил стрелявший эсэсман.
Наступление продолжалось.
Технология взятия штурмом домов у эсэсовцев отработана до автоматизма. Один открывает шквальный огонь из автомата по окнам, чтобы уложить находящихся внутри на пол. Другой вышибается дверь и бросает внутрь гранату. Звучит грохот взрыва, ещё одна очередь в дверь для окончательного уничтожения живой силы противника.
— Дерьмо! — бурчит эсэсовец. — После войны я не смогу войти в дверь пивной, не бросив сначала туда гранату!
Шарфюрер (прим.: унтер-фельдфебель) Бельке со злорадным выражением лица пробирается вдоль домов. Вытаскивает из-за голенища «колотушку», снимает колпачок, дёргает запальный шнур, ждёт мгновение, бросает гранату более чем на тридцать метров вперёд. Граната проваливается сквозь соломенную крышу. Взрыв! Крики в доме.
Высушенные знойным солнцем дома вспыхивают бесцветным на фоне яркого дня пламенем. Улица пылает жарко и душно.
Из-за угла группа русских выкатывает ещё одну противотанковую пушчёнку. Это уже третья. Да сколько же их здесь?!
Несколько дружных залпов показывают, что русские слишком самоуверенны. Один из иванов, схватившись за живот, катается по земле и воет, как раненая скотина. Пуля в голову прекращает его страдания. В данном случае это акт милосердия.
 Та-та-та-та… Та-та-та-та… — продолжает долбить ворошиловский пулемет.
Откуда он стреляет? По фонтанчикам от пуль на земле Майер устанавливает направление, откуда стреляют. Вот! Окно на втором этаже административного здания.
— Четыре человека за мной! — командует он.
Перебегая от стены к стене, от дерева к дереву группа выходит к цели.
   
Но пулемётчик замечает приближение врага и открывает прицельный огонь.
Пронзительный вопль раненого завершается ужасным гортанным клёкотом. Молодой солдат валится на землю с разбитой скулой и простреленным горлом, захлёбывается в крови, хлещущей изо рта.
Другой солдат бросается к раненому, чтобы утащить товарища в укрытие… Голова его взрывается красными брызгами, превращается в чудовищный обрубок. Словно большая тряпичная кукла, солдат падает на землю. Неестественно взбрыкнув несколько раз ногами и густо окровянив землю, замирает.
Русский пулемет продолжает стрелять по первому раненому. Тело бедняги спазматически содрогается, подпрыгивает, как в судорогах.
Майер понимает, что выбить русских невозможно, командует отход.
За домом, в необстреливаемом пространстве, оберштурмфюрер Гольдберг разговаривает с подчиненными. Заметив Майера, поворачивается.
— Молодой человек, вы схлопочете вместо железного креста банальную пулю, если будете действовать таким образом. Не надо бросаться грудью на пулемёты русских. Убивайте их с безопасного расстояния. Сейчас подойдёт танк и сделает всё как надо.
Слышится топот ног. К Гольдбергу подбегает эсэсовец и становится по стойке «смирно».
— Оберштурмфюрер, мы захватили несколько большевиков, двое из них комиссары.
Смотрит на командира выжидающе.
— Ведите их сюда, — приказывает Гольдберг.
Скоро приводят русских с поднятыми руками. Цивилизованными назвать их сложно: бритые головы, грязные монголоидные лица, коричнево-загорелая кожа, многодневная небритость, как у каторжан, насторожённо-звериные взгляды исподлобья. На рукавах у двоих золотые комиссарские звезды.
Майер смотрит на комиссаров. Гольдберг замечает взгляд Майера, понимающе кивает:
— Они ваши, лейтенант! Распорядитесь ими.
    
Майер стоит не шевелясь. Их следует расстрелять. Но… Одно дело убить врага на поле боя, когда тот готов убить тебя. Или, когда ты видел, как он стрелял в тебя, на твоих глазах убил товарищей, как та снайперша. Или, по крайней мере, когда не видишь его глаз. Другое дело — пустить пулю в лоб безоружному, который смотрит тебе в глаза.
Гольдберг замечает колебания Майера, усмехается:
— Успокойтесь, Майер. Эту формальность выполнит роттенфюрер Гофман.
Гофман небрежно подходит к одному из пленных.
— Komissar?
— Да… А что? — с вызывающей улыбкой отвечает пленный.
 Гофман лениво достает из кобуры пистолет, под взглядом выкатившихся глаз русского проверяет, сколько патронов в магазине, коротко целится в голову комиссара и нажимает на спуск. Бритая голова пленного дёргается, образовавшаяся в голове дырка плюёт кровью, Майер не успевает защитить лицо от брызг крови и мозга, вздрагивает. Его рука непроизвольно дёргается к щеке, размазывают кровь. Тело комиссара безвольно падает на землю.
Стоящий рядом пленный растерянно смотрит на убитого соратника.
Мгновение — и больше нет живых комиссаров.
Один из пленных бросается наутёк.
Выстрел!
Гофман стреляет навскидку. Стреляет как в тире. Беглец падает, некоторое время дрыгает руками и ногами, издавая нечленораздельные, животные звуки, замирает.
— Здесь вам не Франция, Майер, — рассуждает Гольдберг. — Это там мы получали всё, что хотели. Здесь нам не дают ничего. Во Франции мы ночевали в удобных казармах, здесь вместо цивилизованных жилищ — ветхие хибары. В жизни не видел такой грязищи! Во Франции асфальтовые дороги, здесь — бесконечные равнины и дремучие леса без дорог. Часы и километры для России — слишком малые мерки. Россия сведёт нас с ума.
   
Помолчав немного, Гольдберг продолжает в доверительном тоне:
— Эти непонятные русские… Признаюсь вам честно, Майер, я боюсь этих дикарей. Русские умеют поставить природу себе на службу. Их физическое состояние под стать окружающей среде. Там, где мы в силу своей цивилизованности бессильны, они ведут себя точно дикое зверье: ориентируются в непроходимых лесах, воюют ночью. Нам приходится обходиться с ними так же решительно, как мы обходимся с диким зверем.
— Такая решительность сильно похожа на жестокость, — сомневаясь, качает головой Майер..
— Это вынужденная жестокость, лейтенант. Естественно, мы жестоки там, где русский зверь не желает уступить нам. Вы же не будете на охоте упрашивать медведя покинуть берлогу, верно? Вы затравите его собаками и пристрелите… Здесь мы тоже на охоте. Мы выгоняем русского медведя из берлоги, чтобы превратить её в Lebensraum im Osten — в жизненное простнанство арийцев на востоке. Я убедился, Майер, что все русские — или сами партизаны, или активно помогают партизанам. А успеха мы сможем добиться лишь в том случае, если борьбу с партизанами будем вести с особой жестокостью, до полного их истребления. Так повелел фюрер.
— На мой взгляд, можно победить, не прибегая к полному истреблению. Убить в бою — достойно воина. А уничтожать взятых в плен противников… Не думаю, что это достойно офицера.
— Не обижайтесь, Майер, но это школярское понимание проблемы. Для вас, офицеров вермахта, война — искусство. Мы войну рассматриваем с идеологических позиций. Наше превосходство над русскими в частности, и над славянами вообще, однозначно. И задача CС не в том, чтобы победить противника, а в том, чтобы уничтожить его национальную сущность. Мы избранная часть народа. Наша задача не побеждать — наша задача подавлять. Вы знакомы с секретным дивизионным приказом о видах и формах допроса партизан?
— Нет, мы же передовые части, а на передовой партизан нет.
— В этом приказе даются указания по ведению допросов подозрительных лиц: каждый вопрос нужно заканчивать требованием: «Hovori!» (прим.: «Говори!»), и в случае неполучения ответа предписывается двадцать пять раз ударить допрашиваемого мужчину резиновой дубинкой, женщину — шлангом. Казнить рекомендовано выстрелом в затылок, а значительных лиц вешать в посещаемых местах с табличкой на русском и немецком языках, объясняющей вину казнённых. И самое главное, Майер… Верховное главнокомандование вермахта постановило, что ни один немец, участвующий в борьбе против партизанских банд и их пособников, не может быть привлечен к дисциплинарным санкциям или передан военному трибуналу за свои действия. Фюрер требует отказаться от всех традиционных понятий о рыцарской войне и от общепринятых правил и обычаев ведения войны. Фюрер требует не считать комиссаров солдатами, а рассматривать их, как преступных носителей большевистской идеологии, и немедленно расстреливать на месте, а Россию превратить в руины.
Гольдберг умолк. Взгляд его скользнул по лежащим неподалёку убитым иванам. Трупы вызывали в его душе, в его сознании не больше эмоций, чем лежащее у забора полено.
Гольдберг был истинным арийцем. Он посвящал все свои способности делу, которое он любил по-настоящему — уничтожению людей. Он не испытывал ненависти к врагам. Ненависть — сильное чувство, а сильные чувства мешают работе, делают её менее эффективной. Голова арийца должна быть холодной.
— Германия — великая страна, — продолжил Гольдберг рассудительно. — Мы сражаемся не только за победу, но и за жизнь германской нации. Потому что желающих стереть нас с лица земли — полмира. Всё вокруг пропитано ненавистью к нам, арийцам. Поэтому я готов жечь деревни и расстреливать партизан, если это потребуется, чтобы сберечь хоть одного моего солдата. Здесь, в дикой степи, мы, немцы, должны быть едины. Только противопоставив недисциплинированному врагу свою сплоченность и мужество мы останемся победителями.
Лязгая гусеницами и рыча трёхсотсильным мотором, подъехала короткоствольная «четвёрка» (прим.: танк Pz.IV).
       
Гольдберг объяснил танкистам, что от них требуется.
Железный монстр со скрежетом развернулся, выехал на улицу. Прямой наводкой выстрелил в дом, откуда стрелял пулемёт. Ещё раз. Ещё…
Поднялся башенный люк, танкист жестами показал, что дело сделано, прокричал:
— Alles in Ordnung! Всё в порядке!
Солдаты осмотрели руины на предмет живых иванов. Раздалось несколько выстрелов. Это эсэсовцы избавляли раненых русских от напрасных мучений.
Гольдберг указал жестом вдоль улицы и что-то приказал подчинённым. Эсэсовцы быстрыми шагами пошли с двух сторон улицы, бросая гранаты в окна неразрушенных домов. Никто не заглядывал, не проверял, остались ли в домах жители. После взрыва, услышав в доме крики или стоны, эсэсовцы «подчищали территорию» автоматными очередями. Они всего лишь обезвреживали «недочеловеков», зарабатывали ордена. Это война.
Подобрав убитых сослуживцев, солдаты возвратились в бронетранспортеры.
Пленных не видно. Очевидно, эсэсовцы и их избавили от мучений продолжительного плена.
По улице полз удушливый дым, растекался жуткий запах горелой плоти. В воздухе, как фантастический снег, летали чёрные хлопья копоти. Каждый дом, каждый сарай охватывало ревущее пламя.
Красивое зрелище!
Майер устал. Наверное, устал от психического напряжения.
В тени ящиков с русскими надписями, сложенных в пять этажей сбоку от горящего дома, сидел стрелок Шутцбах, двадцатитрёхлетний учитель математики.
Майер присел рядом, снял фуражку, принялся обмахиваться ей, как веером. Чуть отдохнув, вытащил сигареты, предложил Шутцбаху. Закурили.
— Я впервые в жизни убил людей, — признался, словно в нехорошем поступке, Шутцбах.
— Относись к этому проще, — успокоил стрелка Майер, хотя по его лицу было видно, что он тоже относится к этому не слишком легко. — Они вражеские солдаты, хотели напасть на Германию. Мы просто опередили их.
Подошёл фельдфебель Вебер, сел рядом.
— Рехнулись? — насмешливо заметил проходящий мимо обершарфюрер. — Заняли очередь на небеса?
Майер вопросительно посмотрел на эсэсовца.
Тот с улыбкой кивнул на ящики и трусцой побежал прочь.
Фельдфебель Вебер внимательно посмотрел на ящики и лицо его побледнело.
— Vorsicht! Volle Deckung! (прим.: Осторожно! В укрытие!) — крикнул Вебер и бросился прочь от ящиков.
Майер долей секунды осознал, что ящики с боеприпасами уже дымятся, метнулся следом. За ним кинулся Профессор. Едва они успели забежать за угол, как за спиной у них рвануло…
   
— Вероятно, русские охраняли склад боеприпасов, поэтому были так упорны, — предположил фельдфебель Вебер.
По дороге в лагерь солдаты, сидящие в бронетранспортёре с Майером, раздевшись до пояса, ошалело горланили старинный солдатский марш:

Zweifarben Tuecher,
Schnauzbart und Sterne
Herzen und kuessen
Die Maedchen so gerne.
(Ордена блистают,
Лица беззаботны.
Ласкают и целуют
Девушки охотно).

Яркое солнце блестело на торсах крепких ребят. Энтузиазм переполнял солдат-победителей и заставлял их петь.
Позади горела деревня. Вся горела. Не было ни одного дома, ни одного сарая, не охваченного пламенем. Дымно-чёрные лохмотья, как стаи воронов, носились над пламенем.

***
   
Наступление продолжалось по плану. Или быстрее планов.
Танки полка «Викинг» ползли по бездорожью косогора. За танками по дороге торопились полугусеничные бронетранспортеры третьего батальона двадцать восьмого егерского полка. Машины виляли, как на слаломе, объезжая бесчисленные воронки, раздувшиеся на жаре трупы людей и лошадей.
 Предстоял бой с иваном, окопавшимся с другой стороны низины. Иван отчаянно сдерживал бронированную лавину стрельбой из зениток, которые он использовал, как противотанковые орудия. Танки маневрировали, уходя из-под обстрела.
Стрелки в бронетранспортёрах крепко держались за железные стойки. На поворотах и ухабах машины неимоверно швыряло, тела стрелков бились о железные борта.
Пулемётчик, широко расставив ноги и вцепившись в ручки МГ, выжидал, когда машина подойдёт к противнику на расстояние действенного огня.
Из облаков вынырнуло звено пикирующих «Штук» (прим.: Юнкерс Ю-87, нем. Stuka: Sturzkampfflugzeug — пикирующий бомбардировщик). Самолеты вытянулись цепочкой в хвост друг другу. Один из самолетов включил сирену, завалился на крыло, устремился вниз, пикируя на русские батареи, замаскированные камуфляжными сетками и ветками. Замаскированы батареи плохо, Майер в бинокль различал их даже из неимоверно прыгающего броневика.
Очередной залп русских пушек… Вой приближающегося снаряда… Грохот взрыва… Прямое попадание в едущий впереди бронетранспортёр. Десять человек, сидевшие в кузове, и пулемёт взлетают в воздух. Один падает на землю, кричит — ногу оторвало до бедра. У другого верхняя окровавленная часть тела свисает через борт головой вниз, нижняя осталась в кузове.
От взрывов земля содрогается, как при землетрясении, будто готовится лопнуть, разойтись в стороны и поглотить терзающих её тело людей. Непрерывно стучат двухсантиметровые автоматические пушки бронемашин.
Ослепительная вспышка. Дьявольский грохот. Дорога разломилась пополам и вздыбилась, сбрасывая с себя бронетранспортёр. Кто-то завопил нечеловеческим голосом:
— Санитары! Санитары!
Снаряд попал в передок бронетранспортера Майера. Слегка оглушённый, Майер трёт уши, удивляясь, что пока жив. И даже не ранен! Пространство заполнил густой запах ржавого кипятка. Мотор заглох.
— Scheisse! — орёт водитель, ударяя руками по рулю. — Panzerwagen ist bereit (прим.: броневик «готов»)!
— Аbsitzen! — командует Майер десантирование.
Солдаты выпрыгивают, бегут к ранее подбитой машине, пытаются освободить товарищей, зажатых искорёженным железом.
Иваны переносят огонь на броневик.
Все погибнут, если задержатся здесь, понимает Майер.
— Rasch vorwaerts (прим.: быстро вперёд)! — командует он, и подтверждает команду длинным свистком.
 Пробежав метров сто, Майер вдруг обнаруживает, что руки его пусты, свой автомат он, вероятно, забыл у броневика. Возвращаться глупо.
Краем глаза увидел, что справа упал роттенфюрер (прим.: эсэсовец, равный по званию обер-ефрейтору вермахта). Глаза остекленевшие, неподвижные, уже не видят окружающего.
Майер выхватил из его рук автомат.
Взрывы со всех сторон. Интенсивность огня русских увеличилась.
— Hinlegen (прим.: ложись)! — скомандовал Майер.
   
Земля билась в судорогах и стонала, поле дымилось, горело, взрывалось. От дыма и пороховой гари слезились глаза и перехватывало дыхание.
Вжимаясь в землю, Майер пытался увидеть, ведут ли наступление другие подразделения. Задерживаться на одном месте опасно — накроют миномёты противника.
 «Боже! — взмолился Майер, — если мне будет суждено выбраться живым из этого пекла, я в первой же церкви преклоню колени и буду молиться».
Кто-то должен взять на себя ответственность за управление атакой.
Майер поднял левую руку и что есть сил крикнул:
 — Аchtung! Auf! Marsch! Marsch (прим.: Внимание! Встать! Быстро вперёд)!
И длинным свистком продублировал команду для тех, кто в грохоте обстрела не понял его криков.
Взвод, подчиняясь команде, помчался вперёд. Следом — солдаты соседних подразделений.
Майер нажал на курок, но автомат молчал: нет патронов! По кисти стекала кровь — то ли царапнул осколок, то ли поранился обломками перевернувшегося транспортёра.
Рядом огромными скачками проносился громила-эсэсовец, у которого автоматные рожки были напиханы везде, где только можно. Лицо эсэсовца, наполовину спрятанное опустившимся на глаза шлемом, походило на морду разъярённой гориллы. Майер успел выхватить у него из-за пояса один рожок, второй выпал сам.
— Ура-а-а! Ура-а-а, за Родину! — с бешеным ором навстречу немцам устремились русские. В руках огромные винтовки наперевес с примкнутыми штыками. Огнестрельные дубины, а не винтовки.
Некоторые иваны обнажены по пояс, но в пилотках. Не беда, что пуля грудь прострелит. Главное, чтобы солнце голову не напекло!
Пулемётчики вермахта успели занять позиции и косили иванов, образуя бреши в атакующих рядах.
 — Ура-а-а! А-а-а!
 В соответствии с наставлениями красных комиссаров, иваны презирают смерть. Им запрещено думать о ней.
— А-а-а-а! А-а-а-а!
Слова кричать — не хватает дыхания. Поэтому атакующие дико вопят. Лица большевиков перекошены. От ненависти или страха? Кто знает… Растут груды трупов. Настоящая бойня. Кажется, что даже убитые русские ползут вперёд.
— Трж-ж-ж…— выплёвывает по восемьсот пуль в минуту «бензопила Гитлера», славный пулемёт МГ.
Это забой скота. Потери русских чудовищны. Штабеля трупов вперемешку с ранеными. Но русских неисчислимое количество!
Немецкие танки с жутким воем сирен пошли в наступление с флангов, утюжат наступающих, косят живых из пулемётов, прессуют мёртвых и раненых в кровавую массу, открывают путь мотопехоте и войскам СС.
   
Солдаты вермахта в едином порыве с солдатами СС бегут за танками, стреляя из автоматов, расшвыривая гранаты, поливая окопы из огнеметов, в рукопашном бою пронзая врага острыми, как бритвы, кинжалами СС с надписями готическим шрифтом, выгравированными на рукоятках: «Treue bis auf dem Tod» (прим.: «Преданный до смерти»)…
Поняв, что атака русских отбита, что русские отступили, Майер приказал взводу окопаться. Расслабившись, он увидел не узкий сектор обстрела перед собой, который контролировал в бою, а поле боя целиком, во всём его многообразии.
Бой не утих окончательно. Всё ещё свистели пули, жужжали осколки снарядов и мин, стрекотали пулемёты, ухали взрывы… В рёве танковых двигателей, в лязге гусениц тонули далёкие вопли раненых, такие протяжные и мученические, что кровь стыла в жилах… Майер увидел месиво из тел, частей тел и кроваво-грязных ошмётков, отваливающихся от танковых траков. Он услышал предсмертные хрипы и крики множества умирающих, переполнившие пространство. Никогда Майер не слышал, чтобы люди так кричали…
Постепенно бой закончился. Иваны перестали кричать. Танки перестали рычать. Снаряды перестали взрываться.
Солнце растеклось по горизонту гигантской багровой каплей.
То тут, то там раздавалось отчаянное: «Sanit;ter! Sanit;ter!». Санитары бегали с носилками, собирали кровавый урожай. Щедрый урожай одного боя.

Старик Франк сидел на кочке, неторопливо курил. Усталость наполнила тело горячей тяжестью. В душе благостность: бой закончился, он жив и даже не ранен. На поле боя лежит множество трупов русских солдат.
Вид изуродованных мертвецов, по открытым глазам которых ползают мухи, может, кого и потрясает. Но старик Франк опытный боец, он давно смотрит на страшные раны и тяжёлые увечья без содроганья.
Война для Франка — обычная работа, повседневное занятие. Дыхание смерти в затылок, её постоянная близость заглушили, а, может, и убили сострадание в груди Франка. По большому счёту, для него нет разницы между трупом врага и трупом товарища. У победителей тоже есть убитые и раненые. Много убитых и раненых. Война переполнена кровью и смертью.
Земля, деревья, животные, человек — создания Божьи. Землетрясенья и наводнения, пожары в лесу, град, уничтожающий посевы и мор животных — всё случается по воле Божьей. Значит, и война случается по воле Божьей. Значит, и в войне есть какой-то смысл.
Франк прекрасно знает, что большинство из его сослуживцев погибнет. Может, и он погибнет. Если трезво рассудить, на фронте есть только покойники и кандидаты в покойники. Жизнь продолжается до тех пор, пока однажды ты не окажешься там, где есть лишь одна дверь, из-за которой никто не возвращается… Название двери: могила. Все мы стоим перед той дверью, все мы — мертвецы… Временно живые.
Право на жизнь здесь имеет только смерть. Естественно, Франк старается подольше остаться в списках кандидатов в покойники, поэтому готов убивать и истреблять, чтобы не убили его…
    
Люди верят в судьбу. Верят те, которые не могут противостоять происходящему. Судьбе, в принципе, плевать на тебя. Ты сам должен поворачивать её туда, куда тебе надо. Война бьет вслепую, но Франк знает: те, кто себя бережёт, уберегутся. Франк верит в Бога, но больше надеется на себя. Он всегда настороже и с хладнокровной тщательностью прячется от опасности. Опасность нельзя устранить, но можно уменьшить. Франк не шарахается от свиста пуль. Пуля, свистнувшая у твоего уха, летит мимо. Пулю, которая продырявит твой лоб, не услышишь. Когда начинает строчить пулемет противника, Франк падает на землю. Фронтовики делают это машинально, не думая, что находятся под огнем. Франк слышит снаряд, вылетевший из ствола орудия. По звуку определяет, немецкий он или русский. Почти точно мог предсказать, где он упадет. Новички считали опытных фронтовиков сумасшедшими. Новичкам жизнь на передовой кажется адом на земле. Франк с жалостью смотрит, как они либо впадают от страха в истерику, либо им отрывает головы.
Во взводе Франка сегодня никто не погиб, только двое легкораненых. А в других взводах солдаты погибли. Не важно, как погибли… Всем домой напишут: «…геройской смертью». Если подумать рационально, война полезна, когда воюют племена дикарей, вооружённых копьями и мечами: у них выживают сильные и умные. В войнах цивилизованных народов первыми гибнут лучшие. Герои гибнут. Гибнут неопытные новички и герои. Правителям нужны мёртвые герои. Живые могут стать конкурентами. В тылу, на родине воздадут должное погибшим за отчизну. Газеты напишут красивые слова в чёрных рамках.
Как дома представляют себе геройскую смерть? Как в кино: красивая атака героев, удар… Потрясающий сердца зрителей многозначительный взгляд героя… Голос за кадром о пробегающей перед умирающими глазами жизни героя. Тёмный экран. Всё.
Пропагандистская чушь. Большинство подыхает в муках и им не до воспоминаний о довоенной жизни. Кому-то корявые осколки вспарывают животы, вываливая кишки наружу. Назад не запихаешь. Кому-то крупнокалиберная пуля делает дыру в грудной клетке величиной с кулак. Не заткнёшь. Кто-то во время атаки, пронзённый штыком или пулей, падает мордой в лужу и захлёбывается грязью.
Тем, кто пишет в газетах красивые слова о погибших, надо почаще бывать на военных кладбищах. Такие посещения весьма поучительны и наглядно показывают реальную цену побед. Особенно когда видишь возраст погибших.
Да, почётно быть мёртвым героем. Но мало радости в «чести» присовокупить собственную героическую смерть к тысячам других героических и не очень героических смертей. Потому что мёртвые остаются мертвецами, даже если их наградят самыми почётными наградами. Их всё равно будут оплакивать матери, что бы ни говорили о почётности смерти героев. О героях даже напишут романы и песни. Но Франк не хочет быть мёртвый героем, не хочет, чтобы его геройские кости гнили в братской могиле.
Проходивший мимо Франка незнакомый унтер-офицер пнул тело русского ногой, сердито проворчал:
— Этот ещё жив.
Выстрелил из карабина в голову жертвы. Тело дёрнулось.
    
— У тебя что, зуд в указательном пальце? Что не отправил его в плен? — лениво спросил старик Франк от нечего делать.
Унтер-офицер недовольно посмотрел на Франка, зло процедил сквозь зубы:
— Разве можно брать в плен тех, кто притворяется мёртвым! Эти свиньи готовы в любой момент вскочить и всадить нам штык в спину. Такое не раз бывало. Тут принцип один: или мы их, или они нас!
— Излишняя жестокость… — без каких-либо эмоций буркнул старик Франк.
— Иваны жестоко обращаются с нашими солдатами, мы платим тем же: зло порождает зло, жестокость порождает жестокость.
Старик Франк затянулся, прищурив правый глаз от дыма, безразлично шевельнул свисающей с колена кистью. С одной стороны, по уставу, не оказывающего сопротивления противника положено брать в плен. Но Франку, в общем-то, безразлична смерть русского. Вон их сколько лежит вокруг, убитых. Одним больше, одним меньше… Война!

Вечером Майер рассказывал в письме Грете о пережитом бое: «…Группой иванов командовал раненый капитан, к руке которого вместо шины была прибинтована палка. Неподалёку от него раненый советский унтер-офицер (прим.: Майер имел в виду сержанта или старшину), лишившийся оружия, бросал в нас камни, пока его не застрелили. Иваны сражались как дикари — и гибли как дикари. Не дай тебе Бог, увидеть это безумие...
Но наши солдаты — настоящие герои. Утром, когда начался бой, я занял стрелковую ячейку на фланге нашего взвода. Вдруг я услышал у себя за спиной:
— Герр лейтенант, ваш завтрак.
 Я обернулся и не поверил глазам. Мой связной, ефрейтор Дальке, работавший до войны управляющим в магазине, подполз ко мне под обстрелом и принес бутерброды на подносе. Они были украшены петрушкой и прикрыты бумажной салфеткой!
— Ты безумец! — воскликнул я. — У меня есть заботы важнее завтрака!
— Я понимаю, герр лейтенант. Но голодные командиры становятся нервными. А я ответственен за состояние вашего здоровья.
Он вручил мне бутерброды и под обстрелом уполз в тыл».

***
    
Солдаты лежали, растянувшись в высокой душистой траве, расслабившись под жарким, но пока ещё приятным солнцем начинающегося июльского дня. Несколько дней не брились и не умывались, устали до чёртиков. Руки и осунувшиеся лица пепельно-серые от грязи и копоти. Бывшее белоснежным исподнее превратилось в грязно-серое тряпьё оборванцев, у кого-то в крови — чужой или своей.
О том, чтобы окапываться, не думал никто. Охранение не выставлено. Лишь по приказу командира роты каждые два часа в сторону противника ходили дозоры.
— Что нам может сделать иван? Вчера русские попали в жуткую мясорубку, — лениво рассуждал стрелок Шульц. — Ну, выйдут из болота. Дорога одна, обязательно наткнутся на нас. Заметят, что мы здесь, обойдут за километр.
— Некуда обходить, — нехотя возразил пулемётчик Бауэр. — Болота вокруг.
— Значит, назад повернут…
— Кто высоко заносится, тот больно падает! — с кряхтеньем проворчал старик Франк. — Вчера эти проклятые русские доставили нам много хлопот. Только черти сопротивляются так, как они!
Kameraden из второго взвода тоже отдыхали в тени, бросив оружие в стороне.
Стрекотали кузнечики в траве и сороки в кустах. С дерева каркала настырная ворона. Кукушка-врушка в лесу предсказывала кому-то долгую жизнь. Мир и благодать!
Из леса вышла разведгруппа, посланная Майером в дозор к дороге через болото полчаса назад.
Едва разведгруппа прошла половину расстояния между опушкой и отдыхающими взводами, как из леса выскочили иваны, с ошеломляющим рёвом «Ура!» помчались в атаку. Похоже, они шли за спиной разведгруппы и подобрались совершенно незаметно. Мастерская операция!
Вопя осипшими голосами, иваны атаковали без артподготовки, без командиров и комиссаров. Земля дрожала от топота их сапожищ.
Из-за высокой травы стрелять можно только стоя. А стоять — значило попасть под огонь русских. Идти в контратаку против озверевших иванов — полное сумасшествие…
Майер скомандовал отход к главной линии обороны.
Солдаты вермахта помчались к окопам. Вообще-то, это называлось бегством.
Но, слава Богу, атаку русских и отступление двух взводов пехоты вермахта заметили на главной линии обороны. Kompaniefuhrer послал ещё два взвода охватить атакующих с флангов. Вперёд срочно выдвинулись два лёгких орудия.
— Огонь!!
Два взрыва в гуще атакующих...
Слышались громкие команды русских… Несмотря на взрывы, иваны мчались вперёд!
Отступающие немцы приостановились и попытались организовать оборону.
Пули свистели над головами, с визгом и жужжанием рикошетили от ветвей.
Рядом с Майером стрелку оторвало левую щеку, вскрыв челюсти, как у разложившегося трупа.
Командира второго взвода лейтенанта Блазе ранило в плечо. Он продолжал командовать взводом, пока его не настигла смертельная пуля.
Из кустов выскочил иван, швырнул в отступающих гранату. В руках у него не было другого оружия. Сжав кулаки, зверски оскалившись и бешено крича, он кинулся на замершего в ошеломлении стрелка Винкельмана, выхватил у него карабин, с яростным ором пронзил ему штыком живот и побежал дальше.
Майер увидел содрогающегося в конвульсиях, ползущего на локтях и на одном колене ивана. Его вторая, неестественно длинная нога не двигалась... Боже, нога держалась на одном сухожилии! Майер остолбенел. Подвывая и загнанно оглядываясь, русский сел, вытащил из кармана перочинный ножик, перепилил сухожилие. Вынул из штанов поясной ремешок, перетянул кровоточащую культю. Дико скалясь и озираясь, присыпал отрезанную ногу листьями, пополз прочь…
Очнувшись, Майер скомандовал:
— Zur;ckziehen! Отступление!
И продублировал команду двумя длинными свистками.
Наконец, спасительные окопы…
      

= 4 =

Дорогу через болото освободили.
Танковый батальон и Schutzen Regiment (прим.: стрелковый полк) Waffen SS ушли вперёд.
Стрелки взвода Майера в составе длинной цепи первой роты третьего батальона, «подчищая тылы», взяли в плен спавших в перелеске четырнадцать солдат и лейтенанта Красной Армии, у которых было оружие, но кончились патроны. Майер отправил пленных в тыл на грузовике под охраной фельдфебеля Готфрида Вебера.
Грузовик неторопливо переваливался по ухабам разбитой дороги, виляющей среди топей, подвывал мотором, плакался о тяжести военной службы.
Вебер сидел на лавке, спиной к кабине. Лениво поглядывал на сидевших перед ним на полу кузова пленных, курил. Автомат лежал поперёк широко расставленных колен.
Пленные, нахохлившись, словно куры под дождём, молчали.
«Вояки!» — неприязненно думал фельдфебель о неспособных к мужской профессии русских. Уж он-то, воевавший в Великой войне четырнадцатого года, знал цену людям, мог отличить воина от неисправимого гражданского.
Мотор вдруг скучно притих, машина замедлила движение и остановилась.
Пленные, вытянув шеи, смотрели вперёд. Лица их просветлели.
— КВ! «Клим Ворошилов»! — радостно переглядываясь, заговорили они.
— Ruhig (прим.: тихо)! Leise halten (прим.: молчать)!
Вебер посмотрел через плечо.
    
Поперёк дороги стоял русский танк. Это был Klim Woroschilow. Русский «Gespenst» (прим.: «Призрак»). Фельдфебель видел такого, подбитого. Пятьдесят тонн! У него калибр пушки пятнадцать сантиметров! Железный монстр, высотой в три с половиной метра! С башней в виде огромного куба высотой в человеческий рост! Этим динозавром управлял экипаж в шесть человек. С железным чудовищем могла справиться только зенитка.
«Да, это выехали на пикник ребята дядюшки Сталина», — без энтузиазма подумал фельдфебель.
Башня танка вздрогнула, пушка стала поворачиваться в сторону машины.
Пленные бросились на фельдфебеля. Русский лейтенант вцепился в автомат, кто-то норовил схватить немца за горло. В сутолоке пленные мешали друг другу.
Водитель грузовика надавил на газ, машина дёрнулась, пытаясь развернуться. Пленных кинуло в сторону. Водитель включил заднюю скорость и дёрнул машину назад. Пленных бросило на Вебера. Грузовик рванул вперёд, пленных откинуло назад.
Фельдфебель сумел освободить одну руку и изо всех сил ударил русского лейтенанта. Лейтенант рухнул, увлекая с собой несколько человек. Прежде чем пленные вновь бросились на Вебера, тот передёрнул затвор и дал очередь по взбунтовавшимся. Четверо пленных вместе с лейтенантом сумели выпрыгнуть из кузова. Остальные рухнули мёртвыми. Машина, подскакивая на ухабах, помчалась в обратную сторону.
Раздался пушечный выстрел. Взрыв далеко впереди. Ещё выстрел… Опять мимо!

Единственную дорогу, ведущую к основным силам полка, заблокировал русский сверхтяжелый танк КВ-2. Время шло, но железный монстр, как докладывали наблюдатели, не двигался. Разведчики сообщили, что кроме этого танка не обнаружили ни войск, ни другой русской техники.
Каким образом единственный КВ оказался в тылу немцев — непонятно. То ли заблудился, то ли горючее кончилось.
Танк перекрыл дорогу, ведущую из тыла к линии фронта, уничтожил колонну грузовиков со снабжением, которые шли к передовым позициям. Да и в сторону тыла движение по единственной дороге через болото прекратилось. Из-за невозможности эвакуации несколько раненых скончались, не получив медицинской помощи.
Командир полка приказал батарее лейтенанта Гласнера подойти через лес к танку на дистанцию эффективной стрельбы и уничтожить его. Командир батареи и его отважные солдаты приступили к опасной операции.
С командного пункта на вершине холма Майер следил, как артиллеристы крались к русскому танку. Несколько стрелков взвода Майера раздобыли бинокли и забрались на деревья, чтобы следить за происходящим.
Первое орудие приблизилось к танку, стоящему посреди дороги, на тысячу метров. Судя по всему, русские не замечали угрозы. Второе орудие на какое-то время пропало из вида, а потом вынырнуло из оврага перед танком ещё ближе, чем первое. Прошло еще полчаса, и последние два орудия вышли на исходные позиции.
— Не движется, — констатировал факт старик Франк.
— Идеальная мишень, — позавидовал артиллеристам стрелок Шульц. — Может, иваны бросили танк?
— Представьте разочарование наших Kameraden, которые, обливаясь потом, тащили пушки на огневые позиции, но обнаружили танк брошенным! — хохотнул молодой Кноке.
Грохнул выстрел первой из противотанковых пушек, блеснула дульная вспышка, и серебристая трасса уперлась в танк. Клубок огня, треск. Прямое попадание! Затем последовали второе и третье попадания.
      
Офицеры и солдаты радостно закричали, словно зрители на весёлом спектакле.
— Попали! Браво! С танком покончено!
Танк никак не реагировал.
Выстрел… Ещё и ещё! Восемь попаданий!
Но… башня танка развернулась, нащупала цель… Неторопливыми выстрелами танк методично уничтожал немецкие орудия. Несколько человек погибли, уцелевших и раненых лейтенант Гласнер отвёл назад, чтобы избежать дальнейших потерь.
Стало ясно, что из всего оружия только «ужасная восемь-восемь», — 8,8-сантиметровое зенитное орудие сможет уничтожить стального исполина.
Во второй половине дня полугусеничный тягач потащил «ахт-ахт» к русскому танку с юга.
Башня КВ была развернута на север, откуда проводилась предыдущая атака.
На обочине дороги дымились грузовики, которые накануне уничтожил чудовищный танк, их дым мешал артиллеристам целиться. Но, с другой стороны, под прикрытием дыма многотонную пушку можно подтащить ближе.
Привязав к орудию множество веток для маскировки, артиллеристы катили его вперед, стараясь не тревожить танк.
Наконец, расчет выбрался на опушку. Расстояние до танка не превышало полукилометра. Первый же выстрел наверняка уничтожит русский танк.
Артиллеристы установили зенитку на позицию. Опустили на землю боковые упоры крестообразной подставки, сквозь отверстия в упорах вбили в землю стальные сваи. Затянули тормоза на колёсах.
При весе свыше пяти тонн, зенитка наводилась тяжело, поэтому расчеты называли её «амбарной дверью». И русские, вероятно, знали об этом!
   
Пока зенитка двигалась, она не представляла угрозы для танка. Но как только расчёт стал готовить зенитку к выстрелу, танк развернул башню и выстрелил! Тяжело повреждённая зенитка завалилась в канаву, несколько человек расчета погибли, остальные бежали. Пулеметный огонь танка помешал унести погибших.
Солдаты вермахта, отрезанные от тыла, провели остаток дня в подавленном настроении. Ужинали консервами, так как подвезти горячую пищу было невозможно.
Штаб несколько часов обсуждал, как уничтожить русский танк, который блокировал единственный путь снабжения полка. Обсудили много вариантов его уничтожения. Реальным сочли предложение сапёров ночью подорвать танк.
Лейтенант Цильке, который намеревался лично командовать операцией, ознакомил подчинённых с планом операции и персональной задачей каждого. С наступлением темноты лейтенант повёл взвод к танку.
Полная луна хорошо освещала дорогу. Русский гигант стоял на прежнем месте, его башня замерла в том положении, из какого танк вёл огонь по зенитке. Издалека, с востока, доносились отзвуки боя, не прекращавшегося весь день.
Внезапно в лесу послышался треск валежника и шаги. Едва различимые в темноте фигуры подбежали к танку, постучали палкой в башню, что-то негромко сказали. С лязгом открылась дверца на задней стенке громадной башни, один из танкистов вышел на поверхность бронекорпуса. Судя по характерному звяканью, танкистам принесли еду.
— Может, нападём? — предложил один из сапёров. — Они нас не ждут. Бросимся, захватим в плен!
— Один танкист снаружи, пятеро в танке. Плюс «гости». Добежать не успеем, кто-нибудь обязательно крикнет. А пулемёты у танка крупнокалиберные, знаете-ли… Три штуки.
Пришлось ждать, пока «гости» уйдут.
Потом выждали ещё полчаса, надеясь, что танкисты уснут.
Тихо подобрались к танку. Стараясь не обнаружиться какими-либо звуками, установили заряды на гусенице и у основания дула, подожгли бикфордовы шнуры. Через несколько секунд прогремел двойной взрыв. Не успело эхо взрыва умолкнуть, как ожили пулеметы танка, засвистели пули. Сам танк не двигался.
Лейтенант Цильке и его сапёры вернулись не очень уверенные в успехе.
Танк продолжал блокировать дорогу, обстреливая всех, кто пытался перемещаться по дороге или вокруг.
В штабе полка разработали план новой операции уничтожения русского танка.
Предполагалось отвлечь внимание русского чудовища ложной атакой лёгких танков и скрытно подвезти ещё одно зенитное орудие «ахт-ахт» на расстояние эффективной стрельбы.
Вскоре вёрткие PzKw-35t зашныряли вокруг русского монстра, словно мелкие щенки вокруг крупной собаки.
Гигантская башня КВ поворачивалась из стороны в сторону, пытаясь поймать в прицел нахальные немецкие танки, но всё время опаздывала с выстрелом. Немецкие танкисты стреляли, иногда попадали в башню КВ, но эти попадания для чудовища были, что удар горошины в слоновью шкуру.
Русскими, похоже, охватил азарт, и они перестали следить за тылом, откуда к ним приближалось несчастье. Зенитное орудие заняло выгодную позицию… Прогремел первый выстрел. Попадание!
Раненный КВ попытался развернуть башню, но зенитчики выстрелили ещё раз, и ещё. Башня русского монстра перестала вращаться. Чтобы быть уверенными в успехе, зенитчики сделали ещё четыре выстрела бронебойными снарядами. Орудие КВ беспомощно задралось вверх, пулемёты молчали.
Когда артиллеристы и любопытствующие зрители подошли к русскому монстру, они обнаружили, что только два снаряда пробили броню. Один из артиллеристов вскарабкался на поверженного «голиафа» и попытался открыть башенный люк. Внезапно ствол орудия начал двигаться. Артиллерист сунул «колотушку» в дыру, пробитую снарядом в нижней части башни. Прогремел глухой взрыв, дверца люка позади башни отлетела в сторону…
На броне танка любопытные насчитали без малого две сотни выбоин от снарядов. Очевидно, что это были «раны», полученные танком за предыдущие бои.
…Командир полка, уважая героизм русских, приказал похоронить экипаж.
   
А странный танк на дороге появился таким образом.
Командование советского полка узнало, что к обороняемому им участку фронта движется колонна немецких танков. Железный кулак вермахта, однозначно, смёл бы оборону полка.
Как остановить колонну бронетехники? Пехоте с малым количеством противотанковых ружей и несколькими сорокопятками задача была не по силам. Командование решило послать на перехват колонны единственный оставшийся в полку танк, сверхтяжёлый КВ-2, который немцы называли «призраком».
Мог ли один танк остановить колонну бронетехники? Задача казалась самоубийственной. Но командир танка трудную для себя проблему решил сделать непреодолимой для врага.
К переднему краю вели две дороги. По какой подойдёт колонна, известно не было. Но примерно в десяти километрах до линии обороны полка две дороги сливались в одну, образуя звезду, как на капоте автомобиля «Мерседес».
Поразмыслив, штабисты вместе с командиром танка лейтенантом Челобановым решили воспрепятствовать движению колонны на этом перекрёстке. Обойти перекрёсток танкам немцев мешала болотистая местность.
Командир «призрака» выбрал для танка позицию на расстоянии ста пятидесяти метров от развилки. Танкисты успели выкопать капонир — углубление, в котором танк спрятался по самую башню. Машину замаскировали ветками и пучками травы.
«Рама», пролетевшая над перекрёстком, засады не заметила.
Минут через двадцать после того, как «рама» улетела, по дороге запылили мотоциклы с колясками.
— Пропускаем! — решил командир «призрака». — Это разведчики, а нам нужны танки.
Следом показалась колонна. Впереди — штабные машины, за ними — танки. Колонна приближалась, лязгая гусеницами, урча моторами. Казалось, у колонны нет конца. За штабными машинами шёл командирский танк Pz-I без пушки, следом — Pz-III и Pz-IV. Не опасаясь нападения, танки двигались на сокращенной дистанции с открытыми люками. Часть экипажей разместилась на броне. Голый по пояс танкист на командирской машине сидел на башенке, как на сундуке. Одной рукой держался за антенну, обвивающую башню в виде ограды, в другой руке держал бутылку, из горлышка которой время от времени отхлёбывал. На других танках кто-то жевал, один танкист играл на губной гармонике, звуков которой из-за грохота танков не было слышно.
— Десять… Пятнадцать... Двадцать один, — считали советские танкисты. — Плюс командирский «недовесок» и две штабные машины.
— Снарядов хватит на всех, да ещё и останется. Почти двойной боезапас сегодня загрузили, — успокоил экипаж заряжающий.
Головной танк прошёл мимо капонира, а командир что-то выжидал.
— Командир… Пропустим! — забеспокоился наводчик.
 
Наконец, Челобанов скомандовал:
— По головному, прямой, выстрел под башню, бронебойным… Огонь!
Громыхнул выстрел, остро запахло пороховым дымом. Там, где секунду назад катил командирский танк, дымился искорёженный металл. Ещё выстрел… Взрыв! Башню танка сорвало с погона, корпус развалился.
Колонна была очень длинная, и задние танки продолжали движение, сокращая дистанцию между собой. Загорелся второй танк. «Призрак» открыл огонь по хвосту колонны, чтобы запереть немцев в болоте.
Подбив танки в голове и в хвосте колонны, «призрак» заблокировал дорогу с обоих концов. Видно было, что танкисты в колонне запаниковали. Одни танки, пытаясь укрыться от губительного огня, сползали с дороги и вязли в болоте по самые башни. «Призрак» расстреливал их, как в тире. Другие пытались развернуться, натыкались друг на друга, рвали гусеницы, коверкали катки. Перепуганные экипажи метались между горящими машинами и попадали под пулеметный огонь советского танка.
Справившись с паникой, несколько танков открыли ответный огонь. Они не увидели замаскированный в капонире советский танк и открыли огонь по копнам, высившимся в стороне от КВ, решив, что засада устроена там. Но скоро немцы определили местоположение «засадного» танка и открыли прицельный огонь. Наверняка, кому-то одинокий советский танк показался самоубийцей. Они не видели, что имеют дело с «KB-2», уничтожить который ой как непросто!
Началась дуэль на дистанции прямого выстрела. Пушка «KB» уничтожала фашистские танки один за другим, оставшиеся неподбитыми немецкие танки били по «KB». Вокруг «призрака» земля кипела и фонтанировала. От маскировки не осталось ничего. Фашистские снаряды кромсали гигантскую башню советского монстра. Но, защищённый семидесятипятимиллиметровой лобовой бронёй, «призрак» был неуязвим для немецких танковых пушек. Танкисты глохли от разрывов на броне и от выстрелов собственной пушки, задыхались от пороховых газов, окалина, отскакивая от брони, ранила им лица. Бой длился час с лишним.
Разрывом срезало командирский перископ. Механик-водитель вылез на броню и под огнём противника установил запасной.
А потом стрельба стихла.
Дорога молчала. Горели двадцать два немецких танка. В бронированных утробах рвались боеприпасы, тяжелый синий дым тянулся над равниной.
Разгромив вражескую колонну, «призрак» отправился восвояси. Но у него кончилось топливо, и он остановился там, где стоял сейчас. Послали гонца с канистрой за горючкой…

= 5 =
    

Взводу лейтенанта Майера вместе со взводом СС под командованием унтерштурмфюрера (прим.: лейтенант в вермахте) Кределя предстояла «зачистка» деревни. Разведка доложила, что в этой деревне прячутся партизаны.
Оставив бронетранспортёры в начале улицы и развернувшись широкой цепью, эсэсовцы с севера, солдаты Майера с юга обошли деревню вокруг. Никого в лесу не нашли, выставили оцепление и по отделению от каждого взвода послали на зачистку деревни.
Держа автомат на изготовку, Майер шагал рядом с унтерштурмфюрером Кределем.
Девятнадцатилетний Кредель, пару месяцев назад закончивший пятимесячные офицерские курсы, выглядел весьма плакатно. Высокий, широкоплечий, физически развитый блондин в новеньком, хорошо пригнанном мундире и скрипучих ремнях — эталон истинного арийца. Новоиспечённый унтерштурмфюрер изображал из себя взрослого офицера, в его гитлерюгендовских глазах светилась убеждённость, что вот таким красавцем и выглядит бывалый воин СС.
Майеру не нравилась политическая упёртость эсэсовцев, тем более — едва оперившихся птенцов гитлерюгенда в офицерской форме.
— Зачистки, ликвидации… Такая служба не по мне, — вскользь высказал нелестное мнение о службе эсэсовцев Майер.
— Да, расстрелы политкомиссаров и еврейских функционеров нельзя отнести к героическим поступкам... Это чёрновая работа, и мы её выполняем, потому что она нужна Великому Рейху. Чтобы узнать, где прячутся террористы, не так давно нам пришлось заставить русских матерей смотреть, как расстреливают их детей. Потом мы набили их телами колодец. Кажется, там были и живые…
Кредель едва заметно улыбнулся.
— А однажды для устрашения я велел своим ребятам принародно изнасиловать молоденькую русскую. Мои ребята становились в очередь, — поскучнев, сообщил он банальность. — Русские — раса рабов. Им по природе необходим страх, для них естественно чего-то бояться. Они сами хотят, чтобы кто-то добивался от них покорности. Закон природы каков… Если в схватке сошлись сильный и слабый, справедливо, когда побеждает сильный. По праву сильного. Если ребенок слаб умом или здоровьем, он должен умереть. Если Великая Германия сильнее Советского Союза, большевики должны отдать свои территории Германии. Если мы не будем достаточно сильными, другие сожрут нас. К сожалению, общество развивается не по законам природы. Есть командиры и есть подчинённые. Есть владельцы фабрик и есть работники на фабриках — это правильно. Но есть юристы и священники — вредные профессии, потому что они помогают слабым одерживать верх над сильными, защищают слабых от судьбы, назначенной им законами природы.
Унтерштурмфюрер мечтательно глянул вдаль.
— Мои солдаты, — Кредель кивнул в сторону эсэсовцев, — воспитанники гитлерюгенда, соединили в себе главные нацистские добродетели: расовую чистоту и армейское хладнокровие. В бою они ведут себя безжалостно и порой жестоко, но всегда добиваются поставленной цели. Это важно, потому что мы нуждаемся в жизненном пространстве, а нам его не дадут, если мы проявим слабость. Если противник — недочеловек, ради расширения жизненного пространства и установления Нового порядка можно наплевать на гуманизм.
      
Унтерштурмфюрер пробуравил мир глазами, заговорил резко и длинно, без пауз.
— Посмотри на русских: носатые, лысые, грязные, растрёпанные бороды, одеты в лохмотья — дикари, недоразвитые уроды, похожие на обезьян, действия которых основаны на инстинктах уничтожения, вожделения и подлости. В духовном отношении они ниже любого зверя! «Унтерменш» нацелен завоевать мир. И руководят недочеловеками евреи. Примитивные русские — инструмент в руках хитрых жидов.
Кредель брезгливо сморщился и сделал резкое движение, будто стряхнул с руки что-то мерзкое.
— Это тупые существа понятия не имеют о цивилизации. Скотские ублюдки, низшая раса, размножающаяся как… как крысы! Представь, как опасны будут эти твари для рейха, если их страна станет технически развитой! Советский Союз ведь значительно превосходит Германию по количеству населения!
Кредель с недоумением посмотрел на Майера.
— Война с Советским Союзом — расовая война, говорит фюрер. И задача этой войны — искоренение славян как низшей расы. Разработанный в Главном имперском управлении безопасности «Генеральный план ОСТ» предусматривает окончательное решение славянского вопроса и германизацию Востока вплоть до Урала, а может и дальше.
— Я слышал об окончательном решении еврейского вопроса. А ты говоришь об окончательном решении славянского вопроса…
— Славяне — рабы. Их нужно использовать как рабов для немецкой культуры. Славяне должны работать, работать и ещё раз работать — на немцев. Работать до тех пор, пока не перемрут. А тех, кто не захочет работать на нас, тех, кто окажет сопротивление — мы будем беспощадно уничтожать. Это и есть окончательное решение еврейского и славянского вопросов. — Кредель ненадолго задумался. — Хорст Вессель, мученик за наше дело (прим.: нацистский активист, штурмфюрер СА, погибший в результате покушения на него активиста компатрии Германии. Его смерть активно использовалась нацистской пропагандой), сказал перед гибелью: «Нацисты! Если красный повредит вам глаз, ослепите его. Если он выбьет вам зуб, разорвите ему глотку. Если он ранит вас, убейте его». И я считаю, это верные слова!
— Я офицер вермахта, — пожал плечами Майер. — Я готов воевать…Стрелять из карабина и автомата, бросать гранаты… Воевать с гражданским населением, карать непокорных, насиловать на площади и вешать на телеграфных столбах — это не дело офицера вермахта… А для того, чтобы склонить население на нашу сторону, эффективнее было бы, к примеру, организовать аборигенам здравоохранение.
   
Кредель усмехнулся.
— Порядок в России можно навести только жесточайшим насилием. Здравоохранение займётся ограничением рождаемости начиная от бесплатной раздачи презервативов и кончая повальной стерилизацией населения.  Необходимо кастрировать эту нацию в физическом и культурном смыслах. Интеллигенция им не нужна. Необходимо переписать историю, закрыть все учебные заведения, пусть русские умеют считать до пятисот — читать им ни к чему. Через двадцать лет русские забудут, что они русские… Да, мне приходится карать непокорных — такова моя служба! Банальная служба в СС, к которой быстро привыкаешь. Как привыкаешь к службе по уничтожению назойливых насекомых или опасных животных. Этих недочеловеков можно назвать людьми с большой натяжкой. Пойдём, ты убедишься в этом сам.
Подошли к хибаре, крытой соломой. Унтерштурмфюрер пнул дверь.
В единственной сырой и плохо освещённой комнате добрую четверть помещения занимала русская печка. В углу рядом с печкой железная кровать с грязным тюфяком, из дыр которого торчала солома. В стене два окна с разбитыми стёклами. Одно наполовину заткнуто тряпьем и соломой. У стены деревянная лавка. В углу закопчённые иконы.
У кровати стоял перепуганный бородатый старик в заштопанных, пузырящихся на коленях портках, и линялой рубахе навыпуск. У стола оцепенели от страха две немолодые женщины.
С медного соска пузатого рукомойника, висящего в углу у печки сорвалась капля и неестественно громко шмякнулась в лохань, стоящую внизу.
Кредель сопел, как молоденький бычок, раздумывающий, поднять на рога старика, или не стоит — сам от страха помрёт.
На веревке, перекинутой поперёк жилища, висели тряпки, мешающие видеть старика. Кредель неторопливо, даже медленно нажал стволом автомата на верёвку, верёвка звучно хрупнула, тряпьё обрушилось на пол.
Около печки на чёрной, тронутой ржавчиной сковородке, положенной на лавку вместо подставки, стоял медный самовар с множеством мелких вмятин, видать, очень старый. Ржавая самоварная труба уводила самоварный дым в печку. На полке у окна замызганная бутылка с постным маслом. У стены две табуретки с овальными прорезями в сиденьях.
Кредель постоял над табуреткой, скептически скривился, презрительно ухмыльнулся. Подумал. Засмеялся, как смеются дети, разгадавшие секрет. Сунул руку в прорезь, поднял табуретку, хмыкнул:
— Gut!
Показал Майеру:
— А что, удобно!
Поставил табурет к столу, увидел лежащий на столе гребешок странного вида: квадратный, с ладонь, с очень частыми зубцами. Заинтересовался, указал пальцем, глядя на старика:
— Was ist das?
   
Старик понял вопрос, суетливо заторопился к столу, взял гребешок, наклонил голову над столом, несколько раз чесанул волосы. На стол посыпались вши. Старик ногтем придавил их к дереву, победно взглянул на немца.
— Scheise! — выругался Кредель, брезгливо сморщившись. Сплюнул на земляной пол, взглянул на стену со следами раздавленных мух и клопов. Увидел посреди стены старые ходики с цепью, гирями и неподвижным ржавым маятником, безнадёжно махнул рукой.
«Время русских истекло», — подумал Майер.
Кредель ткнул стволом автомата в грудь старика:
— Parteigaenger? Partizan?
Низенький старик в выцветшей рубахе на фоне хоть и юного, но плечистого унтерштурмфюрера в тёмной плащ-накидке и стальном шлеме с рожками выглядел жалко, и явно не понимал, что от него требуют. Старик потёр ладонью ушибленную стволом автомата грудь, поднял голову и в замешательстве глянул на каждого из вошедших. Наконец пробормотал, пожав плечами и болезненно сморщившись:
— Нет, я таких не знаю, кого вы спрашиваете.
Немецкие офицеры тоже не поняли лопотания аборигена.
— Не думаю, что мы получим информацию от этого тупицы, унтерштурмфюрер, — качнул головой Майер.
— К черту! Он заговорит или получит пулю, грязный ублюдок! — зло оскалился Кредель. Покраснев от ярости, он закричал, забыв, что старик не понимает по-немецки:
— Слушай, ты, негодяй! Если не скажешь, где эти грязные партизаны, я нашпигую тебя свинцом!
 Унтерштурмфюрер схватил старика за плечо и яростно затряс его:
— Террористы! Не понимаешь? Террористы! Что тебе известно о террористах?
Женщины перепугано прильнули друг к другу, завыли тоскливым дуэтом.
— Ruhig! (прим.: Тихо!) — юношеским дискантом взвизгнул Кредель.
Женщины онемели, залепив рты трясущимися ладонями.
 Старик медленно сполз на колени и схватил подол плаща Кределя.
— Сжалься, герр немец. Не убивай!
— Ублюдок!
Кредель ногой оттолкнул старика.
Женщины завыли низко, по-животному.
Кредель выхватил из подмышки автомат, передёрнул затвор.
Женщины в панике схватились за головы, присели, сжались, будто ожидая ударов по головам, завыли совсем уж отвратительно.
 — Ruhig! — сорвался на фальцет Кредель и стал пинать старика.
Старик ползал по полу, уворачиваясь от пинков Кределя.
— Пощади…
— Грязная свинья! — выругался Кредель и нажал на курок.
Короткая очередь прозвучала слишком громко в маленьком помещении. Завоняло дымом.
Старик откинулся назад, его глаза закатились до белков. Голова глухо стукнулась о пол.
Унтерштурмфюрер зло глядел на расползающееся пятно крови на полу.
    
Женщины, повизгивая наподобие избитых собак, поползли к старику.
Майер почувствовал некоторое сожаление от того, что унтерштурмфюрер убил старика. Солдат не должен поддаваться чувствам. Но… Это служба. У немецкого народа есть свои слабости, и одна из них — свойственная военным жёсткость.
Выйдя на улицу, Кредель оправдался, как мальчишка перед учительницей:
— Перестарался, конечно. Но старый негодяй что-то знал. Они все что-то знают. И не говорят. Тем хуже для них! Слишком много наших солдат гибнет!
Во дворе пьяной старухой подвывала собака.
Недовольно посопев, Кредель удивился:
— Оборванные, завшивевшие… Грязное, разваливающееся жилье. Безграничное запустение в каждом доме и в каждом дворе. Дороги разбиты. Да и дорог-то нет — тропинки! Средневековье! Что эти иваны защищают? Им же защищать нечего! Ничего, с нами они пройдут школу цивилизации. Эта земля может принести много пользы, если приложить к ней руки. Немецкий народ совершает доброе дело, освобождая иванов из-под власти еврейских комиссаров.
— Жизнь немцев определяется ритмами культуры, а жизнь русских — ритмами природы, — замысловато оправдал русских, а может поддержал недовольство Кределя Майер.
 — Мы ведём борьбу против жестокого, мстительного и сильного врага, который не мог вынести победоносного рождения Третьего великого германского рейха, — убеждённо, как на митинге, указал пальцем в небо Кредель. — И только красные, руководимые еврейскими комиссарами, несут ответственность за беспощадные репрессии и вынужденное насилие в этой борьбе. Не сейчас, так позже эта война непременно случилась бы. Русские собрали огромную армию и явно планировали переделать мир по своему усмотрению. Не начни мы войну сейчас, позже Красная Армия стала бы ещё сильнее, и напала бы на нас сама. Тогда нам пришлось бы тяжелее.
— Нам и сейчас нелегко. Иваны сопротивляются, как дьяволы, — с сожалением произнёс Майер.
— Причина силы русского сопротивления в варварском терроре, который развязало красное командование, — убеждённо пояснил Кредель. — Мы должны защитить нашу страну от русского варварства. Защитить, мобилизовав немецкую Волю и Стойкость…
Подошёл унтершарфюрер (прим.: унтер-офицер в вермахте) Мартин, «громила Мартин» — флегматичный ветеран «Лейбштандарта» величиной со шкаф, командир отделения, полюбопытствовал:
   
— Что случилось? Партизана нашли?
Кредель сердито промолчал.
Майер тоже промолчал, считая не вправе объяснять поступки офицера СС его подчинённому.
Собака завыла громче.
Кредель раздражённо передёрнул затвор, выпустил очередь в сторону скулежа. Раненая, похоже, собака истошно завопила.
Кредель выругался, выпустил в сторону воя весь рожок. Вой прекратился.
— Не в настроении разговаривать, — «догадался» Мартин.
— Отстань, Мартин! — рыкнул Кредель. — Займись делом! Иди, вон, с лейтенантом, а я распоряжусь, чтобы жителей собрали на площади. Поговорим сразу со всеми, нечего за ними гоняться, как за перепуганными цыплятами.
Кредель направился к броневикам. Майер в сопровождении Мартина пошёл вдоль улицы.
Выбрав дом поприличнее, Майер открыл дверь, переступил порог. Споткнувшись в полутёмных сенях и загремев пустым ведром, вошёл в жилую комнату. Следом, задев каской за притолоку и упёршись головой в низкий потолок, вошёл громила Мартин. Навстречу с лавки поднялся старый крестьянин с окладистой бородой. Выцветшая, заштопанная рубаха, штаны с латками на коленях, ноги в обрезках от валенок. В общем, почти такой же, как и предыдущий абориген.
Из двери в дальнем конце комнаты появилась довольно молодая женщина, испуганно уставилась на вошедших.
— Hier gibt es die Terroristen (прим.: Здесь есть террористы)? — внятно и громко спросил Майер.
Старик выглядел совершенно тупо. Женщину иностранная речь перепугала до потери рассудка.
— Terroristen! Terroristen! — раздражаясь от тупости русского, почти закричал Майер.
Старик что-то пробормотал и перекрестился для убедительности.
Тягучая речь старого ивана Майеру показалась абсолютно нечленораздельной.
Старик выглядел взволнованным, его пальцы нервно сжимались и разжимались.
Несмотря на невинное выражение лица старика, у Майера возникло чувство, что тот валяет дурака, а в действительности что-то знает.
Мартин с любопытством наблюдал за Майером.
Майер чувствовал, что показывает себя не с лучшей стороны. Постаравшись говорить уверенно, он обратился к женщине. Женщина в страхе молчала, словно немая. Выпучив коровьи глаза, трясла головой.
    
Поведение русских вывело Майера из терпения. Он заорал, угрожающе размахивая кулаком.
— Проклятые дикари! Мне что, прикончить одного из вас, чтобы другой заговорил?
Перепуганные русские молчали, словно потерявшие остатки мозгов овцы.
Разговаривать с ними бесполезно, понял Майер, указал Мартину на дверь и последовал за ним. Выходя, хлопнул дверью так, что с потолка посыпалась глина.
В начале улицы, где стояли бронетранспортёры, послышалась интенсивная стрельба. Майер и Мартин помчались на звуки выстрелов. От бронетранспортёров убегали гражданские люди.
 Рядом с бронетранспортёрами на земле лежали без движения трое часовых, один стонал.
— Партизаны! — указал Мартин в сторону убегавших.
— Но ведь деревня окружена! — воскликнул Майер.
— Значит, прятались в самой деревне…
На звуки стрельбы прибежали солдаты.
— Садитесь в транспортёр! Надо перехватить бандитов, — приказал Майер.
Взревев мотором, бронетранспортер сорвался с места и, громыхая гусеницами, понёсся в лес. И вдруг затормозил. Водитель заметил на земле среди деревьев немецкий мундир.
Майер выпрыгнул, подбежал к лежащему солдату… И застонал от бессилия и ярости, увидев рядового из его взвода. Двадцатилетний берлинец прибыл в роту с последним пополнением. И вот...
 Судя по деформированному, представлявшему собой сплошную рану лицу, стрелок получил чудовищный удар дубиной. И живот в крови. Они добили его штыком.
— Drecksauen! Грязные свиньи! Они заплатят за это!
Совершенно потрясенный, Майер вернулся в кузов. Говорить от ярости он не мог, поэтому дал команду «вперёд» очень длинным свистком.
      
Поиски по дорогам и труднопроходимым подлескам в радиусе пяти километров не дали результата, Майер приказал возвращаться.
Мотор подвывал, словно оплакивая убитых. Солдаты молчали. Сжимая кулаки, Майер думал о погибших Kameraden. «Отомстить! Отомстить!» — горячо пульсировало в голове.
Жители деревни толпились на площади перед подобием советского военного мемориала: бронзовый солдат размахивал ружьём. Приглядевшись внимательнее, Майер понял, что солдат, судя по яркому цвету без следов окиси, покрашен краской цвета бронзы, а скульптура, похоже, дешёвая железобетонная или гипсовая отливка.
Перед каменным русским идолом на расстелённых плащ-палатках лежали мёртвые немцы.
 Майер подошёл к унтерштурмфюреру, мрачно сообщил:
— Не нашли.
После некоторого молчания спросил:
— Вы забрали тело рядового в лесу?
— В лесу? Нет, только этих.
Кредель подозвал четырёх эсэсовцев, распорядился:
— В лесу ещё один наш убитый. Возьмите плащ-палатку, принесите.
Майер объяснил, где найти труп.
На лице унтерштурмфюрера заиграли желваки, на лбу вздулась вена.
— Schmutzige russische Schweine (прим.: грязные русские свиньи)! Они заплатят за это. Я говорил тебе, они всё знают. Все нас ненавидят. Режим комиссаров обрёк их на рабство, а они всё равно стремятся всадить нам нож в спину. Они, как дикари, любят свою землю, даже будучи рабами. Ну что ж, они насытятся ею! Мы набьем землёй их рты, — криво ухмыляясь, негромко выговаривал Кредель.
Возвратились эсэсовцы. На плащ-палатке принесли тело.
— Ужасно! — пробормотал Кредель, отворачивая край ткани, прикрывавшей лицо убитого. — Пусть русские посмотрят на него. Проведите их мимо убитых, пусть они подышат запахом нашей крови, запахом мёртвых немцев.
Берлинца положили рядом с другими убитыми.
Эсэсовцы принялись теснить жителей, принуждая их идти мимо трупов.
Русские топтались, не желая идти туда, куда их направляли. Майеру они напоминали перепуганных овец, шарахающихся от мёртвых тел.
Унтерштурмфюрер выхватил автомат из рук эсэсмана, стоящего рядом.
— Ублюдки! Не хотите прикоснуться к мёртвому немцу?! Я вас заставлю! — голосом обиженного юноши прокричал он и выпустил очередь в толпу.
Русские завопили, стоящие впереди упали. Толпа смешалась, люди в ужасе бросились врассыпную.
Эсэсманы пытались удержать русских. Ярость эсэсовцев, накопленная за дни зачисток оккупированных деревень в поисках партизан, прорвалась наружу.
Обезумевшая и растрепанная женщина с младенцем на руках кинулась прочь, подвывая от страха, как животное. Автоматная очередь сбила её с ног. Ребенок покатился по земле. Удар тяжёлого сапога отбросил тельце дальше…
Автоматная стрельба, вопли женщин, детей и стариков, крики-команды эсэсовцев слились в ужасающий гам.
   
— Кредель, приведите к порядку ваших солдат! — закричал Майер. — Это бойня позорит честь мундира, который вы носите!
Унтерштурмфюрер стоял ссутулившись, расставив ноги. В руках автомат. Мундир запачкан грязью. Лицо в красных крапинках. Из-под низко нахлобученной каски Кредель бросил на лейтенанта волчий взгляд. Майеру показалось, что Кредель его не понимает.
Унтерштурмфюрер цинично ухмыльнулся:
— Это война, Майер! Они убили наших солдат. Или, по-вашему, мы находимся на пикнике в воскресной школе? Это твоих людей подвергли бойне, как ты выражаетшься! А наши действия, — Кредель указал в сторону площади, — защитная реакция на бойню.
Подумав, он всё же вынул свисток и издал длинную трель.
Никто его не услышал.
— Как будто мы забавляемся, — огрызнулся Кредель. — Может, ты воображаешь, что состоятся трибуналы, которые решат по закону, кто виновен, а кто нет? Если мы будем медлить с этим и не преподадим проклятым русским сурового урока, партизаны уничтожат наших солдат больше, чем армии Тимошенко и Будённого, вместе взятые.
 Он наклонился к Майеру и заговорил почти спокойным голосом:
— Успокойся, Майер. Эти люди, по сути, скоты, а скотиной надо управлять. В данном случае стадом управляем мы, солдаты. На войне солдат убивает, такова его профессия. Мои солдаты не играют в Джека-потрошителя. У меня хорошие солдаты, а хорошему солдату нравится его работа — убивать.
Удушающий чёрный дым поднимался над деревней. Горели соломенные крыши, подожжённые трассирующими пулями. Занялось пламя на крашеной деревянной церкви. Со сделанными наскоро факелами эсэсовцы перебегали от дома к дому и поджигали их.
Старая женщина, упав на колени, умоляла пощадить её избу. Эсэсовец ткнул ей в голову горящим факелом, загорелись платок и волосы…
Эсэсовцы устали гоняться за русскими, успокоились. Неторопливо пригнали несколько выживших русских на площадь. Русские горбились над убитыми односельчанами, плакали. Одна женщина, став на колени у трупа, вознесла вверх руки, жутко воя, как собака.
Эсэсовец с размаху ударил женщину сапогом в бок. Женщина поперхнулась и умолкла, свалившись на бок.
Поглядывая на убитых женщин, лежащих на площади, на лужицы крови под ними, Кредель лениво согласился:
— Может ты и прав, урок суров. Но суровые уроки дольше помнятся. Больше здесь нам делать нечего.
Он подошёл к бронетранспортёру и, нажимая на клаксон, длинными гудками дал команду сбора.
В голове Майера дьявольской, кричащей, издевательской чередой смешивались противоречивые впечатления.
«Жизнь, смерть, убийства из мщения… Кто я такой, чтобы порицать Кределя? Я тоже посланник смерти. Возможно, такова моя судьба…».
Свистки, отрывистые команды. Солдаты, бегущие по площади, чавканье сапог по грязи. По кровавой грязи.
Большинство домов в деревне горело, дома рушились, посылая в небо мириады искр. Обугленные остовы печных труб зловеще показывали в облачно хмурящееся небо, словно грозя: «Воздастся за деяния ваши!».
«Возможно, мы жестоки, — размышлял лейтенант Майер. — Но партизаны тоже ведут бесчеловечную войну. Защищают свою страну? Цивилизованные французы, поняв, что сопротивление бесполезно, цивилизованно сдались, чтобы не гибнуть без смысла. А русские дикари не понимают, что, если они не прекратят сопротивляться, мы их уничтожим. Таков закон любой войны. Русские виновны в подлом убийстве немецких солдат. Они дикие террористы. Обуздать террористов могут только назидательные казни. Только убивая жён и детей этих бандитов можно заставить их думать цивилизованно!».
   
= 6 =

Берлинцы узнали, что 22 июня 1941 года непобедимая немецкая армия вторглась на территорию СССР. Берлинцы восторгались, что солдаты вермахта захватили все мосты на границе, что советские самолёты уничтожены на аэродромах и даже не успели взлететь, что сто тысяч советских солдат взяты в плен и целые армии попали в окружение. «Мы закончим войну быстрее, чем в Польше и Франции», — уверяли друг друга берлинцы.
Unter den Linden (прим.: «Под липами» — одна из центральных улиц Берлина) шумит листвой вековых лип. Фешенебельный бульвар Kurf;rstendamm — Kudamm, как называют его берлинцы (прим.: Княжеская дамба) — сверкает зеркалами витрин магазинов и ресторанов. На улицах красуются рекламные плакаты моющих средств: война войной, а «Persil» нужен каждой домохозяйке. В лотках на Potsdamer Platz (прим.: Потсдамская площадь у желелзнодорожного вокзала) продают цветы и плюшевых медвежат — символ sch;ne Hauptstadt, прекрасной столицы.
После работы берлинцы, как всегда, пьют в Kneipen (прим.: в пивных) любимое пиво «Berliner Kindl» (прим.: самое популярное в Берлине пиво «Берлинское дитя») или «Pilsner» (прим.: «пильзенское» от чешского города Пильзен). И прохожие на улицах пьют пиво и едят вкусные, как и в мирные годы, сосиски. Бутылки у лотков стоят в больших деревянных ящиках — спрос на пиво большой.
Берлинцы, как и до войны, любят дневные и вечерние «выходы». По K;nigstra;e (прим.: по Королевской улице) прогуливаются женщины в шляпках, жакетах, плиссированных юбках или в приталенных платьях. Молодые люди из хороших семей носят гольфы и выставляют напоказ модные галстуки. Офицеры блистают идеально начищенными высокими сапогами, хрустят портупеями. Девушки по случаю жары носят кожаные сандалеты.
Ночами площади и улицы сверкают яркими огнями: великая Германия непобедима! В шикарных кабаре аншлаги и очереди перед дверьми. Представления в варьете «Scala», где до войны выступали телепат Штайншнайдер, силач Брайтбарт, предсказательница фрау Магда, и теперь превосходны. Столичные театры — три оперных и двадцать четыре драматических — ставят хорошие спектакли: «Разбитый кувшин» Клейста, например.
   
Молодые женщины по вечерам ходят в рестораны «Nichtjuden» — «запрещенные для евреев» — и в фешенебельные бары, слушать музыку — джаз или изящного Листа, а не надоевшего трубной тяжеловесностью и маршевой торжественностью Вагнера, хвастают друг перед дружкой украшениями и духами, купленными на Шарлоттенбургском шоссе.
Публика пьёт коктейли и веселится. Солдат, получивших увольнительные, угощают шампанским их штатские приятели.
Три подруги беседуют:
— Мы танцевали всю ночь и разговаривали о наших солдатах-победителях. Они скоро получат отпуск и приедут к нам.
— Я не понимаю народы, которые оказывают нам сопротивление. Мы же хотим им добра! Я слышала, что каждый воевавший на Восточном фронте получит домик на завоёванных территориях!
— Не домик, а поместье в сто гектаров! И пять семей славян в качестве работников — так обещал фюрер!
— А я слышала — десять семей!
Мужчина и женщина неторопливо идут по аллее.
— Фюрер в своём выступлении сказал: «Враг повержен и никогда больше не поднимется», — экзальтированно восклицает женщина возраста увядшей лет десять назад, но настойчиво бальзамируемой молодости.
— Наполеон так же говорил, — негромко возражает её немолодой спутник. — И другие завоеватели России. И каждый раз русские поднимались.
В руках обывателей шуршат «Тагесшпигель» (прим.: «Зеркало дня»), офицеры читают газету вермахта «Берлинер иллюстрирте», а нацисты — «Фёлькишер беобахтер» (прим.: «Народный обозреватель»), официальный орган нацистской партии. Газеты сообщают, что немецкие войска неудержимой лавиной катятся к Москве. Пресса вселяет в немцев предвкушение великой победы.
В «Романском кафе» перед просторным дверным тамбуром карлик в униформе, бархатные драпировки, зеркала и золотые украшения, уютные укромные уголки и цветы на столах. Сюда приходят постоянные клиенты в нарядах от берлинских кутюрье высшего разряда, чтобы посидеть с бокалом коктейля «шерри-коблер» и обсудить новости со знакомыми. Это кафе — интеллектуальный центр Берлина. Здесь собираются издатели, поэты, художники, драматурги, актеры. Здесь сохранился неподражаемый берлинский юмор, замешанный на скепсисе и иронии. У здешних завсегдатаев свой менталитет. Высокопоставленные чиновники присылают своим дамам корзины цветов с вложенными записками на украшенной гербами старой пергаментной бумаге.
В буржуазных и аристократических домах традиционный уклад жизни. В двух-трехэтажных особняках зажиточных кварталов мрамор, лестничные перила из тёмного дерева с псевдоготической резьбой, запах паркетной мастики, красные ковры на лестницах придерживают медные прутья. Каменные балконы держат мускулистые кариатиды (прим.: девы) в стиле эпохи императора Вильгельма.
   
Хотя их обитатели и настроены скептически по отношению к «тысячелетней империи» Гитлера, но согласны mitmachen (прим.: сотрудничать) с новым режимом.
Женщины-аристократки не собираются строить жизнь в соответствии с лозунгом «Kinder, K;che, Kirche» (прим.: дети, кухня, церковь), который провозгласил немецкий император Вильгельм II Гогенцоллерн, повторил «железный канцлер» фон Бисмарк и взяли на вооружение нацисты. В этих кругах нравы, культура и деньги остались либеральными, в этих домах, как и в былые времена, приглашают друг друга на ужин или плотный завтрак.
Зажиточные берлинки заказывают в дорогих магазинах русскую икру, скандинавскую водку, карпатскую кабанину, датское сливочное масло, греческие маслины, югославские и голландские консервы, норвежские шпроты, арденнскую ветчину и перигорские паштеты из гусиной печени. На центральных улицах бакалейные лавки расположены через каждые сто метров. Каждый при желании может купить что угодно, если работает на Имперскую службу труда, служит в армии или просто имеет много денег.
Солдаты из провинции перед отъездом на Восточный фронт гуляют по столице. Для военных все развлечения бесплатны или очень дёшевы. Большинство с помощью гидов из организации Kraft durch Freude — «Сила через радость» — осматривают Hauptstadt на традиционном Berliner Kremser (прим.: берлинский кремзер — по имени основателя транспортной фирмы) — длинной повозке, запряженной крупными померанскими лошадьми.
Перед Бранденбургскими воротами — Триумфальной аркой Берлина времен Бисмарка — галдит толпа желающих сфотографироваться на память. Берлинцы и берлинки посмеиваются над крестьянскими парнями, искренне восхищающимися столицей. Провинциалы — чужаки. Берлин — обособленный остров в море германских земель.
   
Берлинские же новобранцы гуляют по тенистым аллеям Тиргартена с улыбающимися хорошенькими девушками. Дети выезжают на пикники в леса, окружающие аэропорт «Темпельхоф». На некоторых улицах допоздна проходят гулянья, похожие на рождественские, шествия в национальных костюмах, как до войны.
В кинотеатрах идут фильмы о героях вермахта. Немецких героев никогда не убивают и, как освободителей и носителей желанного Нового порядка, со счастливыми улыбками и цветами встречают местные жители в национальных костюмах.
Перед фильмами обязательная кинохроника — предваряемые фанфарами Листа сводки новостей с Восточного фронта: «Советские военно-воздушные силы полностью уничтожены!». Бодрый голос диктора перечисляет победу за победой. «Враг предпринял попытку контратаковать передовые части наших стремительно наступающих войск», но «германский солдат был и остаётся победителем!».
Геббельс ликует с экранов:
— Под Белостоком окружены две армии красных. У врага нет ни малейшей возможности прорвать кольцо окружения!
Киножурнал «Wochenschau» (прим.: «Недельное обозрение») показывает кричащего, стучащего кулаком по столу фюрера:
— Мы взяли более двух миллионов военнопленных, уничтожили или захватили семнадцать тысяч русских танков, свыше двадцати тысяч артиллерийских орудий, сбили или уничтожили на земле более десяти тысяч самолетов противника. До сих пор мир не знал подобных побед! Сталинские орды никогда не оправятся от такого разгрома! Если они предложат капитуляцию, мы не примем их предложения! Это священная война! Клянусь, что мы продолжим её, пока не уничтожим большевистское чудовище!
Фюрер взволнован: по лицу струится пот, галстук сбился, пуговицы рубашки расстегнулись.
Выходя из кинотеатров, берлинцы выпивают по кружке пива, и обмениваются шутками по поводу фургонов гестапо, которые колесят по городу. Но все евреи, слава богу,  выловлены, заперты в гетто и ожидают депортации.
— Гитлер потребовал ускорить окончательное решение еврейского вопроса.
— Что за «окончательное решение»?
— Про «окончательное решение» хорошо сказал русский Сталин: «Нет человека — нет вопроса».
— Все уверены, что евреям на этой планете делать нечего…
— Ходят слухи, что Москва скоро падёт!
— Говорят, Сталин уже просит фюрера заключить мир.
— Да, к Рождеству войска должны вернуться в Германию.
Девушки провожают приятелей-новобранцев до вокзала, откуда отправляются поезда на Восточный фронт. Парни и девушки посылают друг другу воздушные поцелуи. Молоденькие солдатики, прижавшись лицом к вагонному стеклу, что-то кричат, жестикулируют… Поезд трогается, хрупкие девичьи фигурки, такие желанные, остаются в мечтах, в эротических снах. Впереди — реальности Восточного фронта, о кровавости которого будущие фронтовики даже не подозревают. Они едут, чтобы победно, под бравурную музыку, маршировать до Москвы.
К перронам подходят товарные поезда, гружённые продуктами с Украины…
   
Никогда ещё Берлин не был таким счастливым, радостно возбужденным от ощущения близости великой победы. Ведь Берлин становился сердцем империи, простирающейся от Норвегии до Африки, от Бретани до Урала. О несокрушимости этой империи свидетельствовали победы на Востоке, которые одержал фюрер, более гениальный, чем Наполеон и Цезарь, вместе взятые.
Всеобщую радость портили газеты, с нехорошей постоянностью публикующие извещения о гибели солдат под рубриками: «В гордом трауре», «За фюрера, народ и Отечество», «Геройская смерть ради будущего Германии». Но берлинцы понимали, что славные победы невозможны без печальных жертв — понимали даже те, кого настигло горе. Великие поступки совершаются только через боль.
«Deutschland, Deutschland ;ber alles…» (прим.: гимн «Германия, Германия превыше всего…»). Все принимают личную беду с достоинством сплочённых членов единого общества. Ведь фюрер сказал: «Эта война объединит всех».
Всё бы празднично, но на окраинах Берлина жалкий мир рабочих: плохо замощённые улицы, по которым враскачку ездят старые трамваи, вонючие бочки с селёдкой у питейных заведений, облупившиеся хибары безработных.
Килограмм мяса и двести граммов маргарина в месяц, быстро плесневеющий хлеб по продовольственным карточкам бодрости духу и горячего патриотизма не прибавляют. Но Геббельс в выступлении по радио обещал, что продукты будут распределяться справедливо и что улучшится их качество.
Две женщины обмениваются впечатлениями перед большим магазином:
— Хлопчатобумажное платье за двести марок — это безумие!
В пригородах судачат о высоких зарплатах служащих гестапо. Поглядывают краем глаза на объявления о судах над Kohlenklau — расхитителях угля.
Дельцы оптом скупают продукты у крестьян, приобретают у военных «пакеты фюрера» (прим.: продуктовые наборы, которые вручали фронтовикам, едущим в отпуск домой), чтобы перепродать их втридорога.
Простые люди, привыкшие к скудной и однообразной пище, мечтают о говядине по четыре марки за килограмм, о белых батонах за одну марку, о достойных зарплатах.
Матери бедных окраин, естественно, беспокоятся за сыновей-фронтовиков, но не очень сильно. Потому что солдат государство кормит на месте их службы, они даже оставляют свои продовольственные карточки семьям. А те, кто служит во Франции, и вовсе привозят полные сумки фруктов и овощей, вина и сигарет.
Французы под покровительством гестапо импортируют из своей страны «профессионалок» для Берлина. За чувство стиля, красоту, светские манеры французских проституток называют «кокотками»  (франц.: cocote, букв. курочка. Женщина лёгкого поведения на содержании у мужчин). Впрочем, и более точным словом — Dirnen (прим.: шлюхи) тоже не обходят. Однако француженки всё равно теряются в море немецкой проституции.
— Никогда раньше у нас не было столько проституток, предлагающих свои услуги одиноким мужчинам, — сетуют добропорядочные берлинцы и берлинки.
Чтобы привлечь клиентов, проститутки по ночам подсвечивают свои икры цветными фонариками. Поэтому в Берлине их называют «голубоножками».
Обывателей Берлина успокоил состав, прибывший с Востока. На вагонах были прибиты транспаранты: «Продукты питания. Украина — Берлин».
В Германию вывозили всё, что можно. Даже плодородный чернозём.
   
***
Гертруду фон Бок вызвали в офис организации «Вера и красота», подразделения Союза немецких девушек.
Молодая девушка в тёмно-синей юбке, белой блузке и чёрном галстуке с кожаной заколкой провела Грету в кабинет к женщине в такой же униформе, но больше похожей на офицера СС, чем на сотрудницу женской, а тем более — молодёжной организации.
— Фрау Марта, — представила она женщину.
Фрау Марта предложила Грете сесть в кресло у журнального столика, сама села на стул напротив.
— Ваша тётя подала заявление… Точнее, она рекомендовала вас, как чистокровную арийку, желающую отдать свои силы на благо рейха. Мы проверили вас на «правильность расы» до обязательного тысяча восьмисотого года. И дальше. Поздравляю, вы — чистокровная арийка.
Грета вежливо улыбнулась.
— Задача нашей организации — воспитание сильных и смелых женщин, будущих товарищей политических солдат рейха. Женщин, которые организуют семейную жизнь в соответствии с национал-социалистическим мировоззрением.
Фрау Марта требовательно и чуть вопросительно взглянула в лицо Грете. Грета осторожно склонила голову: да…
— Мы предлагаем вам вступить в наш союз.
Грета выжидательно молчала.
— Наша организация не занимается политикой. Мы обучаем девушек ведению домашнего хозяйства, готовим к материнству, уходу за детьми. Мы учим девушек умению растить гордое и закалённое поколение, воспитывать сыновей героями.
«Совсем никакой политики, — улыбнулась в душе Грета. — Но в соответствии с национал-социалистическим мировоззрением».
— Хороший дом, любимый муж и счастливые дети — вот идеал женщины в нашем понимании. Образцовая германская женщина дополняет германского мужчину. Настоящая германская женщина должна быть хранительницей чистоты крови немецкого народа. Сейчас вы одна. Подозреваю, что влияние тёти на вас очень велико. И не всегда… справедливо. Но вы, одинокая девушка, не можете противостоять давлению тёти. Вступив в нашу организацию, вы из «я» вырастаете в «мы». Вы приобретёте уверенность в себе, потому что «мы» нашей организации гораздо сильнее «я» любой тёти.
 
Грета задумалась.
— Ваша тётя сказала, что у вас есть молодой человек…
— Он офицер, — поспешила сказать Грета. — Мы обручены.
— Он член национал-социалистической партии? Офицер СС?
— Он служит в пехоте вермахта… Он очень хороший офицер! Он прошёл проверку на чистоту расы!
Фрау Марта как будто потеряла интерес к жениху Греты и продолжила:
— Наша организация работает под покровительством организации Lebensborn (прим.: «Источник жизни» — организация создана в 1935 году в составе Главного управления расы и поселений. Работала над программой превращения германской нации в расу господ путем селекционного отбора), у которой есть комфортабельные «Дома матери» — роддомы. Придёт время, вы забеременеете. Члены нашей организации рожают в идеальных условиях: хорошее питание, удобные палаты, профессиональный уход, доброжелательный персонал. Мы считаем, что каждая немецкая женщина-арийка должна подарить рейху и фюреру четырёх детей. Многие незамужние женщины участвуют в акции «Подари ребёнка фюреру!». Вы слышали о такой?
— Ну… В общих чертах.
— Цель акции — рождение истинно арийских детей от офицера СС и настоящей немки — арийцев в третьем поколении. Зачать ребёнка в данном случае можно и вне брака. Будущая мать вынашивает плод под присмотром медиков и производит на свет младенца, который сразу же становится достоянием нации. Мать мы обеспечиваем хорошей работой в офисах СС и партии, всячески поддерживаем. Те, кто сотрудничают с нами, не питаются на «народных кухнях».
Фрау Марта краем глаза внимательно посмотрела на Грету.
Грета знала по собственному опыту, точнее — по собственному желудку, что на «народной кухне» бесплатный суп для неимущих вкусным и сытным не бывает.
— Ваш жених обязательно приедет в отпуск, — продолжила фрау Марта. — Война есть война… «На войне, случается, солдаты гибнут», — подумала она, но не сказала об этом вслух. — Наша организация поддерживает женщин, которые решают забеременеть от офицеров-арийцев до вступления в брак…
Грете очень хотелось избавиться от вечного брюзжания тётушки, получить хорошую работу, нормально питаться… В общем-то, ни к чему опасному членство в организации, вроде, не обязывало… Она написала заявление на вступление в организацию «Вера и красота» Союза немецких девушек.
      
= 7 =

Восемьдесят второй пехотный полк, миновав русский город Grodno, шёл сменить полк, понёсший большие потери в тяжёлых боях с врагом, рвущимся из огромного котла фантастических размеров от населённого пункта с названием Belostok у западной границы русских до крупного города Minsk.
— Это километров четыреста! — восхитился успехами вермахта Майер.
— Неимоверной величины котёл! — согласился лейтенант Фриц Виттман, Zugf;hrer-2 (прим.: командир второго взвода). — И армия русских, попавшая в котёл, неисчислима. Правда, есть ещё у котла горлышко, выход на восток в междуречье Зельвянки и Щары. Там скопилась пятнадцатитысячная толпа русских. Но и это горлышко мы скоро закроем.
— Как хорошо ты знаешь русскую географию! — удивился Майер. — А я никак не привыкну к аборигентским названиям.
— И не надо привыкать! — успокоил Майера Виттман. — На завоёванных территориях мы всё переименуем. Предлагаю Grodno назвать Майербургом.
Офицеры рассмеялись и дружески хлопнули друг друга по спинам.
— Жаль, в Grodno не зашли, — в шутку расстроился Майер.
— Почему? — заинтересовался Виттман.
— Несколько дней назад знакомый офицер из штаба сказал, что в Grodno привезут бордель с немками-волонтёрками, которые своими телами решили поднять дух солдат вермахта.
— Ну, как говорится, кто чем может, тем и поможет. Мы с тобой в дело победы вермахта вкладываем свои знания и умения, солдаты — силы и упорство, ну а немки… своё умение… Я горжусь победами вермахта, горжусь самоотверженностью немецких солдат. Горжусь собой и тобой — офицерами вермахта… И даже этими женщинами горжусь — они решили подарить нам свои пушистые, нежные пилотки, наградить телами солдат-победителей!
Виттман ушёл к своему взводу, а Майер подумал, что его Gretel, при всей её арийской чистокровности, не настолько пропитана идеями национал-социализма, чтобы пойти на такое экстравагантное проявление патриотизма. И по любимой привычке, начал сочинять письмо невесте:
«…Наши тела закалились, окрепли и привыкли к нагрузкам. Пузыри на ногах зажили, на ступнях наросла кожа. Мы пробираемся через кустарники, перелески и болота по краю дремучих русских лесов.
…Однажды мы вышли на русский аэродром, когда там приземлялся их самолет. Его и стоявшие рядами самолеты мы обстреляли из пулемётов, довершили дело ручными гранатами и автоматным огнём. Захватили ценный трофей — полевую кухню с готовящимся в ней русским блюдом «kulesch». Это очень густой суп из пшена с мясом, салом и специями. Естественно, мы тут же всё съели. Прямо на земле лежала груда буханок хлеба. Мы их тоже собрали. Наевшись, продолжили наступление.
   
…Нам всё время кажется, что убегающего противника нам не догнать до самой Москвы. Позавчера иваны взорвали мост через реку. Пока сапёры наводили понтонную переправу, у нас выдалось свободное время. Мы выстирали насквозь пропотевшие кителя, штаны, рубашки, бельё, высушили на солнце и надели чистое. Точнее, свежевыстиранное. Потому что наше бельё после стирки стало серо-землистого цвета. А перед стиркой было почти чёрное.
Если бы ты знала, какое это блаженство — смыть многодневную потную грязь и чувствовать себя чистым!
Когда мы останавливаемся в русских деревнях, где за каждым вторым домом находится маленький купальный дом, наподобие сауны, по-русски называется banja — «банья», то моемся в них. Рассказывают, что русские, когда моются в купальных домиках, стегают друг друга дубовыми и берёзовыми розгами — и получают от этого удовольствие. Дикари! Однако стоит признать, что при всём их варварстве и повсеместной грязи, сами русские очень чистоплотны: почти на каждом дворе в деревнях имеются бани. Такого количества бань я не встречал ни в одной стране Европы. Я во всей Франции не видел столько бань, сколько в одной русской деревне.
…Мы за несколько дней марша по России сильно изменились. Лица у молодых солдат выглядят так же, как и у ветеранов Великой войны. Отросшие бороды и грязища состарили нас, мимика другая, исчезла беззаботность. Весёлые дни туристического похода по русским землям закончились. Романтических настроений и бесшабашности, с которой мы начинали войну с иванами, нет и в помине. Дикая Россия не имеет ничего общего с уютной, комфортабельной и сытой Францией. Но, несмотря на тяготы и лишения, ударные силы вермахта сжимают железные клещи танковых дивизий вокруг сотен тысяч русских солдат в кольцо. Мы готовы петь от радости — плясать не сможем, настолько устали. Наши успехи поразительны. Эта война скоро закончится, мы добиваем остатки врага. Недалёк час, когда мы окажемся у ворот Москвы, а русские дикари бросятся нам в ноги с предложениями о заключении мира…».

***

Kompaniefuhrer (прим.: командир роты) гауптман Людвиг фон Буше приказал роте построиться.
— Через час выступаем. Походная кухня перед выходом организует горячее питание, вы получите двухдневный паёк и неприкосновенный запас. Оружие почистить. Командирам взводов проследить получение дополнительных боеприпасов. На марше ни при каких условиях не пить колодезную воду. Большая часть колодцев в этих местах отравлена. Это всё. Разойдись!
Прибыли к деревне Золоцеево. Впереди открылась равнина, слегка поднимающаяся к цепи холмов на горизонте.
Командиры установили протяженность фронта для роты, обозначили присоединение справа и слева. Взводам разметили их участки.
— Окопаться!
Взводные пулемётные расчёты разбежались влево и вправо. Стрелки равномерно расположились от пулемета до пулемета.
Каждый стрелок принялся рыть для себя окоп-укрытие.
 
Это только в приказах и донесениях говорится, что взвод, рота или полк воюют на своем участке. На самом деле каждый солдат держит свой фронт, свой участок, свой окоп.
Побеждают и отступают армии. Но воюют, страдают и умирают в боях живые солдаты. Поодиночке.
Война — глубоко личное дело. Каждый солдат ведёт собственную битву в своём окопе. Каждый пехотинец знает, что на войне убивают и ранят, и чем дольше он находится на фронте, тем больше эта вероятность. Жизнь и смерть на фронте так близки, что одна в другую переходит незаметно для окружающих. На фронте каждый умирает в одиночку.
Рядом со стариком Франком рыл окоп Gr;nschnabel Хайнц Кноке (прим.: «зелёный клюв» — «желторотый», новобранец).
Молодой Кноке вознамерился рыть окоп вплотную к Франку. Но старик отогнал его от себя:
— В опасной ситуации люди лепятся друг к другу. А два-три солдата рядом — хорошая мишень для вражеских миномётчиков и пулемётчиков. Так что, соблюдай дистанцию, Кноке. Я не хочу быть хорошей мишенью. Вон, смотри, на каком расстоянии от меня роет окоп Профессор…
Старик Франк проверил остроту лезвия сапёрной лопатки, сунул её под мышку, поплевал на ладони, взялся за черенок покрепче и, размахнувшись, вонзил лопатку в землю.
Саперная лопатка — маленький инструмент, а пользы приносит больше, чем каска. Солдату почти ежедневно, а то и не раз в день приходится вгрызаться в землю для защиты от пуль и осколков. Солдат почти не чувствует веса лопатки, когда она висит на поясе. Но куда бы солдаты ни пришли, везде первый приказ: «Окопаться!». Некоторые особо запасливые солдаты не ленятся таскать с собой даже лопату с длинным черенком — большую сапёрную. Потому что часто жизнь солдата зависит от того, насколько быстро он успевает врыться в землю.
Кожа на руках старика Франка огрубела, черенок лопатки уже не натирал мозоли. Франк отлично знает, как пользоваться шанцевым инструментом не уставая, чтобы вырыть по-возможности наилучший окоп.
— Давай увеличим темп. Быстрее закончим — больше отдохнём, — предложил Франк, заметив, что молодой Кноке копает землю с ленцой.
Франк выкопал окоп глубиной по колено, когда подошел фельдфебель Шварц, командир штабного отделения, и передал Майеру приказ командира роты:
— Вы слишком оттянулись назад! Командир роты приказал передвинуть окопы на сто метров вперёд!
Франк выругался:
— Чёртов кретин! Какого лешего он ходил здесь, размечал и указывал? А нам копать заново.
Майер сожалеюще развёл руками, но приказал взводу передвинуться вперёд. Подчинённый вермахта обязан выполнять приказы командования, не раздумывая.
Второй окоп был почти готов, когда опять пришёл негодяй Шварц, чтобы передать новый приказ командира роты:
— Чтобы выровнять фронт, вам надо продвинуться ещё вперед.
Солдаты чуть было не взорвались от негодования. Чертыхаясь, заняли новую позицию в третий раз.
Кноке решил сэкономить силы: нашел узкую глубокую яму, положил две-три лопаты земли в качестве бруствера — и счёл, что укрытие готово. Лёг на спину рядом с «убежищем», раскинул руки в стороны, со стоном облегчения вздохнул.
— Сынок, жить хочешь? — спросил старик Франк, размеренно выбрасывая землю из своего окопа.
— А как же, — лениво ответил Кноке.
— Тогда рой окоп в полный профиль. Главная заповедь пехотинца: «Кто глубже копает, тот дольше живёт!».
— Сил нет, — безвольно буркнул Кноке. — Воды нет. Во рту сухо, даже бутерброд пожевать не могу.
    
Старик Франк отцепил с пояса фляжку, бултыхнул, прикидывая количество содержимого, позвал Кноке:
— Иди, отхлебни глоточек.
Кноке вскочил, торопливо подошёл к Франку, сел рядом, взял фляжку. Жидкость обожгла горло, словно огнём.
Франк забрал у Кноке фляжку:
— Я разбавил цикорий водкой.
— Чай лучше! — мечтательно протянул Кноке. — Чай с лимоном и со льдом!
— На чай можешь не надеяться.
Старик Франк отпил крохотный глоток, повесил фляжку на пояс.
— Почему?
— Кухни приедут только завтра к утру.
— Чёрт, до утра без питья!
— Придется пить шнапс, отобранный у иванов, у русских шнапса всегда много.
Вдали над цепью холмов мелькнула вспышка.
— Это не артиллерия, — заметил старик Франк, приглядевшись. — Будет гроза. Так что напьёшься досыта.
Донёсся приглушенный раскат грома. Снова блеснуло. Молния перечеркнула небо. Загремело, будто что-то тяжёлое прокатилось по металлической крыше.
— Надо до дождя закончить с окопами, — проворчал старик Франк, опасливо поглядывая на далёкую тучу.
Скоро Франк, несмотря на стариковское кряхтение и неторопливость движений, выкопал в твёрдой, высохшей земле окоп в полный профиль. Макушка его едва возвышалась над бруствером, а он продолжал копать. Молодой Кноке, торопливый и потеющий, за это время углубился едва до пояса.
— Пехотная лопатка, — не удержался от поучений молодого старик Франк, — есть важнейшее оружие. Равнозначное карабину. Но прикрепляют её напротив сердца не потому, что она дорога солдату, а потому, что её сталь защищает от пули. Ты, Хайнц, не суетись. Суета нужна при ловле кур у ивана на подворье.
Укрепив бруствер, сделав удобные подкопы для запасных обойм и гранат, старый солдат примерился копать неглубокую траншею, чтобы при необходимости проползти в окоп Кноке.
Вытерев рукавом испарину на лбу, он с неодобрением глянул на взмокшего до нитки молодого соседа.
— Вот ты суетишься: тюк-тюк-тюк…
— Я не суетюсь, — обиделся Кноке.
— Суетишься. И тратишь силы на суету. А нужно копать размеренно, но сильно. Вот так… Раз-два… Раз-два…
   
Мощными ударами старик Франк вырубил квадрат дёрна, подсёк его и уложил на бруствер.
— Вот так…
И ещё один ломоть земли лёг на бруствер. А в сторону недоделанного окопчика Кноке наметился проход.
— А ко мне зачем копаешь? — мокрым рукавом Кноке размазал по грязному лицу обильный пот.
— Для личной пользы! — усмехнулся Франк. — Предположим, ранят меня… Тьфу-тьфу-тьфу… Как ты ко мне проползёшь, чтобы оказать помощь? По верху — подстрелят. А я проходик сделаю. Хлопот — всего ничего, а польза для меня великая.
Прокопав неглубокий проход к соседу, Франк возвратился в свой окоп, подкопал выемку в боковой стенке наподобие вагонной полки. Острой боковиной лопатки нарубил из случайной деревяшки и заострил колышки, вбил их в стенку, завесил спальное место плащ-палаткой, чтобы в случае дождя не промокло.
Удовлетворившись результатами полудневного труда, присел на дно окопа. Подумав, вставил в «колотушки» детонаторы. Ещё подумал. Свинтил крышки в нижней части рукояток, освободил шнуры запалов. Чтобы, если что, дёрнуть за шнур с фарфоровым шариком — и швыряй в иванов без задержки. Сложил «колотушки» и «яйца» на полке.
— Кстати… Вас ножом в рукопашном бою драться учили? — спросил молодого соседа.
— Ну-у… Показывали… — неуверенно протянул Кноке.
— Понятно… Ежели доведётся, не бей между ребер, лезвие застревает. Бей в шею или в живот. А самое надёжное — в пах под углом. А вытаскивай лезвие с рывком вверх. Чтобы артерию порезать.
Кноке молча сопел и покрякивал, продолжая рыть окоп.
— А сапёрной лопаткой драться учили?
— Нет… — выбрасывая землю на бруствер, огрызнулся Кноке.
Понаблюдав за соседом, старик одобрительно улыбнулся: движения молодого солдата стали размереннее, удары лопаткой мощнее.
— Сапёрная лопатка — страшное оружие в рукопашном бою. Не хуже топора. Ты вот что… — Франк посерьёзнел, раздумывая. — Русский солдат не так уж плох и туп, как об этом рассказывает начальство. Я даже скажу, очень опасен. Можно сказать, безумен в рукопашном бою. И чем ты раньше начнёшь уважать русского солдата, тем у тебя больше шансов вернуться живым домой. Ладно… Пойду пулемётчикам помогу.
— Сами, небось, закопаются. Тебе, вон, никто не помогал.
— Пулемётчикам помочь — себе помочь. Ты хоть раз видел, как иваны в атаку ходят? Страшное дело. Лавину дико орущих иванов остановить могут только пулемёты. Стадное чувство свойственно русским дикарям…
Некоторое время спустя старик вернулся. Одобрительно взглянул на молодого соседа, заканчивавшего обустройство окопа.
    
— Нам с тобой ещё туда ход выкопать надо, — указал в сторону тыла.
— Заче-ем?! — простонал уставший молодой.
— Очень нужна эта траншейка: за боеприпасами сбегать, подкреплению подойти, раненого оттащить… Да мало ли зачем! Групповой окоп бы ещё выкопать, балками, брёвнами и землёй накрыть…
— Ты чего, старый?! — возмутился Кноке. — Я и на траншее-то сдохну, а ты какой-то групповой окоп планируешь!
— Война, парень, это тяжёлый труд. Не бойся потеть, сынок, когда окапываешься. Пот экономит кровь. Ладно, это на будущее. Завтра узнаем, надолго ли мы здесь. А то, может, и не понадобится.
Кноке вылез из окопа, потянулся, разминая спину, заглянул в окоп Франка.
— Ну ты и окоп себе выбухал! Как же стрелять? У тебя даже макушки над землёй не видно! — удивился Кноке.
— Надежный окоп — половина победы. Глубже копаешь — дольше живёшь. Это первая заповедь пехотинца. А чтобы стрелять, я приступочек сделал.
Старик Франк стал на приступок. Его локти удобно легли в выкопанные выемки у бруствера, а голова поднялась над бруствером именно на столько, сколько надо для удобной стрельбы.
До поздней ночи солдаты рыли окопы. Не весело, а надо. Иван не хочет проигрывать войну.
— Сколько же нам придётся ждать наступления этих русских? — недовольно ворчал Кноке. — Дурацкое ожидание!
— Половина солдатской службы — дурацкое ожидание. А по мне, так лучше попусту ждать, чем деловито увёртываться от пуль, мин и снарядов, — флегматично произнёс старик Франк. — Ты время попусту не теряй, спи в запас. Когда надо, иваны тебя разбудят.
   
Старик Франк присел на дно окопа, любовно похлопал укрытие по стенке. Великолепный окоп! Полная гарантия остаться живым, если только не прямое попадание. Опять же, определённый комфорт. Есть узенькая ступенька, чтобы сидеть. Есть лежанка. Есть приступок для стрельбы. В общем, есть всё, чтобы продержаться в любом бою. Если бы ещё бутылку шнапса и немного жратвы, то все русские «ратш-бум» (прим.: пушку ЗИС-3 немцы прозвали «ратш-бум», так как шелест пролетающего снаряда был слышен раньше, чем долетал звук выстрела орудия), пулеметы и вся эта дерьмовая война могут идти в...
Старик Франк вздохнул.
Единственная, пожалуй проблема… В животе урчит и булькает. То ли из-за кофе со шнапсом, то ли от голода. Надо бы кишку опорожнить, с пустой кишкой спится лучше… А удобств для этого никаких...
Старик Франк поскрёб грязной пятернёй щетину на щеке, скривившись, как при бритье, и сжал двумя пальцами нижнюю губу лодочкой.
Ни в одном уставе, ни в одной книге про войну не пишут о том, как солдату на передовой опростаться по большому, ежели нет благоустроенного сортира. Про муштру, наступление, артподготовку и геройскую смерть во славу фюрера и Великой Германии — сколько угодно. А про то, что делать солдату, если его приспичит в окопе — ни строчки.
Старик Франк укоризненно крякнул, взял сапёрную лопатку и полез по земляной лесенке из окопа, чтобы поодаль выкопать ямку, а после её использования закопать на кошачий манер. Солдаты эту «процедуру» так и называли: «прогуляться за окоп с сапёрной лопаткой».
Вернувшись в окоп, старик Франк достал жестяную баночку «Шокаколы» (прим.: Scho-Ka-Kola — марка немецкого шоколада, который содержит в себе кофеин от какао, жареного кофе и орех колы. Шоколад уложен секторами в круглую жестяную баночку) из сухарной сумки, благоговейно открыл её, отломил кусок шоколада, прижал бумагу и снова закрыл баночку. Франк положил шоколад в рот, сел на приступок, откинув голову и закрыв глаза. С наслаждением ощущал, как шоколад плавится и обволакивает язык.
— Франк, что делаешь? — спросил Кноке. В его голосе звучали тоскливые нотки.
— Размышляю, — буркнул старик Франк. О шоколаде он решил умолчать.
— О чем ты размышляешь, старик? Мне перед боем что-то не размышляется…
— О глупости человеческой.
— На меня намекаешь? — чуть обиженно спросил Кноке.
— Ты молод, Хайнц. Молодости свойственна глупость. Но это с возрастом проходит. Я думал о тех, давно не юных командирах, которые сегодня три раза заставляли нас копать на новых местах окопы. Если бы ты знал, сколько таких весьма уважаемых идиотов я встречал за многие годы своей службы!
— Ты меня обнадёжил, Франк…
— Куда ведёт дорога, вымощенная надеждами, ты, вероятно, знаешь. Поэтому надейся больше на себя…
Ночью за спинами старика Франка и молодого Кноке обустроили огневые позиции четыре полковые пушки.

***
 
В пять утра далеко перед окопами словно из земли поднялись десяток человек и засеменили меж редких облаков утреннего тумана, разбросанных по отлогому склону. Вслед за ними в утренней тишине молча поднялись ещё несколько. Люди поднимались и поднимались, и выглядело это как-то нереально. Иваны бежали грязно-зелёной молчаливой толпой. Иванов было много, но издали они казались маленькими и нестрашными.
— Идиоты несчастные! — в сердцах бросил старик Франк. — Хоть бы перебежками… В открытую на смерть идут.
Старик Франк огляделся. Вон пулемётчик Франц Бауэр на левом фланге деловито устанавливает пулемет. Наверняка он сейчас проворчал свою любимую поговорку: «В опасном мире мы живём, парни!». У такого рука не дрогнет. Будет жать на гашетку и поводить стволом, посылая веером полтыщи пуль в минуту навстречу иванам точно на уровне живота, когда они идут в атаку, или методично стричь траву, оставляя газон высотой в пять сантиметров и превращая красноармейцев в бугорки мёртвых тел, если те залягут.
Его второй номер неторопливо и деловито вытягивает пулемётную ленту из ящика. Когда Франк помогал пулемётчикам обустраивать окоп, он видел, что у них в запасе четыре ящика лент. Хватит, чтобы остановить две орды иванов.
Лейтенант Майер нежно поглаживает свой МР-40. Так гладят лошадь перед ответственным моментом, призывая надежного друга не подкачать.
Стрелок Шутцбах смотрит на приближающихся иванов с безразличным выражением лица. Пальцы его неторопливо барабанят по ложу карабина, и видно, что ему хочется пострелять. Наверняка, Профессор сейчас пытается сосчитать количество приближающихся иванов.
Стрелок Шульц внимательно спокоен. Чуть насторожённо наблюдая за семенящими иванами, он бормочет под нос мелодию на два тона. Сначала высоко: «Люди гибнут за-а-а мета-а-алл», потом низко: «Люди гибнут за-а-а мета-а-алл». И так беспрестанно.
Молодой Кноке не скрывает своей обеспокоенности. Он перебирает ногами, словно бьёт копытами. Или, будто ему невтерпёж пописать. То и дело поправляет гранаты, лежащие в специальной нише, выдёргивает из ножен и задвигает обратно штык-нож, стучит кулаком по сапёрной лопатке, вытягивает шею и вглядывается вперёд.
Кноке сначала не понял, что поёт-посвистывает рядом с его головой: «Пи-уть! Пи-уть!». Но, обратив, наконец, внимание на отдалённые винтовочные хлопки, похолодел: пули! Это ж пули свищут! Смерть насмешливо посвистывает щербатым ртом! Чмокнет в лоб… и крышка…
Кноке боязливо спрятался за бруствер.
— Что-то я побаиваюсь, Франк! — голосом ребёнка, готового заплакать, пожаловался Кноке. — Хорошо смелым и отважным… Они ничего не боятся…
— Как говорил какой-то мудрец: преодолей самого себя. В жизни часто приходится преодолевать себя. А отвага — это просто умение сопротивляться желанию драпать. У тебя есть желание драпать?
— Нет, Франк, драпать я не хочу.
— Значит, ты отважный солдат, Хайнц!
Старик Франк обратил внимание на обер-ефрейтора Вольфа. «Фотограф» с рычанием корячился, уткнувшись лбом в угол окопа… Ага, блюёт. Такой, казалось, бывалый весь из себя. Всё, мол, ему нипочём. Вон как выворачивает его перед боем. Бывает и так. Маска бывалого, а нутро рано или поздно покажет, какое оно: заскорузлое, как кирзовый сапог, или нежное, от грубого прикосновения трепещущее.
Франк расслабленно привалился плечом к стенке окопа, как к косяку Kneipe (прим.: пивной) на Унтер-ден-Линден, время от времени поглядывая поверх бруствера на наступающих иванов. Далеко ещё. Рано волноваться.
Русские приближались. В толпе уже вычленялись отдельные фигуры. Сколько их? Двести? Триста? Пятьсот? Против «бензопилы Гитлера» — скорострельного «машиненгевера» у иванов нет шансов. И они наверняка это понимают.
   
Но если нет шанса, почему идут? Сражаются за свою землю и свободную жизнь? А мы за что сражаемся? Лейтенанту Майеру, к примеру, фюрер обещал сто гектаров завоёванной земли и десяток семей славян в батраки. Молодой Кноке призван служить не по своей воле, а по долгу: «За фюрера, народ и фатерланд!». Он, как и выпендрёжник Фотограф, трус. Может бежать с поля боя. Но добежать он сможет только до расстрельного столба, куда его приведёт бдительная полевая жандармерия.
Сам Франк служил за деньги. Он наёмник. Чистые деньги, никаких идей! Мне платят — я стреляю.
Но русские, похоже, приблизились на опасное расстояние… Пусть командиры думают, как хотят, а мне пора стрелять…
— Кноке, кажется, пора составлять завещание! — крикнул он молодому соседу.
Кноке испуганно уставился на Франка.
Франк навёл мушку на идущего впереди русского.
Огрубевший, грязно-коричневый палец мягко потянул спусковой крючок. Пришли в движение мелкие железочки внутри карабина. Боёк стукнул в середину капсюля, порох воспламенился… Пуля помчалась по гладкому стволу, вращаясь по нарезке… Бах! Фью! Свистнула над землей… Чмокнула в мокрую от пота кожу, продырявила живое тело, швырнула навзничь человека… Из дырки плюнул фонтанчик крови… Был человек — и не стало его.
Немецкие стрелки открыли беспорядочный огонь.
Франк без устали жал на курок. И Кноке без устали жал на курок. И остальные стрелки жали на курки. А число наступавших не уменьшалось! Они падали, одни оставались лежать недвижимо, другие отползали назад… Но, словно набравшись сил и размножившись, поднимались и упрямо шли вперед!
На левом фланге, где оборону держал второй взвод, размахивая саблями, с посвистами, криками и гиканьем понеслась русская лава. Под копытами лошадей земля дрожала, будто о неё выбивали дробь огромные барабанные палочки.
Второй взвод открыл шквальный огонь из всех видов оружия. Лошади падали, кувыркались через головы, подминая под себя всадников… Невзирая на убийственный огонь, кавалерия продолжала атаку.
Ничего подобного солдаты вермахта не видели.
Прорвавшись к окопам, кавалеристы саблями кроили каски немецких солдат, направо и налево, сплеча, как лозу, рубили головы бегущих. Головы катились по земле, как футбольные мячи, а тела по инерции пробегали ещё несколько шагов, фонтанируя кровью из обрубков шеи.
Прорвав оборону, кавалеристы умчались в сторону леса.
Кошмар продолжался. Советская пехота молча шла вперёд широким фронтом, густой волной.
   
— Они что, сумасшедшие? — плаксиво орал молодой Кноке, растерянно глядя на приближающуюся массу людей, ощерившуюся длинными винтовками с примкнутыми штыками.
Старик Франк покосился на молодого соседа. Похоже, кроме пары глаз, в которых мыслей не больше, чем в глазах перепуганной овечки, готовых выпасть из дырок в черепе, под каской у молодого сейчас ничего нет. Ещё и каска на череп давит, мешая думать!
— Русские, они такие, — словно одобрил противника громким криком старик Франк. — Они ни бога, ни дьявола не боятся. Если иваны пошли в штыковую — это страшно! В штыковой у них одна цель — убить врага. Хоть одного, но убить. Иванов много, нас меньше. Даже если потери один к одному, мы быстрее кончимся.
Старик Франк стрелял размеренно, не переставая. Валил на землю одного русского, останавливал другого, опрокидывал третьего… Франк методично лишал жизни врагов. Он вошёл во вкус, испытывая известный лишь настоящим солдатам голод, когда никак не можешь насытиться кровью своих врагов, когда враги становятся желанной, сладчайшей добычей… Он испытывал настоящий экстаз от возможности убивать. Не радость, а именно экстаз, когда забываешь о собственной физической немощи. В такие мгновения Франк не чувствовал ни жары, ни холода, ни жажды, ни голода. Экстаз, приносящий избавление от страданий, физических и моральных. Экстаз от возможности убивать без всякого разбора в этом богом забытом краю.
— А-а-а-а! А-а-а-а! — дико кричали русские.
— Это же верная гибель, — стонал Кноке.
— Любая война — это кровь и смерть, и чья-то гибель. Не исключены и наши смерти, — философски прокричал старик Франк.
Полковые пушки молчали — на батарею не успели подвезти боеприпасы. Подвели проклятые русские дороги!
А серая лавина приближалась. Иваны стреляли на бегу. Пули свистели у головы Кноке. Заработала русская артиллерия.
Грохот слева… Земля дрогнула в рвотной потуге, пытаясь выблевать солдат из окопов… Визжали осколки… Волна горячего воздуха… Кноке вжал голову в плечи. В фонтане земли взметнулось тело, шлёпнулось о землю.
Иваны в ста метрах… В пятидесяти! Вселяющий ужас русский рёв «Ура!»
Кноке завороженно смотрел на приближающиеся толпы противника. Он впервые слышал этот страшный крик наступающих русских. Он казался ему страшнее рыка бросившегося на жертву тигра.
— Стреляй! — рявкнул на него Франк.
— Почему молчат пулемёты?! — заорал Кноке в панике. Дрожащей рукой он никак не мог передёрнуть затвор карабина. Даже сквозь слой грязи было видно, что лицо у него побледнело.
— Заговорят, когда время придёт… Стреляй! — крикнул старик Франк. — Гранаты готовь!
— Ад какой-то! — едва не плача от ужаса, пожаловался Кноке.
— Это ещё не ад. Вот пулемёты заговорят, тогда узнаешь, как выглядит мясокомбинат в аду.
Пулеметы зарычали в самый последний момент.
   
И молодой Кноке увидел, что такое мясокомбинат в аду. Три станковых МГ выплёвывали по шестьдесят пуль в секунду, создавая сплошную пелену из пуль. Воздух насытился металлом. Невидимый пропеллер рубил людей, рвал человеческие тела на части и разбрасывал куски человеческих тел. Попадая в плечо, пуля отрывала руку. В воздухе летали руки, головы, части грудных клеток. Это было истребление. Части человеческих тел шмякались в тех, кто бежал сзади. Те, кто бежали сзади, к удивлению Кноке, не реагировали на этот кошмар. Кноке почувствовал тошноту.
Война — это мясорубка, перемалывающая людей.
Глухо рвались ручные гранаты.
Кноке торопливо жал на курок, почти не видя, куда стреляет, ощущая лишь толчки приклада в плечо.
— Не торопись, Кноке! Бей наверняка! Экономь патроны, они тебе ещё понадобятся! Стреляй, когда можешь попасть! Делая дырки в воздухе, собственный страх не убьёшь! — кричал старик Франк, улыбаясь. Впрочем, его улыбка больше походила на оскал зверя, готового к жестокой драке.
Русские отпрянули, бросились назад…
Кноке покинули силы, он свалился на дно окопа. Лежал трупом, неудобно подвернув ногу, не в силах шевельнуться.
    
— Ты живой? — лениво спросил старик Франк. По голосу было понятно, что за здоровье соседа он не беспокоится.
— Живой, — глухо буркнул Кноке.
— Ты патроны и гранаты береги, когда снова пойдут. На снабженцев плохая надежда.
— Думаешь, пойдут ещё раз?
— Обязательно пойдут. И не раз. Будут атаковать до тех пор, пока не прорвутся, куда рвутся. Или пока мы их не перебьём. По агрессивности и отчаянности напора иванам равных не было и нет. Мне ещё в Великую войну унтер говорил, что русские способны выполнить поставленную задачу даже в нечеловеческих условиях. Русские, это… это особая раса. У них каждая атака — сражение не на жизнь, а на смерть. В четырнадцатом году пришлось мне пережить кавалерийскую атаку русских казаков. Страшное дело! Представь, скачет на нас группа лошадей без всадников... Ближе, ближе… И вдруг кто-то закричал: «Они висят сбоку лошадей! Огонь!». Начали мы стрелять. Кто стоя, кто с колена, кто лежа. Даже раненые стреляли... Хорошо, у нас пулемёты были…
Старик Франк покрутил головой, снова переживая удивительный момент из дальних времён.
— Поняв, что прятаться нет смысла, казаки вскочили в сёдла. Впереди, с высоко поднятыми шашками, галопом неслись два офицера, на белом и на гнедом конях. Можно было уже разглядеть дикие сарматские лица. Ужас овладел нами, волосы зашевелились.
Старик Франк безнадёжно махнул рукой.
— Наш ураганный огонь косил мчавшуюся навстречу гибели русскую кавалерию. Подымались на дыбы и опрокидывались лошади, падали или спрыгивали с подбитых лошадей всадники, лошади неслись, не слушая поводьев. Один казак пробил пикой моего товарища и волок его, пока сам не упал с лошади, поражённый несколькими пулями... Некоторым удалось проложить себе путь сквозь нашу цепь. Следом пошла пехота… Казаки пожертвовали собой во имя спасения разгромленной пехоты. Потери их были огромны. Всё поле усеяли убитые и раненые люди и лошади. Отовсюду слышались стоны...
— Если они пойдут снова, я свихнусь, — голосом обиженного ребёнка пожаловался Кноке
— Не бойся, — успокоил молодого старик Франк. — Свихнуться не успеешь. Тебя пристрелят раньше.
Как и предполагал старик Франк, скоро началась вторая атака русских. Несмотря на оружейную и пулемётную стрельбу, желтовато-серая волна иванов приближалась.
— Капусту топором рубил когда-нибудь, сынок? — громко и задорно спросил старик Франк.
— Нет, я из города, — чуть удивившись странности вопроса, ответил Кноке.
— Готовь лопатку, сейчас научишься.
Кноке зажал в правой руке лопатку, а левой нащупал лежавшие на приступке гранаты-колотушки.
В ожидании рукопашной с русскими варварами Кноке взмок от ужаса.
Вдруг за спиной жахнуло, встряхнув землю, дунуло в спину горячим воздухом. В гуще наступавших русских взметнулась к небу земля. На батарею, наконец, привезли снаряды.
Батарея палила беспрестанно, снаряды рвались в гуще наступающих. В воздух летели изувеченные тела и винтовки.
   
…Линию обороны удержали.
Кноке снова свалился на дно окопа. Его мучила жажда, но сил не было даже отвинтить пробку фляжки.
Как-то незаметно сгустились тучи и разразилась сильнейшая гроза.
Старик Франк залез на «вагонную полку», зашторился плащ-палаткой и задремал под шум ливня.
Кноке, не успевший сделать подобного убежища, стоял в окопе, накрывшись плащ-палаткой, с удовольствием подставляя лицо и голову под живительные струи. Он поставил на край окопа котелок и крышку. Едва дождался, пока в крышке накопится пара глотков воды, прильнул к посуде и почувствовал, как вода потекла по пересохшему горлу до самого желудка, наполняя тело свежестью. Он поставил крышку под дождь и взял котелок. Вздохнув, выпил воду из котелка. Попеременно с наслаждением пил набиравшуюся вкусную дождевую воду то из котелка, то из крышки. Пить! Больше пить! Пить, пока вода не польётся из ушей!
Вода потоками стекала в окоп, размывая рыхлый бруствер. Размокшие от дождя стенки окопа ожили и поползли вниз. Временами от стенок отваливались куски земли, с чмоканьем падали в воду, разгоняя белесоватую пену и образуя крупные пузыри. Окоп превратился в сточную яму. Но вылезать из окопа Кноке опасался.
Время шло. Грязная вода заполнила сапоги и поднялась выше колен. И её количество уже не радовало молодого солдата.
Перед рассветом дождь кончился. Но так похолодало, что стоявший по пояс в воде Кноке затрясся в крупной дрожи. Мокрая плащ-палатка, накинутая на голову и плававшая вокруг пояса, от холода не спасала.
Старик Франк, услышав зубовную дробь и подвывания молодого соседа, окликнул его, широко позевнув со сна:
— Хайнц, замёрз, что-ли?
— Д-д-д-да…
— А чего в прикопок от дождя не спрятался?
— Й-йя не успел в-выкопать…
— Ты там плаваешь, что-ли? — услышав журчание воды, в которой шевелился Кноке, с подковыркой спросил старик.
— В-воды по пояс…
— Ну, ползи ко мне. Только не высовывайся, а то иван постреливает, я слышал сквозь сон. Рассказывают, что у русских вся молодёжь — снайперы, награждённые медалями «Ворошиловский стрелок». Всадят пулю в лоб, всю траншею мозгами заляпаешь!
— Й-я и без сна всю ночь слышал…
    
Кноке по-тюленьи скользнул в окоп старика.
— У т-тебя воды нет… — позавидовал Кноке.
— Так я ход под горку выкопал, я ж тебе рассказывал!
— А я не успел…
— На войне, сынок, кто не успел, тот пропал, — уже серьёзно проговорил старик Франк. — Полезай за шторочку, погрейся немного. Там у меня сухо.
Кноке вылил из сапог воду, лёг на сухой приступок и тут же уснул.
Старик Франк вслушивался в затихшую после ливня ночь. Издали доносились приглушённые крики, команды, тарахтенье моторов. Похоже, враг перестраивался для атаки.
Где-то на западе раздавались звуки боя: вермахт замыкал кольцо окружения. Небо в той стороне окрашивалось багровыми сполохами. Время от времени гремели далёкие взрывы.
Утро оживало. Всё, что было укрыто покровом ночи, обретало пугающие очертания… Робкий свет обрисовывал следы вчерашнего кровопролития. Вон труп ивана. Будто ползёт по-пластунски вперёд. Несмелые лучи солнца золотят его голову с багровой точкой — пулевым отверстием на лбу. Ему повезло с лёгкой смертью. Чуть поодаль трупы, изуродованные взрывами. Небритые лица, выпученные глаза, сведенные судорожными гримасами лица… Между трупов валяются винтовки и ручные гранаты, оторванные конечности и бесформенные кровавые ошмётки. Земля залита разбавленной дождём кровью.
Едва различимые вначале, всё отчетливее проявлялись странные звуки. Множество непонятных звуков. Шум усиливался, из него выделялись конское ржанье, поскрипывание тележных колес, приглушённый рокот двигателей. И вдруг сигнальные и осветительные ракеты прочертили утреннее небо. Старик Франк увидел такое, от чего кровь в жилах застыла: сотни, нет, тысячи русских шли в наступление.
— Alarm (прим.: Тревога)!
— Alarm! Alarm! Alarm! — понеслось по окопам.
Русские приближались.
— Без команды не стрелять! — разнеслось по окопам из одного конца в другой.
Молодой Кноке, перебравшись в свой окоп, вглядывался в наступающих русских и слушал, как бухает о рёбра его сердце. Когда же скомандуют открыть огонь?! Невозможно смотреть на приближающихся иванов.
Наконец:
— Feuer frei (прим.: Беглый огонь)!
   
Зарычали пулеметы. Защелкали карабины. Затарахтели автоматы. Все понимали: если они не уничтожат нападающих, нападающие уничтожат их.
Первый вал русских будто срезало. На убитых и раненых первой волны падали убитые и раненые второй волны. Следом катила третья волна. Вновь и вновь иваны бросались на пулемёты с душераздирающими криками, воплями, руганью.
— Они, наверное, сошли с ума, — восторженно крикнул старик Франк молодому Кноке, который, словно загипнотизированный, не мог оторвать взгляда от приближавшейся к нему массы одетых в грязно-песочную форму человеческих тел. Русские бежали, ощетинившись длинными пиками-винтовками.
— А-а! Ура!
— Это убийство, — проворчал старик, не переставая нажимать на курок.
Но что такое война, если не убийство? Конечно же, убийство! Массовое убийство!
Русские приближались.
— А-а! А-а!
Русских косили рядами. Трупы громоздились друг на друга. Бежавшие даже не пытались использовать рельеф местности, не прикрывались, хотя местность вполне позволяла, двигались прямо на пули. Раненые вопили так, что кровь в жилах стыла, но продолжали стрелять, пытались подползти ближе к окопам, бросали гранаты.
Безоружный русский сержант со страшной раной в плече бросился на старика Франка с сапёрной лопаткой, но получил пулю в грудь и свалился.
— Безумие, настоящее безумие, — бормотал старик Франк, плотнее прижимая к щеке карабин и раз за разом нажимая на курок. — Дерутся, как звери — и погибают стаями.
Франк с удовлетворением смотрел, как от его выстрелов увеличивается груда тел перед окопом. Он качественно выполнял свою работу: отстреливал избыточно расплодившихся хищников. Если он не перебьёт их, они сожрут его.
Опасность боя, осознание стихийной силы и необратимой разрушительности оказывала на Франка пьянящее действие. Приходило осознание красоты ужаса, творящегося вокруг. Приходило осознание удовольствия, которое даёт мужчине война: удовольствия от реализации первобытного «зова крови», ощущения полной свободы во время боя. Беспредельной свободы, когда можно всё, вплоть до самого жестокого убийства.
Солдатская жестокость чувственна. Дьявольски чувственна. Бывает, мужчина в любви с женщиной испытает всё. Но ему хочется чего-то запредельного и непознанного. В жестокости тоже есть что-то сексуальное, пугающе прекрасное, ужасающе великолепное, выходящее за рамки морали в совершении поступков.
Для Франка убить кого-то не составляло труда. Он давно пропитался смертью, уподобился ей. Смерть приняла Франка за своего и перестала караулить его. В моменты разгула смерти, когда она перемалывала и уничтожала всё вокруг, Франк ощущал, как прекрасна жизнь. Страх исчезал, накатывало пьянящее возбуждение. Франк в своей жизни испытывал разные удовольствия, но удовольствие от жизни он ощущал, лишь бывая на пороге смерти. Это сравнимо со счастьем наслаждения последней ночью… Лишь пребывание на пороге вечности даёт понимание, что жить — счастье.
…Беспрестанно бухали орудия. Мелькали руки заряжающих, дергались туда-сюда стволы…
    
Стволы перегревались… Артиллеристы вылезали за бронированный щиток, голыми руками вытаскивали раскалённый ствол… Ладони покрывались волдырями…
Грохот страшный, земля ходуном, в глотке першило от пороховых газов... Громкие команды и крики никто не понимал — все оглохли от выстрелов… Каждый работал, как автомат, как привык… Времени на страх не хватало.
Русские лезли с сумасшедшей отчаянностью. Казалось, они задались целью заставить артиллеристов израсходовать все снаряды.
Солнце поднялось высоко, жарило в полную силу. После ночного ливня было душно, как в парилке.
Воздух наполнялся запахом свежей крови и смрадом начавших разлагаться вчерашних трупов…
Крики о помощи и нечеловеческие вопли раненых…
Кноке стрелял, ничего не соображая. Глаза воспалились от солёного пота, многодневной грязи, едкого дыма и недосыпания. Обожжённое солнцем лицо горело. От чудовищной усталости и голода слабели и подкашивались колени. Или от страха?
Старик Франк услышал в поднебесье знакомое шуршание, перешедшее в тонкий посвист. Восьмидесятидвухмиллиметровая, по стандартам русских, мина, определил Франк. Опыт слушания мин у него большой. В ближнем бою, кроме пулемета, нет страшнее оружия, чем восьмидесятидвухмиллиметровый миномет русских. Мина падает почти отвесно, воронка от неё крохотная. Но, взрываясь, мина размётывает осколки над землей в таком количестве, что сбривает всю траву и всё живое в округе.
«Моя», — почувствовал Франк.
Судьба указывает перстом, на кого захочет, очерёдности не признаёт. Как угадать, к кому летит и чья вот эта визгливая смерть? Хоть беги от неё, хоть стой, хоть падай или прячься в окопе, она найдет тебя, как прилежная собака-ищейка, если на тебя указала судьба-хозяйка.
Солдат перекрестился, сполз на дно окопа и сложил руки на груди, ожидая смерти. Даст бог, попадание окажется прямое, а смерть мгновенная.
Попадание оказалось не прямым. Рвануло рядом. Старик Франк понял, что жив, открыл глаза, стряхнул с головы землю, затряс головой, пытаясь избавиться от звона в ушах.
— Komm zu mir! Иди сюда, Франк! — звал хриплый голос из соседнего окопа.
Старик Франк подполз к соседу. Он участвовал в двух войнах, пережил много боёв, но содрогнулся, увидев окровавленного Кноке без ног с развороченным низом живота.
Франк не мог отвести глаз от изуродованной массы, мгновение назад бывшей человеком. Юный солдат, полуразорванный-полураздавленный, жутко дышал…
— Господи, — закрыв рукой глаза, пробормотал старик Франк. — Пусть он умрет побыстрее…
Франк закрыл глаза и уронил голову на подставленный кулак.
    
— Entschuldigung, Kamerad (прим.: Извини, товарищ), — прошептал Франк умирающему бойцу и вернулся в свой окоп. Сидеть минуту или две, ждать, пока раненый умрёт, некогда. Чтобы выжить самому, надо стрелять.
Старик Франк утратил чувство времени. В очередной раз атакующие русские залегли перед первым взводом, укрываясь от ураганного огня за горами трупов погибших товарищей. Из жуткого нагромождения тел доносились стоны, призывы о помощи и крики раненых, придавленных мертвецами.
Старик Франк подумал, что если не даст себе отдохнуть несколько секунд, то умрёт, истратив последние силы. Не отводя взгляда от поля боя, нащупал фляжку, сунул горлышко в пересохший рот. Вода давно кончилась. Он вспоминал об этом каждый раз, когда совал горлышко пустой фляжки в рот.
Изредка постреливали короткими очередями пулемёты, неровно щёлкали винтовки и карабины. Иногда пули попадали в мёртвых, мертвецы шевелились, словно живые: дёргали ногами, вскидывали руки или переваливались на спину или на живот. От крупнокалиберных пуль мертвецы подпрыгивали, будто пытались броситься в очередную атаку. Изредка прилетавшие снаряды рвали, уродовали скопления плоти, мешая живых с мёртвыми…
Вдруг Франк увидел такое, отчего между лопаток у него онемело, как от холода. Из кучи тел поднимались… Мёртвые? Или живые? С криками «ура!» русские в очередной раз бросились на линию обороны немцев.
Франк стрелял… стрелял… стрелял…
Ну не под силу нормальному человеку столько убивать!
Сколько можно отбивать безрассудные атаки русских, шокировавшие даже его, старого вояку?!
«Да мы же их всех уничтожим до конца войны!» — с ужасом думал Франк.
Откуда-то появился лейтенант Майер. Опустившись на колено рядом с окопом Франка, самозабвенно поливал свинцом наступавших, косил из дымящегося МГ.
Он видел, как падают, истекают кровью и умирают враги, слышал их крики и стоны, но не испытывал к ним ни капли жалости. Он мстил за смерть товарищей.
Майер знал, что только безжалостные командиры выигрывают бои, а безжалостные солдаты совершают подвиги и становятся героями. Став героями, они не имеют права погибать, потому что становятся образцами для подражания. Главная задача героев — вдохновлять на подвиги слабых.
Майер расстрелял очередную коробку патронов. На потном, грязном лице лихорадочно блестели глаза. На губах запеклись корочки чёрной слюны. Болели обожжённые ладони: в горячке он менял раскалённый ствол голыми руками…
Красноармеец выскочил сбоку и устремился на лейтенанта с гранатой в руке, выдернул уже чеку, замахнулся… Франк выстрелил ему в грудь, красноармеец упал, не выпуская гранаты…
Взрыв!
Ошмётки земли и кровяной плоти…
   
Подобно приливной волне русские перекатились через окопы, сметая и затаптывая орудийные расчеты. Обезумевшая людская масса хлынула в лес. Среди толп пехотинцев мчались на лошадях командиры, громыхали по бездорожью телеги, подвывали грузовики, набитые доверху беженцами.
Лязгая гусеницами, ревя моторами, из тыла приближались немецкие танки. Переваливаясь с боку на бок, серо-стальные громадины контратаковали с ходу, стреляли из пулеметов и орудий. Танкисты палили в серую людскую массу, превращая её в мясо.
Обезумевшие от страха лошади без всадников носились по полю, падали, кричали, как дети. Одну на полной скорости сшиб и переехал танк, из-под гусениц в обе стороны брызнули внутренности, кровь…
Танки катились по телам русских, наматывали на гусеницы кровавое месиво.
Эхом раздавались звуки взрывов… вопли безумцев… крики умирающих в мучениях людей и лошадей… Фантастические видения: кишки, опутывающие тела убитых, вспоротая броня пылающих машин, похожая на разорванные животы монстров, расколотые на мелкие щепки деревья… Крики офицеров и унтеров, пытающихся командовать сквозь грохот катастрофы.
Метались испуганно ржущие лошади с убитыми седоками, рвали постромки и волочили за собой опрокинутые телеги. Русские грузовики, увешанные гроздьями людей, неслись вперёд, подминая мёртвых и живых…
Один из кавалеристов прыгнул с подстреленной лошади на ефрейтора, выхватил висевший на боку у немца штык-нож, и заколол ефрейтора ударом в спину. Русского тут же застрелил бежавший мимо унтер-офицер.
Страшнее Франк ничего не видел. Дикое, нечеловеческое ржанье лошадей. Нет, не ржанье — лошади кричали, не вынося боли от разрываемой осколками плоти.
— Огонь!
Лошади падали, давили людей, сбивали с ног друг друга, оседали на прошитые пулями зады. Хрипели и судорожно молотили копытами воздух в агонии умирающие со вспоротыми животами.
— Огонь…
Когда же этот кошмар кончится?! Артиллеристам за спиной у Франка легче — они, по крайней мере, не слышат страшных воплей тех, кого они убивают.
Русских окружили. Русских расстреливали в упор.
На войне каждый выстрел делается для того, чтобы убить человека. Война — это бойня. Бой — это бесконечная агония.
   
Танкисты прекратили стрелять. Танки гонялись за мечущимися красноармейцами, давили их, объятых смертным ужасом. Сбив человека, танк крутился на месте и стремился за новой жертвой. Сзади оставались смешанные с кровавой кашей земли человеческие ошмётки.
Война — это кровоизлияние земли.
Наконец, ад утих.
Выживших русских колоннами гнали в тыл. Старик Франк вглядывался в отрешенные, равнодушные лица. Его охватило чувство гордости за причастность к нелёгкой победе.
Сел на бруствер, положил карабин у ноги, закурил, бездумно поглядывая на небо.
Ушли радостное возбуждение и ярость боя. Неимоверная усталость накатила на плечи — не поднять с колена руку, держащую сигарету. Ноги гудели, подобно телеграфным столбам в поле. Переутомлённое тело, устав кричать, тихо и жалобно подвывало от боли.
Старик Франк хмыкнул, усмехнулся, качнул головой, удивляясь приятной загадке сегодняшнего дня: как он выжил в эдакой мясорубке.
А Кноке, без сомнения, умер. При таком ранении не выживают.
Франк не пошёл смотреть на соседа. Что толку смотреть на труп?
Санитары тащили на носилках и вели под руки раненых. Старик Франк позавидовал раненым, конечно же — лёгкораненым: их отправляли в тыл, где нет вони, не валяются там и сям трупы… Не то, что на этой скотобойне. Их перевяжут, помоют, накормят, положат в чистые кровати… За ними будут ухаживать молоденькие сестрички с нежными ручками… А здесь неизвестно ещё, когда приедет «гуляшканоне»…
Прикатил взвод эсэсовцев на четырёх бронетранспортёрах. Развернувшись цепью, эсэсовцы пошли с «очистительным огнём»: два огнемётчика с ранцами за спинами струями пламени плевала во все кусты и ямы метров на тридцать вперёд. От струи огня, которая под сильным давлением вылетала из трубы, спасения нет. Волны горячего воздуха от огнемётов настолько сильны, что Франк чувствовал их лицом.
Вопили сжигаемые в адском пламени иваны. Человек, объятый пламенем, с безумными воплями катался по земле, пытаясь сбить огонь. Страшное зрелище. В небо поднимался густой чад, воздух пропитывался смрадом сожжённого мяса и тряпья, от которого у старика Франка перехватило дыхание.
Говорят, иваны огнеметчиков в плен не берут, пристреливают на месте. Впрочем, немцы к русским огнемётчикам и снайперам относятся так же. Да и танкисты никогда не берут в плен танкистов.
Это война, и на ней хороши любые средства, если нужно победить врага. Какая разница, как умирают враги. Главное, чтобы они подыхали и, по возможности, в больших количествах. Война предполагает уничтожение и жестокость. Можно расстреливать людей, пробивать им черепа или сжигать заживо, если это тебе нравится. На войне ты освобождён от какой-либо вины и от того, что называется совестью.
Старик Франк ещё раз взглянул перед собой на поле боя, на территорию, усеянную обезображенными трупами русских солдат и лошадей.
Неподалёку лежал иван, которому крупнокалиберной пулей вырвало бок. Кишки вывалились синеватой кучей в грязную лужу крови. Рядом красный командир, вместо лица кровавое месиво.
Сделав своё дело, уезжали танки, бронемашины, сидящие на них гренадёры, опьяненные боем, покрытые грязью и копотью…
Как фон — пылающие стога сена, бредущие с поднятыми вверх руками русские…
Как завершающий мазок к картине войны — смрад тлена и горелого мяса.
Внимание старика Франка привлекла непонятная одноконная повозка и две фигуры около неё. Медленно выписывая зигзаги по полю, она приближалась к линии немецких окопов. Наконец, стало понятно: лошадь везла деревянную бочку. Два русских солдата то отходили от бочки, зачем-то наклоняясь к земле, то возвращались к ней.
      
Вдоль окопов шёл лейтенант Майер, пересчитывал стрелков взвода, оставшихся в живых.
— Герр лейтенант, позвольте воспользоваться вашим биноклем, — попросил старик Франк.
Майер молча подал бинокль.
Старик Франк поднёс бинокль к глазам.
Боже…
Две русских девушки в солдатской форме. Одна вела лошадь под уздцы, старательно объезжая лежащие на земле тела, вторая набирала черпаком воду из бочки и поила раненых…
«Непонятный поступок, — осудил девушек старик Франк. — Бессмысленный. Раненые всё равно погибнут — наши лечить их не будут. Девушками эсэсовцы из роты зачистки займутся. Используют по-полной, не приведи Господи… Прежде, чем убьют… Несчастные девчонки!».
Со вздохом отдав бинокль лейтенанту, Франк окинул взглядом горизонт. Вздымавшиеся к бирюзовому небу столбы чёрного дыма были по-своему красивы, если отвлечься от ужасов войны. Даже варварское небо может быть красивым!
Вечернее солнце, коснувшееся западного края неба, окрасило кучи облаков в алый цвет — цвет войны победителя. Тонкий серп луны выделялся серебром на голубом покрывале, словно медаль на парадном мундире героя… Прекрасный закат!
Старик Франк вновь обратил внимание на утихшее поле битвы, вдохнул сладковатый запах разложения, наполнявший воздух после боя.
У войны свой запах. Точнее, палитра запахов. Это смесь запахов пыли и пролитого бензина с привкусом горящего железа. Это дерущий глотку запах пороховой гари и тошнотная луковая вонь взорвавшегося тротила и ядовитый запах пожаров. Это смрад чёрного дыма от горящей резины и машинного масла. Это запахи пота людей и лошадей, мочи, экскрементов, гноящихся ран. Это противный запах подгоревшей гречневой каши. И в этих «солдатских» запахах войны тонут мирные запахи земли, пшеничных и ржаных полей, скошенной травы, вкусный аромат подсолнухов.
Но главный запах войны — это сладковатый запах гниющей плоти, смрад разложения убитых и сгоревших трупов людей и лошадей. Когда смерть достигает определённого размаха, накрывает чёрным саваном огромные территории полей сражения, этот запах доносится отовсюду. Этот запах витает над полем боя, пропитывает одежду, тела и души солдат, и не исчезает со временем. Даже с окончанием войны. Кто был на поле боя, тот знает, как пахнет распростёршая над миром крылья ужаса смерть.
Неодолимое изнеможение окончательно лишило сил Франка. Нахлынуло чувство одиночества и нереальности происходящего. Он не хотел думать о том, что от его рук сегодня погибло много людей. Он, стрелок Франк, убил их, чтобы сохранить собственную жизнь.
      
Старик Франк смотрел на столб чёрного, жирного дыма, поднимающийся в небо над горящим автомобилем. Нет, это не дым — это тёмное пламя ада... И чтобы выжить в адской грязи и жестокости войны, нужно уничтожить остатки собственной души, уподобиться машине, жёстко, без содрогания делающей своё жестокое дело. Необходимо погрузить себя в особый мир воинов с особыми правилами поведения, сильно отличающийся от нормального мира… И этот мир изменит твою душу и твою жизнь.
Господь дал душу младенцу, которого нарекли Франком. И другим младенцам, которые, как и Франк, стали солдатами вермахта. Война — творение рук человеческих — нанесла тем душам такие раны, которые вряд ли когда заживут. Может быть, зарубцуются уродливыми шрамами. И будут те души кричать от боли, да ни один ангел не услышит их крик… Потому что утонет тот крик в проклинающих воплях душ тех людей, которых убили солдаты, пришедшие в чужую страну взять всё.
Лейтенант Майер стоял за спиной Франка.
«Неплохо бы после такого сражения получить Железный крест, — устало расслабившись, думал лейтенант. — Приехать домой в отпуск бывалым, безупречно воевавшим фронтовиком, отмеченным Железным крестом. Смотреть свысока на партийных функционеров и прочих тыловых фазанов…».
— О чём думаешь, Франк? — со снисходительностью офицера к подчинённому, спросил Майер.
— Ну, о чём сейчас можно думать, герр лейтенант? О войне.
Старик Франк устало шевельнул в сторону усеянного трупами поля боя пальцами, держащими сигарету.
— И что ты о ней думаешь?
— Я думаю… Даже если мы потеряем в этой войне дом, мечты, достоинство, руку или ногу, друзей… Словом, потеряем всё… У нас останется главное: то, что мы можем потрогать руками, увидеть глазами, учуять или попробовать на вкус: бабочка на цветке, покрытый травой луг, влажная земля, свет солнца, одинокая сосна на опушке, смех юной девушки… Те, кто сталкивался лицом к лицу со смертью, знают, за что надо любить жизнь…
Франк вытащил сигарету, закурил, мечтательно поглядел в небо, выпустил вверх струю дыма.
— А мы изо всех сил стараемся изничтожить друг друга… — подвёл итог устало. — И, похоже, русские не хотят отдавать нам своих бабочек на цветках, свет своего солнца, не хотят, чтобы смех их девушек радовал наших солдат…
Франк опустил голову, словно разглядывая что-то на земле.
      
— И ещё вот что я думаю… Мы — самая сильная армия из всех, которые я знаю. Мы воюем. У иванов солдат много, но подготовка ни к чёрту. Но они дерутся. Дерутся!
Старик Франк качнул головой. То ли недоумевающе, то ли укоризненно.
— Ну и что?
— Мы, герр лейтенант, своего рода военные спортсмены, воюем по общепринятым правилам: если послали противника в нокаут, считаем себя победителями. И лежащий на полу противник признаёт себя побеждённым. А русские дерутся, не соблюдая правил! Если русский вцепится зубами в глотку противника, ему можно отсечь голову, но он не расцепит челюсти.
Майер молча обдумывал метафору бывалого солдата. И, похоже, Франк был прав! Но сказать по этому поводу ему было нечего.
День умирал медленно и неохотно. Солнце растекалось по горизонту широкой кровавой каплей, пропитывая окружающие его облака красным. Наконец, день истёк багровыми сумерками, чёрный саван укрыл землю.
Нигде Франку не приходилось видеть такой прекрасный закат, как в России.

***
«…Беспрестанные марши по русским полям и бесконечным дорогам, колонна за колонной. Лошади, орудия, облака пыли, тучи комаров. После очередного марша падаем без сил. Воды не хватает, даже умыться нечем. От пыли и грязи кожа зудит, побриться нет возможности, все заросли щетиной. Уверен, meine liebe Gretel (прим.: моя любимая Греточка), ты бы со мной сейчас не захотела целоваться! Надеюсь, скоро мы достигнем важного транспортного узла русских под названием Мосты — Br;cken. Это точка схождения пехотных «клещей» двух наших армий. Там вымоемся и отдохнём: судя по карте, поселение расположено на реке.
Вчера я участвовал в своей уже десятой по счету атаке. Разные они были, одни тяжелее, другие легче. Этих атак у меня и моих товарищей, идущих по России, больше, чем у любого, воевавшего во Франции! Можешь представить, как я этим горжусь.
При всей отчаянной храбрости, у иванов нет минимальной пехотной подготовки. Атакуя, русские не считаются с потерями, они, как одержимые, рвутся напролом, сотнями гибнут под огнём наших пулеметов и орудий, стреляющих прямой наводкой. Русских не счесть! В конце концов, их толпы накрывают наши окопы. И начинается страшное — рукопашный бой. Всё самое страшное, что знаешь ты и твои знакомые, не бывшие на Восточном фронте, — это детские страшилки по сравнению с рукопашным боем против русских…
После боя мы собираем наших раненых и убитых. Они ужасно изувечены штыками, сапёрными лопатками и ударами прикладов.
   
А если честно, последние несколько боёв исчерпали моё мужество. Русское редколесье и внешне мирные, по-русски необозримые поля пшеницы таят в себе угрозу для нас. Выстрела можно ожидать из-за каждого деревца или кустика, из гущи колосьев.
У нас большие потери. Пополнение должно прибыть через несколько дней. После вчерашней битвы русским уже не опомниться, но и наша рота потеряла две трети личного состава. Понятно, что потери были и будут — это война. Нельзя зажарить яичницу, не разбив яиц. Но я начинаю сомневаться, что нам удастся покончить с войной в России быстро. Военная мощь России поколеблена, но это огромная страна, и русские сдаваться не собираются.
Начальник штаба нашего полка вычислил, когда мы дойдём до Москвы. Он ждёт отпуска, он обручён и хочет жениться. Исходя из продолжительности кампаний в Польше и во Франции и имеющихся у нас сил, применительно к расстояниям и другим факторам, война должна завершиться к концу июля. На второе августа начальник штаба хочет назначать свадьбу.
Но, на мой взгляд, начштаба не учёл одного фактора — фанатичного упорства русских. Разница кампаний во Франции и в России огромна. После прорыва французской обороны их командование сочло сопротивление бессмысленной бойней и капитулировало. Здесь всё по-другому. Ни о каком перемирии с русскими мечтать не приходится. У русских даже смертельно раненые ползут вперёд, чтобы бросить в нас гранату... Казалось бы, мы разгромили их, ушли далеко на восток… Отрезанными от своих частей и рассеянными по лесам оказались десятки тысяч советских солдат. Но они продолжают сопротивляться, как бандиты! Это же неэтично! Естественно, мы относимся к ним как к бандитам, не берём в плен и расстреливаем на месте…».

***
К двадцать пятому июня войска группы армий «Центр» завершали формирование гигантского котла от Белостока до Волковыска, окружили двенадцать советских дивизий. За четыре последующих дня ещё пятнадцать советских дивизий попали в окружение под Минском.
   
***
Лейтенант Майер, наконец, получил письмо от невесты.
«…Дорогой, судя по твоим письмам, вам тяжело, но вы стремительно продвигаетесь на восток. Любимый, я днями и ночами думаю о тебе, потому что знаю, каково тебе, когда ты на марше. Дорогой, надеюсь, ты здоров. Как твои ноги? Ненаглядный мой, я держу пальцы крестом, чтобы ты вернулся к своей будущей жёнушке. Наверное, мне следует написать твоему гауптману, что я хочу ребёнка, — я ведь и появилась на этот свет, чтобы стать матерью. Пусть он даст тебе отпуск, ты приедешь, и мы поженимся. Кое-кто из сострадания предлагает мне свои услуги. Но тебе беспокоиться не о чем, мой «папочка», я неспособна хитрить за твоей спиной и всегда буду тебе верна… Ганс, тебе нечего печалиться, наше время придёт. Я буду терпеливо ждать тебя. Извини за кляксы — это мои слезы!
Я вступила в организацию «Вера и красота». Это неполитическая организация, в ней девушек готовят к семейной жизни. Тем девушкам, которые состоят в этой организации, в будущем гарантируют квалифицированную помощь при родах в комфортабельных «Домах матери».
Сегодня по радио объявили об уничтожении множества советских дивизий в районе русского Belostok. А ведь ты где-то там служишь! У нас говорят, что Советам нанесён сокрушительный удар, после которого русские могут говорить только о капитуляции. У нас все уверены, что война с Советами надолго не затянется. Тебе надо поскорее вернуться домой, а не то все хорошие должности расхватают. Ты их вполне заслуживаешь, ты всегда понимал, ради чего ведётся эта война.
Молодого Беккера — ты его, кажется, не знаешь — тяжело ранили в первый же день войны с Советами, он потерял ногу. Но ему уже обещали хорошую должность по партийной линии. Так что даже потерять ногу в этой войне много что значит.
У моей подруги старший брат после госпиталя приехал домой, чтобы восстановить силы. У него Железный крест первой степени. Это совсем неплохо для недоучки, который не смог стать и подручным в лавке. Хвастал, что его скоро произведут в офицеры. Он рассказывал, что немецкие солдаты в России не очень сдержанны в плане женского пола… Милый Ганс, не забывай, что ты мой — и только мой. Я понимаю, что в тяжких условиях войны мужчинам можно чуточку пофлиртовать с симпатичными молоденькими немками, которые в качестве вольнонаёмных служат в штабах, или не знаю где там у вас. Но я уверена, что ты не можешь любить их так, как меня. Я позволяю тебе немного пошалить и заранее тебя прощаю, если будешь целовать там других женщин и находить в них мимолётное утешение. Я не требую, чтобы ты жил монахом — только не совершай ничего, о чём не сможешь рассказать мне — например, о связях с расово неполноценными славянками…».
   
***
Kompaniefuhrer (прим.: командир роты) гауптман Людвиг фон Буше созвал командиров взводов в штабную палатку на совещание.
Кроме фон Буше в палатке присутствовал гауптштурмфюрер (прим.: в вермахте — гауптман, т.е. капитан) в защитной форме спецподразделения Waffen SS.
— Господа, разрешите представить: командир штурмовой группы, гауптштурмфюрер Альтенберг. Нам предстоит участвовать в операции, которую проведёт штурмовая группа, с деталями которой вас и ознакомит гауптштурмфюрер.
Альтенберг подошёл к карте, разложенной на походном столике.
— Со стороны Белостока движутся советские войска, — он сделал общее движение ладонью с запада на восток.
— Вот здесь, у излучины реки Ивановка идёт дорога на деревни Кошели и Клепачи. Дорога проходит по узкой равнине между крутым склоном поросшей лесом возвышенности и заболоченной низиной, — указал пальцем гауптштурмфюрер. — Вот отсюда дорога хорошо просматривается. Здесь прекрасные позиции для артиллерии. Сектора обстрелов для пулемётов нужно немного расчистить — спалить дома на краю деревни. На возвышенности за рекой создадим видимость штабного расположения, поднимем красный флаг, хорошо видимый при подъезде к деревне.
— Позвольте спросить, гауптштурмфюрер, к чему этот театр? — скептически скривил губы Zugf;hrer-3 лейтенант Вольфганг Кох.
Гауптштурмфюрер снисходительно улыбнулся:
— Да вот такие вот мы, которые из штурмовой группы, в театры играем. Вы, наша доблестная пехота, роете окопы, с криками «Hoch! Hoch!» идёте в атаки ротами и полками, грудью встаёте на защиту… Мы же — малочисленное спецподразделение. Мы играем в театр, в охотников, в кого угодно. Потому что нас мало. Мы предпочитаем готовить западни, заманивать врага в гильотину, а когда он сунет туда голову, мы просто дёргаем за верёвочку — и голова врага катится в мусорную корзину.
— Гауптштурмфюрер, простите молодого лейтенанта, — коснулся локтя Альтенберга фор Буше. — Молодые офицеры пока не знают, какими методами действуют наши доблестные спецподразделения.
— Прошу прощения, гауптштурмфюрер, — признал свою неосведомлённость лейтенант Кох. — Какова наша функция в предстоящей операции?
— Ваша функция? — гауптштурмфюрер на секунду задумался и с едва заметной улыбкой сообщил: — Лейтенант Кох будет кричать «Hoch!». Ваши солдаты будут поддерживать вас… Извините за каламбур, лейтенант. Если серьёзно, функция ваших солдат — огневая поддержка наших действий. Каждому нашему бойцу будет придано одно отделение ваших бойцов. Возможно, наших бойцов не хватит на все ваши отделения, — гауптштурмфюрер с улыбкой посмотрел на лейтетанта Коха, — но, уверяю вас, мы справимся…
    
Взвод лейтенанта Майера сидел в засаде неподалёку от импровизированного «штаба» — приманки в ловушке, подготовленной для советского подразделения гауптштурмфюрером Альтенбергом.
Рядом с Майером, расслабившись, как на пикнике, расположился фельдфебель из штурмовой группы. Он сразу сказал:
— Прошу прощения, герр лейтенант, но, несмотря на несоответствие в чинах, командовать действиями ваших солдат до завершения боя придётся мне.
Майер без обиды согласился.
Фельдфебель был старше Майера, вёл себя спокойно и уверенно. Производил впечатление профессионала, знающего своё дело: внимательные глаза, загорелое, грубоватое лицо. Крепкое телосложение скрадывали свободные куртка и штаны защитного цвета. Вооружён МР-40, пистолетом и кинжалом в ножнах. За ремнём заткнуты две гранаты-колотушки, запасные рожки в подсумке. У левой руки, как небольшой чемоданчик, лежала магнитная противотанковая мина.
— Что нам делать? — спросил Майер фельдфебеля.
— Очень попрошу… Без моей команды — ничего не делать. Я всё сделаю сам. Рассредоточьте своих людей вон там и там, — указал фельдфебель, — пусть будут готовы к стрельбе по пехоте противника. Но, бога ради, только по моей команде!
Ближе к обеду на западе появилась извивающаяся по дороге змеёй советская колонна. Примерно за километр от деревни колонна остановилась. Вперёд выехали два мотоциклиста. У околицы их остановило «боевое охранение», переодетое в форму красноармейцев.
— Объяснили мотоциклистам, что под красным флагом расположен штаб, — прокомментировал происходящее фельдфебель.
Мотоциклисты уехали. Скоро в сторону деревни запылили два танка, за ними двинулась вся колонна.
— А вот это — наша дичь! — со скрытым азартом как бы для себя пробормотал фельдфебель.
— Но у нас же… Нет пушек… — растерялся Майер.
— Да не проблема, — буднично отмахнулся фельдфебель. — Сам всё сделаю. Вы, главное, без команды не стреляйте. А то спугнёте.
Майер не понял, шутит фельдфебель или говорит всерьёз.
— Объясняю свои действия, чтобы вы приняли их разумно, — продолжил фельдфебель, наблюдая за приближающейся колонной. — В авангарде два танка. Въёхав в деревню, колонна остановится. Передний танк поедет на разведку. Доедет до нас, я его остановлю. Второй, не дождавшись первого, поедет узнавать, в чём дело. Я его тоже остановлю.
— Как можно остановить два танка одной миной? — хмыкнул Майер.
— Способов много… Сунуть в дуло гранату, например. Стрельнёт, и разворотит себе башню… Здесь, конечно, это не пройдёт… Да чего гадать? Вот подъедет танк, там и решим, как его остановить. Как говорят русские, война план покажет.
На самом деле, колонна остановилась на въезде в деревню, передний танк отправился на разведку.
Скоро послышалось лязганье гусениц.
— Ну вот… Люк открыт, — удовлетворённо заметил фельдфебель. — Жарко же танкистам! Та-ак… Я отлучусь на некоторое время… Вы никуда не уходите, и мою железку не трогайте, — фельдфебель кивнул на мину.
   
Он посмотрел вдоль дороги, поднимающейся вверх на пригорок, что-то прикинул, неторопливой трусцой отбежал метров на сто, спрятался в кустах там, где дорога поворачивала почти под девяносто градусов и уходила вниз, прячась за бугор.
Громадная тридцатьчетвёрка с лязганьем и рычанием промчалась мимо взвода Майера, притормозила у поворота…
Из кустов выбежал фельдфебель, догнал танк, вскочил на корму, выхватил из-за пояса «колотушку», дёрнул за шнур, подождал пару секунд и театральным жестом забросил гранату в открытый люк. Присел, успев помахать Майеру рукой.
Раздался приглушённый взрыв. Из башни взметнулся мусор и негустой дым.
Фельдфебель бросил в люк «яйцо». Ещё один взрыв…
Фельдфебель прислушался, снова помахал Майеру, спрыгнул на землю и трусцой вернулся к Майеру.
— Ну вот… А вы спрашивали, как… Вот так вот примерно…
— А чего там, а не здесь? — спросил Майер.
— Ну, во-первых, там его не видно со стороны колонны. Взрывы внутри башни они вряд ли слышали при работающих двигателях. Теперь второй танк должен узнать, куда запропастился первый. Пушки не стреляли, мины не взрывались — колонна пойдёт за ним. Я вам покажу, как русская тридцатьчетвёрка снимает шляпу перед фельдфебелем штурмовой группы. За это время колонна русских втянется на дорогу. Это идеальное место для её уничтожения…
Второй русский танк приближался.
Подхватив мину за ручку, фельдфебель сиганул к дороге, залёг в яме, заросшей высокой травой. В пятнистом защитном костюме он затерялся среди травы.
Танк поравнялся с засадой фельдфебеля.
Увидев стоящую тридцатьчетвёрку без видимых повреждений, водитель танка затормозил.
Фельдфебель выскочил из укрытия, вскочил на броню, сунул магнитную мину в щель между башней и корпусом, дёрнул запальный шнур, соскочил с брони и кубарем покатился с дороги.
Рвануло так, что Майер и все его солдаты схватились руками за головы и сжались. Танковая башня подпрыгнула и свалилась с танка.
Фельдфебель, ни от кого не прячась, вернулся к Майеру.
— Ну вот, а вы спрашивали, как… Примерно вот так вот…
Взлетела сигнальная ракета. Немцы ударили по втянувшейся на узкую дорогу колонне русских из орудий и минометов. Кинжальный огонь немецких пулемётов был ужасен.
У так называемого «штаба» под красным флагом захрипел громкоговоритель. На всю округу оглушительно загремел, отбивая чёткий ритм, немецкий марш:

…Eine Flasche Rotwein
Und ein Stueckchen Braten
Schenken die Maedchen
Ihren Soldaten.
(…Винцом угощают,
Да куском жаркого.
Девушки ласкают
Гостя дорогого).

***
   
Гауптман фон Буше ставил задачу перед командирами взводов:
— Отступающая артиллерийская часть Красной Армии сумела обойти Клепачи и углубилась в лес по этой дороге. Первой роте 28-го егерского полка поручено догнать и уничтожить её…
Роту погрузили в бронетранспортёры с прицепленными к ним противотанковыми пушками.
На песчаной лесной дороге колонна бронетранспортёров остановилась. Из первой машины выпрыгнул артиллерист-корректировщик и лейтенант Майер. Майер ехал в первой машине, как командир первого взвода.
— Следы гусениц тяжелых артиллерийских тягачей, — указал на дорогу артиллерист. — Туда ехали.
— Почему не обратно? — засомневался Майер.
— Когда траки тягачей давят на грунт, они сдвигают его назад, — артиллерист показал ладонью движение.
Подошёл командир роты. Обсудили по карте предполагаемый маршрут русских. Свернуть с дороги на лесное бездорожье, не рискуя безнадёжно застрять, тяжёлая техника не могла. Учитывая, что у немецких бронетранспортёров маневренность и проходимость лучше, что скорость тягачей русских мала, решили обогнать колонну беглецов по лесным дорогам и полям.
Около часа транспортёры гнали на предельно возможной скорости. Солдаты, которых в кузове швыряло, как плохо уложенные дрова, стонали, охали, ругались, но понимали, что страдают ради дела.
Наконец, выехали на дорогу.
Следов отступающей русской колонны не нашли — значит, она осталась сзади.
Выбрали участок дороги, где метрах на трёхстах колонна русских была бы видна полностью. Kompaniefuhrer гауптман фон Буше, посоветовавшись с артиллеристами, приказал устроить огневые позиции для пушек с обеих сторон дороги.
— Стрелок Фромм! — приказал Майер. — Ты хвастал, что был в России, знаешь пару слов по-русски… Займёшь позицию вон там. Когда головная машина подъедет к тебе, бросишь перед ней гранату, чтобы колонна остановилась. Крикнешь, чтобы иваны сдавались. Выполняй!
 — Zu Befehl, Herr Leutnant!
Стрелок Фромм щёлкнул каблуками, козырнул и помчался в указанном направлении.
Пушки и пехота заняли позиции по обеим сторонам дороги.
Солнце опустилось ниже деревьев, сумерки начали густеть, когда вдалеке послышалось натуженное подвывание и рёв моторов. На простреливаемый участок дороги выползла колонна русских из нескольких тягачей с тяжёлыми пушками. Замыкали колонну грузовики, вероятно, везущие боеприпасы.
Передовая машина приблизилась метров на двести… Перед ней раздался взрыв.
Колонна остановилась.
— Russkie sdawaites! Wi okru… — закричал из укрытия стрелок Фромм, но сообщить русским, что они окружены, не успел: они открыли огонь из винтовок и пистолетов.
Не ожидая, пока русские приготовятся к обороне, расчеты орудий открыли беглый огонь.
Треск автоматов и пулемётов, громкие щелчки винтовочных выстрелов, грохот и яркие вспышки взрывов… Под шквалом автоматно-пулеметного огня и огня противотанковых орудий ответный огонь русских становился все слабее.
Когда взвод Майера приблизился к дороге совсем близко, стало видно разбитое подразделение тяжелой артиллерии русских на механической тяге. Сумасшедшим фейерверком взрывались боеприпасы на грузовиках…
   
***
Лейтенант Майер сочинял письмо невесте:
Meine Liebe (прим.: моя любимая)! Не волнуйся насчёт моей верности тебе. Военнослужащих немок среди нас нет. Русские девушки, как бы тебе помягче сказать, не того уровня, чтобы быть достойными нас. Мы все силы тратим на маршах и нам не до женщин. А тот солдат, что вам рассказывал о своих похождениях, похоже, большой врун. Я расскажу тебе о той России, которую видел своими глазами.
Сейчас мы находимся на покрытой перелесками холмистой территории с множеством речек между населёнными пунктами Ружаны, Слоним и Волковыск. Эту, ограниченную реками и болотами территорию, по которой проложены дороги, русские назвали адским треугольником. Потому что только через этот треугольник их отступающие от Белостока с запада и от Гродно с севера части могут уйти из огромного котла на восток. В этом гигантском треугольнике мы уничтожаем русских всеми возможными способами. Но, даже погибая, русские упорно сопротивляются.
Похвастаюсь тебе: двадцать девятого июня наши войска соединились севернее Слонима и полностью отрезали пути отхода русским. Котёл, в который попали русские, фантастической величины!
Мы наблюдаем агонию врага. У русских паника и хаос, смертельный ужас и единственное желание — как угодно вырваться из кошмара окружения. Русские армии превратились в толпы. Десятки тысяч русских солдат, машины, повозки, беженцы, передвижные госпиталя заполнили леса, толпы бредут по шоссе на областной город Минск. Мы решительно и без промедления ликвидируем очаги сопротивления, в основном с помощью авиации и артиллерии. Потом в леса устремляются танки и бронетранспортеры с пехотой.
Тебе трудно представить, что мы видели… Раздавленные, обугленные и взорванные советские машины, танки, бронетранспортёры, тягачи, пушки и телеги. Брошенная на дорогах неповреждённая техника, оружие, снаряжение, обмундирование. Зловонные останки русских солдат и лошадей, в том числе — раздавленные гусеницами, над которыми роятся зелёные мухи. Кишки на земле и на ветках, куски человеческих тел… Мясорубка! Циклопическая мясорубка! От густого, как желе, трупного запаха перехватывает дыхание, и душат рвотные позывы. Четыре мёртвых офицера с лейтенантскими кубиками лежали у большой сосны. Рядом валялись четыре пистолета. В безвыходную минуту, когда наши автоматчики прочёсывали лес, офицеры-фанатики покончили с собой. В общем, абсолютная дикость и отсутствие цивилизации.
 
Наша пехота шла цепью через лес. Где возможно, ехали броневики. Никто не стрелял. Оставшихся в живых русских теснили на восток. Иваны бросали оружие и шли, куда их выдавливали.
На выходе из леса на обочине дороги с обеих сторон стояли два танка. Русских обыскивали, выводили в поле, где под охраной солдат дивизии СС «Мёртвая голова», сидело несчётное количество красноармейцев.
Я видел их глаза. Это глаза людей, которые ещё не поняли — на том свете они уже или ещё на этом.
Наши обозы безнадёжно отстали. Поэтому мы вынуждены питаться «местными ресурсами». Мы отбираем у русских женщин и детей последний кусок хлеба, курицу, гуся, свинью или кормилицу-корову, нагружаем телеги салом, крупами и мукой. На слезы, мольбы и проклятия никто не обращает внимания. Мы победители, а на войне победители пользуются всем, что принадлежит побеждённым. Мы снимаем с крыш солому для лошадей и для постелей, мы прогоняем хозяев с их кроватей, выгоняем из домов беременных женщин и больных детей — пусть живут в конюшнях вместе с нашими лошадьми. Это война, а война обязывает победителей быть жестокими.
Ты наверняка слышала обращение фюрера, где он рассказывал о победоносном наступлении вермахта. С Москвой будет покончено до зимы. Молюсь о том, чтобы именно так и случилось, и все мы уцелели. Потому что Россия похожа на гигантскую гидру: сколько бы ног мы ей ни отрезали, она всё равно остаётся живой и растворяет в своей бездонной утробе батальоны и полки вермахта».
Майер думал над письмом невесте. Письмо получалось таким, что вряд ли он напишет его на бумаге и отправит в Германию.

= 8 =

Дороги войны опять свели лейтенанта Майера с оберштурмфюрером Гольдбергом, заместителем фюрера роты легкой пехоты Waffen SS.
Майер прибыл в деревушку, где стояла рота Гольдберга. Гольдбергу предстояло разобраться с огромным количеством раненых русских — военным госпиталем, брошенным в поле красными командирами. Взвод Майера придавался эсэсовецам для оцепления пленных раненых.
Эсэсовцы лениво бродили по улице, сидели и стояли в тени домов. Выражение лиц у всех обманчиво миролюбиво.
Один солдат держал за ошейник корову, другой доил её в широкое ведро. Рядом стояла пожилая женщина, скорбно смотрела на смеющихся и лопочущих непонятное немцев.
У одного из домов несколько эсэсовцев упражнялись в стрельбе из пистолетов по голубям, сидевшим на крыше. После каждого выстрела голуби взлетали и, сделав круг, садились вновь. Эсэсовцы со смехом продолжали стрелять, но постоянно мазали.
   
Во дворе дымила гуляшканоне — «гуляшная пушка». Из открытого котла шёл сытный запах. Пожилой упитанный «кухонный буйвол» — повар — с кайзеровскими усами и незажжённой трубкой-носогрейкой с коротким чубуком во рту, помешивал варево узкой деревянной лопатой. Помощник повара подкладывал в топку дрова. Угли высыпались наружу, трава у полевой кухни дымилась, распространяя запах пожара.
Группа солдат, стоя у полевой кухни, позировала перед фотографом: двое держали подвешенные на длинной палке десятка полтора ощипанных куриных тушек, остальные весело улыбались.
Гольдберг стоял у одного из бронетранспортёров. Увидев приближающийся взвод пехоты, узнал Майера, вскинул руки кверху:
— Хо-хо, Майер! Guten Tag, mein Kamerad! Я рад тебя видеть!
— Guten Tag, Гольдберг! Я тоже рад тебя видеть.
Майер жестом разрешил солдатам расположиться в тени, подошёл к Гольдбергу, козырнул, поинтересовался:
— Что начальство планирует делать с массой раненых русских, Гольдберг? Чтобы их прокормить, нужно по эшелону продовольствия каждый день! А лекарства?
Гольдберг скептически посмотрел на Майера.
— Прокормить такую массу пленных у нас нет возможности. Лекарств и медперсонала для них у нас тоже нет.
Гольдберг посерьёзнел. Глядя на далёкое облако у горизонта, продолжил:
— Война принимает всё более ожесточённый характер. Во Франции мы воевали цивилизованно, по принципу: «Вам шах и мат!», и враг клал короля на доску. Собственно, и войны, как таковой, не было. Мы совершили увеселительную поездку в провинцию Шампань, где упивались шампанским и отрывались с молоденькими француженками. Здесь иное. В дикой России мы тупо убиваем друг друга. И, как это ни странно, другое здесь невозможно! Кстати, Майер, ты читал новую «Памятку немецкого солдата».
Майер пожал плечами.
— Мне она понравилась… Где-то она у меня была… — Гольдберг пошарил по карманам и нашёл сложенную много раз затёрную бумажку. — Ага, вот, ещё не использовал… Слушай: «Война скоро кончится! Для победы нужно напрячь все силы, забыть о нервах, о жалости. Убивай, убивай и убивай! Нежность понадобится твоей семье после войны. Обо всём и обо всех думает фюрер! Каждый немец должен убить сотню русских — это норма. Сейчас мы на мировом футбольном поле играем русскими головами, потом будем играть головами англичан, а там — покажем старому еврею Рузвельту, этому паралитику, чего мы стоим»… Ну и так далее. Ты спрашивал о нашей задаче здесь. Задача точно соответствует зачитанному мной тексту. Мы проинспектируем территорию, на которой комиссары бросили своих раненых, и рационально очистим её.
Давно переставший считать себя сентиментальным, Майер не нашёлся, что сказать Гольдбергу.
   
К трём эсэсовцам без кителей, полулежавшим в тени дома и лениво жевавшим бутерброды, подошёл русский мальчишка лет восьми, босой, в заштопанных штанах, в выгоревшей рубашке, в старой фуражке с большим, треснутым пополам козырьком.
— Эсэн, — смело потребовал мальчишка.
Эсэсовцы перестали жевать, удивлённо переглянулись.
— Брот, — указал мальчишка на пищу в руках немцев.
— Наглый пацан, — качнув головой, усмехнулся один из них. — Хлеба просит. Жрать, наверное, хочет.
Второй, подумав, расплылся в приветливой улыбке и предложил мальчику:
— Kascha! Kascha! Gut? Каращё? — и для ясности указал рукой на стоявшую у соседнего дома полевую кухню.
— Гут, — обрадованно затряс головой мальчишка. — Я люблю кашу.
Эсэсовец встал и, сделав многообещающий жест, с улыбкой направился в сторону полевой кухни.
Мальчишка с интересом смотрел то на бутерброды, исчезающие во ртах эсэсовцев, то на оружие, лежащее рядом с ними.
— Шмайсер, — указал мальчишка на автомат.
Эсэсовец схватил автомат, передёрнул затвор, поставил автомат на предохранитель, прицелился в грудь мальца:
— Пу! — визгливым голосом изобразил он выстрел.
Мальчишка снисходительно улыбнулся. Он понимал, что немец шутит.
— Verwegenes kleines russisches Tier (прим.: смелый маленький русский зверёк), — усмехнулся эсэсовец. И похвалил мальца: — Es ist gut, Vanya, es ist gut (прим.: Хорошо, Ваня, хорошо). Карашьё!
— Их хайсе Вася. Василий, — с достоинством поправил немца мальчишка.
Эсэсовцы переглянулись, оттопырили нижние губы, подчёркнуто уважительно закивали: «Вон оно как!».
Вернулся эсэсовец, пообещавший мальцу каши. Принёс кулёк из плотной бумаги.
— Diese sind Ihre Nahrung, kleiner Ivan (прим.: Это твоя еда, маленький Иван), — эсэсовец с полупоклоном протянул кулёк мальцу.
Мальчишка радостно схватил кулёк, заглянул в него… И бросил под ноги широко улыбавшемуся эсэсовецу. Выпавшие из кулька свежие человеческие испражнения запачкали эсэсовецу сапог.
Сидевшие на земле эсэсовцы захохотали, указывая пальцами на сапоги приятеля.
Лицо эсэсовеца побагровело от ярости. Он медленно вытащил из кобуры пистолет, взвёл курок, направил на мальчишку, указал пальцем на сапог:
— Lecken! Lecken schnell! (прим.: Вылизывай! Быстро вылизывай!)
Мальчишка презрительно сплюнул.
      
Эсэсовец выстрелил.
Пуля швырнула мальчишку наземь.
Майер удивлённо оглянулся на выстрел.
Из ближнего дома выскочила женщина, с диким воем кинулась к эсэсовцам. Видно было, что она вознамерилась вцепиться в эсэсовца, убившего её сына. Неторопливо подняв пистолет, эсэсовец выстрелил в женщину. Оборвав крик, женщина упала на дорогу.
— По-моему, это неоправданная жестокость, — поморщился Майер.
— Как сказать… — засомневался с ленцой Гольдберг. — Детей нужно кормить. А если детей врагов кормить нечем, проще от них избавиться. Бросить в канаву — и вся недолга.
— Но зачем расстреливать ребёнка на глазах у матери, а затем убивать и мать? Это попахивает садизмом.
— Ну… Есть у нас и такие, кому нравится слушать крики матерей и детей. Это их возбуждает. Но в данном случае детёныш покорённого народа проявил неуважение к победителю. Я всё видел и не осуждаю моего солдата. Ты, вероятно, знаком с приказом штаба Верховного главнокомандования относительно поведения оккупационных войск на территории России. Ни при каких обстоятельствах мы не должны обременять себя решением проблем гражданского населения, это компетенция местных комендантов. Насчёт враждебных действий местного населения против армии в приказе даны недвусмысленные указания, и мой солдат поступил в соответствии с приказом. Ты, вероятно, в курсе специальных инструкций по русским комиссарам, захваченным в ходе боевых действий или задержанным на оккупированной территории: они должны быть казнены немедленно! Это очень важно. Казнены немедленно.
Майер молчал.
— Н-да… — задумчиво проговорил Гольдберг. — Дикая страна. Ясно же, что мы разбили их наголову. Сотни тысяч пленных. Но, куда ни глянь — проявляют неуважение, сопротивляются. Это психология раненого зверя, которому жить осталось всего ничего, а он огрызается, пытается вцепиться в глотку охотнику. Ладно… Пойдём пообедаем, а потом и за работу.
— У вас сегодня каша? — кивнул Майер на «гуляшканоне».
Гольдберг беспечно отмахнулся:
— Это для рядового состава. Зови своих командиров, у нас другое меню.
Столовая для командного состава располагалась в просторном деревянном доме, сохранившем прохладу. На обед собрались офицеры и унтер-офицеры Гольдберга и четвёрка унтер-офицеров Майера.
 
В качестве горячего блюда повар приготовил тушёную картошку с говядиной. На столе, кроме того, стояло несколько блюд с холодной жареной утятиной, большими кусками отварной свинины, копченая и лионская отварная колбаса, сыр, масло и мёд. В качестве десерта повар предложил засахаренные обжаренные хлебцы, леденцы, сигареты и коньяк.
— Waffen SS снабжается лучше вермахта, — заметил Майер.
Гольдберг, продолжая жевать, развёл руками, мол, куда деваться! Дожевав, указал на утятину, свинину и признался:
— Кое-чем нас по доброй воле снабжает местное население.
Его приятели довольно рассмеялись шутке.
— Признаюсь, кое-что мы, по праву победителей, берём без разрешения хозяев, — с усмешкой поправился Гольдберг.
— Я видел на улице, как эсэсовцы берут «кое-что», — усмехнулся Майер.
— Мы берём у иванов всё, что нам надо... Они, естественно, недовольны… Но мы победители, а они — побеждённые! Поэтому в любом случае — правы мы! Нам, конечно, зачитали приказ, что взятие чего-либо без разрешения из домов аборигенов считается грабежом и строго наказывается. Но можно брать то, что, безусловно, необходимо солдату в боевой обстановке. Естественно, всё изъятое нами — «безусловно, необходимое», — весело закончил Гольдберг.
После сытного обеда и лёгкой выпивки вышли на улицу покурить.
— Единственная здесь достопримечательность — церквушка на площади. Вон там. Времени у нас, — Гольдберг взглянул на часы, — с полчаса есть. Можете совершить моцион.
Майер и его унтер-офицеры неторопливо двинулись по улице.
Однотипные глиняные домики, крытые почерневшей от времени соломой. Ни единой души на улице, ни единой курицы. Даже собаки молчали.
Вышли на крохотную площадь, противоположную сторону которой занимала церквушка, окружённая невысоким деревянным забором. Направились к церквушке, чтобы рассмотреть её поближе… И остановились, увидев с противоположной стороны столба напротив церквушки подвешенного за ногу вниз головой мужчину с синим лицом и вывалившимся изо рта засохшим до черноты языком. Перекинутой между ног верёвкой к трупу была привязана доска с надписью: «Партизан».
От вида мертвеца Майеру стало весьма некомфортно. Он впервые видел повешенного, тем более — таким образом.
— Надеюсь, я не попаду в плен к русским, — буркнул фельдфебель Вебер. — Подозреваю, они многому у нас научатся.
Все одновременно повернулись и пошли назад.

***
 
Десяток бронемашин с эсэсовецами и три броневика со взводом Майера по перелескам добрались до огромной поляны. Множество крытых машин с красными крестами на боках стояли на поляне ровными рядами. Между машин и вокруг них сидело и лежало огромное количество русских. Большинство на траве, некоторые на брезентовых носилках. У всех пропитанные кровью повязки на руках и ногах, на головах и на груди. У многих загипсованы конечности, у кого-то переломы обездвижены прибинтованными палками.
Броневики окружили русских со всех сторон, выпрыгнувшие солдаты рассыпались цепью вокруг поляны.
Броневики Майера и Гольдберга стояли по-соседству. Майер подошёл к Гольдбергу.
— Heilige Sakrament, vom Teufel (прим.: Святое причастие, к чёрту)! — негромко выругался Майер. — Сколько их здесь!
— Около четырёх тысяч, — мрачно усмехнулся Гольдберг. — Начальник Генштаба сухопутных войск Гальдер на днях сказал, что задача разrрома rлавныx сил русской сухопутной армии перед Западной Двиной и Днепром выполнена... По его мнению, кампания против России будет выиграна в течение ближайших двух недель.
— Verdammte Schei;e (прим.: Проклятое дерьмо)! — не сдержавшись, снова выругался Майер. — Не представляю, что с таким количеством раненых делать… Чтобы их лечить, нужно десяток госпиталей!
Между ранеными в направлении офицеров пробирался небритый русский в пропотевшей под мышками, грязной гимнастёрке.
— Гутен таг, геррен официре. Ихь бин арцт дизес кранкенхауз (прим.: Здравствуйте, господа офицеры. Я врач этого госпиталя), — на ломаном немецком произнёс русский, остановившись перед офицерами.
На петлицах русского были прикреплены медицинские эмблемы.
— Я думаю, мы не сможем обеспечить их госпиталями, — криво усмехнулся Гольдберг. — Да мы и не за этим здесь…
Он шагнул в сторону русских, с любопытством разглядывая небритые, грязные, истощённые лица.
За офицерами последовали два эсэсовеца с автоматами наизготовку.
   
— Я получил приказ осуществить «административный роспуск» содержащихся здесь русских. Приказ уточняет, что из-за непреодолимых трудностей с обеспечением транспорта невозможно вывезти находящихся в лагере раненых военнопленных за пределы зоны боевых действий. Поэтому мне придётся решить вопрос с ранеными радикально: уничтожить их. Zerst;ren!
Русский врач шёл следом за немецкими офицерами.
— Уничтожить? — удивился Майер? — Каким образом можно уничтожить четыре тысячи человек?
— Обычным для войны, — пожал плечами Гольдберг, двигаясь мимо раненых. — Перестрелять. Erschie;en.
— Найн! Найн! — замахал руками врач. — Не надо шисен, найн шисен! Не надо стрелять!
Лежащий в бессознании молодой лейтенант вдруг очнулся. Вероятно, приказом к действию послужило громко произнесённое врачом слово «Стрелять!». Увидев перед собой стоящих немцев, он закричал:
— К бою!
Лейтенант выхватил откуда-то пистолет, выстрелил в грудь Майеру и вновь потерял сознание.
Майер удивлённо то ли вздохнул, то ли охнул, и медленно осел на землю. Эсэсовцы полоснули из автоматов в толпу раненых.
— Отставить! — рявкнул Гольдберг. И пояснил приказ: — Если это стадо поднимется, мы не сможем их остановить! Над головами стреляйте!
Эсэсовцы выпустили по короткой очереди над головами русских. Толпа повалилась на землю.
Стонали вновь раненые, кричали их товарищи.
— Нихьт шисен! Нихьт шисен! — просил врач, подняв руки и размахивая ими. — Не стреляйте, пожалуйста! Это случайность, он контужен, мы недосмотрели насчёт пистолета, этого больше не повторится!
Успокаивая жестами немцев, врач подскочил к раненому, взял пистолет за ствол и подал его Гольдбергу.
Гольдбер движением головы приказал эсэсовецу взять пистолет.
Уткнув дуло автомата в живот врачу, эсэсовец забрал у него пистолет.
Врач склонился над раненым немцем, плотно прикрыл ладонью обильно кровоточащую рану на груди.
— Этого повесить, всех — расстрелять! — жестами указал на лейтенанта и на толпу раненых Гольдберг.
— Найн, герр официр! — умоляюще воскликнул врач. — Ихь бин хирург…
На плохом немецком языке он попытался объяснить, что транспортировать раненого немецкого офицера в госпиталь невозможно — он умрёт в дороге. Его можно спасти, если срочно прооперировать.
   
— Я спасу вашего офицера, но вы не расстреливайте раненых.
Гольдберг задумчиво смотрел на испачканную кровью руку русского, прикрывающую рану на груди тяжело дышащего Майера.
— Но куда я дену эту толпу? — возмутился Гольдберг, показывая на раненых.
— Никуда. Окружите территорию колючей проволокой, поставьте охрану. Это минимум затрат, но вы можете отличиться перед начальством в том, что организовали лагерь военнопленных. А ваш офицер выживет.
Гольдберг думал.
— Герр официр, время уходит. И его жизнь тоже.
— Gut, — решился Гольдберг. — Если он выживет, я оставлю в живых твоих раненых. Но если мой товарищ умрёт… — Гольдберг помедлил. — Я прострелю тебя здесь, здесь, здесь и здесь.
Он указал на плечевые суставы и на боковые области живота врача.
— С такими ранениями очень долго мучаются, прежде чем умереть. А его, — Гольдберг указал на стрелявшего лейтенанта, лежащего без сознания, — мы завтра утром повесим. И это не подлежит обсуждению. Что у него за ранение?
Врач приподнял подол гимнастёрки лейтенанта и показал пропитанную кровью повязку на животе:
— Проникающее ранение в живот.
— Пусть лежит здесь до завтра, — решил Гольдберг. — С таким ранением не побегаешь.

— Георгий Фёдорович, зачем вы спасаете фашиста? — упрекнул коллегу терапевт Лопухин, под руководством хирурга Синицина торопливо готовивший инструменты для кипячения.
— Роман Александрович, несерьёзный вопрос. Я спасаю тысячи наших раненых. Разве один спасённый фашист — не хорошая цена за четыре тысячи жизней наших раненых?
— Сильно сомневаюсь, что хоть половина из них выживет…
— Даже если половина выживет, даже если одна тысяча из четырёх выживет — и за это можно спасти одного или двух фашистов.
— У немца проникающее ранение грудной клетки. Большая кровопотеря… Выживет ли он?
   
— Я уже наладил ему переливание крови.
— А если не выживет, Георгий Фёдорович… — Лопухин боязливо покосился на коллегу.
— Роман Александрович… Я вопрос рассматриваю с другой стороны. Если выживет, мы спасём множество наших раненых. А если я не попытаюсь прооперировать немца, нас с вами плюс четыре тысячи раненых однозначно уничтожат. Так что есть смысл попробовать.
— Кто вам будет ассистировать, Георгий Фёдорович?
— Вы. Больше некому.
— Но я же терапевт!
— Ваша задача — что-то подержать, что-то подать. Я вам укажу, что надо делать. Безвыходная ситуация, Роман Александрович.
Оперировали в автомобиле, оборудованном под походную перевязочную. Наркоз давать было нечем. Синицин ввёл раненому успокаивающие лекарства и провёл операцию под местным обезболиванием. Методом инфильтрационной анестезии по Вишневскому он владел в совершенстве.
К вечеру состояние оперированного фашиста стабилизировалось.
Синицин мучительно раздумывал над тем, что завтра лейтенанта, который в состоянии шока ранил фашиста, повесят.
Он подошёл к перевязочному столику, завернул в салфетку зажим, пинцет, смоченный обеззараживающим раствором тампон. Подумав, набрал в шприц раствор кофеина для стимуляции, закрыл иглу стерильной салфеткой. Сунул в карман штанов пластырь и ножницы, пару широких бинтов, два порошка стрептоцида. Позвал Лопухина.
— Роман Александрович, посиди с больным, я отлучусь.
Лопухин подошёл к немцу, пощупал пульс, удовлетворённо кивнул головой, сел рядом.
— Вы кудесник, Георгий Фёдорович! — восхитился Лопухин. — В таких условиях сделать такую операцию!
Синицин довольно рассмеялся, хитро посмотрел на Лопухина, поманил его к себе и прошептал на ухо:
— Скажу вам по секрету, ранение не ахти какое тяжёлое. Перелом двух рёбер, разорваны межрёберные артерии, которые перевязать не составило труда. Немец, конечно, потерял какое-то количество крови… Но главное, плевра не была повреждена. Операция для старшекурсника медвуза.
Поражённый Лопухин смотрел на хитро посмеивающегося Синицина.
— И вы об этом знали? — прошептал Лопухин с ужасом.
— Конечно. Я же не сумасшедший, чтобы делать безнадёжные операции. Но — тс-с!
Синицин взял из шкафчика бутылку раствора глюкозы — немцы привезли необходимые лекарства для своего лейтенанта. Задрав халат, рассовал всё по карманам галифе.
Лопухин удивлённо посмотрел на коллегу.
— Присматривайте за ним, — указал Синицин на немца. — Там всё будет нормально. Я загрузил его, чтобы сонное состояние больного соответствовало тяжёлому ранению с потерей сознания.
Синицин подмигнул, снял халат и вышел.
Сидевший на ступеньке у кабины охранник-эсэсовец хмурым взглядом из-под низко надвинутой каски с рожками остановил Синицина, поправил лежавший поперёк колен автомат.
— Ихь гее цум кранкен, — махнул рукой вперёд Синицин. — Цейн минутен (прим.: Я иду к больным. Десять минут).
Охранник расслабился, опёрся локтем на автомат, перевёл взгляд в пустоту.
    
На улице уже стемнело. Немцы время от времени стреляли осветительными ракетами. Яркие шарики с шипением взлетали вверх, надолго высвечивали округу мёртвенно-бледным светом.
Синицин довольно быстро нашёл того лейтенанта. Опустился перед ним на колени.
— Как ты, лейтенант?
— Пока не убили, — пробормотал лейтенант, с трудом ворочая пересохшим языком. — Попить бы.
Синицин вытащил из кармана флакон с раствором глюкозы, вскрыл. Приподнял раненому голову, сунул горлышко флакона в рот. Раненый жадно глотнул. Выпил полбутылки, оттолкнул горлышко, удивился:
— Сладкая!
— Раствор глюкозы, — пояснил Синицин. — Для поднятия сил. Покормить тебя нечем. Тебя как зовут?
— Лейтенант Говорков.
— А имя?
— Николай.
— Ты в курсе, Николай, что завтра тебя повесят?
— Вы умеете ободрить раненого, доктор. В курсе.
— Бежать тебе надо. Часовые стоят редко, я смотрел днём. Можно проползти, если постараться.
— С дыркой в животе много не наползаешь.
— Давай, посмотрю, что у тебя.
— Что в темноте увидишь?
— Я не глазами. Я пинцетом.
— Вот не слышал, что железкой можно смотреть! — скептически проговорил Говорков.
— Хирурги умеют.
   
Синицин разрезал окровавленные бинты на животе раненого, открыл рану. Приглядевшись, тронул её пинцетом. Нащупал железный осколок.
— Потерпи немного, осколок вытащу.
Пинцетом и зажимом вытащил из раны осколок величиной с вишню. Прижал к ране влажный тампон. Подождав, пока вспыхнет осветительная ракета, присмотрелся к тампону, к ране.
— Свежей крови нет. Это хорошо. Из раны сальник торчит — это не очень хорошо, но хуже, если бы торчала кишка. Железку убрал, это отлично.
Внимательно прощупал живот вокруг раны.
— Перитонита нет, это прекрасно.
— С каждым вашим словом, доктор, я чувствую себя всё лучше и лучше. Ещё пара слов, и я начну отплясывать трепака. Перитонит, это что?
— Это гнойное воспаление, от которого умирают. В общем, Николай, нечего тебе по госпиталям ошиваться и по виселицам мотаться. Бери ноги в руки — и бегом к нашим. Лейтенанты в Красной армии нужнее, чем в немецких лагерях. Я тебе в рану засыплю стрептоцид от инфекции и укол кофеина сделаю для бодрости. Рану заклею пластырем и забинтую. С такой раной не то что из плена, в атаку бегать можно. С криками «Ура!». А твоё дело — за ночь просочиться сквозь охрану и раствориться в лесу. Если, конечно, у тебя нет желания болтаться в пеньковом галстуке на потеху эсэсовским сволочам.
— Желания болтаться на перекладине у меня нету, доктор. Дел на фронте по горло.
— Ну, тогда допивай глюкозу — мне флакон нужен для отчётности, получи стимул в задницу, и вперёд. У меня тоже дела — мне фашиста надо спасать, которого ты подстрелил.
— А фашиста зачем спасать? — удивился лейтенант.
— За его жизнь эсэсовец обещал сохранить жизнь четырёх тысяч наших раненых.
— Хороший обмен, — согласился лейтенант.
Прямо сквозь штаны Синицин почти с размаху воткнул  Говоркову укол.
Лейтенант закряхтел.
— Ну и больно же!
— А это я тебе для бодрости. А то надумаешь подремать… Всё, Коля! — похлопал Синицин лейтенанта по руке. — Отправляйся. И удачи тебе.
На рассвете Синицин обошёл пленных, нашёл умершего от ранения в живот бойца. С помощью соседей переодел его в лейтенантскую гимнастёрку, потихоньку перенёс на место лейтенанта Говоркова.
Днём немцы повесили мёртвого красноармейца.
   

***

Под восторженные комментарии на экранах кинотеатров рейха кинохроника показывала бесчисленные колонны русских военнопленных. Угрюмые физиономии пленных сменили улыбающиеся лица солдат вермахта. Духовой оркестр бодро выдувал марш:

Wenn die Soldaten
durch die Stadt marschieren,
Oeffnen die M;dchen
die Fenster und die Tueren.
(Если солдаты
По городу шагают
Девушки окна
И двери открывают)…

К третьей неделе войны с Советским Союзом общие потери вермахта превысили потери за всю кампанию во Франции в 1940 году. В начале августа темп наступления замедлился. К концу сентября немцы потеряли солдат в три раза больше, чем за всю кампанию во Франции. Вермахт одерживал пиррову победу.


Глава 2. Драп на восток
 

= 1 =

Лейтенант Говорков вышел на середину поляны, прислушался. Где-то далеко уверенно и деловито стучали пулеметы, лёгкой морзянкой стрекотали автоматы, вразнобой рассыпали горох выстрелов винтовки. Подобно раскатам грозы неторопливо громыхали пушки. Время от времени темноту прорезали трассирующие очереди. То там, то здесь небо расцвечивал какой-то дьявольский фейерверк. Зловещими зарницами вспыхивало небо. Будто сама смерть подмигивала окруженцам багровым глазом.
Сколько дней уже рота лейтенанта Говоркова, его батальон, играли со смертью в кровавую игру под названием «война»? Да только карты у смерти краплёные — выигрывает и выигрывает.
Раздался хлопок, будто раздавили наполненный воздухом бумажный пакет. К тонкому серпику месяца с шипением взлетела ракета. Пугая усталых часовых, зашевелились чёрные тени. Наш «максим» разорвал тишину барабанной дробью. В ответ огрызнулся хриплым рычанием немецкий «машиненгевер».
Лейтенант Говорков усиленно отгонял мучившую его мысль, что при всём умении младших командиров и при всём героизме красноармейцев, из котла им, похоже, не выбраться: техника и вооружение у немцев мощнее.  И воюют они хитрее…
Лейтенанту Говоркову, командиру пятой роты, двадцать три года. Бывалый командир, как считают восемнадцати-двадцатилетние бойцы его роты. Лицо простое, но девчонки сказали бы: симпатичный. Бреется раз в неделю. Для Лукича — старшины Семёнова, тридцатишестилетнего «деда» — двадцать три  не возраст. Как он говорит, такие полотенцем бреются. Это, типа, мягкую поросль усов и бороды достаточно полотенцем поширкать, чтобы стереть.
Лейтенант Говорков и старшина Семёнов свои должности получили не по назначению, а по нужде. Когда на третий день войны погиб командир роты, командовать ротой назначили командира первого взвода, лейтенанта Говоркова. А старшину роты Семёнова назначили командиром взвода, потому что «свободных» лейтенантов не было. 
Старшина Семёнов командира роты уважал за рассудительность не по годам, за выносливость — по этой части лейтенант любому бойцу фору даст. Сухой и крепкий — в военном училище высушили марш-броски. Выносливость в пехоте едва ли не первейшее достоинство бойца.
Два года в военном училище курсанты занимались ежедневно по двенадцать часов. Подъем в шесть утра, туалет–зарядка–умывание, двадцать минут стрелкового тренажа на плацу.
После короткого завтрака уходили «в поле». Дождь, снег, грязь, морозы — в полном боевом снаряжении бежали до полигона. На полигонах занимались огневой подготовкой и тактикой. Много стреляли из винтовок и ручного пулемета Дегтярева. В училище возвращались тоже бегом. Если кто-то отставал, командир взвода хватал его и тащил на буксире до самого училища, чтобы слабаку было стыдно перед товарищами.
    
Прибежав в училище, винтовки ставили в пирамиду, снимали на ходу гимнастерки и бегом в ледяной душ. Гимнастёрки снимали, чтобы сполоснуть их в душе. А после обеда влажные гимнастёрки надевали, чтобы продолжить занятия по форме. Если бы курсанты не стирали гимнастерки, они потрескались бы от соли и высохшей потной грязи.
Два раза в неделю ночные тревоги с короткими марш-бросками.
Довольно часто всё училище совершало марш-броски с полной боевой выкладкой на тридцать и более километров по пересечённой местности, с преодолением водных препятствий и боевыми стрельбами.
Курсанты заметили, что если в столовой давали солёную селёдку, значит, будет тяжёлый марш-бросок.
Курсанты ворчали:
— Издеваются, что-ли? Перед марш-броском солониной травят!
Однажды в воскресенье проводили «марш имени Тимошенко». В этот день вся Красная Армия должна была пробежать двадцать пять километров. А командир роты, в которой служил Говорков, сказал:
— Мы с вами одолеем тридцать километров.
Марш-бросок по пересечённой местности выматывал. Поле заканчивалось — и начинался подъём в гору… Солнце жарило… Жажда мучила. Фляжки полные воды, а пить нельзя.
— Почему нельзя? — возмущались курсанты. — Для чего воду с собой носим?
— Учитесь соблюдать питьевой режим, — объясняли командиры.
Товарищ Говоркова перед марш-броском не стал есть селёдку, завернул её в бумажку, сунул в карман, а при случае выбросил в мусорку.
На марш-броске он постоянно отставал и, в конце концов, упал, потому что икроножные мышцы скрутило судорогой. К нему подбежал старшина, вытащил из кармана тряпицу с завязанной в ней солью, набрал щепоть, скомандовал:
— Открывай рот!
Курсант в отказ:
— Товарищ старшина, не буду! Это же соль чистая!.
Старшина чуть не силой запихал ему соль в рот:
— Запивай! Я видел, что ты свою селёдку выбросил. И ждал, когда упадёшь. Бестолочи, когда организму не хватает соли, начинаются судороги. Опять же, соль держит  воду в организме. Если бы вы не ели утром солонину, все бы выпотели и упали, как этот дуралей.
Рота Говоркова прошла обещанные тридцать километров в полном составе. А в других ротах и на двадцати пяти были потери курсантов.

Говорков услышал шаги за спиной, обернулся. Подошёл полковой комиссар Сахаров, последние два дня отступавший с ротой Говоркова. Молча остановился, глубоко вдохнул прохладный воздух, пахнущий лесом. Предложил:
— Покурим?
Говорков удивлённо покосился на комиссара. Два дня уже, как в роте курево кончилось. Да и не курил комиссар. Может, начал, поняв безвыходность положения?
   
Сахаров улыбнулся, вытащил из кармана сухарь, разломил. Половину, что побольше, протянул Говоркову:
— Соси. Отвлекает, как папироса. И думать помогает.
Говорков взял сухарь. «Где он его раздобыл? Со вчерашнего дня ни у кого маковой росинки во рту не было. Но вот… Не съел в одиночку, угостил».
— Поганая штука, окружение, — буркнул Говорков.
Он сунул сухарь в рот, пропитал слюной, пососал. Рот наполнился кисловатым хлебным вкусом.
— То, что мы вырвемся из окружения, сомнений нет, — успокаивающим тоном проговорил комиссар. — Вопрос: где лучше прорываться? И какова цена прорыва?
— Сколько у немцев самолетов! — протянул Говорков с мукой в голосе. —Бомбардировщики со стеклянными мордами летают косяками, без сопровождения истребителей. Пикировщики летают парами, тройками, звеньями, охотятся за отдельными машинами. Да что, за машинами — за отдельными людьми охотятся! Где наши самолёты?
— Говорят, наши самолеты уничтожены в первый день прямо на аэродромах.
— Как нас угораздило оказаться в окружении? — задал бессмысленный вопрос Говорков. Он имел в виду не свою роту, не свой батальон, а огромную массу советских войск от Белостока до… Неизвестно, докуда.
Сахаров понимал, что ответа на вопрос Говорков не ждёт, поэтому молчал.
Говорков вспомнил двух немецких мотоциклистов, которых они взяли в плен на дороге. Немцы вели себя спокойно, плен считали случайностью и временным явлением. Были убеждены, что русские побоятся их расстрелять,  потому что немцы через три-четыре недели выиграют войну и возьмут Москву.
Быть уверенными немцам есть отчего. Куда ни ткнись, везде немецкие танки и отборная мотопехота с пулемётами. Гренадёры, как они называются у немцев. Сильные, беспощадные профессионалы. Да никто о пощаде и не думал, каждый бой — до последнего.
Неясность обстановки нервировала. Мучило тягостное ожидание неотвратимой беды.
— Да, у нас огромные потери. Да, немец несёт смерть. Но мы начали войну не с бегства, а с боя. Немцы воюют умело, теснят нас превосходством техники, особенно танков и авиации, но весь путь от границы мы отметили трупами фашистов. Мы дрались и видели, как Фрицы падали, захлёбываясь кровью, как горящие Гансы, вываливаясь из танков, вопили и катались по земле, сгорая заживо. Мы убедились, что немцы смертны. — Сахаров вздохнул. — Выйдем. Обязательно выйдем! Сюда вон с каким шиком вышли!
Говорков покривил губы улыбкой. С шиком… Остатки полка двигались вдоль реки. А в километре, параллельно им — непонятно чья колонна. Издали не разобрать. Разведка доложила: «Немцы!».
Командир полка приказал: «Никакой паники! Идём, как шли!».
Капоты двух машин укрыли флагами со свастикой, захваченными в одном из боёв.
Немцы кинут красную ракету, наши тоже красную. Немцы зелёную, и наши зелёную… Их «лаптёжники» (прим.: пикирующий бомбардировщик Юнкерс-87, «Stuka». В советских войсках имел прозвища «лаптёжник» — за неубирающиеся шасси, и «певун» или «шарманщик» — за вой сирены, «иерихонской трубы», во время пикирования) прилетели, покружили, увидели свастики на капотах, улетели. Рисковали, конечно, попасть под бомбы своих самолётов, но наши ни разу не показались.
   
Помнил Говорков и другой случай. Отклонившись от общей колонны, его рота двигалась по просёлочной дороге на опушке леса. Вдруг по дороге, шедшей  метрах в двухстах параллельно их движению, роту стали обгонять несколько фашистских полугусеничных бронетранспортёров с открытыми верхами, в которых сидело человек по десять  гренадёров.
Немцы увидели шедших русских, но стрелять почему-то не стали, хотя над кабиной каждого транспортёра виднелись «машиненгеверы».
Более того, фрицы принялись кричать, свистеть наподобие футбольных фанатов, размахивать руками, мол, догоняйте! А один немец и вовсе спустил штаны, повернулся над кузовом задом к русским и похлопал по голым ягодицам рукой.
В более унизительное положение Говорков никогда в жизни не попадал.
— Н-да-а… — протянул Говорков. — «Придумаем»… В нашем положении трудно что-то придумать. Катимся от самого Гродно безостановочно. Драпаем с шумом и гамом. Без придумывания.
В памяти всплыли взрывы складов боеприпасов и ГСМ в Гродно. Подрыв заминированных объектов произвели одновременно, боеприпасы и топливо детонировали со страшной силой. В небо взметнулся высоченный столб огня. Ударная волна сбивала людей с ног. Цистерны с бензином, как в кошмарном сне, поднимались в воздух и взрывались в красно-чёрных клубах огня и дыма. Над городом полыхало зарево. Беженцам и отступающим по ночному шоссе на Лиду войскам двигаться было легко: пожары высвечивали территорию не хуже электричества. А ведь Гродно защищала двадцать девятая танковая дивизия! Неумело защищала — в первом же бою потеряла около сотни танков.
— Немцы подмяли под себя Европу, — рассуждал Говорков, не ожидая от собеседника ответов. — Разве не было видно, что они готовятся напасть на нас? Подтягивали к нашей границе танковые и моторизированные дивизии. Слепой видел, и глухой слышал.
— В тридцать восьмом, — проговорил Сахаров задумчиво, — взяли нашего комдива. Объявили: враг народа. Я и сейчас не верю, что такой человек мог быть врагом. Прислали нового комдива. Чинодрал, крикун пустоголовый. Три года дивизией командовал, в один день угробил.
— Не понимаю, как немцы рассеяли и окружили такую мощную группировку советских войск! — тяжело вздохнул Говорков.
— Мощной наша армия считалась по бумагам, —  качнул головой комиссар. — А на самом деле — скопище одетых в военную форму новобранцев. Новобранцев бойцов, новобранцев сержантов и командиров. А новобранец — это полуфабрикат, из которого бойца может и не получиться. Это скопище нельзя назвать единым военным организмом, у этого скопища нет стержня из боевых командиров. В боях побеждают опытные бойцы, знающие, почём фунт военного лиха, которыми командуют матёрые сержанты, знающие своё дело, задачи которым ставят обученные боевые командиры. А у половины наших командиров образование — ускоренные трёхмесячные курсы.
   
— Но мы же воевали в Монголии, в Финляндии, в Польше, в Испании.
— При Халхин-Голе воевало несколько дивизий. В Испании побывало пара тысяч человек. Крохи для огромной армии. В Финляндии нас… в хвост и в гриву. Польшу тоже лучше не вспоминать.
Помолчали.
— Да, немцы злые и коварные, да — хитрые и ловкие, да — жилистые, техничные и надменные... Да, отступаем, — сердито признал политрук. — Пока. И будем отступать, пока не научимся воевать. А воевать мы обязательно научимся, будь уверен. В древние времена у нас больших войск не было. А случится, что вороги нападут, землепашцы бросали сохи да косы, шли в ополчение, мечами супостатов крошили. Против всех завоевателей Русь стояла.
— Мою роту за три дня до войны чуть не разоружили, — пожаловался Говорков. —  У нас для пулеметов бойцы два десятка лент снарядили. А тут приезжает начальник техснабжения и приказывает ленты разрядить. Просушить, мол, их надо. Бойцы мучились, ленты вручную набивали, каждый патрон проверяли, чтобы перекосов не было! Не стали мы ленты разряжать. А тут и война.
— Вот с такими… и воюем наобум, да на авось: «Давай, давай!».  А на «давай» много не навоюешь. Воевать надо умением, как говорил Суворов.
— Бьют нас немцы…
— Бьют! Пока! Потому что мы всё время действуем вынужденно, «тушим пожары», тратим силы на ликвидацию прорывов и окружений. А немцы просчитывают  наши действия на много шагов вперёд. Они точно знают, что мы в эти котлы попадём. Потому что целенаправленно создают к тому предпосылки и принуждают нас отступать по тем дорогам, по каким им надо, заставляют нас действовать так, как надо им. Вот это и есть наука воевать.
— Немцы нас гонят… Значит, они сильнее?
— Война только началась.
— Но мы же… проигрываем!
— Мы отступаем… Но не проигрываем. Русские долго запрягают… Ничего, мы быстро учимся! И потом… Пропал не тот, кто в беду попал, а тот, кто духом упал.
— Тяжело не падать духом, когда тебя в хвост и в гриву…
— Война проверяет нацию на жизнеспособность, — негромко, как для себя, проговорил комиссар. Но в голосе его появились железные нотки.  — Немцы пришли, чтобы забрать у нас землю. У меня, у тебя… Это твоя земля, или немецкая? — комиссар яростно упёрся взглядом в глаза Говоркова и указал пальцем под ноги.
— Моя.
— А, коли твоя — защищай её, бейся зa неё! — с яростью почти выкрикнул Сахаров. И тихо добавил: — Война как драка. Не важно, кто ударил первым и как больно ударил. Важно, кто остался на ногах в конце. Да, тяжело нам приходится на первых порах. Тяжело, потому что противник сильный.  Ни одна европейская армия перед ним не выстояла. А мы выстоим, я в том уверен. Тех, кто ещё до боя ощущает себя трупами, фашисты побеждают походя. А, чтобы тебя не победили походя, ты не забывай, что немцы тоже смертны!


***
   
Говорков вспомнил отступление батальона из Гродно. Там немецким стратегам голову ломать не над чем было: дорога к отступлению одна, на Лиду. Посылай самолёты, да бомби отступающих.
Двигались по дороге медленно, с частыми остановками и задержками. Колонна невообразимо растянулась, голова и хвост батальона исчезли во мгле лунной ночи. Говорков послал вперёд для связи со штабом несколько бойцов — никто не вернулся. Сбежали.
По шоссе сплошным потоком двигались автомашины, трактора, повозки, переполненные народом.
Движение на восток началось в две полосы. Танки, пушки, автомобили оттеснили пехоту на обочины. Пехота вытеснила с дороги потоки гражданских с мешками, узлами, чемоданами. Река беженцев ширилась.
Старуха тяжело брела, опираясь на палку, горбатилась под заплечным мешком,  словно в низком поклоне. Может, с родственниками шла, а может одна.
Двух-трёхлетние детишки, хмурясь по-взрослому, несли сумки и узелки.
Размеренно шагала корова, навьюченная перемётными сумами.
Старик волочил ноги, стуча батогом — через плечо на перевязи два чемодана.
Телега нагружена домашним скарбом доверху. В оглоблях детишки, сбоку и сзади телегу толкали рыдающие от безысходности женщины и окаменевшие лицами старухи.
Пацан лет двенадцати с мученическим лицом тянул двуручную тачку с вещами. Чтобы помочь рукам, привязал себя к тележке постромками.
Другой пацан, совсем маленький, погонял хворостиной дворняг, впряжённых в тележку. И везли дворняги!
   
Шли беженцы из еврейских местечек. Невообразимые арбы и повозки загружены мебелью и узлами, сломанными велосипедами, треснутыми цветочными горшками с поломанными фикусами. Старики с пейсами и бородами, в картузах прошлого века. Усталые, рано постаревшие еврейки. Неимоверное количество грязных, голодных детей.
Непоеные лошади бились в упряжках и рвались из поводьев. Скрипели, громыхали подводы, крытые рядном, фанерой, жестью… Что-то ломалось, что-то рассыпалось под ноги, под колёса...
Стада овец и коров топтали дозревающие поля ржи. Ширина потока отступающих — сотни метров вправо и влево.
Огромная змея из людей, животных, телег и машин, шурша и бряцая, крича, плача и охая, мыча, блея и гавкая, извивалась меж полей и перелесков, ползла на восток.
Библейский исход.
«Нет, — поправил себя Говорков. — Драп-марш. Да, драп-марш, говоря по-русски. Самый настоящий драп-марш, с колоссальными потерями».
В середине потока, по шоссе, торопились на запад грузовики и штабные легковушки, мотоциклы, всадники и военный гужевой транспорт. Машины наезжали друг на друга, телеги сцеплялись, загромождали дорогу. Между ними протискивались пешие беженцы. Тот, кто спотыкался и падал, редко вставал, его затаптывали, переезжали, давили. Убегая от беды, солдаты бросали оружие и снаряжение. Замирали на дороге машины, гружёные боеприпасами, полевые кухни и повозки из обоза — верхом на выпряженных лошадях или пешком двигаться в потоке беженцев легче.
Поток отступающих и беженцев остановился в очередной раз. Поперёк движения прорвалось стадо коров. Охрипшие колхозники — мужики с кнутами, женщины и дети с  хворостинками в руках — пытались свернуть стадо. Но куда там! Очумевшие животные пёрли под машины и танки, хоть дави их. Следом за коровьим стадом хлынули свиньи и овцы.
Огромное стадо запрудило дорогу. Среди стада, в пыли, несколько быков неторопливо тащили повозки, на которых громоздился в беспорядке домашний скарб, свернутые в тюки одеяла. Женщина, прижав к груди малыша, спала, открыв рот, не обращая внимания на крики, тряску, пыль, жару и мух.
— Цоб-цобэ! — кричали возничие, но быки совершенно не обращали внимания на крики.
Говорков и несколько бойцов остановились, сняли пилотки, вытерли пилотками грязные мокрые лбы.
— Немцы далеко? — спросили у колхозников.
— Где-то рядом, но там ещё дерутся наши части, — ответил обросший щетиной бригадир, в когда-то белой рубашке. На поясе бригадира висела кирзовая кобура с наганом. — Куревом не угостите?
 
— Угостили бы, да сами два дня ничего не курили. И не ели. Можем патронов дать.
— Давай.
Старшина Семёнов протянул бригадиру пачку патронов, спросил по-свойски:
— А чё туда, не вместе со всеми?
— Да мы вместе. Там грунтовка, километрах в трёх. Без толкотни пойдём. Может, даже быстрее всех.
Бригадир расстроено покачал головой, безнадёжно махнул рукой, глянул мельком на идущее поперёк дороги стадо, предложил вдруг:
— Берите свинью.
— Куда нам? На поводке за нами не пойдёт, — усмехнулся Семёнов.
— Освежуете. Солдатам на руки мясо раздадите, а вечером сварите.
Бригадир вытащил наган, сноровисто приставил дуло к уху шедшей свиньи, выстрелил. Коротко взвизгнув, свинья упала, задёргала в агонии ногами. Бежавшие рядом свиньи шарахнулись в сторону от убитой.
— Ну, бывайте, — вяло махнул рукой бригадир и зашагал дальше.
— Старшина, оттащите добычу в сторонку, освежуйте, раздайте на руки, — приказал Говорков.
— А что, товарищ лейтенант, может и нам по той дороге? — предложил старшина. — Без помех-то сподручнее идти.
Когда свинью освежевали и разделили, Говорков повёл роту по следам стада.
 
Утром Говорков недосчитал в роте восемь человек. Сбежали.
Слово «окружение», словно перепуганная птица, носилось над потоками беженцев.
Окружение, отступление, бегство — непонятный кошмар. Окружение — поганая штука. Неизвестно, что творится, какая обстановка, где наши, где немцы…
Немцы везде.
Никто не видел немцев, но то и дело отступавших обстреливала артиллерия, постоянно звучала команда «Воздух!». Пикирующие бомбардировщики бросали в отступавших крупные и мелкие бомбы, поливали из пулемётов.
Растерявшиеся командиры утратили управление войсками.
Лейтенанты, капитаны, политработники, бросив на произвол судьбы подразделения, заскакивали в ехавшие на восток полуторки.
Другие командиры пытались остановить военных, спасавших свои шкуры в потоке беженцев.
Паникёры кричали, что со всех сторон немецкий десант, что немецкие танки прорвали заслоны, что обороняться бессмысленно, хватались за оружие, грозили призывавшим их встать на защиту...
Дороги войны трудны, но мучительны дороги отступления.
Враг сжимал кольцо. Артиллерийская стрельба, вой мин, рычание пулеметов то с одной стороны, то с другой.
   
Дорога Гродно — Скидель и изрытый воронками берег Котры на подступах к Скиделю после бомбардировок и артобстрелов представляли жуткое зрелище. Обочины завалены трупами в заскорузлых от крови и пыли гимнастерках, с вывернутыми взрывами внутренностями, оголенными костями.
Лошади повсюду. Разорванные на части снарядами, с глазами, выпавшими из кровавых глазниц… Смотреть на изуродованных лошадей старшине Семёнову было тяжелее,  чем на обугленные трупы людей с проломленными грудными клетками, вспоротыми животами и изуродованными лицами.
— Что ж это за нелюди на нас идут? Какие ведьмы их на свет произвели? Чьи они лохматые титьки сосали? — бормотал, страдая, Семёнов. — Ладно, люди на людей войной пошли... Лошадей-то за что? Ну, глянь, командир!
— На людей насмотрелся, — буркнул Говорков.
Раненая лошадь на дороге вдруг попыталась вскинуться на дыбки. Кто-то выстрелил — то ли опасаясь безумия животного, то ли решив прекратить его мучения. Лошадь снова попыталась вскочить… Ещё один выстрел… Лошадь боролась за жизнь. Ещё выстрел… И ещё… Наконец,  глаза лошади перестали быть живыми…
Мёртвые броневики с огромными дырами в бортах, края которых лохматились зазубринами железных лепестков. Рыжие сгоревшие танки, толстый металл которых прошит бронебойными снарядами. Пласты железа разодраны, искорёжены, скручены в спирали. На некоторых видна бурая засохшая кровь, лежат обугленные останки танкистов…
Ни у кого из проходящих по шоссе и мысли нет о том, что погибших надо захоронить… Не до того.
Чудовищная картина не вяжется с тишиной зеленеющего леса.
Прошли совсем немного — и вновь на всю дорогу чадящие танки с вывихнутыми башнями, разбитые пушки, автомашины и повозки с военным снаряжением.
Металлический остов и голый мотор полуторки, у которой взрывом снесло кузов и деревянную кабину. Другую машину развалило на куски, сплющило передок, словно огромной кувалдой. Рядом тело пулеметчика без ног и одной руки. Оторванная по колено нога в ботинке с размотавшейся обмоткой лежит неподалёку в кювете. Целая рука сжимает направленный в небо пулемёт Дегтярёва — видать, стрелял в самолёты.
У грузовика с изуродованной взрывом кабиной и разбитым кузовом среди разбросанных вещей мёртвая женщина с оторванной ногой в задравшейся юбке. Пожилой сержант, прибившийся к роте Говоркова, нагнулся, чтобы одернуть юбку… Под ногами убитой увидел мальчика лет трёх. Из развороченного бедра торчала сломанная кость. Лужица крови застыла тёмным студнем. На закрытых глазах малыша вздрагивали веки, а пальчики рук непроизвольно шевелились.
— Живой! — воскликнул один из бойцов. — Перевязать мальца надо.
— Лицо белое, кровью малый изошёл, — остановил  бойца сержант. — Если в больницу срочно, может и спасли бы. А так помрет. Помучается только…
 Сержант ухватил себя за нос, сжал переносицу что есть сил. Похоже, чтобы удержать подкатившие к глазам слёзы. Вынул из кобуры наган.
— Ничего тут не сделаешь, а малого от страданий избавить надо… Вы идите… Негоже на такое смотреть…
 
Все, словно испугавшись чего, заторопились вперёд, толкаясь, как в тесноте. 
Говорков оглянулся.
Сержант, не снимая пилотки, перекрестился.
Говорков отвернулся.
Сухо выстрелил, словно громко чихнул, наган.
В сторону от дороги уходил сгорбившийся сержант, который не захотел быть с теми, которые видели сотворённый им ужас.
Вдалеке дымились руины расстрелянного города.

И с окольной дороги пришлось уйти, достали «лаптёжники» — немецкие пикирующие бомбардировщики.
Долгие блуждания по лесам и перелескам, сон урывками в мокрых от росы кустах. В промокших гимнастёрках красноармейцы изнемогали ночами от холода.
Однажды остановились на ночлег в селе. Немецкая разведгруппа окружила село. Гренадёры забросали хаты гранатами.
Вырвались, потеряв несколько человек, снова прибились к отступавшему потоку. Шедший в толпе контуженый солдат вдруг закричал: «Спасайтесь! Немцы окружают! Нам конец!». С вылезающими из орбиты глазами, с винтовкой наперевес кинулся бежать, выстрелил. Перепугавшись собственного выстрела, завертелся на месте, как загнанный зверь, попытался достать какого-то командира штыком. Командир выхватил пистолет, застрелил безумного.
Паника заразна. Какой-то политрук рвал с рукава красную звезду — знак отличия политработника. Прошёл слух, что немцы политработников в плен не берут, расстреливают на месте. Поняв, что накрепко пришитую звезду не отодрать, принялся суматошно мазать красное грязью. Звезда не замазывалась! Снял китель, бросил в сторону, убежал в нательной рубахе...

Откуда-то с востока донеслись приглушённые звуки пушечных выстрелов.
— До линии фронта дошли! — обрадовались бойцы.
— Прибавить шаг! — скомандовал Говорков и трусцой направился в сторону выстрелов. Рота побежала следом.
Бежали по перелескам с полчаса.
Пушки стрелять перестали.
Минут через пятнадцать услышали отдалённые автоматные очереди.
Бежали ещё. Стрельба давно прекратилась.
Запыхавшиеся, вспотевшие, усталые выбежали на край поля. 
    
Среди стрелковых ячеек и обрушенных орудийных окопов с вмятой в землю батареей дивизионных пушек по краю поля  в переломанном кустарнике и на самом поле лежали тела красноармейцев и командиров, пробитые пулями, раздавленные гусеницами, исковерканные взрывами, разорванные пулеметными очередями. Много. Двести, может, больше... Оторванные руки и ноги. Лужи крови у тел, над которыми с противным жужжанием уже роились мухи. 
Посередине поля жирно чадила и чем-то потрескивала громадина немецкого Т-3 (прим.: это по советской терминологии. По немецкой — PzKpfw III).
Воняло горелой резиной, взрывчаткой и кровью. Кровью пахло густо, как на скотобойне.
Бойцы, остановившиеся чуть сзади и вокруг Говоркова, придерживали шумное, запалённое дыхание, ошарашено смотрели на побоище.
К роте Говоркова из кустов, из ямок вылезали и подходили бойцы разбитого подразделения. Их становилось всё больше. Они окружили подошедшую роту огромной толпой.
— Штук десять танков, да бронетранспортёров с гренадёрами, — выпучив глаза, суетливо доказывал себе несметность немцев перепуганный боец. — А у нас что? Четыре пушки… Разметали немцы батальон. Человек тридцать в плен взяли. Расстреляли комиссара и двух, на евреев похожих.
— Наши сидели под охраной возле подбитого танка, — перебил говорившего другой боец и махнул рукой в сторону горевшего танка. — Немцы танк чинить пробовали. Смеялись,  лопотали что-то. С ремонтом не получилось у них.  Хотели на буксире утащить, тоже не получилось. Подожгли. Пленных расстреляли.
— А вы где сидели? — зло спросил Говорков. — Из кустов наблюдали, как ваших товарищей расстреливают?
— У них танки, — огрызнулся подошедший старший лейтенант без фуражки с винтовкой за плечом. — Что мы против бронетехники?
— Танков всего десять было, — сказал Говорков. — А вас сейчас триста, не меньше. А было все пятьсот. Кто бежит, того убивают. У вас и пушки, и гранаты. Могли сражаться.
— Могли… — смущённо огрызнулся старший лейтенант. —  Да только бойцы у нас необстрелянные… А у немцев бронетехника... В момент смели.
— Да уж… Немцы чухаться не дают, — остыв, согласился Говорков, вспомнив разговор с комиссаром об армии новобранцев. — Бьют танковыми кулаками…

= 2 =
   
Сосед справа пошёл на прорыв в сторону посёлка Мосты. В Мостах единственная на всю округу переправа через Неман. Посёлок и переправу пока держат советские войска. Пробившись к Мостам, батальоны смогут вырваться из окружения.
Командир полка приказал поддержать соседа.
Двигались стремительным маршем. Лошадей, тянущих пушки и телеги, гнали вскачь. Бойцы и командиры бежали. Слышался топот ног, тяжёлое дыхание, бряцанье оружия и редкие команды-просьбы: «Подтянись, братки!».
Минометчики задыхались. У одних на спинах плиты от минометов, у других на плечах трубы, у всех на каждом плече по две мины, связанные за хвосты, за спиной — винтовка и вещмешок, шинельная скатка поперёк, противогазная сумка на боку, тяжеленная каска на поясе.
Не легче пулемётчикам: один тащит за спиной станок, другой на плече, как бревно —  тело пулемёта. Третий — щиток, четвёртый в двух руках — коробки с лентами.
Выбивающиеся из сил красноармейцы бросали на обочины мешавшие противогазы и тяжелые каски.
Выбежали на дорогу, сжатую с двух сторон густым лесом. По обочинам чёрной, изрытой взрывами, сожжённой земли громоздилась мёртвая техника. Сгоревший Т-34. Из люка свесилось тело танкиста. Нижняя часть обгорела до черноты. На спине задрались недогоревшие остатки чёрного комбинезона, оголилась неживая белизна тела.
Специфический запах солярки, машинного масла, бензина, горелой резины, взрывчатки и тлена. Запах войны.
На земле труп с разорванным животом… Много трупов повсюду…
Земля раздавлена и взорвана. Когда-то чистый ручей забит трупами — отбросами войны.  Трупами забиты леса. Зелёные, душистые луга пропахли зловонием от распухших в летней жаре трупов людей и лошадей.
Откуда-то, будто поджидали, выскочили два «юнкерса», промчались над колонной, стреляя из пулемётов и бросая бомбы. Похоже, «юнкерсы» здесь караулили советские колонны, втягивающиеся в узкое пространство.
Прогромыхала связка орудий, запряженная цугом из трёх пар дико ржавших и храпевших от страха лошадей. На передках тесно держались друг за друга солдаты. Возница, выпучив глаза, орал непотребное матом, нахлёстывал лошадей, пытался выскочить из-под бомбёжки. Убитая в последней паре  лошадь волоклась в постромках.
   
Говорков увидел, как щеголеватый старший лейтенант в яловых сапогах, затянутый в тугую портупею, с биноклем на груди и кобурой на поясе, вскочил на брошенный автомобиль со счетверённой зенитной установкой в кузове.
— Держи ленту! — крикнул сопровождавшему его бойцу.
Боец полез в кузов вслед за командиром, поправил неизрасходованную ленту.
Старлей передёрнул затвор и открыл огонь по «юнкерсам». 
Говорков недоверчиво качнул головой: сбить из пулемёта бронированного «лаптёжника» — сомнительная затея.
Первый истребитель пронёсся мимо. Второй крупнокалиберной очередью швырнул старлея и бойца с машины на землю.
Говорков тяжело вздохнул.
Обычная смерть на войне. Старший лейтенант, конечно, имел право попытаться сбить штурмовика. Но так плакатно, с открытого места, грудью навстречу «юнкерсу»… Решил поиграть со смертью? Играй один, зачем бойца на смерть позвал? Жалко бойца.
На пределе сил батальон продолжил марш-бросок.
Сначала наткнулись на немецких разведчиков-велосипедистов. Увидев колонну советских войск, разведчики бросили велосипеды и побежали в лес. У одного велосипедная цепь зажевала штанину и он, пытаясь убежать на четвереньках, волочил за собой громыхающее «средство передвижения». В колонне засвистели, позоря неудачливого велосипедиста. Фашист вырвал, наконец, штанину из цепи и дал стрекача вслед за товарищами.
Разведка донесла, что впереди, в полукилометре, линия обороны противника.
Не прошли и ста метров, как вдалеке появились немецкие бронетранспортёры, из которых высыпались гренадёры. После короткого боя немцы отступили. Рота вышла на расстояние прямой видимости противника, но сблизиться не дала вражеская авиация.
Стервятники подлетели чёткой стаей: жёлтые концы крыльев, чёрно-белые кресты на крыльях и на хвосте, красные шасси, похожие на выпущенные когти, красные головки моторов. Выстроились в цепочку. Ведущий перевернулся через крыло колесами вверх, вошёл в пике. «Юнкерсы» пикировали с включенными сиренами, от их воя тела испуганно сжимались, мозги переставали думать, сирены стегали больнее кнута и принуждали бежать, не зная, куда, и не понимая, зачем.
Ревущие самолёты пикировали чуть ли не до земли. Бойцы видели нахальные рожи лётчиков, их осклабившиеся в торжествующе-издевательских ухмылках рты.
«Лаптёжники» пулемётными очередями рвали землю, людей, пытающихся скрыться от смерти в земле...
От самолётов оторвались чёрные точки. Одна… две… три… четыре… Не счесть! Бомбы выли, увеличивались в размерах… Угодит или пролетит мимо? До чего же муторно от сознания своей беспомощности и беззащитности! Вой сменил тональность: «певуны» выходили из пике. И сплошной грохот. Земля тряслась крупной противной дрожью. Всё затянулось сплошной мутью дыма. Глотки драла тротиловая гарь.
У Семёнова взрывной волной сорвало вещмешок со спины, унесло куда-то… И мысли унесло. Мозг выключился. Остались дикое желание жить и жажда завершения чего-то: скорей бы! Что угодно, только скорей!
Чьё-то лицо, перекошенное ужасом. Чьи-то испуганные глаза в слезах, рот вскрикнул: «Мам-ма-а-а!».
Беспрестанно свистят бомбы, грохочут взрывы, рвут землю, осколки вспарывают солдатские тела. Люди в грязных выцветших гимнастерках изо всех сил втискиваются в ямки, потому что только в объятиях родной солдатской спасительницы земли можно укрыться от беснующегося огня и металла.
Земля дёргается в конвульсиях, дрожит в агонии, тяжко стонет. Кричат люди, визжат осколки…. В разрывах бомб и рёве самолетов теряются приказы командиров. В такой бомбёжке не может остаться ничего живого.
Пространство заполнилось чёрной копотью и пылью. Какой-то солдат, прижавшись к земле, надвинул каску на лицо, пытаясь спрятаться по-детски: ничего не слышать и не видеть, тем спастись от ужаса. Обними землю, солдат! Она тебя примет и прикроет. Может, и навсегда.
Взрыв совсем рядом!.. Земля рвотной судорогой попыталась выплюнуть Говоркова из себя…
   
Боец, лежавший рядом с Говорковым, вскочил. Замер с пеной у рта и широко раскрытыми от ужаса глазами, не понимая, куда бежать. Взрывы следовали один за другим, свистели осколки.  Говорков сшиб бойца, повалил на землю. Боец вырывался, скрежеща зубами, подвывая и царапаясь. Поднявшись на колени, Говорков наотмашь хлестнул бойца ладонью по лицу и снова придавил к земле. Боец замер, уставившись на Говоркова широко раскрытыми, стеклянными глазами. Подумав, что боец пришёл в себя, Говорков скатился с него.  Но боец подпрыгнул и помчался сквозь тучи дыма и пыли. Взрыв!.. Что-то шмякнулось перед Говорковым. Безобразно исковерканное тело. Вместо головы кровавый обрубок, тело раздавлено, словно катком, и выкручено, как выкручивают мокрое белье.
Эх, жизнь! Какая же ты хрупкая штука! Только что была, а вот уже и нету тебя…
Неожиданно всё стихло. Улетели стервятники. Нет рёва, нет взрывов. Что-то громко потрескивает в огне. Пахнет толом. На зубах, в ушах, за шиворотом песок.
Кричит контуженный: изо рта, из носа и ушей струйки крови. После бомбёжки все контужены. Гудит от контузии в голове, звенит в ушах. Все молчат. Не хочется говорить. Время от времени кто-то тянет удивлённое: «Да-а…» и крутит головой: это ж надо! Живой! Кто-то, облегчая душу, выматерился без злобы.
Из воронки неподалёку от Говоркова приподнялся с земли солдат, стряхнул с головы землю. Недоверчиво качнул головой и удивлённо хмыкнул:
— Глякось! Живой!
Пригнувшись, пробежал в сторону противника, прыгнул в воронку на одной линии с сослуживцами, и принялся окапываться, превращая воронку в окоп.
Копать ячейку, срывая ногти, срубая лопатой землю и выгребая её горстями, под обстрелом для бойца спасение. Как можно быстрее выкопать ямку, сунуть в неё тело и выбрасывать грунт уже из-под себя. Проворна пуля, а боец, чтобы выжить, должен быть проворнее.
Бойцы знают спасительный закон войны: остановились — закопайся. Никто не ждёт команды, каждый о своей жизни заботился сам.
Говорков поднялся, чтобы подсчитать потери роты. Пригибаясь, сделал несколько шагов и наступил на кровавый, бесформенный кусок человеческой плоти. Рядом лежал красноармеец в лопнувших галифе. Изо рта убитого натекла огромная лужа крови. Там и сям разбросаны тела без ног, без рук, с разорванными животами, с торчащими бело-розовыми костями… Оторванная голова…
   
Едкая вонь чего-то горелого, могильный запах земли и густой запах крови…
Не успели бойцы толком окопаться, послышался неясный рокот. В небе загудело-зажужжало, с ревом прилетел первый фугасный снаряд, земля вздрогнула. Одна за другой, шепелявя, проносились мины. Бризантные гранаты рвались резко, образуя чёрные облачка и осыпая солдат смертоносным градом осколков.
Артиллерия противника словно взбесилась. Отдельные взрывы слились в ужасающий грохот. Земля вибрировала, судорожно дёргалась и ходила ходуном, ливнем сыпалась на головы.
— К бо-о-о-юу-у-у! — послышалось сквозь грохот взрывов.
Говорков увидел приближающиеся четыре бронетранспортёра и идущие за ними цепи немецкой пехоты.
«Много… Роты две», — оценил он.
Фашисты шли в расстегнутых мундирах с засученными рукавами, постреливая из карабинов и автоматов. Это производило впечатление…
— Не стреля-а-ать! Подпустить ближе-е-е! — прокричал Говорков.
Трудно сказать, слышали ли его бойцы сквозь грохот взрывов.
Артиллерийский огонь противника стал затихать. Лишь минометы выцеливали скучившиеся группы бойцов или замеченные пулемёты. Выстрел миномёта — негромкий, «чпок!» — не слышен. На подлёте короткий, шепеляво зудящий звук плохо настроенной струны — и звонкий хлопок. Столб земли к небу без огня, без вспышки. А под ним кровь и смерть.
Взрыв рядом с Говорковым. Мученический крик. С земли встаёт, покачиваясь, солдат: грудь, живот изодраны, вместо лица кровавая маска. Падает.
Медленно оседает пыль, дым поднимается вверх, чётче виднеются наступающие враги.
— Пулемёты… Почему молчат пулемёты? — слышит Говорков со стороны.
— Ого-о-онь! — протяжно командует Говорков. — Дадим фрицам прикурить!
И добавляет негромко, по-привычке: — Братья славяне…
Затарахтели «максимы», вразнобой защёлкали винтовочные выстрелы.
Попав под густой огонь винтовок и пулеметов, вражеская пехота утратила атакующий пыл, залегла, поползла назад.
На левом фланге, стреляя на ходу, наступали пять лёгких немецких танков. Прячась за танками, трусила пехота.
— Отсекай пехоту-у!
Ружейно-пулеметный огонь не прекращался ни на минуту. Послышался громкий выстрел из противотанкового ружья на левом фланге.
— Есть один! Закрутился! Дали шилом в зад! — восторженно закричали бойцы.
Один танк задымил, развернулся на месте и встал. Остальные продолжали движение.
Два танка подползали к позиции Говоркова. «Сорокопятка», стоявшая метрах в пятидесяти сзади, молчала.
Танки всё ближе.
Почему пушка молчит? Говорков кинулся к пушке.
Зачем-то шарахнулся в сторону… Там, где он был секунду назад, взметнулась взрывом земля… И снова зигзаг в сторону… И снова взрыв… Говорков словно чувствовал, куда ляжет следующий снаряд…
Пушка… Наводчик обвис на казённике, остальные бойцы орудийного расчёта валялись рядом с пушкой. У станины дымилась воронка от мины.
«Ствол длинный, жизнь короткая», — подумал про артиллеристов Говорков, отпихнул тело наводчика и прильнул к панораме. Он давно не стрелял из орудия, собственные движения казались слишком медленными. Покрутив ручки поворотного и подъёмного механизмов, поймал в глазок панорамы надвигающийся танк.
Кто первый выстрелит, он или немец? Спешить нельзя, если ты промажешь — немец ударит наверняка…
Навёл перекрестие на гусеницу, молча скомандовал: «Огонь!»…
   
Звонкий выстрел ударил по ушам…
Разматывая гусеницу, танк повернулся боком.
Говорков метнулся за снарядом, дослал снаряд в дымящийся казённик… Борт стоящего танка — это цель для курсанта… «Огонь!»…
Взрыв!
Вероятно, в танке детонировал боезапас.
Второй танк, продолжая стрелять, попятился. Пехота отступила, побежала.
Говорков кинулся к своим.
— Примкнуть штыки! — что есть мочи заорал на бегу. — В атаку!
Примкнули штыки, заорали надсадно:
— Бей фашистов! А-а-а!
Мат-перемат, крики, вопли, рычание…
Страшное, вероятно, для немцев зрелище — множество русских с перекошенными от ярости лицами, с оскаленными ртами, под градом пуль и снарядов бегущие на них.
Взрывы снарядов вздымают фонтаны земли, огромные грибы дыма растут, будто сами по себе.
Звериный рёв, проклятья, грохот рвущихся гранат, стрекотание автоматов, отдельные ружейные выстрелы, вопли раненых… К небу взметаются огненные столбы, земля разверзается.
Яростный бросок сокращает дистанцию между советскими солдатами и фашистами до ста метров. Те и другие бегут наперегонки со смертью.
Пятьдесят метров, тридцать, двадцать, десять.
Говорков слышит надсадное дыхание бегущего рядом бойца…
Некоторые красноармейцы без гимнастёрок. Многие, дико вытаращив глаза и перекосив лица, пронзительно вопят.
Говорков бежал с пистолетом в руке. Стрелял вперёд, орал, махал рукой. Патроны кончились, на бегу сунул пистолет в кобуру, подхватил винтовку у убитого бойца.
Трупы, множество трупов… Умирающие солдаты с оторванными челюстями, со страшными ранениями в голову, полуобморочные, но продолжающие идти на прорыв…
   
Грузовики, тягачи, подбитые танки и бронетранспортёры по всему полю — какие-то советские подразделения уже пытались здесь прорвать окружение. Солдаты, которые шли на прорыв накануне, сгорали заживо, вцепившись в рукоятки пулеметов.
Разбитые мотоциклы с колясками, немецкие трупы…
Говорков увидел, как бегущего правее и чуть впереди бойца пошатнуло, живот его окрасился красным, в середине красного пятна начало вылезать что-то синюшное, вздуваться пузырём. Боец зажал пузырь левой рукой. С озверелым лицом продолжая орать, потрясая винтовкой в правой руке, бежал дальше.
«Кишки!» — мелькнуло в сознании Говоркова.
Гранаты в немецкие окопы. Удары прикладами, автоматные очереди, грохот, взрывы. Пыль, жара, дышать нечем. Ещё гранаты. Лежащие в крови тела. Разбитые лица, вспоротые и распахнутые животы. Пулемётная очередь. Гранаты… Треск автомата…
— А-а-а!..
— В душу-мать!..
— …лядь!
— Ма-ма…
Штыки красноармейцев мелькают, трупы множатся.
— За Танюшку!..
Рукопашный бой страшен.
Мелькают озверелые, искажённые лица, сливаются в красное месиво, в страшную маску вглядывающейся в тебя смерти.
Видя ярость набегающей на них многоликой погибели в виде дико орущих, ожесточённых русских, немцы побежали.
— Бей гадов!
— В плен не брать!
 Из раззявленного рта пена, как у сумасшедшего. Взрыв гранаты в метре от бойца, он падает. Пытается опереться на локоть… Поток крови, заполнивший рот, гасит его последние возгласы.
— За брата Саньку!
Дико перекошенные лица, окровавленные острия штыков, хриплый рык, ругань, смертельные вскрики. Дерутся стоя… Сцепившись, катаются по земле… Раненые, упав, хватают убегающих врагов за ноги...
Рукопашная — это страшно. Рукопашная — это насмерть.
…Говорков прыгнул в окоп.  Над самым ухом будто разодрали ситец. Щеку обдало горячим воздухом. Это фашист пустил автоматную очередь… Мимо! Штык легко вошёл в живое тело по самый ствол. Соломенное чучело на полигоне проткнуть тяжелее. Фашист обмяк, навалился на винтовку и потянул вниз. Говорков дёрнул винтовку на себя…
Немцев намного больше, и боеприпасов у них больше, и оружие лучше, и храбрости им не занимать...
Убитые немцы вперемешку с русскими. Трупы, трупы, трупы…
   
…Говорков остановился, надсадно дыша. Воздуха не хватало. Дно окопа устлано трупами. К стене привалился молодой красноармеец. Грудь прострелена. Страдальческое лицо. Со стоном пытается вздохнуть глубже, но каждый вздох прерывает боль и кашель. С каждым выдохом рана на груди плюётся кровью. От кашля кровавая пена на губах.
Говорков снял с пояса фляжку, дал раненому напиться.
Благодарный страдальческий взгляд.
Не жилец.
Подошли бойцы, расстегнули раненому гимнастерку, заткнули рану марлевым тампоном. Штаны пропитались кровью, видать и внизу ранение. От раненого пошёл сортирный запах. То ли ранение в живот с повреждением кишки, то ли кишечник самопроизвольно опорожнился.
Тоска в глазах парня.
И каловый запах.
— Немец! — указал один из бойцов.
Немец ковылял прочь от окопов. Двое ребят вскинули винтовки. Выстрелы свалили немца с ног. Бойцы продолжали стрелять. Пули дергали мёртвое тело.
— Вот так. Всех фрицев надо убивать. Мы вас не звали…
Несколько голосов мученически просили: «Помогите! Помогите, ради бога!»
На дне окопа лежал наш раненый.
— На ногу не наступайте, раздробило её. Сюда ступайте,  — указывал на живот. — Тут не больно.
Говорков почувствовал жжение под мышкой. Рука в крови. Пощупал: ранение касательное, но кровит сильно. Посмотрел на мокрые, грязные, немытые несколько дней пальцы с обломанными ногтями. Вытер окровавленную ладонь о штаны.
Подумал: «Жалко, что я не бессмертный. Никакие ранения не страшны были бы».
Подумал с позиции политической действительности, и усмехнулся: «Чтобы стать бессмертным, сначала надо умереть».
Чувствуя, как дрожат и начинают слабеть ноги — сказались усталость, недоедание и потеря крови — уселся на ящик из-под патронов. С трудом достал из нагрудного кармана перевязочный пакет, кое-как наложил повязку.
Неподалёку лежал мёртвый немец без каски, с окровавленной головой. Вспомнилась первая рукопашная, в которой он вплотную увидел смертельно раненого немца. 
Тогда Говорков с первым взводом вышел из леса на опушку. А им навстречу то ли передовой отряд немцев, то ли их разведчики. Солдаты с той и другой стороны замерли на мгновение и практически одновременно рванули навстречу друг другу.  Немцы бежали, профессионально рассыпавшись цепью,  бежали с лихим азартом, с заносчивостью, с сознанием превосходства.
Нашим тоже лихости не занимать, а злостью любой мог поделиться с троими. Но бежали они гурьбой, как уличная ватага в драке «стенка на стенку».
      
На Говоркова, яростно перекосив морду, бежал здоровый рыжий немец с крючковатым носом и квадратной нижней челюстью. Матёрый боец приближался короткими прыжками, зигзагами избегая прицельных выстрелов, короткими очередями стреляя из автомата. Боковым зрением Говорков увидел, как немец скосил двух его ребят.
Рыжий был метрах в десяти от Говоркова, уже ясно виднелись петлицы и пуговицы на мундире... Немец направил автомат в живот Говоркову… Говорков жал на курок пистолета… А пистолет молчал, словно в кошмарном сне — патроны кончились, сменить магазин он не успевал…  Говорков словно почувствовал, как пули прошивают ему кишки… Ноги ослабли… Раздалась короткая очередь…
Немцу снесло полголовы… Ошмёток крови и мозгов плюнул Говоркову на гимнастёрку…
Справа, чуть впереди Говоркова с ручным пулеметом бежал ефрейтор Васильев:
— Живой, лейтенант? Неудобно было стрелять, чуть тебя не зацепил…
Говорков поднял руку, мол, всё в порядке. Он реально учуял густой запах свежей крови, исходящий от ошмётка на его гимнастёрке… и ему стало тошно… Выворачивало до зелёной желчи.
…Кровотечение утихло. Говорков почувствовал себя спасённым, расслабился и погрузился в странный мир цветных и непонятных галлюцинаций.
Солнце пекло нещадно.
Виделся Говоркову немецкий солдат.  Лежал, оскалив зубы, с остекленевшими бесцветными глазами. Рыжий уродец, оскаливший зубы. Плюгавое создание, считавшее себя сверхчеловеком, мечтавшее из России сделать свой лебенсраум, жизненное пространство для себя, арийца. Эта гадкая, смердящая тварь хотела сделать славян рабами, на завоёванной территории объявить «новый порядок», дающий ему право убивать стариков и детей, насиловать наших жён и дочерей.
В гадючей Гитлерландии жёнушки многих таких «сверхчеловеков» ещё не знают, что трупы их муженьков уже смердят на русской земле, что им уже не доведётся получить по сто обещанных Гитлером гектаров  русской земли и по десятку семей русских рабов. Немки ждут от муженьков посылок с награбленным русским добром. Уже не дождутся.
Тысячи русских детей плачут о погибших отцах.  Но и по всей «фатерландии» всё больше гансят гундосят о своих погибших фатерах. И будут вопить ещё громче. И пусть на нашу землю рекой льётся фашистская кровь. Пусть удобряет нашу землю.

= 3 =
      
И снова марш-бросок. Хорошо, что по дороге.
— Поберегись!
Устало вздыхая, а то и поругиваясь сквозь зубы, бойцы отходят на обочину. Двуконная упряжка протащила сорокапятку с громыхающим передком.
Тяжело и вразнобой ступая, рота Говоркова тянулась на взгорок.
Рота — только название. А по штыкам — едва взвод наберётся. И те через одного забинтованные. Таких рот в колонне — почти все.
— Идём всё, идём… Отдохнуть бы!
— Когда над тобой будет два метра земли, тогда и отдохнешь.
— Да-а… Крепко немец наступил нам на обмотку.
— Да уж, закрутил нам фриц маневры…
— Закрутил… как цыган солнце. Бьёт нас, сволочь…
— Ничего… За битого двух небитых дают…
— …Да не больно-то берут!
— А я думаю, товарищ Сталин заманивает фрицев…
— Курица тоже думала… что у лисы куриные мозги.
— Да! Думаю, что заманивает! Заманим, а потом как вдарим! Раздолбаем гада, в гробину его мать!
— Гляди в одного войну не выиграй, Сёма! Это ж какую тебе звезду Героя придётся из золота ковать? На тачке не увезёшь!
Отступающая на восток колонна растянулась от горизонта до горизонта. Говорят, на шестьдесят километров.
Зельвянка и Щара, протекающие по болотистым долинам, впадают в Неман. Между долинами этих рек вытянутые с севера на юг возвышенности. Чтобы замкнуть окружение, немцам оставалось захватить полосу в двадцать пять километров. Вот к этому «бутылочному горлышку» и стремились отступающие советские части.
Из маленького солнца, как из жерла паяльной лампы, вырывалось нестерпимое для глаз жёлтое пламя и жгло накрытую увеличительным стеклом неба иссушенную землю. Дальние ряды людей, орудия и лошади раскалённым воздухом отделялись от земли, колыхались студенистым маревом, плыли в небо.
Уходили в небо… Многим предстояло уйти в небо. Многим оставалось жить день… два… три. Только не знали, кому сколько.
Совсем недавно не было войны. Радовались жизни, строили планы. И вдруг — война! Одни погибли в первые минуты войны, другие в первый день, третьи — в первую неделю… Войны не было — жили. Война началась — перестали жить.
Война — промежуток между жизнью и смертью. Война — мучения фронтовиков, которые окончатся смертью. Вопрос только — у кого когда. 
   
Идут измученные солдаты. С винтовками и скатками. С сапёрными лопатками, фляжками и касками на ремнях. С вещмешками за спиной. Скрипит на зубах песок, пыль на лицах смешивается с потом и превращается в солёную грязь, разъедающую глаза, губы, кожу. Жара, боль многодневной усталости, гнетущие мысли об отступлении, смертная тоска в сердце, лишающая желания разговаривать. Неизвестность сушит мозги, грызёт души.
— Прет немец... Не остановить, —  изливает чья-то душа мучительную мысль.
— Ничего, остановим… Они, сволочи, получат свое.
— А меня они чёрта с два возьмут! Один патрон всегда в кармане лежит!
Иссушающий жар проникает в самую глубину тела, в кости, в печёнку. От нестерпимой яркости солнца болят глаза — окошки в измученный, опалённый мозг. Многие идут с закрытыми глазами.
— Господи, когда же привал! Ноги горят… — негромко жалуется сам себе другой голос.
Тут же бодрящее предложение соседа:
— А у меня не горят. У меня ботинки с воздушным охлаждением: подошвы отвалились, проволокой прикрутил… Давай обувками поменяемся.
Новый голос вступает в обсуждение:
— Не меняйся, Петро. Дождь начнётся, его ботинки будут с водяным охлаждением, портянки промокнут…
Тяжёлый топот ног, перестук лошадиных копыт, скрежет железа колёс, хруст раздавленных камней, тяжёлое, хриплое дыхание, лошадиное фырканье и испуганное ржание, безнадёжные вздохи и оханье, сухое чмяканье запёкшихся губ. Если кто-нибудь падает, то падает молча. И наткнувшиеся на его тело падают молча. Уснувшие или обессилевшие остаются под ногами идущих, под колёсами машин, гусеницами танков и тягачей, их тела быстро превращаются в кровавые ошмётки. Шедшие не смотрят, через что перешагивают, на чём поскальзываются их усталые ноги.
Три дня не евшие, омертвевшие от усталости и зноя, бредущие с закрытыми глазами, качающиеся и падающие люди не думают, куда идут, зачем идут.
— В животе пустота, как в пещере. Скажет кто: «Хлеб», в животе эхо полчаса гуляет.
— А у меня даже кишки пустые. Ежели с заднего конца заглянуть, зубы увидишь. Хочешь на мои зубы посмотреть?
   
На восток утекают колонны, в которых смешались автомашины, трактора, тягачи и повозки из разных подразделений. На восток бредут группами и поодиночке измученные до последней степени войска без командиров и генералы без войск, танкисты без танков и артиллеристы без пушек. Большинство уставших и убитых тяжестью отступления людей не расставалось с оружием: у командиров из запыленных кобур виднелись рукоятки наганов и пистолетов, у бойцов из-за спин торчали стволы винтовок даже с примкнутыми штыками. Некоторые не расстались и с касками, несли их на шее, как лошади носят торбы в походе.
Уходили на восток милиционеры и пожарные, тащили скарб беженцы. Везли в переполненных автобусах, грузовиках и на телегах окровавленных, запылённых, почерневших от огня и копоти раненых.
Безумие отступления. Ужас бегства.
Какие-то подразделения ушли вперёд, какие-то отстали, из-за хаоса на дорогах найти родную часть невозможно. Авиация противника безнаказанно истребляла отступающих.
Бесчисленные воронки от бомб и снарядов, гигантские скопления разбитой, сгоревшей и брошенной техники. Перевёрнутые телеги с невыпряженными из оглоблей мёртвыми лошадьми, брошенные танки с открытыми люками, продырявленные и закопчённые — с закрытыми… Изуродованные, словно их били гигантской оглоблей, полуторки. Зад полуторки словно вдавлен в землю, фары глядят в небо, будто машина на последнем издыхании пытается выкарабкаться из земли… Бронемашины с развороченными, словно консервные банки, бортами… Бочки, оторванные колёса, щепки и доски от разбитых грузовиков, бытовой мусор… В некоторых местах техники столько, что приходится растаскивать её в стороны, потому что объехать из-за болот или густого леса невозможно.
Недалеко от обочины мирно паслась лошадь. Красавица! На таких ездят щёголи-командиры. Паслась неторопливо, покачивая окровавленным обрубком передней ноги… Скорее всего, наступила на противопехотную мину.
Как тошно и тоскливо стало Говоркову! «Мы, люди, воюем… А они-то, безвинные, за что страдают?!».
— Добей, — не глядя на идущего рядом красноармейца, махнул рукой Говорков в сторону лошади.
Боец, который уже убил не одного немца, испуганно затряс головой: «Не смогу…».
Кюветы и обочины завалены распухшими на июньской жаре смердящими трупами людей и лошадей.
Запах смерти, запах пожара, запах сгоревшей техники, сгоревшей плоти, сгоревшего мира.
А с флангов, сзади, спереди — отовсюду — беспощадный артиллерийский и миномётный огонь. Над головами круговерть самолётов с крестами на крыльях. И ни одного нашего. С неба вместе с бомбами падают бочки с пробитыми дырками, издавая в полете душераздирающий вой. Белым дождем сыплются немецкие листовки — пропуска в плен. «Бей жида-политрука, рожа просит кирпича!» В перерывах между обстрелами издалека кричат репродукторы: «Русские солдаты, сдавайтесь! Гарантируем сдачу на почётных условиях и медицинское обслуживание раненым».
— А я в левом кармане гимнастёрки всегда портсигар держу. Мне знакомый рассказывал, что его от осколка отцовский портсигар спас.
— Соврал тебе знакомый. Или прихвастнул. Ежели осколок на излёте, он и без портсигара тебе окромя шишки с синяком, ничем не навредит. Коли в глаз попадёт, то, на манер камня, может выбить, разговору нет.  А ежели рядом снаряд или граната рванут — никакой портсигар не спасёт. Осколок с монету винтовочный ствол гнёт и в тело вминает, аж рёбра лопаются. Нет, портсигаром не спасёшься!
   
Военный регулировщик на развилке дорог указал повернуть налево, на дорогу, которая по насыпи вела к мосту через заболоченную пойму реки, впадавшей в Неман. Вся насыпь до моста через реку забита автомашинами, повозками, тягачами, орудиями. Сворачивать некуда, кругом болота и густой сосняк.
У разрушенного моста суетились солдаты. Камнями, бревнами, фашинами (прим.: связки прутьев) и землёй перекрывали русло реки.
— Воздух! Воздух! — закричали в ожидающей колонне. — По машинам! Рассредоточиться!
Рассредоточиваться некуда, кроме как сдать назад. Замыкающая машина тронулась с места, но к ней подскочил стоявший неподалёку лейтенант, выхватил пистолет, выстрелил в водителя. Машина как пробкой застопорила движение колонны назад.
Рота Говоркова как раз подходила к хвосту колонны, выстроившейся на дамбе.
— Он что же делает, гад! — поразился старшина Семёнов, хлопнув по ляжкам ладонями и присев от удивления.
— Дорогу к отступлению перекрывает, — оценил обстановку на дамбе и в небе Говорков. — За мной!
Он и несколько бойцов кинулись к машине.
Лейтенант выстрелил из пистолета, ни в кого не попал… Его сшибли с ног, обезоружили, заломили руки за спину. В одном кармане лейтенанта старшина Семёнов обнаружил удостоверение личности начальствующего состава РККА, протянул Говоркову. Пошарив по другим, нашёл документы офицера вермахта. 
— Диверсант, — понял Говорков.
— Сдавайтесь, — высокомерно посоветовал диверсант на русском языке с едва заметным акцентом. — Вы проиграли войну. Вы разгромлены. Германское командование гарантирует вам достойное содержание в лагерях военнопленных…
— Некогда нам с тобой капитуляции обсуждать, — буркнул Говорков, вытащил пистолет, выстрелил в диверсанта. — Сбросьте его с дороги.
Над колонной взвились сигнальные ракеты. Похоже, немецкие сигнальщики, прятавшиеся в лесу, показывали бомбардировщикам цели для бомбометания.
Бомбардировщики приближались.
— Кто машину водить умеет? — крикнул Говорков.
Бойцы кинулись к кабине, вытащили убитого шофёра на обочину. Один из бойцов сел за руль, завёл машину, начал сдавать назад. За ним попятились ещё несколько машин.
— По машинам! — крикнул Говорков, сам вскочил в кабину машины, за рулём которой сидел его боец.
Тридцать бойцов рассыпались по четырём ближайшим машинам: кто на подножки, кто поверх груза, лежавшего в кузовах.
Пикирующие бомбардировщики с воем заходили на бомбометание.
Машины развернулись и помчались к развилке. Регулировщик куда-то исчез. Водитель повернул налево, и через несколько километров машина выехала к исправному понтонному мосту, где не было затора и стоял полковник с автоматом, который, как оказалось, ждал здесь ту самую, только что разбомблённую на насыпи автоколонну.
   
***
Ближе к вечеру майор Дымов, командир первого батальона, подъехал на коне к Говоркову.
От батальона народу осталось меньше двух рот полного состава, поэтому комбат не рассылал связных, а отдавал распоряжения самостоятельно.
Дымов спешился, посмотрел на осунувшееся лицо Говоркова, на его забинтованную, висевшую на перевязи руку. Сочувственно спросил:
— Ну, ты как?
— Ничего, — буркнул Говорков. — Мы славяне, мы прорвёмся. Полегче стало. Вот ведь угораздило! Прямо в подмышку стрельнуло.
— Кость не задело?
— Не задело. Под кожей пуля прошла.
— Повезло. А могло бы грудную клетку прострелить, лёгкое. Или руку.
Дымов присел на обочину, вытащил из планшета карту, ткнул пальцем:
— Открытой для отхода на восток осталась заболоченная горловина вот здесь. Это населённый пункт Мосты. Там единственная переправа через Неман. Войска 3-й и 10-й армий, отступающие со стороны Гродно, могут перейти Неман только здесь. Остатки 11-го мехкорпуса Мостовенко, прошедшие перед нами, будут держать предмостный плацдарм, не дадут противнику прорваться к переправе. Но им нужны сутки, чтобы подготовить укрытия для артиллерии и танков, вырыть окопы. Мы в арьергарде. Значит, нам держать немца. На тебя и на твоих бойцов я надеюсь больше чем на других.
Показал место на карте:
— Вот дорога. Здесь она проходит по болоту. Оседлаешь дорогу, задержишь немцев на сутки. За это время колонна дойдёт до Мостов, переправится на ту сторону. Выполнив задачу, отступишь через Мосты, а врага задержит мехкорпус Мостовенко.
 Говорков присел рядом с Дымовым, уставился в карту.
— Четыре пулемёта тебе дам, патронов сколько хочешь. Ребята брошенную машину с боеприпасами нашли, патронов море, — убеждал Дымов.
— У меня от роты осталось три десятка бойцов. Есть раненые. Обойдут немцы — и хана нам.
— Не обойдут. Там болота, танки не обойдут. А пехота у них без танков не ходит. Дорога на взгорок поднимается, сядешь наверху, немцы как на ладони будут.
— То есть, ты ставишь меня на дорогу в качестве заслона, и я должен пулемётами отбиться от танков? Но что я сделаю пулемётами против танков? Без пушек или противотанковых ружей я дорогу не удержу.
      
— Нету ни ружей, ни пушек, ни гранат, — помрачнел Дымов. — А удержать дорогу надо.
Он сложил карту, спрятал в планшет, встал, отвернулся от Говоркова, будто обиделся.
Говорков тоже встал и отвернулся в другую сторону. Раздражённо сунул здоровую руку глубоко в карман галифе.
Дымов вдруг задумался, звучно поскрёб щетину.
— Есть сорокопятка! — оживился он. — Прибилась к нам… Правда, с боезапасом у них… сильно худо. Пришлю!
Комбат осторожно взял Говоркова за плечо, просительно заглянул в глаза:
— Помоги, лейтенант, а? Ты у меня самый надёжный! Спасём людей, выйдем из окружения, упрёмся…
— Чем смогу… — вздохнул Говорков.
— Ну и ладно, — благодарно одобрил Говоркова майор, сел на коня, ускакал вперёд.
Когда нескончаемый, казалось, поток отступающих иссяк, и по дороге прошла стрелковая рота, прикрывавшая отход, с запада выскочило звено «лапотников». Юнкерсы с воем пикировали, бомбили, обстреливали из пушек кого-то впереди.
— Похоже, то место, где нам стоять, — кивнул старшина Семёнов в сторону поднимающихся от взрывов дымов. 
— Похоже, — согласился Говорков. — Сказал же майор: там узкий проход через болото, разбежаться и спрятаться некуда.
Минут через двадцать рота вышла на указанное место. Дорога длинным подъёмом шла в горку, переваливала через покатый гребень и по сухой равнине уходила к Мостам. Дорогу перед взгорком с двух сторон ограничивало что-то вроде болота, поросшего камышом и чахлыми берёзками.
На дороге перед взгорком в беспорядке стояли разбитые и брошенные грузовики, запряженные повозки. Там и сям лежали убитые и раненые лошади. Живые лошади, запряжённые в повозки, стояли неподвижно, опустив головы от усталости.
Из грязной воды сбоку от дороги торчал разбитый кузов грузовика. Рядом задними ногами и половиной брюха ушла под воду понурая лошадь. Судя по хомуту и оглоблям, лошади вылезти из болота не давала увязшая позади неё телега. Лошадь будто смирилась со своей печальной участью.
— Эх, несчастные животины! — тяжело вздохнул старшина Семёнов! — Ладно, люди с людьми воюют… А они за что страдают-гибнут?
Проходя между телег и машин, он отстёгивал сбрую, хлопками ладони по крупам прогонял лошадей с дороги.
Двое солдат спустились к увязшей лошади, обрезали постромки, криками и ударами помогли лошади вылезти на дорогу.
   
Говорков подозвал командиров взводов:
— Оборону организуем на вершине бугра. Дорогу на подъёме освободить от мусора, — Говорков кивнул на телеги и машины.  — Технику столкнуть вниз и, по возможности, утопить. Для танков они не помеха, а если оставить — пехоте будет за чем прятаться во время атаки.
— Командир, я вот что подумал, — почесал щетину на подбородке старшина Семёнов. — Пару-тройку кабин на бугор затащить, они издали на башни вкопанных в землю танков похожи. Карданы от машин под них сунуть — от дула пушки не отличишь. Пусть фрицы думают, что у нас тут танки закопаны!
Говорков молчал, раздумывая над шутейным предложением.
— Немцы вояки осторожные. Одно дело, когда все нас будут бомбить, а другое дело, когда половина отвлечётся на стрельбу по «потешным танкам», — убеждал Семёнов.
Говорков кивнул:
— Думаю, есть смысл. Только сделайте, чтобы издали «пушки» были заметны, но замаскируйте, чтобы было непонятно, что это за «пушки».
Рота принялась обустраивать линию обороны.
Вскоре с той стороны, куда ушли войска, затарахтели колёса повозки. Пара лошадей притащила сорокапятку. На передке теснились пятеро «огневиков». Артиллеристы сноровисто отцепили пушку от передка, положили на землю ящик со снарядами, лошадей с передком отогнали в укрытие.
К Говоркову подошёл молоденький сержант, радостно представился:
— Здорово, командир! Сиротинин Николай, командир орудия.
— Здорово, — буркнул Говорков, назвал свою фамилию и пожал руку сержанту.
Раненая рука ныла, чувствовал Говорков себя очень устало.
— Чем помочь? — чуть снисходительно к пехоте спросил артиллерист.
— Снарядов что-то мало у тебя для помощи, — Говорков кивнул на снарядный ящик.
— Два штука, — с улыбкой сообщил артиллерист.
— Два ящика?
— Нет, два снаряда. Один подкалиберный, один осколочный.
   
— Ну, комбат, помог! Ну, щедрая душа! — Говорков всплеснул руками, усмехнулся. Указал на дорогу: — Оттуда танки ждём. Пока не отстреляешь свои… «два штука», не отпущу. Но оба выстрела только по моей команде. Предупреди своих, кто хоть шаг в тыл без моего разрешения сделает, из пулемёта достану. Знаю я вашего брата.
— Все слышали? — бодро спросил артиллерист подчинённых.
— Вон туда ставь свой… пистолет на колёсах, — указал Говорков.
— Ты зря так, лейтенант. Пушка противотанковая: «Смерть врагу, хана расчету».
— Если только из соображений, что её поставить против танка. И ждать, что с ней сделает танк. Противотанковая, — повторил Говорков со вздохом. — Только труба пониже и дым пожиже. Чем от танка. Одно слово... «прощай, Родина!» (прим.: сорокопяточников, бивших по танкам с прямой наводки, гибло очень много, поэтому они себя называли «прощай, Родина!»).
— Между прочим, — обиделся артиллерист, — со ста метров пробивает броню в восемьдесят восемь миллиметров. Лобовую броню любого немецкого танка.
— Нет, на сто метров подпускать танки рисковано. Нам бы метров с пятисот.
— А с пятисот подкалиберным снарядом берёт броню в шестьдесят шесть миллиметров. У немецкого Т-3, между прочим, лобовая броня тридцать миллиметров.
— А нам в училище читали, что пятьдесят пять миллиметров.
— Ну, это у модифицированных перед войной, — смутился артиллерист. — А в основном — тридцать.
— Ладно, убедил. Уважаю. Слушай сюда. Вон дерево, видишь? Метров четыреста отсюда. Даже чуть меньше. Как танк дойдёт до того дерева, ударишь прямой наводкой осколочным. Для пристрелки. Потом наверняка — подкалиберным. И сразу дёру в разные стороны, потому что жить твоей пушке после этого — секунды…
Пушку поставили в стороне от дороги в яму, замаскировали ветками.
Говорков приказал построить личный состав, чтобы объяснить, каким макаром  он собирается без гранат, без противотанковых ружей и пушек остановить вражеские танки.
— Ну, я не знаю… — скептически покачал головой младший лейтенант Темнов. — С двумя снарядами против танков стоять… Это ж верная командировка в могилёвскую губернию!
— Не боись, Темнов, — бодро хлопнул младшего лейтенанта по спине Говорков. — Мала коза, да на горе и она выше той коровы, что в поле.
Рота построилась.
— Пулемет — главное оружие пехоты, — начал издалека Говорков. — А коли пехота — царица полей, значит, пулемет на войне главное оружие. Пока пулемет ведёт огонь, враг не прорвется даже ползком. А потому как танки у немцев без поддержки пехоты не ходят, наша задача — положить немецкую пехоту. Поэтому надо выбрать позиции так, чтобы немецкие танки нас не достали.
— Выбирай, не выбирай, а плюнет танк из пушки — и от любой позиции ямка останется, — уныло буркнул красноармеец Никишкин.
— Пулемёты установим на закрытые позиции, чуть ниже гребня на противоположном скате. При стрельбе с закрытой позиции пули идут по дуге, огибая гребень. Стальные щиты снять, чтобы они не выступали над гребнем. Немцы перед собой увидят голый бугор поперёк дороги. Откуда ведётся стрельба, не поймут.
      
Солдаты всю ночь работали, Говорков тоже не сидел, контролировал обустройство пулемётных гнёзд, обследовал окружающую территорию. О раненой руке в хлопотах почти забыл.
Чтобы пулемётчики стреляли вслепую, не видя противника, для каждого пулемёта колышками разметили по гребню сектора обстрела. На дороге приметили ориентиры, до которых дойдут немцы и попадут под пулемётный огонь. Пулемётчики пристрелялись по ориентирам трассирующими пулями, чтобы выставить возвышение по лимбу вертикальной наводки.
К Говоркову подсел младший лейтенант Темнов:
— Командир, это ж полная утопия, одним подкалиберным снарядом и пулемётами остановить танки…
— Полная, не полная… Приказ есть, надо выполнять. И мы его героически выполним, Темнов.
Говорков подмигнул младшему лейтенанту.
— И нас за геройство наградят: тебя медалью, меня орденом…
— Ну, от скромности, командир, ты не помрёшь. Только хотелось бы, чтобы не посмертно.
— Трудно быть скромным, когда ты лучший! — со скромностью девицы, знающей свою непревзойдённую красоту, вздохнул Говорков. И спросил серьёзно: — Твои пулемёты на мази?
— На мази, — буркнул Темнов, уходя.
Говорков тоже встал и пошёл проверить, как бойцы обустроили позиции «потешных танков» в тылу.
Боец Тишкин, слышавший разговор Говоркова и Темнова, спросил у младшего лейтенанта Васина:
— Командир, а про какую такую утопию говорил Темнов?
— Как бы твоим кирзовым мозгам растолковать попроще… — задумчиво скривил лицо Васин и, сдвинув пилотку на лоб, звучно поскрёб стриженый затылок. — Скажем, пойдут немецкие танки по этой дороге, а мы их пулемётами с дороги сгоним в болото, они и утопнут. Вот это для нас и будет полная утопия.
— Хе-е… — пессимистически протянул Тишкин. — Разве ж танки пулемётами сгонишь в болото? Они ж не лошади…
Подумал, и удивился:
— Почему для нас утопия? Они ж утопли! Значит, ихняя утопия!
Утро, как обычно, началось с рассвета. Серым утром пустая дорога, по которой вечером и всю ночь двигался поток людей, повозок и техники, выглядела непривычно, мёртво. Давила неприятная тишина. На фронте от тишины всегда ждут неприятностей.
Над болотом справа в торчащих из воды берёзках запутались клубы тумана.
Поднявшееся солнце испарило туман, серое небо заголубело. На траве засверкали капли росы.
      
В прозрачной, густой тишине гулко и отрывисто отдельными аккордами пела неведомая птица. Гулкой очередью выстрелил дятел. Проснувшаяся кукушка спозаранку врала кому-то о бесконечной жизни.
— Эх и хорошая погодка, товарищ лейтенант! — с удовольствием потянулся рядовой Тишкин, то и дело шлёпая себя по щекам и шее — донимали комары, вылетевшие с рассветом на кормёжку.
— Что хорошая погода, это плохо, — покосившись на чистое небо, без радости ответил Говорков.
— Чего ж плохого? — удивился Тишкин.
— При ветре и дождичке немецкие самолёты сидят на приколе. А при хорошей погоде только и смотри, с какой стороны выскочат.
Подошёл старшина Семёнов.
— Командир, за бугром ребята строение какое-то из брёвен нашли. Я вот что подумал… Немцы прилетят нас бомбить — туго придётся. А ежели плоты связать, пулемёты на плоты, и водой в сторону уйти? Под кустами и меж камышей немчуры нас не увидят. Пусть бомбят пустое место.
— Дельная мысль, — согласился Говорков. — Расчёты у пулемётов пусть останутся, остальных организуй на плоты.
Подумав немного, добавил:
— Пошли бойцов дно промерить, места для укрытий подыскать, чтобы в топь не попасть.
Два солдата взяли длинные палки и ушли искать места для укрытий на случай бомбёжки.
Палящее солнце приближалось к зениту. От болотных испарений было душно, как в бане. Раскатисто и яростно квакали лягушки. Комары спрятались от жары и почти не надоедали бойцам.
Младший лейтенант Темнов сидел в каске, вспотевший и разомлевший. На солнце каска нагрелась до такой степени, что её нельзя было тронуть рукой. Темнов не снимал каску, даже когда спал, потому что боялся шальной пули или осколка.
«Немецкая пехота не страшна, — размышлял Говорков. — Они нас не видят, куда стрелять, не знают. А мы их накроем, и густо. У них под мундирами такие же подштанники, как и у нас. Когда тебя в упор косят из пулемёта, любой в подштанники наложит…».
По дороге из тыла пришли два связных. Принесли хлеб и махорку. Старшина Хватов тут же занялся делёжкой. На войне харчи и курево делят сразу. Когда запас у каждого при себе, надёжнее. Но самое надёжное — съесть всё, что лишнее. Потому как легче нести в себе, чем на себе.
    
— Комбат велел спросить, как у вас дела.
— Передай, нормальные дела. Немецкая сволочь пока не родила. Свадьба не началась, но меню для гостей уже составлено, — без улыбки пошутил Говорков.
Связные забрали пустые мешки и заторопились к себе.
Говорков поднялся на бугор, ещё раз проверил пулемёты, поднёс к глазам бинокль, стал рассматривать дорогу. Из-за далёкого поворота выползали тёмные коробки.
— Танки! — негромко сказал Говорков. И тут же крикнул: — К бою! Танки на дороге!
Отдыхавшие кучками красноармейцы кинулись занимать места согласно боевому расчёту.
Артиллеристы откинули часть веток, мешавших наводчику. Сержант приник к визиру.
— Разве ж пулемётами остановишь танки? — услышал Говорков обиженный голос.
— Не плачь, Маруся! — ободрил другой голос. — Одолели засуху и сифилис одолеем!..
— Каждого, кто сделает хоть шаг в сторону тыла, расстреляю собственноручно! — прокричал Говорков. — А остальные помогут мне брить задницу фашистскому дьяволу тупой бритвой!
— Эт он про чё? — спросил обиженный голос. — Нервенный какой-то стал командир.
— Бывает и командиры нервничают. Сейчас война, много нервных. Ты вот что лучше послушай, — с явной подковыркой ответил второй голос. — Приходит один солдат домой на побывку… Неделю отпуска ему дали. И говорит жене: «Ну, дорогая, глянь хорошенько на пол, потому что в ближайшие семь дней ты будешь видеть только потолок».
— Почему потолок? — не понял обиженный.
— Ты, Вася, когда головой ушибаешься, в голове у тебя звенит или гудит?
— Звенит… А чё?
— Ну… Ежели гудит — значит пустота. А ежели звенит, значит кость.
— Конечно, кость! Голова, она ж костяная!
— У тебя — точно, костяная…
— Мозги тоже есть! — похвастал Вася.
— Мозги у всех есть. Только в разном количестве. Но можно определить, у кого сколько. Вот, к примеру, Вась, ты знаешь, что такое сверхнахальство?
— Ну… Это когда начальство нахальное. Потому что оно над нами.
— Сверхнахальство, Вася, это, когда сидишь в тылу, спишь с женой фронтовика и ищешь себя в списках награжденных…
«Главное, чтобы до начала боя никто не запаниковал. Главное — начать бой. А там не до паники», — думал Говорков.
Перед боем у всех трясутся поджилки. Говорков и сам чувствовал внутреннее напряжение.
   
— Всем сидеть, никому не высовываться! — крикнул Говорков, наблюдая за дорогой в бинокль. И серьёзно пошутил: — Пока танцев нет, и гармонист гармошку ищет, кто с винтовками, могут подремать. Вы пока что, вроде, как безработные!
— Дремать будем завтра в семь тридцать по московскому времени, если кто от контузии очнётся, — мрачно пробормотал какой-то боец. — Много танков, командир?
— Как говорил Суворов, врага не считают, его бьют, — с угрозой проговорил Говорков. — Ежели хочешь каким лично заняться, так и быть, выделю тебе одного лично.
Солдаты прильнули к земле.
Как это — лежать за бугром и не высовываться? Первое дело солдата — наблюдать за противником. А вдруг фрицы в атаку пойдут? «Не высовывайся!». Как можно стрелять, не видя противники? А тем, которые не пулемётчики, и вообще не стрелять…
— Ох, чудит лейтенант, братцы!
Танки нырнули в низину, скрылись. Через какое-то время словно из-под земли показалась чёрная башня, гусеницы и плоское дно — железная громадина вывалилась на дорогу.
«Из пушки бы да в брюхо ему!» — позавидовал Говорков.
Короткий, толстый ствол пушки опускался и поднимался над дорогой, словно грозил красноармейцам страшными карами. Сорокапятка по сравнению с немецким чудовищем выглядела игрушечной.
«Средний Т-3, — определил Говорков. — Лобовая броня — пятьдесят пять миллиметров. Сорокопятка с четырёхсот метров должна взять».
Следом выползла вторая громадина. Всего пять танков один за другим. По обочинам шла пехота с автоматами и винтовками наперевес. Все в касках, рукава закатаны, у многих в зубах сигареты. Френчи нараспашку, а шаг торопливый, неуверенный. Оглядываются с опаской по сторонам, боятся русских лесов. В бинокль видны напряжённые лица.
Уже слышно лязганье гусениц и утробное рычание моторов.
— Подходите, радёмые, подходите. У нас тут всё пристреляно. Заставим вас плясать под русские балалайки, — бормотал Говорков.
«Уйти от танков, увезти на плотах пулемёты, это одна минута. И не найти нас — всё болото заросло камышом да кустами. Но мы сначала заставим фрицев русскую барыню танцевать!».
Передний танк пересёк пристрелянный огневой рубеж, приближалась и пехота.
— Приготовиться, братья славяне! — крикнул Говорков.
Артиллерист покрутил ручку наводки и крикнул Говоркову:
— Крикнешь, когда стрелять!
— Крикну! Держи на прицеле!
Танки приближались. Явственно слышалось урчание моторов.
— Из орудия… — прокричал Говорков, — По головному танку… Огонь!
Пушка вздрогнула, плюнула огнём и дымом, тявкнула очень звонко, по-собачьи, аж уши заложило, и подняла вокруг себя облако пыли. Лейтенант метнулся от пушки к Говоркову:
— Попал, нет? — спросил с интересом. — Я в гусеницу целил.
— Стреляй подкалиберным, мать твою! Ты ж говорил, броню прошибаешь!
Артиллерист кинулся к пушке… Выстрел… Передний танк остановился… Задымил…
Артиллерийский расчёт, как и велел Говорков, метнулся от пушки.
— Попал! — восхитился своей стрельбой артиллерист, падая рядом с Говорковым.
   
Второй танк неторопливо повел стволом, замер на мгновение, рявкнул раскатистым басом. Сорокапятка словно прыгнула. Ствол, щит, лафет и колёса разлетелись в разные стороны.
— Эх, жалко пушечку! — радостно воскликнул лейтенант-артиллерист.
— Что её жалеть, — безразлично проворчал Говорков, наблюдая за дорогой. — Всё равно снарядов нету.
— Сейчас брошенного много везде. Нашли бы…
Танки остановились. Немцы наверняка осмотрели в бинокли поднимающуюся в гору дорогу и окрестности, увидели не очень хитрую «маскировку» русских, и, наконец, открыли огонь по «потешным танкам». Пехота замерла на обочинах в пристрелянных секторах.
— Ах, молодец, старшина! — бормотал Говорков, наблюдая, как немцы бесполезно тратят снаряды. — Лишь бы выстояла бутафория…
Через некоторое время, вероятно, решив, что уничтожили русские «танки», немецкие танки прекратили стрельбу, взревев моторами и пустив выхлопными трубами клубы дыма, двинулись вперёд. Следом за танками пошла пехота.
— Пулемёты, огонь! — скомандовал Говорков.
Четыре пулемёта ударили по дороге.
Пулемётный огонь рвал живую плоть, швырял тела. На дорогу густо валились убитые и раненые. Живые кинулись за танки.
— Первый и четвёртый — короткими очередями! Второму и третьему — прекратить огонь! — крикнул Говорков.
Лейтенант-артиллерист по-детски «постучался» Говоркову в плечо:
— Пушка разбита. Отпусти, как договорились!
Говорков протянул бинокль артиллеристу.
— Посмотри, сколько немцев мы уложили. Это тебя взбодрит.
— Ух ты! Густо! — восхитился артиллерист, взглянув в бинокль. И не удержался, похвастал: — Мой танк тоже дымит!
— Дымит… Полегчало на душе? — насмешливо спросил Говорков и забрал у артиллериста бинокль. — Ладно, иди. Без пушки ты мне не нужен.
Артиллерист мигом скатился к своим. Через несколько секунд «боги войны» исчезли в кустах.
«Какие они боги без снарядов, — недовольно подумал Говорков. — Не боги, а сплошное недоразумение. И командир у них трусоват: торопится пятки смазать из горячего места».
   
Пулемёты били короткими очередями.
«Танки не станут давить лежащих впереди и на обочинах убитых и раненых. Да и бутылок с горючкой, небось, опасаются, вперёд не пойдут. Чтобы отойти, им нужно убрать с дороги тела. А мы этого не позволим, — думал Говорков. — Стрелять танкам по пустому бугру бессмысленно. А миномётов, чтобы навесом нас забросать, у них, слава богу, нет. Наверняка вызовут пикировщиков».
— Что, братья славяне, держим танки пулемётами? — громко крикнул Говорков. — Надо выкурить немцев из-за передних танков! Второму и третьему — прицел меньше «ноль-ноль-два», левее «ноль-ноль-три»… Огонь!
Говорков увидел, как очереди срикошетили по булыжникам под брюхом переднего танка и ударили по ногам прячущихся за ним солдат. Немцы закричали, заметались.
Говорков восторженно потряс биноклем, показывая пулемётчикам, что всё великолепно. Пулемётным огнём держать немецкие танки — это наглость. Это великое нахальство! А ведь немцы привыкли, что от их танков русские бегут!
Наверняка, немецкие танкисты шарили оптикой по гребню бугра, но обнаружить огневые точки на обратном скате невозможно!
— Прекратить огонь! — скомандовал Говорков.
Он посмотрел на пулемётчиков.
Один лежал у пулемёта на спине, жевал травинку. Двое других, облокотившись на локти, спокойно смотрели на Говоркова. Ещё один, воспользовавшись перерывом, неторопливо копался в затворе.
Видя радостного командира, бойцы понимали, что всё идёт превосходно.
Танки стояли. Пулемёты молчали. Стоило немецкой пехоте где-нибудь шевельнуться, как пулемётчик поправлял прицел согласно команде Говоркова и успокаивал фрицев.
Подбежал старшина Семёнов, спросил:
— Ну что, командир, до вечера мы их удержим. А дальше?
— Война план покажет. У тебя во взводе есть не в ту сторону шустрый парень. Никишкин, кажется. Приглядывай за ним, чтобы не драпанул. А лучше предупреди, что пулю получит, если спаникует. Он один может погубить всю роту.
— Предупредил уже. Командир отделения за ним приглядывает.
Говорков вытащил кисет, предложил старшине, сам свернул самокрутку.
— Ты богатый… — позавидовал старшина. — Откуда табачок?
— Ребята на шоссе, где наших разбомбили, надыбали. Тем курево уже не понадобится… Спички есть?
— Нету.
   
Говорков оглянулся.
— Корнеев, тащи своё громыхало! Добудь огонька, прикурить треба!
Говорков протянул Корнееву кисет. Боец свернул большую самокрутку, не жалея чужого табачка, достал из кармана тряпицу, вытащил кусок кремня, обрубок напильника и фитиль. Выбил напильником из камня сноп искр, фитиль задымил, завонял. Корнеев раздул тлеющий огонёк, дал прикурить командирам, прикурил сам. Затушил фитиль о каблук, с достоинством завернул причиндалы в тряпицу, сложил в карман, показал самокрутку Говоркову:
— Пойду, ребят угощу.
— Старшина, понаблюдай за немцами, а я вздремну с полчаса, — попросил Говорков, докурив самокрутку. Положил голову на землю и тут же уснул.
Проснулся через мгновение, спросил у старшины:
— Сколько я спал?
— Час.
— Ого! Что немцы?
— Загородились танком, побитых таскают
— А чего не стреляешь?
— Сколько можно. Стволы у пулемётов пожжём — из чего стрелять?
Послышалось далёкое гудение. Говорков окинул взглядом небо, увидел три самолёта.
— Ну вот, по наши души прилетели.
— Может мимо, — понадеялся старшина.
— К нам, больше не к кому.
Говорков вздохнул, взял бинокль у старшины, посмотрел на немцев, суетившихся под прикрытием танков. Скомандовал:
— Всем пулемётам дать по две короткие очереди и грузиться на плоты! Войти в воду, спрятаться под кустами и замереть!
Погрузили пулемёты и боезапас на плоты, отошли от берега.
— Всем спрятаться под кусты! И не шевелиться! — повторно предупредил Говорков.
Говоркову со стороны хорошо было видно дорогу, бугор и немецкие танки.
Самолёты шли звеном над дорогой. Вот уже видны словно выдвинутые вперёд ноги в лаптях: за что штурмовики Ю-87 и называли «лапотниками».
На подлёте звено перестроилось змейкой. Головной пикировщик перевернулся через крыло, нацелившись в землю неубирающимся шасси, словно коршун лапами, взревел сиреной и почти отвесно сорвался в пике. За ним остальные.
— Завёл шарманку, сволочь! — недовольно проворчал старшина.
Небольшие, десяти-двадцатикилограммовые бомбы сыпались густо, рвались пачками. Взрывы взметали землю фонтанами там, где только что стояли пулемёты. Земля гудела и дрожала, страшно выли сирены. Пыльное облако нависло над бугром.
Отбомбившись, «лапотники» перестроились для повторного захода на цель, отработили пушками, набрали высоту и ушли восвояси. Наверняка немцы доложат командованию, что после такой бомбёжки от русских не осталось и мокрых подштанников.
Немецкие танки и пехота ждали, когда над бугром рассеется пыль, чтобы не напороться на случайность.
— Пулемётные расчёты за мной! Занять высоту! — крикнул Говорков. — Остальным ждать на берегу под прикрытием кустов!
   
Виляя бёдрами для ускорения движения под водой, Говорков и пулемётные расчёты заторопились к берегу.
Высота дымилась и воняла немецкой взрывчаткой, в горле першило.
— Пулемёты к бою! — скомандовал Говорков.
Пулемёты установили в разбитые пулемётные гнёзда, по возможности так же, как они стояли до бомбёжки.
Немецкие танкисты наблюдали за бомбёжкой и её результатами, открыв люки танков. Некоторые вылезли из танков. Пехота сгрудилась впереди танков, откуда бомбёжку было видно, как на сцене театра.
— Прицел постоянный! Огонь!
Говорков понимал, что сейчас нужна не точность огня, а быстрота и густота стрельбы. Нужно показать немцам, что адская бомбёжка результата не принесла, нужно прижать пехоту к танкам, не позволить ей двигаться вперёд.
Перепаханный бомбами бугор, на котором не осталось живого места, ударил пулемётными очередями с прежней силой. Немцы кинулись под прикрытие танков, оставив на дороге новых раненых и убитых.
— Первый и второй, короткими очередями! — скомандовал Говорков. — Остальным прекратить огонь!
«Наверняка немцы по рации снова вызывают авиацию», — подумал Говорков.
— Я, старшина Семёнов и первый расчёт с пулемётом останутся здесь. Остальным скрытно уходить в сторону Мостов. Через час устроить привал и ждать нас.
Пулемёты разобрали, взяли на плечи. Через несколько минут бойцы скрылись в кустах.
Оставшийся пулемёт короткими очередями постреливал в немцев. Скоро Говорков уловил отдалённый гул самолётов.
— Самолёты на подходе, — крикнул он. — Дайте на прощанье по немцам беглым ...
Пулемёт выпустил длинную очередь.
— Снимаемся! — крикнул Говорков.
Разобрав пулемёт на три части, кинулись в кусты. Скрываясь под кронами деревьев, запалённо дыша, побежали вдогонку отступившей роты.
Пробежали с полкилометра и Говорков скомандовал привал, чтобы отдышаться.
Выйдя на открытое место, он в бинокль наблюдал за только что покинутым местом обороны.
Завывая сиренами, «мессеры» пикировали, сбрасывали бомбы на бугор. Куски земли летели вверх, падали в воду, поднимая брызги.
   
Бомбёжка ещё не кончилась, а танки тронулись вперёд.
— Ну, вот и всё! — с сожалением проговорил Говорков. — Танки пошли.
Танки подползали к вершине бугра. Самолёты набрали высоту и улетели.
— Вперёд! — скомандовал Говорков.
Скоро группа Говоркова подошли к опушке леса, где их ждала остальная рота. Бойцы без сил повалились на землю.
— Через десять минут построение! — скомандовал Говорков.
Он свернул самокрутку, прикурил у солдата, задумался.
Что дальше? С одной стороны, день клонится к вечеру, приказ командира батальона задержать противника на сутки выполнен. А с другой стороны, в штабе могут сказать, что сутки — это с момента начала боя. То есть, с сегодняшнего полудня. И докажи им, почему рота оставила высоту без потерь. «Вы должны были стоять насмерть!» — скажут в штабе. И никому там не интересно, с пользой или без пользы ты тут, стоя, погибнешь. Можно, конечно, стоять насмерть и всем погибнуть. Тогда нам простят потерю рубежа и под суд меня не отдадут. Мёртвых не судят. Ладно, чему быть — тому не миновать. А помирать по-глупому толку нет.
— Строиться! — скомандовал Говорков, затаптывая окурок.
Солдаты с кряхтением и оханьем поднялись, построились в подобие колонны, рота пошла вдоль опушки леса в сторону Мостов.
Примерно через километр увидели стоящую на взгорке сорокопятку и копающего в стороне от дороги окоп знакомого сержанта-артиллериста.
— Сиротинин! — удивлённо воскликнул Говорков.
Сержант сел на край выкопанной ямы, утёр пот со лба, положил лопатку на свежую землю. Плечи его в пропотевшей гимнастёрке сникли. От былой весёлости не осталось и следа.
Ни по размерам, ни по тому, как была выброшена земля, яма на окоп не походила.
Метрах в пяти за ямой лежали четыре трупа.
Бойцы молча обступили могилу. Двое с лопатками прыгнули вниз.
Говорков с Сиротининым отошли в сторонку, сели на землю.
— Как случилось-то? — спросил Говорков.
Артиллерист вздохнул.
— Да как… Глупо, как всегда на войне. Ехали мы на нашем передке… — он махнул вдоль дороги. — На обочине пушка брошенная. И полный передок снарядов. Смотрим, позиция удобная… Посовещались с ребятами… — сержант тяжело вздохнул, качнул головой, как бы удивляясь. — Думаем: не удержите вы с пулемётами танки. Вот и решили вас подстраховать, если что. А тут «лаптёжники»… Те, которые вас напоследок бомбили… Один из пулемёта моих ребят положил…
— Пошли с нами, — предложил Говорков. — Мы нужное время танки удержали, задачу выполнили.
— Не… — тихо, но убеждённо проговорил артиллерист. — Мы с ребятами решили здесь стоять. Они решение не отменили… Значит, будем стоять… Снарядов много, позиция удобная: дорога на полкилометра видна, как на ладони. Сбоку дороги заболоченная местность, бронетехника с дороги не сойдёт. Будем стоять.
      
— Тогда и мы с тобой, — решил Говорков.
— Нет, лейтенант. Один я их долго удержу. Снаряды у меня и бронебойные, и осколочные. А как все истрачу, уйду. Одному скрыться легко. А ежели ты с ротой останешься... Ребята погибнут. Да и уйти ротой тяжелее. Нет, я один… Со своими.
Со своими… С мёртвыми своими… Говорков понимал сержанта. Погибшие однополчане у тебя за спиной — это тоже сила. Великая сила.
— Разве что окоп для пушки помогите выкопать, в одного я не успею.
— Поможем, — кивнул Говорков, и огляделся. — Только, думаю, здесь они тебя в два счёта расколят, как орех.
Говорков подтянул нижнюю губу и поскрёб щетину на подбородке, встал, ещё раз огляделся.
— Окоп для пушки мы выкопаем. Позаметней. И жердину вместо ствола вставим. А пушку я посоветовал бы тебе поставить вон там, — Говорков указал на волнующееся поле высокой ржи метрах в пятидесяти далее по пригорку…
Похоронили артиллеристов, выкопали ложный окоп для пушки, вставили жердину, будто ствол спрятанной пушки. Сорокопятку откатили на ржаное поле. Невысокая пушчонка утонула в волнах высокого жита.
— Ни один немец не додумается, что ты здесь, на пупу, а не в окопе, — усмехнулся Говорков.
Вырыли около пушки окопчики, как указал артиллерист, уложили в них боеприпасы: справа бронебойные, слева осколочные, сзади фугасные.
Оставили сержанту фляжку воды. Попрощались, понимая, какая адски тяжёлая работа предстоит ему.
— Удачи тебе… — обнял Говорков сержанта.
— Ничего… Выдюжим… — серьёзно пообещал артиллерист. — Вы свою задачу выполнили — пулемётами танки удержали. Нам, с пушкой-то, проще…
Нам…
Говорков встряхнул артиллериста за плечи, крякнул, быстро отвернулся, скрывая повлажневшие глаза. Жестом указал бойцам двигаться вперёд.
Один из проходивших бойцов протянул артиллеристу помятую пачку папирос, самую сокровенную свою заначку. Сержант, думая о своём, взял пачку, кивком поблагодарил, привычно вытащил папиросину, закурил.

***
   
На Сиротинина вылезли не четыре танка, которые держал Говорков, а целая колонна бронетехники. Вероятно, колонна догнала передовую группу.
Сначала промчался  на мотоциклах передовой дозор. Следом пылил полугусеничный бронетранспортёр «Ганомаг» с десятком солдат в кузове. Потом появились танки. Один легкий Т-2, с башней, расположенной сбоку, и малокалиберной автоматической пушкой. Сиротинин знал — в таких обычно ездили командиры. За ним — два Т-3, следом рычали и лязгали железом громадины Т-4, обвешанные звеньями гусениц для дополнительной защиты. До танков оставалось метров четыреста.
Руки у Сиротинина дрожали. Не от страха — от азарта охотника, на которого вышла завидная дичь. Он смахнул пилотку с головы, утёр ей испарину со лба, и привычным движением засунул за ремень. Руки сержанта механически трогали  барабаны и рукоятки угломера, прицела и уровня, притрагивались к ручкам затвора и пуска.
— Ползите, сволочи… Сейчас мы вас угостим… — удовлетворённо ворчал Сиротинин.
Он чувствовал, что за спиной у него стоят и не подведут его наводчик Тимохин, замковый Фокин, заряжающий Шматько, подносчик Хайбулаев.
— Прямой наводкой… — негромко скомандовал Сиротинин и поймал в перекрестие панорамы Т-3. — Огонь!
Первый выстрел получился удачным. Подбитый танк стоял с распахнутой боковой дверцей, из которой выплескивалось пламя и чёрный маслянистый дым. Подбитый танк практически загородил дорогу.
Командирский Т-2 лупил из скорострельной пушки по окрестностям со звуком, напоминающим гулкий замедленный треск пулемета «Максим». Немцы пока не определили, откуда прозвучал выстрел.
Сиротинин выстрелил, попал «командиру» куда-то под брюхо. Танк дёрнулся и замер. С грохотом сдетонировали снаряды. Башня кувыркнулась набок, из отверстия с ревом ударил и тут же опал столб пламени. Танк горел, потрескивая, как поленница дров.
Николай выстрелил по броневику, идущему впереди колонны. Солдаты выпрыгивали на землю, прятались за бронированные борта. Следующим сержант поджог танк, объезжавший подбитую технику. Один танк свернул на обочину и застрял в бочаге.
— Никуда не уезжай, — попросил Сиротинин. — Освобожусь, накормлю…
Сержант довернул пушку и подбил танк, замыкающий колонну. В танке взорвались снаряды, и башня свалилась, как шапка с головы.
Танки поводили башнями, выискивая, откуда стреляет пушка, но рожь хорошо скрывала позицию Сиротинина. Следующим выстрелом Сиронинин подбил грузовик с пехотой в середине колонны. Только на седьмом подбитом танке немцы поняли, откуда ведётся обстрел.
Сиротинин словно почувствовал того фашистского танкиста, который первый определил, откуда стреляет русская пушка. Сержант увидел, как поворачивается танковая башня в его сторону, как опускается орудийный ствол вниз, выцеливая его, Сиротинина. Сержант шкурой чувствовал, как фашистскому танкисту, вражескому башнеру хочется выстрелить первым… Всё замерло. Только железный шелест крутящейся башни.
Бешено-радостно глядя на вражеские танки, Сиротинин бросил снаряд в дымящееся отверстие казенника:
— На, сволочь! Не жалко!
   
Не успел фашист выстрелить первым. Выпущенный советским артиллеристом бронебойный снаряд проломил боковую броню фашистского танка.
Железный ящик с черно-белым крестом вздрогнул, покрылся испариной дыма, башня замерла. Не жилец он на белом свете, порадовался Сиротинин и всадил ему в бок ещё один снаряд. Внутри танка гулко рвануло, башня, скособочилась и осела набок.
Немецкие танки открыли по позиции Сиротинина шквальный огонь.
Пространство вокруг пушки грохотало, гудело и рычало, будто небо столкнулось с землёй. Падала на голову земля, взметались в небо огненные вихри… Но и на шоссе поднимались новые чадные столбы над загоравшимися танками, которым некуда было уйти со ставшего ловушкой шоссе.
«Неубитый» броневик открыл по Сиротинину пулемётный огонь. Тремя снарядами Сиротинин «успокоил» броневик.
Смерть кружила хороводом вокруг пушки… Подступала всё ближе к Сиротинину.  Он хотел обогнать её, успеть до того, как она запляшет над его телом, сжечь ещё один танк… И ещё один… И ещё...
Осколком Сиротинина ранило в левую руку. Стрелять из пушки в одного — тяжёлая физическая работа. А раненому — тем более. Но Сиротинину казалось, что  вместе с ним стреляют погибшие товарищи.
Наводчик Тимохин вместе с ним поворачивает ствол орудия маховичком. Ставит прицел в соответствии с дальностью стрельбы и поднимает рычаг-стрелку.
— Прицел один-шесть!
Замковый Фокин открывает затвор орудия.
Заряжающий Шматько с силой загоняет снаряд в казенник, замковый Фокин закрывает казенник затвором.
— Огонь!
Выстрел бьёт Сиротинина по ушам — некогда закрывать уши ладонями, надо торопиться — подносчик Хайбулаев уже протёр ветошкой от грязи следующий снаряд…
Горящие танки перегораживали шоссе. Справа и слева от шоссе, увязая в грязи, расползались гитлеровцы, выбравшиеся из огня. В середине горящей колонны, скрежетал по асфальту, ворочался танк, расталкивал по кюветам машины, давя убитых и раненых, пытался выбраться в хвост колонны.
   
— Ну чего ты толкаешься! — с издевательской укоризной проворчал Сиротинин, и всадил ему в бок бронебойный снаряд.
Танк скособочился от удара болванки, проломившей броню, и замер. Хоть взрыва и не последовало, но разлетавшиеся внутри башни осколки после удара бронебойным, поразили весь экипаж.
Сиротинин механически нагибался к прицелу, руки сами крутили маховички, направляя ствол вдоль дороги, где в дыму шевелились живые и стояли, не двигаясь, горели подбитые машины. Перекрестие нащупывало то гусеницы, то борта танков. Сиротинин не разгибался, даже головы не поворачивал, когда ствол орудия дергался назад при отдаче. И торопливо вставлял в казённик новый снаряд.
Сержант слышал истошный нечеловеческий вой, раздававшийся из дыма и пламени, где в машинах горели немцы.
Запас снарядов уменьшался. Пришлось стрелять более расчётливо.
Ещё два танка взорвались, выпустив в небо клубы чёрного дыма.
Бой длился уже около двух часов.
Сиротинин улучил момент, вытащил фляжку и допил остатки воды. В ушах звенело. Кровь пульсировала в затылке. Ноги устало гудели. Не разгибавшаяся два часа спина ныла. Рана, о которой он забыл в пылу боя, начала жечь с новой силой.
Сержант привалился к щитку пушки, пересчитал результаты своей «охоты»: одиннадцать танков, четыре бронетранспортёра и грузовик чадили на дороге. 
Сколько осталось снарядов? Снарядов осталось восемь…
Немцы открыли по Сиротинину миномётный огонь. Это плохо. Умелый миномётчик может и в человека попасть.
Отследив, откуда ведёт огонь миномётная батарея, Сиротинин выпустил по ней семь снарядов… Батарея умолкла.
Остался последний снаряд.
«Ну, ещё одному танку борт пропорю, и можно со спокойной душой уходить, — подумал Сиротинин. — Фашисты хорошо заплатили за смерть ребят».
Он устало наклонился, вытащил снаряд из ящика, с кряхтеньем распрямился. Автоматная очередь не дала ему шагнуть к пушке…
Сиротинин удивлённо оглянулся. Метрах в десяти позади него стоял  гренадёр с автоматом.
«Ну и чёрт с тобой, — устало подумал сержант. — Всё равно я вас…».
Немец выпустил ещё одну очередь…

Оберст (прим.: полковник), командовавший колонной, был поражён тем, что их разгромил один-единственный красноармеец. Он  объявил русского артиллериста героем и приказал похоронить с почестями.
У могилы выстроились остатки личного состава разбитой бронеколонны.
— Не важно, что этот русский — наш враг. Он в одиночку разгромил нашу бронеколонну. Если бы все солдаты фюрера дрались, как этот русский, мы бы завоевали весь мир. Учитесь у советского воина защищать Faterland —  своё отечество.
В знак уважения оберст приказал дать три залпа из карабинов.
   
***

Кроваво-красное, расплющенное огромной каплей солнце легло краем на горизонт. Уставшие, и оттого шагавшие неторопливо, бойцы Говоркова вышли к шоссе. По дороге от Мостов ползли два тяжёлых КВ. Откуда-то с запада послышалось гудение самолётов.
Скоро появились «Юнкерсы». Штурмовики, скользнув на крыло, словно рассматривали танки.
Люки на башнях танков были закрыты, танкисты не видели штурмовиков. Танки спокойно двигались вперёд.
Первый штурмовик упал вниз, сбросил бомбы, свечой взмыл в небо. Над танком блеснула вспышка, сквозь вой самолётов прорвались звуки взрывов. Облако пыли окутало передний танк.
Ещё два штурмовика сделали кувырки и с рёвом бросились вниз, уничтожили второй танк.
Ни одного выстрела из зенитки. Ни одного нашего истребителя над дорогой. Немцы бросали бомбы, как на учебном полигоне.
Рота Говоркова двигалась вперёд. Просто вперёд. Конечного пункта движения не знал никто.
Жарко. Хочется пить. Дьявольски хочется. Во фляжках булькает вода, но её так мало, что последние глотки остаются на крайний случай. Гимнастерки и пилотки черны от грязного пота. Там, где гимнастёрки подсохли, выступают белые разводы соли. Ботинки и обмотки серые. Бойцы то и дело вытирают изнанками пилоток или рукавами посеребренные пылью, в потёках пота лица с красными от пыли глазами, с потрескавшимися от жажды чёрными губами.
 Не потеют, кажется, только трое: Говорков, старшина Семёнов и красноармеец Корнеев.  У Лукича лишь мелкие бисеринки на морщинистой шее, а у Говоркова и Корнеева влажные лбы. Корнеев скатку надел, как хомут, на неё взгромоздил станок пулемёта, чтобы не тёр плечи, шёл размеренными широкими шагами.
Тело пулемета несёт второй номер Корнеева красноармеец Тишкин. Весит тело поменьше станка, но нести его неудобно. Отупевший от духоты и усталости Тишкин то и дело перебрасывает его с плеча на плечо, кладёт то так, то этак, но железо от перебрасываний не становится мягче. Удобнее всё-таки держать на правом плече, на скатке.
В сумерках рота Говоркова подошла к переправе. У моста шумело гигантское скопление солдат, автомобилей, повозок, бронетехники, тягачей и тракторов.
Поняв бессмысленность ожидания, поняв, что своего комбата в этом столпотворении не найдёт, зная, что подобное скопление войск — лакомая цель для немецких штурмовиков, Говорков повёл роту вверх по течению, к посёлку Шестилы, до которого километров тридцать пять. Перебираться на ту сторону вплавь в этих местах невозможно, во-первых, по причине отсутствия плавсредств, а во-вторых, по причине заболоченности поймы.
Вскоре после того, как рота Говоркова отошла от Мостов, оттуда послышался гул канонады.
На небольшой клочок земли перед мостом немцы обрушили огонь артиллерии и минометов, налетели штурмовики, началось кровавое побоище. Бой за мост, несколько раз переходивший в рукопашные схватки, продолжался всю ночь. Прижатые к реке, советские бойцы дрались до последнего, отбили все немецкие атаки.
Расстреляв боеприпасы, под огнем пытаясь пересечь болото и добраться до восточного берега, солдаты тонули в трясинах и в реке. Территория у моста и сам мост были завалены убитыми и умирающими, множество трупов плыло вниз по течению. Воды Немана стали бурыми от крови.
Удержать мост обескровленные части корпуса Мостовенко не смогли. Войска ушли, оставив мост целым, потому что взрывчатки для его уничтожения не было, а попытка танкистов разрушить фермы моста из пушек не удалась.
   
= 4 =

«Где накормить роту?» — думал Говорков. — От роты осталось одно название. Людей — тридцать один человек, меньше взвода.
Шли параллельно реке. Немцев Говорков не боялся. С четырьмя станковыми пулемётами никакая пехота не страшна. А немецкие танки по лесным стёжкам-дорожкам не пойдут.
Шли без карты, по компасу, примерно на юг. Узкие тропинки вились в чаще, обходили топкие места. Вроде в нужную сторону ведут, и вдруг поворачивают, куда не надо, и неизвестно, куда приведут.
Если не найдём Шестилы, думал Говорков, то со временем непременно выйдем на шоссе Брест—Минск. До него меньше трёхсот километров. Это неделя с небольшим ходьбы. По шоссе наверняка отступают наши основные силы. Топать малой группой на восток по непроходимым лесам и болотам — дело ненадёжное, так что надо примкнуть к крупным частям.
Окончательно стемнело. Рота вышла к ручью. Здесь Говорков решил остановиться на ночёвку.
Закусили хлебом, оставшимся со вчерашнего дня. Говорков назначил часовых, определил порядок смены. Костров решили не разводить, чтобы не привлекать случайного внимания.
Летняя ночь коротка, особенно у уставших людей. Закрыл глаза — было темно. Открыл глаза — вроде и не спал, а уже светло.
Над ручьём ватой навис утренний туман. Солдаты спали, укутавшись в шинели, скорчившись калачиками, или прижавшись друг к другу спинами.
Говорков скомандовал подъём, разрешил развести костры, чтобы вскипятить воду «на завтрак».
— Дыма за туманом всё равно не видно.
Командир второго взвода старшина Семёнов подвёл к Говоркову двух солдат, привычно-мимолётным движением козырнул:
— Разрешите доложить, товарищ лейтенант… Ночью вот двух задержали. Говорят, из окружения идут.
Говорков взглянул на солдат. Усталые, несколько дней небритые, мрачные, но с винтовками и прочей амуницией. Дезертиры так не ходят.
— Старшина Куракин, — козырнул тот, что постарше.
— Боец Агафонов.
— Далеко путь держите? — спросил Говорков.
— А кто его знает? Мыкола, куда мы с тобой путь держим? — с сарказмом спросил у бойца старшина. Похоже, он дошёл до такого состояния безнадёги, что ему было плевать на субординацию.
Боец отозвался неохотно:
— На хутор к дьяволу, бабочек ловить.
— Во, Дьяволов его фамилия! На хуторе живёт. Не слышал про такого, лейтенант?
— Ладно, не нарывайтесь. Мы в том же положении, что и вы. И натерпелись примерно столько же. Не знаю, как вы, а мы воюем. Вчера, например, целый день четырьмя пулемётами держали пять немецких танков и роту пехоты.
    
— Мы гранатами… — огрызнулся боец Агафонов.
— Не было у нас гранат, — перебил его Говорков. —  Пулемётами мы танки остановили. И мы знаем, что немцы из мяса сделаны и смертны. После нас там осталось хорошее немецкое кладбище в полсотни берёзовых крестов. Ничего… Придёт и наше время! На обратном пути мы снесём эти кресты, затопчем фашистские могилы. Нам память о Фрицах и Гансах не нужна. Мы их к себе не звали.
Говорков замолчал и некоторое время сидел, молча уставившись в землю. Потом вздохнул и разрешил:
— Садитесь, бойцы. Если есть, курите. У нас давно курить нечего.
Окруженцы сели на траву.
— От Песков мы. Из окружения, — словно в знак примирения начал рассказывать старшина. — Человек пятьдесят нас было из разных полков. И пехота, и танкисты без танков, и пушкари… Обложили нас немцы плотно. Куда ни кинемся — то броневики, то пулемёты. По всему видно: или плен нам, или смерть. Ну и решили: утром пойдём в прорыв. Погибать, так в бою.
— Командиров у нас не было, — перебил старшину Агафонов. — За старшего вот он, старшина Куракин.
Окруженцы замолчали.
Говорков понимал, что воспоминания не из лёгких, и не торопил бойцов.
— Вечером долго не спали… Знали, что полягут многие, — сникнув, и с трудом заставляя цепенеющие губы шевелиться, рассказывал Агафонов. — Пятьдесят человек… Три девушки среди нас были, санинструкторы…
Стоном задавив в груди рыдание, Агафонов махнул рукой и закрыл лицо ладонью.
— Три девушки у нас были, — глухо продолжил старшина. — Ночью они приходили к каждому, кто их хотел. Да не каждый смог. К смерти, ведь, готовились.
— Ко мне Настя пришла… — утирая слёзы, выдавливал из себя горе Агафонов. — Боже мой… Я никогда раньше не трогал… Какое у неё нежное тело! Боже мой! Спасибо тебе, Настенька, что дозволила прикоснуться к тебе! — разрыдался Агафонов. — А по мужской части не смог я… Как такую нежность…
   
Он схватил голову руками и качаясь, как от зубной боли, застонал. 
— Человек семь вышли из окружения, — завершил рассказ старшина. — А было пятьдесят. Всех посекли немцы пулеметами... И девчонки там остались…
— Так собери в кулак свою злость, свою ненависть к фашистам, отомсти за своих девчонок! — прорычал Говорков, тряхнув кулаком.
— Сил нет уже мстить, — прошептал Агафонов. — Выгорело всё внутри.
— Коли живой — не всё, значит, выгорело, — глухо проговорил старшина Семёнов. — А коли вышли на нас, значит есть ещё силы. Идти и убивать. Убивать и бороться за свою землю. А бороться надо до конца. И ещё немного после этого.
— Убивать буду… Убивать… — со злостью готовой ужалить змеи прошипел Агафонов. — Что они за нелюди такие? Почему чужое хотят отнять?
— Со времён Петра Великого у наших людей жило уважение к немцам, как к культурной нации, — словно размышлял вслух Говорков. — Так повелось, так нас воспитали. Но немцы быстро показали, что они не люди. И слово «немец» для нас теперь самое ненавистное слово. Немцы пришли отнять у нас землю и уничтожить нас. Поэтому убивай немцев с чистой совестью.  Если ты не убьешь немца, немец убьет тебя. Он возьмет твоих близких и будет мучить в проклятой Германии. Если ты оставишь немца жить, немец повесит твоих отца и мать, опозорит твою жену и сестру. Поэтому убивай их. И нет для нас приятнее зрелища, чем видеть  немецкие трупы. Слезу пустить, поплакаться о бессилии, упасть на спину и лапки задрать перед фрицами, как дворовая собачонка, ни сил, ни духа не надо. А как потом в глаза друзьям-однополчанам смотреть? Суд товарищей — тяжкий суд. Проклянут ведь.
— Некому нас осуждать. Погибли все.
— Мёртвые проклянут. Проклятие мёртвых страшнее.
…Проклятие мёртвых страшнее…

***
В лесу на малопроезжей дороге обнаружили два брошенных грузовика, доверху набитых ящиками с патронами и минами. Мины не понадобились, а патронов набрали с запасом. 
По дороге вышли на шоссе, а потом и к Шестилам.
Рассмотрев раскинувшийся на противоположном берегу посёлок в бинокль, Говорков не увидел на улицах бронетехники. И мост через реку не охранялся.
Разбившись на две группы, скрытно выдвинулись на исходные позиции. Два пулемёта оставили для прикрытия. По команде бросились к мосту, почти успели добежать… Почти.
Из крайних домов на том берегу по наступающим хлестнули огнем пулеметы, рота отступила.
Слава богу, никого не потеряли.
Тяжёлой трусцой скрылись в лесу, пошли на юг, в сторону Деречина и Слонима.
Палило солнце. Шли плохими дорогами мимо останков разгромленных частей. На лесных полянах и на просеках расстрелянные танки, брошенные пушки, каски, противогазы, винтовки. Невыносимый запах разложения трупов людей и лошадей.
Бойцы, работавшие до войны трактористами, доложили Говоркову, что из двух калек можно собрать одного инвалида.
— Вы насчёт чего? — не понял юмора Говорков.
— Там тягач «Ворошиловец» с прицепной будкой, и «Комсомольцы», брошенные. В кузов и будку «Ворошиловца» мы уместимся. С «Комсомольцев» горючку сольём… В общем, через полчаса-час техника будет готова, — пообещали трактористы.
Говорков объявил привал.
   
Ближе к вечеру тридцать человек набилось в кузов и будку «Ворошиловца». Лязгая гусеницами тягач «поскакал»  по колдобинам лесной дороги…
Километров через десять, смеркалось уже, тягач остановили советские командиры с автоматами. Один подошёл к кабине, где сидел Говорков, требовательно спросил:
— Кто старший?
Одеты щеголевато, форма с иголочки, рожи сытые. Штабные, понял Говорков.
— Лейтенант Говорков… Рота движется от посёлка Мосты в расположение наших частей, выполнив задачу по удержанию противника перед переправой.
— К генералу! — приказал автоматчик.
Говорков вылез из кабины, разрешил личному составу размяться, пошёл за командирами.
Из кустов вышли два бойца с автоматами, за ними майор и старик с палкой в военной форме без знаков различия. Бойцы стали по бокам старика, выставили автоматы и растопырили ноги.
«Окопники при встрече нахально не смотрят и в позу не встают», — подумал Говорков.
— Кто такие? — недовольно спросил хмурый старик.
Говорков молчал.
— Тебя спрашиваю! — рыкнул старик.
— Командир пятой роты 743 стрелкового полка лейтенант Говорков. У населённого пункта Мосты держали оборону. Выполнили задачу, идём на соединение с основными частями, — без особого рвения доложил Говорков, не добавив положенного по уставу «товарищ генерал».
— Сколько вас? — спросил майор.
— Двадцать восемь человек.
— Вот что, — зло приказал старик, показывая палкой в сторону. — По ходу движения деревня, занятая немцами. Утром возьмёте деревню.
Говорков посмотрел в ту сторону, куда указывала палка старика. За кустами раскинулось широкое поле, за полем виднелись дома. Дорога пересекала поле. Если в деревне хотя бы взвод немцев, пройти поле ни цепью, ни в тягаче немцы не позволят. У них в каждом отделении по по МР-40 и «эмга» во взводе — роту в пыль посекут.
Говорков спокойно посмотрел на генерала, стоявшего в трех шагах от него. Маленькая лысая голова. Вид придавленный и усталый, как у деревенского мужичка. То и дело оглядывается, будто пытается вспомнить место, где что-то потерял.
Генерал… От него должно веять чем-то величественным! Генеральским! Посылает тысячи солдат на смерть. Вот и сейчас посылает тридцать человек на глупую смерть. Серенький мужичок.
— Можно ночью, скрытно попробовать… — предложил Говорков.
— Одна попробовала…Двоих родила. Утром! Приказ ясен?  Не выполните приказ, отдам под суд!
— Приказ ясен. Да только приказы генералов выполняются, пока живы солдаты. А мёртвого солдата даже по приказу генерала трибунал к суду не примет.
— Говорливый ты, лейтенант.
— Все мы с недостатками. На Руси не все караси, есть и ерши, — с сожалением негромко проговорил Говорков.
       
Три командира и два автоматчика-телохранителя стояли вокруг старика, с превосходством смотрели на Говоркова и его людей. Две группы людей стояли друг против друга и настороженно щупали друг друга глазами. Стояли, разделённые невидимой линией.
— Майор, проводите роту к месту дислокации на ночь! — закончил старик недовольно.
Майор свысока глянул на Говоркова, широко махнул рукой, приказывая следовать за ним, и пошёл вглубь леса.
Говорков, шевельнув кистью, подавая команду роте двигаться вслед за ним. Солдаты взяли винтовки и пулемёты, тронулись за командирами.
Прошли метров пятьдесят, спустились в низину. Под раскидистой елью увидели две палатки.
— Тут генерал, тут мы, — пояснил майор. — Вы располагаетесь там, организуете охранение.
Вдруг в кустах на краю низины раздался девичий визг.
Солдаты сдёрнули с плеч винтовки, Говорков выхватил из кобуры пистолет.
Из кустов выскочила девчушка в военной форме. Радостно повизгивая наподобие собачонки, нашедшей хозяев, кинулась к солдатам:
— Родненькие, миленькие! Нашла я вас! А то мы уж думали, что потерялись!
Следом за девчонкой из кустов вышли два танкиста в чёрных комбинезонах. Один с забинтованной головой, с повязкой, скрывающей глаза. Другой с забинтованными руками. Второй вёл под руку первого. Тот, что с забинтованной головой, то и дело спотыкался о кочки и коряги.
Девчонка, было, побежала к солдатам, но замахала руками и вернулась к двум раненым. Схватив под руку того, что с забинтованной головой, помогла довести его к стоявшим рядом майору и Говоркову.
— Товарищ майор! — восторженно доложила она, став по стойке смирно и лихо отдавая честь. — Санинструктор Голикова сопровождает двух раненых танкистов в расположение советских войск!
— И где же они, эти расположения? — насмешливо спросил майор.
Санинструктор моментально сникла и растерянно пожала плечами.
—  Теперь вот вы…
— Лейтенант, принимай под своё командование санинструктора, — усмехнулся майор. — Похоже, завтра она тебе понадобится. Точнее, твоей роте.
Майор оценил ладную фигурку санинструктора, задержался взглядом, вытянув губы, на весьма выпуклой груди, хмыкнул и ушёл к начальским палаткам.
Танкистами уже занимались бойцы, устраивали места под елями, где можно удобно прилечь.
— Ты при танкистах санинструктором, что-ли? — спросил Говорков.
— Да нет, я случайно на них вышла, — по-мальчишески отмахнулась санинструктор. — Я в своей роте, пехотной, была.
      
Девушка совсем опечалилась, всхлипнула и утёрла слёзы рукавом.
— Все поги-ибли-и… — окончательно разревелась санинструктор.
— Война, сестрёнка. Гибнут люди. Хорошие люди тоже гибнут. Тебя как зовут-то?
Говорков помрачнел. Его испугали девичьи слёзы. За время войны он ни разу не разговаривал с девушками, тем более, с плачущими.
— Ка-атя-а-а… — сквозь плач выдавила девушка.
— Это про тебя, что-ли, песня, что ты выходила на берег? — серьёзно пошутил Говорков.
— Не-ет, — улыбнулась Катя и шмыгнула носом.
— Ну не плачь, и так тяжело, — попросил Говорков.
— Да я не плачу, я расстраиваюсь, — шмыгала носом и растирала грязь по лицу Катя.
— Вон, грязищу развела, — упрекнул её Говорков.
— А здесь какая-нибудь речка или ручей есть? — спросила Катя. — Я бы умылась и… вымылась. Грязная, как свинюшка.
— Не знаю. Мы сами только что подошли.
Говорков почесал затылок, понимая, что девчонке вода нужна больше, чем ему.
— Ты посиди здесь, я у начальников спрошу, они раньше сюда пришли.
Он быстрым шагом отправился к палаткам, подошёл к автоматчику, стоявшему у входа палатки поменьше. Автоматчик указал ему рукой в сторону. Говорков вернулся к Кате.
— Вон там ручей есть. И вода, солдат сказал, не холодная.
— Товарищ лейтенант… — смущённо попросила Катя. — А вы не могли бы меня проводить и покараулить. Народу вон сколько… Мне так хочется искупаться…
— Пойдём, — снисходительно согласился Говорков.
Они пошли в указанном автоматчиком направлении и через узкую прогалину между кустами вышли к ручью.  Катя оглянулась, выбрала место, где густые кусты закрывали берег ручья.
— Я за теми кустами искупаюсь, а вы здесь покараульте меня. Пожалуйста…
— Купайся. Покараулю.
Катя убежала за кусты. Говорков повернулся спиной к ручью, грустно улыбнулся. Совсем девчонка! И повадки девчоночьи! Не место таким на войне.
Говорков услышал хруст сухих веток под тяжёлыми ногами. В прогалину ступил майор.
— Товарищ майор, там санинструктор купается, не ходите туда, — попросил Говорков.
— Отлично! — обрадовался майор и ухмыльнулся. — Я тоже искупаюсь. С санинструктором. А ты, лейтенант, посторожи, чтобы нам никто не помешал.
      
Остановившийся было майор двинулся в сторону Говоркова.
Говорков стал на его пути, мешая движению. От майора пахнуло водочным перегаром.
— Товарищ майор, санинструктор моется не из удовольствия, а потому что ей это необходимо из гигиенических соображений.
— Вот и хорошо. А я ей ещё и удовольствие доставлю. Посторонись-ка, лейтенант.
Говорков стоял на пути майора, обойти его можно было, только продираясь по чаще.
— С дороги, лейтенант! — разозлился майор. — И стань по стойке смирно, когда мимо майор идёт!
— Майор, ты в женский туалет тоже как танк прёшь? — набычившись и всем видом показывая, что с дороги не уйдёт, выдавил сквозь зубы Говорков. 
— Ты-ы… Ты кто такой! — взорвался презрением майор. — Лейтенантишко! Расходный материал! Ванька-ротный! А я начальник тыла!.. Я с генералом…
Из-за кустов вышла Катя. Заканчивая отжимать волосы на голове, подошла к мужчинам, стала по стойке смирно за спиной у Говоркова. Она поняла по выражениям лиц мужчин, что настроены они не дружески. Радостное после купания выражение стекло с лица, заменилось бесстрастно-маскообразным.
— Не забудь, лейтенант, — усмехнулся майор, — завтра тебе деревню брать. Перед околицей поле. Скажу тебе по секрету, у них там на околице MG стоит. Встретят тебя, как героя. Так что, готовься совершить подвиг. Получишь орден и внеочередное звание. Посмертно.
Майор победно ухмыльнулся, повернулся не по-военному, ушёл.
Говорков помрачнел. Станковый  MG, «бензопила Гитлера», как его называли бойцы, это плохо. Косит со скоростью двенадцать выстрелов в секунду. Он не то, что три десятка бойцов, имеющихся в его роте, выкосит. Он несколько рот к себе не подпустит. Тут пушка нужна. А пушки нету.
— Ну вот почему они, начальники… такие? — негромко возмутилась Катя.
— Начальники — потому и «такие»… — как ребёнку, ответил Говорков.
— Эх, поесть бы сейчас! — помечтала Катя, тут же отвлёкшись от мужского конфликта.
— Поесть нечего, Катюш, — вздохнул Говорков. — Ели мы последний раз вчера. В обед. Пойдём, ребята кипятком угостят.
— Пойдёмте, — с удовольствием согласилась Катя.
Солдаты на костерках, разведённых в укрытых местах, чтобы не было видно со стороны, грели в котелках воду.
      
— Бойцы, угостите санинструктора кипяточком, — попросил Говорков.
— Да с удовольствием! И вы садитесь, товарищ лейтенант. Воду нынче из речки без нормы выдают.
— Садись, сестрёнка. Тебя как зовут-то?
— Катей.
— Садись, Катюша. Вот тут, на шинель. Попьём чайку, животы погреем, — добродушно ворчал старшина Семёнов. — Но пожевать, извиняй, у нас нечего. По этой части у нас старшина Хватов. И служба у него, прямо скажем, сильно в последние дни не клеится.
— Не из чего клеить, — буркнул Хватов. — Печки нету, харча нету, где батальон — неизвестно.
— Неизвестно ему, — беззлобно донимал хозяйственника Семёнов. — Нам это без интереса. Ты на должность поставлен? Поставлен. Вот и обязан свою должность справлять…
— Старшина, ну что ты Хватова донимаешь! — остановил Семёнова младший лейтенант Васин. —  Он же не виноват, что обоз с провизией от нас отстал. Верно, Хватов?
— Точно, товарищ младший лейтенант. А то бы я вас и щами наваристыми, и картошечкой жареной со шкварками…
— Хватов, изверг! Умолкни! — возмутился старшина Семёнов.
— Я вот на Катюшу посмотрел, — мечтательно закатил глаза к небу младший лейтенант, — и Лизоньку свою вспомнил. Эх, ребятки… Видели бы вы её! На Катюшу похожа, только повыше её. Причёска «ролл», платье «под морячку» со сводным блузоном и пояском на бёдрах, туфли-боты высоченные, до середины икр… Ох и ножки были у моей Лизоньки! — Васин закатил глаза и застонал, будто съел что-то вкусное. — Я, конечно, тоже был «первый парень на деревне». Обмундировочка шита на заказ. Гимнастёрка длинная, почти до колен. Ниже ремня на гимнастёрке вот здесь, — Васин хлопнул по бедру, — огромный карманище полторы на две четверти, с клапаном. Галифе — шире плеч! Хромовые сапоги до самых колен…
Васин расстроено махнул рукой, тяжело вздохнул.
— Ну и? — спросил Семёнов.
— Что, «ну и»?
— С Лизаветой-то, что? Поженились? Или ждать обещала?
      
— А… Нет… Разошлись, как в море корабли, перед самой войной. Не разглядела во мне будущего генерала. А на лейтенанта она несогласная была.
— Как из окружения выйдем, ты ей напиши, — посоветовал Семёнов. — Война бабам мозги на место ставит. Мужиков-то мало остаётся.
— Или напрочь сносит, — буркнул кто-то. — Тыловых командиров при бабах много вьётся…
— Ты как в санинструкторы попала? — спросил Говорков Катю. — Для службы, вроде, молодая.
— Да случайно попала, — радостно ответила Катя. — Я первый курс мединститута закончила. Каникулы у нас были. Мама работала в военной части поваром. А у них в медпункте военфельдшер на пенсию уволился… Вот она меня туда временно и устроила на лето. И стала я вольнонаёмным санинструктором в гимнастёрке и сапогах. А как война началась, так я при части и осталась. Красноармейцам без санинструктора нельзя.
— Сколько ж лет тебе, боец в сапогах? — сочувственно спросил Семёнов.
— Семнадцать, восемнадцатый, скоро девятнадцать! — пошутила Катя.
— Ай, молодец, девка! — похвалил Катю солдат. — За словом в карман не лезет.
К сидящим подошёл автоматчик.
— Санинструктора генерал приглашает на ужин, — сказал снисходительно, не спросив разрешения обратиться у лейтенанта.
Радость, удовольствие, смущение, растерянность мелькнули на лице Кати. Она вопросительно посмотрела на Говоркова.
— Иди, конечно, — кивнул Говорков. — Чего не подхарчиться, если приглашают. Только… аккуратнее там.
Катя ушла вслед за автоматчиком. Семёнов крякнул, неодобрительно повертел головой.
— Чего не поесть, коли приглашают? — оправдал Говорков девушку.
— Да я не про неё…
— Мы ж рядом.

Катя вошла в палатку. Генерал с майором сидели на земле. Между ними на расстеленной плащ-палатке были разложены консервы, колбаса, хлеб. Стояла ополовиненная бутылка водки.
Сильно наклонив голову под низким сводом, Катя приложила руку к пилотке, доложила:
— Товарищ генерал, сан…
Генерал пренебрежительно махнул рукой, указал на «стол»:
— Садись, ешь.
Катя быстренько уселась на край плащ-палатки, подвернув коленки на сторону и обтянув их юбкой.
Майор подпихнул в её сторону початую банку мясных консервов, подбросил ложку, которой, похоже, он до этого ел.
    
Катя не побрезговала, взяла кусок хлеба и набросилась на консервы.
Майор усмехнулся. Налил полкружки водки, протянул Кате:
— Выпей за здоровье хозяев.
Проглотив первые куски тушёнки с хлебом, Катя как бы очнулась и взглянула на «хозяев». Оба были в подпитии. Генерал смотрел на неё снисходительно и как бы оценивающе. Майор откровенно ощупывал её глазами.
— А я не пью, — по-детски пожав плечами, очень серьёзно отказалась Катя.
— Ты что, за здоровье хозяев не хочешь выпить? — немного возмутился майор.
— Я желаю вам много-много здоровья, — Катя торопливо проглотила кусок и радостно улыбнулась. — Но выпить не могу. Девчонки в общежитии однажды устроили пирушку. Я попробовала водку, но меня вырвало. Извините. Меня даже от запаха её тошнит. Я просто физически не могу водку пить.
Майор вопросительно посмотрел на генерала.
Генерал пожал плечами.
Майор задумчиво глянул вглубь кружки, выпил водку в два глотка. Бросил кружку на «стол», шумно выдохнул.
На Катю подуло водочным перегаром. Задержав дыхание и прекратив жевать, она переждала водочный «ветер», кусочком хлеба вытерла пустую банку, поставила её на стол, расслабилась.
— Ой, спасибочки. Наелась. Я ведь два дня почти ничего не ела. Изголодалась, сил нет.
Майор отрезал толстый кусок копчёной колбасы, на кончике ножа молча подал Кате.
— Спасибо, — поблагодарила она и вонзила зубы в душистый ломоть.
— Спасибом сыт не будешь, — буркнул майор, разливая остатки водки себе и генералу.
Командиры выпили. Закусывать не стали.
Генерал откинулся на локоть, полулёжа наблюдал за девушкой из-под полуопущенных век.
— Мнда-а… — протянул майор, откровенно разглядывая обтянутую гимнастёркой грудь девушки.
       
Кате взгляд майора не понравился. Да и какое-то опасение нарастало.
Она быстро дожевала остатки колбасы. В голове билась мысль: как бы поскорее уйти, не обидев хозяев.
— Ой, спасибо вам большое, — она вытёрла губы тылом ладони, махнула рукой. — Вы меня прямо от голодной смерти спасли… Можно, я пойду…
Майор ухмыльнулся.
— Что значит, я пойду… А за кормёжку платить? Мясо на базаре нынче дорого!
Генерал снисходительно улыбнулся и скривил уголки губ вниз.
— Как… платить… — растерялась Катя.
— Как, как… Как бабы платят? — взгляд майора опустился на бёдра девушки. — Натурой.
— Я не баба… Я девушка, — посерьёзнев, гордо подняла голову Катя.
— То, что девушка, это похвально, — оценивающе разглядывал Катю майор. — Честь, так сказать, берегла. Получается, для генерала берегла. А это — ого-го какая для тебя честь, когда тебя генерал…
— А вы, видать, про честь советского командира забыли, — прервала майора Катя. — Я сейчас уйду… И не вздумайте меня задержать. Потому что я такой визг подниму! Уверяю вас, вся рота сбежится. Они насильников живьём в землю закопают!
Катя встала, надела пилотку, приложила руку к голове, сухо, по уставу, спросила у генерала:
— Разрешите идти?
Генерал насмешливо посмотрел на майора, хмыкнул, вяло шевельнул рукой, мол, уматывай.
Катя вышла.
Уже стемнело. По земле тянуло холодом.
Опасаясь, что пьяный майор может её преследовать в темноте, Катя побежала.
Неожиданно для себя выскочила к костерку, у которого сидели и лежали несколько солдат и лейтенант Говорков со старшиной Семёновым.
Говорков встрепенулся, насторожённо уставился на запыхавшуюся девушку.
— Ты чего?
— Да нет, ничего. Всё нормально, — устало и серьёзно успокоила лейтенанта Катя.
— Точно? — требовательно переспросил Говорков.
— Точно, точно, — подтвердила Катя. Вздохнула и призналась: — Отбилась. Словесно. А майор с генералом остались водку допивать.
Улыбнулась и закончила победно:
— Но поужинать успела. На два дня вперёд.
Старшина Семёнов крякнул, отодвинулся от Говоркова, освобождая шинель, на которой лежал.
— Ты, дочка, ложись вот здесь, на шинелку. Ей же и укроешься. Мы с лейтенантом народ сурьёзный, в обиду тебя не дадим. Верно, лейтенант?
О чём-то напряжённо думая, Говорков согласно кивнул.
Катя устроилась на шинель. Старшина заботливо прикрыл её полой шинели.
— Отдыхай, дочка. И ни о чём не сумлевайся…
Не удержался, спросил с мрачной опаской:
— Сильно приставали?
— Да как сказать… За руки не хватали, но оплатить ужин требовали.
— Понятно…
Чем требовали оплатить, Семёнов знал и без уточнения.
    
— Завтра нам с тобой, Семёнов, деревню брать, — задумчиво проговорил Говорков. — Останется она здесь одна…
— Так вы ж вернётесь! — не сомневаясь, воскликнула Катя.
— Обязательно вернёмся, — как ребёнку, пообещал Кате Говорков. И тяжело вздохнул.
— М-да-а… — согласился с Говорковым старшина Семёнов и крякнул.
— Я вот думаю… А не пойти ли тебе с утра пораньше куда подальше… Свою часть искать…
— Чтобы встретить какого-нибудь капитана… — хмыкнул старшина. — А окажется ли рядом какой-нибудь лейтенант или старшина, это ещё неизвестно.
— Я вас буду ждать, — убеждённо произнесла Катя.
— Наше дело солдатское, — вздохнул старшина Семёнов. — Можешь все жданки переждать, да не дождаться. Майор, вон, сказал, что на краю деревни у них «эмга», станковый пулемёт…
Катя, наконец, поняла, о чём речь. И, едва слышно подвывая, заплакала, уткнувшись лицом в шинель.
— Ну почему вот так… Тем… — Катя дёрнула головой, — на девичью честь наплевать. «Плати» — и всё. Чтобы девушка телом своим заплатила — для них нормально. И живут ведь! Не убивает их… А полюбишь хорошего человека… Или просто, которые заботятся… Раз — и нету… Бабка всё говорила: «Бог всё видит…». Где же он, всевидящий? Почему не видит, что здесь творится? Скольких мальчиков уже в братские да безымянные могилы захоронили! Не жизнь, страшный сон… Вы теперь… На пулемёт…
— Ну, ты, дочка, раньше времени нас не хорони… — чуть улыбнувшись, упрекнул девушку Семёнов. — Мы с лейтенантом деревню брать идём, а не умирать.
— Ага, младший лейтенант Никитин тоже с ребятами не умирать шёл.
Катя перестала шмыгать носом и замерла.
— Любили, что-ли, друг друга? — с уважением спросил старшина.
— Моя первая любовь, — печально призналась Катя. — И единственный поцелуй.
— Единственный поцелуй… — пробормотал старшина Семёнов. — Уважаю… Что тут сказать…
— Влюбилась я в него по уши… Командовал взводом разведки в нашем батальоне. Я думала, никто не догадывается, что я его люблю… Мне раньше никто не нравился… А о нём я каждую минуточку думала…
    
Катя грустно смотрела вдаль, в никуда.
— У нас в части художественная самодеятельность хорошая была. Я песни под аккордеон в клубе пела по выходным. Командир части один раз мне и говорит, мол, ты песни поёшь хорошо, а вот тебе поручение от меня: стих про любовь рассказать. Солдатики у нас молодые, а когда девушка о любви рассказывает, это очень их трогает. Я растерялась… Какой, спрашиваю, стих рассказать? Я про любовь не знаю. А командир мне: «Письмо Татьяны к Онегину». В общем, к следующим выходным выучила я письмо. Объявили меня, вышла я на сцену… Начала читать: «Я к вам пишу, чего же боле?»… А командир меня останавливает: «Извини, — говорит, — Катюш. Что-то ты без огня начала. Давай-ка мы перед тобой красивого парня поставим, чтобы было к кому обращаться. Младший лейтенант Никитин! Ну-ка стань перед девушкой — она тебе в любви признается в стихотворной форме!». Вышел младший лейтенант на сцену, стал передо мной. Смущается. И я смущаюсь.
…Похоже, начало письма, произнесённое Катей в смущении, украсило стихотворение искренностью. Катя не стих читала, она изливала свои чувства:

Сначала я молчать хотела;
Поверьте: моего стыда
Вы не узнали б никогда,
Когда б надежду я имела…

Это же про неё, про Катю Пушкин написал! Это же она молчала и стыдилась!
Катя не декламировала стих, она делилась сомнениями:

Чтоб только слышать ваши речи,
Вам слово молвить, и потом
Все думать, думать об одном
И день, и ночь до новой встречи.

И это про неё. Это же её терзания! С каким жаром Катя произнесла слова, как заломила руки, какими пылающими глазами смотрела на Никитина:

Другой!.. Нет, никому на свете
Не отдала бы сердца я!
То в вышнем суждено совете...
То воля неба: я твоя…

Зал сидел тихо-тихо… Ни слова, ни шевеления… А Никитин… Он смотрел на Катю, и не понимал, Пушкина она читает, или на самом деле ему в любви признаётся…
      
Судьбу мою
Отныне я тебе вручаю,
Перед тобою слезы лью,
Твоей защиты умоляю.
Вообрази: я здесь одна,
Никто меня не понимает,
Рассудок мой изнемогает,
И молча гибнуть я должна.
Я жду тебя…

Когда Катя закончила читать, у неё по щекам текли слёзы. В зале стояла гробовая тишина. Никитин опустился перед девушкой на колено и поцеловал ей руку.  Зал взорвался аплодисментами. Кричали: «Ещё! Ещё!». А Катя стояла, обессилев, будто целый день землю копала… Командир встал, повернулся к залу, поднял руки. Качнул головой и очень серьёзно сказал:
— Такое на бис невозможно повторить….
---
— Да уж… — согласился с чем-то старшина Семёнов.
Катя тяжело вздохнула, улыбнулась печально и в то же время с прорывающейся изнутри радостью.
— А потом война. Отступление за отступлением. Выскочили мы из очередного окружения… Он со взводом прикрывал нас. Догнали они нас к вечеру, когда мы на привал стали. А он на плащ-палатке лежит, убитый… Ребята уважали его очень. Вынесли, чтобы похоронить. Выкопали могилку под старой берёзой. Стали прощаться. «Ты первая», — говорят. Оказывается, все знали, что я его люблю! Наклонилась, поцеловала его в губы… Никогда до этого не целовала мужчину в губы. Вот такой был мой первый поцелуй. Единственный.
Долго молчали.
Сидящие и лежащие рядом бойцы тоже притихли, услышав историю Кати.
— Война… — наконец, тяжело вздохнул Семёнов. — Зло, смерть… А от любви не уйдёшь. Человек рождён для любви, а не для смерти. Молодёжь друг друга любит. Кто постарше, жён-детей любит…
— Только  на фронте любовь другая, — задумчиво проговорил Говорков. —  Нет для неё завтра. Сейчас ты любишь, а через минуту… фанерная звезда на могиле...
— У вас, что, товарищ лейтенант… — со страхом прошептала Катя, — тоже была любовь?
— Нет, — удивился вопросу Кати Говорков. — Как-то… не успел. Да и с начала войны ты первая девушка, которая появилась рядом со мной.
— Ты вот что, дивчина, — по-отцовски сердито велел старшина Семёнов. — Завтра, от греха подальше, ты с утречка спрячься где-нибудь в лесу. Нам на пулемёт идти, а в таком деле всякое бывает. Тебе с майором не по пути. Если с нами что… ты к нему не возвращайся. Как-нибудь к нашим выходи своим ходом…

***

Ранним утром Говорков приказал бойцам устроить раненых танкистов в будке тягача и вывел остатки роты на опушку.
За полем, сквозь утренние обрывки тумана, виднелась деревня.
Выйти из леса и пойти по открытому полю, значило попасть под пулемётный огонь. На зелёном поле до самого села ни канав, ни кочек, укрыться негде.
Бойцы горбились, зябко поводили плечами, зевали от утренней свежести. Все понимали, что их посылают на верную смерть. Не понимали только — зачем.
Старшина Семёнов прогнал Катю в дальние кусты:
— Сиди там и не высовывайся. Пока… Пока мы не вернёмся.
— А если… — едва сдерживая слёзы, скривила губки и страдальчески посмотрела на старшину Катя.
— Что, «если»? — рассердился старшина. — Коли случится «если», уходи одна.
Говорков оглядел полуразрушенную деревню в бинокль, приказал:
— Приготовиться к атаке!
Бойцы не двигались. Даже оружие не взяли наизготовку.
   
«В атаку не пойдут, — понял Говорков. — Им без разницы, кто их пристрелит: немцы в поле или генеральская охрана здесь. И трибунал им не страшен: до него ещё дойти надо».
— Кто пойдёт со мной? — негромко, как спрашивают друзей, спросил Говорков.
Бойцы переглянулись. «Командир спятил?» — было написано на их лицах.
— Есть добровольцы?
— Ну, давай я пойду, что-ли, — вздохнул старшина Семёнов.
— Дай автомат! — протянул руку к ближнему солдату Говорков.
Боец охотно протянул автомат лейтенанту.
— Старшина, возьми у кого-нибудь автомат. Пойдём вдвоём, — решил Говорков. — Делай всё, как я. Я лягу — ты падай. Я побегу — ты рядом. Стрелять только вместе со мной.
Один из красноармейцев протянул Говоркову гранату.
— Спасибо за поддержку, боец, — усмехнулся Говорков.
— Командир, жить надоело? — тихо спросил младший лейтенант Темнов. — Ладно, в дельном бою, а тут — зазря…
— Наше дело солдатское. Сказал «енерал» «умри» — значит, умри, — съёрничал Говорков, закидывая автомат за спину по-охотничьи, дулом вниз. И продолжил серьёзно: —  Не зазря. С пользой. Чтобы остальных спасти. А жалеть меня, Темнов, не надо. Я бойцов не жалел, посылая их в бой. Только я перед погибшими чист, как пред господом богом… Ладно, братья славяне, не поминайте лихом, ежели что. Пошли, старшина.
Говорков потренировался на ходу одним движением выхватывать автомат для стрельбы. Снял с предохранителя и вновь кинул за спину.
Говорков и старшина во весь рост, не скрываясь, уверенно двинулись к деревне.
К оставшимся на опушке бойцам, напряжённо наблюдавшим за движением Говоркова и Семёнова, сзади подошёл майор.
— Что за толпа? Устава не знаете? — недовольно воскликнул он. — Где командир роты?
Едва взглянув на майора, бойцы продолжили наблюдать за уходящими к деревне командирами.
— Деревню пошёл брать командир, — буркнул младший лейтенант Темнов, не оглядываясь.
Майор растерянно посмотрел на поле.
— Что-о? Сдаваться пошли? Сдать генерала немцам решили? Продать свои шкуры подороже?
Да, по тому, как спокойно шагали по полю два красноармейца, было понятно, что они идут сдаваться в плен.
Немцы наверняка видели, что в их сторону шагают два ивана.
   
Майор оглядывался, словно намереваясь схватить в руки что-либо потяжелее и кинуться вдогонку за уходящими.
— Где санинструктор?
Бойцы продолжали смотреть на поле, не обращая внимания на беснования майора.
Все ждали, когда полоснёт немецкий пулемёт, когда две фигуры переломятся, изрубленные свинцом, упадут на землю.
Говорков со старшиной шли на немецкий пулемёт, который стоял в промежутке между домами. Немецкий пулемётчик разговаривал с кем-то, невидимым за домом. Стоял он босиком, время от времени почёсывая одну ногу о другую. Сапоги, надетые колышки подошвами кверху, сушились рядом с пулемётом.
Говорков не отрывал взгляда от немца, следил за его движениями. Вот немец повернул голову и посмотрел на Говоркова и старшину.
Внутри у Говоркова всё сжалось. Ноги стали ватными. В паху неприятно защекотало.
Говорков тряхнул головой.
Немец продолжал смотреть на приближающихся русских.
Если немец кинется к пулемёту, у них есть секунда, чтобы упасть на землю и открыть огонь из автоматов. Может и удастся снять пулемётчика с такого расстояния.
Немец стоял на месте, почёсывал одну белую ногу о другую. Он не раз видел, как иваны выходят с винтовками на плечах сдаваться. Вот ещё двое таких. Без винтовок.
Говорков и старшина продолжали размеренное движение. Говоркову показалось, что немец ухмыльнулся. Отвернулся и вновь заговорил с тем, кто стоял за углом.
Лицо у Говоркова взмокло, а между лопаток похолодело. Он стал смещаться вправо, чтобы угол избы скрыл их от глаз немца.
Прошли ещё метров пятьдесят.
Немца скрыл угол дома.
Пулемёт оставался на виду.
До пулемёта не более ста метров. Пятнадцать секунд бега для спортсмена. Они со старшиной не спортсмены. Особенно старшина.
Говорков побежал. Старшина следом.
Говорков выхватил автомат и стал смещаться влево…
Пятьдесят метров…
Стало видно немца, стоящего спиной к Говоркову.
Немец повернулся, увидел бегущих на него русских… Сильно удивился.
      
Не целясь, Говорков перечеркнул его очередью. Немец упал, взбрыкнув голыми ногами.
— А не ходи… по нашей земле… грязными ногами! — задыхаясь, прорычал Говорков.
Старшина добавил очередь по второму немцу, выскочившему из-за дома.
— Ты справа! — крикнул Говорков и указал рукой, смещаясь влево, чтобы контролировать пулемёт.
Немцы, услышав выстрелы, забегали между домов.
Старшина короткими очередями бил вдоль улицы, заставляя немцев прятаться.
Говорков достиг пулемёта.
Металлическая лента заправлена.
Говорков упал на колено, передернул ручку, развернул пулемет в сторону деревни. Пулемёт зарокотал, заплевал огнём из надульника. Пули крошили брёвна домов.
Немцы кинулись прочь.
Увидев, что немцы побежали из деревни, рота Говоркова неторопливой рысцой подалась вперед.
Визжа от восторга и что-то пронзительно крича, выскочила из кустов и помчалась догонять бойцов Катя.
— Ну, командир… Ну… — восторгался старшина Семёнов. — Ты у нас… Ты у нас не Говорков, ты у нас заговорённый! Неслыханное дело! Вдвоём взяли деревню! На пулемёт шли! Заговорённый ты у нас, лейтенант! Заговорённый!
Старшина тискал Говоркова, мял его, хлопал ладонью по спине и снова тискал что есть сил.
— А я уже с жизнью попрощался… Чего там…
— Ладно, старшина, — вырвавшись из мужских объятий, скрывая удовлетворение, утирая с лица пот, сквозь одышку довольно ворчал Говорков. — Я ж не баба, что ты меня… Поле вразвалку перейти — не вспотеешь. Это не в атаке  надрываться, «ура» кричать. Дошли, не запыхались. Ты лучше организуй солдат для осмотра деревни и выставь посты.
Прибежала, беспрестанно визжа и пугая солдат, Катя. Повисла на шее у Говоркова, зацеловала его в щёки, в губы, измазала слезами.
«Какие… вкусные у девчонки губы», — смущённо думал Говорков, не зная, куда девать свои руки. Обнять Катю он стеснялся. Лейтенант ощущал, как пружинят девичьи груди у него на груди и таял, как масло на солнце.
Наконец, Катя «спрыгнула» с него и, засмущавшись, отошла в сторону. Махнув рукой, расплакалась, осев на землю.
Двух солдат Говорков послал с донесением к генералу.
Скоро солдаты вернулись, привели незнакомых старшего лейтенанта и красноармейца.
— Нету генерала, товарищ лейтенант. И машины нашей с ранеными нету. Тю-тю… Умотали штабные без нас. А эти на нас в лесу вышли.
— Кто такие? — спросил Говорков.
— Старший лейтенант Панкратов. Мы с бойцом со стороны Волковыска отступали. На Слоним. По «дороге смерти»…
   
***

Дорогу Волковыск—Слоним, заваленную развороченными танками, сгоревшими автомашинами, разбитыми пушками, те, кто по ней отступал, называли «дорогой смерти». Побоище устроили немецкие штурмовики и пикирующие бомбардировщики. В некоторых местах скопление техники было столь велико, что ни по дороге, ни обочинами проехать было невозможно. На этой дороге полегло неимоверное количество красноармейцев, пытавшихся выйти из окружения.
Немецкий десант в Зельве не дал возможности отступающему шестому мехкорпусу пройти к Слониму напрямую по шоссе Зельва—Слоним. Пехотные, танковые и кавалерийские колонны мехкорпуса, штаб, медсанбат и другие тыловые подразделения свернули на юг, чтобы выйти к Слониму через Клепачи, Кошели и Озерницу.
Немцы знали, что со стороны Белостока движутся советские войска, поэтому подготовились серьёзно. У излучины реки Ивановка, откуда хорошо просматривалась дорога на Кошели, установили орудия, расчистили сектора обстрела, спалив дома на краю деревни. На возвышенности за рекой создали видимость штабного расположения, подняли красный флаг, хорошо видимый при подъезде к Клепачам от Зельвянки.
Дорога петляла между крутых склонов поросшей лесом возвышенности с одной стороны и заболоченной низиной с другой.
По этой дороге, идеальному месту для засады, растянулась колонна шестого мехкорпуса.
Взлетела сигнальная ракета, немцы ударили по колонне из орудий, минометов, пулеметов. Кинжальный огонь немецких пулемётов был ужасен. Мало кто ушёл из этого ада.
— Мы из тех немногих, — закончил рассказ старший лейтенант.
— Понятно, — негромко проговорил Говорков. — Планы какие? Своим ходом пойдёте, или с нами?
— С вами, — решил старший лейтенант. — Группой сподручнее.
— Ну тогда… будешь у меня командиром отделения.
Говорков испытующе посмотрел на старшего лейтенанта.
— Согласен. Я сам артиллерист, в пехотном деле разбираюсь плохо, так что на руководящие должности не претендую.
— Ну и лады.
      
= 5 =

Светало.
«Надо двигаться к Слониму и по шоссе выходить на Минск. Старая граница крепилась много лет, там враг будет остановлен», — думал Говорков, поднимаясь.
Он потрогал повязку под мышкой. Если рукой не двигать, рана не болит. Повязка, которую он не менял со второго дня ранения, заскорузла от крови, испачкалась до черноты.
Катя, узнав о ранении, пыталась перевязать Говоркова. Но он отказался. Пальцы двигались, рана не воняла. Значит, гангрены нет. Ну и… нечего рану беспокоить, природа возьмёт своё.
Солдаты разведали картофельное поле, нарыли и наварили молодой картошки, устроили настоящий пир. Картошка хоть и мелкая, но молодая и рассыпчатая, еды хватало на всех, ели от пуза и с запасом.
На сытые желудки идти веселее и быстрее. Не доходя километров пятидесяти до Слонима, у какой-то деревни рота Говоркова неожиданно вышла на военный склад, огромный ангар, огороженный забором из колючей проволоки. Боец с винтовкой, сидевший у распахнутых ворот, увидел военную колонну, приглашающе замахал рукой.
Начальник склада, пьяненький капитан, гостям обрадовался.
— Связь не работает, электричества нет, войска, похоже, все прошли, вы — из последних. А добра там… — капитан безнадёжно махнул рукой и горестно покачал головой. — Пошли, ребята, кормить вас буду.
Голодавшие много дней красноармейцы попали в рай.
Килограммовые банки тушёнки и рыбные консервы, подтаявшие брусы копчёного сала, связки твердой, копчёной колбасы, горы сахара…
— Ешьте, ребята, что хотите, — барским жестом пригласил капитан. — Только не жадничайте, чтобы потом животами не маяться. С собой возьмёте, сколько унесёте. И махорка у меня есть. Единственно, водки я вам с собой не дам. Потому как баловство это, а для здоровья круг колбасы полезнее, чем бутыль водки. Но по сто граммов для аппетита налью!
Капитан приказал своему бойцу вскипятить два ведра  воды, чтобы чаем запить царский обед, а сам принялся разливать водку. Черпал её из бидона и разливал в кружки граммов по сто пятьдесят.
— Как отобедаете, налью на посошок, — обещал со щедростью заботливого хозяина.
Ели досыта. Наевшись, распускали ремни на штанах, и ели про запас.
Потом набивали вещмешки консервами, кругами колбасы, махоркой.
Потом капитан вытащил несколько связок кирзовых сапог, новое белье, гимнастерки и портянки. Бойцы сбрасывали разбитые ботинки, мерили новые сапоги и гимнастёрки.
— Берите, ребята, берите, — упрашивал капитан, пошатываясь от водки и бессонницы. — Похоже, больше никого не будет. Сожгу я всё это к чёртовой матери, чтобы фашистам не досталось!

***
    
Совершенно неожиданно вышли на позиции своего батальона.
— Ах, какой молодец! — радовался майор Дымов. — Главное — людей сохранил!
Присели на поваленное дерево. Говорков протянул Дымову кисет. Свернули самокрутки, закурили.
— Диспозиция такая, — рассказывал майор. — Вон там деревня, она вроде опорного пункта у немцев. Стоит на высоте, обзор окружающей территории прекрасный, корректировщики не нужны. Чуть ниже, вокруг деревни, немецкие траншеи в две линии.  Лес у подножья высоты кончается, до деревни открытое пространство. У немцев сухо, а наши окопы по опушке леса в болотистой местности, грязи по колено. Деревню обойти сложно. Слева — река с заболоченными берегами. Справа — болота без реки, — усмехнулся Дымов. — Не взяв высоты, мы не сможем идти дальше. А упрёмся в высоту — немцы придавят нас с тыла… Сам понимаешь.
— Понимаю, — согласился Говорков.
Дымов вытащил из кармана начатую пачку трофейных сигарет, протянул Говоркову. Сам выковырнул из пачки сырую сигарету. Чиркнул колёсиком самодельной зажигалки, дал прикурить Говоркову. Глубоко затянулся и закашлялся надсадным кашлем, на гране рвоты.
— Дерьмо табак у немцев. Твоя махорочка лучше.
Бросил сигарету под ноги, презрительно сплюнул. Вздохнул, словно подумал о тяжёлом, и продолжил:
— Деревню пойдут занимать те, кто умеет кричать «ура» и быстро бегать. Твои солдаты прошли тяжёлые бои, набили мозоли на локтях и коленках. Войдёшь в деревню второй волной, и будешь держать её, как держал дорогу у Мостов. Обеспечишь прохождение войск на ту сторону. Очень надеюсь на тебя. Как рука? — спохватился майор, зацепившись взглядом за подвешенную на груди руку Говоркова. — Медикам показывал?
— Подживает. Нас, славян, с одного раза не убьёшь. Кстати, насчёт медиков… Ко мне девчонка прибилась, санинструктор. Надо бы её в санбат пристроить. Не дело ей с нами по окопам мотаться. Молоденькая совсем.
— Разговора нет, присылай…

***
   
К вечеру накатились тучи. Быстро стемнело, пошёл дождь. Мелкие капли заполнили пространство, шуршали в траве, деревьях и кустах. Земля пропиталась водой, лужицы слились в большие лужи, по стенкам окопов струились ручейки и ручьи, обрушивали комки земли вниз. Грязной жижи скопилось по щиколотку, а где и выше. Шинели и обмотки набухли.
Бойцы — сплошь небритые, пещерные лица — стояли и сидели в замызганных шинелишках нахохлившись, не двигая головами. Чтобы посмотреть в сторону или назад, поворачивались всем телом. От минимального шевеления головой холодная вода скользила за шиворот, холодной струйкой ползла между лопаток, отнимала тепло. Те, кто выбросил каски, чтобы легче было идти, завидовали тем, кто сидел в касках: под каской голове сухо и тепло.
Вражеские пулемёты и пушки умолкли. Некомфортно немцу воевать под дождём. Время от времени громко чмокала, ширкала наждаком, взлетала осветительная ракета, мутным пятном повисала в черноте, с шипением, как раскалённый уголёк в тазу, растворялась в дожде.
Шуршал дождь, падали капли, плюхались в лужи на дне окопов куски глины, шипели змеюками осветительные ракеты…
Ночью роты вышли на исходные позиции.
Бойцы ждали атаки, сидя на корточках в ямах, глубиною по пояс, на четверть заполненных водой, перешёптывались, гоняли докучливых вшей и не задумывались над тем, что каждый шаг этой атаки будет уменьшать количество бегущих вперёд, что одному пуля из немецкой винтовки пробьёт грудь навылет, другому пуля из «машиненгевера» превратит кишки в кровавое месиво, третьему оторвёт руку или ногу, разбросает мозги по округе. Пуля из «машиненгевера» череп, как арбуз, взрывает.
Никто не считал себя расходным материалом войны. Никто не знал будущего, кроме неистребимой вши. Она чуяла незаметный трепет человеческой плоти, обречённой на близкую смерть, и старалась перелезть на того солдата, тело которого не источало предсмертных флюидов. Есть у фронтовиков примета: ежели на тебе вши с красноватым оттенком, знать, удастся пожить. Белесоватые же вши на тех, кого убьют, либо тяжело ранят.
Иные бойцы, пользуясь временным затишьем, спали, свернувшись калачиком на дне окопцев. И скапливающаяся вода пропитывала шинели, поднималась на два пальца, а то и на полчетверти от дна. Но спящие не чувствовали, что лежат в лужах. Если не шевелиться, вода, пропитавшая шинели и прочую одежду, нагревается от тела, и почти не холодит. 
   
Прохладный ночной ветер шелестит листвой редких кустов. Туман белесой ватой накрыл передний край. Бойцы не шевелятся, будто спят. Ждут, когда заваруха начнётся. Перед наступлением есть о чем подумать. Разговор не клеится, да и о чём говорить? Самое подходящее время помолчать.
Каждый надеется, что с рассветом останется жив, и не ему оторвёт ноги или руки, и не он упадёт на землю, нелепо дрыгая ногами и неестественно подвернув руки. Каждый знает, что много бойцов завтра погибнет. И от этой мысли веет сыростью братской могилы.
Ночь тянется медленно. Время перед атакой остановилось.
— А я, братцы, сон какой видел, — довольным голосом, как после кружки пива в жару, похвастал боец. — Деревня моя приснилась. Время будто заполдень, трава кругом, цветики, подсолнухи головами к солнцу повернулись. А людей будто нету. Видать, думаю, страда — все в поле. И выходит впереди меня высокая баба в чёрном, печалью от неё так и веет. Думаю: вдова молодая. Приглянулась она мне. Думаю, приголубить надо одинокую. «Эй!» — окликнул. Повернулась — как неживая. И так сразу холодно стало! Так зябко, аж проснулся. А вот лица её не разглядел. Будто не было у неё лица.
— Дык это ты смерть свою окликнул, — скептически заметил сосед.
— Да ну?!
— Подковы гну... Хорошо, что лица не разглядел.
— А то что?
— А то быть тебе покойником.
— А я-то... Думаю, ничего баба!
— На войне смерть всегда рядом ходит, — заметил третий. — Не будет смерти, так и войне конец.
Каждый вспоминает прошлую жизнь. О будущем никто не думает. Окопнику про будущее загадывать, что на киселе гадать.
Вот уж и небо на востоке окрасилось серым. Бойцы лежали на земле, щедро пропитанной дождевой водой, ждали команды.
Говорков ещё с вечера рассредоточил роту, чтобы при обстреле одним снарядом не накрыло сразу нескольких.
«Чвак-чвак, чвак-чвак», — послышались шаги со стороны немцев. Кто-то довольно смело приближался к готовым броситься в атаку бойцов.
— Стой, кто идёт! Хенде хох, мать твою! — сдавленно окликнул шагавшего старшина Семёнов.
— Это я, Корнеев! — так же сдавленно, не своим голосом, откликнулся идущий.
— Какой ещё Корнеев? Вот полосну сейчас очередью, все корни-то с тебя отсыплются…
— Да из первого взвода Корнеев! — отозвался идущий и, добавив для верности густого мата, остановился.
— Наш отзыв на пароль, — удовлетворённо проворчал Семёнов. — Ты, штоль, Корнеев? Так бы и сказал… Проходи…
Скоро красноармеец Корнеев подошёл к Говоркову и Семёнову.
— Разрешите занять боевое место, товарищ лейтенант! — негромко проговорил Корнеев, прикоснувшись пальцами к голове.
Говорков удивлённо смотрел на стоявшего перед ним бойца без пилотки, без ремня, без винтовки.
— К пустой голове руку не прикладывают… Ты где был?! — возмутился Говорков.
— У немцев, товарищ лейтенант, — смущённо признался Корнеев и обескуражено шевельнул лопатообразными ладонями.
— В нашем колхозе один мужик врал, врал да и помер, — задумчиво, как бы про себя, проговорил старшина Семёнов.
— Как, у немцев? — растерялся Говорков и сдавленно крикнул: — Младший лейтенант Темнов, ко мне!
    
Низко пригибаясь, прибежал командир первого взвода Темнов.
— Темнов! Почему твои бойцы бродят незнамо где?! — яростно зашипел Говорков.
— Я думал он во взводе, — виновато оправдался Темнов.
— Думал он… Думать за тебя я буду. А ты должен следить, чтобы бойцы по немцам не шастали! Ложись рядом, Корнеев, что стоишь, как каланча! Пробьют бошку, мозги просквозит, совсем думать перестанешь! Рассказывай, где бродил!
Корнеев лёг рядом с лейтенантом.
— Я, товарищ лейтенант, во время дождя с вечера вздремнул. Устал очень, вот и задремал. Потом проснулся — до ветру приспичило. Ну, и решил отойти подальше, чтобы воздух вам не портить.
— Да уж… — старшина Семёнов хрюкнул, что, вероятно, означало смех. — Ты, ежели что… Подальше уж! Пожалей бойцов. Не у всех противогазы сохранились.
Корнеев слова старшины проигнорировал и продолжил:
— А темно же, глаз выколи! Ни звёзд, ни луны. Ни ориентиров на местности, черно, как у Нюрки в… Хм… Ну, я пока место искал, где присесть, туда повернул, сюда повернул…
— Ты прямо, как кобель, — ещё раз хрюкнул старшина. — Они тоже, прежде чем сесть по нужде, туда и сюда крутятся, место ищут.
— Сам ты… — но договаривать про старшину бойцу не позволила субординация, и он продолжил рассказ. — В общем, потерял я ориентиры. Назад, вроде, пошёл куда надо. Иду, смотрю, изба. Полоска света из окна пробивается. Часовых нету, дождь же! Зайду, думаю, спрошу, как к своим пройти. Зашёл…
А дальше с красноармейцем Корнеевым случилось вот что.
Зашёл красноармеец в избу, громыхая прикладом длинной винтовки Мосина по полу, как дубиной… И ноги у него отнялись. Посреди избы стол, на столе лампа, вокруг немецкие офицеры сидят, в карты играют. У двери солдат мокрый на лавке сидит. Видать, часовой, погреться зашёл. Корнееву в живот автомат направил и тянет у него из рук винтовку. Мол: «Отдай!».
Оглянулись офицеры на дверь и вроде даже как обрадовались. Один машет рукой, приглашает:
— O, herein, Ivan, herein.
«Что за язык такой пакостный? — подумал Корнеев. — Что ни слово, то «хер».
А немец пальцем манит, зовёт подойти.
Корнеев уступил винтовку часовому и подошёл поближе к офицерам.
Всё тот же офицер, видать, главный у них, буркнул что-то часовому, указал на Корнеева.
   
Часовой поставил винтовку в угол, как ставят крестьяне лопату или метлу, подошёл к Корнееву, обшарил его. Нащупал в глубоком кармане галифе что-то твёрдое, металлическое, замер, насторожённо глядя в глаза русскому. Уткнув дуло автомата ему в грудь, осторожно вытащил из кармана тряпицу, развернул, положил на стол. Офицеры с любопытством уставились на лежащие в тряпице камень, кусок напильника, фитиль, заправленный в металлическую трубку.
— Was ist das? — спросил немец, указывая на тряпку.
Корнеев немецкого языка не знал. И, судя по вопросам, немцы русского тоже не знали. Поэтому двумя пальцами похлопал по губам, делая вид, что курит.
Немец понял этот жест, как просьбу покурить. Качнул головой с улыбкой: ну, мол, нахал этот русский! Вытащил портсигар, раскрыл его, протянул русскому.
Корнеев по солдатской привычке загрёб две сигареты, одну положил за ухо, вторую сунул в рот.
Немец хмыкнул, качнул головой, но промолчал.
Корнеев взял принадлежности со стола, приложил фитиль к камню, ударил напильником, посыпались искры. Немцы вздрогнули. Корнеев раздул фитиль, прикурил сигарету. Загасил фитиль, сжав его пальцами, положил всё на стол.
Немцы были в восторге. Ржали как лошади, держались за животы, стучали кулаками по коленям и по столу.
Один немец, оказывается, всё же знал русский язык. Сквозь хохот спросил:
— Как называть твой машин?
— Громыхало, — пожал плечами Корнеев, в две затяжки докуривая немецкую сигарету и скептически поглядывая на неё. — Слабый у вас табачок. Наша махорка крепше нутро продирает.
— Unsere Zigaretten sind schwach, — со смехом перевёл немец своим. — Seine Machorka ist gut!
Немцы показывали пальцем на приспособления русского.
— Das ist «Gromychalo» — Donnermacshine (прим.: «гром-машина»), — со смехом пояснил немец.
— Donnermaschine… Donnermaschine… Teufelmaschine! (прим.: чёртова машина) — хохотали немцы, били ладонями по столу и аж хрюкали от веселья.
Офицер достал сигарету и захотел прикурить от русского зажигала.
— Я буду прикурить от твой адский машин! Франция воевал, Польша воевал, такой машин не видел! Ай-ай-ай, Россия!
Корнеев громыхнул зажигалом, раздул фитиль. Офицер прикурил, выпустил дым через ноздри, прислушиваясь к аромату.
   
— Es ist wunderbar! Чудесно! Dieses stinkt auf russisch! (прим.: Это воняет по-русски!)
Немцы бросились прикуривать сигареты. Они смеялись, хлопали русского солдата по спине, о чём-то спорили.
Корнеев замял фитиль, затянул его в трубочку, завернул всё в тряпку и положил в карман.
— Nein, verlassen hier! Last hier! (прим.: Оставь здесь!), — с оттенком просьбы потребовал главный немец. — Dieses ist Troph;e. Russische Troph;e!
То, что это русский трофей, Корнеев понял и без переводчика. Со вздохом положил зажигало на стол.
Главный офицер что-то сказал тому офицеру, который немного кумекал по-русски.
— Иван! Давай-давай, nach Hause! — махнул рукой немец, словно выгоняя Корнеева. — Давай, Иван иди назад! Иди nach хата, домой. Мы тебя отпускать. Передай, завтра все комиссар капут.
Немец довольно чисто ругнулся русским матом, добавил на своём и поторопил:
— Schnell! Geh zum Teufel! (прим.: Быстро! Иди к чёрту!)
Что его посылают цум тойфель, Корнеев понял. Он попятился к двери, по ходу протянул руку, чтобы взять винтовку, но часовой возразил, отклонив его руку:
— Nein, nein, nein! Russische Troph;e!
Ему, видать, понравился поясной ремень Корнеева с латунной бляхой, он ловко снял ремень и бросил его на табурет. Взглянул на пилотку с красной звездой, ухмыльнулся, снял с Корнеева пилотку, напялил вместо своей кепки с козырьком, повернулся к офицерам, сделал идиотское лицо, клоунски козырнул и проревел буйволом:
— Alles in Ordnung, Herroffiziere! (прим.: Всё в порядке, господа офицеры!)
Офицеры взорвались хохотом.
— Fick dich! (прим.: Пошёл на…!), — буркнул часовой и подтолкнул Корнеева к двери.
— Я думал, они меня в спину пристрелят, — закончил рассказ Корнеев. — Но ничего, добрался вот…
— А ты не врёшь, брат? — засомневался старшина Семёнов. — Может, драпанул с перепугу, бросил винтовку, и заливаешь тут про зажигало?
— Ты вот что, Корнеев, — задумчиво посоветовал Говорков. — Ежели будешь трепать языком, как к немцам попал, тебя неминуемо к особисту призовут. А там ещё неизвестно, каким нехорошим трибуналом тебе поход к немцам с подарками обойдётся. Так что ты лучше сказки нам не заливай. Признайся, небось выпил лишнего, завалился в лесочке неподалёку, и приснилась тебе эта бредятина. Понял меня? — требовательно закончил Говорков.
— Понял, товарищ лейтенант, понял! — радостно согласился Корнеев, немного посоображав. — Я и вправду с вечера принял лишнего… Вот чёрт, причудится же такое!
— И ещё, — добавил Говорков. — В наступление пойдём, винтовку, ремень и пилотку себе подбери. Да не пей больше, а то привидится, что с архангелом встречался!
***
 
Бывалый солдат перед наступлением без дела не сидит. Копается в вещмешке, перекладывает бинты во внутренний карман, чтобы легче достать, ежели ранят. Кисет с махоркой, спички или кресало, тряпичку с солью — в карман галифе… Если в медсанбат отошлют, чтобы с собой были. В наружных карманах патронов побольше. На ремне у одного штык-нож, у другого эсэсовский кинжал, гранаты со вставленными запалами. Всё проверено, закреплено.
— Приготовиться к атаке! — скомандовали ротам, лежавшим в первой линии наступления.
Всем сразу захотелось курить. Полезли в карманы за табачком. Укрывшись от ветра, засмолили самокрутки. Последняя затяжка перед тем, как пойти навстречу пулемётным очередям, побежать между взрывами мин и снарядов на «смертном поле» — так фронтовики называют нейтральную полосу. Это ритуал. Доведётся ли ещё… Курят молча, замкнувшись в себе. Внутри — у кого в копчике, у кого в желудке — зыбанье от страха, да и пальцы дрожат. Нет человека, который не боялся бы идти в атаку.
Пропитанная дождём и кровью земля держит бойцов в заботливых объятиях, укрывает в нежной грязи. Текущие за пазуху и за шиворот холодные грязные потоки кажутся лаской женской руки. В грязном обмундировании бойцы похожи на земляные глыбы. Грязь прячет бойцов от глаз вражеских стрелков.
— Передать по цепи: «В атаку — молча!»
Что молча и без артподготовки, это хорошо. Артподготовка наша, по причине нехватки снарядов, не артподготовка, а предупреждение немцам, что скоро будет атака. А ежели молча в атаку — это когда ещё немцы прочухают, что русские идут! Глядишь, втихаря и половину «смертного поля» осилим.
Солдат на войне подобен песчинке на берегу моря: атаки, словно морские волны, швыряют его туда-сюда, пока он, как песчинка, не затеряется в складках земли.
Передовые роты поднялись и пошли вперёд. Время перестало быть. Никто не знает, секунды прошли или минуты.
Когда?
Когда немцы заметят?
Когда полоснут из пулемётов?
Когда накроют минами и снарядами?
Немецкий «гэвэр» захрипел, задыхаясь от злобы, закашлял:
— Хр-р-р-... Хр-р-р-хк... Хр-р-р-...
Максим вдалеке подал меланхоличный голос:
— Так-так-так… так-так-так...
— Виии! Бамм! — взорвался снаряд.
— Да-да-да… — простучал пулемет неподалёку.
Зашуршали, загудели с жужжанием, рванули один за другим снаряды. Взметнулись чёрно-огненные фонтаны, вздрогнула земля, зашаталась… Запели синичками, затенькали над головой пули… А ведь предназначенная тебе пуля когда-нибудь разыщет адресат, не спрашивая номера полевой почты… 
…А вот и прилетела пуля. Лёгкий удар в грудь остановил бег. Почти и не больно... Словно наткнулся на резиновую стену…  Воздуху не хватило… Накрыло мраком.
Упал на мокрую землю. Лицом в лужу. Вода затекла в рот.
«Эх, не пожил…»
Всего-то и лет бойцу — восемнадцать!
«Эх, девчоночку недоцеловал… Пугливую…»

***
   
С перерывом на обед артобстрел продолжался до вечера. Немец как кувалдами гвоздил из стопятидесятимиллиметровых тяжелых полевых гаубиц.
К вечеру огонь ослаб, с высоты потянулись раненые.
Устало пошатываясь, брёл лейтенант с окровавленной повязкой на руке. Присел около Говоркова отдохнуть.
— Дайте махорочки, у кого покрепше…
Свернули цигарку, прикурили.
— Как там, лейтенант?
— Каком кверху… Заняли мы часть траншей. Первую линию, которая внизу. А немцы отошли выше. Наши под ними как на ладони. По нам снарядами как дасть, как дасть... Соседний полк прорвать оборону не сумел. Потери у них большие. К нам залезли. Набились в траншеи, как кильки в банке...
Быстро наступали сумерки.
Прибежал связной, передал приказ роте Говоркова подняться наверх. Бойцы подхватили пулеметы и, тяжело ступая, двинулись вперёд.
На склоне лежали убитые и раненые красноармейцы. Раненые у идущих на передовую помощи не просили. Понимали, что бойцы не имеют права остановиться, у них более важная задача. А дело раненых — ждать санитаров.
Тёмнеющее небо над высотой вспыхивало зарницами орудийных выстрелов. Взрывы и выстрелы отдалённо напоминали гром. Короткими очередями порыкивали немецкие «эмги». Изредка дятлом постукивал «максим».
Наверху околицу сожжённой деревни окаймляла немецкая траншея второй линии обороны. У подножья высоты раскинулось ржаное поле, перед которым проходила первая линия обороны, оставленная немцами.
Рота Говоркова подошла к траншее, тесно набитой красноармейцами. В траншею полезли и бойцы Говоркова.
   
— Отставить! — рявкнул Говорков, перепрыгивая траншею и шагая дальше. — Всем идти вперёд!
Бойцы удивленно смотрели на командира.
Пройти мимо шикарной немецкой траншеи в полный профиль, в которой можно укрыться от любого обстрела?!
— Рехнулся, — услышал Говорков недовольный голос за спиной, — Тут готовая траншея, а он — вперёд…
Через сто метров после траншеи начиналось ржаное поле. Если окопаться близко к полю, то обзор получался нулевой. Говорков остановился метрах в десяти от края поля.
Немцам в голову не придет, что пулеметы стоят по краю поля, где у пулеметчиков нулевой обзор. А траншею, набитую пехотой, немецкая артиллерия завтра сровняет с землёй. Но объяснять это бойцам сейчас дело бесполезное: у них уши обидой заткнуты.
Солдаты, которые траншею брали, радовались, что пришедшая рота прикроет их со стороны поля. Значит, ночью можно выспаться.
Выспятся, думал Говорков. Перед смертью. Убеждать их покинуть благоустроенную траншею, глубиной с могилу, и заставлять рыть щели на голом месте бессмысленно. Тут свои сквозь зубы матерятся, а чужие и вообще пошлют. Коротко, но доходчиво. Пусть те командиры думают и командуют.
— Пулеметы поставить здесь! — распоряжался Говорков, проходя вдоль кромки поля. — Окапываться в полный профиль!
Ординарцу приказал отрыть узкую щель на двоих.
— Хватов! — окликнул Говорков старшину роты. — Трофимыч, у тебя в запасе был фашистский флаг. Ты его на портянки ещё не истратил?
— Нет, товарищ лейтенант, лежит в сидоре. Для портянок он не сгодится — товар не тот. А вот трусы или, скажем, кальсоны сшить… Да где ж машинку взять?
— Погоди трусы шить. Растяни флаг между окопов, камнями придави. Ежели фашисты прилетят бомбить, может, за своих примут.

Выпяченные вперёд, с открытыми флангами, солдаты роты Говоркова чувствовали себя очень неуютно. От мысли, что с трёх сторон враги, даже шкура зудела. В шевелящемся под ветром жите мерещились подкрадывающиеся немцы.
    
Но, с другой стороны, все знали, что у немцев «орднунг», порядок: ночью они спят. У немцев «орднунг» во всём. Немцы думают по уставу. Если немец забил наполовину гвоздь, а в это время ударил звонок на обед, он бросает работу и уйдёт. Пообедает, а потом добьет гвоздь до конца. Такая пунктуальность.
Гитлеровский солдат, в отличие от советского, наёмник. Он слепо выполнит любой приказ. Недаром в вермахте говорят: «Размер моего жалования не позволяет мне иметь собственное мнение».
У немецкого солдата строгий порядок: вовремя накорми, дай выспаться, обеспечь наступление танками, пушками, самолетами... В субботний день с обеда они прекращают воевать. Играют в футбол, слушают с патефонов и по радио фокстроты и танго. По воскресеньям отдыхают, моются-бреются-чешутся, письма на хаузы (прим.: «nach Hause» — домой) пишут. А утром в понедельник, поковыряв в зубах после сытного завтрака, согласно расписанию, бьют по русским позициям из артиллерии.
Ночью немецкие часовые светят ракетами, просматривают передний край. Если что подозрительное услышат или увидят, не кричат «Стой, кто идёт!», молча пускают очередь из автомата или швыряют гранату, а потом спрашивают, был там кто, или нет. Так надёжнее.
Они не понимают русской расхлябанности, которая превращается в нелогичные действия, не те, каких они ждут.
Говорков прошёл вдоль линии обороны ещё раз:
— Окопы к утру должны быть готовы! Свежую землю и пулемёты замаскировать соломой!
За работой тёмная августовская ночь прошла незаметно. Вот уж и восточный край неба посерел, порозовел и ярко заалел от восходящего солнца.
Легкий ветерок гонял волны по ржаному полю, мягко шуршал колосьями, словно шелковое платье перебирал. Свежий, напоенный утренним туманом и хлебным запахом, воздух бодрил. В окопах на уровне брустверов беззвучно двигались солдатские каски.
Говорков слушал тишину и думал, что немцы сейчас чистят зубы, бреются. Потом у них завтрак…
Когда на войне очень тихо, это хуже, чем когда стреляют и бомбят. От глухой тишины всегда ждёшь беды.
Бойцы его роты какой день уже не бреются: физиономии в грязной щетине, штаны в грязи, гимнастёрки в солёной коросте высохшего пота.
…У немцев будто кто мощно ударил по футбольному мячу. Противно заныл, засвистел, засвербел в небе и в мозгах первый снаряд. Бж-ж-и-и-и-у… Бу-бух! Земля конвульсивно содрогнулась… И человеческое тело от удара сжалось и содрогнулось, как у припадочного. И сердце, хоть ты трижды не бойся, сжимается, словно схваченное крепкой рукой. Взметнулся фонтан земли, дыма и огня, осколки визгнули над головами.
Пристрелочный выстрел, с перелетом. Немецкий «гутен морген» (прим.: «доброе утро») — утренняя пристрелка. Сделав поправку, открыли огонь стволы всех калибров и систем. Снаряды и мины тошнотворно завыли в небе. С адским воем небо обрушилось на землю. В густых облаках пыли вспыхивал огонь. Горячий зловонный воздух ходуном ходит над головами, с ноющим свистом, фырканьем летали осколки, тупо впивались в землю. При артобстреле голову из окопа высовывать нельзя — снесёт осколком, как косой.
Сполохи взрывов мельтешили за спинами бойцов роты Говоркова, фонтанами вздымались к небу тучи развороченной земли. Доски от окопов, занятых красноармейцами, брёвна от блиндажей взлетали вверх, как пушинки. Комья земли падали в окопы. От пыли и дыма стало темно и удушливо.
Теперь-то солдаты Говоркова поняли, почему командир вывел их вперёд. Им стало ясно, что стрелковые роты в немецких траншеях обречены.
Тяжёлые мины свистели так, будто кишки из животов тянули. Дрожала, как в ознобе, подскакивала, как палуба корабля в шторм, земля.
    

…Обняв винтовку, спрятав лицо между колен, восемнадцатилетний Фимка Васильченко, бывший колхозный пастух, сидел в окопе, «держался за землю». Парнем в своей деревне он был не последним, если что — и стенка на стенку ходил против парней из соседней деревни. Семилетку закончил, комсомолец, атеист и прочее… Но в такую переделку попал впервые, забыл и про образование, и про свой атеизм, который против «опиума для народа», и про свою смелость.
В воздухе то и дело слышался быстро усиливающийся шелестящий свист — звук очередного снаряда, голос смерти, отыскивающей свою жертву. Фимке казалось, что каждый снаряд ищет именно его. Фимка знал, что пушечные снаряды летят под наклоном, от них можно спрятаться в окопе. А вот хвостатая дура-мина может сигануть на голову и в окопе — она падает почти отвесно.
Фимка помнил, что ложиться на дно окопа нельзя. Тяжёлый снаряд обвалит край окопа и похоронит живьём. Никому в голову не придет копать обрушившуюся землю, если из-под неё не торчит рука или нога, или земля не шевелится. Поэтому Фимка сидел на корточках, уперевшись одной рукой и одной ногой в противоположную стенку окопа. Другие, кто посмелее, стояли, пригнувшись, чтобы осколками голову не задело, чтобы не ударила в лицо взрывная волна.
Воздух превратился в смесь грязи, дыма и металлической пыли, которым стало невозможно дышать. Запах дыма, густая, луковая вонь тротила, смрад гниющих немецких трупов, выброшенных взрывами из земли… Выблеванных русской землёй... Оглушительный, нескончаемый грохот…  От ударов воздуха болели уши. 
Отчаянно вскрикивая от каждого близкого взрыва, забыв советы бывалых окопников, Фимка вжимался в дно окопа, ощущая телом, как содрогается всё вокруг. Сверху на него беспрестанно сыпалась земля, будто кто-то торопливо работал лопатой. Блеснула вспышка, оглушительно грохнуло, ударила взрывная волна, край окопа приподнялся… Осыпавшийся бруствер накрыл Фимку.
— Отче наш, — то и дело повторял он, но больше ни одного слова из молитвы вспомнить не мог. «Почему я? Боже, помоги мне, спаси! Верую в тебя! Меня силой заставили быть атеистом… Помоги мне! Верую! Отче наш, иже еси на небеси...» — вспомнил он бабкино бормотание.
Страшный взрыв оглушил Фимку,  он перестал понимать, где верх, где низ. Что-то большое шмякнулось к нему в окоп. «Что-то»  было изуродованными останками человека, туловищем с оторванными конечностями. Грудная клетка, шея и лицо представляли из себя кровавое месиво. Искореженные обрубки рук и ног страшно дёргались. Тем не менее, из месива головы доносились булькающие звуки:
— Помогите… Помогите! — молил обрубок человека.
Фимка прижал голову к коленям, закрыл голову руками, бросив винтовку, вжался в стену окопа и замер, чтобы изувеченное тело не узнало о его существовании. Но не смог не смотреть на живые ещё останки человека, которые страшно дёргались и ворочались в рыхлой земле.
 «Боже, дай ему умереть! Забери у него жизнь?! — умолял Фимка. — Невозможно на это смотреть!».
Остатки человека забулькали с хрипом, искореженные обрубки  дернулись и замерли...
Фимка не мог оторвать взгляда от окровавленного обрубка. Совсем рядом рвались снаряды, но Фимка не слышал взрывов. Его охватил ужас такой силы, что он начал выть, словно сумасшедший…
      

***
Неслись снаряды один за другим, низвергалась лавина железа на землю. Окоп пытался встать на дыбы и выплюнуть из себя бойцов. Земля горела и смешивалась с небом, небо померкло… Фимка потерялся во времени и пространстве, оцепенел, чувствуя неотвратимое приближение смерти. Смерть толкала его в спину, заставляла бежать неведомо куда, била костлявыми кулаками под дых, хватала за глотку, лишала дыхания…
Верующие под ураганным огнём искали за пазухой крестики, читали молитвы, а потом в голос начинали проклинать Бога. Да хоть кричи — в грохоте взрывов Бог тебя не услышит. Неверующие умоляли матерей и требовали от бога, возлюбив вдруг его, спасения. Идейные безбожники укрепляли себя замысловато-многоэтажной матерщиной, а потом умолкали и начинали торопливо и неумело креститься. Иной плакал, ожидая смерти. Страшна не сама смерть, ужасно её ожидание.
Покрывался лоб холодным могильным потом, мурашки инеем ползли между лопаток, от страха леденела-цепенела и перекашивалась душа, а мочевой пузырь давал слабину младенческим недержанием. У кого-то от страха обнаруживалась «медвежья болезнь» — расстройство кишечника. Людей с железной волей под таким огнём не бывает.
Кто память теряет, кто зрение и слух.
Сидит иной, лицо серое, глаза стеклянные,  уши заткнул грязью, чтобы ничего не слышать.
Спроси у него после обстрела, откуда он родом, услышишь:
— Я? Родом? Не знаю… У сержанта записано…
У пережившего такой ужас и через много лет от грохота упавшей кастрюли дёргается голова, судорожно вздрагивают в бессилии коленки, стекленеют и белеют глаза, и едва сдерживает он себя, чтобы не рухнуть под стол в поисках спасения.
А вообще, солдат на фронте ни хрена не знает, где он, куда ведут и что вокруг творится: все лежат, и я лежу, все вперёд, и я иду. Солдат живёт по принципу: дали команду — выполняй. Думать надо только о том, как уничтожить противника и самому уцелеть. Причём, уцелеть — дело второе.
…Немцы в основном утюжили траншею, оставленную ими вчера. Но изредка снаряды залетали и в расположение роты Говоркова.
Говорков пробежал по окопам бойцов, убедился, что в его хозяйстве порядок, и возвратился в свою щель. Услышав визг приближающегося снаряда, спрыгнул в глубокую воронку. На краю воронки вниз головой лежал мёртвый боец. Совсем мальчишка, лет восемнадцати. На глинистом склоне засохла тёмная кровь.
   
Говорков присел на дно воронки, достал кисет, свернул цигарку, закурил. Глубоко затянувшись, покосился на убитого. Посинел уже, запахом нехорошим тянет. Ох, как много мальчишек осталось в воронках и окопах! Много нашей крови впитала истерзанная земля.
Артобстрел продолжался. Земля дёргалась, будто её били кнутом.
Говорков осторожно выглянул из воронки. Снаряды рвались с утробным ворчанием по обе стороны траншеи. Над головой свистели и скрежетали осколки. Торопливо рвались мины: «Раш-рам… Раш-рам». Слышно их было, только когда они взрывались.
В фонтанах земли кувыркались обломки досок, обрывки солдатских шинелей, части человеческих тел.
Боец высунулся из окопа, чтобы оглядеться. Осколок ударил ему в голову, подкинул кверху каску, разломил череп… Обезглавленное тело исчезло в окопе. Откуда-то прилетела рука с застёгнутым на запястье рукавом. Ударилась о землю, пальцы шевельнулись. Оторванная, она ещё жила.
Недалеко от Говоркова стоял пулемет, прикрытый охапкой соломы. Лейтенант свистнул. Из окопа показалась каска, затем лицо бойца. Пулеметчик увидел командира, улыбнулся, показал поднятый вверх большой палец.  Послышался приближающийся вой, рядом ударил снаряд. Земля поползла из-под ног, дёрнулась в сторону и вернулась на место.
С каждым близким ударом судороги земли повторялись. Всё пространство заполнили непрерывные всплески огня в  облаках пыли и дыма.
…В середине дня немцы прекратили обстрел. У них по расписанию обед.
В головах красноармейцев гудело, звенело и грохотало. Пережитая канонада била в виски мучительной болью.
Бойцы роты Говоркова зашевелились, выглянули из окопов. Некоторые мяли в ладонях колоски ржи, сдували шелуху и сыпали зёрна в рот. Никто не надеялся, что старшина с термосами появится в расположении роты раньше вечерних сумерек.
Отдохнув часа два, немцы продолжили обстрел. Снова в воздухе свистели, выли и ревели снаряды. Грохотали взрывы, земля всплескивалась фонтанами, словно вода.
Фугасные снаряды рушили окопы, осколочные секли поверхность земли, а от визжащей над землёй шрапнели не было спасения даже в окопах. Изредка стреляли чем-то непонятным: ударившись о землю, снаряд с раздирающим душу ревом и скрежетом рикошетил, кувыркался над окопами. Бойцы предполагали, что это невзорвавшийся по каким-то причинам тяжёлый снаряд.
Немцы упорно, со знанием дела терзали землю вокруг устроенной ими же по всем правилам саперного искусства, укреплённой досками и фашинами траншеи.
Довольно монотонную канонаду пушек нарушил громкий звук, похожий на рёв гигантского ишака. Возможно так вопило от мучительной боли громадное чудовище:
— У-вау! У-вау! Вау! Вау! У-вау!..
По небу размазались длинные хвосты белого дыма.
   
Говорков знал: это немецкий шестиствольный ракетный миномёт.  Он сильно дымит во время залпа, немцы назвали его «Небельверфер», «метатель тумана». А наши — за специфический рёв — «ишаком». О них Говорков слышал в училище. Дальность боя у «ишаков» небольшая, но поражающая способность для людей жуткая. Словно высасывает воздух из места взрыва, разрывая легкие человека и животных. После такого взрыва погибшие сидят, будто куклы там, где их застала смерть. Выживших не бывает.
К вечеру канонада стала утихать. Неторопливо, с ленцой пустив для завершения с десяток снарядов, немцы прекратили стрельбу.
Вся обозримая территория была изрыта воронками, дымилась. Воздух пропитался смрадом немецкой взрывчатки, напоминавшим луковую вонь.
— Семён, ты там рядом с Васькой. Глянь-ка, живой ли? — негромко, с ленцой, попросил высокий, с хрипотцой, голос.
— Матерится... Видать, живой, — пробубнил в ответ бас.
— Да ты мошну пошшупай, суха ли? Если што, у меня запасны штаны есь, дам. Нето заплесневеет хозяйство у Васьки-то…
— Ну и страх я пережил… Чуть не свихнулся, — пожаловался боец.
— Не ты один такой, — успокоил его другой.
Говорков улыбнулся: жив народ, готов к обороне, раз друг над другом подъялдыкивают.
—Дал нам немец… Аж мозги чешутся! — отряхиваясь и озирая изуродованное пространство вокруг, пробурчал Корнеев. — Как в аду. Даже вонь такая же.
— В аду, пишут, серой должно вонять, — лениво возразил боец Тишкин.
— Ну, ты везунчик, Корнеев! — восхитился младший лейтенант Темнов. — У немцев был — вернулся, в аду был — вернулся…
— У немцев я не был, спьяну почудилось, — вяло огрызнулся Корнеев. — А в аду… Только что оттуда. И вас там видел. Чуточку перепуганного. Запах от вас шёл дюже нехороший. Но не серный… Я бы сказал, на пареную репу похожий.
Темнов сердито отвернулся, а бойцы, слышавшие ленивую перепалку сдержанно улыбнулись.
Оглохшие и одуревшие бойцы поднимались из окопов, отряхивались. Лица у всех землистого цвета не от пыли, а от пережитого.
Задымили махоркой.
— Да-а-а…
Многие из бойцов теперь уверовали не в бога, а в командира, заставившего их окапываться подальше от бывшей немецкой траншеи. Похоже, мало кто из бойцов в траншее остался в живых после такого длительного и интенсивного обстрела.
— Да-а-а…
Тишина звенела в ушах.
Сумасшедший жаворонок журчал в поднебесье.
Мутное сквозь облака пыли и дыма солнце склонялось к вершинам деревьев.
Вскоре в роту протянули связь. Говорков приказал телефонисту, имя которого не спросил за ненадобностью, устроиться в воронке, где лежал труп молодого бойца. Двух бойцов послал к телефонисту:
— Труп уберите, а то он на солнце уже дух пустил.

***
   
Штаб батальона и медсанбат прятались в неглубокой лощине, под прикрытием деревьев.
На краю поляны под деревом стоял перевязочный стол, на котором хирург обрабатывал рану бойцу. Рядом сидел боец с обожжёнными, покрытыми волдырями лицом и руками, с грустным интересом наблюдал за перевязкой.
То, что медсанбат был рядом со штабом, даже и удобно для выяснения положения на передовой. Пока солдату делают перевязку или гипсуют, штабные расспрашивают раненого об обстановке на передовой. Перевяжут солдата, и от расспросов он отмахнётся, потребует кормежки. А иной принародно отошлёт недалеко, но доходчиво, потому как переживший смерть боец толком не помнит, как его ранило, не то, что обстановку на передовой.
— Мне таперича не до обстановки! Мне таперича прихарчиться положено! Каши лямениву миску, да чайку горячего с заваркой и сахарку внакладку!
— Где ваш командир роты? — пытает раненого штабной.
— А хто его знат? Можа убили! А можа оторвало ему што! Там немец как дасть, как дасть — ад кромешный, головы не поднять, земля на дыбки стаёт! Один грохот и свету белого не видать!
— А много бойцов убило в траншее?
— А хто ж знат? Глянешь — сидят. А живые, чи мертвыи — не разобрать. У мёртвых тоже глаза открыты. Сбегай, посмотри, коль сильно надоть. От пристал, разбомблённая твоя мать!
Рядом ещё несколько бойцов ждут перевязки. Отвечают штабнику неохотно и невпопад. Иной говорить не хочет, показывает на голову, кривится, болит, мол, контужен я.
Из блиндажа телефонист зовёт:
— Из полка требуют доклада!
А докладывать не о чем. Обстановка на передовой неизвестна.
Истерзанные, грязные, оглохшие и одуревшие, голодные бойцы не могут понять, что от них требуют.
    
— Где командир роты? — раздражённо кричит штабник.
— Был командир... Окоп шатало, как на море!
— Я спрашиваю, где командир роты! Ты понимаешь меня?
— Понимаю, не дурак… А тут рядом жахнуло, аж в глазах потемнело! Хотел вылезти, а меня засыпало. Аж неба не видать… Утер лицо, а руки в крови!
— Командир роты где?
— Какой командир? Там земля наизнанку! А роты никакой…
— Командир роты живой?
— Чаво?
Штабник, зло сплюнув, отходит. Постояв в раздумье, безнадёжно машет рукой, идёт в блиндаж.
Раненые продолжают разговор.
— А мне-то как подвезло! Иду по траншее, смотрю: немцы сбоку сортир устроили культурный. Из струганных досок, просторный, как горница! Ушёл я оттель. Не дай бог, накроет в таком гнусном месте, и упокоишься в немецком дерьме. Только я в воронку прыгнул нужду справить, а оно как шандарахнет! Немецкий сортир вдребезги, меня оглушило…
— А чё от тебя хотел ентот крикливый?
— А хто ж его, штабника, знат? Нет, я вот не понимаю, зачем немцам на переднем крае сортир из струганных досок?
— Видать, едят много. От них, когда ветер дует, всегда дерьмом вонят.
— Надо штабного спросить про немецкий сортир…
— Ушёл. Таперича не спросишь. Доклада с его в полк требуют… Да и нервенный он какой-то.
— Бывае. Теперь война, брат. Много нервенных.

***
      
В сумерках в роту Говоркова прибежал связной.
— Командира роты командир батальона вызывает!
«Чем вызывать, лучше бы телефонистов послал провод наладить», — недовольно подумал Говорков.
Предупредив командиров взводов, чтобы из пулеметов не стреляли, себя не обнаруживали, Говорков побежал в штаб.
На старом месте штаба не оказалось. Лишь кучи мусора под деревьями. Говорков скрёб подбородок и оглядывал территорию, раздумывая, где искать штаб. 
По дороге застучала телега. На телеге сидели и лежали раненые.
— Штаб не знаешь где? — спросил Говорков у повозочного. Должен знать, потому что санчасть всегда располагалась при штабе.
— Тпр-р-р! — натянул повозочный вожжи, остановил лошадь и показал кнутом на узкую тропинку, ведущую в чащу. — Я круг болота, на лошади-то. А ты прямком по отой тропке к штабу дойдёшь. Вон телефонная проловка натянута. Ей держись. Не заблукаешь.
Скоро Говорков увидел замаскированный блиндаж, крытый брёвнами в три или четыре наката.
«Штаб надежно укрыт, — с неприязнью подумал Говорков. — Танки со стороны дороги не пройдут. А с пушкой и ящиком картечи от пехоты здесь до конца войны можно обороняться».
А вон и зарытые в землю полковые пушки. Охраняют штаб вместо того, чтобы прикрывать огнем пехоту.
Доложив обстановку, Говорков нашёл старшину, отматюкал его, что не торопится с доставкой кормёжки бойцам.
Где перебежками, где ускоренным шагом Говорков возвращался к себе. То ли он не вовремя возвращался, то ли немцы не по расписанию начали обстрел… Обстрел был жуткий! А других обстрелов не бывает. Одного снаряда хватит, чтобы получить досрочное освобождение от службы по причине смерти.
Под свистящими снарядами Говорков скорее летел, чем бежал, шарахаясь в стороны и утюжа животом траву между вздымающимися фонтанами земли. Ни мысли в голове, потому что даже короткая мысль отвлекает от бега. И было от чего бежать: за ним на тощей лошади с косой наперевес гналась Смерть.
«Ищу-у…», — предупреждал о своём приближении снаряд. И считал промахи, швыряя землю вверх: «Р-раз!».
Неизвестно, по какому мановению Говорков падал на землю. И слышал, как над ним недовольной стаей фырчали осколки. Вдруг вскакивал, бросался в сторону и, оглянувшись, видел, что в том месте, где он только что лежал, от взрыва дыбилась земля.  Бежал, не падая, и ни один осколок не трогал его, будто Говорков попал в необстреливаемый коридор… На него сыпались камни, земля, раскалённые осколки — бессильные, на излёте. Он бежал, словно по краю извергающегося вулкана.
Бежать и слушать. Себя слушать, войну слушать… Война тоже говорить умеет: свистом пуль, воем снарядов, шипением мин, грохотом взрывов. Если внутри что-то сжимается, значит, твой снаряд воет: бойся его, падай, ползи в воронку. Война — как ведьма. А задача фронтовика — угадать, что она колдует.
Бояться ведьмы нельзя: испугаешься — погибнешь. Спрячешься в окопе, надеясь, что пуля не достанет, так снаряд прилетит. «Чемодан», в который упакован твой саван и белые тапочки. А именные-шальные «чемоданы» и пули война дарит тем, кто не желает участвовать в её представлении, прячется за кулисами её сцены.
Войну не обманешь. Война всех видит. Приметит, как ты прилежно участвуешь в её спектакле, сама тебя, как талантливого актёра, для следующего представления прибережёт.
…И вдруг — тишина. Густая и прозрачная, как желе. Сквозь которую медленно, с громким шелестом, оседает на землю выброшенный в небо песок.
Зубы выбивают дробь. Мочевой пузырь нестерпимо требует освобождения...
У немецкой траншеи, занятой нашими в первой атаке, Говорков услышал вой приближающегося снаряда. Увидев в глубокой траншее тесно сидящих бойцов, крикнул:
— Дайте втиснуться!
   
Бойцы и ухом не повели. Говорков прыгнул в траншею, как в колодец, едва уместившись между бойцами. Скрючившись на дне, старался держать голову повыше, чтобы, случись близкое попадание, не быть погребённым под массой земли с головой. Прижав руки к ушам, открыл рот, чтобы от взрыва не лопнули барабанные перепонки.
Громыхнул взрыв. Земля качнулась, дёрнулась, попыталась выплюнуть из себя Говоркова... И вновь тишина.
Больше немцы не стреляли. Со скуки, что-ли, пальнули? Говорков стряхнул с плеч комки земли, буркнул недовольно:
— Подвинуться трудно?
Соседи молчали.
Сидевший напротив Говоркова боец смотрел в пространство, не моргая. У других глаза тоже не мигали. И лица бледные, землистого цвета. Глаза и лица мертвецов.
— Есть кто живой? — негромко, будто опасаясь потревожить спящих, спросил  Говорков, вставая.
Молчание.
Не желая того, Говорков сел.
Слабость в ногах, пустота в душе, ни мысли в голове.
Справа мёртвый, слева мёртвый. Плечом к плечу с Говорковым. Напротив мёртвые. Под залп немецкого шестиствольного миномёта попали.
Говорков длинно вздохнул, резко, как перед прыжком в холодную воду, выдохнул. Мёртвым — небеса, а нам воевать надо. Хлопнул себя по коленям, встал. Буркнул едва слышно:
— Ладно, мужики, извиняйте, что потревожил. Меня не ждите, у меня дела, за землю воевать надо.
Вылез по ступенькам из траншеи, побежал к роте. Пот, как в парной бане, струился по лицу, застилал глаза.

***
Беспощадно пылавшее много часов кряду солнце к вечеру будто свалилось с небес, унеся с собой жару. Прекратилось всякое шевеление воздуха. По склону высоты со стороны бывших немецких траншей, полз удушливый чад немецкой взрывчатки, его перебивала смердящая вонь разлагающихся трупов. Днём тихий ветерок эту вонь и гарь сносил в сторону. Теперь же над землёй неподвижно сизой и голубоватой марью висел дым, не давая удушливой вони уйти вверх.
Дремавший в щели ординарец встрепенулся, когда к нему прыгнул Говорков.
— Как немцы?
— Все тихо, товарищ лейтенант!
Говорков рукавом вытер мокрое лицо, закурил. Отдохнув пять минут, пошёл в обход по роте.
У обоих пулемётов первого взвода кожухи оказались пустыми.
Говорков спрыгнул в окоп к командиру первого взвода младшему лейтенанту Темнову.
    
— Темнов, почему из кожухов вылили воду? А если сейчас немцы пойдут в наступление? Ты два пулемёта вывел из строя! За это не в трибунал, за это стрелять на месте надо!
— Старший лейтенант заболел. Просил пить. Вот мы ему и слили.
Темнов отвёл глаза в сторону.
— Чем это он заболел, что его жажда обуяла? Неужто похмелье? Четыре литра воды выпить — это тебе не стакан чая в прикуску!
Темнов достал кисет, предложил Говоркову. Говорков жестом отказался. Темнов присел на дно окопа, свернул цигарку, прикурил от самодельной зажигалки. Буркнул, будто расстраивался из-за себя:
— Птичью болезнь он подцепил.
— Хорошо, что не лошадиную. Что за птичья болезнь?
— Три пера.
— И в каком же месте у него эти перья? — насмешливо спросил Говорков.
— Триппер он подхватил. Они с бойцом, когда отступали, у бабы ночевали. Вот она его и наградила.
Говорков молчал. Влип старший лейтенант. Потому что такие дела на фронте приравнивают к самострелу. Вылечат — и загремит старлей под трибунал.
— Вчера у него это проявилось, — добавил Темнов. — Не знаю, где он выпивку достал, но, как мы остановились оборону занимать, надрался под завязку.
— Вместо того, чтобы готовиться к бою, старлей надрался до потери памяти… — возмутился Говорков. — И дело не в том, что он триппер по собственной дури подхватил. Дело в том, что у него в подчинении отделение бойцов, за которых он отвечает! Мало того, что он… «самострельно» заболел, так он ещё и диверсию совершил — два пулемёта из строя вывел!
— Он хочет пойти к фельдшеру и договориться с ним насчёт лечения. Ну, чтобы никто не знал. Как ты на это смотришь?
— Никак не смотрю. Во-первых, знать ничего не знаю насчет его болезни. Мне своих проблем хватает. В санчасть поведешь его ты. Даю вам на это ночь! К утру вместе с ним вернешься назад. Но перед тем, как уйти, где хочешь, достань воды и залей в кожухи пулемётов. И запас воды для пулемётов обеспечь. Оставишь пулемёты без воды — под трибунал отдам. И дело не в моём самодурстве, а в том, что без пулемётов нам немца не удержать. Высоту сдадим. Погибнут люди. Много людей погибнет.
Говорков вернулся в свой окопчик.
Прибыл сердитый старшина с едой. Принёс жиденькую похлёбку в термосе. Постучав разводягой по термосу, пригласил солдат на ужин.
   
— Опять самоклизмирование без хлеба! — ворчали бойцы, прислушиваясь к урчанию в пустых животах.
Когда, от голода кишка на кишку протокол пишет лучше особиста, хочется курить. Махорку старшина тоже не принёс.
Выпив солёную жижу и запив водой без ничего, солдаты расползлись по местам.
Догадался старшина, что завтра весь день вряд ли удастся попасть в роту, организовал штабных, бойцы приволокли две канистры.
Ночью немец не стрелял. Кузнечики стрекотали. Пахло немецкой взрывчаткой.
Заполночь стало холодать. Из низины пополз туман. Воздух насытился влагой, разглядеть что-либо стало невозможным на расстоянии пяти метров.
Немцы, вероятно, тоже опасались темноты, стреляли осветительными ракетами. Как говорили солдаты, включили ракетное освещение. И на том спасибо.
Говорков ещё раз обошёл расположение роты. Пулемёты первого взвода уже заправили водой. Темнова и старлея во взводе не было.
— Младший лейтенант Темнов сказал, что вы в курсе, — доложил замкомвзвода.
— Да, старший лейтенант пошёл какие-то бумажные дела в штабе утрясти, — соврал Говорков, чтобы из «секретной» отлучки бойцы не раздули ненужных слухов.
Приказав ординарцу дежурить, Говорков лёг на дно окопа, укрылся шинелью и мгновенно уснул.
Ночью на месте воронки солдаты построили глубокую землянку. Укрыли брёвнами, принесёнными из развороченной немецкой траншеи, поверх насыпали земли и замаскировали ржаной соломой. В землянке можно было отдыхать свободной от дежурства смене.

***
Пришло тихое и безоблачное утро. Проснулись немцы, пустили в сторону русских одиночный снаряд. Взрыв колыхнул вату тумана, приглушённым эхом прокатил по окрестностям.
Потом немцы, вероятно, долго завтракали, перекуривали и, наконец, пустили ещё три снаряда.
И началась их работа.
Снаряды остервенело завывали и рвались около бывшей немецкой траншеи. Ближайшие взрывы рыли землю метров за десять от окопов роты Говоркова. Земля дрожала и колотилась, как в лихорадке, ходила под ногами ходуном. Беспрестанные, хлёсткие до боли удары выбивали мозги, держали в постоянном напряжении.
Снаряд долбанул так близко, что у щели, где сидел Говорков, сползла стена. Немец перенес огонь почти к самой кромке поля.
Говорков сел повыше, верх каски на уровне бруствера, чтобы не задохнуться, если  завалит землёй.
   
Бесконечный вой снарядов, взрывы и всполохи огня, удары земли. Било так, что внутри тела всё будто обрывалось и  смешивалось в кашу из оторванных органов. Нескончаемые взрывные волны подолгу, до удушения, не давали грудной клетке выдохнуть воздух.  Веер осколков напрочь косил всё, что хоть немного возвышалось над землёй.
Говорков матерился, просил отца помочь ему, умолял мать пожалеть его… И, наконец, сползши на колени и воздав руки кверху, взмолился громко и истово:
— Земля, матушка ты наша родимая! Кормилица! Ближе и дороже тебя ничегошеньки на свете нет. В страхе прижимаемся мы к тебе изо всех сил, просим о помощи — укрываешь ты нас и защищаешь от пуль, бомб и снарядов. Пока мы прячемся в тебе — живы, а поднимемся — косят нас безжалостно пулеметы и автоматы, бьет дождь из свинца и железных осколков. И падаем под горячими струями либо на тебя, либо в тебя, навечно. Из тебя мы все выходим, в тебя возвращаемся, в тебе спасение ищем в часы невзгод. Нет для русского человека друга более верного, чем родная земля, потому бьёмся мы с врагом люто, защищая тебя от порабощения, поим тебя кровью, своей и чужой… Мать-земля! Спаси и сохрани… Или прими, не дай мучиться…
Это был самый кошмарный из всех пережитых Говорковым обстрелов.
Поняв, что смерть неминуема, он достал из кармана письмо из дома и порвал его на мелкие клочки. Порвал донесение, которое написал в полк. Пусть ничего не достанется немцам. Достал документы, чтобы порвать их, приподнялся над бруствером, чтобы в последний раз глянуть на хлебное поле, на белый свет, и увидел пулеметчика Корнеева, который вопросительно смотрел на него.
Говорков кивнул Корнееву, спрашивая: «Что?». Корнеев махнул рукой: «Всё нормально!».
Увидев солдата, спокойно пережидающего артобстрел, Говорков и сам успокоился. Обручи спазмов отпустили, грудная клетка получила возможность дышать.
«Если немцы бросят на нас пехоту, четырёх «Максимов» достаточно, чтобы положить здесь сотню или две фрицев, — думал Говорков. — А если пойдут с танками?».
Под ложечкой у Говоркова неприятно засосало. Ни гранат, ни противотанковых ружей в роте нет.
Говоркову довелось видеть, как танки утюжат окопы и пулемёты. Он посмотрел на стенку обвалившегося окопа и представил, как над ним елозит громыхающее железом чудище. Но сначала они расползутся по низине у противоположного края поля в линию, а может, построятся клином, подготовятся к атаке. И пойдут… За танками побегут густые цепи автоматчиков. Его солдаты, увидев танки, сбегут с высоты. Что зазря умирать, если ни гранат, ни бутылок с зажигательной смесью нет?
Говорков выглянул за бруствер, окинул взглядом поле ржи и снова нырнул в окоп. Над землей визжали осколки.
   
Что делать, если пойдут танки? Кричать «Ни шагу назад!» бессмысленно.
Говорков вновь выглянул из окопа. В соседнем окопе Корнеев. Стоит, припав к пулемету. Не шевелится и голова как-то на бок. He убило ли?
Присыпанная землей фигура пулемётчика шевельнулась, Корнеев повернулся в сторону Говоркова. Спокойное лицо. Боец улыбнулся, успокаивающе шевельнул рукой и снова припал к пулемету.
Говорков посмотрел вперёд. Спелая рожь, высушенная августовским солнцем, ходила волнами при каждом взрыве.
Можно поджечь рожь! Да, трассирующими пулями. Танки по горящему полю не пойдут, у немцев бензиновые двигатели.
Обстрел внезапно прекратился. Резкая тишина отозвалась болью в ушах. Огромное облако пыли и дыма, накрывшее территорию полумраком, медленно оседало.
Бойцы зашевелились, заматерились, откашливая из лёгких дым и грязь.
— Семён, а чё эт у тебя штаны мокрые? Никак обмочился со страху?
— Сам ты обмочился… Осколком фляжку пробило…
— Дык, фляжка у всех назаду!
— А у меня на переду.
— Хозяйство не пробило?
— Отстань! За своим хозяйством следи!
— Ты куда, Федя?
— Да… Подштанники надо снять. Пропали теперича подштанники…
— А чё с ними?
— Да чё… Медвежья болесть у меня под обстрелом, чё скрывать. Теперь не отстираешь. На выброс подштанники…
— То-то я чую, пареной репой с твоей стороны пованивает… Бывает… Тяжёлый обстрел нынче случился...
Немцы наверняка были довольны своей работой. А наши штабисты сидели в лесу, скребли наетые сытными харчами затылки и мучились вопросом, остался ли кто в траншеях живой.
Немцы в бинокли наверняка видели, что в траншеях нет шевеления, и решили, что русских можно брать голыми руками.
    
Сотни полторы немецких солдат направились к ржаному полю. Шли в расстегнутых мундирах, с закатанными рукавами. Шли уверенно, ровной цепью, соблюдая интервалы. В широкие голенища засунуты запасные рожки для автоматов, за ремнями и в сумках, наподобие перемётных, перекинутых через шею, гранаты-колотушки.
Офицер гавкнул команду, солдаты перебежками достигли ржаного поля, залегли.
До пулемётов Говоркова им оставалась сотня шагов. Бойцы Говоркова замерли, ожидая атаки. Среди волнистого жёлтого поля маячили немецкие зеленоватые каски. Немцы приподнимались, выглядывали поверх ржи. В бинокль были видны их напряженные лица.
Говорков в два прыжка перебрался в окоп Корнеева, потеснил бойца, стал за пулемёт. Взял прицел так, чтоб пули шли на уровне животов бегущих. Заряжающий держал ленту наготове.
— Ну, что, товарищ лейтенант, организуем фашистам похоронки в фатерляндию? Поиграем со смертью? — зло спросил Корнеев.
— Нельзя с ней играть, у неё карты краплёные, — проворчал Говорков, вглядываясь в колышущуюся рожь. — Мы лучше поможем старушке держать косу и на совесть выполним нашу нелёгкую совместную работу.
Гавкнул немецкий командир, немцы встали во весь рост и пошли. Немцы подошли настолько близко, что Говорков увидел удивлённые глаза солдата, вышедшего прямо на его пулемёт.
Говорков нажал на гашетку. Пулемет задрожал, изрыгая смерть. Немец вскинул руки, выстрелы в упор откинули его назад.
Справа ударил второй пулемет. Через мгновение заговорил третий. Четвертый после короткой очереди заглох.
«Попала земля или перекосился патрон, — подумал Говорков. — Исправимо».
Корнеев смотрел вперёд и подавал советы.
— Ниже ноль-ноль-два, лейтенант! Немцы пригнулись!
Пули неслись над землей, выкашивали рожь.
— А не ходи в немецких сапогах по русскому полю — мы тут рожь сеяли! — зло приговаривал Говорков, давая остыть пулемёту.
Пулемёты били короткими очередями, осмысленно. Так эффективно стреляют бойцы, которые не боятся противника и знают, как его остановить.
«Черта с два они возьмут нас! Лишь бы не заело пулемёт!» — думал Говорков, коротко нажимая на гашетку. Причин замолчать у пулемёта двадцать шесть штатных и множество непредвиденных. Малейший перебой в стрельбе — и немцы сомнут.
Убитые падали настолько близко, что слышался металлический треск, когда пули ударяли по каскам.
   
«Наступающих надо положить, обязательно положить, — думал Говорков. — А когда они уткнутся головами в землю, неторопливо добивать».
После двухдневного массированного артобстрела фашисты приняли могильную тишину за могильный покой? Ну, получайте... Мы тоже злые!
— Feuer! (прим.: Огонь!) — приказывали немецкие командиры.
— Donnerwetter! Gottverdammt! Verflucht! (прим.: Чёрт! Проклятье!) — кричали солдаты.
Атака захлебнулась, немцы залегли.
Говорков довернул уровень прицела и пустил очередь по самой земле. Пули стригли траву, лязгали по каскам, рвали живую плоть. В стороны летели кровавые ошмётки и обрывки одежды, оторванные кисти рук. Очереди подкидывали и переворачивали тела.
От кожуха пошёл горячий пар — закипела вода. Пулемёт замолчал, кончилась лента.
— Ленту! — крикнул Говорков.
Заряжающий открыл затворную крышку, протащил конец ленты в приемник, ударом кулака прихлопнул крышку:
— Готово!
Говорков показал на пар, выходящий из кожуха.
Корнеев долил воды в кожух, вытащил из мешка портянку, намочил водой из фляжки, положил на кожух.
Говорков оглядел лежащих в поле немцев, перевел бинокль на свои пулеметы. У четвертого пулемета ковырялись солдаты, суетливо передергивали затвор.
— Корнеев, сбегай к старшему лейтенанту!
Пригибаясь, Корнеев бросился к четвёртому пулемётному гнезду. Скоро вернулся.
— Земля в коробку с лентой попала, вот и клинило патроны. Мозгов нет — вытряхнуть. Артиллерист, что с него взять!
Первые, самые напряжённые минуты боя прошли, в теле появлялась неприятная дрожь. Или озноб. У Говоркова всегда так. После напряжения — озноб.
Перед боем избежать страха невозможно — срабатывает животный рефлекс на опасность. От страха даже в животе бурчит. На передовой нет людей, которые ничего не боятся, глядя, как у них на глазах гибнет множество людей. Но страх у людей проявляется по-разному. Одни трясутся, другие теряют разум, третьи становятся злыми. Но стоит вступить в бой — и начинается обыденная военная работа.
Говорков уступил место за пулемётом Корнееву.
— Приглядывай за немцами. Где кто зашевелится, успокаивай короткими очередями.
Корнеев стал за пулемёт, внимательно пригляделся, нажал на гашетку.
— О-так-от! — проворчал удовлетворённо. — Шевелился, а теперь перестал. А не ходи в сапогах по засеянному полю…
 
Говорков одобрительно хлопнул Корнеева по спине и выскочил из окопа. Он решил сбегать к четвёртому пулемёту. Не нравились ему перебои в стрельбе.
Четвёртый пулемёт стоял на отшибе. Старший лейтенант сидел на дне окопа в фуражке, курил. Каска пристёгнута к поясу. Типичная привычка артиллериста. У пулемета ковырялся младший лейтенант Темнов. Увидев Говоркова, Темнов забеспокоился, виновато опустил голову.
— Где остальные, Темнов? Где пулеметный расчет?
Темнов посмотрел на старшего лейтенанта, потом в сторону ржаного поля, негромко сказал:
— Старший лейтенант послал их трофеи с убитых собрать.
— Какие трофеи?
— С убитых немцев трофеи…
Говорков вспомнил, как тщательно целился Корнеев, когда замечал шевеление во ржи. Это же он наших «сборщиков трофеев» во ржи клал!
— Темнов! Что есть духу к Корнееву! — заорал Говорков. — Скажи ему, чтобы прекратил огонь — там наши ребята! Потом обежишь все пулеметы и передашь мой приказ не стрелять!
Темнов метнулся из окопа.
Бешеными глазами Говорков уставился на старшего лейтенанта Панкратова:
— Ты что творишь?! У тебя, часом, не выпала клепка из головы? Ты землю фашистской кровью удобряй, а не нашинской!
Старший лейтенант швырнул окурок на землю, зло сплюнул:
— А ты на меня не ори! Терпеть не могу, когда на меня орут! Не нравятся мне такие командиры… невысокого роста.
Говорков, конечно же, понял, что старлей имел в виду не рост, а звание.
— Я не золотой червонец, чтоб всем нравиться! — сдерживая ярость, огрызнулся Говорков. — Если сильно не нравлюсь, можешь застрелиться. Мне тоже не нравятся разные… приблудные… окруженцы. Да терплю.
— Ладно, лейтенант… — пошёл на попятную старший лейтенант. — Другой бы спорил, а я не буду. Хотел достать часы или чего там, чтобы расплатиться с фельдшером. Чтобы он вылечил меня.
— Старлей! Ты людей погубил! За паршивые немецкие часы отправил на тот свет троих пулеметчиков! Ты заразу сам подцепил, чего сам за часами не пошёл? У вас среди тылового сброда не принято своей шкурой рисковать?
— Ладно, лейтенант, не ерепенься! Понял я… Виноват…
— Виноватыми дыры затыкают…
— Шкурой рисковать не боюсь, сам вытащу раненых.
— Если остались раненые… Каску надень, артиллерист! Тут тебе не триппер ловить… В пехоте насмерть убивают. И часто!
Старший лейтенант снял фуражку, бросил в окоп, как ненужную вещь. Отстегнул от пояса каску, надвинул поглубже и, пригибаясь, побежал в поле.
Скоро примчался Темнов.
А старлей исчез. То ли его немцы подстрелили. Или, понимая безвыходное положение, сам сдался. Если сдался, то зря: немцы пленных с венерической болезнью расстреливали, как говорится, по выявлению.
Трое раненых пулемётчиков выползли назад самостоятельно, не добыв старшему лейтенанту трофеев.

***
   
Когда наступили сумерки, Говорков приказал прекратить стрельбу.
С поля доносились стоны и крики раненых, тягучие, нечеловеческие. Один кричал так, будто вовсе и не человек, а сам ужас. Так кричат от страшной боли тяжело раненые, у которых разум уже отказал, а плоть агонирует, в мучениях теряя остатки жизни.
Легко раненые немцы уползали. Некоторых, пригнувшись, подхватывали под руки, уводили товарищи. Утаскивали и трупы.
— Пусть тащат, — разрешил Говорков. — А то полежат день, и засмердят. Дышать нечем будет…
И добавил, вздохнув:
— Расходный материал войны…
— Нда-а-а… — задумчиво, с оттенком мечтательности протянул Корнеев, — хорошо постреляли… Я даже вспотел манеха.
— Хорошо, что вспотел, — одобрил Говорков.
— Чего ж хорошего, потеть?
— Мёртвые не потеют.
Ветер стих, трупный смрад от траншеи, где наши убитые лежали вторые сутки, заполнил низины, воронки и окопы, подобрался к роте Говоркова. Трупная вонь забиралась в голодное нутро, от неё судорожно сжимались кишки и мутилось сознание. Ни пахучая степная трава, ни мокрые тряпицы на носы не помогали.
Ночью в роту протянули телефонный провод, принесли кормежку, убрали раненых. Сказали, что начали выносить убитых.
Телефонист позвал Говоркова, его вызывал сам командир полка.
— Как у тебя дела? Держишься?
— Держусь, товарищ майор. Приданными мне силами совместно с частями местной Патриархии отбили очередную атаку. Потерь нет.
— Какой ещё, в богоматерь, царя-господа, три святителя, патриархии?
— А вот этой, которую вы только что вспомнили.
— Ты там не умничай… Слушай приказ. Пройдись по занятым окопам. Ну, по тем, которые немецкая артиллерия накрыла… Собери остатки стрелковых рот, назначь старших, определи им участки обороны и поставь боевую задачу! И смотри, чтоб никто не сбежал с высоты! — приказал командир полка.
— Соберу, — согласился Говорков. — Только вы мне пришлите письменный приказ, что прежний командир батальона от должности отстранён… По какой причине вы его отстранили? Командировка в могилёвскую губернию? А я назначен вместо него. Отстранение и назначение согласуйте, как положено, с дивизией.
— Какой приказ? — возмутился командир полка. — Я тебе приказываю собрать бойцов…
— Без приказа я бойцам чужих рот, а тем более, командирам этих рот и взводов, никто. Приблудный лейтенант без прав и обязанностей. А у вас в лесу сидят два комбата, завшивели от безделья! И политруки стрелковых рот там же, бросив солдат, девок щупают...
— Ты мне мозги не засирай!..
Говорков слышал, как командир полка на том конце провода выматерился и спросил кого-то:
— А там кто из командиров есть живой кроме Говоркова?
— Кроме него никого.
— Вот сволочь! Один выжил…
— А что он говорит?
— Требует письменного приказа о назначении комбатом.
Командир полка положил трубку.
   
После этого разговора командир полка устроил облаву на бездельников, ошивавшихся при штабе, в тыловых подразделениях и при кухне. Четырём политрукам приказали идти на высоту, пригрозив трибуналом. Красноармейцев из тыловых служб отправили в траншею.
Связной из полка довел политруков до траншеи и вернулся в штаб. От бойцов политруки узнали, что в пятой роте, которая окопалась у ржаного поля, есть землянка…
…Говорков прошёлся по роте, проверил пулеметы. Вернувшись к землянке, увидел растерянного часового и недовольных бойцов, сидевших у входа.
— Чего торчите снаружи, как бедные родственники? — спросил Говорков.
Бойцы молчали.
— Кто там? Командир роты? Заходи! — донёсся из землянки незнакомый голос.
Говорков спрыгнул в ход сообщения, отдёрнул плащ-палатку, закрывавшую вход. В землянке на нарах сидели командиры с шевронами политруков на рукавах. Выставили чужих бойцов из землянки и по праву хозяев приглашали командира роты спуститься к ним.
Комок подкатился к горлу Говоркова.
Бойцы выжидающе смотрели на своего командира. Это подхлестнуло Говоркова. Он повернулся и заорал на часового.
— Почему пустил в землянку посторонних людей?
Боец растерянно заморгал. Потом нерешительно оправдался:
— Они сами! Как я… Они ж командиры!
— Ты лейтенант чего шумишь? — миролюбиво проговорил один из политруков. — Спускайся к нам, места хватит!
— Чего ты раскричался, как мальчишка? — недовольно проговорил пожилой политрук. — Вот напишем рапорт, что ты выгнал из роты политработников…
Говорков немного помолчал, собираясь с мыслями. Успокоился. Буднично сообщил:
— Я сейчас поставлю на землянку пулемёт и дам из него очередь трассирующими. Через пару минут немецкая артиллерия разворотит землянку так, что ваших подштанников даже по говённому запаху не смогут найти!
Помолчал немного. Поправил себя:
— Нет, лучше так… Мне только что звонил командир полка. Требовал, чтобы я принял командование на высоте. Я отказался. Но я, пожалуй, соглашусь на его предложение. И тогда я буду вынужден подать рапорт о том, что вы не поднимаете боевой дух красноармейцев на передовой, а прячете шкуры в тылу. Уверен, рапорту дадут официальный ход до самого трибунала. Вы люди взрослые, как вон тот сказал, всё понимаете. Поэтому, валите-ка отсюда по-хорошему на места службы, обозначенные вам распоряжением командира полка!
Политруки с недовольными лицами потянулись к выходу.

= 6 =
   
Проблема с высотой, наконец, разрешилась: фланговым ударом немцев выбили, дорога к отступлению открылась.
Но разведка принесла неприятные вести: переправиться через Щару по мосту в Слониме не удастся — город занят немцами. Учитывая болотистые берега реки, перебраться войскам на ту сторону без моста было невозможно. Значит, путь один: на юг, к минской трассе.

Пятая рота под командованием лейтенанта Говоркова числом меньше штатного взвода, в составе колонны отступающих войск топала по лесной грунтовке.
Бесконечными неровными вереницами брела пехота. Сгоняя пехоту на обочину, проезжали грузовики с солдатами, ещё реже — с гражданскими беженцами. Тягачи и лошади, запряжённые цугом, тащили пушки, на каждый шаг кивали головами. Промелькнуло высокое начальство на «эмке».
Роту догнал обоз из десятка телег с ранеными: запряжённые парой, длинные, как гробы, армейские фуры, одноконные полуфурки и куцые деревенские скрипучие телеги.
Дорога одна для всех. И для живых, и для раненых. Говорков сошёл на обочину, остановился. Остановилась и рота. Солдаты молча смотрели на собратьев с забинтованными руками, ногами, головами. Бледные молодые и не очень, словно из морщинистого жёлтого пергамента, небритые солдатские лица. Обмотанные потемневшими от засохшей крови, серыми от пыли бинтами, раненые лежали и сидели, тряслись на тарахтевших телегах, подпрыгивали на ухабах, стонали и охали, ругались на повозочных.
За обозом шёл фельдшер и два сытомордых, брюхатых санитара. Повозочные шли сбоку, подёргивая вожжами. Лица деловые, без сочувствия к стонам и жалобам раненых.
— Ноги чавой-то не идуть! — пожаловался один санитар другому. И недовольно покосился на телегу: — Им хорошо, ехать-то!
— Брюхо, наверно, отяжелело, вот ноги и не идуть! — не сдержал сарказма Корнеев.
— Придержи хоть под горку! Ирод! — взмолился измученный разбитой дорогой раненый.
— Полегче через канаву! — попросил другой.
   
Но повозочный торопил вожжёй лошадь, чтобы сходу перемахнуть через канаву.
Говоркову они напомнили злых городских извозчиков, готовых на проезжей части давить прохожих.
— Чаво рты разинули? Поберегись! — закричал повозочный первой телеги на стоявших у обочины бойцов. — Берегись, а то зашибу! 
— Я те зашибу, крыса с уздечкой! Ты на войне хоть раз был? От тебя тыловой сбруей воняет, не порохом! — выскочил на дорогу и закричал в ответ Корнеев, — Куда гонишь, навозная куча? Людей везёшь, не дрова!
Мордастый повозочный, откормившийся на тыловых харчах, знал, что связываться с вышедшими из ада бойцами опасно для здоровья. Он притормозил лошадь, и повозка, провалившись в выбоину, остановилась. Повозочный вытер лоб рукавом, привалился к телеге. Из-под круглой каски с опаской глядели на фронтовиков маленькие бегающие глазки.
— Глякось, ентот лошадиный помёт каску на голове держить! Боиться, што фашистский мессер его бонбой по голове ушибёть! А винтовку в фуру под раненых спрятал, чтоб не затерялась по случаю! Он и винтовку, подлец, разучился таскать! Повесить его на той сосне, чтоб жир манеха на солнышке стаял!
— Кончайте ругаться! — осадил Говорков своих. — Помогите раненым, дайте им воды из фляжек!
Из хвоста обоза подошёл фельдшер.
— Пока вперёд не трогай! — сказал повозочному, — Пусть остальные подтянутся, и раненые отдохнут!
Солдат с забинтованными кистями, сидевший на задке телеги, свесив ноги наружу, хриплым голосом попросил:
— Братцы, сверните цигарку, суньте в рот! Курить охота, терпежу нету! Руки мне порвало! Ох и жарко было! Раздолбали нас «на аминь»…
У пожилого красноармейца, сидевшего в подводе с перевязанной ногой, по небритым, забрызганным грязью щекам катились слёзы. Плакал он не окаменевшим лицом, а  переполненными горем глазами.
— Что, братка? Сильно болит? Терпи, браток! Радуйся, что жив! Нога не голова, ногу, на крайний прослучай, и укоротить можно.
— У меня там сына убило! Мальчонку маво! А жену бонбой в первый день ещё. Теперь я один!
Не сдерживаясь, красноармеец затрясся и застонал.
У Говоркова ком подкатил к горлу, кожу на лбу судорога свела в гармошку.
Бойцы помогали раненым повернуться, сесть удобнее, давали пить из фляжек, мастерили самокрутки. Они понимали, что раненые пострадали за них. И что каждому здоровому уготовлены эти страдания: на войне русские стоят до конца.
Километров через пять на лесной дороге Говорков увидел колонну сожжённых и раздавленных санитарных и грузовых машин. Два подбитых немецких танка с открытыми люками замерли наискосок у дороги.
   
Говорков остановился около небритого, грязного капитана с автоматом на шее.
— Начальник санитарной службы дивизии военврач второго ранга Прудников, — представился капитан. — Закурить есть, браток?
Говорков вытащил кисет, протянул военврачу.
— А раненые где? Неужели всех немец положил?
— Не всех.
Военврач свернул цигарку, вернул кисет Говоркову. Вытащил из нагрудного кармана зажигалку, чиркнул пару раз, встряхнул, чтобы бензин пропитал фитиль, чиркнул ещё раз, закурил.
— Санитарный батальон немцы сначала разбомбили. Много раненых и медперсонала погибло. Все машины разбили. Потом на нас вышла немецкая разведгруппа при поддержке двух танков. Бой был страшный. Танки нас давили, а мы их гранатами… Отбились. Пока мы своих хоронили, нас догнала ещё колонна раненых. Шли самоходом, многие на костылях. Мимо проезжали машины, в том числе и с гражданскими. Мои перебинтованной и окровавленной толпой стояла на обочине, умоляли взять их на грузовики. Ни одна машина не остановилась. Тогда раненые легли поперёк дороги. Автомобиль с гражданскими врезался в лежащих на дороге.
Военврач обречённо махнул рукой, глубоко затянулся.
— Треск костылей, хруст костей, кровавое месиво кричащих и стонущих людей… Запрыгнули на подножки, выволокли из кабины шофёра… Я стрелял в воздух, чтобы самосуда не было. Убежал и шофёр, и пассажиры из кузова. В общем, тяжёлых с машинами отправили. Здесь ходячие остались. Дойдём потихоньку.
— Недавно здесь телеги с ранеными проехали…
— Да, военфельдшер обещал вернуться, когда пристроит своих. По крайней мере, обещал доложить начальству о нас.
— Мы, здоровые, вымотались. Раненые и вовсе…
— Ничего, дойдём потихоньку. В Слониме госпиталь крупный был…
— Слоним у немцев.
— Слышал. Наверняка госпиталь эвакуировали. Может, догоним.
— Ну, удачи вам.
Говорков с искренним теплом пожал руку военврачу.

Стороной обошли Слоним. На следующий день догнали огромную госпитальную колонну.

= 7 =
   
Катю определили служить медсестрой в медсанбат. По идее, медсанбат должен располагаться в дивизионном тылу, в десятках километров от переднего края.  Но, учитывая угрозу окружения, учитывая, что дивизия с непрерывными боями катилась на восток, и подчас не разобрать было, где тыл, а где передний край, медсанбат оказывал помощь чуть ли не вплотную к линии соприкосновения с противником. 
Услышав, что Катя училась в мединституте, и, не спросив, на каком курсе, главная сестра, усталая женщина лет за сорок, махнула рукой в сторону большой брезентовой палатки:
— В операционной будешь работать.
— Я в операционных не работала, — попыталась отказаться Катя. — Я не умею… Я бы хотела…
— Все мы не работали и не умели, — решительным жестом остановила Катю главная. — Война, милочка. Тут надо всё уметь и работать там; где надо, а не там где хочешь. Иди вон к тому брезентовому дому, некогда мне.
Тяжело вздохнув, Катя пошла.
За «брезентовым домом» — огромной палаткой — тарахтел движок электрогенератора. Рядом с «домом» прямо под открытым небом стоял походный операционный стол, на котором лежал раненый в бедро солдат без штанов. Голый по пояс хирург в мокрой от пота медицинской шапочке и далеко не чистой марлевой маске пулевыми щипцами зондировал раневой канал.
Медсестра в застиранном, когда-то белом халате стояла у столика с инструментами. Молодая санитарка держала морщившегося и щипящего от боли раненого за руку, что-то шептала ему на ухо.
Вокруг стола и поодаль сидели и лежали на земле раненые с серыми от пыли и коричнево-красными от крови повязками, ждали очереди на помощь. Некоторые курили. Одни смотрели на манипуляции хирурга со страхом, другие с любопытством, третьи ничем не интересовались и были погружены в собственные мысли.
— Ну, герой, стисни покрепче зубы, я буду спасать твою ногу, — ободрил раненого хирург. — Думай о молодых санитарочках, которые по нескольку раз в день будут обмывать тебе раненую ногу и жизненно важные органы у того места, из которого она растёт...
Хирург вытащил пулевые щипцы из раны, подал сестре, сделал двумя пальцами режущее движение. Сестра поняла его, вложила в ладонь скальпель.
— До трёх считать умеешь? — спросил раненого хирург, вставляя в рану скальпель.
— А как же! Чай, грамотный! — немного обиделся боец.
— Считай! — скомандовал хирург и резким движением рассёк тупой раневой канал с противоположной стороны, сделав рану сквозной.
— Раз… Ой! Что же без обезболивания-то, доктор! — застонал боец. — Живьём-то… Не собака ведь, человек!
   
— Где ж я на всех обезболивания наберу? Да и времени нету. Вас вон сколько…
— Меня к вам направили, — видя, что хирург закончил работу с раненым, произнесла Катя.
— К нам, это к кому? — спросил хирург.
— В операционную. Медсестрой.
— В палатку иди. Там у нас операционная: голова-грудь-живот-ампутации. А здесь перевязочная. Лёгкие ранения, кружка водки в качестве обезболивания, миска каши вместо переливания крови для восстановления сил…
Узкий вход, через который с трудом проходили носилки, был завешен серой от многочисленных стирок простынёй.
В палатке-операционной на трёх столах шли операции. Над каждым столом, освещённым яркими лампами, склонились по два хирурга. Рядом — операционные сёстры и санитарки. На ближнем к Кате столе хирурги колдовали над обнажённым и окровавленным бедром. На второй стол санитары только что переложили с носилок раненого, сняли повязки. Вместо ног — оборванные кровавые култышки.
Катя вдохнула нагретый влажный воздух, насыщенный запахом крови. Желудок противно сжался.
«Как в мясных рядах на крытом рынке», — подумалось ей.
Когда глаза привыкли к палаточному полумраку за пределами ярких пятен под лампами, освещающими операционные столы, Катя увидела замызганные кровью халаты хирургов, валявшиеся в тазах и рядом ампутированные конечности с торчащими из них отломками костей… Парусиновые стены густо облепили мухи. Мухи летали и над операционными столами — взмахами рук их время от времени отгоняли ассистенты хирургов и медсёстры.
Один из хирургов проговорил:
— Я чувствую себя ужасно глупо, собирая и сшивая по частям тела, которые другие с большим искусством стараются разорвать в клочья. Какая-то нелогичность жизни!
— Война! — буркнул в ответ другой. — Надо просто делать своё дело.
Хирург взял похожую на слесарную ножовку, только никелированную, принялся пилить кость.
Услышав ширканье пилы по кости, Катя оцепенела и почувствовала, как слабеют её ноги.
Пила ширкнула в последний раз, отпиленная нога с глухим стуком упала со стола.
В глазах у Кати потемнело. Она почувствовала тошноту и головокружение. Торопливо повернувшись, выскочила из палатки, замерла, схватившись руками за растяжку и глубоко дыша, словно вынырнула из воды.
— Вам плохо, сестричка? — услышала она заботливый мужской голос. Чьи-то руки обняли её за плечи.
Катя подняла глаза и увидела того майора, который с генералом домогался её, когда она была в роте лейтенанта Говоркова. Курительная трубка, нелепо торчавшая у него изо рта, чуть не ткнула ей в лицо.
   

Катя повела плечами, пытаясь освободиться от неприятных рук. Руки держали плечи крепко.
— Отпустите, товарищ майор! — попросила Катя и попыталась шагнуть в сторону.
— Отпущу, а ты упадёшь, — улыбнулся майор, и вовсе не заботливо помял плечи Кати.
— Не упаду, — рассердилась Катя и резким движением вырвалась из похотливых рук.
— Ты здесь служишь, что-ли? — спросил майор. Его сощуренные в неприятной улыбке глаза вовсе не улыбались и словно бы ощупывали Катю.
— Буду служить. Направлена сюда, — сердито ответила Катя и постаралась принять независимую позу.
— Слушай… — задумался майор, не переставая улыбаться. — Нам на батальонный медпункт фельдшер нужен. Здесь ты, похоже, не сможешь работать. Как тебя зовут, я запамятовал?
— Голикова. Екатерина Голикова.
— Екатерина… Которая выходила на берег, — пошутил майор.
Кате не понравилось, что майор пошутил шуткой лейтенанта Говоркова, назвав её не ласково, как Говорков, а сухо: Екатерина. Но с тем, что в батальонном медпункте ей работать привычнее, согласилась. Да и ближе к передовой.
— Кто же меня отсюда отпустит и туда направит? — засомневалась она.
— Да уж к мнению зампотылу полка как-нибудь прислушаются, — с хвастливой усмешкой пообещал майор. — В крайнем случае, на бутылку коньяка тебя выменяю.
— Моя цена — бутылка коньяка? — саркастически спросила Катя.
— Да, не больше, — задумчиво подтвердил майор. — Так что, не журысь, как говорит один мой знакомый…
И пообещал после секундного раздумья:
— Беру над тобой шефство.
Подмигнув, майор ушёл.
Кате было неприятно, что майор оценил её бутылкой коньяка. И подмигивание его было неприятным.
«Я что, вещь, что-ли? — мысленно возмущалась она. — И с какой стати майор беспокоится о кадрах медпункта? И что мне теперь делать?».
Не зная, начинать ли ей службу в операционной, или ждать нового назначения — всё-таки, хоть и не совсем официальное, но распоряжение зампотылу,  Катя решила вернуться к главной медсестре.
— Майор, зампотылу, сказал, что возьмёт меня на батальонный медпункт фельдшером, — растерянно доложила Катя.
— Какой майор? Как фамилия? — спросила главная.
— Не знаю, — пожала плечами Катя.
— Зампотылу чего? Полка? Батальона?
— Кажется, полка… — окончательно растерялась Катя.
— Возьмёт… Он тебя возьмёт, это точно, — проговорила главная с нехорошей инторацией на слове «возьмёт». — Подержит, и бросит… И ты радостно согласилась?
      
— Я? Нет… Я просто не знаю, как поступить… А майор… Он какой-то неприятный… Я с ним уже один раз встречалась…
Катя смутилась и покраснела.
Главная с любопытством взглянула на Катю.
— Когда из окружения выходили… Он приставал ко мне.
Главная протяжно вздохнула и понимающе кивнула, поджав губы.
— Ну… Ежели неприятный… Тяжело тебе придётся.
— Почему тяжело? Я же не с ним буду работать. В батальонном медпункте.
— Ты не с ним. Зато он с тобой. Эх, Катюша… Стал бы хлопотать майор за тебя… если не для себя.
— Как это, для себя?
— О, господи, святая простота… Ладно…

В этот же день Катю на штабной машине отвезли в батальонный медпункт. Посыльный нашёл пожилого сержанта в мешковато сидевших на нём гимнастёрке и штанах с обмотками.
— Вон, у него принимай дела.
— Здравия желаю! — радостно поприветствовала фельдшера Катя. — Меня к вам фельдшером направили.
— Здравствуй, птаха, здравствуй. Вон оно, оказывается, кто вместо меня будет работать…
— А вы куда? На повышение?
— Да как тебе сказать, дочка… Приказы начальства не обсуждают… Час назад я был фельдшером, а кем буду через час, одному… начальству известно. Ладно, принимай хозяйство. 
Фельдшер указал на телегу, стоявшую под деревом, и мосластую клячу, привязанную уздой к колесу телеги.
— А медпункт где? — поинтересовалась Катя.
— А это и есть медпункт. Пара носилок, сумка с инструментами и лекарствами. Шины. Мягкий инвентарь.
— А ночевать где? — немного растерялась Катя.
— Ну, где на войне ночуют? Солдатам под каждым деревом и дом и кров. Я под телегой ночевал… Семён придёт, возничий, обустроит тебя. Ладно, дело военное, опись имущества делать не будем: сдал-принял… А мне велено с машиной в санбат ехать. За новым назначением.
Фельдшер уехал, а Катя стояла в растерянности у телеги, не зная, что ей делать. Подумав, решила ознакомиться с содержимым медицинских сумок, лежащих на телеге. Развязала одну. Стерилизатор. Встряхнула — громыхнули инструменты.
   
— А что это вы, барышня, позвольте спросить, туточки делаете без разрешения? — услышала Катя скептический голос.
— Ой! — от неожиданности Катя вздрогнула и уронила громыхнувший железом стерилизатор.
— Понятно, что «Ой!». А по какому такому праву?
Катя оглянулась. За спиной у неё стоял боец лет двадцати пяти, даже в военной форме он выглядел деревенщиной: рыжий, нос картошкой, губы широкие. Ноги в ботинках и обмотках кавалерийским колесом.
— А я фельдшером назначена, — улыбнулась Катя.
— Вот оно как… — удивился боец. — Уходил покурить — Семёныч фершалом был. Покурил, вернулся — уже деваха фершалом… А Семёныч где?
— Его машина в медсанбат забрала.
— Понятно… Ну, ладно, коли так. А я Семён, возница. Ты как к нам попала?
— Да я не знаю. Меня сначала в операционную медсанбата направили. А потом майор один… увидел, что мне плохо стало после операционной… Я тебя, говорит, в батальонный медпункт возьму фельдшером.
— Знакомый, что-ли, майор? — Семён хмыкнул и скептически покосился на Катю.
— Можно сказать, что незнакомый. Раньше один раз виделись. А где я ночевать буду? — перевела разговор с неприятной для неё темы Катя.
— Ну где… Дождя не будет — под телегой. Брезент расстелю…
— А если дождь?
— Дождь?
Похоже, Семёна эта проблема интересовала мало.
— Попросимся к кому-нибудь на постой.
Катя вдруг увидела идущего мимо погружённого в свои мысли лейтенанта Говоркова.
— Ой, товарищ лейтенант! — застучала она кулаками по краю телеги и взвизгнула от радости. — Товарищ лейтенант!
Говорков остановился, хмуро посмотрел в сторону кричавшей. Лицо его прояснилось, он улыбнулся.
— А-а… Санинструктор? Э-э…
— Санинструктор Голикова! — радостно стала по стойке смирно и лихо козырнула Катя. — Назначена фельдшером на батальонный медпункт!
— Фельдшером? — подчёркнуто уважительно пропел Говорков. — Молодец, Катюша, растёшь!
— Да нет… Мне в операционной стало плохо, вот меня сюда и направили.
— А-а… Ну, приходи нас полечить. Мы вон там, — Говорков указал рукой направление, — недалеко. Спросишь роту Говоркова, если что.
Говорков ушёл.
— Знакомый, что-ли? — подозрительно спросил Петро.
      
— Один раз виделись, — радостно пожала плечами Катя. — Они со старшиной вдвоём деревню взяли. У немцев на околице деревни пулемётный расчёт стоял с «эмгой». А лейтенант со старшиной прямо через поле пошли на них, в полный рост. Немцы, наверное, подумали, что русские сдаваться идут. А они подошли, и как жахнули в них из автоматов…
— А чё они вдвоём-то?
— Да генерал приказал.
— Приказал двоим деревню брать?
— Нет, он приказал ротой в атаку идти. А лейтенант подумал, что рота пойдёт в атаку, и вся под пулемётом ляжет. Вот они со старшиной и пошли.
— Геройский лейтенант, — уважительно протянул Петро. — Генерал, наверное, орден лейтенанту пообещал?
— Какое там! Когда лейтенант со старшиной пошли деревню брать, генерал со своей свитой подумали, что они решили их сдать. И драпанули на ротном тягаче.
— Да, брат-Катя… Такие вот у нас генералы…   

Говорков и старшина Семёнов сидели в «командирской» палатке. Табуретами служили ящики из-под снарядов. Вместо стола — ящик побольше незнамо от чего. На «столе» тускло горела шинельным фитилём «катюша» — светильник из гильзы.
— Вы-ы… ходи-и… ла на берег Катю-ша… — бормотал Говорков, натирая промасленной тряпицей части разобранного пистолета.
— Это санинструктор, что-ли? — пошутил старшина Семёнов, хитро покосившись на лейтенанта.
— Какой инструктор?
— Ну, Катя. Которую ты от майора спасал.
— А… Нет, в песне другая, я её не знаю. А к нашей Кате майор зря приставал, она ж школьница почти. Девчонка нецелованная.
— Штабным без разницы, нецелованная или с опытом. Всем готовы мягкие места намять.
— Нехорошо это, — тихо пробормотал Говорков. — Должны же быть… тормоза какие-то, уважение к человеку. У таких нету. Одно слово — тыловые крысы.
— Тыловые гниды, — поправил старшина. — Люди для таких — расходный материал. Послали деревню брать… На пулемёт… Все бы там легли… А самим все удобства подавай. Постель помягче, баб для удовольствий, личного повара, чтоб изжоги не было. Еврея-парикмахера, чтоб анекдотами веселил во время бритья и одеколончиком пылил.
У входа в палатку кто-то предупредительно покашлял вместо стука.
— Товарищ лейтенант, разрешите войти? — раздался девичий голос.
— Входи, коль пришла. Не прогонять же, — буркнул Говорков.
В палатку вошла Катя. Стала с сияющим лицом по стойке смирно:
      
— Фельдшер Голикова прибыла по вашему приглашению! — бодро отрапортовала, козырнув, и оправдалась: — Вы же сказали: «Приходи нас подлечить», вот я и пришла к вам в гости… Можно?
— Присаживайся, Катюш, присаживайся, — опередил лейтенанта старшина и бросил на свободный ящик рядом с Говорковым, шинель, лежавшую у него за спиной. — Как жизнь молодая? Никто не обижает?
— Не обижает, — бодро ответила Катя, присаживаясь рядом с лейтенантом.
— У нас, значит, служить будешь? 
— У вас. Фельдшером.
— Сама попросилась или как?
— Случайно. Меня в операционную медсанбата направили, а мне плохо стало. Вышла на улицу, а там майор… Ну, тот… Который с генералом…
Старшина и Говорков переглянулись.
— Он сейчас зампотылу…
— Полка? — спросил Семёнов.
— Кажется, полка. Я, говорит, тебя к себе возьму. За бутылку коньяка выменяю.
— Так и сказал: «За бутылку выменяю?» — усмехнулся Семёнов и посмотрел на Говоркова.
— Так и сказал. Большего, говорит, ты не стоишь.
Говорков хмыкнул и качнул головой. Сердито закончил собирать пистолет и сунул его в кобуру.
— Я думаю, дочка, тебе подальше от этого майора надо держаться, — глядя в сторону, посоветовал старшина.
— Да я сама уже поняла, что лучше подальше. А мне ночевать негде, — неожиданно для себя пожаловалась Катя.
— Не бывает такого, чтобы спасителю нашему было ночевать негде, — тут же ответил старшина. И, чуть подумав, добавил: — У нас и заночуешь. А мы с Колькой, ординарцем товарища лейтенанта, на свежем воздухе.
— Не говори ерунды, старшина, — огрызнулся Говорков. — И вшестером спали. А уж вчетвером и подавно уместимся.
— Я тогда сбегаю к повозке, предупрежу возничего, где меня искать, если что, и вернусь! — обрадовалась Катя и вскочила. — Разрешите идти, товарищ лейтенант?
Говорков молча кивнул.
Катя выскочила из палатки и, переполненная восторженными чувствами, помчалась к фельдшерской телеге.
Там и сям были расставлены палатки. Под кустами и деревьями группами и поодиночке спали солдаты. Некоторые под открытым небом, некоторые в шалашах из еловых лап.
   
Впереди на полянке, в свете полной луны, Катя увидела две мужские фигуры. Вспомнились генерал и майор, в палатке у которых  она ужинала. Больше неосознанно, чем по желанию, свернула в сторону и зашагала тихонько, стараясь пройти мимо командиров незаметно.
Даже со спины, даже при лунном свете она узнала майора и внутренне покоробилась. Рядом стоял незнакомец, в петлице у которого было три шпалы подполковника.
От неожиданности Катя остановилась.
— Verflucht! Dieses M;dchen! (нем.: Проклятье! Та девчонка! — услышала она раздражённый голос подполковника.
— M;dchen ist dumm. Es f;r uns ist nicht gef;hrlich (Девчонка глупа. Она для нас не опасна). И вообще, говорите по-русски, — ответил майор и, повернув голову, глянул в сторону Кати.
— Даже глупая может нам помешать, — негромко проговорил подполковник.
— Я решу эту проблему, — процедил сквозь зубы майор, резко повернулся, быстрыми шагами подошёл к Кате, схватил её за плечи.
Катя молча дёрнулась.
— Ша, кобылка, не лягаться, — сиплым голосом негромко буркнул майор.
— Отпустите, товарищ майор! Вы что себе позволяете? — возмущённо и испуганно затараторила Катя. — Если вы больны, скажите, я постараюсь вам помочь. У вас голос хриплый, наверное, ангина? У меня есть стрептоцид… Это редкое, но эффективное лекарство…
— Дело не в ангине. Дело в вагине, — ухмыльнулся майор, схватил Катю за талию и потащил в кусты.
Катя что есть сил завизжала.
Майор схватил девушку за глотку.
Катя поперхнулась и умолкла. Она царапалась, дёргалась… Осознанно или нет, ударила коленом майору в промежность. Тот ойкнул и ослабил хватку. Катя изловчилась и укусила его за руку. Майор стряхнул девушку с себя. Катя завизжала.
Вокруг зашевелились, заговорили солдаты.
Кто-то подскочил, схватил майора за плечо, оттолкнул.
— Ты что себе позволяешь?! — заорал майор.
— Почему санинструктор кричала? — услышала она голос лейтенанта Говоркова.
— А чёрт её знает, что она орала! Темноты испугалась! А тобой, лейтенант, органы займутся за нападение на старшего по званию командира!
Майор быстрым шагом ушёл.
Его напарника поблизости уже не было.
— Что случилось, Катя? — Говорков взял санинструктора за локоть. — Опять приставал?
— Товарищ лейтенант… — Катя закашлялась. После попытки удушения говорить ей было больно. — Они на немецком разговаривали. Этот и ещё один, в звании подполковника.
— Ты не ошиблась?
— Нет, товарищ лейтенант. Не ошиблась. Они на немецком говорили.
Говорков задумался.
Докладывать в особый отдел? Там допросят майора, он скажет, что лейтенант набросился на него из-за девушки, поэтому и наговаривает из мести. Если что и заработаешь на этом докладе, то только трибунал.
— Ладно, Катюш… Доказать мы никому ничего не сможем… Ты держись от него подальше.

= 8 =
   
Генерал Романов собрал командиров полков, политруков, начальников служб.
— Положение наших войск критическое. Предстоит с боем выходить из окружения. Артиллерию и бронетехнику мы практически потеряли. На врага пойдём с голыми руками. С запада, севера и юга враг окружил нас пехотными частями седьмого армейского корпуса, с востока — дивизия СС «Рейх». Наши потери будут огромны.
Генерал надолго замолчал.
— С нами движется госпиталь. Около четырёх тысяч раненых. Пойдём на прорыв с ранеными — их погубим, и сами погибнем. Ответственность за судьбу четырёх тысяч раненых беру на себя… Реально оценив обстановку, приказываю… Раненых, не способных следовать самостоятельно с войсками, оставить в месте теперешней дислокации на положении полевого госпиталя. Оставить необходимые для жизнедеятельности машины: цистерну с водой, походные перевязочные, полевые кухни с запасом на… В общем, выдайте боеспособным паёк на два дня, а остальное оставьте раненым. При госпитале оставить медперсонал из числа добровольцев.
Генерал снова замолчал, мрачно о чём-то раздумывая.
— Да, раненых я вынужден оставить на территории, которую займут немцы. Четыре тысячи воинов, проливших кровь на поле боя. Воевавших честно, но теперь беспомощных, обреченных на страдания. Да, я отдаю их врагу. Потому что другого выхода нет.
Генерал ссутулился, сцепил пальцы над столом, с мрачным и недовольным видом отвернул голову в сторону.
    
— Я понимаю, как воспримут мой приказ раненые. Никакими доводами их не убедить, что иного выхода нет. Мой приказ они расценят однозначно: я их предал.
Помолчав, распрямился, расправил плечи, поднял ладони над столом и решительно опустил на столешницу. Все поняли, что вопрос об оставлении четырёх тысяч раненых закрыт.
— Для успешного отхода войск, — уже в привычном для подчинённых тоне продолжил генерал, — для того, чтобы все силы направить на прорыв, а не на защиту тылов от наседающего противника, необходимо оставить прикрытие. Майор Дымов, выделите из состава своего полка роту надёжных бойцов.
— Есть! — встал Дымов.
— Наверняка среди раненых будут такие, кто пожелает умереть в бою, а не в плену… Обеспечьте их оружием, организуйте линию обороны… Все мы понимаем, что группа прикрытия — смертники. А, тем более, раненые, которые там останутся… Но задержать врага хотя бы на короткое время, чтобы дать нам возможность отойти — вопрос жизни и смерти для тех, кто пойдёт на прорыв.
Генерал сник, словно обессилел. Печально посмотрел поверх голов командиров, сидящих перед ним. Грустно, словно ища поддержки, спросил:
— А разве мы, идущие на прорыв, не смертники? Половина, а то и больше там ляжет.
 
***

Говорков рассматривал карту-трёхвёрстку, думал, как и где ему эффективно задержать немцев. Похоже, задержать немцев было невозможно. Но он знал, что среди невозможного, если хорошо подумать, можно отыскать возможное. Только в данном случае это возможное отсутствовало напрочь.
Вот Шиловичи. Там мост, там наши попытаются переправиться через Шару, чтобы уйти на восток. Туда же идут войска с юга и с запада, со стороны Бреста. Дорога к Шиловичам идёт параллельно реке. Здесь поле, где расположился госпиталь. Перед «госпитальным» полем дорога прижимается к берегу. Справа дорогу прикрывают болота. Ну что, хорошее место для обороны!
Говорков вывел роту на рубеж прикрытия. Сюда же подтягивались раненые, которые могли ходить. Раненых в ноги, которые не могли ходить, привезли на грузовике.
Пятая рота стояла неровной шеренгой на краю большой поляны, которую пересекала дорога. Раненые, кто смог, пристроились к шеренге, остальные сидели и лежали рядом.
Говорков вышел перед строем, засунул большие пальцы за поясной ремень, согнал складки гимнастёрки назад.
— Вот что, братья-славяне, — проговорил негромко, совсем не командирским голосом. Солдаты притихли. — Что такое группа прикрытия, объяснять не надо. И задача наша всем понятна: держать немцев как можно дольше. Проще говоря, стоять до последнего. А потому просьба у меня… Если кто на себя не надеется в плане «стоять до последнего», тех я прошу уйти до боя. Чтобы потом, побежав, товарищей не погубить. Только, думаю, ни сейчас, ни потом бегством шкуру свою никому спасти не удастся, если мы здесь не сдюжим. Собственной спиной от вражеской пули не укроешься.
Говорков повернул голову в тот конец дороги, откуда должны были прийти немцы, но понятно было, что не всматривается он вдаль, а раздумывает о чём-то.
— Аллеc нормалес, командир!.. (от нем.: Alles ist normal — Всё нормально), — словно убеждая друга в своей надёжности, проговорил один из бойцов в строю. — Где наша не пропадала, кто от нас не плакал! Будем стоять, не сумлевайся.
   
— Пулемёты поставим впереди, — продолжил Говорков. — По два с каждой стороны дороги, в кустах. Чтобы поляну диагонально простреливали и друг другу фланги прикрывали, если что. Каждому пулемёту приготовить по две запасных позиции. Стреляет один пулемёт, остальные ждут. Если немцы пристреляются по нему из пушек или миномётов, он прекращает стрельбу, огонь открывает соседний, а первый меняет позицию. Насчёт раненых бойцов, которые согласились нас поддержать… Взводным на каждых двух раненых одного здорового распределить. Чтобы здоровые помогали раненым окопаться там, и прочее.
Говорков замолчал, раздумывая. Бойцы молча ждали.
— Пятерых дозорных от первого взвода в сторону немцев выслать. Дистанция — прямая видимость. Пройти на пару километров и ждать. При обнаружении немцев сигнализировать жестами, не шуметь, в бой не вступать. Последний дозорный бегом назад, известить нас о приближении противника.
— Немцы наверняка перед основными силами вышлют разведгруппу. Пару мотоциклов, а то и броневик, — высказался старшина Семёнов.
— Согласен. Есть хорошие стрелки? Человек пять снайперов снимут мотоциклистов вон там, при въезде в лес. Если пойдёт броневик, его там же рвём гранатами, пехоту добиваем привычным методом. Вопросы есть? Вопросов нет. Разойдись готовить окопы.
— Лейтенант! — вдруг заговорил лежащий на траве раненый с забинтованными ногами. Двинувшиеся было в разные стороны бойцы остановились. — А ты насчёт танков подумал?
Да, Говорков насчёт танков думал. Сильно думал. Много думал. И ничего спасительного не придумал. Кроме гранат, ничего противотанкового у роты прикрытия не было.
— Мы с ребятами вот что предлагаем… — продолжил раненый. — Вы бы нас, раненых, разложили по обочинам, замаскировали, да противотанковые гранаты дали. Если танки пойдут, вы пехоту пулемётами отсечёте, а мы танки остановим. Желающих меня поддержать семь человек есть.
   
Рота окопалась. Для пулемётов подготовили запасные позиции. На обочинах лежали тщательно замаскированные раненые, готовые забросать танки связками гранат.
Тошно ждать боя, в котором погибнет много народу. Ждать боя под названием «Стоять насмерть!». А с другой стороны, хорошо, что есть время перед боем. Можно пожить немного. Послушать жаворонка в небе, подышать вкусным, настоянным на травах воздухом.
Потом бой — суть войны. Концентрация войны. До боя солдаты живут. Наслаждаются воздухом, птичьим пением… Нельзя сказать, что в бою солдаты мёртвые. Но и в живых они числятся условно. Команда «Стоять насмерть!», по сути, вычёркивает их из списка живых. Похоронки можно готовить задолго до начала такого боя…
Стоять насмерть… Только нельзя ждать смерти без надежды. Иногда и мёртвые оставляют после себя живых.
Прибежал дозорный.
— Идут! Идут! — едва выдохнул, запыхавшись.
— Доложи конкретно, — потребовал Говорков.
— Конкретно не знаю, мне просигналили по цепочке, — утирая пот, оправдался дозорный.
Говорков недовольно качнул головой и замер, повернув ухо по ходу дороги и прислушиваясь к звукам. Да, издалека доносилось лязганье металла, и едва слышимый рокот моторов.
— К бо-о-ю-у! — прокричал Говорков.
Набрал в грудь воздуха и резко выдохнул, как перед прыжком в воду. Подумав, вытащил из планшета трофейный «вальтер», сунул его в карман галифе. Так, на всякий случай. На тот случай, например, если в пылу боя расстреляет все патроны штатного пистолета. Тогда «вальтер» поможет решить вопрос: жить в плену или умереть свободным, выполнив долг.
Бой начался, как ему и положено начинаться.
Сначала по дороге проехали два мотоцикла с пулемётами в колясках. Снайперы удачно расправились с ними и убрали с дороги, чтобы не настораживать основные силы немцев.
Когда приблизились танки, передовой из них был подбит гранатой ожидавшего его в засаде гранатомётчика. Второй танк попытался объехать подбитого, и тоже был подорван.
Немецкая пехота рассыпалась цепью и пошла в наступление.
Красноармейцы открыли огонь из винтовок, автоматов и пулемётов.
Танки открыли огонь из пушек, стараясь подавить русские пулемёты.
Один из пулемётов умолк. Подождав некоторое время и поняв, что умолк он не по причине смены позиции, Говорков кинулся к пулемётному гнезду.
Взрыв… Говоркова подняло в воздух…

***

Говорков очнулся. В голове шумело и звенело. В глазах темно. А откуда быть свету, если глаза закрыты?
Почувствовал боль в животе.
Тронул рукой… Бинты поверх гимнастёрки. В живот ранен. Это плохо. Ранение в живот — это совсем плохо.
Губы пересохли, сухой язык во рту едва ворочался. Пить охота.
Сквозь звон начали проявляться звуки разговора… Человеческая речь… Непонятная… Гавкающая… Немцы?
— …стрелять… — прорвалось в его сознание русское слово.
Говорков открыл глаза. Немецкие солдаты с автоматами перед ним! Два офицера — один в полевой форме, другой в чёрной, эсэсовец!
— К бою! — закричал Говорков.
   
Схватился за кобуру… Кобура расстёгнута, пустая…
Он вспомнил, что перед боем сунул в карман «вальтер». Тронул рукой… Да! Нащупал рукоятку пистолета. Предохранитель… Выхватил пистолет… Пехотный офицер, за ним эсэсовец… Лучше бы наоборот… Пехотный повернулся на крик… Выстрел! Офицер схватился за грудь… Автоматная очередь…




Глава 3. Беженка
 

= 1 =
 
Маше Синициной, невысокой голубоглазой шатенке, в сорок первом исполнилось двадцать девять. Работала учительницей в школе, преподавала химию, биологию и немецкий язык, ученики звали её Мариванной.
Иностранный в институте ей, можно сказать, навязали. Сказали, что нужно изучать язык потенциального противника — Германии. Способная к языкам, Маша довольно легко освоила немецкий.    
Муж, Георгий Николаевич, служил военврачом. Поженились они в тридцать третьем году, когда Георгий учился на последнем курсе Военно-медицинской академии. Через год родился сын, Сергей.
— Моя королевишна! — любовался фотографией Маши в прихожей Георгий, когда приходил с работы. Потом обнимал и целовал жену, с улыбкой ждавшую его в дверях кухни. Это стало дня них маленьким ритуалом.
В апреле сорок первого года мужа, военврача второго ранга, что соответствовало званию майора, назначили заведовать хирургическим отделением в окружном госпитале Западного Особого военного округа. Устроившись, Георгий Николаевич вызвал к себе жену и сына.
Георгий Николаевич встретил их на железнодорожной станции Городок. Принял с рук жены спящего сынишку. Склонив голову на сторону, торопливо поймал губами губы жены. Шофёр военной «эмки» (прим.: легковая ГАЗ-М1) погрузил в багажник чемоданы и сумки.
С полчаса тряслись по ночным просёлкам. Прыгающий свет автомобильных фар освещал дорогу, ведущую в небесную черноту…
Приехали в маленький городок со смешным названием Крынки. Машина остановилась у каменного дома с мезонином.
— Первый этаж наш, — сообщил муж. — Его госпиталь снимает. Наверху живёт хозяйка.
    
Маша с любопытством рассматривала новое жилище. Большие комнаты, тяжёлая мебель: шкафы, столы, стулья. Но вместо кровати самодельное подобие из досок.
— На чём же спят бойцы, если командир спит на таком «помосте», — пошутила Маша, устраивая сыну постель на полу в углу комнаты.
— Бойцы спят в казармах. У них, как положено, трёхэтажные нары, — обыденно пояснил муж. — Завтра организую кровать. Некогда было заняться. Хирургическое отделение принимал, с больными разбирался.
— Не проблема, — успокоила Маша мужа. Она раздела сынишку, уложила на матрац, разложенный в углу комнаты на полу, подошла к мужу, прижалась к груди.
— Соскучилась…
— Я тоже.
Ладони мужа сползли по спине на талию и ниже.
— Где у тебя можно вымыться с дороги? — улыбнулась Маша, ускользая из мужских объятий…

Машу разбудило громкое чириканье воробьёв за открытым окном. Ещё в полусне она с удовольствием вдохнула свежий парковый воздух, почувствовала солнечность начинающегося дня. Открыв глаза, увидела за открытым окном садовые деревья.
Настроение соответствовало майскому дню: солнечное и радостное.
Мужа не было, вероятно, ушёл на службу. Сын, устав с дороги, ещё спал.
Маша томно потянулась, замычав от удовольствия.
Подошла к окошку, укорила воробьёв:
— Чего скандалите?!
Негромко постучав, в комнату вошла немолодая еврейка. С любопытством глянула на жиличку, на спящего ребёнка, сообщила, что она — хозяйка этого дома, спросила, не нужно ли чего.
Говорила с интересным шипящим акцентом, густо перемежая речь польскими словами: «пан официр… добже…».
 Доброжелательно сообщила, что мебель на первом этаже её, но панове могут пользоваться ей. Рассказала, что муж у неё работал учителем, дочь взрослая и замужем. Всю жизнь они с мужем копили деньги, в тридцать девятом купили этот дом, но пришли советы, первый этаж конфисковали…
— Муж сказал, что госпиталь снимает квартиру? — удивилась Маша.
— То так, — согласилась хозяйка, пошевелила пальцами, будто считает деньги, махнула безнадёжно. — Гроши дают! Почти ничего.
В знак протеста муж отказался получить советский паспорт. Его арестовали, выслали в Сибирь.
— Такая судьба, — подвела итог хозяйка, опечалившись. Но тут же оживилась, стала расспрашивать о жизни в Советском Союзе: — Все ли могут у вас получить работу? Правда ли, что землю у народа отобрали, что у фабрик и заводов нет хозяев?
   
***

Маша занималась домашним хозяйством, устраивала «свой» дом. Целый этаж — и всё их!
Утром провожала мужа на службу, в полдень кормила обедом, вечером втроём гуляли.
Глядя на постоянно озабоченного мужа, Маша беспокоилась:
— На службе всё в порядке?
— Разве у меня может быть беспорядок? — улыбался Георгий Николаевич.
— Как же… Армия ведь!
— У меня, Машенька, обычное хирургическое отделение. Иногда аппендициты, больше — чирьев. Бывают травмы, не особо серьёзные. За серьёзные травмы командиров по головам не погладят. Поэтому таких нет. Так что, всё в порядке.
В начале июня Маша сообщила мужу, что беременна. Но не поняла, рад муж её беременности или нет. Вроде бы улыбнулся, поцеловал, а мыслями был где-то далеко.

В ночь с двадцатого на двадцать первое июня Синицыных разбудил стук в окно. Вестовой передал приказ:
— Товарищу военврачу второго ранга срочно прибыть в штаб.
Маша заметила, как лицо мужа помрачнело.
— Что-то случилось? — с тревогой спросила она мужа.
— Я знаю не больше, чем ты, — вовсе не успокаивающе ответил муж.
Надоедать мужу расспросами Маша не стала, но почувствовала, что знает он гораздо больше её.
До утра уснуть не смогла. Непонятно было оживившееся движение автомобилей на улице, приглушённая расстоянием речь, похожая на приказы. Кто-то приходил к хозяйке, что-то сообщил в приказном тоне, ушёл.
В пять утра хозяйка негромко постучала. Пришла проститься — её и многих других жителей увозят куда-то на восток: то ли в Казахстан, то ли в Сибирь. Сообщила с грустной улыбкой:
— Неблагонадёжных эвакуируют. Я — неблагонадёжная.
Подъехал «Захар Иваныч» — трёхтонный грузовик ЗИС-5. В кузове уже сидели несколько семей с чемоданами и узлами. Хозяйка подала наверх саквояж, залезла в кузов. Водитель посигналил, тронулся. Пассажиры в кузове плакали, словно везли покойника. Проклинали советскую власть.
К вечеру пришёл муж. Мрачный, усталый.
— Собирай, Маша, самое ценное. Война, похоже. Семьи командного состава эвакуируют.
«Какая война? — удивилась Маша. — Не стреляют, не взрывают…».
Вопросительно посмотрела на мужа.
— Со дня на день начнётся, — пояснил муж. —  С Германией. Я знал, что будет война, но не думал, что так скоро. Хотел пожить с вами лето, а осенью отправил бы к родителям. Но… Со дня на день…
 Маша встала, растерянно походила по комнате, прикасаясь к вещам, словно не зная, что брать в дорогу. Потом остановилась, решительно посмотрела на мужа:
— Я никуда не поеду. У нас огромная страна, пятая часть суши. У нас сильная армия… Германия — крохотная заплатка на огромном глобусе! Ну, неделю… Ну чуть больше… Мы же в любом случае победим!
Муж подумал, на что-то решился:
— Ладно. Наш госпиталь эвакуируют в Волковыск. Поедешь с нами в качестве обслуживающего персонала. Работа найдётся. Собери чемодан. Бельё, одёжку Серёжке. Еды на два-три дня. Колонна с больными выходит вечером. Я сейчас уйду, вечером заберу вас. Из дома никуда не выходите.
   
Вечером пришёл. Серьёзный, задумчивый. Взял чемодан. Маша подхватила небольшую сумку с продуктами для Серёжки. Сын держал за руку то мать, то отца, шёл вприпрыжку, радовался поездке, расспрашивал, на чём поедут, куда поедут. 
По улицам сновали машины, повозки. Ветер гонял по мостовым бумаги — какие-то документы со стандартными «шапками»,  таблицы, сводки...
Местные тащили из опустевших учреждений стулья, столы. Улица встречала и провожала злыми, настороженными глазами.
Маша понимала причину этих взглядов: многих увезли в неизвестность, как врагов. Но не могла представить, что старая хозяйка дома, в котором они жили, их враг. И они ей враги.
Где-то вдалеке несколько раз сухо щёлкнуло.
Маша вопросительно посмотрела на мужа.
— Стреляют?
— Нет, это… так. Случайное что-то, — успокоил он.
Но лицо у мужа было далеко не беззаботное.
У госпиталя встретил молодой лейтенант, предупредил, чтобы за территорию госпиталя не выходили:
— Нам в спины стреляют с чердаков и из окон.
Словно в подтверждение где-то вдали снова послышались выстрелы.
— Взламывают и грабят государственные магазины, — с мрачной злостью рассказывал лейтенант, — словно никакой власти в городе уже нет. Правда, грабят там, где поблизости нет отделений милиции. Центральные улицы пока не трогают. Тащат всё, даже двери и дверные коробки. Грабят, лишь бы не быть хуже других и тоже что-нибудь принести домой.
Георгий Николаевич завёл жену и сына в пустую палату на четыре койки.
— Я пойду по делам. Проверю, как отделение готовится к эвакуации. А вы побудьте здесь.
— Может, помочь чем? — взметнулась Маша.
— Пока не надо, — муж мягко тронул Машу за локоть и принудил сесть. — Делами, согласно штатному расписанию, занимается персонал. Для тебя дело найдётся, но позже. В общем, пока отдыхайте. Я приду, когда надо.
Он несколько раз приходил, говорил, что всё идёт по плану, ложился на кровать, спустив ноги в сапогах на пол, задумчиво молчал.
Маша вопросительно смотрела на мужа. Он понимал её вопрос, успокаивал:
— Нет, военных действий нет. Но, похоже, их не избежать.
На улице гудели машины, раздавались неясные команды, ощущалось напряжённое перемещение массы людей.
Ближе к утру Георгий Николаевич пришёл в очередной раз и решительно сказал:
— Ну, поехали!
Поднял чемодан и сумку, Маша осторожно взяла на руки спящего Серёжку. Вышли на улицу. Небо на востоке начинало светлеть.
   
Георгий Николаевич провёл жену к автофургону с огромным красным крестом на борту:
— Поедете в этой машине…
— А ты?
— Я впереди. Между нами несколько машин с больными нашего отделения.
Помог жене подняться по откидной лестнице в будку, подал вещи.
Где-то далеко послышался низкий гул. Георгий Николаевич обеспокоенно взглянул вдаль.
Гул нарастал, приближался.
— Самолёты? — забеспокоилась Маша.  — Почему-то с запада…
— Самолёты, — задумчиво повторил Георгий Николаевич. — Ладно, устраивайся. У меня дела… Навещу при первой возможности.
Быстрым шагом ушёл вперёд.
— Садись сюда, дочка, — пригласил на лавку напротив двери пожилой усатый мужчина в глухом белом халате, кирзовых сапогах и пилотке. — У кабины меньше трясёт.
На лавках вдоль бортов плотно сидели мужчины и женщины, в основном старше Маши. По виду — санитары, санитарки и подсобные рабочие.
Посередине кузова лежали узлы с мягкими вещами.
Гул самолётов нарастал, заполнил пространство тревогой.
Вдруг из общего гула выделился какой-то особо страшный вой, похожий на резкий звук сирены.
На улице раздались громкие команды, машины тронулись, набирая скорость.
Вой приближался, набирал силу, нагонял ужас. От невыносимого воя, казалось, лопнут барабанные перепонки.
Проснулся и заплакал Серёжка.
Сильнейший грохот! Машину тряхнуло. В бортовых окошках выбило стёкла, посыпались осколки. Маша спиной прикрыла сына. Звон стёкол на улице.
Ещё приближающийся вой… Взрыв! И ещё… И ещё…
Взрывы следовали один за другим.
Машина то набирала скорость, то тормозила, то виляла в одну сторону, то в другую.
Маша не сдержалась, привстала с сыном на руках, выглянула в окно.
Высушенные летней жарой деревянные дома полыхали, как политые бензином. Некоторые обрушились, и из кострищ торчали, указывая в небо, пальцы труб.
   
Пахнуло удушливой вонью пожарищ, горелого тряпья и мусора.
Маша села, прижала сына к груди. Какой ужас! Какие мы идиоты, какие дураки! Сколько всего немцам отправили! Эшелон за эшелоном зерно гнали в Германию. Одевали, обували, кормили! Выкормили на свою голову…
Машины ехали по буграм  обрушившихся стен, проваливались в ямы от взрывов. С улицы доносились испуганные крики людей, вопли, звон стёкол и грохот рушащихся зданий.
Будка машины наполнилась пылью и дымом.
Судя по тому, что крики людей стихли, колонна выехала за город. Судя по тряске и по хвойному воздуху, вытеснившему пыльный и дымный городской воздух, ехали лесом. Слышалось ржание лошадей, грохот телег. Вероятно, санитарная колонна смешалась с колонной гужевого транспорта.
Часа через два с лишним колонна остановилась.
— Привал десять минут! — раздалась громкая команда снаружи. — Желающие могут выйти и передохнуть снаружи! Далеко не расходиться! Сигнал к отправлению — длинный гудок. Колонна начинает двигаться через минуту после длинного гудка!
— Ну, почти приехали, — удовлетворённо прогудел санитар. — Скоро река Россь, а там до Волковыска рукой подать. Иди, дочка, подыши с пацаном свежим воздухом. Может, по нужде ему надо. Я тоже выйду, покурю.
Вышли наружу. Дорога рассекала сосновый лес. Машины стояли вперемежку с телегами. Возницы, вероятно, тоже решили дать лошадям отдых.
Пока Серёжка брызгал на кустик, Маша выглядывала, не подойдёт ли муж.
Вдруг над дорогой заревели самолёты с чёрно-белыми крестами на крыльях.  Они подкрались незаметно, на бреющем полёте, и до появления над колонной из-за деревьев видны не были. Сквозь рёв моторов простучал пулемёт.
— Воздух! — запоздало крикнул кто-то.
Маша подхватила Серёжку под мышки и бросилась в сторону от дороги, упала в ямку, скатилась куда-то под куст, прикрыла телом сына. Серёжка, ушибшись, заплакал.
Люди в панике разбегались кто куда. Машины съезжали с дороги между деревьев, натыкались друг на друга, на деревья, слышался звон стёкол, скрежет металла. Несколько человек упали на обочине, рядом друг с другом, закрыв головы руками, словно желая таким образом спастись от пуль. Их прошила пулемётная очередь. Тела дёрнулись, словно большие куклы, и замерли.
Самолёты взвивались в небо, разворачивались и под раздирающий вой сирен вновь пикировали на дорогу.
   
Маша видела, как из подбрюшья самолёта сыпались чёрные палочки. Палочки быстро увеличивались в размерах, и становилось видно, что это вовсе не палочки…
Звенящий, надсадный вой падающих бомб. Грохот… Вздыбилась земля на дороге…
Задняя часть автобуса, в котором ехала Маша, неимоверным образом отделилась от кабины, пространство между передней и задней частью заполнилось огнём, дымом, пылью, обломками…
Кругом взрытая земля, окровавленные клочья чьих-то рук, ног, запах гари… Дорога — кровавое месиво… Лошади с развороченными животами, с иссеченными, окровавленными крупами бились в упряжках. Уцелевшие, обезумев, обрывали постромки и опрокидывали телеги, скакали, не разбирая дороги, калеча упавших и раненых. Люди бежали, словно их тоже вдруг освободили от упряжи… Бежали, превратившись в бездумное стадо…
Непрекращающийся грохот. Взрывы следовали один за другим, земля судорожно тряслась. Мусор сыпался сверху. Рёв сирен, визг бомб, рычание пулемётов, свист осколков… Взрывные волны забивали воздух в глотку, останавливали дыхание.
Самолеты летали так низко, что в длинных застеклённых кабинах были видны лица летчиков в чёрно-жёлтых шлемах и тёмных очках. Маше показалось, что лётчики злорадно улыбались.
Что-то перелетело через Машу и шмякнулось о землю… Лошадиная голова, окровавленная уздечка… От пыли, сизого дыма и резкой вони взрывчатки першило в горле. Машу давил кашель, рвота выворачивала наизнанку… Боль в ушах.
Отбомбившись, самолёты с диким ревом кружили над колонной, как доисторические желтобрюхие пресмыкающиеся, с шасси, торчащими, словно лапы хищной птицы, с изогнутыми широкими крыльями. Фашисты, носились над дорогой, расстреливали людей и машины из пулемётов.
Когда стервятники улетели, глазам предстала страшная картина: окровавленные убитые и раненые. Мёртвые лошади повисли в упряжи у разбитых повозок… Крики и стоны, гул и треск огня... Плачущие дети хватали мёртвых матерей, а рыдающие матери — мёртвых детей. Раненые выползали из обломков и взывали о помощи. На дороге горели, воняя резиной полуторки. Разбитые в щепки деревянные кабины, кузова и колеса... Оторванные руки и ноги, бесформенные окровавленные куски плоти… Из кабины вытаскивали труп шофера, чёрный, обугленный, чуть больше метра длиной. На сожжённом лице скалились белые зубы.
Сквозь ветви куста Маша увидела, как к остаткам её автобудки подбежал муж. Увидев развалины машины, остановился, обречённо поник плечами, сгорбился. Блуждающим взглядом окинул окружающее. Воронка с пятнами крови, ошмётки красной плоти… Руки безвольно повисли.
— Георгий! — закричала Маша. — Георгий! Мы здесь!
Откуда-то запоздало прилетевший штурмовик завыл сиреной и свалился через крыло в пике. Взрывы прокатились по дороге, фонтанчики от пуль строчкой прочертили дорогу рядом с Георгием Николаевичем. Он не обратил внимания на то, что смерть прошла в полуметре от него.
К Георгию Николаевичу подбежал военный, на секунду остановился, взглянул на воронку, на Георгия Николаевича, пригнулся от близкого взрыва, схватил Синицына под руку и поволок вперёд, в голову колонны.
— Георгий! Георги-и-и-й! — вопила Маша.
Схватила ревущего Серёжку, вскочила, бросилась за мужем, но близкий взрыв швырнул её на землю.

= 2 =
   
…Наконец, до неё дошло, что сын плачет, плачет взахлёб.
Реальность странно расщепилась на две составляющие. В одной реальности Маша слышала надсадный плач сына в окружающей темноте. А в другой реальности она  осознавала, что её окружает глубокая тишина: самолёты улетели неизвестно когда, птицы молчали, потрескивал огонь в развороченной взрывом машине. И тишину этой реальности нарушал плач сына.
Почувствовав руками вздрагивающее тельце, Маша прижала сына к груди и попыталась его успокоить, баюкая, как маленького. И ощутила под ладонью, придерживающей спину ребёнка, сырость. Поднесла ладонь к глазам: ладонь испачкана красным. Кровь, дошло до неё. 
Положила сына поперёк колен, задрала испачканную кровью рубашонку. Над левой лопаткой кожа была рассечена, но рана неглубокая, кость не видна.
Встала с сыном на руках, пошла к разбитой санитарной машине, надеясь найти какие-нибудь перевязочные материалы. Искать что-либо было бессмысленно: брезент кузова, резиновые колёса, мотор и фанерная кабина догорали. Узлы, которые лежали в кузове, разметал взрыв.
Подумав, оторвала от нижней юбки несколько полос ткани, перебинтовала сыну грудную клетку. Сын, наконец, успокоился. Попросил:
— Ма, пить хочу!
Маша ощутила жар солнца, висящего в зените безоблачного неба, вонючий жар горящей машины. Облизала пересохшие губы.
— Пить хочу! — захныкал сын.
— Сынок, сейчас поищем водичку, — попыталась успокоить сына Маша.
Она растерянно оглянулась. Прислушалась. Потянула носом воздух. Ни журчания воды не услышала, ни влажного запаха не учуяла.
Изуродованная взрывами дорога была пуста. Колонна уехала, подобрав раненых и убитых. А она с сыном затерялась под кустом. Муж, увидев разбитую машину, подумал, что жену и сына уничтожил взрыв.
Нужно идти вперёд. Дорога куда-нибудь приведёт. Санитар говорил, что скоро река, а там до города рукой подать.
Держать сына так, чтобы не беспокоить раненую спину, было неудобно. Руки уставали, ребёнок будто тяжелел с каждым шагом.
Глаза заливал едкий пот. Во рту пересохло.
   
У мальчика разболелась рана. Кровопотеря усиливала жажду. Ничего не соображая, ребёнок канючил пересохшими губами:
— Пи-ить… Пи-ить… Пи-ить…
И вдруг Маша уловила влажный запах реки! Да, так пахнуть может только река!
— Сынок, потерпи немного, сейчас напьёшься, — обрадовалась Маша и ускорила шаги.
Наконец, вдали она увидела фермы моста.
Собрав все силы, заторопилась ещё сильней.
— Пи-ить… Пи-ить…
Уже видна река — блеснула серебром, как бок огромной селёдки.
Но руки совсем не держат…
Вцепившись в рубашку сына зубами, Маша опустила руки вниз. Сын повис на рубашке, как в гамаке.
Заплетаясь ногами, едва не падая, рыча от бессилия, Маша стремились к воде.
И почувствовала, что роняет сына.
Упав на колени, успела подхватить и опустила ребёнка на дорогу, не ушибив.
— Сынок, полежи… Я сейчас… — выдавила шёпот из сухого рта.
Оставив сына на дороге, тяжело побежала к реке.
Падая, скатилась с крутого глиняного берега…
У кромки воды лежали распухшие трупы красноармейцев.
Заставить себя пить здесь воду она не смогла. Посмотрела, куда течёт вода, и побежала вверх по течению.
   
Берег зарос непролазным ивняком.
Высмотрев прогалинку между кустами, полезла к воде.
Лицо, шею, руки, ноги облепили комары.
Под ногами в траве чавкала грязь. Схватив ладонью сквозь траву грязной воды, плеснула её в рот. Ещё.
Маша с рычанием, со стоном ломилась к воде. Оцарапала лицо, порвала платье…
Наконец, провалилась в воду по колени.
Раздвинула траву руками — вода была почти чистая. Сложила ладони лодочкой, зачерпнула воды, выпила… Ещё… Ещё…
Утолила первую жажду, плеснула воды на лицо, смывая облепивших комаров, на руки, на шею…
Зашла ещё чуть глубже, опустила лицо в воду, стала пить огромными жадными глотками. Проглотила что-то живое…
Сын!
На дороге лежит умирающий от жажды сын!
Маша распрямилась, отвела от лица ветви ивняка. Но как же принести ему воды?
Побултыхав в воде подол платья, она свернула его рыхлым комом и поддерживая снизу распластанными ладонями, понесла к берегу.
С трудом вскарабкалась по осыпающейся глине, подбежала к сыну.
Он лежал лицом вниз.
— Серёжа… — окликнула его Маша.
Сын не реагировал.
Держа истекающую водой ткань над головой ребёнка одной рукой, другой рукой перевернула сына лицом кверху, направила струйку воды ему в рот.
Почувствовав на губах и языке воду, мальчик встрепенулся.
— Пить! — прошептал он и закашлялся.
— Пей, сынок, пей…
Маша цедила воду из ткани. Выжала всё.
— Ещё, мам! — просил сын.
— Пойдём, сын… Там вода… — позвала Маша.
Она помогла ребёнку подняться, с трудом побрела к воде.
Старое место, где она продралась сквозь кусты к воде, Маша не нашла. Сын канючил, как в бессознании:
— Мам, ну где же вода? Хочу пить… Зачем ты обманываешь…
Наконец, кое-как пролезли сквозь кусты. Держа сына на руках, Маша забрела в воду выше колен, одной рукой разгребла тину в разные стороны, опустила сына животом в воду. Сын, набирая ладонями воду, стал жадно пить. Потом и вовсе опустил лицо в воду. Маша часто вытаскивала его из воды, опасаясь, что ребёнок захлебнётся. Время от времени пила сама.
— Мама, искупай меня, жарко… — просил сын.
— Нельзя, сынок, у тебя спинка пораненная…
Маша всё-таки опустила сына по пояс в воду, стараясь не намочить спину.
— Ещё пить… — попросил сын.
— Отдохни, сынок. Мы пока не уходим, — попросила Маша.
Она почувствовала, что её кусают комары. Да и на голых руках и шее Серёжки сидели стаи кровососов. Маша плескала себе на руки и лицо воды, давила комаров, сгоняла их с Серёжки. Наконец, не выдержала:
— Серёжа, пойдём отсюда, а то нас комары сожрут.
— Ещё пить, мама! — задёргался, забрыкался Серёжка.
— Пойдём, сынок. Скоро до города дойдём, там чистой воды напьёмся.
— Эта тоже чистая! Она вкусная!
Ребёнок заплакал.
Не обращая внимания на плач сына, Маша вылезла из кустов, взобралась на берег и пошла к мосту. Она чувствовала, что выпила воды слишком много. А ребёнок напился ещё сильнее, его может стошнить. Да и нет гарантии, что вода безопасная. Возможно, выше по течению тоже лежат трупы. Не возможно, а точно. Не схватить бы расстройства желудка или вообще, какой-нибудь инфекции…
За мостом, в тени придорожного куста лежал раненый лётчик. Парашют белой грудой запутался в мелких деревьях чуть дальше.
   
Маша подошла к лётчику, присела рядом. Крови на нём не было. Не ранен? Но выглядел он совсем не здоровым. Дышал тяжело, губы запеклись.
— Вы ранены? — спросила Маша.
— Переломы, — тяжело выдохнул лётчик, с трудом ворочая сухим языком.
— Идти сможете?
— Сам не смогу, а вы меня не дотащите. Попить бы…
Маша растерянно оглянулась. В чём принести воды?
Лётчик понял её, снял с головы шлем, протянул:
— Кожаный, сгодится вместо кастрюли.
Заставил себя улыбнуться.
Маша посадила сына рядом с лётчиком:
— Сынок, посиди рядом с дядей, он лётчик. А я за водой схожу.
— Лётчик? — напившись воды, мальчик ожил. — Настоящий?
— Да, сынок, настоящий.
— А где твой самолёт? — спросил мальчик лётчика.
— Враги сбили, — вздохнул лётчик.
— Ты плохо летал?
— Летал не плохо. Врагов много было.
Маша встала, ещё раз предупредила сына:
— Серёжа, я быстро сбегаю!
Получилось не очень быстро. Под мостом было захламлено, опять пришлось идти выше по течению. Нашла чистое место, держа шлем за «уши», набрала воды, заторопилась назад.
Серёжка увлечённо что-то рассказывал лётчику.
Маша помогла лётчику приподняться, напоила его. Застегнув наушники, повесила шлем с остатками воды на ветку. Сходила к парашюту, с трудом содрала его с ветвей, приволокла к лётчику. Помогла лечь раненому на собранный в кучу парашют.
— Почему немцы летают, бомбят, а наших не видно? — не удержалась от упрёка Маша.
— Приказали подняться в воздух… — без предварительных пояснений заговорил лётчик. — Я успел взлететь… Новый приказ: ждать… Я не послушал… Тут немцы… Проутюжили аэродром… Всех уничтожили… Считаю, предательство…
Лётчик помотал головой, скривившись, будто сдерживал рвавшиеся из него рыдания.
   
— Летать нас научили… А воевать — нет. У них — военные асы. А мы… Избиение младенцев!
Помолчали немного.
— Вы идите, — попросил лётчик. — Военных встретите, скажите про меня… Пусть заберут… Идите…

Серёжка устал. Маша снова взяла сына на руки. Руки отказывались напрягаться, сами были тяжелы, как сырое дерево. Маша подбросила тельце сына повыше на плечо, сцепила руки.
Вдалеке в горячем мареве над землёй колыхались силуэты города.
Гремели далёкие взрывы, над городом поднимались столбы дыма, подвывали пикирующие самолёты, прерывисто и нескончаемо гудели паровозы. Будто кричали в агонии смертельно раненые огромные звери. Вероятно, немцы бомбили железнодорожную станцию.
Одна мысль заполнила сознание Маши: найти госпиталь, там должен быть муж. И все проблемы решатся.
Волковыск выглядел жутко: дымящиеся развалины домов, обгорелые трупы на пустых улицах. Вернее — на развалинах улиц.
Увидела пожилого небритого мужчину, который, испуганно оглядываясь, торопился куда-то. Окликнула:
— Скажите пожалуйста, где госпиталь!
— А?
Мужчина отшатнулся от Маши.
— Как пройти к госпиталю?
— А? Не знаю… Какой госпиталь? Вон что тут…
Мужчина явно не понимал, чего от него требуют.
— Больница волковыская где? Ребёнок у меня ранен!
— Больница… А-а… Там больница… — упоминание о раненом ребёнке вернули мужчине соображение, он махнул рукой вдоль улицы. — С правой стороны, увидите. Больница в строительных лесах, мимо не пройдёте.
И продолжил бегство от страшного.

Вероятно, больницу от бомбёжки как раз и спасло то, что она была «замаскирована» строительными лесами.
Через главный вход Маша вошла в гулкий прохладный холл. Остановилась у двери. Длинные сумрачные коридоры вправо и влево. Негромкие звуки шагов отдались эхом. Из какой-то двери вышла и остановилась, глядя на Машу, женщина в глухом белом халате и косынке на голове.
      
— Скажите… Мне ребёнка перевязать! — окликнула Маша женщину.
Та молча указала в левый коридор.
Маша пошла налево. Таблички на дверях: «Сестра-хозяйка», «Перевязочная»…
Маша толкнула дверь… Заперто.
Ага, «Приёмный покой»… Может, здесь?
Маша постучала, приоткрыла дверь.
Запах йода.
— Можно?
Вошла.
Кушетка, письменный стол, стеклянные шкафчики. Почти пустые.
В помещение из боковой двери вошла пожилая женщина. Спросила без эмоций:
— Что вы хотели?
— Здравствуйте… У сына рана на спине. Перевязать бы.
— Садитесь на кушетку. Показывайте. Я фельдшер.
Серёжка спал, положив голову на плечо матери.
Маша осторожно положила сына на кушетку животом вниз, повернула его лицо в сторону. Тихонько задрала рубашку на спине. Повязка, пропитанная кровью, присохла к ране. Маша беспомощно посмотрела на фельдшерицу.
— Ничего страшного, отмочим, — успокоила фельдшерица.
Она налила в литровую банку воды, подкрасила марганцовкой.
— Мама, пить… — попросил Серёжка, проснувшись. — Кушать хочу!
— Хорошо, сынок… — успокоила Маша сына, погладила по головке и вопросительно посмотрела на фельдшерицу.
Та налила в кружку воды, подала Маше.
Маша подняла сыну голову, дала ему пить.
— Сюда госпиталь эвакуировали из Крынок. Там муж мой, заведующий хирургическим отделением. Не знаете, где они? — спросила Маша.
— В сторону Слонима колонна ваших и наших ушла. Меня Николавной здесь кличут, — представилась фельдшерица, почувствовав в Маше своего человека. — А тебя?
— Машей. Его Серёжей.
Маша тяжело вздохнула.
Ну вот… Придётся самостоятельно госпиталь догонять.
— Кушать, — попросил Серёжка, напившись.
— Давай, маленький, повязку тебе поменяем на чистенькую, а потом я найду что-нибудь закусить, — сказала Николавна. — А то повязка у тебя больно уж грязная. Я тебе спинку водичкой немного помою…
      
Николавна взяла зажимом марлевый тампон, смочила его в марганцовке, отмочила прилипшие к ране тряпки. Рана оказалась не очень большой.
— Зашивать не буду, лучше не нагноится, — решила Николавна. — С мазью Вишневского забинтуем.
Она аккуратно промыла рану марганцовкой, промокнула, наложила повязку с вонючей мазью, похожей на зелёную грязь.
Заметив недоверчивый взгляд Маши, пояснила:
— Хорошая мазь, стимулирует заживление и предотвращает нагноение. Вы куда дальше-то? Или здесь остановитесь?
— Мужа хочу догнать… Госпиталь…
Маша вспомнила о лётчике.
— У моста лётчик лежит. Он с парашютом выпрыгнул. Переломы у него. Надо бы послать кого, чтобы привезли.
— Организуем, — пообещала Николавна. — Посидите здесь, а я позвоню, чтобы послали за ним.
 «Куда же нам дальше? — думала Маша. — Ну, куда… В сторону Слонима и Минска. Пешком, на попутках… Вариантов нет».
Вернулась Николавна.
— Позвонила я. Должны привезти лётчика. Пойдёмте, я вас чаем напою.
Николавна отвела Машу и Серёжку в ординаторскую, где на плите стоял чайник с кипятком. Принесла по ломтику хлеба. Серёжкин ломтик смочила раствором глюкозы.
Серёжка с жадностью проглотил сладкий хлеб, уставился на ломтик в руке матери.
Николавна налила две кружки кипятку, подкрасила настоем душистой травы из поллитровой банки.
Маша отломила от ломтика хлеба кусочек, остальное отдала сыну.
Сын проглотил и мамин кусочек.
— В Слоним наш газген-полуторка пойдёт (прим.: газогенераторная машина грузоподъёмностью полторы тонны, работающая на дровах), — подумав, сообщила Николавна. — В кабине медсестра Фролова с двумя детьми поедет. Один грудничок, другому три года. А ты, если хочешь, в кузове. Муж у неё капитан. Воюет.
   
— Конечно, хочу! — обрадовалась Маша.
— Колонны машин всегда медленнее одиночных едут. Может, посчастливится догнать своих. Отдыхайте пока здесь, на кушетке. Или на улице недалеко погуляйте. Я позову, когда газген соберётся ехать.
— Мы здесь, — решила Маша. — Нагулялись сегодня.
Измученные долгим переходом Маша и Серёжка отлёживались в кабинете. Рана на спине у Серёжи под свежей мазевой повязкой утихла, пацан беспробудно спал.
Пришла Николавна. Принесла небольшую кастрюльку, пахнувшую так вкусно, что у Маши, не евшей почти сутки, слюнки заструились быстрее, чем она их сглатывала.
— Поешьте-ка, чем бог послал, — улыбнулась Николавна, поставила кастрюльку на стол, сняла крышку, вытащила из кармана две алюминиевые ложки. — А то скоро ехать. Шофёр уже газогенератор растопил.
Маша чуть тронула Серёжку за плечо, спросила:
— Серёжа, кушать будешь?
Мальчик тут же открыл глаза, учуял вкусный запах, заплакал:
— Мам, кушать хочу…
— А ты не плачь, маленький, — заботливо загудела Николавна. — Я как раз тебе с мамой кулеш сварила. Ты когда-нибудь ел кулеш?
— Не-ет… — всхлипнул Серёжка и потянулся за ложкой. — Но он вкусный…
— Это густой пшённый суп… Или жидкая каша, как тебе больше нравится…
— Мне и суп, и каша больше нравится…
— С лучком, с морковкой, жирком приправлена…
Серёжка жадно ел кулеш. Каша не умещалась в рот, падала.
Маша ела неторопливо, будто была сыта.
— Ты бы, сынок, не торопился, — посоветовала Николавна, понаблюдав за голодным ребёнком. — Это всё вам с мамой.
Серёжка торопился.
— Давай-ка, сынок, ты передохнёшь немного, а то, небось, рука устала ложкой махать. Кашка здесь постоит. А чуть попозже вы с мамой доедите остальное.
Николавна решительно закрыла кастрюльку крышкой.
— Не дай бог, желудок расстроит с голодухи, тебе лишние хлопоты.
Серёжка жадно смотрел на кастрюлю и едва ни плакал.
— И правда, отдохни, Серёжа, — гладила Маша сына по голове. — Переешь лишнего, животик будет болеть.
— Разве можно переесть вкусную кашу? — удивился Серёжка. — Её можно только не доесть.
— Можно, Серёжа, можно.
Примерно через полчаса, после того, как Серёжка и Маша доели кулеш, Николавна повела их в больничный двор.
У ворот стояла полуторка с огромной «буржуйкой» сзади кабины.
Водитель, пожилой усатый дядька в  линялых, но чистых гимнастёрке с расстёгнутым воротом, в галифе, в кирзовых, довольно чистых сапогах, вытащил самокрутку изо рта и кивнул на газогенераторную топку:
— Минут пять ещё «самовар» прогреется, и поедем. Залазьте в кузов.
   
Маша передала Серёжку Николавне, залезла в кузов, приняла сына.
У бокового борта стоял большой ящик с чурочками — дрова для газогенератора. У кабины лежала груда брезента.
—  На брезент устраивайтесь, — подсказал водитель. — У кабины меньше трясёт.
Подошла молодая женщина с двумя детишками: одного держала на руках, мальчик лет трёх шёл рядом, ухватившись ручонкой за юбку.
«Медсестра Фролова», — догадалась Маша.
— Садитесь в кабину, сейчас поедем, — скомандовал водитель.
Фролова с грудничком села на пассажирское сиденье, мальчонка устроился на полу кабины, между ног матери.
— Ну, бывай, Николавна. Даст бог, свидимся, — водитель кивнул фельдшерице, бросил окурок на землю, тщательно затоптал, сел в кабину. Со скрежетом переключил скорость. Натужно подвывая, машина медленно тронулась.
Но едва проехали квартал, как послышался гул самолётов.
— Тьфу ты, бисова сила! — ругнулся водитель, вглядываясь в небо. — Опять летят, коршуны…
Поглядывая на запад, он давил на педаль, принуждая полуторку ехать быстрее, но газген торопиться не собирался.
— Эх, в дровяную твою душу… — ворчал водитель. — На бензине бы сейчас давно из города выскочили, а эта печка на колёсах…
Эскадрилья из десятка самолётов надрывно гудела над самым городом.
Один из самолётов перевалился на крыло и стал падать на город. Лётчик включил раздирающую душу сирену. Следом свалился в пике другой самолёт… третий…
Даже в кузове Маша чувствовала, как вздрагивает земля он недалёких взрывов.
Водитель крутил головой во все стороны, выбирая место, где остановиться. Наконец, свернул к церкви.
— Может, ироды, церковь не станут бомбить, — пробормотал неуверенно.
Подогнал машину вплотную к стене, заглушил мотор.
— Вылезайте, девоньки, прячьтесь от осколков между машиной и стеной.
Он помог вылезть из кузова Маше и Серёжке.
Мимо машины тяжело пробежала старая женщина с маленькой девочкой на руках. Голова ребёнка безвольно болталась. Лицо старухи перекошено, в глазах непонимание творящегося, губы что-то шептали.
Рвануло со страшной силой. Взрывной волной понесло вдоль улицы мусор. Зазвенели разбитые стёкла. Людей на улице бросило на землю.
— Склад боеприпасов, — сообщил водитель, тяжело вздохнул и покачал головой.
Люди с трудом поднимались, разбегались и расходились, прихрамывая, кто куда.
Над улицей пронёсся самолёт с крестами на крыльях. Застучал пулемёт. Один беглец упал, будто споткнувшись. Другого будто в спину камнем ударили.
— В укрытие! К домам бегите! — закричал водитель, выскочив из-за машины.
Никто не обращал внимания на крик.
Махнув безнадёжно рукой, водитель вернулся под стену церкви.
— Ничего они не слышат. Паника глаза застит…
Самолёты пролетели вдоль улицы так низко, что Маша видела лица лётчиков.
— Эх, винтовки нет! — посетовал водитель. — С такого расстояния я бы его достал!
Как-то вдруг рёв самолётов прекратился. Отдельные взрывы и треск горящих патронов вдали, на складе боеприпасов, стоны раненых на улице и крики родственников звучали отголосками тишины.
— Помочь надо, — Маша смотрела на тела, лежащие на улице.
— Они друг другу помогут. А нам ехать приказ, — решительно встал водитель. — Сидайте по местам.
 
Осторожно объезжая лежащих на мостовой раненых и трупы, водитель свернул в переулок, но остановился: улицу преграждала горящая машина.
Водитель сдал назад, повернул в другой переулок.
Грудничок на руках у Фроловой заплакал. Женщина вытащила грудь, ткнула соском в рот ребёнку. Ребёнок жадно схватил сосок, но через некоторое время снова заплакал. Фролова помяла грудь, взглянула на сухой сосок, заплакала:
— Молоко пропало-о-о…
— Ты вот что… — водитель недовольно крякнул, покачал головой, сердито покосился на женщину. — Ты кончай расстраиваться, пугаться и прочее. Молоко почему пропало? Потому что нервничаешь ты. А ты не нервничай, не твоё это дело. Нервами делу не поможешь… Бутылёк-то с соской есть?
— Е-е-есть… — ревела Фролова.
— Водичкой бы слатенькой мальца попоить. Пить, небось, хочет.
Фролова махнула рукой на себя, забывчивую, вытащила из кармана бутылочку с огромной соской, сунула в рот грудничку. Ребёнок жадно зачмокал, насасывая воду.
— Ишь, пить захотел… А маманька не соображат…
Фролова смущённо улыбалась, любуясь успокоившимся малышом.
Отъехали от города километров десять и вновь попали под налёт. Водитель свернул в лес. Один из немецких лётчиков словно охотился за машиной, то и дело возвращался, пытаясь расстрелять из пулемёта.
Водитель заглушил машину, приказал женщинам бежать под защиту деревьев. Но в молодом, полупрозрачном лесу спрятаться было трудно.
На краю широкой поляны Маша увидела замаскированные ветками пушки, солдат в окопчиках, командира, прячущегося за щитом пушки…
Грохот взрывов, рёв моторов, вой сирен пикирующих самолётов…
С сыном на руках Маша подбежала к командиру:
— Почему не стреляете?
Кто-то столкнул её с сыном в окопчик, бросил сверху густую ветвь...

= 3 =
 
Газген хоть и неторопливо ехал, но то и дело обгонял отступавшие колонны пехоты, походившие больше на бредущие толпы в одинаково испачканной и изорванной одежде, чем на войсковые подразделения. По обочинам, чуть в стороне от основного потока, неорганизованно брели группы солдат из разбитых и рассеянных частей. Многие без оружия. Враг же господствовал в воздухе, убивал безнаказанно.
В обрывках фраз, которые доносились до Маши, то и дело проскальзывало слово «предательство».
У Фроловой молока не было. Ребёнок кричал беспрестанно. Сынишка, сидевший у неё в ногах, тоже плакал. Фролова начала истерить, требовала остановить машину.
— Ну, выпущу я тебя… — сердито отговаривался водитель. — И куда ты с двумя мальцами средь леса пойдёшь?
К вечеру заехали в деревню, чтобы попросить козьего, или, на худой конец, коровьего молока для малыша.  Но деревенские встретили враждебно.
— Идите, идите, куда хотите! Немцы придут, дознаются, что помогали красноармейцам… Нам этого не надо.
— Она ж не красноармеец! Она ж мать! Вы тоже матерями были! — пытался урезонить баб водитель.
Фролова выплакала бутылку коровьего молока. Полбутылки выпил старший, младший коровье молоко пить не хотел, выплёвывал соску, орал, как блаженный.
Уехали из деревни. На шоссе выехали с трудом, настолько оно было забито машинами, беженцами. Изредка в потоке громыхали танки,  ехали бронетранспортёры с пушками, пушки на конной тяге.
Снова бомбёжка.
Вопящие толпы хлынули в сторону от дороги, под прикрытие деревьев. Маша, подхватив сына, вместе со всеми.
Взрывы на дороге… Оглянувшись, Маша увидела клубы дыма и пыли на том месте, где стояла их машина.
Прильнула к дереву, упала на колени, телом прикрыла сына.
Надолго замерла, потеряв способность к движению, словно уснув наяву, не думая ни о чём, не воспринимая страшной картины вокруг.
Когда взрывы, стрельба и вой самолётов стихли, очнулась.
На дороге мёртвые и стонущие раненые вперемежку с обезумевшими, вопящими живыми, орущие дети с остекленевшими от страха глазами, кровь на земле, кровь на телах, всюду кровь...
   
Разбитые полуторки и трёхтонки, некоторые горели, воняя резиной, от других остались только мотор да рама — остальное снесла неведомая сила. Щепки от деревянных кабин и кузовов, колеса... В сгоревшей кабине виден чёрный, обугленный обрубок — всё, что осталось от шофёра. На сожжённой голове скалились белые зубы.
Посреди дороги валялась нижняя половина женского тела. На уровне талии кровавое месиво. Юбка задралась, оголила бельё.
Промчалась ошалевшая лошадь, протащила пушечный передок по мёртвым и раненым телам…
Плач, стоны, мольбы о помощи…
Над телом матери рыдала дочь-подросток…
У повреждённых машин суетились ремонтники: снимали колеса, разбирали моторы.
Маша увидела на земле санитарную сумку с красным крестом. Подняла. В сумке несколько перевязочных пакетов, бинты.
Подбинтовала сбившуюся повязку на спине сына, принялась перевязывать раненых, какие попадались.
К разбитой машине вышла Фролова с детишками. Увидела Машу, не обрадовалась.
— Назад пойду, — выдавила без эмоций.
— Куда ж назад? — упрекнула Маша.
— А куда вперёд?
Да, а куда вперёд? 
Из леса к дороге вышла длинная цепочка бойцов с винтовками. В глазах крайняя усталость, тоска и боль.
— Не знаете?.. — Маша махнула рукой и замолчала. Слишком много надо было задать вопросов, чтобы хоть что-то прояснить.
— Не знаем, — услышала устало-безнадёжный ответ. — Ничего не знаем… Не знаем — кто, не знаем — где, не знаем — куда…
Эхом отозвалось среди солдат: «...предательство… предательство…». 
Фролова ушла, унося плачущего ребёнка на руках. Второй брёл сам, уцепившись ручонкой за подол матери, спотыкаясь и временами повисая на юбке.
На обочину приносили и складывали погибших. Два длинных ряда мёртвых — человек пятьдесят уже, а может и больше. Некоторые сильно обгорели, у кого-то руки-ноги оторваны.
Десяток бойцов расширяли лопатами большую воронку…
Маша почувствовала, что неимоверно устала. Она поняла, что если не отдохнёт, то идти не сможет. Отошла подальше от разрухи, нашла под густым кустом укромный уголок с толстой подстилкой из сухих листьев, легла, свернувшись клубком, по-кошачьи обняла сына…

Проснулась ночью. В полной тишине ярко светила луна.
Взяла на руки недовольно хнычущего сына, вышла на шоссе.
Шла, обходя резко воняющие горелой резиной разбитые и сожжённые машины, стараясь не упасть в воронки… Через какое-то время вышла на чистую дорогу.
К утру догнала едва бредущую женщину с двумя детьми. Младшего женщина несла, привязав наподобие рюкзака к спине. Старшего, лет восьми, шатающегося из стороны, почти волокла за руку.
Некоторое время Маша шла рядом. Помочь ничем не могла, у самой ребёнок на руках.
— Болеет? — спросила, наконец.
— Два дня не ел, — едва слышно проговорила женщина.
Мирно чирикали птицы. Кукушка отсчитывала кому-то года. Дятел испугал звучной, отдавшейся эхом очередью. 
В свете поднимающегося солнца на протянувшемся сквозь лес шоссе увидели очередную разбомблённую колонну машин.
   
— Мальчику твоему отдохнуть надо, — заговорила Маша. — Совсем обессилел…
— Поесть ему надо, — едва слышно проговорила женщина.
— Давай детишек положим вон туда, под кусты, и поищем в машинах, может хоть кусочек хлеба найдём.
Женщина остановилась. Мальчик бессильно сполз на землю у ног матери.
— Тебя как зовут? — спросила Маша словно спящую с открытыми глазами женщину.
— Настя…
— Пойдём, Настюш… — кивнула в сторону обочины Маша.
Вдвоём взяли под руки то ли спящего, то ли потерявшего сознание мальчика, снесли в сторону. Уложили детей рядком под куст на мягкую лесную подстилку. Пошли на шоссе к машинам.
Между машин лежали тела гражданских и военных. Слышались негромкие стоны.
Пожилой военный привалился спиной к колесу машины. Взгляд потерявшего надежду человека, голова склонилась на сторону, сухие губы, дыхание частое, надсадное, с пристаныванием. Штанина густо пропитана подсыхающей кровью.
Маша остановилась перед раненым, бессильно шевельнула руками: помочь, мол, не могу.
Раненый понимающе прикрыл глаза.
Обойдя машину, стали осматривать другие. В кабине полуторки с разбитым кузовом обнаружили вещмешок, в нём большой кусок хлеба и кусочек сала, завёрнутый в тряпицу. 
Вернулись назад, с трудом нашли детей. Разбудили младших, привели в чувство старшего. Половину хлеба и сало отдали старшему, от второй половинки отломили по кусочку на раз жевнуть себе, остальное разделили между младшими.
 
После еды детям захотелось пить.
— Пи-и-ить… — канючил то один, то другой мальчик, и ревел малыш.
Маша услышала кваканье лягушек, указала в ту сторону:
— Где лягушки, там вода. 
Нашли небольшое болотце.
Упав на колени, женщины припали губами к лужицам, в которых плавали головастики и водоплавающие жучки, долго не могли оторваться, чувствуя, как вместе с водой проглатывают водяную живность.
Сынишка Насти долго не соглашался пить воду из лужи. Настя сняла с головы лёгкий платок, расстелила его в лужу. Ткань опустилась на дно, образовав над собой озерцо чистой воды. Мальчик с жадностью припал к воде.
Настя достала из узелка пустую бутылку, набрала воды.
Выбрались на шоссе, прошли пару километров и вновь увидели разбомблённую колонну: разбитые и горящие машины, распряжённые повозки и с трупами лошадей в оглоблях, несколько брошенных танков. Много трупов. Среди них негромко стонали обессилевшие раненые.
Маша услышала слабый, полный муки голос:
— Добей…
В тени разбитой машины лежал мужчина в пиджаке, гражданских штанах, заправленных в сапоги. Развороченный ужасной раной бок покрыт тёмными сгустками крови, над которыми роились мухи. Посиневшие губы, потухший взгляд.
— Возьми камень, добей меня… Пожалей… — едва слышно просил он.
Подошла Настя. Водой из бутылки смочила раненому губы. Маша прикрыла рану пиджаком.
— Дядя раненый, как и я? — спросил сынишка Машу.
Маша прикрыла своё лицо ладонью, молча тряхнула головой, подтолкнула сына вперёд.

К полудню догнали группу бредущих беженцев: десятка полтора женщин с детьми и несколько раненых красноармейцев без оружия, в грязных, с засохшими пятнами крови повязках.
Устало сгорбленные спины, ноги шаркают по дороге. Маленькие дети за спинами, как рюкзаки. Дети побольше, словно привязанные к рукам матерей, волочатся чуть сзади.
— Куда? — спросила Маша, присоединившись к трём последним женщинам.
— К своим…
— Далеко?
— Кто ж знает… Как догоним…
К вечеру вышли к маленькой деревне,  расположенной метрах в двухстах от главной дороги.
У крайнего дома встретила широкотелая баба лет за сорок, сердито замахала руками, закричала:
— Идите, идите от греха! Никто вас здесь не приветит! Не дай бог немцы придут, а у вас, вон, красноармейцы ранетые… Они ж дома наши пожгут!
— Хоть поесть дайте детишкам да раненым нашим… Нищим в старину, и то подавали…
— Две улицы в деревне… Вы толпой-то не ходите, а по каждому порядку разделитесь…
Сжалились селяне, подали беженцам кто хлеба, кто картошки, а кто и сала немного.
Ночевали на берегу речки за селом.
   
С утра толпа беженцев снова вышла на шоссе. Количество бредущих людей увеличивалось: к толпе прибивались отставшие от шедших впереди, одиночки и группы со стороны. Потерявший надежду одиночка в коллективе обретает жизнь. Особенно, когда неизвестен финальный пункт движения, когда нет уверенности, что где-то тебя ждут и помогут… В коллективе потерявших надежду поддерживают сильные.
Над шоссе, над разбегающимися в панике беженцами частенько пролетали немецкие самолёты, стреляли из пулеметов. А ведь видели, что летят над толпой женщин и детей. Из кабин беженцев с любопытством разглядывали улыбающиеся лётчики.
Осиротевшие дети вопили над лежащими недвижимо или стонущими матерями. Живые перевязывали раненых, отрывали детей от мёртвых матерей и вели за собой. Тех, кто не мог идти, перекрестив, оставляли на обочинах, в тени деревьев:
— Бог поможет…
Больше надеяться не на кого.
 
Дошли до очередной деревни. У горизонта уже был виден Слоним.
— Не ходите в город, — посоветовал вышедший к толпе дедок с седой растрёпанной бородой, в овчинной безрукавке и заношенном треухе, не смотря на жару. — В городе немцы. Всех беженцев отправляют в лагерь. А там, рассказывают, не кормят и не поят. Сколько прибывает новых, столько и умирает старых.
— Куда ж нам податься, дедушка? Везде немцы…
— Не везде. В Барановичах, говорят, немцев нет. Это кружной дорогой, туда, вон, сворачивайте, — указал дед. — Речка там, Щара. Мост был. Можа, разбомбили, можа, нет. Ну, как-нибудь…   
Надежда, что есть возможность пробраться к своим, придала беженцам силы.
Рядом с Машей шла тихо плачущая молодая женщина, вела за руку молчаливую девочку лет четырёх.
Серёжка, чувствуя горе, взял девочку за свободную руку, молча пошёл рядом.
Маша с другой стороны взяла женщину под руку.
— У всех горе, — сказала негромко. — А своё горе всегда самое тяжёлое.
— Сына я потеряла, — прошептала женщина сквозь всхлипывания. — Ехали в машине… Бомбёжка… Командир помог вылезти из кузова, убежал с сынишкой в лес. Я вдогонку… А после бомбёжки командир с сыном не вернулись. И кричала я, и искала… Нету…
Ближе к вечеру потянуло свежестью, запахло тиной, рыбой, рекой. Справа от шоссе услышали кваканье лягушек.
Все обрадовались: река, о которой говорил дед.
Вышли к реке. Раненые бойцы, не раздеваясь, пошли вброд. Но с той стороны раздались выстрелы и злорадные крики:
— Что, к своим захотели? А ну, геть назад!
Красноармейцы заторопились назад. Двое вскрикнули, погрузились в воду…
Женщины оцепенели от ужаса.
Раздался истошный вопль:
— Тикайте!
Толпа шарахнулась от реки.
Заночевали в лесу.
Утром беженцев разбудили звуки недалёких пушечных выстрелов, взрывы, стук пулемётов. Когда стрельба утихла, вышли на шоссе. Через полчаса ходьбы увидели расстрелянную колонну беженцев, четыре советских танка.
Военные в форме советских танкистов деловито ходили по шоссе среди лежащих тел… И стреляли из пистолетов в раненых!
   
Танкисты говорили друг с другом по-немецки. И на танках не было, как положено, красных звёзд! Немцы!
Толпа кинулась бежать.
Но пулемётная очередь из танка остановила беженцев и заставила их лечь на землю.
Подошёл военный в форме советского танкиста, приказал, махнув рукой:
— Aufstehen! (прим.: Встать!)
Стоял в позе господина, ноги на ширине плеч, руки скрещены на ягодицах, покачивался с пятки на носок, ждал, пока беженцы поднимутся. Поторопил нетерпеливо:
— Los! Los!
Призвал к вниманию, подняв руку вверх:
— Аchtung!
Подумал, вспоминая русские слова, указал вдоль шоссе:
— Ви… ходить… там. Sie verstehen? Понимайт?
Увидев кивки испуганных женщин, продолжил, указывая направо и налево:
— Es ist kann nicht nach rechts, es ist kann nicht nach links (прим.: нельзя направо, нельзя налево).
Уверенно, как военачальник войскам, указал ладонью движение вперёд:
— Nur Vorw;rts! (прим.: только вперёд!).
Указал в сторону, предупредительно покачал пальцем, указал наверх, изобразил жужжание самолёта, ладонью показал пикирующий самолёт, сжавшись в комок и потрясая плечами, показал, будто он стреляет из пулемёта:
— Бж-ж-ж… Ду-ду-ду… Бум! — раскинув руки в стороны, изобразил взрыв. Спросил весело: —  Sie verstehen?
Убедился, что перепуганные женщины поняли его, снова стал в позу господина, указал вдоль шоссе, приказал:
— Marsch!Marsch! Rasch vorw;rts! (прим.: Марш! Быстро вперёд!)
Другие немцы, не обращая внимания на русских беженцев, бродили по дороге, потрошили узлы и сумки убитых, выбирали понравившиеся им вещи.
Обходя лежащие на дороге трупы, шарахаясь от луж крови, перепуганные беженцы заторопились вперёд. Собственно, они продолжили идти туда, куда и стремились.
Прошли с километр, расстрелянная колонна скрылась за поворотом.
И вновь на дороге стоял советский танк. Советский ли?
На броне лежали трое раненых с окровавленными повязками. Да и красная звезда на башне.
— Вы наши? Советские? — спросила женщина, шедшая во главе колонны беженцев.
— Наши… — невесело отозвался один из раненых и кивнул на звезду на башне.
— Там, — женщина повернулась и указала в хвост колонны, — тоже четыре советских танка. Только танкисты немецкие. Народу расстреляли на дороге — ужас!
— Немцы, говоришь?
Раненый постучал по башне, позвал:
— Командир!
Из люка выглянул танкист, с любопытством оглядел обступивших танк женщин и детей.
— Женщины говорят, там четыре наших танка.
На лице танкиста зацвела радостная улыбка.
— Только танкисты — немцы. Людей поубивали.
   

Танкист помрачнел, стукнул сжатым кулаком по краю люка.
— Слазь, мужики. А мы съездим, посмотрим, что там за немцы на наших танках.
Раненые, помогая друг другу, с трудом сползли на землю, отошли на обочину.
Танк пожужжал стартером, взревел и, лязгая гусеницами, помчался по шоссе.
Толпа беженцев побрела дальше, а через несколько минут за спиной у них загрохотали выстрелы и взрывы
Беженцы остановились, повернулись в сторону боя. На лицах смесь радости, ожидания, опасения.
Раздался сильный взрыв, всё стихло.
Плечи у людей опустились, головы склонились, как на похоронах…

Из леса, поодиночке и группами, выходили красноармейцы. Одни с оружием, другие без оружия и без головных уборов. Увидев движущуюся по шоссе толпу, останавливались. Некоторые поворачивались и убегали в лес. Другие, переждав, пересекали шоссе и шли в нужном им направлении.
Дети плакали от усталости и голода. Друг с другом почти никто не разговаривал, но реплик слышалось много:
— О, господи!
— Да за что ж такие мучения?
— Проклятые немчуры…
На одном хуторе хозяева встретили беженцев враждебно:
— Идите, идите! Не дай бог, немцы нагрянут, перестреляют нас!
На другом обозвали нехристями и натравили собак.
Уже стемнело, когда вошли в крупное село.
Встретил толпу в начале улицы кряжистый пожилой мужик с двумя вёдрами воды на коромыслах через плечо и железной кружкой в руке.
Остановил беженцев, молча подняв руки кверху.
      
Когда толпа охватила его полукругом, объявил мрачно:
— Приютим, поесть дадим, что сможем. Ночью по селу не ходите, не велено. Спать в клунях будете (прим.: клуня — большой сарай).
— Кем не велено? — спросил раненый.
— Кто приказал, тем и не велено, — мрачно, но без злобы буркнул мужик.
— Сам-то кем будешь?
— Старостой меня назначили, за порядком следить, — отмахнулся от надоеды мужик.
— Чё сердитый такой, староста? — приставал всё тот же раненый.
— А с чего мне песни петь? Чай не первомай ныне. Чи я с чисельником попутал? — рассердился мужик.
Женщины зашикали на раненого, заставили его молчать.
Мужик опустил вёдра на землю, пристроил кружку между вёдер, разрешил:
— Пейтя, хто хочет. Вода колодезная, холодная.

Машу, Настю и ещё с десяток беженцев отправили в огромный сарай, где уже отдыхали женщины с детьми и раненые. Несмотря на то, что на улице была ночь, им принесли ведро молока и хлеб. Поев и накормив детей, женщины стали укладываться спать.
Рядом с Машей лежал раненый лётчик, который то ли что-то напевал негромко, без слов, то ли стонал от боли. Он несколько раз просил:
— Аккуратнее… Не заденьте ногу.
Заметив, что Маша принюхивается к странному запаху, горько усмехнулся:
— Гангрена… Запах смерти…
Проснулась Маша рано. Сразу увидела сидящего лётчика. Обхватив ладонями бедро, он качался вперёд-назад с закрытыми глазами, мычал, словно баюкал себя.
Услышав шевеление, открыл глаза. Попытался улыбнуться, но получилась страдальческая гримаса. Прошептал пересохшим ртом:
— Не даёт спать, зараза…
— У меня два бинта есть, давайте я вам повязку поменяю, — предложила Маша.
Продолжая баюкать себя, лётчик на предложение не ответил.
Маша достала из кармана бинты, подползла на четвереньках к лётчику.
Сапог был только на здоровой ноге. Голая стопа раненой ноги опухла и почернела. От ноги шёл тошнотворный запах.
«Гангрена», — вспомнила вчерашнюю мрачную шутку лётчика Маша.
Осторожно тронула пальцем стопу.
— Там не болит… Кранты… Болит здесь, — пробормотал сквозь зубы лётчик.
Маша глянула в искажённое гримасой боли лицо лётчика.
Закрыв глаза, чтобы не видели его слез, лётчик почти шёпотом застонал-запел:
 
Дивлюсь я… на небо… та й думку… гадаю:
Чому я… не сокіл, …чому не… літаю…
   
С трудом облизал пересохшим языком потрескавшиеся губы, отрицательно качнул головой:
— Не трать бинты, сестрёнка… Там ногу отрезать надо… Да хирурга нет… Можно топором, одним махом… Да какой же рубщик за такую работу возьмётся…

Чому мені… Боже… ти крилець… не дав? —
Я б землю… покинув… і в небо… злітав…

Сдерживая себя что есть сил, лётчик застонал: толи от неимоверной боли в пожираемой гангреной ноге, толи  от невыносимой душевной боли.
— Я водички принесу… — с отчаянием глядя в искажённое гримасой лицо лётчика, предложила Маша.
— Да… Водички… Водички, это хорошо… — выдыхал вместо стонов лётчик. — А ещё хорошо бы… бритву…
— Зачем бритву? — испугалась Маша.
— Ну уж… не для того… чтобы побриться… перед приходом… немцев… — скривил измученное лицо в улыбке лётчик. — Гангрена же… Врачей нет… Сам бы… Я бы смог…
Дверь сарая распахнулась, вошёл пожилой мужчина.
— Слухайте сюда, громодяны, — негромко, но внушительно объявил он. — Село окружили немцы. За село выходить запретили. Ихних планов не знаю.
Беженцы молчали. Только негромко лопотали что-то дети, да стонали раненые.
— Разговаривают с нами они просто, — продолжил мужчина. — Что не понравится — стреляют.
Помолчал, глянул исподлобья на беженцев и добавил:
— Вот ещё что… У кого есть ненужные документы, уничтожьте.
— Ненужные, это какие? — со слезой в голосе спросила женщина.
Мужчина качнул головой, словно удивляясь бестолковости вопрошавшей.
— Ненужные — это… У тебя таких нет. А остальным скажу: немцы не любят комиссаров, евреев и вообще — партийных. Стреляют на месте.
Мужчина ушёл.
Маша сходила к двери, где стояла бочка с водой и плавал деревянный ковшик, принесла лётчику воды, помогла ему попить.
— Найди бритву, сестрёнка, — горячечно просил лётчик, хватая Машу цепкими пальцами за руки.
— Найду, найду, — чтобы успокоить лётчика, пообещала Маша. Она видела, что сознание лётчика уже уходит из этого мира.
Вдруг раздался пушечный выстрел и тут же — близкий взрыв, тряхнувший сарай. Доски в стенах сарая брызнули щепками, высветившись дырами. Громко закричал ребёнок, истошно завопила женщина. То кричала Настя: пуля, пробив стену, ранила её сына.
Беженцы вскочили, кинулись к выходу. И Маша, подхватив сына, бросилась к выходу.
   
Горела изба. Редкая цепочка автоматчиков охватывала село. За околицей на взгорке стоял танк, изредка стрелял. Около танка толпились немцы. Вели себя как зрители: указывали на цели, после каждого выстрела восторженно всплёскивали руками.
Танк двинулся к началу центральной улицы, за ним вольно последовала толпа «зрителей».
Видя, что немцы больше не стреляют, Маша побежала в сарай, где оставалась Настя с детьми и лётчик.
Лежавший на земле лётчик успел снять брючный ремень, сделал из него петлю, накинул на шею, свободный конец сумел проткнуть за поперечную рейку стены и тянул за свободный конец, пытаясь удавить себя.
Маша вырвала у лётчика конец ремня, выпростала из петли голову.
— Ты чего! Ты чего! — шипела она сердитой гусыней на лётчика.
Лётчик бессильно заплакал:
— Гангрена… Не жилец я… Гангрена — это смерть… Измучила… Сколько можно…
— Ты сильный человек! Ты советский лётчик! — упрекнула Маша лётчика. — Так будь примером стойкости для слабых женщин! Будь сильным, даже умирая! Умереть достойно — тоже подвиг!
Взгляд лётчика постепенно становился осмысленным, лицо приобретало решительное, «командирское» выражение.
— Да… Ты права… Умереть достойно… Обещаю…
Маша кинулась к Насте. Та стояла на коленях, почти упёршись головой в окровавленное тельце сына.
— Давай перевяжем, — Маша тронула спину Насти. — У меня бинты есть.
— Не подходи! — сумасшедшее завизжала Настя.  — Вы все хотите смерти моих детей! Не подходи!
Лицо женщины перекосил безумный гнев.
Испугавшись, заплакал сынишка Маши.
Тяжело вздохнув, Маша повела Серёжку прочь из сарая.
Немцы неторопливо входили в деревню. Чужая серо-зелёная форма, рогатые каски, гавкающая отрывистая речь. Все рослые, молодые. Сытые, мордастые, в зелёных с разводами плащ-накидках. По-хозяйски закатанные рукава, вольно расстёгнутые кителя. Добротные сапоги с короткими голенищами.
Громко топали, шли от избы к избе с автоматами на животах, с карабинами наперевес, насторожённые глаза из-под глубоко нахлобученных касок с рожками осматривали каждый уголок. Победители заходили в дома, лазали по сундукам, шкафам, что-то отбирали себе. Заглядывали в погреба, штыками протыкали сено во дворе.
   
Осмотрели село, принялись охотиться на кур. Со всех сторон доносились хохот, восторженные крики солдат, переполошённое кудахтанье.
Расположились между домов, разожгли костры, полевую кухню, стали ощипывать и палить кур. Ветер разносил вдоль улиц куриный пух.
Зарезали трёх коров. Хозяйки завопили-завыли: как жить в селе без коровы-кормилицы?
Визжали свиньи, которых тащили на заклание. Старик-хозяин не выдержал разбоя, стал ругаться… Пристрелили старика.
Приказали: всем женщинам с ножами собраться в конце деревни.
Оставив детей в сараях под присмотром раненых, беженки пошли к околице.
Приказали чистить картошку, изъятую из погребов сельчан. Её подвозили на мотоциклах в вёдрах, мешках и бадьях. 
На центральной площади остановилась машина с громкоговорителем. Мужской голос на русском языке с акцентом оглушительно кричал о победе Германии, о мудрости фюрера. И бесконечно — немецкие марши, которые очень нравились солдатам. Солдаты восторженно размахивали руками, горланили вместе с репродукторами, клоунски танцевали парами в такт маршей, указывали пальцами на растерянных женщин.
Один марш немцы принимали с особым восторгом: бросив всякие дела, подпевали все до единого, размашисто дирижировали.

In der Heimat wohnt ein kleines M;gdelein,
und das hei;t Erika.
Dieses M;del ist mein treues Sch;tzelein
und mein Gl;ck — Erika.

(На Родине живет маленькая девочка,
И её зовут Эрика.
Эта девочка — мое верное сокровище
И мое счастье — Эрика).

— Что это они с ума сходят от этого марша? — ни к кому не обращаясь, спросила соседка Маши. — Разве это музыка? Бум-бум-бум…
— Это любимый марш Гитлера, «Эрика» называется, — пояснила Маша.
— А ты откуда знаешь? — подозрительно покосилась на Машу соседка.
— Я учительницей немецкого языка в школе работала.
— Может и правда, немцы уже под Москвой? — услышала Маша испуганный шопот. — Их же — сила необоримая!
— До Слонима далеко? — спросила Маша соседку.
— Рядом. Километров пять, может.
   
Ночью Маша разбудила сына, вышла с ним на улицу. Сарай никто не охранял. Деревня словно вымерла. Даже собаки не брехали.
Прячась от полной луны в тени домов, вышли к околице. Маша остановилась, прислушалась. Тихо. Долго вглядывалась в окрестности, выискивая тени или огоньки сигарет часовых. Осторожно двигаясь по обочине, стараясь укрыться в низинках вдоль дороги, вышли из села, отошли на несколько километров.
Идти в город ночью — безрассудство. Наверняка в городе есть патрули и часовые. Маша уже слышала, что немцы сначала стреляют, а потом разбираются, кто в ночи бродит. Она увела сына в сторону от дороги, нашла под раскидистым кустом место с мягкой листовой подстилкой, улеглась, прижав сына к себе.
В полусне Маша слышала щебетанье птиц, солнышко приятно грело ей бок… Ей снилось, что она спит в своей комнате, окно открыто, пахнет листвой из сада… Муж ушёл на службу…
— Мам, кушать хочу! — начал канючить проснувшийся сын.
Маша очнулась, настроение упало. Они — беженцы. Есть нечего. Впереди неизвестность. Вокруг — безжалостные захватчики, готовые убить просто так, чтобы под ногами не мешались.
— Сынок, нету ничего кушать. Сейчас пойдём в город, может быть, кто покормит, — успокаивала Маша сына.
Сын тихонько плакал.
— А вон земляничка! — воскликнула Маша, увидев красную ягодку.
— Где?! — встрепенулся мальчик.
— Вон, — указала Маша.
Мальчишка по-собачьи, на коленях, подполз к ягодке, осторожно сорвал ягодку, положил её в рот. Восхитился:
— Душистая-я!
Перед Слонимом под мостом с разрушенными перилами в воде замер танк. Вытянул пушку к небу, как тянет руку взывающий о спасении утопленник.
Спустились к реке, попили воды.
На окраине наткнулись на двух патрульных в касках и с автоматами. Один гавкнул-приказал, подняв руку кверху:
— Halt!
Потребовал у Маши документы:
— Ausweis!
Маша пожала плечами.
Патрульный жестом велел следовать за ним.
      
Привёл в здание, в котором, судя по разбитой вывеске, до войны размещалась городская милиция.
До войны… Недели не прошло… Прошла вечность. Миры сменились!
Завёл во внутренний дворик, где на земле сидели и лежали женщины с детьми.
Маша устало опустилась на свободное место в тени у стены, рядом с женщиной, баюкающей на руках сына лет четырёх. Маша мельком глянула на малыша и испугалась: лицо и ручки ребёнка ужасно истощены, голова запрокинулась, у открытого рта летали мухи.
Заметив испуганный взгляд Маши, женщина с обречённым спокойствием пояснила:
— Доходит. Недолго уже… Щас на работу погонят, дети здесь останутся. Вернусь… А его уже не застану…
Маша непроизвольно прихлопнула ладонью раскрывшийся в ужасе рот.
— Может ему… — мысли Маши бились, как бабочки в стекло. — Может его покормить надо?
— Похлёбку вечером дадут.
Маша растерянно оглядывалась, словно выискивая, у кого попросить еду.
— Ни у кого ничего нет, — «успокоила» Машу женщина. — Всё сразу съедают и скармливают детям…
Загремел замок на железных воротах, створки со скрипом распахнулись.
— Ну, бабоньки, вставайтя, — со снисходительным добродушием скомандовал упитанный мужичок с белой повязкой на рукаве и винтовкой за плечом. — Порядок знаитя: недокормышей своих складывайтя у стеночки, в тенёчке, а сами рядком, трудиться на благо великой Германии. Зря штоля она вас бесплатной похлёбкой кормит?
— Это Мыкола Сукальский, начальник у них. Та ещё сволочь. Мы его промеж собой Сукой зовём, — проговорила женщина. — Когда немцы пришли, у нас в доме поселился ихний офицер. Мыкола был у него вроде денщика. Хвастал, что «герр офицер» обещал взять его управляющим в своё имение в Германии. Выгнал нас жить в сарай. Я работала при них по хозяйству, кур варила-жарила — любят немцы наших кур. В лес за дровами ходила, с речки воду носила для немца и для «фрау» Мыколы — «Марихен». Привёз он её откуда-то после карательной операции.  Дурочка  верила, что она жена «пана управляющего Сукальского» и что он возьмет её с собой в поместье офицера в Германию. Офицер пользовался ею, когда Мыколы не было. Однажды сынишка в дом зашёл. Он ведь не понимал, почему наш дом перестал быть  нашим. Мыкола его и прибил выспетком (прим.: пинком). Отшиб что-то внутри. Я и сказала Мыколе, что, вместо того, чтобы детей малых бить, он лучше бы за своей «Марихен» приглядывал, которая двум мужикам угождает. Вот он нас сюда и сослал.
   
Женщина положила умирающего сына в тень у стены, перекрестила, поцеловала в лоб.
— Вон бочка, — женщина указала в сторону ворот, где стояла выкрашенная красной краской бочка. — Скажи своему пацану, что из неё можно пить. Оставляй его здесь, и идём. Мыкола только с виду добрый. Урка он (прим.: отпетый преступник-рецидивист). Да все они, полицаи, сволочи…
Машу и ещё несколько женщин привели в сильно захламлённое и грязное административное здание, приказали вычистить и вымыть.
Женщины таскали мебель, мыли стены и полы, а на окне сидел небритый полицай с винтовкой, курил, сплёвывал на пол и пытался умно рассуждать:
— Ну, вот, хто вы такие есть? Вы есть беженки. А почему бегёте? Потому как вы есть жёны советских командиров, потому и бегёте. Германское руководство доброе, вас не расстреливает, как жён красных командиров. Кормит. Можно бы вами попользоваться, как бабами… Но на вас же без слёз не взглянешь! Да вас и с великой голодухи не захочешь! Как только с вами командиры спали…
Когда Маша мыла окно на первом этаже, к ней со стороны улицы подошла женщина, боязливо сунула в руки небольшой узелок, шепнула:
— Тут поесть немного…
И торопливо ушла.
Маша учуяла запах хлеба. Спрятала узелок за пазуху.
Вечером их пригнали к детям.
Маша кинулась искать сына. Он сидел на том же месте, где она оставила его утром.
— Мам, есть хочу… — прошептал обессилевший мальчик.
— Сейчас, Серёжа, сейчас.
Маша вытащила из-за пазухи узелок, торопливо развязала его.
Рядом с Серёжкой лежал сынишка женщины, с которой Маша  разговаривала утром.  Голова свалилась набок, рот открыт, мухи ползали по губам, залезали в рот. Маша почувствовала нехороший, трупный запах.
— Весь день спит, — прошептал   Серёжка. — Даже пить не хочет, я ему приносил.
У Маши задрожали губы и скривилось лицо. Трясущимися руками она развязала узелок, в котором оказался кусочек хлеба и две варёные картошки. Половину хлеба дала сыну. Мальчик с жадностью прожевал и с трудом проглотил сухой хлеб. Маша дала ему картошку, есть которую мальчику было легче. 
Подошла мать ребёнка, села рядом с умершим сыном. Сказала спокойно:
— Отмаялся.
Отогнала мух, сняла с головы платок, накрыла страшное лицо мёртвого ребёнка. Завыла негромко, страшно скривившись.
    
Вечером полицаи принесли бадью с горячей похлёбкой.
— А кому вкусной горячей похлёбочки! — весело, как зазывала на базаре, голосил полицай. — Становись в очередь со своей посудой! У кого посуды нет, залью в рот!
Маша растерянно оглядывалась по сторонам. У неё ни миски, ни банки не было.
— На, — протянула консервную банку соседка. — Моему уже не понадобится.
— Спасибо, — прошептала Маша.
Стали в очередь, растянувшуюся вдоль двух стен.
— Мам, дай, я баночку подержу, — попросил Серёжка.
Маша отдала сыну банку.
Подошла их очередь.
— Держи крепче, пацан, не урони! Второй раз не налью! — весело предупредил полицай и щедро плеснул в банку жижи. Горячая жидкость выплеснулась из банки на руки ребёнка. Он вскрикнул, выронил банку…
— Следующий! — крикнул полицай, ухмыльнувшись. И поторопил: — Проходи, проходи, вы свою порцию получили. Добавки не положено, все жрать хотят.
Маша подобрала баночку, в которой оставалось пара глотков похлёбки, отвела сына в сторону.
Серёжка скулил, дул на обожжённые руки.
Маша поняла, что Серёжка здесь не выживет. Да и она тоже.
— Допей, — протянула она баночку сыну.
— Не буду! — обиженно отвернулся сын.
— Допей! — приказала Маша. — Ты мне нужен сильный.
Мальчик серьёзно посмотрел на мать, взял баночку, выпил остатки похлёбки.
Когда полицаи ушли, Маша побрела вокруг двора, внимательно осматривая стены. В дальнем конце двора стык железобетонных плит закрывала металлическая ёмкость, похожая на бадью для мусора. Вверху плиты соприкасались не полностью, и положены были так, что внизу промежуток между ними расширялся.
Когда стемнело, Маша повела Серёжку к ёмкости.
Пространство между стеной и ёмкостью густо заросло жёсткой колючей травой и крапивой. Прижимая сорняки к земле, Маша на четвереньках двигалась вперёд, ощупывая стену. Серёжка полз за ней. Вот плита кончилась. Промежуток между плитами больше четверти, голова должна пролезть. А где пролезет голова, там пролезет и тело. Но пролезть мешал металлический прут, торчавший горизонтально над землёй.
Маша пальцами стала раскапывать землю, расширяя проход. Хорошо, что земля была рыхлая.
   
Наконец, Маша углубила проход и решила протиснуться  в него. Изорвав одежду, ободрав плечи и бёдра, неимоверно изогнувшись, она смогла пропихнуть тело на ту сторону, в заросли чертополоха.
— Серёжка, ползи ко мне! — прошептала Маша.
Серёжка молчал.
— Серёжа! — сердито зашипела Маша.
Серёжка молчал!
Маша забеспокоилась. С трудом развернувшись в колючках, она просунула голову в дыру… Прислушалась… И услышала мирное посапывание. Серёжка спал!
Серёжка лежал недалеко, но достать его было невозможно.
Подумав, Маша попыталась отломить длинный стебель чертополоха, чтобы им разбудить Серёжку. Но отломить прочный стебель у неё не получилось.
Протиснувшись наполовину туда, откуда она так стремилась бежать, Маша стала бросать землёй в спящего сына.
Сын спал!
Рука нащупала большой ком земли. Прицелившись, Маша бросила ком в сына. Серёжка захныкал.
— Серёжа, сынок! Иди ко мне! — позвала Маша.
— Ну чё ты… — в полусне недовольно хныкал сын.
— Просыпайся, сынок! Просыпайся, миленький…
Маша ещё раз бросила в него горсть земли.
Серёжка заплакал громче.
Маша испугалась. А вдруг плач не понравится охраннику? Наверняка их охраняют.
— Серёжка, быстро ко мне! — в полголоса приказала она, как приказывала раньше, когда сын не слушал её.
Сын недовольно зашевелился.
— Иди ко мне, мой хороший, иди ко мне. Нам надо домой, к папе…
— К папе?
— К папе, малыш, к папе! Иди ко мне, быстрее.
Сын, наконец, пополз к ней.
Маша попятилась из дыры. Снова порвала платье и ободрала плечи.
Протиснувшись сквозь заросли чертополоха, вынырнули в какой-то переулок.
Оглядываясь во все стороны, держа сына за руку, Маша шла по переулку. Переулок примкнул к улице… И Маша чуть не наткнулась на двух патрульных, неторопливо шедших по тротуару. Она отшатнулась к стене и предупредительно закрыла сыну рот ладонью.
Патрульные прошли.
Решив, что ночью двигаться опасно, Маша нашла закуток между домами, втиснулась в него вместе с Серёжкой и тут же заснула.

Проснулась от пения птиц, от тепла, от неудобного камешка под боком.
Саднило ободранное тело.
Она пошевелилась, чтобы лечь удобнее. Проснулся Серёжка, заканючил, не открывая глаз:
— Ма-а-ам, куша-ать…
Маша вытащила остатки хлеба и картошку. Подумав, хлеб спрятала: когда ещё удастся достать еды! Картошку дала сыну. Проглотила голодную слюну.
Серёжка открыл глаза, схватил картошку, жадно запихал в рот.
— Не торопись, сынок, вся твоя, — гладила мальчика по голове Маша. — Ешь медленнее. Быстро съёшь, не успеешь наесться.
Выбрались из укрытия, пошли по переулку. Встретили пожилую женщину с корзиной, прикрытой тряпицей. Глянув на Машу, та охнула, перекрестилась:
— Господи, какая ж ты ободранная!
   
Маша тронула платье, лохматившееся, как у нищенки. Оправдалась:
— Бомбёжки… Не скажете, где шоссе на Барановичи?
Женщина посмотрела на исхудавшее, грязное личико Серёжки, тяжело вздохнула, укоризненно покачала головой. Сунула руку в корзину, достала два яйца, протянула Маше.
— Сырые. Выпейте сейчас же, не дай бог, разобьёте. Сама тоже выпей — ты обессилеешь, ему не поможешь. В Барановичи на восход держитесь, вон туда.
Женщина показала направление, тяжело вздохнула, покачала головой, перекрестила беженцев.
— Ох, грехи наши тяжкие… Ладно, мы страдаем — есть за что. А дети безвинные за что страдают?
Ушла, безнадёжно махнув рукой и качая головой.
Два дня брели по шоссе. Жара, ревущие самолёты над головой. Разбитая и сожжённая техника на обочинах. Вздувшиеся, смердящие трупы лошадей, а, нередко, и людей. 
Маша теперь знала, как это — просить милостыню.

Не для себя просила, для сына.
В деревнях иногда подавали. Но чаще гнали:
— Слишком много вас, беженцев, всех не укормишь. Мы, вот, сидим на месте, кормимся. Вам чего не сиделось дома?
Серёжка обессилел до того, что не мог идти. Маша привязала его к спине полосой ткани, найденной меж разбитых машин. До войны Серёжка весил двадцать килограммов, сейчас едва ли пятнадцать. Но для Маши и пятнадцать родных килограммов за спиной были тяжёлой ношей.
Солнце жарило голову, в горячем черепе билась только одна мысль: «На восток… На восток… Там свои…».
Забрели на хутор — крепкую усадьбу на широкой поляне у дороги.
Неторопливо вышел пожилой хозяин. Стал, упёршись руками в изгородь из горизонтальных жердей, выжидающе уставился на Машу.
— На Барановичи правильно иду? — спросила Маша.
— Правильно. Только у немцев там склад, — указал рукой вперёд. — Вчера поймали, кто мимо шёл, заставили рыть могилу. И расстреляли. Вправо идите. А километров через пять снова на дорогу возвращайтесь.
Велел подождать. Неторопливо вернулся в дом, принёс крохотный свёрток с чем-то съестным. Тяжело вздохнул, оправдался:
— Много вас…
Маша с благодарностью приняла свёрточек, поклонилась в пояс, перекрестилась, хоть и была атеисткой.
    
Долго шла указанной дорогой. Прошла пять километров или нет — трудно сказать. Но когда дорога стала уводить сильнее на юг, решила вернуться на шоссе.
По дороге то и дело ехали машины, мотоциклы и бронетранспортёры немцев. Кое-где догорала смрадным дымом советская техника.
Увидела под дорогой трубу, по ней перебрался на другую сторону. Спряталась в стогу сена. Развязала узелок, который дал хуторянин. Нащупывая круглое в узелке, радостно надеялась, что там яйца. Оказалось — несколько червивых яблок и кусочек хлеба. Ну что ж… И на том спасибо… Покормила Серёжку, сама съела одно яблоко. Уснула.
Проснулись ранним утром.
В мирное время таким утром надо бы восхищаться: тёплое солнышко, свежий воздух, щебет птиц, кукушка где-то кукует… Автоматная очередь дятла всё испортила.
Доели два яблока, побрели дальше.
Было уже жарко, когда вошли в какое-то село.
Чувствуя, что вот-вот упадёт без сил, Маша остановилась, опёрлась о низенький заборчик у небольшого дома.
Из дверей вышла старушка с ведром в руках, страдальчески посмотрела на прохожих.
— Дайте попить, пожалуйста, — едва слышно попросила Маша.
Старушка поставила ведро у крыльца, вышла из калитки, взяла Машу под руку:
— Пойдём, милая…
Завела в дом, усадила за стол.
   
Рогачом выдвинула из печи на загнетку чугун, налила две миски борща, поставила перед беженцами. Положила несколько варёных в мундирах картошек.
— Ешьте, горемычные. Хлеба нет, с картошкой ешьте.
Серёжка жадно набросился на еду.
— Не торопись, сынок, — попросила старушка. — Съешь, я тебе ещё налью.
Серёжка недоверчиво посмотрел на добрую бабушку, поблагодарил, откусывая неочищенную картошку:
— Шпащиба…
В дорогу старушка дала Маше узелок с варёной картошкой.
— Сажали скотину кормить. Да некого теперь кормить: немчуры и свинью, и корову, и овец увели… Дедушку маво убили… Не хотел он отдавать им… Беженцам, почитай, каждый день большой чугун щей варю, помогаю, чем могу.
Шли полем, в сторону лесочка. Из леса навстречу выехал мужчина на двуколке (прим.: «легковая» повозка на двух колёсах). Проехал мимо, потом остановил лошадь, крикнул:
— Гражданка, подойди ко мне.
Маша недовольно повернулась. Назад идти не хотелось: каждый метр пути для неё был тяжек.
Подошла молча.
Мужчина протянул ржаную лепёшку, пропитанную маслом:
— Я домой еду, мне ни к чему.
Маша дрогнувшей рукой взяла лепёшку, прижала её к лицу, упиваясь вкусным запахом, низко поклонилась, тихо заплакала.
Мужчина тяжело вздохнул, крякнул, безнадёжно мотнул головой, словно выпил стакан крепкого самогону, тронул вожжами лошадь.
Маша сошла с дороги на обочину, села в тень куста, отломила половину лепёшки, поделила себе и сыну.
Серёжка жадно впился в лепёшку. Посмотрев на плачущую мать, успокоил:
— Ты чего плачешь, мам? Нам такую вкуснятину дали! Мам, я ничего вкуснее никогда не ел! Жирная… Солёненькая!
Маша тихо плакала. Солёными были её слёзы, которыми она смочила лепёшку, когда прижимала к лицу.
В одном месте их догнали люди, возвращавшиеся с работы. Километра три несли Серёжку на руках.
   
= 4 =

Уставшая до невменяемости, на третий день Маша доплелась до Барановичей. Ничего не соображая, брела через пути железнодорожной станции.  Наткнулась на немецкий патруль. Её отвели в комендатуру.
Немецкий офицер в комендатуре брезгливо оглядел оборванную, грязную Машу с безвольно прильнувшим к её спине истощённым ребёнком.
— Цыган и прочих бродяг мы изолируем от общества, — проговорил по-немецки с презрением.
Сидевший у стены мужчина в гражданском костюме перевёл чуть по-другому:
— Таких, как ты оборванцев германская власть уничтожает за ненадобностью.
— Ich bin Volksdeutsche. Ich spreche auf Deutsch (прим.: Я этническая немка. Я говорю по-немецки), — неожиданно для себя соврала Маша. 
Офицер с брезгливым любопытством окинул взглядом её ещё раз.
— Вот во что превращаются немцы, жившие под властью советов… Где твой муж?
— Муж врач. Когда началась война, его арестовали, как неблагонадёжного немца, и отправили в Сибирь, — продолжала врать Маша вперемешку с правдой.
— Почему тебя не отправили вместе с ним?
— Я в это время гостила у подруги в деревне. Когда вернулась, соседи предупредили об аресте. Я ушла, не взяв из дома ничего. Даже документов.
— И куда же ты брела?
— Сначала просто бежала от ареста. А потом услышала, что немецкие войска взяли Москву. У меня в Москве родственники, решила идти туда.
Офицер усмехнулся:
— Ещё не взяли. Но пока ты будешь брести до Москвы, непременно возьмём. Ладно…
Офицер задумался.
— Пусть ей выдадут аусвайс, — приказал он переводчику. — И… кусок хлеба, что-ли, дайте ей…
Переводчик отвёл Машу в комнату, заставленную шкафами. За письменным столом сидел похожий на упитанного бухгалтера круглолицый мужчина в голубых нарукавниках на резинках и в очках-колёсах.
— Выпиши ей аусвайс, господин офицер велел, — распорядился переводчик. — И пожрать ей чё-нить дай.
— У меня не столовая, — огрызнулся «бухгалтер».
— Господин офицер велел! — повысил тон переводчик.
«Бухгалтер» пошарил в ящике стола, вытащил четвертушку засохшего хлеба, бросил на стол.
— Нет у меня ничего!
   
— Спасибо… — в полголоса поблагодарила Маша, жадно схватила засохший хлеб и прижала к груди.
«Бухгалтер» вытащил из стола папку, достал формуляр, макнул ручку в чернила.
— Фамилия, имя отчество, дата и место рождения…
Каллиграфическим почерком он заполнял документ.
— Национальность?
— Фольксдойче…
— Какая ты, к чёрту, «дойче»… — «Бухгалтер» пренебрежительно покосился на Машу. — Хохлушка ты! 
Так и не стала Маша немкой.
Полицай отконвоировал Машу в лагерь для женщин на окраине города.
Кивком поприветствовал охранника на пропускном пункте, мотнул головой в сторону Маши:
— Переводчицей велено. По-немецки ботает круче, чем я по фене (прим.: по фене ботать — говорить на воровском жаргоне).
— Пойдём… «переводчица», — скептически проворчал охранник и зашагал вглубь лагеря.
— Вон там шрайбштуба, — указал на каменное здание. — Если надо будет переводить, вызовут туда.
Маша поняла, что «шрайбштуба» —  это Schreibstube, канцелярия.
— Ну а, чтобы не скучно было, — полицай ухмыльнулся: — хе-хе, дам тебе завидную работу. Вон с теми бабами похлёбку варить будешь.
По соседству со шрайбштубой — видимо, чтобы легче контролировать — на металлических треногах висели два огромных котла литров по двести каждый, под которыми горели костры. Женщины лопатами, вырубленными из досок, помешивали варево. Варево пахло скверно, но оно пахло едой!
У Маши потекли слюни.
— Бабоньки, примайте помощницу! — весело прогорланил полицай. — Не забижайте!
Он указал на женщину с мешалкой, сказал Маше:
— Здесь она старшая. Слушайся её.
Втянул носом воздух, сделал блаженное выражение лица:
— Ах, вкуснятина! Что там у вас, согласно меню? Пшённая похлёбка с головами солёной трески? Да это же фирменное блюдо местного ресторана! Особенно, когда головы немного протухнут. У рыбы, не у вас!
Полицай сплюнул, скривившись от отвращения, и пошёл к себе.
Серёжка учуял запах варева, очнулся, зашептал бессильным, горячечным голосом:
— Мама, кушать! Мама, кушать! Мама, кушать!
Трясущимися руками Маша достала из узелка засохший хлеб, который ей дал «бухгалтер», осиплым голосом, более похожим на шёпот, взмолилась:
— Полейте, пожалуйста! Он сухой хлеб не сможет ёсть!
Женщина положила мешалку на край котла, молча забрала у Маши сухарь, бросила его в котёл, притопила мешалкой.
Маша бессильно заплакала. Она поняла, что Серёжка лишился еды. А похлёбку им дадут неизвестно когда.
— Миска есть? — спросила женщина с мешалкой. — Или котелок?
— Нет… — сиплым голосом, сквозь спазмы, сжавшие горло, выдавила Маша.
— Охо-хо!.. — осуждающе вздохнула женщина. Отошла в сторону, из кучи вещей вытащила консервную банку, дала Маше.
Маша торопливо приняла банку, трясущейся рукой протянула к котлу.
Женщина выловила лопатой утопленный хлеб, плюхнула его в банку, подождала, пока с  лопаты в баночку стечёт жижа.
— Мама, кушать! — словно бредил Серёжка. Он до сих пор был «прибинтован» к спине Маши. 
— Подожди, пока остынет, — предупредила женщина. — Пацана не обожги. Сама тоже поешь. Мёртвая ты ему не нужна.
Мимо них со скрипом прокатилась большая тачка, которую тянули четыре женщины. В тачке, как небольшие корявые поленца, лежали детские трупики.
Старшая заметила испуганный взгляд Маши.
— Да, вот так вот. Голод, вши, грязь, расстройства желудков…
   
Поработать переводчицей Маше не удалось. Утром всех детей и женщин лагеря построили в колонну и погнали на вокзал. Пинками и прикладами набили в теплушки столько народу, что севшие без сил на пол рисковали быть затоптанными. Со временем некоторые смогли всё-таки присесть и даже прилечь вдоль стен.
Поезд набрал скорость, остаток дня и всю ночь мчался на запад, не останавливался, укачивая задыхающихся от нестерпимой жары людей. Душный смрад висел в воздухе, потому что дети оправлялись там, где сидели и стояли. Да и взрослые тоже. Дышали через рот, чтобы не чувствовать вони. Целые сутки без воды.
Две женщины умерли.
Поезд замедлил бег. Гудок паровоза прозвучал, словно панический вопль о помощи. Те, кто приник к щелям, высасывая из них свежий воздух, увидели надпись: «Городок».
Городок! Это та станция, куда Маша с сыном приехали, перебираясь жить к мужу.
За время поездки ни еды, ни воды арестантки не получали. Все изнывали от жажды.
Дверь пронзительно завизжала, приоткрылась. Поток свежего воздуха ошеломил всех. Женщины и дети сидели и лежали, не двигаясь.
Охранник, открывший дверь, отшатнулся от вонючего воздуха, хлынувшего из вагона, выругался:
— Verdammte Schei;e! Wie sie stinken! (прим.: Ёпт! Как они воняют!)
Сдавив нос пальцами, раздражённо что-то требовал. Наконец, Катя поняла, что требовал охранник.
— Он говорит, чтобы умерших выгрузили!
Два трупа с рук на руки передали к двери и вынесли на улицу.
— Скажи ему, что мы пить хотим. Воды!
Заплакали дети, заголосили женщины.
— Trinken! Wasser! Geben Sie uns Wasser! (прим.: Пить! Воды! Дайте нам воды!)  — закричала Катя.
— Тринкен! Вассер! — кричали женщины.
— Ruhig! Schmutzige russische Schweine…(прим.: Тихо! Грязные русские свиньи), — выругался охранник, сорвал с плеча винтовку, передёрнул затвор и направил дуло на женщин.
   
Женщины замолчали.
— Воды! — негромко попросила сидевшая ближе к выходу женщина и протянула охраннику крохотный золотой крестик.
Охранник заинтересованно уставился на крестик. Взял его, кивнул головой:
— Gut (прим.: Хорошо).
Жестом приказал ждать, ушёл.
Держа сына поперёк туловища, Маша пробралась к дверям, осторожно выглянула. Почти рядом с дверью стоял ещё один охранник, скучающе ковырял носком сапога землю. Повернувшись спиной к двери вагона, медленно пошёл вдоль путей.
Маша, неожиданно от себя, схватила Серёжку под мышки, и почти вывалились из вагона. Тут же юркнула между колёс под днище. На той стороне стоял товарный состав. Маша нырнула под него…
У неё и мысли не было о побеге, всё получилось спонтанно.
Скоро они были за пределами станции. Прячась за кустами, вышла на дорогу, ведущую на северо-запад. В той стороне должен быть посёлок Крынки, где она недолго прожила с мужем. Там остались знакомые, может быть они помогут выжить.
От станции до Крынок около тридцати километров. За сколько дней она с сыном на руках дойдёт до Крынок? За три-четыре дня… В Крынки идти надо. Там есть врач. У неё беременность три месяца, надо делать аборт. С Серёжкой  ей тяжело в беженках, а беременной и вовсе…Нет, двух детишек она не вытянет, надо спасать Серёжку…
К вечеру дошли до села Рудовляне. Старая одинокая белоруска, взглянув на истощённого ребёнка, роняющего от бессилия голову на плечо матери, оставила Машу ночевать у себя.
Развела огонь, поставила в печь ведро воды. Усадила за стол, налила две кружки молока, отрезала два куска хлеба.
Серёжка с жадностью сделал несколько глотков, схватился за живот, едва не упав с лавки от мучительных резей в животе. Маша подхватила корчащегося от болей сына, стала гладить по голове, успокаивать.
    
Хозяйка с жалостью смотрела на мучающегося ребёнка, качала головой.
— О, господи, за что нам такие мучения… Война, проклятая… Народ как ураганом сорвало с мест: одни туда, другие сюда… И нет никому спасения… Всех хочется приютить, всех накормить… Да разве ж мы всех накормим? У нас в каждой хате беженцы. Есть бойцы-окруженцы, есть из плена которые… Или как ты… Войт (староста) у нас хороший, стриженых красноармейцев записывает как заключенных из советских тюрем и лагерей, тем и спасает…
— Немцы к вам не приходили, что-ли? — полюбопытствовала Маша.
Хозяйка вздохнула, вытащила из шкафчика кисет, свернула небольшую цигарку, прикурила от уголька из печки.
Маша с удивлением наблюдала за тем, как курит пожилая женщина.
— Приходили. Солдатик наш встретил их. Не знаем, откуда и взялся… Неприметный такой, чернявенький. Залез на вербу, пристроил пулемёт, и давай косить… Накосил целое кладбище. Полста с лишним, да ещё  раненые. Подстрелили его.
Хозяйка перекрестилась и горестно закачала головой.
— Притащили в деревню за ноги… Весь в крови, исколотый штыками. Бросили перед сельсоветом. Согнали народ. Офицер, кое-как по-русски лопочет, сказал: «Это есть плохой зольдат. Он убил офицер и много зольдат. Ми прошли Париж, Варшава, их никто не убил, а этот убил. Хоронить нельзя». Три дня на площади солдатик лежал, на жаре. А немцы в деревне хозяйничали. Здоровые, сытые, весёлые, в зелёных френчах с засученными, как у мясников, рукавами. Крепкие, низкие сапоги с широкими халявами (прим.: голенищами). На пряжках ремней написано: «Гот мит унс!». С ними бог, значит... Сатана с ними, а не бог!
Хозяйка сердито перекрестилась и умолкла, вспоминая прибытие немецких «освободителей».
— На третью ночь мой дед пошёл солдатика хоронить. Не по божески, мол, человеку, как скотине, на площади под солнцем смердеть… Убили его немцы. Вместе с солдатиком его потом похоронили. А я дедов кисет не выбросила, сама стала курить. Не выбросила из жадности. А попробовала, успокаивает мужское баловство…
Хозяйка горько усмехнулась, вспоминая прибытие немцев:
— Дед Никанор со своей бабкой хлеб-соль принесли, новых хозяев приветствовать. Их после революции раскулачили, так что «освободителей» встретили они с радостью. Офицер глянул на тощего старикана в стеганой куртке, подпоясанной веревкой, в выгоревшем, времён дедовой молодости, картузе, в изношенных чёсанках с галошами из автомобильной камеры… На хлеб с солью не обратил внимания, махнул брезгливо. Солдаты оттеснили «встречателей» в толпу.
   
Потом много немцев приехало на машинах и мотоциклах, стали лагерем за околицей. Походные кухни задымили. Солдаты пошли облавой, кур и гусей ловить по дворам.
Дед Михайло, дурень старый, вышел со двора посмотреть, что за шум на улице... Раззявил рот, стоит. Немцы его увидели, замахали руками, закричали: «Ком, ком!» Иди, мол, к нам! Подошёл, радостный. Небось думал, старика уважат чем… А они запрягли его в телегу, хомут даже надели на шею, и заставили возить воду от колодца.  Со смехом и ржанием: «Лос, лос, Иван!..». Да хворостиной его поперёк спины, чтобы шевелился. И фотографии делают со всех сторон.
Разожгли костры,  поросят и свиней стали жарить. Три дня разбойничали…
Утром хозяйка не отпустила Машу:
— Погляди на сына! Еле на ногах держится — куда ты его потащишь? Совсем угробить хочешь?
Несколько раз за день хозяйка наливала Серёжке молока, давала крохотный кусочек хлеба, чтобы приучить истощённый желудок к еде. К вечеру мальчишка повеселел.
На следующее утро Маша собралась идти дальше.
Хозяйка налила бутыль молока, заткнула горлышко пробкой из плотно свёрнутой газетки, печально перекрестила:
— Дай вам бог доброй дороги…
Маша опустилась перед хозяйкой на колени, поклонилась до земли.
Хозяйка подняла Машу. Женщины обнялись, заплакали.
— Спасибо вам за приют…
— Мы ж люди одной земли… Помоги вам, Господи…

= 5 =

Серёжка очень быстро уставал, Маша всё чаще брала его на спину. Мучила жажда, мучил голод, но больше всего мучили  вши. Серёжка чесался, хлопал себя ладошкой по пояснице, потому что под резинкой трусиков вши кусались сильнее всего. Наконец, начинал истерично кричать, сдирая с себя одежду.
Маша останавливалась, снимала с сына одежду, вытряхивала её, хлопала о колено, стараясь изгнать вшей. Просматривала все складочки, давила ногтями беловатых, жирных насекомых. Дважды останавливалась у речек, стирала свою и Серёжкину одежду, сушила.  Вши были неистребимы.
К полудню четвёртого дня добрели до Крынок.
Шагала по улице, из последних сил заставляя себя не упасть.
Вот дом, в котором она жила с мужем. Наконец-то!
Под крыльцом, в известной щели нашла ключ, открыла дверь, вошла.
Пахнуло домашним запахом. Не успел дом забыть людей.
На кухне в шкафу кусок засохшего хлеба. Какое счастье! И даже чайник наполовину заполнен водой. В другом шкафу пакетик с вермишелью, варенье, даже немного манной крупы!
Маша поставила на примус кастрюльку, налила воды.
— Сыночек, сейчас я тебя накормлю манной кашей с вареньем. Вкусной-превкусной!
Накормив сына кашей и, съев размоченного сухаря, Маша переодела Серёжку в чистое бельё, уложила спать, легла рядом.
Через пару часов Серёжка проснулся:
— Мама, есть хочу!
Скормила сыну остатки каши. Нужно идти к докторице. Неизвестно, дома ли она, или эвакуировалась. Нужно решить вопрос с абортом.
Вышли из переулка на улицу и наткнулись на двух патрулирующих немцев.
— Ausweis! — потребовал один из патрульных, низенький и широкий, физиономией чем-то похож на улыбающуюся свинью. Он что-то жевал или сосал. Судя по аромату и стуку жёсткого по зубам — леденец. Второй патрульный был старше, хоть и улыбался немного, но глядел насторожённо.
   
— Ich bin Volksdeutsche (прим.: я этническая немка), — пояснила Маша.
— Почему аусвайс выдан в… Baranowitschi… — с трудом прочёл русское название немец. — И тут написано, что ты украинка.
— Писарь в Барановичах, который выдавал мне аусвайс, не любил немцев, которые при советах жили на Украине. Поэтому не захотел написать, что я фольксдойче.
Сосущий леденец немец с любопытством, как на зверька, смотрел на жмущегося к ноге матери Серёжку. Вытащил из кармана леденцовую конфету, протянул ребёнку.
Серёжка жадно схватил конфету, содрал с неё бумажку, запихал конфету  в рот.
Немец восторженно хлопнул ладонями по бёдрам, показал на мальчишку, переглянулся с сослуживцем, захохотал.
— Мам, дядя забыл, что он немец? — удивлённо спросил Серёжка.
— Почему ты думаешь, что забыл?
— Он добрый…
— Что сказал мальчик? — продолжая улыбаться, полюбопытствовал немец.
— Он сказал, что вы добрый немец.
— O, ja! Ich bin guter Deutscher! (прим.: О, да! Я хороший немец!) — радостно закивал немец, протянул Маше аусвайс и жестом разрешил идти.
Маша заторопилась вдоль улицы, увлекая за собой отстававшего сына. Серёжка то и дело оглядывался назад, удивлённо глядел на дядю, который забыл, что он немец.
— Запомни, сынок, — серьёзно предупредила Маша сына. — Хороших немцев не бывает. Даже улыбающийся немец может убить тебя.
Пришли к нужному дому. Маша постучала в закрытые ставни.
Через какое-то время со скрипом открылась дверь. Выглянула измученная докторица.
— Наталья Сергеевна, помогите. Мне нужно сделать аборт.
   
Докторица с удивлением смотрела на Машу.
— Не узнаёте? — посочувствовала то ли себе, то ли докторице Маша.
Наталья Сергеевна качнула головой, произнесла осторожно:
— Нет.
— Я Маша Синицина, жена Георгия Николаевича, хирурга…
— О, боже!... — Наталья Сергеевна двумя руками закрыла рот, словно боясь, что закричит. — Я же тебя неделю назад видела…
Опустила взгляд на мальчика, жмущегося к ноге матери.
— Серёжа… О, господи! Я же вас не узнала! Неделя всего… Бедненькие…
— Наталья Сергеевна, мне нужно сделать аборт.
Наталья Сергеевна непонимающе смотрела на Машу.
— Двоих я не вытяну. Этого надо спасать, — Маша погладила Серёжку по головке. — Вы же видите, что война сделала с нами всего за неделю…
Лицо Натальи Сергеевны страдальчески скривилось, она всхлипнула, протянула вперёд дрожащие руки:
— Разве я могу такими руками… Оба моих сына тяжело ранены…
Она опустилась на ступеньку крыльца. Маша села рядом.
— Когда подошли немцы, — стала рассказывать Наталья Сергеевна, — их самолёты сбросили листовки, в которых было написано, что все жители должны покинуть посёлок и собраться за околицей, в поле. А потом прилетели бомбовозы, сбросили бомбы на людей, обстреляли из пулемётов. Было много убитых и раненых, лазарет переполнен, лечить нечем… Оба моих сына…
Наталья Сергеевна обхватила голову руками, всхлипнула, закачала головой.
Женщины сидели, склонив головы на плечи друг другу, обнявшись. Тихо плакали.
Утром Маша пошла в лазарет. Зная, что на войне в любую минуту может случиться непредвиденное, не оставляла сына ни на минуту. Смотрела на измученного, истощённого малыша и убеждала себя, что надо перетерпеть боль, вынести всё ради того, чтобы спасти его.
После мучительной процедуры вернулась домой, упала на кровать.
Серёжка то и дело просил есть. Хорошо, что вчера она сварила полную кастрюлю манной каши. Разрешала сыну съедать по четыре ложки каши в час. Сын, конечно, хитрил, загребал ложкой, сколько возможно, то и дело спрашивал, прошёл ли час…
Вечером, едва стемнело, кто-то заскрёбся в окно.
— Дочка, — услышала она громкий шёпот. — Узнали, что ты жена красного командира… Уходить тебе срочно надо!
Превозмогая боль, поднялась, собрала вещи, остатки еды, взяла сына, ушла в темноту. Шла и чувствовала, как по ногам ползут тёплые капельки крови.
   
= 6 =

За день дошли до деревни Рудовляне. На том силы и кончились.
Приютила многодетная семья. Бедность ужасающая: низкая закопченная изба, глиняный пол, большая печь, сундук, щербатый стол, лавки. И блохи, полчища блох.
Маша помогала хозяевам ухаживать за детьми, стирала.
У сына тело покрылось язвами, он расчёсывал их, кричал день и ночь. Деревенские бабы говорили, что у мальчика застужена кровь. Как можно застудить в летнюю жару? Приносили всякие настои, самодельные мази, примочки. Лечение немного помогло.
Рассказывали, что на железнодорожную станцию каждый день пригоняли пленных. Говорили, если кто из местных мужа, брата или сына признает, отпускают их домой, если обещает не воевать больше.
У Маши всколыхнулась надежда: а вдруг? Вдруг муж попал в окружение, в плен?
Договорившись с другими беженками, пошли на станцию, до которой было десять километров.
На площади перед небольшим станционным зданием несколько женщин и стариков торговали варёной и сырой картошкой, огурцами, луком и прочей мелочёвкой.
— Мам, помидорку хочу… — прошептал, как о несбыточной мечте, Серёжка.
У Маши были припрятаны деньги «на всякий случай». Но то были советские деньги, а власть теперь немецкая…
— На какие деньги торгуете? — спросила осторожно у пожилой женщины.
— На всякие торгуем, — невесело ответила женщина. — И на советские, и на немецкие… Жить-то надо…
Маша купила большую красивую помидорину, протянула сыну. Серёжка вонзил зубы в сочную мякоть.
— Мама-а… Какая вкусная! А душистая какая!
— Идут! Идут! Наши идут! — прошелестело в небольшой толпе, собравшейся на вокзальной площади.
   
По дороге на вокзальную площадь выходила колонна пленных, конвоируемых немецкими автоматчиками. Истощённые, небритые, грязные, оборванные, многих поддерживали товарищи. Безнадёжно потухшие глаза. Один из охранников шёл сбоку, погонял пленных суковатой палкой чуть тоньше черенка лопаты.
— Откуда вы? — спросила одна из женщин.
— Из под Минска… Две тысячи вышло… Тыща, наверное, уже полегла. Кто упадёт, тех стреляют. Не кормят. А за день двадцать километров заставляют проходить…
Увидев, что женщины протягивают пленным съестное, один из охранников, выстрелил в воздух, закричал:
— Brot ist kann nicht! Nur Wasser!
— Хлеб нельзя! Только воду! — перевела Маша.
— Господи! Да спасать же надо! — простонала стоящая рядом с Машей женщина и бросилась на шею проходившему мимо пленному.
Тот удивлённо смотрел на незнакомую женщину.
— Миша! Муженёк! — что есть сил голосила женщина, и вполголоса приказала: — Скажи, что я твоя жена, тебя отпустят!
— Жена моя, жена! — счастливо глядя на товарищей и на конвоира, тряс головой пленный.
— Dieses ist Ihr Ehemann? (прим.: Это твой муж?) — спросил конвоир у женщины.
— Муж, муж он мой, муж! — уверяла женщина, прижимая мужчину к груди.
— Geh zum Teufel! (прим.: Иди к черту!) — конвоир пинком выгнал пленного из колонны.
Не задерживаясь, женщина бегом увлекла пленного подальше от колонны. Другие пленные с завистью смотрели вслед уходящему товарищу.
 «Спасать же надо!» — эхом повторялись в голове Маши слова женщины, только что уведшей с собой незнакомого ей мужчину.
Мимо шли бойцы… Вон лейтенант… Два бойца ведут под руки капитана… Едва переставляет ноги… Раз не отодрал шпалы с петлиц, значит, честный, не боится быть расстрелянным…
— Муж мой, муж! Ehemann! — закричала Маша неожиданно для себя и рванулась к капитану.
— Папка! — завопил Серёжка, и заметался глазами, пытаясь увидеть отца.
— Ehemann? — спросил подошедший к Маше офицер.
— Да, да, да… Муж! — трясла головой Маша.
— Ihre Frau? (прим.: Твоя жена?) — спросил у капитана.
Капитан поднял мутные, ничего не понимающие глаза.
Офицер усмехнулся. Подумал. Увидел прижавшегося к ноге матери Серёжку. Указал на капитана, спросил мальчика:
 
— Dieses ist Ihr Vater, Bubi? (прим.: Это твой отец, малыш?) Отьетс? Папа?
— Это не мой папа… — пугливо затряс головой мальчик и прижался к матери.
Офицер зло усмехнулся.
— Mistst;ck (прим.: Кусок дерьма)! — выругался он, схватил Машу за руку и толкнул в толпу пленных. Оторвавшись от матери, Серёжка упал, закричал.
Маша на кого-то наткнулась, дёрнулась выскочить из массы пленных… Охранник оттолкнул её назад, передёрнул затвор автомата, выстрелил вверх…
 
= 7 =

Серёжка плакал навзрыд. У него отняли маму! Такой безмерной несправедливости в его жизни ещё не было.
Он сидел на земле, вокруг стояли, переминались, проходили чужие ноги.
Внезапно он умолк: надо же догнать маму!
Протиснулся между ног, выскочил на дорогу… Колонна пленных уходила.
— Мама! — заверещал он. — Мамочка!!!
Бросился за колонной.
Догнал медленно бредущих людей, кинулся…
— Мама!
Охранник пинком, как дворняжку, отшвырнул ребёнка в сторону, передёрнул затвор автомата, выстрелил в воздух и направил автомат на людей:
— Mistst;ck!
Серёжка упал кому-то под ноги, его отпихнули подальше от дороги.
Серёжка почувствовал, что произошедшее — огромный камень, который ему не поднять. Но который может раздавить его. Давно-давно тому назад, когда не было войны, когда мёртвые люди и лошади не валялись на дорогах, когда папа и мама смеялись и любили его, он был маленьким, мог капризничать… Теперь плакать и капризничать нельзя. Потому что некому его успокоить.
Ребёнок сидел у ног людей. Молчал, не плакал, ничего не просил, поэтому на него не обращали внимания. Привыкли к бездомным детям. Много сейчас и детей, и женщин, и стариков со старухами сидят, лежат, молчат или чего-то просят… Со всеми страдать — души не хватит, всех накормить — хлеба нет. Война.
   
Люди топтались около мальчика, шли мимо. Иногда спотыкались о сидевшего на земле ребёнка. Споткнувшись, перешагивали. Молча или коротко выругавшись. Привыкли переступать, обходить и спотыкаться о сидящих, лежащих и мёртвых. Война.
Серёжка думал: «Сначала война забрала папу. Теперь плохие немцы отняли у него маму. Все немцы плохие. Это он теперь понял хорошо. Тот немец, что угостил его леденцом, не был хорошим немцем. Он просто забыл, что он немец».
Какая-то тётка споткнулась о ребёнка, сама чуть не упала. Заругалась сердито:
— Ты чего здесь сидишь? Затопчут ведь! Отойди в сторонку!
«Тётка не злая. Она заботится о нём. Правильно говорит, что нельзя здесь сидеть. Затопчут».
Серёжка встал, отошёл к дому, сел у стены.
Когда он жил с мамой и папой, он был маленьким. Потому что мама и папа о нём заботились.
Прошлым летом ему исполнилось шесть лет. В день рождения мама испекла торт, ему подарили большую железную машину… Прошёл год. Значит, ему уже семь лет. День рождения из-за войны не успели отметить. Мама рассказывала, что осенью он должен пойти в первый класс. И в школу ходить он должен был самостоятельно. «Потому что ты большой!» — смеялась мама. А раз папы и мамы рядом нет, раз он большой, то и заботиться о себе должен сам.
Серёжка тяжело вздохнул. Вздохнул, как взрослый человек, уставший от груза забот. Хотелось есть и пить.
Толпа, собравшаяся посмотреть на колонну пленных, разошлась.
Серёжка знал, что на улице люди не едят. Едят дома. В столовых. В поездах всегда едят. И в залах ожидания на вокзалах…
Дома у него нет. Столовые, как война началась, не работают. В поезд его не пустят… Надо идти на вокзал.
На вокзале толпились немецкие солдаты, на площади дымилась полевая кухня.
На лавочке, недалеко от входа в вокзал, вытянув далеко вперёд ноги, сидел лысый немец в смешных круглых очках. В одной руке держал банку вскрытых консервов и хлеб. Ножом в другой руке цеплял мясо из банки, клал на хлеб. Чавкая и урча от удовольствия, жрал.
Серёжка остановился рядом, наблюдая за обжирающимся немцем. От вкусного запаха консервов у него потекли слюни.
Немец увидел мальчика, стоявшего чуть дальше его вытянутых ног, посмотрел на свои грязные сапоги, подумал. Указал на валяющуюся у лавочки тряпку, жестом показал, что надо почистить сапоги.
   
Серёжка взял тряпку, тщательно протёр немцу сапоги.
— Gut (прим.: Хорошо)! — одобрил немец.
Доел консервы, сытно рыгнул, сожалеющее вздохнул, взглянув в пустую банку. Бросил оставшийся кусочек хлеба в банку, протянул Серёжке.
— Данке! — поблагодарил Серёжка.
Мама играла с ним в учительницу и ученика, научила Серёжку коротким обиходным немецким предложениям.
Кусочком хлеба Серёжка тщательно вытер стенки и донышко банки, положил хлеб в рот. Долго жевал, растягивая удовольствие от вкусного хлеба, смазанного соусом мясных консервов.
К немцу подошёл сослуживец. Сытый немец кивнул на русского мальчишку:
— Густав, посмотри на этого зверёныша. Рот улыбается, а глаза — как у волчонка.
— Дикий народ, Карл… И детёныши у них дикие, того и гляди, покусают.
— Тебе не надо сапоги почистить? Он мне хорошо почистил.
Серёжка пальцем выгладил банку изнутри, обсосал палец. Подошёл к каменной урне, стоящей сбоку от скамьи, положил банку в мусорку, как учила мама.
— Гляди, какой воспитанный зверёк! — удивился Карл.
— Да, надо почистить сапоги, — согласился Густав. — Посторожи эту обезьянку, чтобы не сбежала, я сейчас вернусь.
Он отошёл и через некоторое время вернулся с ранцем.
Сел рядом с Карлом, достал из ранца щётку и баночку с гуталином, завёрнутые в тряпицу. Вытянул ноги, жестами показал Серёжке, чтобы тот протёр сапоги той же тряпкой, которой мальчик протирал сапоги Карлу. Потом открыл гуталин, показал, как щёткой начистить сапоги.
Серёжка долго и тщательно начищал немцу сапоги гуталином.
Потом немец показал, как отполировать сапоги чистой тряпкой.
— А что, Карл, из таких прилежных зверьков можно вырастить прилежную рабочую скотину для имений, которые мы здесь получим! — одобрил работу мальчика Густав.
— Ну, дай ему что-нибудь за прилежание, — снисходительно разрешил Карл.
Серёжка стоял, ожидая платы за тщательную работу. Работал он на совесть и даже вспотел.
Густав встал, двумя пальцами подцепил из мусорки банку, неторопливо куда-то ушёл.
Серёжка расстроился: немец удрал, не наградив за работу.
Но немец вернулся. Поставил банку, наполненную горячей кашей на край лавки, указал Серёжке:
— Eessen (Ешь)!
   
Серёжка работал до вечера. Вычистил множество сапог. Заработал много кусочков хлеба, несколько сигарет, конфет и даже банку консервов. У полевой кухни повар дал обрезки колбасы с верёвочными хвостиками. Колбасы, правда, у хвостиков было совсем немного.  Заработанное Серёжка сложил в выброшенную сумку, какие висели у немцев на лямках через плечо.
 Когда начало смеркаться, Серёжка забеспокоился. Не то, чтобы он боялся темноты, но одному ночью оставаться не хотелось. Ему казалось, что в тёмных углах и под лавками прячутся злые немцы с автоматами в руках. Пойдёт он мимо, а они выскочат и начнут громко ругаться и тяжёлыми сапогами пинаться. А то и за уши отдерут.
Придерживая сумку рукой, он потрусил вдоль улицы, обегая стороной тёмные углы и закоулки.
На лавочке у домика на одно окно, опёршись руками на палку, сидела старушка, похожая на нахохлившуюся ворону.
Серёжка внезапно остановился:
— Бабушка, можно я у тебя переночую?
Старушка сидела, не шевелясь. Серёжка было подумал, что она дремлет и его просьбу не слышит. А может глухая. Старики ведь часто бывают глухими. Но старуха тяжело вздохнула и ответила:
— Нечем мне тебя, внучек, покормить. Прости старую, что не подаю. Сама нищей стала.
— Бабушка, у меня есть хлебушек, — Серёжка радостно похлопал по сумке. — Я и тебя накормлю! Мне бы переночевать… А то одному ночью… 
Голос Серёжки с восторженного понизился до едва слышного.
— А где ж твои родители? — спросила старушка, но качнула головой и упрекнула сама себя: — Да что я… Где сейчас могут быть родители у одинокого ребёнка…
— Папа у меня военный, — гордо ответил Серёжка. — Он воюет. А мама… Маму днём немцы угнали.
Серёжка тяжело вздохнул, губы у него задрожали, он шмыгнул, и едва сдержался, чтобы не заплакать.
Старушка протянула руку, привлекла ребёнка к себе, погладила успокаивающе по спине:
— Ты, внучек, про папу-военного не рассказывай никому. Время сейчас плохое… А кем же он у тебя? Командиром или так?
— Папа у меня в госпитале служит. Хирургом.
— Вот так и говори: папа, мол, врач. Хирург. А про то, что военный, ты помалкивай. Ну, пойдём, горемычный, я чаю согрею. Меня бабой Настей зовут. А тебя как кличут?
— Серёжей.
— Сколько же тебе лет, Серёжа?
— Семь, восьмой, скоро девять.
   
— Ай, молодец, внучек! Восьмой, скоро девять… Глядишь, и война к тому времени кончится… Выгонят наши супостатов…
Дом у бабы Насти был совсем маленький: одно окошко на улицу, да два во двор. Весь двор, кроме тропинки, занимал огородик. Внутри дома крохотные сени, да одна комната, в половину которой растопырилась огромная печка. Напротив печки небольшой стол из досок, две лавки у стола. В углу — лежанка, застелённая лоскутным одеялом.
— Баб Насть, пить хочу! — попросил Серёжка.
— А вон у печки ведро и ковшик, попей.
Баба Настя развела небольшой костерок на загнетке печки, поставила на таганок чайник.
Серёжка напился, вытер рот тылом ладони, подошёл к столу, выложил банку консервов, завёрнутые в бумажку сигареты,  высыпал кусочки хлеба, конфеты и обрезки колбасы.
 Баба Настя заохала, удивляясь богатству:
— Где ж ты, внучек, всё это добыл?
— Заработал, баб Насть, — со взрослой усталостью в голосе сообщил Серёжка. — Давай поужинаем, есть хочу. Консерву откроем?
— Нет, внучек. Консерва пусть тебе в запас останется. Я из колбасок супчик сварю. 
Баба Настя ножом срезала с колбасных обрезков верёвочные хвостики, очистила от кожурок, сложила обрезки в чугунок, залила водой, поставила на таганок вместо чайника. Почистила картофелину, луковицу, мелко порезала всё, добавила в чугунок. Скоро вода закипела, запахло вкусным супом.
Баба Настя налила большую миску Серёжке, себе поменьше.
— Баб Насть, такого вкусного супа я в жизни не ел! — признался Серёжка, выхлебав полмиски.
— А ты сегодня ел?
— Утром только. И в обед помидорину, мама покупала. Вкусная!
Вспомнив маму, Серёжка расстроился, губы его скривились, он едва удержался, чтобы не заплакать.
— Не плачь, внучек…
Баба Настя погладила Серёжку по голове.
— Ешь, работничек, ешь… А как же ты хлебушек-то заработал?
— На вокзале немцам сапоги чистил.
Баба Настя тяжело вздохнула, осуждающе качнула головой, но сказала не то, что думала:
— Куда деваться… Ради куска хлеба и сапоги господам не грех почистить… А где ж твои сапожные принадлежности?
— Какие принадлежности?
— Ну, щётка сапожная, гуталин…
— Да я так, тряпочкой.
— Нет, внучек. Тряпочкой только грязь счищать. А чтобы хорошо заработать, надо щёткой, да с гуталином, а потом чистой тряпочкой блеск навести. Ты завтра с утра на базар сходи, на сигареты щётку сапожную выменяй, да баночку гуталина.
Баба Настя заметила, что Серёжка то и дело почёсывается.
— Тебя, похоже, вошки донимают, — покачала она головой. — Ты вот что, внучек… Давай-ка я волосёнки твои состригу, чтобы вошки в них не водились. Одёжку снимай, прокипячу в чугунке. Да и тебя выкупаю…
Через пару дней Серёжка на привокзальной площади был уже своим человеком. Лихо чистил и гуталинил щёткой сапоги солдатам и офицерам, наводил блеск длинной тряпицей, которую дала ему баба Маша. Платили ему кто чем: кусками хлеба и колбасы, сигаретами, немецкими деньгами. Неулыбающимся немцам с железными бляхами полумесяцем на груди Серёжка чистил сапоги бесплатно. Эти были главные, проверяли всех, назывались фельджандармерией. Их боялись даже немецкие солдаты.
Немцы почему-то звали Серёжку Иваном.
— Меня зовут Сергей! — пытался объяснить со смехом Серёжка и стучал кулаком себе в грудь: — Сергей я!
Но немцы были глупые, хлопали его по плечу и настырно называли по-своему:
— Nein. Du bist kleiner Ivan (прим.: Нет. Ты есть маленький Иван).
Так и приклеилась к Серёжке кличка Серёжка-Кляйныван.
Весь заработок Серёжка отдавал бабе Насте. С питанием у них наладилось. Консервы, которые изредка приносил Серёжка, баба Настя прятала в шкафчик, приговаривала:
— Это твой запас.
Накопив сигарет, Серёжка выменял себе на базаре крепкие ботинки: его сандалии порвались и последнее время он ходил босиком.
   
***
В большом деревянном доме с левой стороны вокзала работала столовая для проезжающих офицеров. Составы с войсками проходили через станцию на восток постоянно. Рядом со столовой немцы готовили еду в походных кухнях и котлах под открытым небом. Пищевые отходы выкидывали в железные ящики и сливали в бочки.
Около ящиков постоянно крутились дети. Там можно было найти хлебные корки, а если повезёт, то и большую горбушку. Немцы выбрасывали в мусорку банки из-под масла, ветчины и варенья, которые можно вычистить пальцем, а палец облизать.
В помойную бочку сливали остатки густого супа из войсковой столовой. Немцы не позволяли выбирать из бочек суп, потому что откармливали им свиней. Но детишки умудрялись подбежать к бочке и зачёрпнуть консервной банкой супа. Если удавалось набрать суп в большую банку, это была еда для всей семьи. Дома такой суп разбавляли водой, добавляли рубленой лебеды вместо капусты, кипятили, ели день или два.
   
Серёжка отходами не питался, пропитание себе и бабе Насте он зарабатывал.
Пожилой солдат, подсобный рабочий столовой, видел, что Серёжка не попрошайничает, а трудится, и относился к мальчику уважительно. Однажды он сидел в тени, курил. Серёжка пробегал мимо. Немец указал на лавку рядом с собой:
— Setz dich (Прим.: Садись).
Серёжка сел, поблагодарил:
— Данке.
Немец одобрительно оттопырил нижнюю губу, покивал головой. Помолчав, покурив, сказал:
— Mein Name ist Hans. Was ist deins? (прим.: Меня зовут Ганс. А тебя?)
— Сергей.
— Gut, kleinen Ivan (прим.: Хорошо, маленький иван), — кивнул Ганс.
Серёжка привык к тому, что немцы называли его Кляйнываном, поэтому возражать не стал.
Ганс сидел, оперевшись локтями о колени, ссутулившись, изредка затягивался, невесело о чём-то мычал и тяжело вздыхал.
— Ich habe zwei Kinder zu Hause, — сообщил с грустью.
Предложение было несложное, говорил Ганс медленно, и Серёжка понял, что дома у него двое детей.
Ганс показал рукой, какие дети маленькие.
— Du verstehst? (прим.: Понимаешь?)
— Ферштее, — кивнул Серёжка.
— Ich vermisse (прим.: Я скучаю), — буркнул Ганс и вздохнул.
Что сказал немец, Серёжка не понял, но переспрашивать не стал.
— Du hast Vati und Muti? (прим.: У тебя есть папа и мама?)
Серёжка молча развёл руками, губы у него задрожали, он задрал голову вверх, чтобы слёзы не потекли из глаз.
Немец утешительно похлопал Серёжку по спине:
— Krieg… (прим.: Война…)
Серёжка плакать не стал, лишь тяжело вздохнул.
— Du bist ein guter Junge, arbeitest (прим.: Ты хороший мальчик, работаешь), — немец одобрительно погладил Серёжку по голове. Указав на копающихся в отбросах детей, скривился и безнадёжно махнул рукой. Достал из нагрудного кармана пачку шоколада, протянул Серёжке, похлопал его по спине.
— Komm zu mir (прим.: Приходи ко мне). 
Затушил сигарету о лавку, потрепал Серёжку за щёку, и ушёл.
    
Несмотря на то, что он получил такой фантастический подарок — настоящую шоколадку! — прикосновение немца к щеке Серёжке было неприятно. Добрых немцев не бывает, это Серёжка знал твёрдо. А этот просто вспомнил своих детишек. И шоколадку он подарил будто своему немчонку, а не ему, русскому Сергею, который для него, как и для всех фрицев, Кляйныван…
— Эй, шкет, стой! — услышал он, когда проходил мимо помойки.
Серёжка остановился.
От помойки к нему шёл оборванный, чумазый пацан лет десяти. Серёжка знал, его зовут Михась, он верховодил помоечной малышнёй. Серёжка часто видел, как Михась задавал трёпку своим подчинённым.
— Шо це таке? — издали спросил Михась, жадно глядя на шоколадку в руке Серёжки.
Михась был на голову выше Серёжки, да и в плечах пошире. Дать отпор такому здоровяку не получится, понял Серёжка.
— Я тебя знаю, ты — Кляйныван. Дай подивитися шоколаду, — потребовал Михась, остановившись рядом с Серёжкой.
Серёжка спрятал шоколадку за спину и набычился.
— Ты лях чи жид? Мий дядько служе полицаем, он ляхив и жидов в тюрьму сажае, — кивнул Михась в сторону здания за спиной Серёжки.
Серёжка знал, что в двухэтажном доме из красного кирпича рядом со станцией немцы устроили тюрьму. У входа стояли два солдата в чёрных мундирах и железных касках. Подходить к этому дому Серёжка боялся.
Серёжка растерянно оглянулся. Отдать вкусную шоколадку было для него огромной потерей.
В это время из столовой вышел Ганс с бадьёй помоев. Увидев стоящих в явно не дружественных позах пацанов, остановился.
— Was ist los, Sergej? (прим.: Что случилось, Сергей?) — крикнул немец.
— Вон Ганс вышел, — кивнул в сторону немца Серёжка. — Он мой… знакомый. И зовут меня Сергеем, даже немец знает. Я скажу ему и он тебя, свинью помоечную, вместе с твоим предателем-дядей прямо здесь пристрелит.
— Та ладно, Серый, — моментально переменил тон Михась. — Я всегда знал, что ты хлопець гарний! Если кто забижае, скажи мне, я порядок наведу…
Серёжка поднял руку с шоколадкой вверх, сигнализируя немцу, что всё в порядке, и, отвернувшись от Михася, гордо ушёл.
      
***
Серёжка увидел, как к окнам столовой задним ходом подъехала большая военная машина. Два солдата опустили задний борт и стали носить хлеб внутрь столовой.
Серёжка по колесу залез на кузов и через узкую щель под тентом фургона с трудом вытащил большой каравай хлеба, спрятал его под рубашку. Хлеб был свежий и ещё тёплый, во весь живот. Серёжка стал похож на маленькую тётеньку, у которой скоро родится ребёночек. 
Придерживая двумя руками «живот», он заторопился домой, к бабе Насте.
На перекрёстке затормозил большой грузовик, в кузове которого сидело много солдат. Трое из них выпрыгнули, под улюлюканье сослуживцев схватили проходившую мимо девушку, затащили в кузов. Девушка испуганно кричала, пыталась отбиваться. Солдаты тоже кричали, только восторженно. Потом девушку затолкали на дно кузова.
— Да что же это за нехристи! — с ненавистью проговорил пожилой мужчина, шедший навстречу Серёжке. — Днём на улице дивчин насилуют…
Когда Серёжка отнёс хлеб и возвращался назад, машина стояла на том же месте.
Два солдата почти выбросили за руки ту девушку вниз. Девушка была измучена, в растрёпанной одежде. Опустив голову и сгорбившись, запахивая двумя руками разорванное на груди платье, медленно побрела прочь.   
Около Серёжки остановились два автомобиля, разукрашенные жёлто-зелёными защитными пятнами.  Один автомобиль с открытым кузовом, второй — с будкой из палаточной ткани. На дверцах автомобилей нарисованы стрекозы (прим.: птицы, стрекозы и комары — символы ликвидационной группы бригадефюрера СС Карла Шёнгарта). В кузовах сидели солдаты в зеленоватых мундирах с чёрными повязками на рукавах, вооружённые автоматами и карабинами. У всех на поясах висели пистолеты и штыки. Солдаты устало, но довольно весело переговаривались на украинском языке.
— Гей, хлопчик! Де у вас станция? — окликнул Серёжку из кабины первой машины одетый в немецкую форму унтер-офицер. Серёжка уже научился отличать офицеров и унтер-офицеров от солдат. — Пиднимайся до кабини, показувай нам шлях.
Серёжка привык к «неправильному русскому языку», на котором разговаривали местные, и понял, что дяденька хочет, чтобы он показал им дорогу на вокзал. Ему было по пути, поэтому он с удовольствием залез в пахнущую бензином кабину.
— Туда, — указал рукой вперёд.
Машина тронулась, проехала квартал.
— А теперь туда, — Серёжка указал направо.
Машина выехала на привокзальную площадь.
— Вон, праворуч, червоний будиночок, — унтер-офицер указал водителю на тюрьму и лениво упрекнул Серёжку: — Так бы и сказав, що через два будинки праворуч.
— Ты ж сам велел садиться! — лукаво улыбнулся Серёжка.
— Хитрий хлопець, далеко пийдишь, якщо не зловят, — одобрительно похлопал Серёжку по плечу унтер-офицер и протянул пачку сигарет. Из кармана у него вывалились немецкая марка. Унтер-офицер отдал Серёжке и марку. Спросил со скуки: — Що робиш, коли ничого не робити?
— Работаю, — гордо ответил Серёжка. — Немцам сапоги чищу.
— Чоботи чистишь? Почекай тут,  — велел унтер-офицер, указывая в тень от машины. — Нам чоботи буде очистити. 
— А у меня ни щётки, ни тряпки, ни гуталина нет, — сообщил Серёжка.
— Буде тоби щитка, буде тоби тканина з ваксою, буде тоби и дудка в зад, — успокоил унтер-офицер Серёжку.
Унтер-офицер оказался начальником всех остальных солдат. Потому что, когда солдаты вылезли из машин, он построил их и велел всем почистить «чоботи», а кому лень, сапоги почистит «о тый хлопчик» и указал на Серёжку. Да и возрастом он был старше остальных. Почти все называли его «пан голова» и только отдельные — Нечай, но с почтительной интонацией.
   
Некоторые солдаты принялись чистить сапоги сами, а один подошёл к Серёжке, подал ему завёрнутую в тряпицу сапожную щётку и велел чистить «з ваксою». Баночку тоже подал.
Серёжкины руки привычно замелькали быстрее мельничных крыльев… Солдат одобрительно хмыкал, наблюдая за работой семилетнего чистильщика сапог.
— Гарний хлопець…
Скоро сапоги блестели лучше всех из команды. К Серёжке стали подходить другие солдаты. Каждый вытаскивал свои сапожные принадлежности.
Платили все: хлебом, колбасой, сигаретами, деньгами…
Домой Серёжка вернулся с богатым заработком.

Когда на следующее утро Серёжка пришёл на вокзал, к нему подошёл Нечай, приказал:
— Пойдём со мной, хлопчик.
От пана Нечая сильно воняло самогоном.
Нечай подвёл Серёжку к крытой машине, стоявшей у тюрьмы, открыл задний борт. На дне кузова вперемежку лежала одежда и обувь. 
Вынес из подсобного помещения две корзины, поставил у борта.
— В одну сложи обувь, в другую одежду. Перенесёшь всё туда, — указал на подсобку. — Одежду перетряхнёшь, все карманы проверишь, что найдёшь, сложишь в чемодан, там стоит. Одежду получше — в одну кучку, старую и рваную — в другую. Обувь вычистишь, поставишь рядком. Хорошо поработаешь — хорошо награжу. За плохую работу выпорю. Ферштеен?
— Ферштеен… — согласился Серёжка. Что тут непонятного…
Нечай подсадил Серёжку в кузов и ушёл.
Серёжка побросал одежду и обувь в корзины, отволок корзины в пустую подсобку. Стал проверять и сортировать одежду, раскладывать на две кучки: что поновее и что порванее. В карманах находил обручальные кольца, наручные часы и мелкие деньги.
Разобрал обувь по парам, выставил рядком вдоль стены. Зачем-то пересчитал. Оказалось двадцать четыре пары. Почти вся обувь была испачкана глиной.
Отобрал крепкую. Рубашкой из кучи старой одежды вытер верх башмаков, палочками отколупал глину с подошв, чёрную обувь начистил гуталином.
Занимался этим почти до вечера.
Сделав работу, вышел на улицу, сел у порога. Устал. Чувствовал, как гудели руки, как отяжелели ноги. Да и голова налилась сонливостью.
Серёжка не заметил в полудрёме, как к нему подошёл Нечай:
— Всё сделал как надо?
Серёжка молча кивнул.
— Пойдём.
   
Нечай шагнул в подсобку. Одобрительно осмотрел стаявшую вдоль стены чистую обувь, две груды одежды, открытый чемодан, наполненный мелкими вещами.
— Себе что-нибудь взял?
— Мама без спросу не велела ничего брать, — буркнул Серёжка.
Нечай похлопал Серёжку по карманам, ничего не нащупал.
— Молодец, хлопчик, молодец…
Снял с Серёжки фуражку, бросил рядом с чемоданом:
— Собери в фуражку все деньги.
Серёжка сложил в фуражку бумажные советские и немецкие деньги и монеты.
Нечай любовно выбирал из чемодана золотые кольца, нанизывал их на пальцы. Как рыбу, клал поперёк ладони часы, одобрительно оценивал. Глянул на фуражку с деньгами, выбрал из кучи перочинный ножик, бросил в фуражку. Вышел и скоро пришёл снова. Положил рядом с фуражкой полбулки хлеба и полбатона колбасы:
— Забирай.
— Всё? — поразился Серёжка.
— Всё. Да помалкивай о том, что видел. Лишнего будешь языком трепать, запорю до смерти и в сортирной яме утоплю. Или живьём свиньям скормлю. Видел у немцев свиней?
— Видел…
Серёжка смял деньги, чтобы спрятать их в фуражке, ножик сунул в карман, подхватил хлеб и колбасу, помчался к бабе Насте.
— Откуда такое богатство? — спросила насторожённо баба Настя, разглядывая ворох денежных купюр и продукты.
— Заработал, бабуль, — устало ответил Серёжка.
— Трудом заработал или как? — подозрительно глянула на мальчика старуха.
— Трудом, баб Насть. А сначала обещал запороть до смерти, если плохо сработаю. И в сортирной яме утопить.
Про свиней Серёжка промолчал, чтобы не пугать старушку.
За что обещал утопить и скормить свиньям, Серёжка промолчал.
— Я, бабуль, плохую работу делать не буду, ты не бойся.
— Ну и хорошо, внучек. Ты вот эти денежки спрячь, тебе в запас они. А на эти, — баба Настя сгребла мелочь в сухую ладонь, — я керосину на базаре куплю. Мы с тобой вечерами с лампой будем сидеть, да на керогазе чай греть. И вот ещё что… У соседки мужика полицаи три дня назад забрала. Вернули сегодня. Едва живого. Всё нутро отбили. Давай поможем немного им, хлебушка дадим.
— Давай. Я ещё заработаю. А за что соседа избили?
— У него отец был урождённый Австрии. Но с детства здесь жил. Даже немецкого языка не знал. А мать русская. Вот власти ему и предложили подписать фолькслист (прим.: Volksliste —документ, выдававшийся властями Третьего рейха фольксдойче, прошедшим процесс натурализации и проверку «чистоты происхождения»), чтобы он считался немцем. А он отказался. Какой я, говорит, немец. Мать русская, жена русская, дети русские, по-немецки ни слова не знаю… Вернулся сегодня. Люди принесли. Голова разбита, глаз не видно, говорить не может. Еле дышит, плюёт кровью, рёбра ему поломали.
— Конечно, баб Насть. И колбаски дай. И денег, если лекарства надо купить.
Баба Настя сходила к соседям, отнесла подарки. Когда вернулась, перекрестила Серёжку и поцеловала в лоб:
— Кланялись тебе соседи. Уж такие благодарные, такие благодарные… Велели поцеловать… Охо-хо, грехи наши тяжкие… За что Бог нас наказал? Видать, за то, что отвернулись от Него двадцать лет назад…
Присела у стола, горестно подпёрла щёку ладошкой.
— Украинские националисты ужас что творят!
— Наци… налисты, это кто, баб Насть?
— Которые фашистам служат и кричат: «Украина понад усё!». Немцы себе кричат: «Германия превыше всего!», вот и наши… Синагогу, что на старом базаре, бензином облили и подожгли.
— Синагога, это кто?
— Синагога, это у евреев вроде нашей церкви.  Огонь был такой сильный, что в соседних домах оконные стёкла от жары гнулись. Говорят, в огонь нескольких евреев бросили. А ещё, соседка рассказывала, за городом целый эшелон советских военнопленных расстреляли.
   

***
Вечером в окно с улицы кто-то тихонько постучал.
— Кто там? — спросила баба Настя, вгляделась в сумерки за окном, охнула, вспомнила бога, и побежала открывать дверь.
— Ты одна, тёть Насть? — спросил вошедший мужчина.
— Мальчик со мной. Наш мальчик, не бойся его, Коленька. Ты в бегах, что-ли?
— В бегах, тёть Насть. Можно у тебя спрятаться?
— Можно, только где ж я тебя спрячу? Нешто в подвальчике?
— Нет, тёть Маш. Переночую, а днём на чердаке у тебя устроюсь.
Гость сел за стол, утёр рукавом лоб.
— Дай попить, тёть Маш.
— А что ж ты бегаешь, Коленька? Али против них что делал? — спросила с опаской старушка, подавая гостю ковш с водой.
— Да ничего не делал. Я ж инженер, тёть Насть. Ну и по должности, в партии состоял. А оуновцы (прим.: ОУН — организация украинских националистов) сейчас коммунистов вылавливают, списки комсомольцев и даже пионеров ищут. Евреев на улицах стреляют. Поляков в тюрьмы собирают, потом расстреливают. Евреек и полячек насилуют. 
Гость безнадёжно махнул рукой и закачал головой.
— Меня и ещё человек десять второго июля арестовали, вечером. Привезли в тюрьму, что рядом с вокзалом. Запихали в комнату… Там уже столько народу было! В такой давке стояли, что шевельнуться нельзя. Некоторые оправлялись стоя. Вонь несусветная! Кто от усталости вниз опустится — задыхался насмерть. Рядом со мной поляк стоял из деревни. Рассказывал, как приезжали к ним оуновцы.
Гость безнадёжно махнул рукой и потряс головой, словно отряхиваясь от кошмара.
   
— Девчонок и баб молодых снасильничали. Одной, которая в комсомолках была, груди отрезали… Другую привязали верёвкой к машине и по улице волоком таскали, пока не померла. У беременной живот распороли, ребёнка нерождённого вырвали, кошку в живот засунули… Женщину молодую — у неё муж коммунистом был — скопом насиловали, а потом ноги ручной пилой пилили… Живая она была…
— Звери дикие такого не вытворяют! — затрясла головой баба Настя.
— А эти хуже зверей.
Гость закрыл ладонями лицо, будто увидел кошмар.
— Напились самогонки, пели «Ще не вмерла Украіна»… Что за народ такой? Ни истории своей, ни власти — вечно у кого-то в холопах! Даже гимна своего нет — у поляков украли: «Jeszcze Polska nie zginela» (прим.: «Ещё Польша не погибла…» — польский гимн). Малыша штыком на стену прибили, над тем столом, где самогонку пили… Нескольких детишек вокруг дерева колючей проволокой за шеи гроздью привязали… Это ж какими изуверами надо быть? Утром трупы детей собрали, в колодец побросали. И живых, которые спрятаться не успели…
Гость мученическими глазами посмотрел на бабу Настю, словно умолял её о прощении.
— Ночь мы в тюрьме простояли, а под утро начали нас поодиночке выводить. По коридору на задний двор выводили, а на выходе арестованного оуновец молотком по голове встречал. А другой упавшего штыком в сердце и в живот протыкал для надёжности. Другие оттаскивали и в кузов автомобиля бросали. У них же в уставе, или где там, что сказано? Член ОУНа обязан без колебаний совершить любое преступление, если того потребует организация!
Гость провёл ладонями по лицу, будто стирая грязь.
— Когда меня выводили, и уже, как говорится, рука молоток подняла, пришёл немецкий офицер с чёрной повязкой на рукаве, прекратил убийства. Оставшихся в живых заключённых вывели во двор, погрузили в машины и вывезли за город. Поставили на край оврага. За мгновение до залпа я успел прыгнуть в овраг, скатился вниз, спрятался в кустах, уполз в сторону и убежал в лес. А оттуда окружными дорогами сюда.
   
***

По городу ходили самые ужасные слухи. А слухам стоило верить, потому что на глазах у жителей творились страшные дела.
Пастух рассказывал, как немцы привезли к оврагу психически  больных и стали выстраивать их на краю. Больные пугливо сбивались в кучу, немцы били их прикладами и плётками. Потом расстреляли из пулемёта. А в другой раз расстреляли человек десять венерически больных женщин, которые заразились, «обслуживая» немецких солдат.
Арестовывали польскую интеллигенцию и активистов советской власти — независимо от национальности. Этих расстреливали за городом у оврага. Часто перед казнью молодых девушек насиловали. Поляков вывозили в крытых кузовах, чтобы никто не видел, а евреев водили пешком. Собирали в тюрьме, потом расстреливали на еврейском кладбище. Еврея могли расстрелять на месте. Иногда выяснялось, что расстрелянный — не еврей. Конвоировали обычно шуповцы (прим.: от «ШуПо» — «Schutzpolizei» — «охранная полиция». Отряды для поддержания внутреннего порядка и конвойных функций из населения оккупированных территорий).
Народ больше боялся украинских националистов, чем немцев. Националисты зверствовали хуже зверей. Рассказывали, что однажды пьяный ОУНовец подошёл к молодой беременной женщине, приставил к её животу сбоку пистолет и выстрелил…
Серёжка сам видел, как красивая девушка вырвалась из рук хохочущих оуновцев-полицейских и пыталась убежать. Полицейский догнал её, ударил об стену и застрелил.
Красивым женщинам и девушкам, особенно еврейкам и полячкам, по городу ходить было опасно. Немцы и оуновцы хватали их и в парке устраивали коллективные насилия.
При подозрении в нелояльности к ОУН или доносе, что человек был активистом при советской власти, могли забить до смерти прикладами и ногами.
Рассказывали, что один еврей, понимая, что его в любом случае расстреляют, бросился на офицера и вцепился ему зубами в горло. Еврея утопили в тюремной выгребной яме.
   
В городскую библиотеку пришли украинские националисты, вытащили на улицу русские и польские книги, сожгли их. Сожгли книги из школьных библиотек, книги в русской церкви и польском костёле.
После того, как в город вошли немецкие войска, магазинам торговать стало нечем, потому что немцев проблема питания населения не беспокоила. Наоборот, немцы грабили всё, что могли. Люди за пару дней доели то, что оставалось в советских магазинах и на складах. Те, кто не грабил советские магазины, голодали с момента прихода немцев.
Среди местного населения лучше всех жили украинцы: почти в каждой украинской семье кто-то сотрудничал с властями и обеспечивал семью. Многие украинцы служили в вермахте и в полиции — эти вообще жили безбедно. Украинцам помогали националистические организации и комитеты, в которых они получали продовольствие. Были специальные продуктовые магазины для украинцев.
В русских и польских семьях царил обыкновенный голод, у евреев — чрезвычайный. Поляку с украинскими полицейскими было лучше не встречаться. Поляка могли избить, ограбить и покалечить. Немцы украинцам не мешали.
Немцы объявили, что каждый, кто будет продавать евреям еду, одежду или лекарства, будет оштрафован или выслан в концентрационный лагерь. Те, кто доставит еду в еврейский район, будут расстреляны.
По городу ходили продавцы картофельных блинов. Блины жарили не из клубней, а из картофельных очистков, которые добывали в немецких столовых. Горькими блинами можно было немного обмануть желудок. Продавали печёные яблоки, но они стоили дорого, потому что немцы забрали у крестьян почти все фрукты и овощи.
Практически вся торговля перешла на базары, площади и на улицы. На площади перед вокзалом у проезжих немцев можно было купить папиросы, консервы, спички, военную обувь. Деньги, вырученные от этой торговли, немцы тратили на водку и проституток.
***
В прошлой жизни, до войны, когда Серёжка был маленький, жизнь у него шла размеренно, непрерывной кинолентой, на которой эпизоды менялись последовательно, и было видно, что от чего зависит, и почему это идёт на смену тому.
Теперешняя жизнь стала походить на книжку-раскраску, где картинка на одной странице ничем не связана с картинкой на другой странице: перевернулась страница, сменился эпизод. Что было до этого — само по себе, что происходит теперь — не связано с предыдущим, а что случится завтра — никому не известно.
От мелькания «картинок» голова у Серёжки уставала больше, чем тело от работы. Вечером он возвращался к бабе Насте, ужинал и, упав на топчан, отключался без снов до утра. А утром картинки мелькали снова.
Впрочем, нет. В черноте снов к нему часто прорывалась мама. Ласковая, улыбчивая мама. «Какой ты у меня большой! — радовалась мама. — Самостоятельный. Кормилец!».
Правда, слово «кормилец» мама почему-то произносила голосом бабы Насти. Которая тоже называла его кормильцем.
   

***

Дядя Коля смастерил Серёжке ящичек для чистки обуви, который с помощью длинного ремня можно было носить через плечо. Работал Серёжка обычно рядом со столовой или на перроне. Чистил обувь немцам и украинцам, офицерам и солдатам всех армий, которые вместе с немцами ехали на восток.
Лучше других были венгры и итальянцы. Они не любили немцев и не скрывали этого. Эсэсовцам и жандармам обычно чистил бесплатно, потому что эти могли надавать пинков и прогнать.
Недавно жандарм погнал Серёжку с рабочего места. Итальянец, который это видел, отругал жандарма, а Серёжке подарил зажигалку и пачку армейского табака. За зажигалку и табак у крестьянина из села можно было выменять много картошки.
Днями и ночами ехали на фронт в Россию немецкие войска. Дядя Коля сказал, что Россия огромна и что немецкая армия утонет на российских просторах. Он сказал: «Если  немцы Москву летом не возьмут, то зимой они в России замёрзнут».
А вчера Серёжка видел драку, перешедшую в настоящий бой! Украинский полицейский ударил польскую девушку, работавшую в офицерской столовой. Девушка расплакалась. Венгры выскочили из-за столов и стали бить полицейского. Кто-то выстрелил. Прибежали другие полицейские. На помощь венграм-офицерам прибежали венгерские солдаты из стоявшего на путях состава.
Украинская полиция открыла огонь из карабинов, а венгры укрылись за домом и стали кидать гранаты, убили трёх полицейских, кого-то ранили.
Приехали немецкие жандармы, утихомирили воюющих. Украинские полицейские пригрозили, что застрелят каждого пьяного венгра, которого патруль встретит в городе.
Солдаты из венгерского эшелона освистывали украинских полицейских, пели свои песни, угостили Серёжку разогретой чечевицей, а две банки дали домой.

***

Кончились дрова. Ни чаю согреть, ни супчика какого сварить в печке. 
Поохав, что «его» — баба Настя указала пальцем вверх — брать с собой нельзя, позвала в лес Серёжку.
— «Его», это бога, что ли, брать с собой нельзя? — плутовато пошутил Серёжка.
— Его, это Коленьку. Заарестуют его, ежели что. А Бог… Его звать не надо. Он всегда с тем, кто в него верит.
Баба Настя взяла фляжку с водой и две верёвки, чтобы увязать валежины.
Идти было недалеко: три квартала до окраины, затем какие-то промышленные дворы с пустующими ангарами, а там и лес.
— Зачем воды, бабушка? — подпрыгивая на ходу, спросил Серёжка. — Мы ведь туда да обратно.
— Да я знаю, что туда да обратно. Только жизнь, знаешь, научила: выходя из дому на час, готовься задержаться на день. А, выходя из дому на день, запасайся на неделю. Жалко, керосину у нас нет. А то бы и дрова не понадобились: и лампу бы заправили, и керогаз…
У самого края леса увидели свежевскопанную большими полосами землю.
— Тут людей расстреливают, — пояснил пастух, который пас коров на опушке. — Тут таких ям много. Вон те давнишние, земля осела. Вы идите отсюда. Не дай бог, немцы приедут, или нацики украинские, прибить могут. За компанию, — пастух махнул кнутом в сторону ям.
 
***

Через станцию всё чаще стали проходить эшелоны с раненными и больными немцами. Все заросшие, худые, грязные, в бинтах и в гипсе. Машинисты по секрету рассказывали, что раненых будет больше, потому что русские начали бить немцев.
Если позволяли немецкие санитары, Серёжка помогал раненым на перроне: приносил пить, давал закурить. Раненые с фронта сильно отличались от немцев, служивших здесь: были добрее, давали Серёжке конфеты, хлеб, консервы.
На станции их сортировали, одних отправляли лечиться в местные госпитали, других грузили в вагоны, чтобы отвезти на лечение в Германию или в Польшу.
Умер избитый немцами сосед. Не помогли ему Сережкины сыры и хлеб. В последние дни он выкашливал кровавые ошмётки. Баба Настя сказала, что ему отбили лёгкие. За гроб заплатили хлебом и папиросами, которые заработал Серёжка.
Ночью на товарной станции взорвали состав с бензином. Полиция и СС оцепили всю округу и устроили облаву. Всех поляков, пойманных в районе товарной станции, заперли в тюрьме, а евреев, которые проходили мимо, расстреляли на месте.
На следующий день немцы объявили, что за подобные акции будут вешать всех прохожих с улицы рядом с местом, где случится диверсия.


***
Во второй половине дня территорию вокруг тюрьмы посыпали свежим песком, сожгли мусор. Вместо одного караульного у входа стояли двое, а рядом расхаживал унтер-офицер. Приехал грузовик, из которого стали выносить ящики с водкой и продукты. Повар с двумя помощниками делали бутерброды и сервировали столы. На стену тюрьмы, у которой стояли столы, вывесили портрет Гитлера, украшенный ветками пихты.
Серёжка и два других пацана, отиравшиеся у тюрьмы, получили много горбушек и обрезков колбасы. Ганс из столовой сказал по секрету Серёжке, что приедет большое начальство по случаю поимки диверсантов, взорвавших состав с бензином. Сначала повесят диверсантов, потом наградят отличившихся полицаев, и в заключение будет торжественный обед.
На середине привокзальной площади построили футбольные ворота.
Серёжка удивился:
— Если они хотят сделать на площади футбольное поле, то ворота надо ставить на краю площади!
— Дурень! Это виселица! — посмеялся над глупостью Серёжки Михась.
А откуда было знать Серёжке, что это виселица, если он её ни разу не видел.
Солдаты перебросили через перекладины верёвки, повисели на верёвках сами, проверяя их прочность.
      
Ближе к вечеру на площадь согнали народ,  приехали два легковых автомобиля в сопровождении грузовика с эсэсовцами. Эсэсовцы бегом выстроились круговой шеренгой вокруг виселицы и замерли: насторожённые глаза из-под глубоко надвинутых касок, ноги в коротких добротных сапогах на ширине плеч, автоматы в руках направлены в сторону толпы.
Привели оуновских жандармов. Они хоть и были в форме, но шли нестройно и  больше походили на шайку переодетых в военную форму раздолбаев: шли неровно, одни смотрели вправо, другие влево, кто-то переговаривался. По команде остановились. Повернулись налево, стали нестройной шеренгой.
Гавкнула немецкая команда. Большинство жандармов сорвали с плеч винтовки, перехватили вертикально перед собой. У некоторых ремни винтовок задели за погоны, команду они выполнили с большим запозданием. Двое забыли, что значит немецкая команда, поставили винтовки к ноге. Один, открыв рот и дураковато улыбаясь, разглядывал виселицу, и на команду не среагировал.
Из легковушек вышли офицеры и ещё один, в форме, но без знаков различия. Ему офицеры выказывали большое уважение и пропускали перед собой.
Почётный немец остановился у виселицы, что-то тихо говорил, а переводчик громко, чтобы было слышно всем, кричал, что немецкие власти благодарят украинских полицейских за помощь в поимке диверсантов, что надеются и впредь…, что победа вермахта неотвратима… В конце почётный немец выбросил руку вверх и громко гавкнул:
— Хайль Гитлер!
Украинские полицейские, несерьёзно улыбаясь, нестройно крикнули в ответ:
— Зиг хайль!
Всех полицейских наградили медалями, а командира — золотыми часами.
Привели взвод новобранцев, одетых в немецкие форменные кители и пилотки, чистых и сытых. То, что это не немцы, было видно по их несолдатской выправке и неумению стоять в строю.
Сбоку поставили раскладной столик, за который сел писарь, деловито разложил перед собой бумаги. Перед строем вышли два офицера СС, затянутые в чёрные мундиры, в фуражках с уходящими вертикально вверх тульями.
Жандарм в офицерском кителе, но с расстегнутым воротничком, громким, хорошо поставленным голосом обратился к новобранцам:
— Солдаты! Вы сделали единственно правильный выбор в вашей жизни! Вы перешли на сторону сил прогресса, истинной свободы и западной культуры, чтобы бороться с ужасами жидо-большевистской тирании и азиатского варварства. Сегодня вы вступаете в ряды доблестных немецких вооруженных сил, чтобы нести народам многострадальной России порядок, мир и процветание!
— Добре! Подписуемся! — раздались возгласы из строя новобранцев.
   
Офицер недовольно поднял руку, призывая к порядку.
— Есть же в этой стране люди, способные проникнуться идеалами нацизма, — негромко проговорил он соседу. — Из них мы создадим надсмотрщиков, которые помогут нам освоить необъятные просторы России и держать в узде варварское население.
— Шкурники они, вот что я скажу, — возразил сосед. — Всё те же рабы, только изворотливее, хитрее, подлее. Типично рабская психология — предать хозяина, переметнуться на сторону сильного, лизать сапоги нового господина.  Предадут нас при первой опасности, так же как предали прежнего хозяина. Всех расстрелял бы!
— Яки кумедни хрицы! — кивнул на эсэсовцев один из новобранцев.
— Полныи мудилы! Обозники! — презрительно буркнул сосед.
— Дывись, який интелихент… — указал на выступавшего офицера третий. — Я их усех бы поубивав!
Офицер зачитал присягу фюреру — на немецком и на русском. Новобранцы нестройно пообещали:
— Клянёмся!
О чём и расписались у писаря.
Привели осуждённых, двух мужчин и женщину, со связанными за спинами руками.
Серёжка стоял неподалёку от украинских полицейских и наблюдал за происходящим из-за первой шеренги народа.
Арестованные не походили на диверсантов: выглядели испуганно, оглядывались и словно не понимали, куда их привели и что с ними собираются делать.
Когда их подвели к «футбольным воротам», начали сопротивляться и что-то кричать. Почётный немец недовольно нахмурился. Осуждённым тут же заткнули рты кляпами и для надёжности перетянули повязками.
— Суд военного трибунала приговорил диверсантов к смертной казни в соответствии с законами военного времени,  дабы защитить великую Германию от серьёзных преступлений, совершенных этими преступниками! — громко прокричал переводчик вслед за едва слышимым лопотанием почётного немца.
Откуда-то притащили две табуретки, поставили под виселицей, положили на них поперечную доску.
   
Приговорённых подвели к доске и приказали взбираться наверх. Несчастные стали дёргаться, вырываться, пытались что-то кричать. У одного от напряжения из носа потекла кровь.
По приказу немецкого офицера к виселице подбежало ещё несколько украинских полицейских. Осуждённых схватили, подняли, натянули на шеи петли, доска упала…
Похоже, всё происходило не так торжественно, как того хотел бы почётный немец, потому что он недовольно кривился и качал головой.
Повешенные с минуту бились в конвульсиях, дрыгая ногами, извиваясь и сталкиваясь друг с другом, затем обмякли, вытянулись, словно вынутые из воды огромные рыбины, а по ногам женщины потекла моча и коричневая жижа.
— Обделалась со страху, — гыгыкнул, указал пальцем и осклабился один из полицейских.
Один из немцев подошёл к повешенной женщине, распахнул на её груди одежду, оголив тело.
Фашисты подходили к виселице, со смехом фотографировали повешенных, фотографировались сами, улыбаясь на фоне повешенных…
Целый вечер полицейские пили в здании тюрьмы. Постепенно к ним присоединились все украинские охранники и полицейские городка.
«Спивали писни», а точнее, вопили так, что проходящие по привокзальной площади люди останавливались и с опаской смотрели на тюрьму. Когда петь надоедало, крутили патефон.
Часовые с постов, отстояв службу, чуть ли не бегом бежали в тюрьму, чтобы выпить «штрафную» и «догнать» сослуживцев. Заступавшие на службу были уже изрядно пьяны.
Серёжка домой не шёл, наблюдал за попойкой, как за бесплатным цирком.
К полуночи полицаи упились и уснули.
Ощутив зуд добытчика, Серёжка пробежался по путям, ничего интересного не нашёл. Забежал на товарную станцию. У двери одного из складов спал пьяный полицейский. Серёжка немного попинал «сторожа». Тот даже не почувствовал детских пинков. Серёжка смело открыл дверь склада. Пахло сытно, потому что это был продуктовый склад.
 
Прикрыв дверь, Серёжка что есть мочи помчался домой.
— Дядя Коля, дядя Коля, бери тачку, побежали за едой! — запыхавшись, приказал он «сожителю», дёргая его за руку.
— А вдруг полицейские встретятся?
— Не встретятся. Они по случаю казни перепились все, спят.
Взяли у бабушки тачку, быстрыми шагами отправились на станцию.
Загрузили ящик масла, два ящика колбасы, консервы, сахар, крупу…
— Аккуратно бери! — распоряжался Николай. — Чтобы не заметили, что здесь кто-то хозяйничал.
— Там состав стоит с цистернами, — сообщил Серёжка, когда они торопились домой. — Можно керосина набрать. В охране тоже пьяные украинцы, спят.
Отвезли тачку домой, Николай взял два ведра, Серёжка — десятилитровую канистру, с которой баба Настя в советское время ходила за керосином в хозяйственную лавку, снова побежали на станцию.
Серёжка показал, где стоит состав с горючим.
Николай открутил вентиль, наполнил вёдра керосином.
У канистры Серёжки горлышко было узким, наливать надо было тонкой струйкой.
— В общем, я пойду домой, — решил Николай. — Ты нальёшь, закрой кран, чтобы не знали, что мы тут поживились, и беги домой.
Серёжке надоело смотреть за тонкой струйкой, он открыл вентиль сильнее. Струя ударила в горлышко, щедро проливалась на землю. Серёжке фашистского керосина было не жалко.
Наконец, канистра фыркнула, сигнализируя, что наливаться больше некуда.
Серёжка отодвинул её в сторону, завинтил пробку.
Подумал… И открутил вентиль на полную. Тугая струя ударила в землю…

На следующий день на вокзале поднялся шум по поводу выпущенной на землю цистерны керосина. Немцы оцепили вокзал и товарную станцию, хватали всех подряд, осматривали и обнюхивали у всех руки и одежду.
Серёжка осмотра и обнюхивания не боялся: предусмотрительная баба Настя вымыла ему руки со щёлоком, выстирала одежду, а вместо ботинок, в которых он ходил за керосином, заставила надеть старенькие сандалеты, которые он чуть не выбросил.
Ганс из столовой рассказал Серёжке, что комендатура станции назначила награду за поимку виновных в уничтожении керосина.
Николай ночью вырыл во дворе рядом с туалетом яму, спустил в яму вёдра с керосином и канистру, укрыл всё старой клеёнкой, сделал крышку из старых досок и засыпал землёй. Сверху набросал мусора.
— А когда же лампу и керогаз заправлять? — удивился Серёжка.
— Как переполох утихнет, тогда и заправим, — пояснила баба Настя. И попросила Серёжку сходить в лес за дровами.
На опушке леса Серёжка увидел крытые жандармские грузовики, из которых выпрыгивали евреи и поляки разных возрастов. Были мужчины и женщины, старики и дети. Украинские полицейские приказали всем раздеваться и складывать одежду в одном месте. Когда все разделись донага, взрослых отделили от детей. Дети плакали, цеплялись за родителей, но полицейские ударами прикладов и пинками заставили взрослых отпустить детей, отогнали детей в сторону. Тётеньки не стеснялись наготы, плакали, кричали и прикрывали ладонями лица. Дяденьки тоже не стеснялись. Они не смотрели на голых тётенек, и выглядели очень напуганными.
 
Серёжка спрятался за кустом.
Полицейские устанавливали голых по десять человек над ямой и по команде стреляли. Тех, кто не падал, командир полицейских добивал из пистолета. Судя по хохоту и весёлым шутка, полицейские были пьяны.
Когда расстреляли всех взрослых, к яме погнали детей. Дети столпились на краю ямы. Одни громко кричали, увидев в яме окровавленные трупы. Другие изумлённо молчали, глядя, как солдаты нацеливают на них ружья.
Раздался нестройный залп… Вдогонку ещё два или три выстрела.
Часть детей упало в яму, часть попадали на краю.
Мальчишка, которому снесло полчерепа, вскочил и побежал…
Улюлюкая и насвистывая, как на охоте, расстрельщики добили раненого.
Спихнули трупы в яму. Отошли подальше и издали бросили в яму несколько гранат.
Ветер донёс до Серёжки запах крови, перемешанный с запахом пороха. В голове шумело от криков и залпов. Навалилась страшная слабость, голова закружилась, ноги подкосились, он упал. Его стошнило.
Полицейские загрузили в кузов одежду расстрелянных и уехали.
Серёжка полежал немного, собрался с силами и вернулся домой.
Бабушке сказал, что у него заболел живот, что его вырвало, поэтому он не принёс дров.
От столовского Ганса  на следующий день Серёжка узнал, что расстреляли семьи поляков за укрывание евреев. Ну, и самих евреев.
   
***

Следующей ночью загорелся «красный склад». Складское здание из красного кирпича длиной в небольшой железнодорожный состав было построено ещё до советской власти. Хранилось там, как говорили железнодорожники, всё: продукты и строительные материалы, ткани и одежда. А буквально перед войной полуподвалы «красного склада» загрузили вооружением и боеприпасами. Красная Армия отступала так стремительно, что ни вывезти, ни уничтожить хранящееся на складе не успели, всё досталось вермахту.
И вот эти склады спалили.
Для разбора и гашения тлеющих остатков организовали местное население. В конце дня за работу выплачивали одну немецкую марку, давали миску супа и полбуханки хлеба. Позволяли забирать с собой куски подгоревших тканей, подпорченную одежду и обувь. Участвовал в разборе завалов и Серёжка. Больше из интереса, чем для заработка.
Следили за работой охранники-оуновцы. Чтобы от них не ускользнула ценная добыча, они везде проходили первыми, осматривали помещения, и, не найдя ничего ценного, запускали для очистки помещения работников.
Когда приступили к разбору полуподвальных помещений, где хранились боеприпасы, что-то взорвалось. Погибли два оуновца. С этого момента оуновцы стали запускать перед собой в помещения гражданских. Убедившись, что ничего не взрывается, входили сами. Одним из таких «первопроходцев» при двух охранниках был назначен Серёжка.
Они дали Серёжке длинную заострённую палку и, заглянув в дверь, командовали пройти туда или туда, ткнуть палкой там или там…
Ко входу в складское помещение подошёл офицер-эсэсовец в сопровождении солдата.
— Wir brauchen ein Junge,  Kleines-Ivan (прим.: Нам нужен мальчик, маленький Иван), — презрительно скривив губы, обратился он к украинскому охраннику у дверей.
— А, Серёжка-кляйныван? Яволь! Цу бефель! (прим.: Jawol! — Так точно! Zu Befehl! — Слушаюсь!)
Охранник подчёркнуто лихо щёлкнул каблуками, выпятил живот и козырнул. Затем повернулся к двери и крикнул:
— Петро! Де у вас е цей малюк зи станции, Серёга-кляйныван? Пан офицер вимогае його!
Через некоторое время из двери вышел чумазый, как кочегар, Серёжка, с любопытством взглянул на требовавшего его офицера в чёрном мундире с черепом на фуражке и двойной молнией на воротнике.
   
Офицер кивнул в сторону мальчика и молча пошёл к станции. Солдат железными пальцами обхватил Серёжкину шею  и молча повёл его вслед за офицером.
Серёжка перепугался. Неужели немцы узнали, что он слил из цистерны керосин?
Прошли вокзал, повели в направлении тюрьмы.
Ноги у Серёжки ослабели, он шёл спотыкаясь. Но эсэсовец крепко держал его за шею, не давая упасть.
Завели в комнату на первом этаже. Скучавший на табуретке у стены гражданский вскочил, стал по стойке смирно.
Офицер указал на табуретку, стоявшую перед письменным столом. Солдат посадил Серёжку на табурет.
Офицер отпёр сейф, стоявший в углу, вытащил из него странную плётку. Толстая ручка с набалдашником на конце плавно переходила в гибкий хлыст, тоже довольно толстый, с плоским расширением на конце. Плётка от начала до конца была сплетена из кожи.
Офицер положил плётку на стол перед Серёжкой.
— Dies ist ein Kosaken Peitsche Wolf-Killer, Wolkoboi, — сообщил офицер, будто рассказывал посетителю о музейном экспонате.
— Это казачья нагайка, называется волкобой, — без эмоций перевёл гражданский.
Офицер сел за стол, взял нагайку в руки, согнул, словно проверяя упругость, вытянул. Любовно погладил ладонью кожаное плетение.
— Русские казаки такими нагайками убивали волков. Говорят, с одного удара убивали.
Кожа на руках Серёжки покрылась мурашками, волосы стали дыбом. И между лопаток словно снегом просыпало.
— Господин офицер говорит, — переводил гражданский, — что волка он, наверное, ещё не сможет убить, но такого, как ты, запросто.
Офицер взял нагайку, вышел из-за стола, стал сбоку от Серёжки. Стройный, в красивом чёрном мундире, блестящих сапогах, ноги на ширине плеч.
— Мальчик по имени Михась сообщил нам, что ты знаешь, кто поджёг склады. Мы склонны доверять ему, потому что его дядя служит в полиции.
Серёжке, терявшему сознание от страха, стало легче. Значит, его привели сюда, чтобы узнать про склады, а не про цистерну с керосином! Михась, гадёныш… Решил выслужиться, как и его дядя…
Серёжка вздохнул. Вздох получился дрожащим, воздуха всё равно не хватало, и Серёжка вздохнул ещё раз.
— Я ему шоколадку не дал, вот он на меня и обиделся. А кто поджёг склады, я не знаю, — едва слышно произнёс он.
Офицер сделал шаг, стал перед Серёжкой, ласково пропустил нагайку сквозь кулак левой руки.
У Серёжки онемели дрожавшие губы.
— Ты постоянно ошиваешься на вокзале, знаешь всех. Наверняка знаешь, кто причастен к диверсиям.
— Я не здешний. Я мало кого знаю.   
— Расскажи, кого знаешь.
— Ганса из столовой знаю… Это он угостил меня шоколадкой… У него двое детей в Германии…
   
Офицер раздражённо усмехнулся.
— Ты знаешь про немецких солдат такие подробности? Я не верю, что ты не знаешь, кто причастен к деверсиям…
— Я на самом деле не знаю!
— Ты испытываешь моё терпение… Кто твои родители? Где они?
— Мама учительница. Её… ваши солдаты забрали.
Офицер понимающе усмехнулся.
— Папа…
Серёжка чуть не сказал, что папа служит в Красной Армии, но вовремя вспомнил предупреждение бабы Маши.
— Папа врач. Хирург. Он эвакуировался с госпиталем, и где сейчас, я не знаю. Я здесь один. Чищу сапоги немецким солдатам и офицерам, помогаю украинским солдатам, что прикажут… Я не побираюсь, я работаю. Дяденька, отпустите меня… Я не знаю, кто поджёг склады….
Серёжка тоненько заплакал.
Ему было страшно. Он до дрожи боялся нагайки-волкобоя, которой любовно игрались пальцы офицера. Он хотел к маме. Как жаль, что здесь не было его папы! У папы пистолет в кобуре, он бы этого фашиста застрелил!
— Если ты не скажешь, кто поджёг склады, я жестоко тебя изобью и прикажу бросить в яму вокзального сортира!
— Я не знаю! — выкрикнул Серёжка и с ненавистью посмотрел на офицера. Он вдруг почувствовал, что его папа стоит у него за спиной, и уже вытащил пистолет. И если только фашист размахнётся, папа убьёт его из пистолета. Да и вообще… Себя Серёжка чувствовал не слабым мальчиком, а сильным бойцом Красной Армии.
Жестокий удар нагайки по спине швырнул Серёжку с табурета на пол.
Всё тело, и губы, и язык, и лёгкие, и сердце судорожно сжались, и невозможно было не то, что кричать от разрывающей боли — невозможно было дышать, и сердце, похоже, перестало биться.
Офицер указал солдату поднять мальчишку и посадить на табурет.
Солдат схватил мальца за руку и поднял на табурет. Судорожно сжавшееся тельце сидеть не хотело. Солдат придерживал мальчишку за руку.
— Скажи, что ты знаешь о тех, кто совершает диверсии на станции.
Даже если бы Серёжка знал и захотел сказать, он не смог бы этого сделать. Потому что он не мог дышать, не то, что говорить.
«Упрямый русский зверёныш… — раздражённо думал гауптштурмфюрер Вельц.  — Даже не заплакал. Ну что ж, видать, удар был слишком лёгок…»
Гауптштурмфюрер ударил сильнее. Рубашка порвалась, брызнула кровь.
Солдат держал мальчишку, поэтому тот не упал.
Серёжка почувствовал, что его откуда-то вытаскивают. Причём, довольно грубо. Потому что очень болела спина.
Он открыл глаза и увидел склонившегося над ним Ганса.
Ганс схватил его за подмышки и вытащил… из мусорного бака, что стоял у столовой.
— Ай-яй-яй… — качал головой Ганс. — Это не есть карашё, бить маленький ребьёнок…
Ганс поставил Серёжку на ноги, встряхнул, приводя в чувства. Даже похлопал по щекам.
— Ай-яй-яй… — Ганс брезгливо стряхнул с одежды Серёжки помои. — Ты бегать домой, бистро-бистро. И сидеть дома. Сюда нельзя. Гауптштурмфюрер велел твоё мясо кормить свинья. Du verstehst? (прим.: Понимаешь?)
— Понимаю… — прошептал Серёжка.
— Ходить домой! Бистро! Давай-давай!
Ганс развернул Серёжку лицом в ту сторону, куда нужно «ходить домой».
Взглянув на окровавленную спину мальчишки, повар осуждающе поцокал языком, тяжело вздохнул и качнул головой.
— Ходить домой! Бистро!
Он слегка подтолкнул мальчишку в затылок.
Серёжка шагнул вперёд, чтобы не упасть.
— Домой! Домой! — поторопил Ганс.
Перебирая заплетающимися ногами и шатаясь, Серёжка поплёлся к бабе Насте.
      

 = 8 =

Когда офицер-охранник толкнул Машу в колонну пленных, она чуть не упала. Её подхватили под руки, удержали на ногах:
— Держись, сестрёнка… Упадёшь, пристрелят…
И увлекли в медленное движение по дороге.
— У меня там сын! — рванулась она из колонны.
— Не дёргайся, сестрёнка… Выскочишь из колонны — пристрелят.
— Да что вы всё: «Пристрелят… Пристрелят», — зарыдала Маша.
— А потому что здесь по любому поводу и без повода — пристрелят… Нас уже половину перестреляли от того, сколько вышло.
Маша поняла, что из колонны пленных немцы её не выпустят. «Кто попал, тот пропал», — горько подумала она.
 
Маша брела в колонне. Она не ощущала ни голода, ни жажды, ни усталости. Единственным её мучением была мысль о том, что случится с брошенным сыном. Ведь он такой маленький, даже в школу ещё не пошёл!
— У тебя документы есть? — спросил солдат, шедший рядом.
— Да, справку в комендатуре выписали.
— Спрячь подальше. Если тутошние будут спрашивать, не показывай. Здесь что с документами, что без документов, всё одно, хуже не будет. А ежели сумеешь отсюда вырваться, на воле без документов плохо.
— Отсюда можно вырваться? — горько усмехнулась Маша.
— Отовсюду можно вырваться. В любой ситуации жизнь даёт нам шанс. Главное, не пропустить тот шанс и суметь воспользоваться им. Меня Сашкой зовут. А тебя?
— Машей…
— Смалодушничал я, — вздохнул Сашка. — Увидел, как политрук руки поднял, ну и… Я за ним… В плен… Он же всегда долбил: «Равняйтесь на коммунистов! Равняйтесь на коммунистов!». Вот и поравнялся я на него… Дурак… А политрука тут же и кокнули, как только узнали, что он политрук…
К концу дня добрели до какого-то крупного села. На ночёвку пленных загнали в огромное овощехранилище.
У входа стояли большие чаны с ржавой водой. Пленные толпой кинулись к воде.
— А ну в очередь! В очередь! Передерётесь, воду изгадите, никому не достанется!
Сашка и ещё несколько пленных заставили толпу подходить на водопой более-менее упорядоченно. Одни набирали воду в котелки, другие консервными банками, у кого посуды не было, пили с ладоней или погрузив рот в воду.
Когда пленные утолили первую жажду, Сашка принёс Маше воду в котелке.
— Немного пей. Вода плохая, как бы живот не скрутило. Если по нужде требуется, вон там, за чанами укромное место есть. Ты тут будь. Я по территории пройдусь, может, чего найду. 
Через какое-то время он вернулся, держа в руках два огромных белых яйца, величиной больше кулака каждое. «Страусиные, что-ли?» — удивилась Маша.
— Держи, — протянул одно Сашка. — Это грибы-дождевики. Считай, кусок мяса.
— Не отравлюсь? — спросила с опаской Маша. И тут же поправилась: — Не отравимся?
— Нет, дождевики не ядовитые.
Сашка отломил кусочек гриба, положил в рот, пожевал, проглотил.
— С голодухи даже и вкусно. Понемногу ешь. Фрицы нас, похоже, кормить не собираются.

***

Пригнали на какой-то разъезд. В тупике состав из полувагонов — двухосных грузовых вагонов без крыши.  Через раскрывающиеся торцевые стенки вагоны набили так, что пленные стояли, плотно прижавшись друг к другу, как кильки в банках.
   
Ехали остаток этого дня, ночь и половину следующего дня. Естественно, ни еды, ни питья. Те, кто не выдерживал и падал вниз, встать уже не могли. И поднять их было невозможно, так плотно стояли.
Днём изнывали от жары, ночью от холода.
Состав остановился, загремели засовы. Скомандовали выходить. Пленные с трудом спускались на землю, многие падали. В вагонах оставались мёртвые.
Маша увидела огромное поле, огороженное колючей проволокой. Ни травинки на голой земле. Всюду красноармейцы вповалку, группами и в одиночку. Многие без поясных ремней и босиком.
Над колючей проволокой вышки с пулемётами. За периметром вдоль колючей проволоки патрулировали солдаты с автоматами на груди, в мундирах и в касках, несмотря на жару. Недалеко от входа дымили три немецкие полевые кухни.
«Похоже, кормить будут», — горько усмехнулась Маша.
Колонну направили в ворота.
С той стороны новеньких встретил истощённый, но побритый советский капитан:
— У кого нет котелков, берите там, — указал в сторону лежавших грудой котелков.
Даже в дырявой, выцветшей форме капитан выглядел подтянуто, как настоящий командир.
У Маши в заплечном мешке лежала консервная банка в качестве «посуды», но она решила взять и котелок. Выбрала из груды почище, подошла к капитану. Она здесь была, похоже, единственной женщиной. Капитан, возможно, каким-то руководителем. Надо было определиться с «порядком пребывания».
Капитан заметил Машу. То, что в толпе красноармейцев шла молодая женщина в платье, ему тоже показалось необычным.
— Товарищ капитан… — начала Маша, подойдя к капитану, и умолкла, не зная, что говорить.
   
— Ты то как здесь оказалась? — сочувственно спросил капитан.
Маша рассказала.
— Да-а… — протянул капитан.
— У меня муж военврач, — добавила Маша. И спросила: — А вы здесь главный?
— Я здесь никто. Как и все остальные, — буркнул капитан. — Но подобие какого-то порядка поддерживать надо, чтобы оставаться людьми. Вот я этим и пытаюсь заниматься. На общественных началах, так сказать…
— А мне как быть? Я здесь, наверное, одна женщина…
Капитан помолчал. Поскрёб небритую щеку.
— Ну… Начнём, так сказать, с главного: питание, сон, туалет. Дают нам по полкотелка жидкой болтушки два раза в день. Посуда у тебя есть… Дальше… Сон. Ну, сама видишь, в этом плане полная свобода. Ищешь место, где на тебя не наступят, и спишь. Ну, учитывая твоё особое… Твоё неармейское «обмундирование», можешь спать поблизости от меня. Место здесь хоть и тихое, — капитан горько усмехнулся, — но тебе будет спокойнее. Дальше. Туалет. Туалет здесь простой. Вон там, на краю, ямы. Через них доски положены. Ну, куда деваться? Другого не будет. Я скажу, чтобы тебе гимнастёрку организовали… Наденешь, никто внимания не обратит. Ну, говори, когда приспичит. Я поблизости тебя покараулю, или кого пошлю с тобой.
— Попить здесь где-нибудь можно? — спросила Маша и облизала пересохшие губы.
— Насчёт попить напряжёнка. С утра привозят две бочки, воду разбирают по котелкам и фляжкам, у кого есть. И до следующего утра.
Капитан снял с пояса фляжку, поболтал, словно проверяя наполненность, отвинтил пробку, протянул Маше:
— Два глотка.
Маша честно отпила два небольших глотка, вернула фляжку капитану.
— А вас как зовут?
— Капитан Смирнов.
— А меня Машей. Вода рекой пахнет.
— Там речка неглубокая, — капитан махнул рукой. — Оттуда возят.

Работать пленных не заставляли, за колючую проволоку не выпускали. Один раз в сутки телега, в которую впрягали пленных же, ехала по территории лагеря, собирала умерших, везла за пределы лагеря. Пленные же и закапывали умерших в длинные глубокие ямы.
Котелки, оставшиеся от умерших, бросали в общую кучу. Одежду и обувь, если кому требовалось, с умерших снимали.
 
На четвёртый день пребывания Маши в лагере в ворота вошла группа немецких офицеров в чёрных мундирах в сопровождении нескольких автоматчиков. Офицеры почтительно сопровождали невысокого полноватого начальника в круглых очках.
С большим трудом солдаты построили пленных в огромное каре.
Маша и капитан Смирнов оказалась неподалёку от группы немецких офицеров.
Маша слышала, как офицеры обращались к главному, называя его «господин комендант».
— Комендантом его называют, — сквозь зубы сообщила Маша капитану.
— Другой был, — не шевеля губами, сообщил капитан.
Комендант и сопровождающие его офицеры прошли по кругу, разглядывая пленных. Обойдя всех, вновь остановились неподалёку от Маши и Смирнова.
Маша слышала обрывки фраз о питании пленных, о необходимости привлечь их к полезной работе…
Собравшись уходить, офицеры двинулись мимо того места, где стояла Маша.
— Господин комендант, — неожиданно для себя заговорила Маша на немецком. — Разрешите обратиться по поводу обеспечения водой лагеря силами военнопленных!
Услышав женский голос, комендант остановился, удивлённо обернулся. С трудом выделил из толпы пленных в одинаковых гимнастёрках женщину. Скользнул взглядом по подолу платья, выглядывающего из-под гимнастёрки без ремня, по голым ногам.
— Это ещё что такое? — спросил недовольно.
— Я фольксдойче, не военнослужащая, попала сюда случайно, — доложила Маша.
— Фольксдойче?
Было видно, что комендант не верит Маше.
— Как ты сюда попала?
— Шла колонна пленных. Мне показалось, что я увидела мужа. Крикнула… Но, оказалось, что я ошиблась. Охранник подумал, что я намеренно хотела вызволить пленного, толкнул меня к пленным. Сын остался один… Ему шесть лет…
— Муж военный?
— Муж врач. Работал хирургом в больнице. Когда началась война, больницы стали госпиталями. Врачи — офицерами, медсёстры — сержантами, санитарки — солдатами…
— Кто её знает, может она и вправду фольксдойче, — буркнул комендант стоявшему рядом офицеру. Спросил у Маши: — Что ты хотела насчёт воды?
— Господин комендант, катастрофически не хватает воды. Если дать вёдра пленным, то человек десять могли бы обеспечить лагерь водой. Территория до речки голая, одного-двух охранников у речки достаточно, чтобы предотвратить побеги.
   
Комендант пожал плечами. Обратился к офицерам:
— По-моему, не проблема. Организуйте. Назначьте старшего из пленных, пусть следит за порядком. В случае нарушений старшего расстрелять.
— Вот его можно назначить, — Маша указала на Смирнова. — Он пользуется уважением среди пленных…
— Хорошо, — закончил комендант. — Как только организуют вёдра, начнёте работать.
Немцы ушли.
Смирнов с подозрением покосился на Машу.
— Ты… по-немецки говоришь?
— Я учитель немецкого языка, — не вдаваясь в подробности, пояснила Маша.
— А зачем ты на меня показала, когда с ним говорила?
— Нам организуют вёдра, и мы будем носить воду из реки. Вас назначили бригадиром водоносов.
Смирнов задумался на короткое время и радостно схватил Машу за руку:
— Маша, да ты великое дело сделала!
— Комендант сказал, что за нарушения старшего расстрелять…
— Спасибо, конечно, за протекцию по службе, — усмехнулся Смирнов.

Три дня бригада водоносов обеспечивала лагерь водой.
В число водоносов капитан Смирнов включил и Машу. Маша обиделась, что капитан нагрузил её тяжёлой работой.
— Так надо, Маша! — в приказном тоне настоял он. — Вёдра наливай по половинке, ходи медленно.
Проглотив обиду, полуголодная Маша изнуряла себя работой.
Пленные поначалу хотели работать бригадой: группой ходить с пустыми вёдрами к реке, группой возвращаться с полными в лагерь. Но Смирнов сделал так, чтобы водоносы ходили бесконечной цепочкой: один, через некоторое время другой, потом следующий…
Другим странным требованием было носить пустые вёдра в одной руке, вложив ведро в ведро.
— Так надо! — сверкнув глазами, потребовал Смирнов.
Сегодня утром он сказал Маше:
— Пора уходить.
— Как… уходить? — удивилась Маша.
— Списков пока не составили, поэтому мы не учтены. Но скоро составят. И тогда побег наверняка моментально обнаружится, организуют погоню. А так, если спросят, скажем, про тебя, нужные люди ответят, что умерла, что похоронили.
— А как уходить?
   
— Часовые у реки привыкли, что мы бесконечно ходим по кругу. Поэтому службу несут невнимательно. Подойдёшь к реке, улучи момент, когда часовой на тебя не смотрит. Спрячься за кусты. Дождись, пока подойдёт следующий водонос. Вёдра оставь за кустами и скрытно уходи вдоль реки на север.
— Когда обнаружится, что водоносов стало меньше, вас расстреляют!
— Не обнаружится. Тот, который пойдёт следом за тобой, даст нам сигнал, что ты ушла. И к реке отправится новый человек с одним ведром. У реки возьмёт одно из твоих вёдер, и вернётся в лагерь с двумя вёдрами.
— А если часовой меня заметит?
— Скажешь, что сходила в кусты по нужде. Если всё пройдёт спокойно, вслед за тобой соскользну я. Догоню тебя и помогу уйти окончательно…
— Только мы уйдём?
— Завтра ещё пара. Сразу много нельзя, обязательно кто-нибудь провалится. Объявят большую облаву, всех выловят…
Побег для Маши прошёл на удивление гладко. Весь день она без остановок торопливо, насколько позволяли остатки сил, брела вдоль речки.
Ближе к вечеру Смирнов догнал Машу. Окликнул тихо, чтобы не испугать.
— Ну вот, полдела сделано, — радостно проговорил, подойдя к Маше. — Осталось немногое: дойти до фронта… Гимнастёрку сними и выбрось, — распорядился капитан. — Ты беженка, идёшь… Придумай, куда идёшь.
— Придумывать не надо, в Городок  иду, я там сына оставила.
— Жалко, что у тебя документов никаких нет…
— Есть документ. И даже немецкой комендатурой выдан, — улыбнулась Маша. — В сумке припрятан.
— Ну, Маша… — Смирнов всплеснул руками от удивления. — Ты вполне официально можешь идти, куда хочешь, на правах беженки, ищущей сына. Тогда я тебе не товарищ. Нам придётся расстаться.
Капитан погрустнел и задумался.
— Может не надо расставаться? — попросила Маша. — Пойдём параллельно: вы скрытно, я открыто. Будем помогать друг другу. Я вам одежду гражданскую достану…
— Гражданская одежда хороша, если есть гражданские документы. А без документов я для немцев переодетый военный. Переодетых они расстреливают на месте, как бандитов. А так я беглый пленный. Если что, меня возвратят в лагерь.
Капитан задумался.
— Наверное, поступим так… Я выведу тебя на дорогу. На дорогах ты сможешь спрашивать у местных, как тебе пройти куда надо. Ну а мне безопаснее прямиком на восток, избегая дорог, чтобы не встретиться с немцами.
Скоро Маша с капитаном вышли на широкую дорогу, сплошь забитую сгоревшими автомобилями: легковыми, грузовыми будками, автобусами. Вероятно, здесь массово эвакуировалось гражданское население. И, судя по большому количеству легковых машин, не простое гражданское население. Если бы можно было упорядочить и оживить этот поток мёртвых автомобилей, то движение возобновилось бы полос в десять.
Воздух пропитал смрад огромного пожарища: горелой резины, горелого тряпья, горелого мяса.
Широко раскрытыми глазами Маша смотрела на гигантский поток мёртвых машин.
— Какой ужас! Они же нас… уничтожили! Это невозможно восстановить!
Капитан мрачно смотрел на забитую обгоревшим металлоломом дорогу.
— Не уничтожили. У нас огромная страна. Такую страну невозможно уничтожить. Германия — это гадюка, решившая проглотить телёнка. Подавится. Наши заводы будут эвакуированы на восток. У нас сильная промышленность. Вместо легковых автомобилей и автобусов мы будем производить танки и пушки. Заволжье и Сибирь накормят войска… Мы обязательно остановим немцев. Погоним их с нашей земли. Придёт время, не они нас, а мы их уничтожим… А время такое непременно придёт!
 
 



Глава 4. Противостояние

 

= 1 =

Говорков прополз до края поля, на котором расположился госпиталь. Дождался, пока часовые разойдутся в стороны, проскользнул в кусты, которые уже не были лагерем. Убедившись, что его не обнаружили, низко пригибаясь и придерживая продырявленный живот ладонью, трусцой побежал в мелколесье.
Углубившись в чащу, сел отдышаться. Давали о себе знать ранение и двухдневный голод: сердце трепыхалось, как перепуганная птичка в клетке, глотка со свистом всасывала и выдавливала из себя воздух — и всё равно его не хватало, под ложечкой внутренности сжались болезненным комком…
Отдышавшись, Говорков нашёл в безоблачном небе Большую Медведицу, определил по Полярной звезде север, прикинул, где должны быть Шиловичи и мост, по которому наши переправлялись через Шару. Дорога к Шиловичам шла параллельно реке, рассуждал он. Перед «госпитальным» полем дорога прижимается к берегу. Справа дорогу прикрывают болота.
Поддерживая рукой пластырную наклейку на животе, побрёл в сторону дороги.
Говорков понимал, что его бойцы стояли насмерть. Может и не все, но большинство. Их, конечно, разбили. Но не всех. Не могут убить всех. И мёртвые после себя оставляют живых. Немцы, вероятно, прочесали поле боя, но… Кто-то раненый под куст заполз. Кто-то, раненый и без сознания, был похож на мётрвого… А, не раненый, спрятался. Надо проверить.
Под утро Говорков вышел к дороге. Место, где его рота держала оборону, должно быть западнее. Говорков побрёл в сторону, противоположную направлению к линии фронта. Брёл, прячась за кустами. И не зря прятался. По дороге то и дело проезжали автомобили вермахта, мотоциклисты, немецкие грузовые телеги с высокими металлическими бортами.
   
Сначала в утренней свежести он учуял вонь горелой резины, масла и железной окалины. Потом в утренних сумерках увидел чадящие чёрным дымом немецкие танки на обочине дороги. Четыре танка. Один уткнулся хоботом почти в землю, словно спящий слон. Другой задрал ствол вверх, осев задом на обочину. У третьего башня закручена в сторону. У четвёртого, похоже, взорвался боезапас, башню сбросило набок.
Раненые бойцы из «схоронок» сработали, понял Говорков.
Вот позиции роты… Окопчики изуродованы гусеницами танков. Раздавленные до неузнаваемости тела… Некоторые окопы, трупы и кусты сожжены. Огнемётами, похоже, работали фашисты. Жутко.
Говорков прошёл по линии обороны от фланга до фланга. Ни одного живого, ни одного раненого. У некоторых трупов пулевые ранения во лбу или в затылке, у некоторых штыковые раны в груди и животе. Фашисты добили.
Говорков остановился у берёзы, привалился к дереву спиной. Устал. Но садиться не хотел, потому что вставать труднее. Отдохнув немного, побрёл на восток.
Брёл долго, спотыкаясь и падая. С трудом поднимаясь и заставляя себя идти. Брёл, не осознавая, как и куда. Бессознательно двигался так, что солнце всегда пекло ему правую щеку — так он удерживал движение на восток.
Шёл весь день. Потом правая щека перестала ощущать солнце. Вероятно, солнце покатилось на закат.
В очередной раз наткнулся на дерево. Вынужденный остановиться, обнял ствол, расслабился стоя. Понимал, что если упадёт, встать не сможет.
— Нет, ну какой настырный у нас лейтенант! — услышал то ли во сне, то ли привиделся ему укоризненный голос. — Мы его, полумёртвого, в госпиталь спровадили, а он по лесам бродит!
Говорков заплакал. Заплакал, негромко подвывая и постанывая. Как плачут уставшие от горя женщины. Заплакал, потому что силы его кончились. Заплакал от бессильной радости, потому что услышал голос старшины Семёнова.
— Раз сюда добрёл, значит живой наш лейтенант, — услышал Говорков голос Корнеева. — Пойдём, поздороваемся, что-ли?
Крепко обняв берёзу, как обнимают после долгой разлуки любимого человека, зажмурив глаза и царапая защетинившую, грязную щеку о шершавую кору, Говорков плакал со стонами.
— Ну-ну-ну, лейтенант… — успокаивающе гудел старшина, пытаясь оторвать его руки от дерева. — Теперь мы вместе, а когда мы вместе, нам чёрт не страшен.
Вместе с Корнеевым старшина отцепил руки Говоркова от дерева, опустил его на траву.
Говорков вдруг успокоился.
Да, когда они вместе, им чёрт не страшен.
Он глубоко вздохнул, резко выдохнул, словно решаясь на важный поступок.
Открыл глаза, вытер застилавшие пеленой слёзы рукавом. Придерживая одной рукой раненый живот и опираясь другой о землю, поднялся на колени.
— Здорово, братки.
— Здорово, лейтенант.
Неудобно обнялись, прижались друг к другу головами. Семёнов с одной стороны, Корнеев с другой.
— Был я на позициях, — вздохнул Говорков. — Видел, стояли вы насмерть.
— Насмерть не получилось, — спокойно, будто неудавшуюся работу, пояснил Семёнов. — У них огнемётный танк оказался… Ну а жареные отбивные из себя делать для фашистов смысла нет. Решили там не умирать, а подождать до более нужного момента. В общем, приказ стоять на смерть не выполнили.
— Такого приказа не было, — возразил Говорков. — Была человеческая просьба задержать фашистов, сколько можно. Вот вы, сколько смогли, и держали. А бессмысленно погибать — толку мало… Да-а… Тяжко вам пришлось…
— Тебе тоже не легко. Что с ранением? У тебя, вроде, в живот ранение было? — забеспокоился Семёнов.
   
— В живот, но… Удачно. Доктор в госпитале железку убрал, дырку заклеил. Живой, в общем.
— А чего в госпитале не остался? — укорил Корнеев.
— Госпиталь этот уже не госпиталь, а концлагерь. Я там очнулся когда, фашистского офицера застрелил. Утром меня хотели повесить. Спасибо доктору, заставил бежать. Сам бы я не решился — сил не было.
— Силы у человека всегда есть, — назидательно проговорил Семёнов. — Когда силы в руках-ногах и теле кончаются, остаётся сила духа. А эта сила покрепче силы рук и ног.
Семёнов снял с пояса фляжку, отвинтил крышку, ткнул горлышком в губы Говоркову:
— Попей, лейтенант. А то у тебя что-то губы сухие. И вообще… У тебя такой вид, что, хочется много раз пожелать тебе здоровья.
Говорков с удовольствием сделал несколько глотков.
— Спасибо, старшина. Последний раз я пил ночью, доктор меня сладеньким раствором угостил. А потом я как-то забыл, что пить надо… А тут уже и совсем про всё забыл…
— Ничего, лейтенант… Жить будем — не помрём, — уверенно успокоил Семёнов. — Всех вспомним, всё, кому положено, воздадим. Мы не злопамятные, но память у нас хорошая. Как рана? Воспаления в животе нет?
— Да ничего, вроде. Терпимо. Чёрт её знает, есть воспаление, или нет.
— Ну, живот болит? — спросил Корнеев и изобразил пальцами арбуз. — Вообще, весь!
— Где дырка, там болит. А вообще, вроде не болит.
— Ну, где дырка, там сидалище. Отсидел, вот и болит, — серьёзно пошутил Семёнов.
Все облегчённо засмеялись. Говорков придержал рану рукой.
— Ну тебя к чёрту, старшина… Смеяться больно!
— Лучше больно смеяться, чем горько плакать.
— Это ты прав… А ещё кто из ребят выжил?
— Ещё четверо с нами. Старшина Хватов, младший лейтенант Титов, боец из его взвода, и ещё один из беженцев-окруженцев. Ничего, вроде, боец. Боевой. Ах, да, чуть не забыл… — старшина подмигнул Корнееву, — Катя с нами, сестричка.
— Катя?! — удивился Говорков. — А она с вами как оказалась?
— Ну… Разве ж она могла тебя бросить?
Старшина дружески и осторожно потрепал Говоркова за плечо.
— Она к нам прибежала, когда бой уже начался. Работы у неё много было…
    
Говорков вздохнул, укоризненно качнул головой.
— Глупая…
— Побольше бы нам таких глупых.
— Оружие есть?
— Пистолет у Титова. У окруженца винтовка с двумя патронами. У Хватова ножик кухонный. Вот такой, — Семёнов с улыбкой развёл руки на ширину плеч.
— Хватову положено с таким ножиком ходить, — без улыбки поддержал шутку Говорков.
— А мы без огнестрельного, с маленькими ножичками. У Корнеева, правда, лимонка есть.
— А где народ?
— Народ вперёд ушёл. Ждать нас будут. А мы услышали, что кто-то по болоту смело чавкает, сквозь кусты ломится, как лось на весеннем гоне, остались посмотреть. Может, думаем, медведь. Освежуем, мол, мясо будет. А это ты, лейтенант. Бывает же столько шума от такого тщедушного!
Семёнов подмигнул Корнееву, вытащил из нагрудного кармана тряпицу, бережно развернул, достал кусочек сахара.
— На-ка, лейтенант, пососи энзэ. Берёг на крайний случай, силы взбодрить. Похоже, у тебя случай крайний. Бери, не отказывайся. Ты раненый, я целый. Идти не сможешь — нам тебя волочь придётся, а это хуже. Так что, из собственного удобства тебя кормлю.
Говорков взял сахар, положил в рот. Старшина протянул фляжку.
— Щас пойдём, — кивнул Говорков. — Минутку полежу… Скомандуешь, старшина.
Говорков закрыл глаза. Чувствуя себя защищённым рядом с надёжными бойцами, расслабился. Погрузился в чёрный покой.
Кто-то тряс его за плечо.
Говорков встревожено распахнул глаза, соображая, где он и кто с ним. Лес, Семёнов… Ах, да… Вспомнил…
— Пора?
— Давно пора. Жалко будить, но надо идти. А то ребята, наверное, уже беспокоятся.
— Долго я спал?
— Нет, минут пятнадцать… Вставай, лейтенант, идти надо. А то наши уйдут, не дождавшись.
Говорков ощутил сахарное послевкусие во рту.
Бойцы помогли Говоркову встать.
   
После отдыха ноги болели, рана болела, всё тело ныло от усталости. Комары «ныли» в унисон с телом. Раньше Говорков их не замечал.
Семёнов пошёл вперёд, следом Корнеев, поддерживая Говоркова под руку.
Проковыляв некоторое время и размявшись, Говорков почувствовал, что сможет идти самостоятельно, отпустил Корнеева.
Шли долго, как показалось Говоркову. Два раза останавливались, давая лейтенанту отдохнуть. Наконец, услышали негромкий короткий посвист. Старшина махнул рукой, давая понять, что всё в порядке. Им навстречу вышли Титов и Хватов. Из-за спин выскочила Катя и, по-собачьи повизгивая от радости, кинулась к Говоркову:
— Товарищ лейтенант! Живой!
Катя бросилась Говоркову на шею, принялась целовать его в щёку в губы.
Ах, какие вкусные у девчонки губы!
Говоркову захотелось жить.
— Товарищ лейтенант… Слава богу… — старшина Хватов сморщился и утёр кулаком слезу.
— Тихонько, раненый я, — охладил пыл тискавших его подчинённых Говорков, прикрывая локтем живот.
— В живот? — расстроилась Катя. — Как же вы…
— Терпимо, — успокоил Говорков. — Вторые сутки уже. Хуже не стало, значит, выживу.
— Может, перевязать надо? — посерьёзнела Катя.
— Пока не надо. Не беспокоит же.
— Ну, пошли, лейтенант. Мы там днёвку устроили, По сухарику съедим, — на правах хозяина пригласил младший лейтенант Титов. И тут же спохватился, вспомнив о ранении в живот: — Тебе есть-то можно?
— Можно. Кишки не задеты.
Прошли в гущу кустов. На вытоптанной полянке с разложенных шинелей вскочили два бойца.
— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — радостно козырнул один.
Его Говорков видел во взводе Титова.
— Красноармеец Кузнецов, — чётко доложил второй. — Выходил из окружения. Документы, оружие сохранил. Примкнул к вашим, не отказали, — закончил негромко, с оттенком благодарности.
Боец Говоркову понравился: телом крепкий, взгляд уверенный.
Сели на шинели.
— Хватов, корми личный состав! — с улыбкой скомандовал Титов. — Службу не знаешь!
— Я бы покормил, товарищ младший лейтенант, — тяжело вздохнул Хватов. Качая головой, развязал вещмешок, зашебуршал в глубине двумя руками.
— Вот ведь порода какая! — весело удивился Титов. — Никому не показывает, что у него в сидоре!
— Вам покажи…
Хватов вытащил из мешка семь сухарей, разложил рядком, скомандовал:
— Берите по порядку, чтоб не обидно было. Уж кому какой достанется.
Поковырялся в мешке ещё, достал кусочек сахара, протянул Говоркову:
— Вам, товарищ лейтенант, доппаёк положен, как раненому.
— А себе, Хватов, зачем сухарь достал? Ты, небось, пока нас не было, нахрумкался! — улыбнулся Корнеев, подмигивая друзьям. — Откуда запасы? Ни у кого нету, а у тебя есть!
— Запасы оттуда. Снабженец я, или брехун наподобие тебя? А хрумкать втихаря мне в детстве матушка не велела. Поэтому для всех запасы, а не для меня лично. Я, Корнеев, перед особым отделом чист. Никто меня не может упрекнуть в воровстве. Я, Корнеев, ни сухарями, ни куревом фашистов не угощал.
— Это ты про чё? — посерьёзнел Корнеев.
— Эт я про свою чистую, хоть и снабженческую, совесть, Корнеев. Если б я не был такой запасливый по своей снабженческой привычке, ты бы, Корнеев, сейчас палец сосал. А то, вон, сухарь сосёшь!
Все засмеялись.
— Ладно, Хватов, не обижайся, — примирительно проговорил Корнеев. — Хороший ты мужик, запасливый и заботливый.
   
***
— В Шиловичи идти бессмысленно, — рассуждал Говорков, совещаясь с друзьями о путях отхода. — На мосту наверняка охрана. Надо искать переправу в другом месте. Берега болотистые, не зная броду, не пройдёшь. Да и вплавь я не могу — дырка в животе.
Говорков расстроено покачал головой.
— Немцы с северо-запада наступали, значит, надо вдоль по реке на юг идти. Вдруг наши где оборону ещё держат. Опять же, местных встретим — подскажут.
На том и порешили.
— Лейтенант, рану перевязать надо, — предложил старшина Семёнов.
— Рана не болит, не течёт. Мне доктор порошком её засыпал от заражения, пластырем наглухо заклеил. Пластырь отдерём, завязать не удастся, повязка сползать будет. Нет, пусть остаётся, как есть. Сверху бы чем укрепить живот.
— Обмоткой укрепить, — предложил старшина Хватов. — Два с половиной метра, десять сантиметров ширины, самый тот матерьял.
Красноармейцы, ходившие в обмотках, посмотрели на грязные, мокрые ноги друг друга.
— Что бы вы без меня делали! — укорил сослуживцев Хватов, развязал вещмешок и вытащил рулон новых обмоток.
— Цены тебе нет, Хватов! — восхитился Корнеев. — Может, у тебя и выпить найдётся?
   
— Что у меня найдётся, не твоего ума дело. А выпить, если даже и было, я тебе не налил бы.
— Это почему так? — обиделся Корнеев.
— Да ты спьяну уйдёшь куда-нибудь… До ветру… Опять заблудишься…
— Вот ведь… едучий! — смутился Корнеев.
— Вставайте, товарищ лейтенант, я вас стоя обвяжу, — попросил Хватов.
— Давайте, я обвяжу! — встрепенулась Катя.
— Ты, сестрёнка, по бинтам главная. А по обмоткам я главный. Так что, извини, тут я лучше справлюсь.
С заботливостью матери Хватов туго обвязал Говоркову живот. Двигаться стало легче.

Ближе к вечеру, шагая по сырой лесной дороге, услышали громыхание телеги. Спрятались за кустами на обочине. Скоро увидели бодро топающую лошадёнку, запряженную в телегу, помахивающую головой в такт ногам. На телеге, свесив ноги на сторону, сидел дед с коротенькой седой бородёнкой, в кожаной бараньей безрукавке, кирзовых сапогах и зимнем потёртом треухе.
Вышли на дорогу.
Дед потянул вожжи:
— Тпр-р-ру-у…
Лошадь остановилась, тут же принялась щипать траву.
Дед, не выпуская вожжей, опёрся локтями в бёдра, выжидающе уставился на военных.
— Мы не бандиты, дед. Мы бойцы Красной Армии, — заговорил Говорков.
— Бойцы Красной Армии сутки назад вон там, — дед махнул рукой на запад, — немцу ад устроили.
— Вот мы как раз из того ада, — с горечью проговорил старшина Семёнов. — Рота оборону держала. Все погибли… А мы вот…
— А что ж вы… «вот»? — недоверчиво спросил дед.
— Да и мы бы там остались, если хоть по одному фашисту смогли с собой взять в могилёвскую губернию… — серьёзно пояснил старшина Семёнов. — А вышло, что ни одного не получилось бы. Танк огнемётный, это тебе похлеще, чем паяльная лампа… Дать себя зажарить, чтобы фашисты потом радовались, глядя, как вороны жареное русское мясо клюют? Мы лучше выживем. Лейтенанту вон, новую роту дадут. Он с первого дня воюет, опыт есть, молодёжь научит. Корнеев пулемётчик хоть куда. И остальные не лыком шиты. Так что, зазря умирать рано. Мы лучше живыми повоюем.
— Глупая смерть никому не нужна, — согласился дед.
— На войне глупой смерти не бывает, дед, — проговорил Говорков. — Бывает смерть с пользой, а бывает зряшная. Вот мы и решили без пользы не умирать. Ты бы, отец, подсказал, как через реку перебраться.
— Подсказ простой: снимай портки, да плыви на ту сторону.
   
— Спасибо за совет, дед, — серьёзно поблагодарил старшина Семёнов. — А мы репы два дня чешем, догадаться не можем… Совет хороший, да только нам не подойдёт…
— Плавать, штоль, не умеете? — подковырнул дед.
— Да тут такая мелочь… У лейтенанта ранение… — Семёнов зло поглядел на ни к месту шутливого деда. — Дырка в животе. Доктор по случаю чопиком её заткнул… А вдруг лейтенант поплывёт, а чопик выткнется? Кишки в холодной воде застудит.
Дед задумчиво почесал бородёнку, глянул на повязку, накрученную поверх гимнастёрки лейтенанта, качнул недоверчиво головой. Слез с телеги, взял лошадь за узду, помог ей развернуться на узкой дороге в ту сторону, откуда ехал.
— Ну, садитесь, отвезу вас к переправе.
— А немцев там нету?
— Нету. Переправа моя, личная, лодка там припрятана.
— Не тяжело лошадке будет, коли все сядем? — спросил Корнеев.
— Работа у неё такая, возить. За то корм получает. Садитесь.
Говоркова положили на устланное сеном дно. Остальные сели по краям и в задок.
Дед вытащил из-под сена в углу передка узелок.
— Поделите промеж себя что есть. А я домой заеду, ещё возьму.
Старшина Хватов развязал узелок. Порезал хлеб и шматок сала на всех. Вытащил из полулитровой бутылки с молоком деревянную пробку, прикинул на глазок:
— По одному большому глотку.
Бутылка прошла по кругу. Остатки Хватов протянул Говоркову:
— Раненому доппаёк.
Попытку возражения остановил движением ладони:
— Набирайтесь сил, товарищ лейтенант, и идите своими ногами. Нам вас тащить несподручно.
Телега свернула налево по едва заметной тропе, скоро выехала к реке.
Дед спрыгнул с телеги, накинул вожжи на сучок, скомандовал:
— За мной, пехота! Сто вёрст прошли, ещё охота…
Залез в камыши, вывел на чистую воду плоскодонку.
— Всех не удержит. Давайте сначала четверых, а потом остальных.
Скоро «пехота» стояла на восточном берегу.
— Вы уж, ребятки, не пущайте немца далеко… — серьёзно попросил дед. — Выберите место, где сподручней, упритесь в землю… И назад его, супостата, толкайте.
— Спасибо, дед, что веришь в нас, — Говорков благодарно сжал локоть старика.
— А в кого ж верить, если не в своих сынов?
   
***
Шестёрка вражеских «лаптёжников» крутила «карусель» над огромной поляной — полевым аэродромом, пикировала на беспрерывно стреляющую зенитную батарею, охранявшую аэродром, и засыпала бомбами сам аэродром.
Отбомбившись и отстрелявшись, «юнкерсы» улетели. Над аэродромом поднимались клубы чёрного дыма от горящих самолётов, бочек с соляркой, бензином и маслами. Сквозь чёрные клубы утреннее солнце проглядывало диском ночной луны.
Выжившие лётчики и технари прошли по территории, собрали и перевязали раненых. Человек пятнадцать лётчиков, техобслуги и охраны аэродрома собрались у единственного уцелевшего зенитного пулемёта ДШК. Сидели молча, курили.
Из леса вышла группа людей в военной форме.
Лётчики напряжённо вглядывались в незнакомцев.
— Наши, — успокоил младший лейтенант Николаев.
— Может и наши, — неуверенно согласился капитан Пахомов и приказал: — Станьте кто-нибудь за пулемёт!
Незнакомцы подошли к лётчикам.
— Лейтенант Говорков, — представился командир. — С группой бойцов выходим из окружения в расположение советских частей.
— Капитан Пахомов, — не вставая, буркнул летун. — Командир третьей эскадрильи… Разбомблённой… Все самолёты, сволочи… Эх!
Пахомов, резко махнул рукой, коротко выругался.
— Связь с командованием есть? — спросил Говорков.
— Связь… ушла в грязь... — Пахомов вяло отмахнулся, отрицательно качнул головой. — Мы должны были эвакуироваться… Нас, можно сказать, на взлёте подстрелили.
Пахомов растерянно окинул взглядом горевшие самолёты, разбомблённые постройки.
— Ни одного самолёта не осталось?
— Ни единого.
— Придётся пешим ходом.
— Придётся…
Замолчали. Молчать было тошно.
— Издалека идёте, лейтенант? — спросил Пахомов бесцельно, чтобы не молчать.
— От Гродно.
— Считай, от границы. И всё пешком?
— И всё пешком. Мы ж пехота! Сто вёрст прошли, ещё охота.
Говорков тронул болевший бок.
— Сядем мы, капитан. Устали.
— Садитесь, конечно.
 
Бойцы присели и прилегли рядом с летунами.
— Поесть нам удастся? — спросил Говорков. — Сколько дней уже на подножном корму.
— Конечно. Боец, отведи людей на кухню, — распорядился капитан.
— Титов, сходи с ребятами. А мы с капитаном покумекаем, как дальше жить.
— Иди и ты, — предложил капитан. — Успеем покумекать. Нам теперь спешить некуда.
— Потом закушу. Всё не съедят, и мне что-нибудь оставят. А обсуждать надо заранее. На земле, конечно, скорости не те, что в небе… Но ситуация иной раз меняется так же быстро.
Помолчали, наблюдая, как оживившиеся в предчувствии обеда бойцы заторопились на кухню.
— Если не возражаешь, капитан, мы к тебе примкнём. Вместе двигаться сподручнее.
— Вместе сподручнее, — согласился капитан и задумался. — Только вот что… Я хорошо знаю, как в небе воевать. А на земле от меня толку мало. Лучше мы к тебе примкнём. Опыт у тебя богатый… Так что, командуй объединённым отрядом, а я буду командовать взводом, входящим в этот отряд. Если тебя смущает моё звание, назначаю себя политруком при тебе. Политрук ведь может быть старше командира по званию, верно? Вот и будем каждый на своём месте делом заниматься.
Собрали в воронку тела погибших. Прикрыли брезентом, засыпали землёй.
В кузов уцелевшего грузовика установили турель с зенитным пулемётом.
Во вторую машину погрузили две бочки с бензином.
Запасливый старшина Хватов раздал бойцам консервы и хлеб с кухни летунов, велел рассовать по вещмешкам. В каптёрке обнаружил запасы обмундирования и обуви, заставил бойцов снять грязное и рваное, надеть новое обмундирование летунов. Титов и Говорков не забыли пришпилить свои кубари на голубые петлицы.
Кате даже самая маленькая гимнастёрка была до колен. Рукава Хватов, не долго думая, отрезал на нужную длину. Галифе пришлось оставить старые, потому что новые были Кате по шею и выше.
Все вооружились винтовками, бросили в машины несколько ящиков с патронами. Капитан с тяжёлым вздохом молча вложил Говоркову в пустую кобуру пистолет ТТ, дал несколько обойм с патронами. Говорков понял, что хозяину пистолет уже не понадобится.
Распределили бойцов по машинам. Говорков сел в кабину первой машины, капитан — в кабину второй машины.
Двинулись на восток.
Солнце клонилось к вечеру, когда машины выскочили из-за поворота, и Говорков увидел два немецких грузовика в тени деревьев, между которыми обедали три солдата и офицер. Судя по тому, с каким весёлым выражением лиц обедающие рассматривали подъезжающие машины, встретить русских здесь они никак не ожидали.
Вовремя отреагировал зенитчик: длинной очередью из пулемёта разметал обедавших немцев. Да и бойцы добавили из винтовок для надёжности.
   
Немецкие грузовики оказались загружёнными обмундированием, продовольствием и медикаментами. Катя тут же принялась рыться в медицинском богатстве, радостно восклицая и отбирая что-то в свою сумку.
В кабине одной из машин нашли полевую рацию.
Убитых немцев оттащили в кусты, засыпали листьями и ветками. Машины отвели под покров деревьев, решили устроить привал.
Вскрыли немецкую тушёнку, достали из упаковок консервированный хлеб, пахнущий спиртом.
Говорков вручил по банке тушёнки и буханке хлеба двум бойцам и отправил их наблюдателями к дороге. Ещё двух направил в сторону леса. Один из которых, впрочем, скоро вернулся, привёл двух «окруженцев» с винтовками за плечами.
— Были неподалёку, услышали стрельбу нашего пулемёта, прибежали, — пояснил один «окруженец». И добавил тихо: — Думали, может помочь надо…
Капитан Пахомов на правах политрука сделал «окруженцам» суровое внушение за то, что идут одни, похвалил, что хотели помочь, и скомандовал горящим желанием «доказать делом» свою пользу в борьбе с немецкими захватчиками бойцам для начала подкрепиться немецкой тушёнкой.
Слушали по рации хриплые голоса русских радистов, просивших помощи и приказов о дальнейших действиях. Слушали приказы какого-то командира, видать, большого: «Вперёд, твою мать! Вперед!!! Не продвинешься — расстреляю! Атаковать, твою мать! Сам в первых рядах!».
Поняли, что просить неизвестно у кого помощи или указаний по отходу бессмысленно.
— Сидит вот такой, — вздохнул капитан Пахомов, — бездарный, ленивый или пьяный… Самому-то не хочется покидать тёплое укрытие и лезть под пули… Цели не выявлены, артиллерия стреляет по площадям, огневые точки не давит…
— Хорошо, если не по своим! — усмехнулся Титов.
— Или снабженец запил и веселится с бабами в деревне, а снаряды и еда не подвезены, — добавил старшина Семёнов.
— Или комбат сбился с пути и вывел отряд не туда, куда надо… — вздохнул Корнеев. — Не всё ж одному мне плутать.
— И за всю путаницу, неразбериху, очковтирательство, тупость начальства на войне одна плата — кровь бойцов, которые идут на «смертное поле», которых гонит туда без подготовки сидящий в укрытии «собиратель орденов», — подвёл итог Говорков. — Бойцу идти в атаку тяжело. А сидящему в блиндаже и наблюдающему за атакой со стороны начальнику — просто. Орать «Вперёд!» по телефону — не пули грудью ловить. Тот, кому по телефону приказано встать и идти умирать, боится до тряски, но идёт. Ладно, если в руку ранит… А ежели челюсть оторвёт, или живот разворотит, или череп снесёт? А жить так хочется! Всё впереди ведь, когда тебе восемнадцать. Или двадцать. Или чуть больше.
   
— И в тридцать жизнь только начинается, — возразил капитан Пахомов.
— В тридцать хоть что-то увидел, попробовал, успел… А в восемнадцать-двадцать не жил, не видел, не любил… Сегодня повезло, а завтра опять в атаку. Завтра смерть мимо пройдёт, а послезавтра снова по приказу со смертью в прятки играть… И готовы наши бойцы сегодня, завтра и всегда умирать. Не геройски, без речей и оркестров, а незаметно для тех, кто из блиндажа по телефону… В грязи, в смраде… В жиже болотной…
— Да-а… — задумчиво протянул старшина Семёнов. — Боимся, трясёмся, в штаны со страху делаем, блюём от ужаса, но идём со смертью в прятки играть. Потому что надо. Потому что за землю свою. А не за лозунги. И предки наши, бросив сохи да косы, взяв мечи да копья, так же шли на Куликово поле, да на Бородинское.
По дороге время от времени большими и малыми группами проезжали машины и бронетехника. Издалека доносилась приглушённая канонада.
— Давай поразмышляем, пока никто не мешает, — предложил Говорков капитану Пахомову. — Одна голова хороша, а больше двух — толпа. Думаю, чем наглее мы будем действовать, тем дальше уедем. Надо переодеть всех в немецкую форму и на немецких машинах пристроиться к немецкой колонне.
Выслушав такое предложение пехотного лейтенанта, Пахомов уставился на него, как на ненормального.
— На наших машинах мы можем напороться ещё раз, только уже на танки или на пушки. И — хана всем. Пешком? Через болота? Без проводников нереально, — пояснил Говорков.
Пахомов подумал… И согласился.
Переоделись в немецкую форму, благо ей был забит кузов одного грузовика. Сапог, правда, не было, поэтому оставили советские. Форму летунов запрятали в дальний угол машины под немецкое барахло.
Пахомов с сомнением смотрел на заросшие многодневной щетиной рожи «окруженцев» и бойцов отделения Говоркова.
— Пошарьте в ранцах убитых немцев, найдите бритвенные принадлежности, побрейтесь, — приказал Говорков.
Бриться пришлось в сгущающихся сумерках, наощупь.
Перенесли пулемёт в кузов немецкой машины, накрыли брезентом.
Едва забрезжила заря на востоке, расселись по машинам.
Говорков предупредил бойцов, чтобы прятали от глаз немцев ноги в советских сапогах. Крайних бойцов в кузовах вооружил немецкими карабинами, оставшимися от убитых. Сам надел форму убитого офицера. Помятуя русское правило, что поллитра открывает многие запоры и предотвращает лишние разговоры, положил в кабину три бутылки шнапса, обнаруженного среди провианта немецкой машины.
   
Под прикрытием деревьев дождались, пока мимо проедет немецкая колонна, выехали на дорогу и стали потихоньку нагонять её. Долго ехали в отдалении, но в пределах видимости немцев, приучая их к своему присутствию.
Когда вдали показались Шиловичи и мост, приблизились к колонне и пристроились ей в хвост.
Говорков приоткрыл дверцу, встал на подножку и крикнул сидящим в кузове бойцам:
— Приготовиться к бою! Стрелять только если выстрелю я!
Перед мостом колонна притормозила.
Было видно, что охрана моста бегло заглядывает в кузова и кабины машин, иногда что-то спрашивает сидящих.
Говорков раскупорил бутылку шнапса, выпил глоток, полбутылки вылил под ноги. В кабине густо запахло спиртным.
Подъехали к мосту. Охранник жестом приказал остановиться. Заглянул в кабину, что-то спросил. Унюхал запах спиртного, понимающе улыбнулся, ещё что-то спросил.
Говорков с ленью пьяного человека отсалютовал початой бутылкой, сделал глоток из горлышка, нащупал у ног бутылку шнапса, подмигнул охраннику, протянул ему бутыль. Буркнул:
— Гут… (прим.: gut — хорошо).
Охранник суетливо оглянулся, заговорщицки улыбнулся, воровато сунул бутылку в карман штанов, хлопнул ладонью по дверце, жестом показал, что всё хорошо, махнул рукой: проезжайте!
Колонна проехала мост и неторопливо ползла в сторону Минска.
Часа через два колонна свернула вправо, на юг. На юг Говоркову было не надо. Он приказал водителю отстать и свернуть на восток.
Ещё через полчаса их догнала немецкая моторизированная часть. Водители прижались к обочине, пропуская бронетехнику. Увидев разрыв, нагло вклинились в середину колонны.
Поздно вечером, когда уже стемнело, услышали близкую канонаду. Говорков понял, что фронт рядом и скомандовал водителю съехать на обочину. Следом съехала и вторая машина.
Посовещавшись с Пахомовым, решили свернуть налево и ехать вдоль линии фронта. Авось где-нибудь обнаружится тихое место…
Следующим днём на группу лейтенанта Говоркова напоролся боевой дозор генерал-лейтенанта Ивана Васильевича Болдина, сводная дивизия которого прорывалась на восток по глубоким немецким тылам из-под Минска.
Дозорные открыли огонь по «фашистским» машинам.
Зенитчик открыл огонь из пулемёта поверх голов дозорных, пытаясь заставить их не стрелять.
В перерывах между стрельбой Говорков, срывая голос, кричал, что они не фашисты, а окруженцы, добыли машины и немецкую форму в бою…

Через месяц с лишним, пройдя с боями более семисот километров от западных границ по тылам противника группа военнослужащих Красной Армии под командованием генерала Болдина в количестве полутора тысяч человек вместе с ранеными вышла из окружения северо-восточнее Смоленска.
    


= 2 =

Лейтенант Майер шёл к любимой девушке, к невесте.
Глупое ранение, вспоминал он: в него выстрелил русский пленный. Ранение тяжёлое, в грудь, и в госпиталь его могли не довезти. Его оперировал русский военный врач. Оперировал в автомобильной будке… Удивительно, как умеют русские выживать в нецивилизованных условиях!
Спасибо, конечно, тому ивану, который его спас. Впрочем, Гольдберг щедро его наградил. Он подарил ему жизни тысяч раненых соотечественников, которых оберштурмфюрер должен был «актировать». Уничтожить, попросту говоря.
Через несколько дней после операции состояние Майера стабилизировалось, и русский хирург разрешил транспортировать его в госпиталь. На грузовике Майера доставили во временный госпиталь в Минске. В красном многоэтажном здании госпиталя царил хаос. Стонущие, дрожащие от лихорадки раненые не получали никакой помощи, потому что врачи не успевали её оказывать даже тяжёлым. Один из врачей потерял сознание прямо за операционным столом из-за полного истощения физических и психических сил. Другой пил без конца, бутылка водки стояла рядом с хирургическими инструментами и бинтами.
Через неделю Майера санитарным поездом отправили в Германию. Русские летчики бомбили город. Товарный поезд с ранеными отправился в путь под фейерверки зенитных орудий. Прожекторы разрезали мрак, бомбы сыпались вдоль железной дороги.
Раненые лежали на трёхэтажных нарах товарных вагонов. Единственной постельной принадлежностью были грязные матрацы, набитые соломой. Вместо подушки — собственный кулак, вместо одеял — шинели.
Зато в каждом вагоне была медсестра, делавшая перевязки, и солдат-санитар, ухаживавший за неходячими больными.
Поезд шёл день и ночь, убегал от войны. Мимо раскрытых дверей вагона тянулись бесконечные русские леса. Через два дня обреченные на смерть раненые ощутили себя помиловаными.
Майер тихо млел от счастья: он возвращался домой!
Чувствовал он себя неплохо и даже шутил с медицинской сестрой. Но ночью ему снились кошмары, нервное напряжение фронтовика не ослабевало.
   
В промежуточном лазарете на территории Польши раненые прошли дезинфекцию. Майер к тому времени настолько оклемался, что начал воспринимать блага мира. Горячая мыльная вода, руки молоденьких санитарочек, отмывающие его от вшей и грязи… Они, разгильдяйки, пользовались его слабостью, и со смехом намыливали ему все места… Все… А у этих мест не было сил отреагировать на прикосновения женских пальчиков… Потом чистая одежда и чистая постель… Можно было спать, сколько угодно. Только солдат, побывавший в грязи окопов, перенёсший многодневные марши, может оценить блаженство чистого тела и чистой одежды!
Потом госпиталь для выздоравливающих. И, наконец, месяц отпуска после ранения.
Он не сообщал Грете, что лежит в госпитале. Не хотел, чтобы она видела его беспомощным. Немощным.
Возвращение на родину, чистая больница и сильнодействующие лекарства сотворили чудо: он почувствовал себя здоровым! Да и русский хирург, похоже, был мастером — разрез сделал удачно, рана зажила мягким, тонким рубцом, в отличие от ужасных рубцов на телах соседей в палате, где он лежал.
Он здоров! Он идёт к любимой, он идёт к невесте, у него чудесное настроение. Всё казалось Майеру прекрасным и удивительно спокойным. Господи, да всё, что не война, прекрасно!
Мирное спокойствие, красоту нетронутого войной города Майер впитывал каждой клеточкой тела. Его душу заполнили благость и любовь мирной жизни, они вытеснили из него фронтовую ненависть и жестокость. За окопные мучения он получил компенсацию в виде хорошей еды, выпивки и… как вершина всех благ, приближался миг плотской любви.
Майер не мог выразить переживаемые предчувствия словами, он реально испытывал их.
Как ему повезло, что у него такая славная невеста! Майер уже представлял, как они с Гретой займутся любовью на чистой постели в домашней обстановке. Ни артобстрелов, ни клопов, ни комаров… Ни вони от давно немытых тел страдающих расстройством кишечника солдат…
Радостные воспоминания о физической близости с любимой он увезёт с собой, как самую ценную награду, ценнее, чем Железный крест, которым его наградили, и будет наслаждаться ими на Восточном фронте. Если суждено, он умрёт, вспоминая объятия Греты.
Грета… Его Греточка… Ему было удивительно хорошо с ней. Ему нравилось смотреть на неё, голую. И ей нравилось дарить ему свою наготу. Без одежды у неё и взгляд становился обнажённым…
У её чистого и здорового тела «нагой» запах: прозрачный, неуловимый... Будоражащий…
И душа его пела строфами Шекспира:

…Обнять тебя, сомкнуться в поцелуе, и дыханье пить…
И груди тискать, и к соскам прильнуть,
И бёдра изласкать, чтоб в страсти распахнулись.
Ты жаждешь главного:
Чтоб я скользнул сквозь створки рая
И в шёлковом блаженстве утонул…

Майер шёл по улице с глупой улыбкой на лице, не обращая внимания на окружающих… Люди, вероятно, принимали его за контуженного.
      
Он видел стоящую перед ним любимую, по-детски наивно не стесняющуюся наготы — она знала красоту своего тела. В ней всё было красиво: и изящная шейка, и полненькие грудяшки со вздёрнутыми носиками-сосочками, заносчиво отвернувшимися друг от друга, и скрипичный изгиб талии, и бёдра — как у греческой амфоры, и тугая, как два арбузика, подтянутая попочка, и пухленький, покрытый светлым пушком «холмик Венеры» у основания бёдер, и персик с бархатными щёчками, дразнящий задыхающегося от желания Майера кончиком кокетливого язычка… Майер никогда не мог насытиться её телом…
Она ждала его прикосновений. «Всё, что хочешь», — разрешала она. И он хотел, хотел, хотел!
Сокровенная, нежная и чистая… Он касался её с глубочайшей нежностью и бережливостью, с какой губы, касающиеся поцелуем покрытых росой лепестков розы, стремятся сохранить родниково-чистые, хрустально-прозрачные, трепетные капельки…
Любой частичке её тела радостны были его прикосновения-ласки пальцами и ладонями, губами и языком… Её тело трепетом отзывалось на его объятия… Он наслаждался ей, как гурманы наслаждаются изысканным блюдом. И она угощала его собой, как добрая хозяйка, любящая угощать дорогого гостя — щедро и снисходительно, зная высочайшее качество угощения.
Однажды, переполненный благодарностью, он прошептал: «Ты даришь мне наслаждение… Спасибо тебе…»
Она нахмурилась: «Никогда не благодари меня за это! Благодарят за услугу».
«Причём здесь услуга! — ласково укорил он её. — Твоя любовь для меня, словно желанный дождик для утомлённого жарой путника. Небо благодарят за чистый дождик, а не за услугу. Дождику радуются. Его ловят лицом, губами, ему подставляют тело, в нём купаются… Он, солнечный, искрит, и покалывает искорками обнажённые тела… Небу говорят: «Спасибо!». Не для того, чтобы отблагодарить, а от радости…».
Щедрый дождик и улыбающееся сквозь него доброе солнышко… Она была его солнышком.
Майер представил, как он наслаждается каплями «слепого» дождя, падающими сквозь солнечные лучи, как он ловит живительную влагу широко распахнутыми руками, подставляет раскрытую грудь… Чистые струйки омывают его сердце, его душу, его рану…
«Спасибо, дождик, за твою чистоту… Ты самый прозрачный дождик в мире! Ты такой вкусный! Мои губы жаждут тебя… Мой язык чувствует каждую твою капельку! Как много от тебя радости!!! Раскинув руки, я танцую внутри тебя, я плаваю в тебе, я купаюсь в твоей влажности… То есть, в радости… Спасибо тебе, дождик! Спасибо… просто потому, что ты есть!»
   
Им нравилось заниматься любовью днём. Дневной свет возбуждал их.
О, эти жадные, откровенно ненасытны губы! В пьянеющих глазах: «Я твоя…». Горячечный шёпот: «Да… Да… Да!».
Его губы бродили по её телу, искушаясь его сладостью.
Он дышал её дыханием, наслаждаясь, как наслаждается озябший путник спасительным теплом очага найденного вдруг в ночи пристанища.
Он чувствовал её желание ласк, поцелуев, жажду его прикосновений… Он чувствовал её вожделение дарить ему обладание собой: «На! Наслаждайся! Я твоя до последней капельки! Я тоже наслаждаюсь твоими ласками и поцелуями!».
Он исцеловывал её от холодного носика до фарфоровых стоп… Ласкал, как только она хотела. Она задумывала и улыбалась, мечтая… А он каким-то наитием читал её мысли, предугадывал и воплощал в блаженство её желания и утолял её фантазии в достижении сладострастия…
…Руки и ноги сплетались, тела сливались… Одно дыхание на двоих… Её радостное попискивание в ритме движения и скольжения… Она то неиствовала гарцующей всадницей, то плавала в море сладострастия, ощущая тяжесть его тела… Она чувственно стонала от проникновения его тела в своё тело… И взрывалась восторгом, улетая к звёздам…
Когда всё кончалось, они лежали рядом, расслабившись в изнеможении, наслаждались послевкусием любви. Его пальцы касались её обнажённого бедра, он сладко наблюдал, как она мечтает о чем-то, вынырнув из глубины блаженства. Он больше наслаждался её блаженством, чем своим. Ему всегда хотелось изласкать и… насытить её до изнеможения. Но она была ненасытна.
Майер на что-то наткнулся и больно ударился лицом. Господи, он наткнулся на столб!
Прохожие вежливо улыбались и опасливо обходили странного офицера в заношеной полевой форме. Но железный крест на груди офицера заставлял уважать его, несмотря на странности поведения.
Майер задумчиво улыбнулся, потёр ушибленное место и двинулся дальше. Дальше по улице и по воспоминаниям.
Боль ушибленного лица переключила его память на фронтовые воспоминания. Он вспомнил госпиталь, в который его привезли после операции в русской санитарной машине.
   
Рядом с ним лежал лейтенант, двадцатилетний юнец с острым крысиным лицом. Он ещё не очнулся от наркоза, лежал с открытым ртом. Мухи роем кружились над его головой, упакованной в окровавленные бинты, лезли в рот и ноздри. Превозмогая собственную боль, Майер пытался отогнать мух от лица соседа. Поняв тщетность попыток, натянул простыню на голову спящего. Как раздражал его гул роя мух в сумраке палаты!
Сумрак больничной палаты в видениях Майера, к счастью, сменился полумраком крошечной комнаты Греты.
Она сидела в постели, он стоял у окна.
Сквозь щель в плотной шторе в комнату пробивался солнечный свет. Слышались приглушённые уличные звуки. Никаких выстрелов, криков, приказов, ругани, плача или стонов. Никаких взрывов, близких или далеких. Никакого гула или содрогания земли. Он тогда понятия не имел о существовании этих звуков.
Звуки войны… Дробное цоканье копыт лошадей и шелест покрышек военных машин… Солдатская песня из охрипших глоток. Гулкий стук армейских сапог по булыжной мостовой под бодрый ритм военных маршей по радио, воодушевляющая музыка национального гимна, из громкоговорителей...

Wenn die Soldaten
durch die Stadt marschieren…
(Если солдаты
По городу шагают…)
 
Нет, у войны звуки другие. Дождь барабанит по каскам. Неровный топот измученных лошадей, скрип колес… Множество солдат шлёпают по сырой земле, проклиная погоду и нескончаемые марши, упрямых иванов и дикую страну Россию, проходят безмолвными тенями, исчезают в темноте… Идут туда, где голодным чудовищем ворчит, порыкиает война, где у горизонта красными всполохами красят небо взрывы…
За углом тренькнул трамвай. Под окном чирикали воробьи.
Грета коротко позвала его:
— Ганс!
Потом повторила протяжно, завлекательно, словно пропела:
— Га-а-анс…
Грете нравилось звучание его имени. Майеру это было приятно.
— Ганс-с-с… — зашипела сердитой змеёй. Она хотела его к себе.
Майер обернулся. Ему показалось, что её глаза влажнеют, хотя она и улыбалась.
Он отошёл от окна и лег рядом с ней. Она сбросила с ног одеяло. Он прижался к обнажённому бедру щекой. Её нагота… Это такое наслаждение! Её обнажённое тело пьянило, как изысканное вино. Он поцеловал бедро снаружи и погладил изнутри…
Она перекинула ногу через него и «взяла его в плен» бёдрами…
О, какой это сладостный плен!
…Устав в очередной раз, они раскинулись в сладком бессилии. Она опустила голову ему на грудь и стала рассказывать, о чем мечтала, узнав, что ему придётся ехать на восточную границу. На границу с советами. Он рассеянно слушал её тихий голос. В соответствии с её рассказом у него в сознании возникали картинки красивой местности, залитой чистым ровным светом. Лес с высокими деревьями на косогоре плавно спускался к берегу огромного озера. Это была неведомая Украина, на территории которой за военные подвиги фюрер выделит Майеру сто гектаров плодородных земель…
   
— Неужели всё это будет? — мечтательно прошептала Грета.
— Конечно, — убеждённо ответил он. — Сто гектаров плодородных земель и десять славянских семей в качестве работников. Я у тебя геройский офицер?
— Да, — радостно согласилась она. — Ты у меня геройский… Меня ты уже взял в плен… Мой герой… А я буду управлять поместьем. Уж я-то не дам работникам бездельничать в нашем поместье!
Герой… Майер вспомнил молодого фельдфебеля с окровавленной повязкой на голове, которого на носилках внесли в перевязочную, когда Майеру меняли повязку.
— Sei still! (прим.: Тихо!) — потребовал фельдфебель, подняв руку вверх. Даже хирург оторвался от работы.
Фельдфебель встал с носилок, широко развел руки и запел:

Deutschland, Deutschland ;ber alles,
;ber alles in der Welt…
 (Гимн: «Германия, Германи превыше всего на свете…»).

Голос его оборвался, и он рухнул, всхлипывая.
Вот кто герой.
— Придется ему в одиночку выигрывать войну ради Германии, — проговорил один из раненых.
— Правительство высоко оценит его заслуги… — хмыкнул другой.
— Так пишут в некрологах.
— …О героях, которые лежат в земле.
— Да здравствуют глупцы — они чаще становятся героями. Посмертно.
Тогда Майер не до конца понял скептицизма своих раненых товарищей.
   
Он вспомнил, как дня за два до его отъезда на восток они с Гретой поехали за город. Был жаркий, солнечный день. Они лежали на лугу. Ей хотелось, чтобы он овладел ею прямо сейчас. Она стянула с плеч бретельки платья, обнажила груди и шевельнула плечами. Груди качнулись из стороны в сторону. Соски, как пальчики проказницы-девочки, предупреждали: «Нет-нет!». А глаза спрашивали: «Хочешь?». Зная, что хочет. И говорили, что всё можно. И горели желанием: «Ну, же! Ну!..»
У него перехватило дыхание. Он торопливо сорвал с неё остатки одежды, она помогала ему, вздыхая и постанывая, словно от тяжёлой работы.
Он овладел ею безо всяких прелюдий. Но можно ли говорить об овладении, когда она сама страстно отдавалась?!
…Она блаженно постанывала, её пальцы судорожно сжимали его плечи… Она мурлыкала в такт движениям… М-м-м… Она пела гимн наслаждению!
Он распластался по мягкому лону… Это упоение!
Её бёдрышки охватили его талию, спину, она судорожно льнула к нему, стискивая пальцы так, будто боялась оторваться от него… Её губы жадно искали его губы… Его губы не могли насытиться её губами…
О, какое у неё было лицо! Пьяное от страсти!!! «Милая»… Она стонала, лихорадочно, как в бреду, мотала головой, вскрикивала…
…Движение… Плавное, глубокое движение…
Он наслаждался ею с рычанием голодного хищника…
Взрыв!
Высочайший восторг!!! Радуга, искры, восхищение, любовь, нежность, желание утопить в ласке, напоить поцелуями, прижать глубоко-глубоко в себя, защитить от всего… И утонуть самому в ней…
 «Скоро наступит мгновение — я задохнусь от восторга, обняв тебя, — мечтал Майер. — Изласкаю, исцелую, истискаю, измучаю тебя... Я буду наслаждаться тобой всецело и каждой твоей частичкой отдельно. Я вкушу мёд твоих губ, задохнусь ароматом дыхания, умащу нектаром желания твоё тело… Мы опьянеем, сойдём с ума от любви»…
Майер почувствовал себя на грани взрыва. Ему пришлось остановиться и успокоить дыхание, чтобы, вернувшись в реальность, расслабиться и успокоить себя.
Да, в полной мере оценить сладость жизни можно лишь заглянув в бездну войны… Или в воронку на том месте, где только что стоял твой товарищ. Заглянув в воронку с внутренностями, кровью, отвратительным запахом, сразу понимаешь, что умереть на войне можно в одну секунду. И уже никогда об этом не забудешь — чужие кишки, размазанные по земле, надолго остаются в памяти. И по достоинству будешь ценить каждую секунду мирной жизни…
    
Майер стоял перед дверью, где жила Грета. Он судорожно проглотил слюну. Он волновался. Он очень волновался. Дышал, будто поднимался по высокой лестнице. Перед тем, как крутануть звонок, посмотрел на руку, согнул и разогнул пальцы. Пальцы дрожали. Сейчас он увидит Грету… Греточку… Тоненькую, нежную, мягкую… Она кинется к нему, прильнёт к нему… Они сольются губами… Его рука обовьёт её за тоненькую талию, скользнёт на ягодичку… Её груди… О-о…
Майер глубоко вздохнул, стряхнул с рук дрожь и, решившись, покрутил вертушку звонка.
Тишина.
Наконец, раздались неторопливые шаркающие шаги. Это не Грета.
Напряжение тяжёлым песком текло от головы и из груди к ногам.
Открылась дверь.
Тётушка Греты. Чопорная. Выжидающий взгляд.
— Wie, Sie, Tante Martha? (прим.: Как вы, тётя Марта? — немного фамильярное приветствие близких знакомых).
Майер весело отсалютовал, прикоснувшись двумя пальцами к козырьку фуражки.
— Фрау Марта, с вашего позволения, — сурово поправила тётушка, оглядывая стоящего перед ней офицера. Ни железный крест, ни, тем более, знаки отличия за ранение, за участие в ближних боях, за уничтожение танков впечатления на тётушку не произвели. Поджав губы, она пренебрежительно окинула взглядом помятую фуражку, изношенную полевую форму и потёртые, запылённые сапоги полевого офицера. — С кем имею честь?
— Лейтенант Майер! Вы меня не узнали? Я бы хотел увидеть Грету. Свою невесту… С вашего позволения, — не удержался от сарказма Майер.
Ему не терпелось увидеть невесту, обнять, затискать любимую. Его руки уже будто снимали с неё платье… Ощущали её бархатистую кожу…
— СС-оберфюрерин (прим.: руководительница вспомогательным подразделением СС, равнозначным роте) Гертруда фон Бок здесь больше не живёт.
— Ого! — восхитился Майер. — Моя невеста делает завидную карьеру! Она служит в СС! А где она теперь живёт?
Тётушка испытующе посмотрела на Майера, спросила:
— Вы, вероятно, не получили письма, в котором она извещала вас о… своей карьере? Оно было отправлено вам по месту службы около полутора месяцев назад.
— К сожалению, я не мог его получить. Дело в том, что я был тяжело ранен. Сначала валялся в концлагере у русских…
— Вы были в плену? — тётя брезгливо скривила губы.
— Нет, что вы… Я неточно выразился. Меня ранил пленный русский. Транспортировка была невозможна по причине тяжёлого состояния… Начало лечения проходило при лагере. Потом госпиталь под Минском…
— Это где? В Польше?
   
— Нет, в Советском Союзе. В Польше я лечился чуть позже, потом госпиталь в Германии… В общем, два месяца не получал писем. Где я могу увидеть свою невесту? — решил закончить разговор довольно официальным тоном Майер. Он начинал злиться на старую грымзу, которая препятствовала его встрече с невестой.
Майер настойчиво отгонял неприятное предчувствие, противным червячком начавшее грызть его душу.
Тётушка подумала, потёрла пальцами подбородок. Разрешила довольно официально:
— Войдите, герр лейтенант.
Указала на диван в прихожей:
— Садитесь.
Сама присела на стул у стола.
Такая неопределённость в поведении тётушки настораживала Майера. Он начал злиться на старую грымзу, которая, как ему казалось, не пускала его к невесте.
— Гертруда фон Бок живет в хорошей квартире в весьма фешенебельном квартале на Гогенцоллернштрассе. Как вы правильно поняли, она оберфюрерин вспомогательной службы СС. Руководит отделом, нам с вами неважно — каким. У неё служебный автомобиль и прочее…
— Я рад, что карьера Греты…
Майер замолчал, ожидая продолжения рассказа. На душе у него становилось всё противнее.
Тётя снова задумалась. Она сомневалась, говорить ли ей, каким образом переменилась жизнь Греты. Или же пусть племянница сама расскажет… Нет, ей проще разъяснить этому потёртому офицеру в мышином, далеко не чистом мундире, как Гертруда фон Бок построила свою карьеру.
— Вы слышали что-нибудь о проекте «Ahnenerbe»?
— Проект «Наследие предков»? Что-то слышал. Они, если не ошибаюсь, занимаются изучением традиций, истории и наследия германской расы. Грета занялась наукой?
Тётя проигнорировала вопрос.
— Она участвует в проекте «Lebensborn» (прим.: «Источник жизни») под эгидой «Наследия предков». А если уж конкретно, она участник программы «Подари ребёнка фюреру».
— Ухаживает за детьми, что-ли?
Тётя решила прекратить хождения вокруг да около.
— Она беременна.
— Что значит, беременна?
Майер не понимал, о чём речь, но голос у него почему-то подсел.
— Молодой человек, я считала, что мужчины вашего возраста уже знают, что значит быть беременной. Это значит, она ждёт ребёнка, — с раздражением не имевшей ребёнка женщины выговорила тётя.
Майер расплылся в улыбке. Недоверие и счастье смешались в его эмоциях.
— Малыш, наверное, уже дрыгает ногами? — Майер изобразил руками, что он поддерживает большой живот.
    
— Пока нет, — сухо сообщила тётя. — Срок беременности — два месяца.
Улыбка медленно стекла с лица Майера. Два месяца назад его чуть не убил русский… А до этого он ещё месяца два воевал…
— Смею вас огорчить… Ребёнок не ваш.
— Как… не мой…
— Гертруда фон Бок была обследована в клинике «Lebensborn» и признана одной из лучших кандидаток на рождение чистокровного арийца. Ей был подобран партнёр из числа офицеров СС, естественно, чистокровный ариец.
— Она вышла замуж за офицера СС? — поразился Майер.
— Нет, он всего лишь стал отцом её ребёнка. Она родит ребёнка и отдаст его на воспитание государству. Из него вырастят арийца, дадут лучшее воспитание. Он будет элитой Рейха. Lebensborn занимается созданием новой расы, которая вытеснит с Земли прочие народы. А дети, рождённые и воспитанные по программе «Подари ребёнка фюреру» станут руководителями рейха и управленцами на новых территориях.
— Селекция какая-то…
— Осторожнее с выражениями, герр лейтенант. Гертруда фон Бок арийка, служит в СС, и я не позволю вам даже…
Майер резко встал и жестом остановил тётю.
— Ладно! У меня к Гертруде фон Бок есть некоторые обязательства…
Он посмотрел на кольцо у себя на пальце.
— Мне нужно узнать, освобождает ли она меня от данных ей обещаний. Где я могу её увидеть?
— Можете увидеть, — милостиво разрешила тётя. — Она служит в филиале дома матери, который находится на «аm Juliusturm» рядом со Шпандау.
— Рядом с тюрьмой Шпандау? — усмехнулся Майер. — Самое место…
— Рядом с замком Шпандау, — высокомерно уточнила тётя. — Оберфюрерин Гертруда фон Бок руководит филиалом дома матери «Lebensborn». Это элитный роддом, в него могут попасть единицы из избранных арийских женщин.
Майер резко встал, офицерским кивком изобразил уважение к пожилой женщине, чётко, по-военному, повернулся и вышел.
Его опустошённая, будто выжженная струей огнемёта, душа даже не болела. Она была мертва.

***
СС-оберфюрерин Гертруда фон Бок, директриса филиала дома матери Lebensborn, стояла у окна в своём кабинете. Двухмесячная беременность ещё не сказалась на изящности её фигуры: талия была по-прежнему тонка, бёдра и ягодицы не набрали излишней тяжести. Костюм служащей СС только подчёркивал её стройность.
С высоты третьего этажа ей прекрасно была видна средневековая башня в виде шахматной фигуры и вся старинная цитадель Шпандау, окружённая водами озера.
          
Гертруда фон Бок от знакомых офицеров СС знала, что на территории Шпандау расположен секретный объект: химические лаборатории и цеха по производству отравляющих газов и ядов для нужд разведки и контрразведки. Именно поэтому во внутреннем дворике, величиной с огромный стадион, стояла батарея зениток, а в бастионах по углам цитадели прятались пулемёты.
В трех километрах от цитадели располагалась тюрьма Шпандау, где содержались политические заключённые. И порядки там; по рассказам офицеров, были гораздо хуже, чем в концентрационных лагерях для военнопленных.
В дверь постучали.
— Войдите! — разрешила Гертруда фон Бок.
Вошла старшая медицинская сестра родильного отделения в форме СС-фюрерин, щёлкнула каблуками, вытянулась по стойке «смирно».
— Фрау оберфюрерин, могу я обратиться к вам, чтобы доложить о нарушении по службе?
Недовольно глянув на медсестру из-под полуопущенных век, Гертруда фон Бок кивнула.
— Фрау оберфюрерин, родильница Марта из шестой палаты жалуется на медсестру Краузе. По её мнению, медсестра делает уколы слишком болезненно.
Гертруда фон Бок кивнула в знак того, что поняла проблему.
— Спросите у медсестры от моего имени, что ей больше нравится: прилежно работать здесь или поехать в женский лагерь Равенсбрюк. Это рядом, всего семьдесят километров от Берлина. Нет, не в качестве надзирательницы — в качестве сотрудницы, второй раз получающей замечания относительно выполнения своих обязанностей и нуждающейся в перевоспитании усиленным трудом. Можете идти.
— Zu Befehl! Слушаюсь!
Старшая медсестра вышла.
Больше замечаний не будет. Гертруда фон Бок за два месяца своей службы навела идеальный порядок в руководимой ей организации. Это было не сложно. Система старая: метод кнута и пряника. На одной чаше весов — завидн работа с хорошим вознаграждением, на другой — максимальное наказание в случае третьего замечания.
Ко входу в корпус дома матери, который располагался левее окна, подъехало такси. Из машины вылез пехотный офицер. Выгоревшая фуражка с помятой тульей без пружины. Потерявший изначальный цвет и чёткость форм китель. Его словно много раз стирали и мокрым надевали на тело, отчего он принял форму тела хозяина. На сапогах даже с высоты третьего этажа были видны потёртости.
В душе Гертруды фон Бок шевельнулось что-то неприятное: офицер отдалённо напомнил ей лейтенанта Майера. Нет, конечно же, она ошиблась. Лейтенант Майер был стройным, спортивным… А этот… Несмотря на тощую фигуру, была заметна тяжеловатость и усталость в движениях, характерные для измотанных офицеров зрелого возраста…
      
Офицер подошёл к двери, поднял голову в противоположную от окна сторону, посмотрел на флаг с эсэсовской двойной руной «зиг», поднял руку к звонку и замер, разглядывая нарисованную на двери огромную брошь матери: круглый знак, в центре которого эсэсовские молнии на фоне руны жизни, а по контуру надпись: Jede Mutter guten Blutes heilig soll uns sein (прим.: Каждая мать хорошей крови вносит священный вклад в наше дело). Не тронув звонка, опустил руку.
Гертруда фон Бок сверху глядела на устало опущенные плечи офицера, сутулую спину, чуть склонённую вперёд голову… Склонённую от неведомой ей вины? Или отягощённую горем? Далеко за тридцать, наверное, окопному бедолаге… А всё в лейтенантах ходит…
Офицер по-военному развернулся, но с крыльца сошёл походкой усталого грузчика. Сел в машину. Машина уехала.
Интересно, что искал этот затюканный пехотинец, и не осмелился найти? Любовницу с его ребёнком, нажитым ей ещё до войны с советами? Или спрятавшуюся от него жену… с прижитым не от него ребёнком, пока он служил в Польше или Франции?
Скептически-осуждающий настрой Гертруды фон Бок вдруг исчез, наплыла грусть.
А сама ты, помолвленная с офицером, который сейчас воюет где-то в России, как решилась нарушить данные помолвкой обязательства?

= 3 =

Три месяца назад Грета сидела в кабинете фрау Марты, руководительницы местного отделения организации «Вера и красота».
Отношения у Гертруды с фрау Мартой сложились хорошие. Фрау Марта опекала Грету, как старший товарищ: без сюсюканья, по-деловому. Фрау Марта устроила Грету в штаб охраны почты СС курьером. Грета смеялась, что теперь она Blitzm;del — «девушка-молния»: молнии СС, молнии почтовой связи... А работа была почтальонская: развозить по организациям пакеты с документами.
    
Носила Грета униформу вспомогательной службы СС: элегантный шерстяной костюм серого цвета, состоявший из юбки и сшитого на заказ укороченного кителя с белой блузкой. На нагрудном кармане овальная черная нашивка с серебристым кантом, на которой алюминиевой проволокой вышиты руны СС. Эсэсовская версия национального орла и значок эсэсовских связисток — серебристая молния на черной ромбовидной нашивке — на рукаве. Форму дополняли шёлковые чулки, чёрные ботинки со шнурками, пилотка и кожаная сумочка на длинном ремешке для ношения на плече.
Склонившаяся на сторону пилотка с орлом, свастикой и мёртвой головой под ними и лимонным треугольничком сбоку, означавшем принадлежность к почтовой службе, придавала её головке кокетливость.
Она вращалась в кругу эсэсовских офицеров. Потому как была молода, стройна и элегантна в униформе, офицеры, естественно, обращали на неё внимание. Были попытки завести с ней романы, правда, ненавязчивые… Но она отвергала их, рассказывая о женихе-офицере, которого ждёт с фронта.
Когда тётя первый раз увидела Гертруду в форме с рунами СС, она потеряла дар речи и даже не спросила, почему племянница носит эту форму. А Грета не сочла нужным объяснить.
Зная всесильность СС, тётя сникла и даже стала заискивать перед Гретой. Так что, когда фрау Марта спросила Грету, не хочет ли та съехать от тётушки и жить отдельно, Грета рассмеялась и сказала, что тётя очень уважает форму СС, и отношения у них прекрасные.
Грета была искренне благодарна фрау Марте за то, что та подняла её. И когда фрау Марта позвонила ей на работу и пригласила к себе «поболтать по-женски», Грета пришла в офис «Веры и красоты» с удовольствием. Она была не прочь похвастать собой перед старшим товарищем.
— Ты уже оберхельферин! — одобрительно посмотрела на рукав Греты, украшенный жёлтым треугольником, фрау Марта.
— Да, у меня одиннадцать человек в подчинении, — немного смутилась Грета.
— Молодец, — похвалила фрау Грета. — Ты можешь сделать хорошую карьеру. Мужчины не обижают?
— Нет, — улыбнулась Грета. — Вокруг меня серьёзные офицеры.
— Ну, серьёзным офицерам часто не хватает женской ласки… Ты знаешь, что одинокие женщины-арийки у нас могут получить талоны на интимное обслуживание офицеров. Даже те женщины-арийки, чьи мужья сейчас на фронте. Это считается почётным в плане поддерживания чистоты арийской расы. Ну и, опять же… некоторые материальные преференции по талонам женщинам и офицерам.
— У меня жених… — вроде бы попыталась в чём-то оправдаться Грета.
— Тебя это, конечно же, не касается, — жестом успокоила фрау Марта Грету. — Ты у нас арийская девушка высшего разряда…
Фрау Марта задумалась.
— У тебя есть сексуальный опыт? — неожиданно спросила она. Вопрос был произнесён очень просто, по-дружески. Грета даже не смутилась.
— Ну… Мы с женихом… Было, в общем.
Грета всё-таки почувствовала, как кровь прилила к её щекам, и смущённо склонила голову.
— Это дело житейское, я не собираюсь читать тебе нравоучений, — проговорила фрау Марта. — Более того… Сейчас война. И мы приветствуем подобные отношения девушек с женихами, воюющими на фронте. И даже больше… Мы приветствуем рождение детей от офицеров-арийцев до официального оформления брака. Сама понимаешь, война есть война…
   
Фрау Марта помолчала.
— Ты слышала о программе «Kind f;r das F;hrer» (прим.: Ребенок для фюрера)? По этой программе государство организовало в крупных городах дома матери, где одинокие женщины-арийки в комфортабельных условиях рожают детей и оставляют их на воспитание государства. И государство позаботится о том, чтобы из этих детей выросли истинные арийцы.
— Слышала. В общих чертах.
— Думаю, ты слышала и о «Lebensborn» (прим.: Источник жизни) — государственном учреждении по выведению чистой расы. Специалисты этого учреждения выявляют расово безупречных, умных и красивых юношей и девушек, от которых рождаются чистокровные арийцы, элита нации. Родителям таких детей не обязательно вступать в брак. Это, извини за прямоту, чистая селекция. Дети будут воспитываться в элитных детских домах, получат лучшее образование, станут элитой нашего общества. Естественно, при желании родители ребёнка могут общаться, поддерживать с ним связь. Кроме того, родители ребёнка, как расово безупречные арийцы, получают протекцию по службе. Мать, рядовая служащая до родов, после родов, как правило, становится руководительницей отдела. А, получив опыт службы, в короткое время становится и руководительницей какой-либо организации. Отцы, как правило, молодые офицеры СС, получают внеочередные звания и завидные должности.
Фрау Марта замолчала, давая Грете возможность осознать полученную информацию. Она была опытным психологом, и умела убеждать девушек участвовать в той или иной акции. За успешность своей деятельности она не раз получала от руководства поощрения.
— Ты у нас в списках под грифом безупречной арийки. Поэтому перспективы по службе у тебя очень хорошие. Но эти перспективы станут фантастическими, если ты подаришь фюреру ребёнка по программе «Lebensborn».
Грета ошарашено уставилась на фрау Марту, глубоко вздохнула, чтобы сказать, что она обручена, что жених на фронте…
Фрау Марта остановила её решительным жестом.
— Ничего не говори. Я всего лишь предоставила тебе информацию. Одно лишь скажу: такие предложения делаются крайне ограниченному числу девушек. К сожалению, чистых ариек у нас не много, а идеальных, как ты, и совсем мало. Но и поддержка вступившим в программу «Lebensborn» оказывается очень существенная, перспектива перед ними открывается широчайшая.

***
   
Сотрудница больницы «Lebensborn», одетая в белый халат и белую накрахмаленную косынку с красным крестом, более похожую на изящную шапочку, провела Грету в кабинет врача.
Фрау Марта уговорила её пройти полное обследование. «Рано или поздно, — сказала она, — твой жених приедет в отпуск, и вы решите, нужно ли вам заводить ребёнка».
Врач, упитанный мужчина лет сорока в надетом поверх эсэсовской формы белом халате, думавший о чём-то своём, жестом предложил Грете сесть в кресло, стоявшее у журнального столика, привёл в порядок бумаги, разбросанные по столу, встал. Заложив руки за спину, молча прошёлся по кабинету. Вздохнул, словно подводя итог размышлениям, одобрительно кивнул себе, сел в кресло по другую сторону журнального столика.
— Мы проверили вашу родословную до XVIII столетия и убедились в том, что ваши предки чистокровные немцы. Могу вас поздравить, вы истинная арийка.
Лицо его выражало доброжелательность, но глаза были строги.
— У вас вторая, нордическая группа крови. У людей четвёртой группы часто бывает примесь еврейской крови. У арийцев — вторая, — задумчиво повторил он.
Грета ждала, что скажет офицер в белом халате ещё. Да, она воспринимала его именно, как офицера СС в белом халате, а не как врача в военной форме.
— Вы, вероятно, знаете, что ребёнку передаются особенности его родителей. Поэтому только два расово чистых существа могут родить расово чистого ребёнка, — негромко, словно раздумывая вслух, говорил офицер. — И мы приветствуем брачные союзы чистокровных арийцев. Как постоянные, с образованием семьи, так и временные — только для рождения ребёнка.
Грета резко подняла голову, но офицер остановил её движением руки:
— Всё, о чём я говорю, вас касается постольку поскольку. Я информирую вас о наших принципах, не более.
Он посидел в задумчивости и продолжил:
— В нашем несовершенном обществе сплошь и рядом алкоголики совокупляются с сифилитичками и плодят уродов. Мы за то, чтобы члены нашего общества были совершенны физически и развиты умственно. Мы за оздоровление, очищение арийской расы. Такие девушки, как вы — красивые, здоровые, умные, интеллигентные, с проверенной наследственностью — золотой фонд арийской расы.
Офицер встал, развернувшись лицом к портрету Гитлера, висевшему на стене, заложил руки за спину.
— Нам нужно закончить ваше медицинское обследование. Для этого вам придётся несколько дней пожить у нас.
Уловив недовольный взгляд девушки, улыбнулся.
— Не бойтесь, в больничную палату вас никто не запрёт. Вы будете жить в комфортабельном отеле закрытого типа. В доме отдыха, если хотите. Ресторан, танцы, кино… Общение с избранными молодыми людьми и девушками, арийцами.
Грета хотела спросить про работу, но офицер снова опередил её:
— С вашей работой всё улажено. Отпуск с сохранением зарплаты. В качестве бонуса за… хлопоты — продуктовый набор: деликатесы, вино, натуральный кофе и хороший чай… Вы курите?
— Нет.
— Курение вредно для здоровья. Крепкие спиртные напитки мы тоже не приветствуем. Обследование продлится три-пять дней.
— А много там будет… — хотела спросить Грета.
— Общество? Достаточно узкий круг. Человек десять-пятнадцать… Никаких обязательных мероприятий. Обследования занимают мало времени, в остальном режим свободный. Обслуживание бесплатное — можно посещать ресторан, танцевать или сидеть в библиотеке. Общество ненавязчивое, уверяю вас. Молодые люди — только офицеры СС, интеллигентные, воспитанные и предупредительные.
«Мой жених тоже офицер, очень воспитанный и предупредительный», — ревниво подумала Грета.
    

***

Легковой «Фольксваген» привёз Грету в небольшое селение, расположенное в сосновом бору. Селение производило впечатление заново построенного: небольшие двухэтажные коттеджи с балконами подковой охватывали большую лужайку. Подкову закрывало длинное трёхэтажное здание, похожее на госпиталь, к центральному входу которого и подкатил «Фольксваген».
В холле Грету встретила женщина в форме БДМ (прим.: Bund Deutscher M;del — Союз немецких девушек), попросила документы, зарегистрировала в журнале.
— Второй этаж направо, комната двадцать три, слева, — приветливо сообщила она. — Ваши вещи принесут.
По широкой лестнице, устланной ковровой дорожкой, Грета поднялась на второй этаж.
У комнаты её ждала девушка в униформе.
— Фройляйн Эльза, — представилась девушка, сделав книксен. — Можно просто Эльза. Я буду информировать вас о запланированных процедурах. Вы можете спрашивать меня обо всём, что касается жизни в нашем учреждении.
Эльза приоткрыла дверь номера, пригласила Грету войти.
Грете предстояло жить в однокомнатном номере с санузлом.
— Примите душ, пожалуйста, — информировала Эльза Грету. — Через час у вас встреча с доктором Куне. Он наш гинеколог. Затем свободное время до вечера. Вы можете пообедать в ресторане — обслуживание там бесплатное, посетить танцзал с баром, кинозал или библиотеку. Завтра с утра сдача анализов, потом кардиограмма, рентгенография, в заключение осмотр терапевта. Это займёт дня два. Если со здоровьем всё в порядке, то на этом медицинская часть вашего пребывания закончится. После этого ещё день-два — общение с психологами и социальными работниками. Меня вы можете вызвать в любое время звонком, — Эльза указала на кнопку у изголовья кровати.
   
Гинекологом оказался пожилой, невысокий, упитанный мужчина с выбритым до пергаментного блеска лицом и жидкими волосами соломенного цвета. Врач сидел за письменным столом, внимательно изучал документацию и совершенно не обращал внимания на пациентку. За приставленным к врачебному столу буквой «Г» столом попроще сидела женщина лет сорока в белом халате и чепце, внимательно наблюдала за Гретой, вертела в пальцах карандаш.
Не глядя на вошедшую, врач жестом предложил её сесть на стул напротив.
— Жалоб нет? Считаете себя здоровой? — спросил с печальным и словно бы укоризненным выражением, перелистывая страницы в папке.
— Да.
— Сексуальный опыт есть? — продолжался дежурный опрос.
— Небольшой… — смутилась Грета. — У меня жених… Мы обручены.
— Хорошо, — безо всяких эмоций одобрил доктор. — Богатый опыт в этом деле мы не приветствуем, но отсутствие опыта приносит некоторые… организационные неудобства.
Грета не поняла, что имел в виду врач.
— Раздевайтесь, пожалуйста, за ширмой. Фрау Хайди поможет вам занять место в кресле.
Грете была неприятна процедура, но врач работал аккуратно.
— Фрау Хайди, мазки, — распорядился он.
Вернувшись в номер и переодевшись, Грета вызвала Эльзу.
— Я бы хотела закусить и… Посоветуйте, как мне не умереть со скуки?
— Обед в ресторане в четырнадцать часов. Это для тех, кто хочет обедать в коллективе. По желанию можно обедать в любое время. Сейчас большинство молодёжи находится в рекреационном зале первого этажа. Там есть бар, вы можете закусить. Обслуживание бесплатное. И с приятными людьми познакомиться.
Грета спустилась в рекреационное помещение — большой зал с высокими окнами в готическом стиле, забранными красивыми витражами. В одном углу зала располагалась барная стойка с полками за спиной у бармена. На полках стояла разнообразная посуда, бутылки, красивые упаковки. Вино только сухое. В соседнем углу несколько столиков с двумя-четырьмя креслами у каждого. В дальнем углу на невысокой эстраде стоял рояль.
Сигнал «Немецкой волны» из радиоприёмника известил об окончании новостей.
Зазвучали грустные звуки аккордеона. Обаятельная Марлен Дитрих, вызывающе сексуальная и неприступная, одновременно порочная и невинная в киноролях, жестковатым контральто выразительно запела грустную историю о Лили Марлен

Vor der Kaserne,
Vor dem grossen Tor
Stand eine Laterne
Und steht sie noch davor.
So woll'n wir uns da wieder seh'n,
Bei der Laterne wollen wir steh'n
Wie einst, Lili Marleen…
(прим.: Возле казармы, у массивных ворот стоял фонарь и стоит до сих пор. Под этим фонарем мы встретимся, и будем стоять как раньше, Лили Марлен…).

Три элегантно и неброско одетых девушки весело, но негромко, беседовали в кругу пяти молодых офицеров СС, высоких, с соломенно-жёлтыми волосами и голубыми глазами — идеальных представителей арийской расы, бесконечно прославлявшейся в фильмах и в печати.
Два офицера играли в шахматы за дальним столиком. Ещё двое сидели у барной стойки.
   
Грета подошла к барной стойке, на краю которой лежало несколько газет. С первой полосы «Беобахтер Иллюстрирте» улыбался офицер СС в новеньком мундире, награждённый «Железным крестом» с дубовыми листьями.
Офицеры тотчас встали, поприветствовали её, по-военному склонив головы, один жестом предложил стул:
— Здравствуйте, фройляйн! Разрешите помочь?
— Нет, спасибо, — остановила офицера Грета.
— Вы, вероятно, только сегодня приехали… Разрешите представиться, — офицер щёлкнул каблуками и кивнул, — Гюнтер. Это Фридрих и Густав.
Грета назвала своё имя.
— Разрешите посоветовать вам молочный коктейль с клубникой, — рекомендовал Гюнтер.
Пока бармен готовил коктейль, Гюнтер рассказал об офицерах, находившихся в зале. Все в звании унтерштурмфюреров и оберштурмфюреров (прим.: лейтенанты и обер-лейтенанты). Должности не называл, но говорил, из каких родов войск, полушутя коротко характеризовал: этот весельчак, этот любит танцевать, этот тяготеет к науке, тот из авиации, но, несмотря на голубой оттенок мундира, предпочитает общаться с красивыми девушками…
Все офицеры были одеты в идеально отутюженную форму, сапоги зеркально блестели, у всех прекрасная выправка, приятные лица. Если Грета случайно с кем-то встречалась взглядами, офицер тут же кивком приветствовал её.
Грета вспомнила фотографию, присланную ей женихом: несколько расхристанных солдат, вероятно, на привале. Оружие разбросано на земле. Кители нараспашку или полурасстёгнуты, рукава у некоторых закатаны, небритые лица грязны, пилотка у одного напялена задом наперёд, сигареты в зубах, как у портовых грузчиков… Еда и выпивка на земле, как на пикнике. Бутылки шнапса в руках военнослужащих. Один пьёт из горлышка. И её жених среди них. Лейтенант Ганс Майер. Такой же расхристанный, как и все. С бутылкой в руке.
Грета вдруг осознала, как непринуждённо приняли её в свой круг эти элегантные молодые офицеры. Она почувствовала, что их предупредительное поведение, их ненавязчивое ухаживание за дамой, их умный и тонкий юмор — всё это штрихи аристократизма. Такому трудно научиться, это должно быть в крови. В крови чистокровных арийцев.
Впервые в жизни Грета почувствовала себя Гертрудой фон Бок.
   
***
Утром следующего дня Эльза отвела Грету в лабораторное крыло, где у неё взяли несколько анализов, сделали кардиограмму и снимки грудной клетки. Затем Эльза отвела её в коттедж неподалёку от главного корпуса, в котором уже проживали в отдельных комнатах две девушки, Ева и Урсула. Обе стройные блондинки, обе голубоглазые, обе проверены на чистоту расы. Ева более спокойная, а Урсула то и дело смеялась.
— Мы определились со своим будущим, — решительно махнув рукой, со смехом призналась Урсула. — Вступаем в программу «Ребёнок для фюрера».
— Будете рожать?! — с оттенком страха спросила Грета.
— Понимаешь, — принялась серьёзно рассуждать Ева. — Кто мы сейчас? Кроме чистых генов — никакого приданого. В лучшем случае — перспектива рядового служащего и полунищенское существование. Подписавшись на программу и забеременев, мы в течение первого месяца беременности получаем должности помощниц руководителей отделов в какой-либо государственной или военной организации. Выполнив обязательства по программе «Ребёнок для фюрера», то есть, родив ребёнка и сдав его в дом матери…
— Вы сдадите детей в дом матери? — удивилась Грета.
— Да. Его вырастят в идеальных условиях, прекрасно воспитают. Детям будет гарантировано счастливое будущее: образование, служба в высших сферах. А мы получим должности руководительниц отделов. И перспективы на будущее.
— Ты чем занимаешься? — спросила Урсула.
— Я? Я старший курьер в штабе охраны почты СС, — отчего-то смутилась Грета.
— Курьер… Старший. Девочка на побегушках… — пожала плечами Урсула. — Сколько курьеров в вашей конторе? Десяток? Больше?
— Больше, — согласилась Грета.
— И командует вами…
— Оберштурмфюрер (прим.: обер-лейтенант).
— Молодой? Как наши? — подмигнула Усрула.
— Нет, в возрасте.
— Представь, — рассудительно заговорила Ева. — Ты подписываешь контракт на «Ребёнка для фюрера», беременеешь, и становишься его помощницей. В звании, я предполагаю, равном штабсшарфюреру (прим.: старшее звание унтерофицера). А после родов занимаешь его должность. Не знаю, как ты, а нам такая перспектива нравится.
— Хватит о делах! — подняла руки вверх Урсула. — Пойдёмте во двор, там садик красивый.
— Одеваться надо? — спросила Грета.
— Садик внутридворовый, думаю, халатиков будет достаточно, — решила Урсула.
      
Вышли во двор, сели на лавку-качели в тени клёна.
Лениво покачиваясь, говорили о том, кто как жил до этого. Как и Грета, Ева и Урсула перебивались на службе, питались по продуктовым карточкам и не имели перспектив по службе.
— Что-то наши ребята не выходят, — поскучнела Урсула.
— Какие ребята? — насторожилась Грета.
— Фридрих и Густав. Мы решили с ними свои карточки зарегистрировать. Ребята живут в соседнем коттедже. Этот дворик на два коттеджа.
— Что значит, карточки зарегистрировать?
— Ну, мы тут пообщались, познакомились, у меня сложились симпатии с Густавом, у Евы с Фридрихом. Зарегистрировав карточки, мы две недели будем жить парами. Заниматься, так сказать, выполнением обязательств по контракту.
— А через две недели?
— А через две недели при наступлении беременности расстанемся и не увидим друг друга никогда.
— А если понравитесь друг другу?
— Не возбраняется продолжить отношения в частном порядке. Только ребёнок, согласно контракту, будет сдан в дом матери.
— Guten Tag, M;dchen! (прим.: Добрый день, девочки!) — услышала Грета знакомый мужской голос и оглянулась. Ба! Это был Гюнтер, а с ним Фридрих и Густав. Как и вчера, они были в безупречной форме СС.

Вечером Грета читала полученное от лейтенанта Майера письмо с фронта. Он, как всегда, жаловался на жуткую усталость, описывал окопную грязь, кровь раненых и смрад убитых, которые лежат в окопе…
«…Ночи становятся холодными, солдаты спят вповалку в до предела набитых грязных, тёмных, душных русских домиках. Правила гигиены соблюдать невозможно, солдат мучают кожные инфекции и вши. Мы называем вшей «маленькими партизанами». Вши обитают в волосах, в одежде — повсюду. Чешутся руки и ноги, живот и поясница. В подмышках и других «тесных местах» постоянное жжение. Кожа покрыта красными пятнами, а когда гладишь её рукой, пальцы словно чувствуют песок — так много вшей и гнид. Мы одной ногой стоим в окопе, а под коленкой другой чешем вшей.
Ночью, когда в тепле и покое вши оживают, чтобы попить нашей крови, невозможно уснуть. Мои солдаты превратились в невыспавшихся, измотанных скотов, которых терзают паразиты.
Всяческие средства против вшей наподобие хвалёного «Russla-Puder» не наносят паразитам никакого вреда. Солдаты злословят, что здесь особая, сибирская порода вшей, от немецкой химии они только звереют. Кипятить одежду нет возможности. Мы вытряхиваем вшей и давим их пальцами, но резервные батальоны гнид-детёнышей быстро заменяет потери армии вшей...».
Ганс просил прощения, что психологическое напряжение приходится снимать вонючим, но крепким русским шнапсом под названием «Samogon», что в переводе на немецкий звучит довольно странно: «Es f;hrt auf sich» (прим.: «Едет на себе», точнее: «Себя погоняет»). Возможно, «Es jagt sich» (прим.: «Гонит себя», «Охотится за собой»). Язык русских очень сложный, понять их трудно…
    
***

Утром четвёртого дня Эльза отвела Грету в кабинет к социальному работнику.
Социальным работником оказался моложавый, стройный гауптштурмфюрер (прим.: капитан) в идеальной, как и у всех здесь, форме СС. И даже без халата.
Он предупредительно встал, поприветствовал девушку наклоном головы и жестом предложил сесть на диван. Сам тоже сел на диван, но на почтительном расстоянии от Греты. Забросил ногу в идеально начищенном сапоге на ногу, привалился одним боком к спинке дивана.
Кабинет был обставлен массивной дубовой мебелью. В центре, чуть ближе к окну, чтобы на него падал свет, стоял широкий письменный стол с подсвечниками по обеим сторонам. У стола массивное кресло с золочёными подлокотниками и ножками. Портрет фюрера сзади кресла напоминал, что помещение государственное.
Фуражка офицера лежала на столе. Блестящий кожаный плащ висел на спинке кресла.
Посидев некоторое время на диване в молчании, словно раздумывая о чём-то, гауптштурмфюрер встал, подошёл к книжному шкафу, наполненному толстыми книгами с красивыми корешками. На фоне внушительных книг  красиво смотрелись фарфоровые статуэтки обнажённых женщин и мужчин в древнегреческом стиле. В простенках висели красочные пасторальные миниатюры.
— У вас прекрасные анализы, — удовлетворённо и многообещающе начал гауптштурмфюрер.
Грета никак не отреагировала на сообщение.
— Вы официально признаны образцом арийской женщины. Девушки, если хотите. О чём вам будет выдано соответствующее свидетельство, если на этом наше сотрудничество в известном плане закончится. Наше свидетельство поможет вам в личной жизни… Но дальнейшая жизнь — это только ваша жизнь.
Гауптштурмфюрер задумчиво помолчал.
— Меня информировали, что у вас есть жених? Офицер, ариец…
— Да, — застеснялась Грета, вспомнив фото «бродяг» и письмо от жениха, в котором он рассказывал о тяготах фронтовой жизни, о заевших его и солдат вшах и о русском вонючем напитке «Себя погоняет».
— Он сейчас на фронте?
— На фронте.
— Мн-да-а… Тяжело… — посочувствовал гауптштурмфюрер. То ли лейтенанту, то ли Грете. — Да хранит его Господь. Окопы, грязь… К сожалению, на фронте наши герои получают ранения, иной раз тяжёлые… К несчастью, на фронте наши герои гибнут… Сколько немецких девушек провожает на фронт бравых женихов, а получает несчастных инвалидов…
Вздохнув, он некоторое время стоял молча.
   
— Соседок своих, Урсулу и Еву, вы больше не увидите, — вдруг переменил тон на оптимистичный гауптштурмфюрер. — Две недели они будут жить со своими молодыми людьми. Потом их ждёт значительное повышение по службе. После родов — очень значительное. Подобную карьеру в обыденной жизни строят годами, и не всегда удачно. Более того, у одной из девушек, я полагаю, муж будет офицером СС.
Гауптштурмфюрер улыбнулся и подмигнул Грете.
— Завтра мы закончим оформление вашего дела и отправим вас домой. Да, кстати… — гауптштурмфюрер расстроено качнул головой. — Мы получили информацию, что подразделение СС, в котором вы служили, срочно отправлено на фронт. Вам придётся догонять своих.

Грета возвращалась в коттедж расстроенная.
Догонять своих? Ехать на фронт? Служить в тех условиях, о каких рассказывал в письме жених?
Грете стало плохо.
Она, конечно, не изнеженная барышня, но… Кровь, грязь, кровососущие насекомые, которые бегают по телу, невозможность мыться и менять бельё, когда захочешь… Бр-р…
Коттедж, как и обещал гауптштурмфюрер, был пуст. С отвратительным до подташнивания настроением Грета вышла во двор, села, ссутулившись, на лавку в тени дерева. Кисти рук безвольно повисли между колен.
Вот и закончилась жизнь аристократки Гертруды фон Бок. Завтра начнётся жизнь Греты-цветочницы. Только вопрос: возьмут ли её опять ученицей продавщицы? А если не возьмут? Впрочем, о чём это она? Она же служащая СС! И обязана следовать за своим подразделением на фронт. В противном случае её объявят дезертиром, а это — суд и тюрьма!
По щекам девушки поползли слёзы. Она всхлипнула.
Её плечи почувствовали прикосновение заботливых рук.
Грета вздрогнула.
— Проблемы? — услышала она сочувственный голос Гюнтера.
Ладони офицера пахли изысканным парфюмом. Из-под угольно-чёрного рукава офицерского кителя выглядывали белоснежные манжеты рубашки с красивыми запонками.
— Фройляйн расстроена?
Гюнтер вытащил из кармана кипельно-белый платочек, промокнул щёки девушки. Нежно, как ребёнку, сжал платочком нос.
— Я увидела красивое будущее, — удрученно произнесла Грета. — Оазис счастья для моей жизни. Где под апельсиновыми и персиковыми деревьями меня ждал пряничный домик. Наивная… Оазис оказался миражом. И мираж превратился в песок, едва я шагнула к нему. А моё будущее — это фронтовые будни с грязью, кровью и окопными насекомыми.
    
— Не драматизируй, Гретхен, — ухоженные, душистые ладони заботливо коснулись плеч девушки. — Жизнь похожа на весы. Если на одну чашу кладут что-то, что стрелку жизни отклоняет в негативную зону, нужно подумать, чем надо поступиться и положить на другую чашу, чтобы стрелка вернулась в благоприятное для тебя положение. Ты легко можешь вернуться в пряничный домик, стоящий в оазисе. Впрочем, как и я. Мне ведь тоже грозит отправка на фронт в составе Waffen SS.
Грета встрепенулась и, задрав голову, с надеждой посмотрела на Гюнтера. Ей показалось, что Гюнтер очень похож на её Ганса. Того Ганса, довоенного. Когда он был в отутюшенном мундире, когда он был чисто выбрит и надушен.
Гюнтер вытащил из внутреннего кармана кителя регистрационную карточку, двумя пальцами — как демонстрируют крупную денежную купюру — поднял вверх.
— Мы регистрируемся, как участники программы Lebensborn «Ребёнок для фюрера» и… выполняем свой долг перед фатерландом. Тогда отечество и фюрер позаботятся о твоей и моей карьере.
Грета погрустнела.
— Представь: на одной чаше весов служба на фронте, обстрелы, грязь, вши, пьяные солдаты… На другой чаше весов продвижение по служебной лестнице в столице. Буквально через месяц-полтора ты будешь служить на высокой должности, перепрыгнув через несколько ступеней в звании.
Грета с удивлением почувствовала спокойствие в мыслях. Она холодно взвесила предложение. Жених на фронте. В окопах, под обстрелами. В любой момент его могут ранить, покалечить или убить. Если и она попадёт на фронт, их шансы быть ранеными, покалеченными или убитыми удваиваются. И какая перспектива дальше? Видела она на улице покалеченных солдат в гражданской одежде…
Гюнтер сел рядом с Гретой, положил руку на спинку лавки, почти не касаясь девушки.
Долго сидели молча. Грета чувствовала затылком и шеей тепло, исходящее от руки молодого офицера. Тепло, покой и… уверенность.
Из памяти всплыла фотография Майера с бутылкой шнапса в руке… Военнослужащий непонятного звания рядом в пилотке, напяленной задом наперёд… Другой, пьющий из горлышка…
Что-то надломилось в душе Греты.
Она вытащила из сумочки регистрационную карточку, подала Гюнтеру:
— Что там надо сделать… Печать поставить? В общем…
Грета встала, безнадёжно махнула рукой. Молча ушла.
      

***
Грета лежала на кровати в длинном атласном халате, перехваченном в талии широким пояском.
Диктор в вечерних радионовостях рассказывал о победоносном шествии вермахта на восток.
Какой-то военный по радио чуть ли не кричал о победах вермахта:
— Польша покорена за семнадцать дней, Франция за шесть недель, Голландия и Бельгия сметены с дороги за несколько часов. Теперь они исправно кормят немцев мясом и маслом, Чехословакия производит вооружение, многие датчане вступили в войска СС и сражаются на стороне Германии. Наши солдаты закалены в лишениях, выносливы, как волкодавы, их стойкость не знает себе равных. Русские против нас — ничто! Иваны оказывают локальное сопротивление, они ошеломлены, они ничего не могут противопоставить железному вермахту! Мы наступаем, мы неудержимо идём вперёд. Верьте в нашу победу — вера сокрушает горы!
Раздался негромкий стук в дверь.
«Кроме Гюнтера некому», — подумала Грета.
— Входи, — позволила обыденно.
Гюнтер вошёл. Высокий, сильный, непоколебимый как скала, в красиво облегающем мускулистую фигуру мундире, перехваченный тугими ремнями по талии и через плечо, в начищенных до блеска сапогах, в красивой фуражке с высокой тульей, украшенной распластавшим крылья серебряным орлом и черепом под ним. О таком мужчине, о таком защитнике мечтает каждая девушка, каждая женщина.
Гюнтер сел у стола, снял фуражку, показал учётные карточки:
— Ну вот… Наши отношения, хоть и на короткий срок, но узаконены. Твоё будущее обеспечено высокими процентами, как в надёжном банке.
Полулёжа на кровати, Грета наблюдала краем глаза за Гюнтером. Чёрный мундир и зеркально начищенные сапоги с высокими голенищами подчёркивали идеальную осанку. Гордый постав головы, волевое, интересное лицо, холёные руки… Аристократ!
— Мне не хотелось бы, чтобы ты… как участник программы Lebensborn, занимался сугубо техническим её выполнением, — как бы раздумывая, медленно говорила Грета. — Я бы предпочла хоть и недолгие, но человеческие отношения. Не скрою, ты симпатичен мне. Думаю, и я произвожу на тебя приятное впечатление. Впрочем… если дело касается сексуальных отношений, мужчине бывает достаточно, чтобы партнёрша была не стара и не уродлива.
— Ну, во-первых, я не собираюсь «технически исполнять», — чуть улыбнувшись, словно успокаивая ребёнка, проговорил Гюнтер. — Во-вторых, я вижу перед собой немножко сердитую, но восхитительную девушку. Сердита она по понятным причинам: ситуация необычная, любой растеряется. Я тоже чувствую себя не в своей тарелке. Но, коли мы решили выполнить наш долг…
— Странный долг требует от нас отечество.
— Да, сложно всё это…
По радио зазвучал блюз.
— Потанцуем? — предложил Гюнтер.
Подумав, Грета поднялась с кровати.
      
Гюнтер подошёл к девушке, офицерским кивком поприветствовал партнёршу, шагнул вперёд, аккуратно положил ладони ей на спину и талию. Атласная ткань словно отсутствовала, ладони Гюнтера чувствовали нежность девичьего тела. Лоб девушки приблизился к его губам.
Гюнтер шевельнулся в такт медленной музыке. Тело девушки послушно последовало за ним.
— Как всё это глупо! — устало произнесла Грета.
— Мы могли бы встретиться на вечеринке в городе, познакомиться обычным способом и стать друзьями без подписанного условия ложиться в постель. Если не лицемерить, то наша встреча в здешнем баре ничем не отличается от любой встречи в городском баре. Мужчина выбирает себе партнёршу, имея в виду «максимальную перспективу», а женщина готова уступить мужчине при определённых условиях, и если мужчина будет соблюдать правила игры. Моральный кодекс, если хотите.
Грета вздохнула.
— Вы правы.
И добавила тихо, подумав:
— По крайней мере, вы мне нравитесь. Надеюсь, и вы меня выбрали не от скуки.
— Не от скуки, — серьёзно сказал Гюнтер. — Признаюсь тебе… Опыт подобного общения у меня небольшой, поэтому я… Ну… Ты в моём понимании — великолепная роза. И я боюсь коснуться тебя не потому, что у тебя острые шипы, а потому, что опасаюсь нарушить твою красоту.
 «И Ганс сравнивал меня с розой», — с грустью подумала Грета.
Теплый взгляд Гюнтера тронул её. Она почувствовала, как мурашки побежали по коже, ощутила внутреннюю дрожь. Она чувствовала, в мыслях он раздевает её, ласкает, обладает ею… Её бросило в жар.
Его губы коснулись расслабленного рта девушки, ладонь мужчины с талии, словно обессилев, чуть сползла ниже. Она почувствовала, как затрепыхало её сердце и закружилась голова. Его язык скользнул по её губам, зубам и деснам. С неожиданным для себя порывом Грета ответила на его поцелуй. Её руки расстегнули китель, пуговицы на его рубашке. Ладони ощутили горячее, возбуждающее тело. Она оттолкнула его от себя.
— Я облегчу тебе…
Грета развязала поясок и уронила халат на пол.
Она стояла перед мужчиной обнажённая, стояла спокойно, лишь глаза были опущены вниз и чуть в сторону.
У Гюнтера перехватило дыхание. Чувственные, сочные губы девушки жаждали поцелуев… Изящный, нежный подбородок… Груди, будто обидевшиеся детишки, отвернулись друг от друга… Плоский животик… Округлые, идеальной формы, как у скрипки, бёдра…
    
Она только что искупалась, он чувствовал это. Он чувствовал её свежесть, неуловимый запах обнажённого тела чистой женщины.
— Герр офицер, машина для производства детей в вашем распоряжении. — Грета нервно рассмеялась. — Это хороший Gesch;ft (прим.: гешефт — выгодная слелка, спекуляция): женское тело в качестве инструмента деторождения в обмен на обеспеченное будущее.
— Это не гешефт, Грета. Ты предоставляешь своё тело Германии, а Германия заботится о твоём будущем.
Его руки помимо воли коснулись плеч девушки. Скользнули на спину. Одна ладонь, словно потеряв силу, потекла по спине вниз, до ягодицы.
Гюнтер шагнул вперёд, привлёк податливое тело к себе.
Грета почувствовала напрягшимся соском жёсткость ткани мундира.
Словно лишившись сил, Гюнтер опустился перед девушкой на колено, обнял её за бёдра, стиснул ягодицы, ткнулся лбом в упругий живот. Ладони метнулись вверх, охватили груди девушки… «Какая нежность!» Он привстал, жадно, подобно новорождённому, прильнул к её груди. Язык и губы теребили изюминку соска…
— Не будешь же ты заниматься любовью в сапогах! — с чуть нервной иронией мурлыкающим голосом укорила Грета офицера, слегка отталкивая его от себя.
Дыша, как спортсмен на тренировке, Гюнтер принялся торопливо расстёгиваться.
Грета легла на кровать лицом к стене.
«Боже!... — восхитился Гюнтер геометрическим пунктиром позвоночника, красотой лопаток-крылышек, лекальными обводами талии, ягодиц и бёдер девушки. — Какое совершенство! Это же… произведение искусства! Это же… Скрипки Страдивари менее совершенны!»
 
= 4 =
    
«А о чём мне с ней говорить? — думал Майер, держа руку у звонка. — Когда невеста вдруг отказывает жениху, это понять можно. Всякое бывает. Другого полюбила, богатого встретила. А когда невеста осознанно беременеет от другого, не разорвав помолвки… Я воевал. На фронте мне было не до женщин. В госпитале, когда выкарабкался с того света, лёжа в палате выздоравливающих, глядел на туго обтянутые упругие попки медсестёр снисходительно, без страсти. Потому что наслаждался в мечтах своей любимой. Она же забеременела от эсэсовца, которого ей подобрали, как породистой кобыле подбирают жеребца, чтобы получить хорошее племя. В нормальном обществе о таком говорят: нагуляла, не успев выйти замуж».
Майер опустил руку, тяжело сошёл с крыльца, сел в машину.
— В «Кайзерхоф», — скомандовал водителю. Гостиница и ресторан «Кайзерхоф» располагались неподалёку, в Шпандау, там можно было поселиться и пообедать.
Водитель покосился на Майера, вежливо покашлял и спросил:
— Могу я уточнить у герра лейтенанта относительно «Кайзерхоф»?
Судя по манере обращения, пожилой мужчина служил ещё в Великой войне четырнадцатого года.
— Конечно, — буркнул Майер.
Водитель ещё раз кашлянул.
— Не сочтите за нескромность, герр лейтенант… Я фронтовиков уважаю больше, чем Etappenhengste, Frontschwein und Heimkrieger (прим.: тыловых жеребцов, фронтовых свиней из снабженцев и местных «диванных» вояк) с жестянками на груди вместо боевых наград… Предполагаю, что для вас, боевого офицера, «Кайзерхоф» будет неуютен.
— Почему?
— В «Кайзерхоф» собираются лощёные тыловые жеребцы и «диванные» вояки в парадных мундирах, не имеющие понятия о том, что такое фронт, окопы и лужи крови на земле. Там полно коричневых и чёрных мундиров (прим.: партработников и гестапо). ;За неосторожное замечание о Восточном фронте там могут арестовать.;С инакомыслящими нынче не церемонятся. Теперь даже камни и стены имеют уши. Вы в полевой форме будете там чужаком. Осмелюсь рекомендовать кафе «Рейман», если хотите спокойно пообедать. Там собирается довольно демократичная публика. Если с проживанием, то фешенебельный отель «Адлон» на Унтер-ден-Линден. Центр города, весьма приличное общество, достаточно консервативное и без коричневого фанатизма. В «Адлоне» останавливались император Вильгельм и русский царь Николай! Там мало эсэсовцев, неплохое кабаре «Кокотка», ну и… слежки не так много.
— Какой слежки?
— Служба безопасности. Если под выпивку или с плохого настроения не придерживать язык, можно вляпаться в очень неприятную историю. Вплоть до тюрьмы и концлагеря. И штрафной отряд покажется райским садом по сравнению с пропиской в Шпандау или Заксенхаузене.
Упоминание Шпандау концлагерей настроения Майеру не прибавило.
— Да ладно… Побывавшего на Восточном фронте  трудно чем-либо испугать. Давай в «Кайзерхоф».
— Слушаюсь, герр лейтенант!
Подъехали к Кайзерхоф.
Майер хотел расплатиться, но водитель остановил его:
— Я подожду вас, герр лейтенант. И отвезу, куда сочтёте нужным.
— А если я задержусь?
— Я буду ждать, — кивнул водитель и улыбнулся.
— Хорошо.
Майер вышел из машины.
Одетый с иголочки фельдфебель у входа ресторана с пренебрежением покосился на Майера, как на бродягу, явившегося на вечернее представление в оперу, и нехотя козырнул.
Майер выглядел непрезентабельно. Его сапоги, не чищенные во время длительных переходов и сидения в окопах, имели серый цвет, потеряли блеск, кожа потрескалась. На правом колене бриджей заплата. Френч выцвел, на локтях потёртости. Фуражка поблекла, кожаный козырек погнулся, а шнур, изначально серебряного цвета, стал чёрным. Новыми были только Железный крест и значок за ранения. Майер, выписавшись из госпиталя, так спешил к Грете, что не позаботился купить себе новую форму.
Не обратив на фельдфебеля внимания, он прошёл в зал, где за столами в одиночку и с дамами сидели офицеры. Никто из офицеров не был в сапогах. Все в длинных брюках, светлых кителях и ослепительно белых рубашках. Демонстрируя дорогие запонки на манжетах, ухоженными пальцами вертели хрустальные бокалы, барскими жестами подзывали официантов. Снисходительно глянув на Майера, стоявшего в дверях, сидевшие за ближайшим столиком офицеры о чём-то пошептались с дамами, те взглянули на Майера, засмеялись.
Майер понимал, что эти «господа» — интенданты и чиновники, не нюхавшие фронта. Он почувствовал себя очень неуютно.
К нему подошёл официант, сухо спросил:
— Чего изволите?
Вообще-то, он был обязад добавить «герр офицер».
Майер почувствовал себя здесь чужаком. Не зря водитель такси сказал, что будет ждать его. Не ответив официанту, Майер повернулся и вышел из ресторана.
— Спасибо, отец, — искренне поблагодарил Майер водителя, сев в такси. — Давай в «Адлон».
Он вытащил из кармана несколько крупных купюр и бросил в ящик для перчаток.
— О, герр лейтенант, это слишком много! — искренне возразил водитель.
— Для меня это бумага, — вздохнул Майер. — На фронте жизнь ничего не стоит, не то, что деньги. Когда я отправлюсь гулять босиком по райским садам, деньги не понадобятся, а если мне придётся бросать лопатой уголь в преисподней, тем более.
   
Пятиэтажная гостиница с фасадом в утонченном югендстиле, раскинувшая в обе стороны двухэтажные «крылья», выглядела строго и консервативно.
В холле дымили толстыми сигарами и беседовали деловые господа с толстыми портфелями из свиной кожи:
— Берлин заполонили увешанные орденами нацистские бонзы.
— На наше счастье, осталось несколько актрис со студии УФА (прим.: немецкая киностудия) и танцовщицы из кабаре «Кокотка».
— Не прибедняйтесь, проститутки высшего класса тоже есть.
За барной стойкой бармен в белой куртке манипулировал с шейкерами и палочками из слоновой кости.
Несмотря на дневное время, в обеденном зале было довольно много народа.
Набриолиненый тенорок с причёской и усиками «под фюрера», клоунски вихляясь на эстраде, нежным, приторным голосом блеял весёлую польку «Розамунда»:
 
Ich bin schon seit Tagen
Verliebt in Rosamunde.
Ich denke jede Stunde —
Sie muss es erfahren.
Seh ich ihre Lippen
Mit dem frohen Lachen.
M;cht ich alles machen
Um sie mal zu k;ssen.
(Я давно влюблён в Розамунду,
Я думаю о ней постоянно —
Она должна узнать об этом.
Я вижу её губы
С весёлой улыбкой.
Я готов на всё,
Чтобы их поцеловать).

Вихлястый тенорок Майеру не понравился, но аккордионист, из патриотических сообращений одетый в форму солдата вермахта, играл великолепно!
Майер застыл в нерешительности у входа. Удивительно, но он оробел!
Хорошо, что к нему подбежал официант:
— Герр офицер желает отобедать? Отдохнуть?
— Да, закусить чего-нибудь, — облегчённо вздохнул Майер. Это же надо — три месяца прошло, как он последний раз был в ресторане, а будто в другой мир попал.
   
— Следуйте за мной, пожалуйста, — на военный манер кивнул официант и заторопился к столику у окна. — Садитесь, пожалуйста. Я знаю, фронтовики любят, чтобы им не мешали отдыхать.
Майер сел, положил фуражку на подоконник. Официант подал меню.
— Ознакомьтесь с меню, а я подойду через минутку.
— Нет-нет! — остановил Майер официанта. — Я недавно с фронта, мне без разницы, что есть… В смысле, я хочу пообедать, поэтому принесите мне что-нибудь на ваше усмотрение.
— Осмелюсь рекомендовать «Eisbein» (прим.: «ледяная ножка» — горячая варёная свиная ножка с капустой, картошкой, соусом), — тут же предложил официант. — Как говорится, и вкусно, и сытно, и есть, над чем поработать. Пить будете пиво, вино, или, как фронтовики, покрепче?
— Покрепче, — согласился с традицией фронтовиков Майер.
— Рекомендую тридцативосьмиградусный шнапс «Нордхойзер».
— Хорошо. Кружку светлого дортмундера принесите, пожалуйста. Пить хочется.
— Опасаюсь, герр лейтенант, что после фронта пиво со шнапсом станут для вас гремучей смесью. Чтобы утолить жажду, добавьте в сельтерскую шнапс. Вторую, для аппетита, выпейте наполовину с сельтерской. Третью, для настроения — без сельтерской. Десерт будете?
— Пока не надо.
— Я принесу шнапс, остальное чуть позже.
Официант кивнул, ушёл и тут же вернулся с бутылками шнапса и ледяной сельтерской.
Майер налил стакан воды, добавил немного шнапса, отпил.
Да, холодная газированная вода с глотком шнапса — это то, что надо в жаркий день. Официант знает, что посоветовать фронтовику.
У Майера за спиной возмущённый баритон рассказывал:
— Представь, во Франции мы служили вместе! Сегодня я прихожу к нему, он — начальник отдела, сидит за письменным столом. Беседуем. Он брюзжит об идиотах-начальниках, глупых приказах, тупых политиках. Раздается звонок. Его вызывают наверх. И тут мой смелый друг у меня на глазах превращается в совершенного труса! Он судорожно набивает свою кожаную папку листками с красными и синими штемпелями «Секретно» и «Совершенно секретно», под надуманными предлогами выпроваживает меня…
— Здесь, в столице, все такие, — успокоил рассказчика другой голос. — За глаза ругают тех, кто сидит выше, а едва предстанут перед начальством, захлопывают рот, словно у них наступает паралич воли. Все боятся потерять насиженные места.
Майер, наконец, расслабился и осмотрел зал.
Ближе к эстраде за большим столом сидела компания, которой «рулил» обер-лейтенант в идеальном мундире. Окружали его, похоже, родственники и сослуживцы.
После торжественных слов обер-лейтенанта соратники по столу стремительно осушили кружки с пенистым пивом, со стуком поставили их на стол и, как предписывала старинная традиция, трижды громко поскребли донышками кружек о стол, стараясь, чтобы получался слитный звук.
   
«Ориентир номер один», — по фронтовой привычке в шутку для себя отметил Майер стол, будто собирался со временем отдать приказ по огневому подавлению этой цели.
Майер допил холодную воду, утолил жажду и, как рекомендовал официант, наполнив стакан «фифти-фифти», отпил половину.
По периферии зала располагались офицеры в таких же потёртых полевых мундирах, как и у Майера. Фронтовики сидели с напряжёнными, недоверчивыми лицами, саркастически наблюдали за помпезной попойкой «диванных вояк» в центре зала.
Из фронтовиков выделялся лейтенант-танкист в чёрном мундире. Он был так сильно обожжён, что его голова больше походила на череп скелета, чем на голову живого человека. Возможно, он женат. Возможно, у него есть дети. Как они увидели его после госпиталя? Бедная жена…
— Сегодня я слушала по радио фюрера, — услышал Майер громкий женский голос от «стола номер один». — Он безоговорочно утверждает, что наш восточный враг побеждён и никогда не сможет подняться. Мы заняли советскую территорию, почти вдвое превосходящую рейх! Адольф Гитлер сказал, что мы взяли два с половиной миллиона пленных, свыше семнадцати тысяч танков, уничтожено пятнадцать тысяч самолетов. Мир подобного не видел!!!
— …Большевиков поддерживают торгаши-евреи из Великобритании и Соединенных Штатов, чтобы руками красных уничтожить Германию! — убеждённо заявлял молодой мужской голос.
— …Говорят, англичане и евреи, — громким «секретным» голосом рассказывала одна женщина другой, — переодеваются в немецкую санитарную форму и тайно добивают раненых!
На подиум выбежали почти раздетые танцовщицы, принялись исполнять что-то древнегреческое, демонстрируя груди, ягодицы и стройные ножки. К подиуму тут же подтянулись фронтовики, соскучившиеся по обнажённым женским телам.
— …Мои подруги, у которых мужчины служат во Франции или в Северной Европе, жутко довольны, — с гордостью рассказывал женский голос. — Вы представить себе не сможете, что шлют им оттуда паши солдаты: продукты, ткани, бельё, платья, меха. Так войну можно вытерпеть.
— А у моих двух подруг мужья служат на Восточном фронте, — печально возразил другой женский голос. — Женщины живут в постоянном страхе. Каждый день почтальон может вернуть им письмо на фронт с пометкой:;«Пал на поле чести». Да вы и сами видите, что газетные полосы сплошь заполнены объявлениями о смерти. Геббельса уличают во лжи рассказы отпускников и раненых о тяжёлых боях под Москвой.
   
— «Колосс на глиняных ногах», каким представляли Россию фюрер и его генералы, не падает! — негромко заметил мужской голос. — В России воюет не только армия, но и весь народ! Эти ужасные партизаны, сколько от них хлопот! Русские мужики сжигают посевы. Русские рабочие увозят заводы и уезжают на Восток сами, а что остаётся — разрушают. Везде мины, западни. Русские бешено сопротивляются, они не сдаются даже тогда, когда положение безнадежное. И свирепо атакуют… Ломают все наши тактические и стратегические планы. Такое впечатление, что их ресурсы неисчерпаемы. Оправившись от первых тяжких месяцев, они стали сопротивляться, как ненормальные! Передовые части вермахта уже видят шпиль Адмиралтейства и колокольню Ивана Великого, но Москва не собирается капитулировать!
— Даже некоторые «ПГ» (прим.: партайгеноссе — член нацистской партии) перестали болтать о близком «победном конце», — добавил другой мужской голос. — Колосс на глиняных ногах оказался богатырём.
За столом «номер один» встал обер-лейтенант. Он поднял бокал до уровня третьей пуговицы мундира, локоть согнул под прямым углом, как предписывала военная традиция, и пролаял:
— Meine Herren! Наша миссия не только военная, но и политическая! Мы — носители Нового Порядка! При Новом Порядке Европой будем править мы, немцы, остальные будут работать до полного истощения или смерти. В гигантском государстве немцев, занимающем всю Европу, все культуры, кроме немецкой, будут уничтожены. Франция будет обслуживать наши продовольственные нужды. Париж станет солдатским борделем, — обер-лейтенант широким жестом указал на танцующих стрептизёрш. — Русские завалят нас мясом. Мяса у русских много. Иваны — дети природы, едят то, что немцам непотребно, спят стоя, как кони, наивны, как домашняя скотина… За Новый Порядок, meine Herren!
— За Новый Порядок! — ответили сослуживцы слаженным хором.
Одним движением, будто в строю, все подняли бокалы, залпом выпили и одновременно, будто винтовку к ноге, с громким стуком поставили бокалы на стол.
Обер-лейтенант удовлетворенно кивнул. Ему нравилось единство движений сослуживцев.
Стриптезёрши убежали, повиливая круглыми попочками. На эстраде барабан отбивал неторопливый ритм. Флейта подхватила чёткую, но грустную мелодию народной песни. Солист запел бархатным баритоном:

Was wollen wir trinken, sieben Tage lang?
Was wollen wir trinken, so ein Durst?
Es wird genug f;r alle sein!
Wir trinken zusammen, roll das Fa; mal rein,
Wir trinken zusammen, nicht allein!

(Что будем мы пить семь дней подряд?
Что выпьем, изнывая от жажды?
Мы выпьем все — и не однажды!
Мы выпьём все вместе, выкатывай бочку.
Напьёмся все вместе, а не в одиночку!)

За что только эту грустную народную песню сделали гимном люфтваффе?
Майер допил разбавленный шнапс, налил порцию неразбавленного. Приятное тепло из желудка поднялось в голову. «Вот ведь как интересно, — подумал Майер. — Пил ледяное, а поднимается тепло». И понял, что пьянеет. «Прав был официант, не разрешив мне пить пиво со шнапсом. Надрался бы, как свинья».
   
— Ехать на фронт? — рассуждал мужской голос от «стола номер один». — Что я там забыл? Грудь у меня и так в орденах, это для меня главное. Нет уж, пусть воюют без меня… Опять же, нехватка мужчин в тылу создаёт выгодную ситуацию в смысле спроса и предложения со стороны женщин…
Мужчины весело рассмеялись.
Майер усмехнулся. Таковы они, диванные герои.
Женский голос рассказывал:
— Один владелец ремонтной мастерской сказал своему клиенту: «У нас можно здороваться без «хайль Гитлер!» и вытянутой руки. Мы просто говорим друг другу: «Добрый день!» На следующий день его отправили в концентрационный лагерь…
Зал наполнялся. Открывались и закрывались двери, громыхали стулья, стучали тарелки, звенели фужеры, ножи и вилки.
Со стороны фронтовиков кто-то рассказывал:
— Кость немного кривовато срослась и палец отняли, но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло: теперь дальше местного гарнизона не пошлют.
— Да, можно по-настоящему поздравить. А я не смогу выдержать того лицемерия, которое здесь творится. Хочу на фронт, к старым камрадам (прим.: к друзьям).
— Ты же недавно женился!
— В тылу это меня не удержит. Мой долг — с оружием в руках сражаться за фатерланд на передовой. Победа ощутимо близка!
Майеру захотелось покурить. Он похлопал по карманам и вспомнил, что курево закончилось.
Официант принёс свиную ножку, по-царски возлежавшую на гарнире из тушёной капусты и россыпях жареного картофеля, украшенную потёками соуса и зеленью. Да, порция изрядная. А какой аромат!
Майер жадно сглотнул слюну, едва сдерживая себя, ухватил вилку… Ах, да! Он же хотел курить!
      
— Принесите, пожалуйста, курева.
— Из качественных могу предложить сигары «Черута», сигареты «Галльские» из Франции и наши «Юно».
— У русских была Machorka, — усмехнулся Майер.
— Machorka… — задумался официант, вспоминая сорта русских сигарет. — Нет, у нас таких сигарет не было. Они хороши, эти русские сигареты? В Сибири, по-моему, табак не растёт.
— В Сибири растёт русский сорт табака, Machorka. Это, скажу я вам, покрепче гаванских сигар и двойного кофе! Листья этого табака вручную рубят ножом. Из клочка газетной бумаги размером с игральную карту сворачивают кулёчек и набивают его этим рублёным «сеном». Это называется «das Ziegebein» — «козья ножка»…
Майер почувствовал, что пьянеет. Приятно пьянеет. Видимо, сказывалась расслабленность от ощущения безопасности.
— «Черуту» принесите…
— Ох уж эти русские… Ziegebein… — усмехнулся официант и пошёл за нормальной «Черутой».
Майер выпил неразбавленного шнапса и принялся за свиную ножку. Какой восхитительный вкус! Нежное сладковатое мясо поросёнка гармонировало с чуть кислой капустой и острым соусом, вкус которых подчёркивал пресноватый картофель… Бесподобно!
Официант принёс пачку «Черуты», предупредительно чиркнул зажигалкой.
Майер закурил, кивком поблагодарил официанта.
Да-а… Это жизнь… Не то, что в окопах или на марше… Грязь, пот, клопы и вши… Недосыпание, невозможность отдохнуть до полного восстановления сил, ожидание выстрелов из леса, из чистого поля, из-за угла… Майер вспомнил один из артиллерийских обстрелов. Да, это была мощная огневая подготовка русских! Перемесили наши окопы иваны тогда основательно! Один из снарядов превратил часть окопа в огромную воронку, засыпав стрелка, стоявшего неподалёку. Товарищи бросились откапывать его… Вот показалась рука с шевелящимися пальцами… Все лихорадочно разбрасывали рыхлую землю… Мокрую землю, обильно смоченную кровью… Землю, смешанную с внутрестями человека… Тело, у которого вместо живота была грязная каша из земли и кишок… Все замерли, выжидательно глядя на фельдфебеля. Рука в земле то ли шевельнулась, то ли это осела земля… Фельдфебель безнадёжно тряхнул головой, резко воткнул сапёрную лопатку в землю, аккуратно присыпал кровавые останки землёй…
От жирного мяса в животе разгорелся небольшой пожар, захотелось пить. Майер налил сельтерской наполовину со шнапсом, выпил.
 «Ну вот… Напился, наелся… Делать в Берлине больше нечего… Свадьбы не будет, потому как невеста беременна от выбранного научным методом самца… Родит породистого арийца… Когда родит? Июль, август, сентябрь… Весной, короче. Какая разница! Не тебе родит, рейху… Фюреру… А мне-то как жить? Нормально жить. Ехать на фронт. К своим ребятам. Они, конечно, раздолбаи, но не предадут в серьёзный момент… Ребята в окопах… Гибнут… Может, и я погибну…».
Грустные мысли оттеняла печальная мелодия.

Ich hatt' einen Kameraden,
Einen bessern findst du nicht.
Die Trommel schlug zum Streite,
Er ging an meiner Seite
In gleichem Schritt und Tritt

Eine Kugel kam geflogen:
Gilt's mir oder gilt es dir?
Ihn hat es weggerissen,
Er liegt vor meinen F;;en
Als w;r's ein St;ck von mir
   
(Был у меня товарищ,
Ты лучше не найдёшь.
Барабан бил перед строем,
Товарищ шёл сбоку от меня
Размеренным натренированным шагом.

Пуля прилетела,
Выберет его или меня?
Его она пронзила.
Он лежит у ног моих.
Как будто часть меня)

От глубочайшей печали глаза Майера затуманились слезами, губы покривились в несдерживаемой судороге.
«Только зачем этот похоронный марш исполняют в ресторане?»
— Герр лейтенант! — донёсся до сознания Майера требовательный голос.
Майер сконцентрировал внимание и вернул себя из мира печальных грёз в реальность. Сжал пальцами глаза, убирая с них слёзы.
Музыка закончилась, посетители ресторана почему-то стояли, держа в руках рюмки, фужеры, стаканы.
Майер посмотрел на стоявший перед ним «стол номер один».
— Да, я к вам обращаюсь, — брезгливо скривил губы обер-лейтенант.
   
— Ну, обращайтесь, — расслабленно буркнул Майер, шевельнув рукой: давай, мол.
— Между прочим, я старше вас по званию! — возмутился обер-лейтенант. — И я вправе вам разрешать что-либо, а не наоборот. А, согласно уставу, вам положено вставать, когда к вам обращается старший по званию.
— Ох, герр обер-лейтенант… — Майер нетрезво сморщился и сделал примирительный жест рукой. — Я столько в окопах на Восточном фронте навставался перед не очень старшими по званию, что в ресторане хочется посидеть… полакомиться вкусным мясом… хорошо выпить…
— Между прочим, я как раз предложил всем выпить за тех, кто погиб на фронте во славу третьего Рейха! Вы с нами?
— Я?
Майер смотрел на одетого с иголочки «диванного вояку» и чувствовал, что трезвеет.
— Нет, я не с вами.
В зале воцарилась мёртвая тишина.
— Я с ними, — Майер махнул куда-то за спину. — С теми, кто погиб у меня на глазах, на руках, рядом со мной. Я с теми, кому оторвало ноги, кому пуля пробила грудную клетку, как пробила мне. Я с теми, кто валяется по госпиталям, я с теми, кто ценой собственной крови добивается побед на фронте, а не болтается по ресторанам в парадных костюмах, рассказывая друзьям о личных победах над секретаршами начальников.
Фрау и фройляйн за «столом номер один» возмущённо зафыркали, переглядываясь и морща носики и носищи.
— Как вы смеете оскорблять старшего по званию! — возмутился обер-лейтенант.
— А вы не слышали приказ о том, что теперь звание обер-лейтенанта «диванного вояки» приравнивается к званию старшего ефрейтора, вернувшегося с фронта? — ухмыльнулся Майер, снисходительно глядя на «диванного вояку».
— Как вы смеете оскорблять!.. Я непременно доложу по инстанции об оскорбительном поведении! Нажрался, как свинья… вшивый окопник!
Майер протрезвел окончательно.
Встал. Взял стакан со шнапсом. Подошёл к обер-лейтенанту и плеснул шнапс ему в лицо.
— Это от имени вшивых окопников, — пояснил спокойным голосом.
Налил в стакан из бутылки, стоявшей перед обер-лейтенантом, повернулся к фронтовикам за столиками по периферии, отсалютовал им:
— А это за вшивых окопников, которые уже погибли и ещё погибнут.
Выпил. Повернулся к столу.
— Разрешите представиться, герр обер-лейтенант, как того требует устав и офицерская честь: лейтенант Майер, командир первого взвода первой роты третьего отряда 28 егерского полка 8-й пехотной дивизии 8-го армейского корпуса 9-й полевой армии. Нахожусь на излечении после тяжёлого ранения на фронте. Можете придумать на меня кляузу. Но если вы офицер, если вы мужчина, в конце концов, то после моего «угощения» вам следует вызвать меня на дуэль и доказать всем, что вы умеете стрелять из пистолета, а не храните в кобуре рулон туалетной бумаги.
   
— Мерзавец! — завизжал обер-лейтенант. — Я требую, чтобы сюда вызвали патруль!
От столика в дальнем углу к Майеру подошёл лейтенант в полевой форме. Из левого рукава у него выглядывал протез. Он стал рядом с Майером, стукнул два раза стаканом о протез:
— За вшивых окопников!
Отсалютовал Майеру стаканом, выпил, молча уставился на «диванного» обер-лейтенанта.
Со всех сторон к Майеру подходили полевые офицеры, салютовали:
— За вшивых окопников!
— За вшивых окопников!
Количество офицеров-фронтовиков, молча сверлящих взглядами обер-лейтенанта, росло.
— Проклятье! — возмутился обер-лейтенант, швырнул на стол скомканную салфетку и быстрым шагом вышел из зала.
— Спасибо, лейтенант, — поблагодарил Майера лейтенант с протезом. — Но вам лучше уйти. «Диванные вояки» мстительны. Разумнее переступить через дерьмо, чем пачкать о него сапоги…

***

Майер стоял навытяжку перед командиром роты выздоравливающих, к которой он был приписан в Берлине после госпиталя.
Гауптману было под тридцать, после французской кампании при ходьбе он скрипел протезом и пользовался тростью.
— Лейтенант, на вас поступил рапорт… Наверняка вы знаете, от кого.
— Догадываюсь, герр гауптман.
— Я прекрасно знаю разницу между берлинским службистом и офицером-фронтовиком. Я уважаю фронтовиков и… с некоторой насторожённостью отношусь к «диванным воякам». Но, сами понимаете, рапорт на вас от старшего по званию. Я обязан дать ему ход.
Гауптман встал из-за стола и, сильно прихрамывая, прошёлся по кабинету.
— Вам, кстати, присвоено звание обер-лейтенанта… К сожалению, контора работает медленно и приказ о вашем звании пока не пришёл. Если бы вы уже были в звании обер-лейтенанта, инцидент можно было бы представить, как ссору равных по званию офицеров, причём, вы в данном случае выступали бы, как лицо оскорблённое. Это подтвердили бы офицеры, находившиеся в тот момент в ресторане. Но приказ запаздывает…
Гауптман замер в раздумье.
— Можно завести дело и тянуть его как можно дольше… Но, вы знаете, что старший по званию, как правило, оказывается прав. И неизвестно где и при каких обстоятельствах дело догонит вас.
Гауптман ещё раз задумался.
— Давайте-ка я посажу вас под домашний арест на… скажем, на трое суток. И отчитаюсь, что провёл расследование и примерно наказал вас. Не будете в обиде за такое наказание? Зато дело будет закрыто.
— Благодарю вас, герр гауптман. Искренне признателен за вашу справедливость.
   
Неприятное чувство охватило Майера: красивый и благополучный мир Берлина стал для него лживым, поддельным, чужим! Майер понял, что не сможет спокойно смотреть на диванных героев… Не сможет слушать их социал-патриотическую чушь, банальные шутки… Дешёвая театральность, наигранно синтементальные голоса их женщин вызывали у Майера брезгливость.
За месяц кровавой бани на просторах России он привык к хоть и грязной, зато честной жизни… К грязной в плане антисанитарии. Здесь же, в Берлине, грязь в душах людей.
Он вспоминал Россию, этот безграничный ад, полный страданий, лишений и смертельной опасности… Именно этот мир для Майера был своим! Его реальность — реки крови… покалеченные тела… сожжённые жилища…
Память воскресила рёв пикировщиков, крики раненых, рокот танков и грохот пушек, поля, усеянные убитыми и ранеными… Это невозможно вынести, но он вынес это. Как вынесли это его соратники.
Взрывы, кровь, убитые — это передовая. Реальность передовой — холодный винтовочный приклад у щеки, патроны и гранаты в подсумках, которые вселяют уверенность. На голову успокаивающе давит каска.
Да, мы играем в жмурки с пулями и снарядами. Но это простая и честная игра. Не высовывайся из окопа — и осколок снаряда не отсечёт тебе голову. Упади и закопайся в землю — и пуля не найдёт тебя. На фронте всё ясно. Здесь друзья, там враги. Человек в немецкой форме — свой, к нему можно повернуться спиной. Человек в русской форме — враг, его надо встречать с оружием в руках. Людей в гражданской одежде на фронте быть не должно. Любой человек в гражданской одежде — потенциальный партизан. Если он идет, невзирая на приказ остановиться, — стреляй. Старик, женщина, ребёнок — стреляй. Только так можно сохранить свою жизнь и жизнь товарищей.
На фронте мы — люди. А тут?.. Мы завоевали территории больше Германии, но мы не стали героями… Вместо нас лавры пожинают «диванные герои» в идеально отутюженных мундирах и зеркально начищенных сапогах. Глупость «диванных героев» и скука их фрау пропитала «высокое общество» столицы. Фронтовиков пропитала грубость, злость, склонность к выпивке, неспособность забывать пережитое… Мы стали безжалостными и страшными, когда это необходимо… Мы одеты в потрёпанные, помятые мундиры. Между нами, окопниками, и «диванными героями» бездонная пропасть.
Майер молчал, гауптман молчал. Молчание окопников не тяготило.
На фронте человек невероятно свободен. Свободен от мелких забот, свободен от надоедливых проблем, с которыми ничего нельзя поделать. На фронте есть только одна важная вещь: приказ, который надо выполнить. Об остальном можно забыть. Впрочем, можно оставить при себе желание снова когда-либо попасть домой и мысли о тех, кого ты любишь. Но дома у Майера не было… А теперь нет и любимой. Значит… Единственное, что у него осталось, это фронт.
— Герр гауптман, разрешите обратиться с просьбой о…
— Слушаю вас.
— Герр гауптман, отправьте меня на фронт. Если можно, в двадцать восьмой егерский полк восьмой пехотной дивизии, где я служил раньше.
— Вы считаете, что оправились после ранения?
— Так точно, герр гауптман. Я вполне оправился.
— Ну что ж… Это вариант, — подумав, согласился гауптман. — Но, согласно должности, я могу отправить вас только в резервный полк. А уж там вы попроситесь в свою часть, где заслужили уважение командиров. Уверен, ваше желание как можно быстрее попасть на фронт будет удовлетворено. Когда вы сможете отбыть в резервный полк?
—Хоть сейчас, герр гауптман. Меня здесь ничего не держит.
      

= 5 =
Ближе к утру одиннадцатого июля эшелоны 25-го стрелкового корпуса выгружались на железнодорожном разъезде юго-восточнее Витебска. Составы пришли ночью, чтобы избежать нападения немецкой авиации.
Звучно пыхтели и перепугано вскрикивали паровозы. Монотонно гомонили выпрыгивающие из вагонов красноармейцы, сердито вскрикивали-распоряжались «отцы-командиры».
Принимали пополнение заместитель командира корпуса комбриг Горбатов и бригадный комиссар Кофанов.
Краткой речью Горбатов приветствовал каждый прибывший полк. Зычный командирский голос комбрига разносился далеко за пределы разъезда.
— Товарищи красноармейцы! Товарищи командиры! — как на плацу перед парадом торжественно выговаривал комбриг. — Мы, наконец-то, смогли остановить врага. Наша задача — удержать его и, собравшись с силами, погнать фашистского зверя с нашей территории. От вас, от вашей стойкости, от вашего героизма зависит, насколько быстро мы погоним фашистов…
Комбриг сильно лукавил. Враг ещё не был остановлен, но его остановка на этих рубежах была возможной. Комбриг хотел заронить надежду в души красноармейцев, и выдавал желаемое за действительное во имя благого дела.
   
Бригадный комиссар Кофанов в своей речи пламенно добавил о священном долге, о зверином лице фашизма, о руководящей роли партии…
— А у нас винтовки не у всех есть… — улучив паузу в страстной речи комиссара, обиженным юношеским голосом выкрикнул кто-то.
Горбатов сердито посмотрел в ту сторону, откуда звучал голос, хотел оборвать не по уставу осмелившегося говорить красноармейца… Увидел молодые лица… Восемнадцатилетки… Половина из них, как говорится; от сохи — от бороны. Какое там, от сохи… Небось, из подпасков! Интересно, перед тем, как на фронт отправлять, научили их, за какой крючок дёргать, чтобы винтовка стрельнула?
Промолчал.
— А вам на всех винтовок и не надо! — бодро пошутил комиссар. — У Васьки винтовка есть, у Петьки нету. Пусть Васька с винтовкой в атаку первым бежит, а Петька налегке следом. Упадёт Васька раненый или убитый, Петька подхватит его винтовку, и — вперёд!
От шутки никто не рассмеялся.
Получив указания относительно маршрутов следования, командиры начали разводить полки на передовую.
Суета, неорганизованность, неопытность в построении новобранцев помешали развести личный состав до рассвета. Когда солнце встало, на передовую отправили примерно треть прибывшего количества людей.
Рев самолетов услыхали, когда они подлетели совсем близко. Самолеты шли над землей. Кто-то запоздало крикнул: «Воздух! Спасайтесь!» Новобранцы, высунувшись из теплушек, вертели головами во все стороны, как цыплята. Опомнились, когда немецкий штурмовик, хищно растопырив шасси, с ревом пронёсся над эшелоном, строча из пулемёта. Новобранцы вываливались из теплушек и разбегались в разные стороны. Низко пролетел ещё один огромный самолет с искривленными, словно надломленными крыльями и свастикой на хвосте. Ахнул оглушающий взрыв, потом ещё и ещё...
Новобранцы падали, утыкая головы в землю, закрываясь ладонями. Будто ладонями хотели защититься от крупнокалиберных пуль и осколков. Вокруг гремело и трещало, кричали и просили о помощи раненые. Сквозь взрывы стучали зенитные пулемёты: с крыши теплушки били из спарки двое красноармейцев. У спарки не было даже крохотного защитного щитка. В лоб на них неслись штурмовики. Тонкий стремительный «мессершмитт» с огромным крестом через весь фюзеляж ударил очередью по спаренному «Дегтяреву». Крыша теплушки брызнула пламенем и кусками жести. Зенитную установку сорвало с места, пулеметчиков отбросило взрывами.
Сделав два захода, самолёты одновременно пошли вверх. Кормовые пулеметы «юнкерсов» длинными трассирующими очередями прошили состав ещё раз.
Стало тихо.
    
Два искорёженных взрывами вагона свалились под откос, горели с громким потрескиванием. Среди железных балок и перекладин зажаты люди… Нет, трупы. Чтобы освободить их, нужно резать железо. Нечем. Да и незачем.
Изувеченные тела, кровь, смрад от горелого мяса и краски…
Около насыпи и на путях чернели ямы от бомб. Около воронки лежал парень в задранной шинели, мокрой от крови. Лицо белое. Босой. Наверное, снял ботинки проветрить ноги, а тут налёт.
Подошли бойцы.
— Наповал, — сказал кто-то.
У парня забрали документы.
Слабые крики вразнобой:
 — Ой! Ой! Ой! Пи-и-ть! Пи-и-и-ть!
 — Помогите. Помогите.
По всему полю неподвижно лежащие люди. Все убиты? Некоторые заворочались, приподняли головы… Встали.
Паровоз неподвижно застыл метрах в трехстах от состава. Железнодорожная бригада пыталась увести его, но немецкие самолёты расстреляли его. Рядом у насыпи несколько неподвижных фигур в чёрной гражданской одежде. Поездная бригада? Одно тело безобразно исковеркано, без головы.
Из дымящейся воронки пахнуло едким духом сгоревшей взрывчатки. К воронке подносили трупы, складывали в ряд. Несколько тел принесли на шинелях. Не тел, а обрубков, собранных в узлы. У одного ботинок торчал рядом с лицом. Так положили оторванную ногу. Сквозь шинель слизью тянулась загустевшая кровь.
С вагона сняли искореженный пулемет. Погибших зенитчиков отнесли к трупам у воронки. По чьей-то команде, прежде чем опустить в братскую могилу, тела стали раздевать. Снимали шинели, у кого они имелись, гимнастерки, ботинки, даже солдатские штаны. Снимали даже испачканное кровью. Складывали в огромные полосатые мешки.
По толпе прошёл ропот:
— Разве так можно?
Грузный дядька-хозяйственник с кубиками старшего интенданта объяснил:
— Военной формы не хватает, а зима на носу. Отойдите и не мешайте.
Тела, в сером застиранном белье, испятнанном кровью, торопливо опускали в воронку-могилу.

***
    
Александру Васильевичу Горбатову перед войной исполнилось пятьдесят лет. Судьба мотала Горбатова, как штормовая волна мотает утлое судёнышко. Испытал он и победные взлёты, и катастрофы-падения. Получивший звание комбрига по заслугам и таланту, Александр Васильевич в тридцать седьмом году попал под каток «чистки РККА» за «связь с врагами народа». Связь заключалась в том, что служил с причисленными к врагам и шпионам. Горбатова поспешно исключили из партии, сняли с должности. Полгода шли разбирательства. Подтверждения, что он «шпион и враг» органы не нашли, восстановили по всем статьям. Недолго радовался комбриг: через полгода его уволили в запас и арестовали.
На допросы с пристрастием вызывали каждые двое-трое суток. Добивались признать себя виновным в связях с врагами и выдать врагов. После допросов приволакивали под руки или приносили на носилках. Давали время оклематься и снова допрашивали. Скоро атеист Горбатов стал молить у бога смерти.
Виновным себя не признал, никого не оговорил, тем не менее, был осуждён за «контрреволюционные преступления» на пятнадцать лет лишения свободы без права переписки плюс пять лет поражения в правах. Отбывал наказание в лагере на Колыме.
По каким-то неизвестным причинам дело Горбатова пересмотрели и весной сорок первого освободили. После лечения в санаториях в армии восстановили, но ни звания полковника, ни, тем более, генерал-майора, как требовала того современная армия, Александр Васильевич не получил. В архаичном звании комбрига его назначили на должность заместителя командира 25-го стрелкового корпуса…

Отправив пополнение на передовую, комбриг Горбатов утром на «эмке» вернулся в штаб.
Штаб корпуса располагался в лесу севернее Витебска у села Мишутки.
Выйдя из «эмки», Горбатов услышал приглушённую канонаду, доносившуюся с юга.
Командир корпуса генерал-майор Честохвалов не спал. То ли оттого, что недавно проснулся, то ли от неудачно идущих дел выглядел хмуро.
— Сергей Михайлович, что за артиллерийская стрельба со стороны Витебска?
Честохвалов удивлённо посмотрел на Горбатова, пожал плечами:
— Не знаю. Мы артподготовки не планировали.
— О наступлении немцев донесений не поступало?
— Нет.
Горбатов задумался.
— Сергей Михайлович, как бы немцы нам сюрприз не устроили… Разреши съездить для выяснения обстановки?
Честохвалов молча кивнул.

Где-то на половине пути к Витебску Горбатов увидел бредущих толпой навстречу десятка три красноармейцев.
Остановил машину, вышел на дорогу, поднял руку, скомандовал:
— В шеренгу по два… Становись!
 
По тому, как бойцы суетливо перебегали с места на место, пытаясь выстроиться по ранжиру, Горбатов понял, что привычных мест в шеренге у них нет, а значит, они из разных подразделений.
Наконец, бойцы построились. Стояли, удручённо опустив головы.
— Кто командир? — спросил Горбатов.
— Нет командиров, товарищ комбриг, — устало ответил правофланговый. — Всех поубивало. Там немцы прорвались… С танками…
— А вас… почему не «поубивало»? — съязвил Горбатов и указал рукой в сторону Витебска: — Прорвались? Прорвались, потому, что вы трусливо бежали с поля боя, вместо того, чтобы врага бить и Родину защищать!
— Мы не бежали, товарищ комбриг, мы отступили… — угрюмо возразил правофланговый.
— Молчать! Разговоры в строю! Команда на отступление была? Нет! Раз вы здесь, живые и даже не раненые, значит, вы трусы, бежавшие с поля боя!
— Мы не трусы…
— А раз так… — Горбатов заговорил тихо, как говорят отцы с провинившимися, но любимыми детьми, — вернитесь и делом докажите, что вы не трусы…
Не отдав никаких команд, Горбатов сел в машину.
— Давай побыстрее, — попросил он водителя. — Дела у Витебска, похоже, наперекосяк пошли.
Машина рванула вперёд.
Горбатов оглянулся и увидел, что бойцы, перестроившись в колонну по четыре, следовали за ним. Командовал отрядом тот правофланговый, который объяснял причины отступления.
Скоро Горбатов увидел ещё группу отступавших бойцов. И здесь он остановился, пристыдил, призвал… И эта группа повернула и пошла вслед за ним.
Чем ближе к Витебску, тем больше отступавших встречал Горбатов. Останавливался у всех. Всех возвращал.
Не доехав километра три до переднего края обороны, Горбатов увидел беспорядочное отступление множества красноармейцев. Вместе с бойцами шли растерянные командиры различных рангов. Изредка по обеим сторонам от шоссе рвались снаряды противника, не причиняя вреда отступавшим.
Горбатов остановил машину. Приказал водителю дать несколько длинных гудков и залез на крышу «эмки».
Увидев на крыше легковой машины командира с генеральскими лампасами, услышав длинные гудки клаксона, многие удивлённо остановились.
— Ста-ано-ови-и-ись! — зычным голосом прокричал Горбатов, поднял руку вверх и указал направление построения. — Командирам подразделений обеспечить повзводное построение-е-е!
Ближайшие бойцы и командиры заторопились к машине, словно муравьи к муравейнику. Командиры выкрикивали команды к построению. Скоро обозначились квадраты неполных взводов. К месту построения быстрым шагом и трусцой тянулись красноармейцы, ушедшие далеко вперёд и отставшие от общей массы.
   
— Командирам подразделений доложить о численности личного состава в подразделениях! — прокричал Горбатов и слез с машины.
Оказалось, что с передовой без приказа отходили бойцы и командиры 501-го стрелкового полка 162-й стрелковой дивизии.
— Товарищи бойцы! Вам навстречу идёт пополнение! — прокричал Горбатов и указал на восток.
Комбриг говорил неправду. Едва видимые, приближавшиеся из тыла подразделения были не пополнением, а возвращающимися беглецами. Но это была ложь во спасение фронта. Горбатов хотел вселить уверенность в бойцов, что командование поддерживает их.
— Не буду врать, пополнение немногочисленное, — продолжил комбриг. — Но ведь вас много! И пополнение из тыла! Я прибыл сюда, чтобы организовать оборону. Неужели мы таким числом, — Горбатов раскинул руки, словно собирался обнять стоявших перед ним красноармейцев, — не удержим фашистов?!
Комбриг выдержал паузу, вглядываясь в лица бойцов. И увидел, что угрюмость и растерянность на многих лицах сменяются надеждой.
— Отдаю приказ: командирам возглавить подразделения и в организованном порядке следовать за мной!
Проехали ещё километра полтора. На дорогу из-за куста на обочине выскочил боец и замахал руками, давая знак, что дальше ехать опасно.
— Где штаб? — спросил Горбатов.
— Вон там, в окопе, — указал боец.
Горбатов усмехнулся: штаб в окопе…
— Проводи меня, — приказал бойцу.
В небольшом окопчике сидели командир 501-го стрелкового полка Костевич, начальник штаба полка, вооружённые автоматами, и связной ефрейтор с ручным пулемётом. Все в касках.
— Доложите обстановку, — потребовал Горбатов.
— Мы пытались их остановить, но они ушли… — уныло проговорил командир полка и по-женски всплеснул руками.
Костевич был призван из запаса. Несмотря на то, что воевал в Гражданскую, похоже, не справился с командованием полком.
— Приказа отступать не было, поэтому мы с начальником штаба решили остаться здесь. Драться до последнего и умереть, — оправдывался Костевич.
— Решили умереть? — усмехнулся Горбатов. — Кому нужна ваша бесполезная смерть? Вы решили умереть — дело ваше. А зачем ефрейтора с собой на тот свет тянете? В общем, так… «отцы-командиры»… Решили умереть — умрите с пользой. Скоро подойдут ваши бойцы… Приказываю организовать оборону, выставить боевое охранение… Кто у вас в соседях?
 — Вон в том лесу справа корпусной артиллерийский полк…
— Я поеду к артиллеристам, а вы выходите на шоссе и встречайте полк. Да встряхнитесь, чёрт побери! Вы же командир полка, а не… клиент морга!
Артиллерийский полк больше походил на полигон брошенной техники, чем на военное подразделение.
Беспорядочно стоявшие орудия не имели огневых позиций, у командиров полка, дивизионов и батарей не было наблюдательных пунктов.
Горбатов приказал собрать командиров.
— Это артиллерийский полк или цыганский табор? — возмутился Горбатов. — У меня складывается впечатление, что вы не воевать собрались, не защищать Родину от захватчиков, а свезли в лес технику, чтобы в целости и сохранности сдать врагу… Приказываю: в течение часа оборудовать закрытые позиции. Командиру полка связаться с командиром стрелкового полка Костевичем и организовать взаимодействие. Выслать наблюдателей на наблюдательные пункты и провести пристрелку танкоопасных направлений…
Вернувшись в штаб, Горбатов доложил обстановку командиру корпуса Честохвалову
— Считаю, что командира полка Костевича нужно отстранить от командования. Он не удержит оборону. И погубит полк.
Генерал Честохвалов выслушал заместителя, кивнул головой, и, никак не прокомментировав доклад и предложение Горбатова, отпустил его.
К вечеру поступила информация, что 501-й полк, которым командовал полковник Костевич самовольно оставит позиции, и что немцы заняли Витебск.
    
***

Утром 12 июля в штаб поступило сообщение, что оголившийся левый фланг корпуса обошёл противник. В штабе корпуса чувствовалась растерянность.
— Чтобы не допустить выхода противника в наш тыл и предотвратить захват города Демидова и узла шоссейных дорог за центром корпуса, — докладывал обстановку генералу Честохвалову начальник штаба полковник Виноградов, — предлагаю послать для обороны Демидова стрелковый полк с артдивизионом.
— Хорошо, — согласился Честохвалов и покосился на Горбатова. — Александр Васильевич, тебе придётся поехать в Демидов и организовать там оборону.
Горбатов почувствовал, что Честохвалову не нравится назойливая активность заместителя, и командир корпуса попросту убирает его с глаз долой.
До Демидова от штаба корпуса шестьдесят километров. Не дожидаясь выхода на марш стрелкового полка и артдивизиона, Горбатов с адъютантом на штабной «эмке» отправились в путь. В Демидов прибыли уже в сумерках.
Поговорив с командиром располагавшегося в городе Особого отряда, Горбатов устроился на ночевку в доме на восточной окраине города.
На рассвете Горбатова и адъютанта разбудила пулеметная стрельба и взрывы. Торопливо одевшись, они выбежали на улицу, сели в машину.
— В штаб Особого отряда! — скомандовал шофёру Горбатов.
В штабе сообщили, что ожидаемые полк и артиллерия не пришли, что танки и пехота противника ворвалось в город.
Горбатов вышел на улицу и увидел в дальнем её конце три немецких танка.
— Похоже, в штаб корпуса нам не попасть, товарищ комбриг, — кивнул в сторону танков шофёр.
— Отступаем с Особым отрядом, — решил Горбатов.

***
   
Через Мишутки, где располагался штаб корпуса, хлынули волны бежавшего с линии обороны 501-го полка.
— Уходить надо, — буркнул генерал-майор Честохвалов, наблюдавший за беспорядочным движением красноармейцев по улице из окна штаба, и нервно забарабанил пальцами по подоконнику. — Срочно! Не дай бог, немцы штабные документы захватят… Спасать надо документы!
— Да, Сергей Михайлович, спасать документы, — радостно согласился с Честохваловым начштаба корпуса полковник Виноградов. — Разрешите заняться организацией? В отряде связи машины есть… Правда, они оборудованием загружены…
— Каким оборудованием? — думая о своём, без интереса спросил Честохвалов.
— Ну… — Виноградов запнулся. Чем загружены машины, он не знал. — Катушками с проводами, аппаратами связи…
Виноградов чуть не сказал «столбами», но вовремя удержался от глупости.
— Проводами, проводами… — пробормотал Честохвалов. И словно очнулся: — Если мы окажемся в кольце… провода нам понадобятся… чтобы повеситься.
Не дай бог, подумал он, попасть в кольцо. С «окруженцами» у соответствующих органов разговоры длинные и подробные. И количество ромбиков и шпал в петлицах после таких разговоров у «окруженцев» резко уменьшается.
— Разрешите выполнять? — бодро, с лихостью во взгляде спросил Виноградов и напружился, как охотничья собака, ожидающая команды хозяина.
— Машины освободить, загрузить документацией штаба. Всю технику, неспособную к передвижению, и оборудование, ненужное для выхода из окружения, уничтожить. Через полчаса отправляемся в Прудники.
Двенадцатью километрами севернее, на восточном берегу Западной Двины в районе села Прудники располагался штаб 134-й стрелковой дивизии.

Менее чем через час генерал-майор Честохвалов решительно вошёл на командный пункт 134-й стрелковой дивизии.
— Механизированные колонны противника прорвали фронт в районе Витебска и движутся по шоссе Витебск — Сураж, — рассказывал Честохвалов командиру дивизии Базарову, устало рухнув у стола и озабоченно подперев голову рукой.
— Пятьсот первый полк разгромлен, — мрачной интонацией подыгрывая генералу, добавил бригадный комиссар Кофанов, вошедший следом и остановившийся рядом с генералом.
— Есть реальная угроза окружения, — сокрушённо качнул головой начштаба Виноградов, выглянув из-за спины бригадного комиссара. — Надо срочно отходить на восток.
   
— Что надо, мне решать, товарищ полковник! — осадил Виноградова Честохвалов.
— Извините, Сергей Михайлович, — сжался и втянул голову в плечи полковник Виноградов. — Я, как начштаба, всего лишь внёс предложение на рассмотрение. А решение, конечно же, принимать вам.
Никто из прибывших командиров реальной обстановки не знал. О разгроме стрелковой дивизии, движении вражеских мехколонн и угрозе окружения судили только по слухам. И все прекрасно друг друга понимали.
— Но предложение ваше я считаю своевременным. Поэтому поддерживаю. Товарищ Базаров, готовьте войска к отходу.
— Товарищ генерал-майор, оборону западного берега Западной Двины у меня держит сто тридцать четвёртая дивизия… Надо организовать переправу…
— Распорядитесь организовать… У вас что, исполнителей нет? А сами эвакуируйте штаб!

Поручив эвакуацию штабистов и спасение документации начальнику штаба дивизии подполковнику Светличному, командир дивизии комбриг Базаров и комиссар дивизии Кузнецов, вопреки указанию Честохвалова, занялись организацией переправы находившихся в обороне частей.
Узнав об отступлении, первыми умчались из села штабисты корпуса, прибывшие с Честохваловым на машинах связи. Следом загромыхали обозники на телегах. Погрузив документацию на машины, бежал штаб сто тридцать четвёртой стрелковой дивизии, возглавляемый начальником штаба подполковником Светличным.
Не видя противника и даже не слыша стрельбы, бросая материальную часть и снаряжение, бежали на восток все военные подразделения и местные советские органы, узнавшие о паническом бегстве штабных командиров.

Штаб корпуса остановился в лесу у села Понизовье, в тридцати километрах западнее Демидова.
Начальник штаба корпуса полковник Виноградов докладывал генералу текущую обстановку:
— В составе штаба корпуса около тридцати офицеров и десятка два красноармейцев. С нами бригадный комиссар Кофанов, начальник политотдела полковой комиссар Лаврентьев, помощник начальника штаба полковник Стулов, начальник особого отдела старший лейтенант госбезопасности Богатько. Из штаба сто тридцать четвёртой стрелковой дивизии — начальник политотдела отрядный комиссар Хрусталев, начальник артиллерии подполковник Глушков и командиры рангом ниже. Связи со штабом армии нет. Управление частями корпуса отсутствует.
Обстановка хуже некуда. Несколько грузовых и легковых машин, которые видел генерал-майор Честохвалов вокруг себя, были «войсками», которыми он мог реально командовать.
   
— Без охраны двигаться опасно, — рассуждал Честохвалов. — Пошлите в разные стороны командиров на машинах, пусть соберут войска, какие смогут. Под их прикрытием отступим на восток.
К вечеру в лесу около штаба корпуса собралось около четырёх тысяч красноармейцев. Подъехали грузовики с прицепленными пушками, гружёные минометами с запасами боеприпасов. Приехали обозники на телегах.
Организовали боевое охранение. По мере прибытия личного состава и техники, готовились к движению в составе общей колонны.
— Не ожидая подхода остальных частей корпуса, продолжать отход на восток. Двигаться только лесами и только ночью, — отдал приказ Честохвалов, стоя в кругу командиров. — Входить в соприкосновение с противником запрещаю. Никакой стрельбы в немцев!
— Товарищ генерал-майор! Разрешите обратиться! — услышал Честохвалов позади себя голос и обернулся.
Сзади стоял сержант из охраны: грудь колесом, честь отдаёт лихо, как положено. За сержантом, скрытый сумерками, стоял мужчина в гражданском костюме, в сапогах с заправленными в них штанами.
— Вот он утверждает, что есть подполковник, и направляется к вам…
Честохвалов вгляделся… Ба-а…
— Подполковник Светличный! Начальник штаба сто тридцать четвёртой стрелковой дивизии! В гражданской одежде, без личного оружия… Про документы не спрашиваю… Что с вами, подполковник!
— Так ведь… Угроза окружения, Сергей Михайлович…
Поодаль раздался сигнал клаксона.
— Что там, чёрт побери! — разъярился Честохвалов. — Я же приказал сохранять скрытность! Виноградов, быстро узнайте, кто там подаёт звуковые сигналы немцам!
Полковник Виноградов побежал узнавать причины гудка и скоро вернулся.
— Товарищ генерал-майор, разрешите доложить… Сигнал произошёл случайно…
— Не верю я в такие случайности! — вскипел Честохвалов. — Лазутчика прикрываете? Расстрелять его, чтобы впредь таких «случайностей» не повторялось… Исполняйте!
— Есть… — растерянно козырнул Виноградов и неуклюже побежал туда, откуда только что вернулся.
Скоро раздался звук пистолетного выстрела.
Виноградов вернулся. Но остановился поодаль, докладывать исполнение Честохвалову не стал.
— Расстрелял? — недоверчиво, со страхом спросил Светличный.
Виноградов промолчал. Выстрелил он в воздух. И приказал на всех машинах разбить сигнальные рожки, чтобы даже при желании ничего не загудело.
 
***
 
Ранним утром 15 июля фельдмаршал Кессельринг обрушил на советские войска самолёты.
Низколетящие штурмовики расстреливали отступавшие по дорогам сплошным потоком советские полки. Пикирующие бомбардировщики уничтожали артиллерийские позиции, танки, сжигали дотла расположенные вдоль дорог деревни. На много километров растянулись колонны разбитой и сожжённой техники.
Седьмая танковая дивизия немцев подошли к населенному пункту Ярцево в сорока километрах северо-восточнее Смоленска.
Ранним утром 16 июля командующий войсками Западного фронта генерал Ерёменко прорвался в Ярцево и взял командование над всеми формированиями, находившимися в этом районе. Он поставил в строй всех, кто мог держать в руках оружие. Из штабных командиров формировали роты и отправляли против немецких танков. Генералы и полковники, которым некем было командовать, оказались на передовой рядом с красноармейцами.
В Смоленске ввели военное положение. Военный комендант города поручил городским властям мобилизовать для обороны города всё население для строительства заграждений, земляных укреплений и рытья окопов.
Гражданское население учили азам уличной войны, рабочих промышленных предприятий объединили в рабочие бригады, вооружили винтовками и ручными гранатами. Дети наполняли песком и землёй мешки, из которых строили баррикады. Смоленск стал огромной крепостью.

***

Неподвижное серое небо нависло над лесом. Повсюду на земле между деревьев лежали красноармейцы: скуёжившиеся и вольно распростёршиеся, с раскинутыми руками и ногами, с запрокинутыми или склонёнными головами. Окаменевшие лица землистого цвета, грязные и не бритые, глаза закрыты. Между тел винтовки, каски и противогазы. Грязные, стоптанные сапоги упёрлись в лицо соседу.
Длинный и тощий боец с обмотками на на шее наподобие кашне привалился спиной к дереву, склонил голову на плечо. Над раззявленным ртом летают мухи…
Над хаосом тел разнокалиберный храп.
Бойцы дошли и по команде упали, кто где стоял. И забылись тяжёлым сном.
Две сотни красноармейцев. Всё, что осталось от полка. Весь наличный боевой состав.
Проснувшегося бойца бессмысленно спрашивать, где шли, куда вышли, где находятся сейчас. Ответ известный:
— Знамо, где … Нябось на передовой! Коль место интересно, ротного спроси, он всё знат. Мы без названий воюем.
После многодневных маршей в запредельной усталости глаза перестают замечать окружающее. Единственное желание — упасть куда-нибудь. Хоть в канаву, хоть в грязь. Никто не подойдёт, не станет тормошить или нюхать, пахнешь ты пареной репой или воняешь трупом. Проваляется боец в беспробудном сне, проснувшись, догонит роту — а никто и не заметит, что бойца не было...
Или сойдёт с дороги портянку перемотать, присядет, закроет глаза на секунду и уснёт, упав на сторону. Командирам доложат, что видели бойца мёртвого в придорожной канаве. Старшина при раздаче пищи в списках как убитого отметит. Придёт боец, старшина удивится:
— Ты где пропадал?
— Придремал на пару часов.
— Ты сутки харчи не получал! Я тебя без вести пропавшим отметил!
   
***

Остатки 25-го стрелкового корпуса за три дня прошли семьдесят километров и сосредоточились в лесах, в сорока километрах северо-западнее Духовщины.
Такая скорость передвижения командиру корпуса Честохвалову показались преступно медленной. Он созвал совещание начсостава.
— Для ускорения движения приказываю красноармейцам оставить при себе только носимое имущество, необходимое в бою. Из грузовиков выбросить всё, чтобы загрузить в них максимальное количество людей…
Были выброшены личные вещи начсостава, рации, смазочные материалы, противогазы, неснаряжённые пулеметные диски, штабная документация, обозный инвентарь…
Двигаться на восток решили двумя параллельными маршрутами. Колонна из десятка легковых автомашин штаба корпуса под прикрытием броневика шла в хвосте правой колонны.
Для разведки по маршруту выслали конный отряд в двадцать пять бойцов. Не дождавшись результатов разведки, Честохвалов приказал колоннам двигаться по намеченному маршруту. Сам со штабными машинами обогнал колонны и уехал вперёд.
В сумерках штабисты подъехала к какому-то селу. У околицы колонну встретили окриками и беспорядочной автоматной стрельбой выскочившие на дорогу немецкие солдаты.
   
Возглавлявшая автоколонну машина начальника штаба корпуса полковника Виноградов промчалась мимо автоматчиков сквозь село. Немцев в селе не было.
Следовавший во второй машине командир корпуса генерал-майор Честохвалов остановил автомашину, вышел из машины с поднятыми руками, медленно вытащил пистолет из кобуры, бросил его в сторону, и с поднятыми руками пошёл к немцам.
Находившийся с Честохваловым в машине начальник инженерной службы штаба корпуса подполковник Егоров выскочил из машины с противоположной стороны и кинулся через огороды в лес. За ним побежали командиры и политработники штаба корпуса из других машин, стрелок автоброневика и водители, следовавшие на машинах.
Полковник Виноградов, проехав километра полтора за село, побоялся ехать дальше, бросил машину и с шофёром ушел в лес, решив самостоятельно пробираться в сторону фронта из несуществующего окружения.
Военком корпуса бригадный комиссар Кофанов, полковник Стулов и водитель «эмки» красноармеец Зинченко спасались порознь, но в пределах видимости друг друга. Впереди бежал бригадный комиссар Кофанов — он был моложе полковника Стулова. Тылы командиров «прикрывал» красноармеец Зинченко — ему было неудобно обгонять бегущее начальство.
Не бегавший много лет, заплывший жирком Кофанов запыхался до такой степени, что почувствовал резь в груди. Воздуха катастрофически не хватало. Сердце запаниковало, стало колотиться о грудную клетку, как перепуганный пленник, стремящийся вырваться из темницы. Ватные ноги перестали слушаться, Кофанов упал. Болезненная слабость лишила его сил. Он захлёбывался, пытаясь надышаться, но рёбра будто потеряли способность к движению, а грудная клетка перестала расширяться.
К упавшему Кофанову на подламывающихся ногах подбежал полковник Стулов, астматически, со свистом, задыхаясь, оплыл на землю, бессильной ладонью то и дело утирал льющийся по лицу пот, поводил бессмысленными глазами вокруг.
К командирам трусцой приблизился красноармеец Зинченко, остановился поодаль. Отдышавшись, вытащил кисет, свернул цигарку, закурил, выжидательно, но без почтения, глядя на командиров.
— Не туда бежим, — сквозь сиплое дыхание выдавил полковник Стулов.
— То… что бежим… Это уже… «не туда»… — вымудрил «политическую» фразу бригадный комиссар Кофанов.
— Учитывая, что командир корпуса пошёл к немцам с поднятыми руками, мы поступили вполне достойно, — оправдал себя Стулов. — Думаю, правильным было бы определиться на местности и двигаться к линии фронта, на соединение с частями Красной Армии.
      
— Разрешите обратиться, товарищ полковник, — издали, не прекращая курить, подал голос красноармеец Зинченко. — Сзади нас основные силы корпуса идут. Если генерал-майор товарищ Честохвалов сдался… Хм… Фрицы получат информацию о приближении наших и устроят им кровавую баню. Надо бы пойти навстречу и предупредить.
— У них передовое охранение, дозоры и прочее… — отмахнулся Стулов. — Они позаботятся о себе. А нам надо к линии фронта.
— Вы идите к фронту… — «разрешил» красноармеец. — А я бы…
— Отставить, боец! — почти отдышавшись, прервал его бригадный комиссар Кофанов. — Нам не стоит распылять силы в тылу противника. Твой автомат нам ещё пригодится…
— Дело, похоже, близится к концу, — тихо, чтобы не слышал боец, пробормотал полковник Стулов. — Весь фронт отступает — это я слышал от одного майора, которому сказал полковник из штаба армии. До зимы немцы хотят всё кончить. Печально, но это почти факт. У них авиация и танки, а это сейчас всё… Говорят, жутко бомбит… Надо трезво оценивать ситуацию...

На следующий день основные силы отступающего корпуса подошли к деревне. Немцы, получив информацию от сдавшегося генерала, подтянули силы и встретили отступавших сильным огнем. Бой длился несколько часов. Потеряв сто с лишним человек убитыми и ранеными, остатки корпуса вернулись в лес.
***
Начальник политотдела корпуса полковой комиссар Лаврентьев бежал от немцев до изнеможения. Когда силы кончились, упал рядом с густым кустом, заполз в его середину, долго глотал воздух и слушал, как грохочет в грудной клетке сердце, выдавливая тошноту из глотки.
Наконец, сердце начало успокаиваться, дыхание стало чуть реже.
«Какой ужас! Какой ужас!» — мучился полковой комиссар Лаврентьев.
Ужас был во всём. И в том, что Честохвалов сдался немцам. И в том, что все разбежались, а он, начальник политотдела корпуса Лаврентьев, теперь в положении окруженца. А к окруженцам, тем более, его ранга, у органов особое отношение. И самое ужасное, что Лаврентьев знал отношение немцев к комиссарам. Отношение простое: расстрел на месте. А жить так хотелось! Хорошая должность, даже на войне… В атаку бегать не надо, за поражение отвечают полевые командиры, за победу половина славы ему — политработнику… Жена, семья, ребёнок… Уважение окружающих… И вдруг — крушение всего!
Лаврентьев торопливо стащил с себя гимнастёрку, выдернул «шпалы» из петлиц, зубами стал отдирать комиссарскую звезду с рукава. Звезда была пристрочена надёжно. Он чуть зубы не вывернул, пока отодрал кончик одного луча. Дальше дело пошло проще. Со звездой на втором рукаве он мучился дольше, потому что устали пальцы, устали челюсти.
Но на месте отодранных звёзд по выгоревшему сукну чётко прослеживались соответствующие «тени». Лаврентьев принялся лихорадочно затирать невыгоревшие места землёй, травой… Отряхнул гипнастёрку… Видно!
Лаврентьев зло выматерился, замер в задумчивости.
— Ладно…
Вытащил из карманов документы. Партбилет и удостоверение личности порвал на мелкие кусочки, обрывки рассовал под опавшие листья…
На следующий день Лаврентьев, без документов переставший быть полковым комиссаром, вышел к какой-то деревне, обменял добротное комсоставское обмундирование на рваный костюм, растоптанные сапоги и котомку с караваем хлеба.
Лаврентьев слышал, что в той стороне, откуда он бежал, шёл бой. И постарался обойти стороной опасное место.
Через несколько дней он, обросший бородой, искусанный комарами и неимоверно грязный, догнал разбитую воинскую часть. Его узнали, предложили переодеться в военное обмундирование, он отказался.
Какое-то время брёл за частью, деморализуя личный состав внешним видом. Потом отстал и затерялся.
      
= 6 =

Немцы ощетинились огнем. Цепи залегли. Поднялись, и снова упали. Командиры рот отсылали связных к взводным, те ползали среди лежащих красноармейцев, щенячьими голосами ругались матом, чуть не плача, уговаривали бойцов подняться в атаку.
Рота Говоркова лежала перед деревней. До немцев метров двести. Может и взяли бы деревню, но немецкий МГ косил наступающих, как бензопилой. Патронов не жалел, немцы в этом плане не жадные. Третий день полк не мог деревню взять. Две роты немцы уже выкосили, рота Говоркова была третьей.
Накануне командир полка Коротков, дыхнув водочным перегаром, лично предупредил Говоркова:
— Ты окруженец… А с окруженцев особый спрос. Не возьмёшь деревню, под трибунал пойдёшь за невыполнение приказа.
Политрук, тот на патриотизм давил:
— Нам с вами, товарищи, предстоит сделать не очень много: преодолеть поле, да на бугорок взобраться...
«Нам с вами»… Это нам преодолевать и взбираться, а «вам» — за нами наблюдать, да награды получать.
— Командование решило взять высоту, на которой сидят отборные фашистские головорезы, во что бы то ни стало! Любой ценой!
    
Это точно: командование решило… Наши штабные без взятия чего-либо жить не могут. У них в головах планов про атаки и разные взятия, как у нас вшей.
— Товарищи красноармейцы! На вас смотрит Родина, к вам обращают свои надежды, свою любовь и верят вам беспредельно отцы и матери, братья и сестры, друзья и невесты, весь советский народ!
Политрук умел говорить нужные слова, придавая голосу такое выражение, от которого появлялось желание сделать всё, чтобы взять высоту, победить врага, даже погибнуть самому, а приказ командования выполнить.
— Мы защищаем свою землю. А фашист пришёл отобрать у нас землю. Отобрать лес и поля. Угнать в рабство наших жён и детей. Ваших невест. Пришёл разбойничать. Но, как всякий разбойник, он смерти боится. Разбойник мастак нападать на слабых. А покажи ему силу — убежит. Фашистский разбойник воюет, чтобы разбогатеть. А мы не за богатство воюем, не за шоколад, мы воюем за свою землю. 
Пять трупов лежали на смертном поле неподвижно. Один раненый стонал протяжно, выматывая всем нервы. Немцы, издеваясь, что-ли, постреливали в лежащие тела короткими очередями. Трупы, пронзённые пулями, двигались, будто через них пропускали ток высокого напряжения. Один махнул рукой, другой повернулся, будто взглянул на свои окопы, спрашивая: «Ну, вы когда?..».
Попадали и в раненого, судя по жутким вскрикам. Человеческая жизнь — крепкое растение, поэтому раненый изо всех сил старался умереть самым мучительным образом.
Бойцы Говоркова окопались, их теперь из окопчиков на пулемёт пинками не выгонишь.
Прибежал до кустов, а от кустов дополз до Говоркова посыльный из штаба.
— Комбат велел идти в атаку, деревню брать.
— Идти в атаку на «эмгу» — всё равно, что голову в мясорубку совать, — проворчал Семёнов, лежавший метрах в десяти от Говоркова и слышавший посыльного. — Сколько можно на смерть ходить?
— Пока не убьют. А как убьют, тут и обретёшь право плевать на приказы из штаба, — проговорил в ответ Говорков и позвал ординарца:
— Степан, беги во вторую роту на правом фланге. У них миномёт был. Попроси накрыть «эмгу».
Стёпка по-рачьи отполз из окопчика в кусты, поднялся и, низко пригибаясь, побежал за подмогой.
Далеко бежать не пришлось. На правом фланге в лесочке увидел трёх «самоварщиков». Восьмидесятимиллиметровую трубу к дереву прислонили, курят.
Стёпка рассказал ситуацию.
— Мины кончились, — ответил сержант, командир расчёта. — Ждём подвоза. А что вам пулемёт? Обойдите деревню, да шагайте дальше.
— Нашему лейтенанту полковник Коротков приказал деревню взять. Окруженцем обозвал. Трибуналом грозил по-пьяни. Так что вокруг идти нельзя. Фрицы наших пять человек побили, раненого из «эмги» на куски рвут. А вы тут сидите, елки… кой-чем обиваете!
— Да у нас всего две мины! Разве двумя минами поможешь?!
— Нам бы только пулемёт ихний накрыть. Близко не подпускает, сволочь. А окопы на ура возьмём.
— Ладно, — сержант сморщился, как от боли, и поскрёб в затылке. — Показывай дорогу!
Взвалили на плечи трубу и прочие железяки, потрусили за Стёпкой.
Порыкивание «эмги» слышалось издалека, наши отвечали редкими выстрелами.
Миномётчики остановились в кустах, метров за сто до передовой линии. Стёпка с сержантом-миномётчиком пополз к Говоркову.
— Никонова, командира отделения убило, — сообщил Говорков. — И тот, на поле… Не кричит больше.
— Откричался… — вздохнул Стёпка.
— Ребята разозлились, отомстить хотят, — добавил Говорков.
   
Сержант-минометчик, привычно сдвинув пилотку на нос, поскрёб затылок, согласился:
— Да, надо бодягу кончать. Только у нас две мины всего. Обе мины выпустим, попадём — нет, хоть испугаем. После второй вы молча вперёд. Немцы пока очухаются… А там как бог даст. Ну, уж, извините, товарищ лейтенант, ежели что…
— Другого выхода нет, — согласился Говорков. — Стёпка, пройдись вдоль наших, скажи, чтобы скатки и всё лишнее оставили, налегке пойдём. Молчать, пока немцы не очухаются, потом патронов не жалеть. В траншее гадов прикладами и штыками добьем. Сигнал к атаке — вторая мина.
Стёпка положил скатку рядом с говорковской, потрогал на поясе две «лимонки» и трофейный кинжал.
— Ну, держись, сволочи!
И побежал, пригнувшись, вдоль окопов.
Минометчики одну мину послали хрен знает куда. Вторая рванула ближе к пулемёту, подняла облако земли и сосновой хвои. Немцы замерли, ожидая третью и четвертую мины. У них такого не бывало, чтобы минометы после двух выстрелов умолкали.
Отчаянно, но теперь уже весело матерясь, Говорков вскочил и помчался вперёд. Помчался, не призывая никого следовать за ним, не крича страшного для немцев «Ура!», не требуя ни от кого подниматься в атаку. Но вот поднялся один, другой, третий боец… И молча припустились вслед за командиром.

Мишка Синицын прибыл с маршевой ротой на передовую несколько дней назад. Пацан-нескладёха восемнадцати лет, по вечерам на улице не гулял, потому что мама не разрешала. Да он и сам не хотел — хулиганов опасался. В мальчишеских драках не участвовал — ударить человека по лицу Мишка считал преступлением.
Мишка лежал в окопчике, сжавшись, как в материнской утробе, чтобы не слышать рычания «эмги», целившей его убить, чтобы не слышать приказов командиров, пытавшихся бросить его под пули немецкого пулемёта. Он уже знал, что жизнь красноармейца на передовой очень коротка.
— Ты в бою не торопись, — наставлял его в первый день окопной жизни бывалый красноармеец, ни лица, ни имени которого Мишка не запомнил. — На тот свет успеешь. На фронте как? Гармошку не успел растянуть — песня кончилась: либо ты калека, либо мертвец, согласно главному предназначению окопника. Смелые на передке долго не живут. Два-три боя — и либо в госпиталь, либо в братскую воронку… Ну, а коли сразу не убьют — обвыкнешься, поживёшь.
   
Два раза чпокнул миномёт. Чьи-то сильные руки схватили его за воротник, вытянули из окопчика, сунули в руки огромную винтовку.
— Оружие выдают красноармейцу, чтобы из него стрелять! — услышал Мишка и ощутил хороший пинок под зад, направивший его в страшный мир.
Мишка споткнулся, упал на колени, быстро прополз метра три, прижимая к земле разнесчастную свою головушку, в которую, он чувствовал, нацелены все немецкие снаряды и пули. Испуганно оглянувшись, увидел, как справа и слева от него из ямок-окопчиков вылезают бойцы, похожие на сереньких рачков.
Мишка попытался оторвать себя от земли, заставить непослушные ноги сделать шаг вперёд. Нечеловеческим усилием воли заставил руки загнать патрон в патронник и, навалившись грудью на пустоту, сделал несколько шагов, продавливая тело сквозь загустевший вдруг воздух… И побежал вслед за остальными, громко крича от ужаса… шипящим шёпотом.
Пробежали метров сто…
Потом ещё…
Немцы, удивлённые молчанием миномётов, высунулись из окопов, увидели молча бегущих красноармейцев, закричали: «Аларм!»…
Ударил немецкий пулемёт.
Мишка со страху завыл в голос… Потом закричал, чтобы подбодрить себя… Увидев впереди удивлённые рожи фашистов, закричал дико, чтобы напугать… испугавшись сам…
Рота заорала, заматерилась, открыла бешеную пальбу… Волна наступающих накатила на бруствер…
Мишка физически ощущал, как мимо проносятся пули… Не его, не его, не его… Та, которую услышал, она мимо, она чужая. Своя молча дырявит…
Направив ствол винтовки неведомо куда, Мишка нажимал на курок, передёргивал затвор, снова нажимал на курок… Потому что надо хоть как-то отвечать тем, кто стрелял в него. Вокруг падали люди, мучительно крича от боли. А Мишка бежал, зная, что бежит навстречу смерти. Потому что невозможно выжить, когда воздух кишит свинцом, когда в тебя каждую секунду пуляет двенадцать кусочков свинца немецкая «эмга» и густо трещат в разнобой немецкие автоматы.
Атака — это стремительный бег из царства живых в царство мёртвых. Мишка незаметно для себя перешёл грань, отделяющую живых от мёртвых. Он всё ещё бежал, но был уже не живой. Он уже не был способен думать. Он стал бездушной плотью, учавствующей в атаке…
Мишка взметнулся на бруствер и замер, готовый упасть вниз.
Он увидел, как пуля пронзила немца точно в рот. Немец замер с распахнутыми в ужасе глазами… Раскрытый рот заполнился яркой кровью… Немец опрокинулся на спину, неудобно упал в окоп, корчась в предсмертных судорогах.
Другой немец словно наткнулся в беге на стену, с него слетела каска, покатилась, подмигивая пробоиной.
Здоровенный Корнеев ударил стволом винтовки без штыка в лицо выскочившего немца. Яростный удар был так силён, что ствол проткнул голову и застрял. Матерясь, Корнеев уперся сапогом в плечо умирающего немца, но винтовку выдернуть не смог, бросил её, перехватил винтовку из рук бойца с простреленной грудью… Вовремя вышиб карабин из рук набегающего немца и пронзил его тело трехгранным штыком. Выдернул штык и догнал ударом в спину другого немца.
Бойцы, преодолевшие простреливаемое поле, оставившие позади себя погибших товарищей, переступили порог страха.
Лихорадочно дергавшего затвор винтовки унтер-офицера свалил удар приклада, упавшего добили штыком.
   
— Бей их!
— А-а!
— В кровину-мать!
Тяжелое дыхание, яростная ругань, мат на русском, вскрики на немецком.
«Ура» не кричали, не хватало дыхания, только злое, звероподобное, с рычанием «А-а!» на выдохе. Терять красноармейцам было нечего, но враг ценил свою арийскую кровь дороже русской, поэтму сопротивлялся яростно. Красноармейцы рвались вперёд, пытаясь дотянуться до врага прикладами, штыками, если кончались патроны — пальцами… Из намертво сжатых пальцев фашист не уйдёт!
Но сколько же у них автоматов! Немцы поливали пространство свинцом! Хорошо, что окопы вырыты зигзагами.
Густо хлопали взрывы гранат, разрывая автоматные очереди.
Мишка бежал по ходу сообщения. Взрывались гранаты. Взлетала земля. Каждое мгновение Мишка ожидал, что ему разорвет спину. Пот и грязь текли по лицу. Спотыкался обо что-то мягкое. Падал во что-то липкое. Вскакивал и бежал дальше.
Земля смешана с осколками металла, разбитого оружия, гильзами, тряпками от разорванной одежды… Куски красной грязи… Густой запах крови и свежего мяса.
Два немца разворачивали пулемет. Второй номер расчета, встав на корточки, водрузил сошки на свои плечи.
Командир взвода Семёнов выстрелил в него из нагана. Пулемётчик подхватил «эмгу» и готов был стрелять от бедра, но его пронзил штыком боец, выскочивший из-за спины Семёнова.
Мишка стоял на бруствере, парализованный ужасом, творящимся у него под ногами. Словно палкой ударило его по левому плечу, сшибло вниз. Упав, Мишка застонал, схватился за ушибленное место. Ладонь окрасилась красным. Вот как, оказывается, ранят.
Ранило — не убило. Значит, он живой. Значит, не умер. Мишка внезапно успокоился. Подумал: «Попаду в санбат… А, может, и в госпиталь. Там не стреляют».
Сел на дно траншеи, поднял и поставил у стены винтовку. Отцепил от пояса противотанковую гранату, которую ему подарил Корнеев, сказав по секрету, что неимоверной мощи граната. Мол, танк разорвёт, если ему под брюхо угодить.
Не знал Мишка, что противотанковые гранаты бойцы за ненадобностью рассовывали по укромным углам окопов или «забывали» под нарами блиндажей. Такую «чушку» на себе тоскать тяжело, а в танк бросить — всё равно, что себя подорвать, сила неимоверная для броска нужна.
Отогнул усики, чтобы легче чеку выдернуть, если что. Положил гранату между ног.
Хотел вытащить индивидуальный пакет, чтобы перебинтовать руку, но на бруствере появился немец, прицелился в Мишку из автомата, нажал на курок. Автомат щёлкнул. Немец выдернул пустой рожок, бросил в Мишку, спокойно потянулся к голенищу за новым. Не видел он в измученном окровавленном мальчишке опасности для себя. А Мишка взял гранату, удобно лежавшую под ним, выдернул чеку, и бросил гранату между сапог немца. Немец шарахнулся назад... Взрыв грохнул с такой силой, что встряхнул окоп и оглушил Мишку.
    
…После того, как замолк пулемёт, у немцев не выдержали нервы. Они увидели, с какой злобой красноармеец стволом проткнули насквозь голову их товарищу, они услышали, как по-звериному ревут, обрушиваясь на них, страшные азиаты. Они увидели бойца в окровавленной гимнастерке, вращающего над головой, как дубинку, автомат без диска. Русские накатывали, как неудержимая лавина. Немцы побежали.
В пытавшихся спастись немцев стреляли, упавших добивали штыками, прикладами. Кто-то рубанул немца саперной лопаткой. Каска, звякнув, выдержала удар, но боец продолжал молотить лопатой по шее и плечам. Немец вырвался. Его догнала пуля, фриц свалился, как тряпичная кукла…
…Бойцы собирали автоматы, отстегивали с мёртвых немцев массивные кинжалы в кожаных ножнах, перетряхивали немецкие ранцы, собирают трофеи.
Имеют право.

***
      

Немцы обтекли роту с флангов, грозя окружением, медленно, но верно оттеснили роту к деревне. Говорков надеялся, что комбат, услышав стрельбу, поймёт, что немцы пошли отбивать деревню, и пришлёт помощь. Если помощи не будет, всем придётся погибнуть смертью храбрых. Сдать деревню нельзя — отход с боевых позиций без приказа, это трибунал личному составу и расстрел командиру.
Наблюдатели доложили комбату, что в деревне идёт бой. Он тут же позвонил «первому» — командиру полка полковнику Короткову. Тот долго не подходил к телефону. Выслушав доклад, ответил голосом сонным, невнятным и недовольным:
— Сам не знаешь, что делать? Военной тактике не обучен?
— Мне нужно ваше разрешение послать роту на помощь Говоркову.
Командир полка долго думал. Слышно было его сопение, щёлканье портсигара, чирканье зажигалки. Длинно выдохнув дым, он решил:
— Значит, так… Говорков с первой ротой в деревне… Вторая рота правый фланг держит. Третья рота в резерве, из неё выдели взвод и посылай…
— Взвода мало, товарищ полковник, — возразил комбат.
— А если выбьют немцы Говоркова и с ходу на тебя пойдут? Так что, больше взвода не посылай. Связь с Говорковым есть?
— Нет связи.
— Тогда с комвзвода поддержки передай этому Говоркову: ежели деревню сдаст окруженец — расстреляю перед строем.
— Он же деревню взял, которую три дня взять не могли, — попытался оправдать Говоркова комбат.
— Ты приказ понял? А ежели тебе этого Говоркова жалко, иди сам со взводом, разрешаю. Пороху понюхаешь, боевого опыта наберёшься, умнее станешь. Понял?
— Так точно, — придав уставную твёрдость голосу, ответил комбат.
Комбат Тихонов сам пошёл в землянку командира третьей роты. Старший лейтенант Николаев обсуждал что-то с политруком роты Красовским. При появлении майора Тихонова командиры встали.
— Выделяй один взвод, Николаев, и отправляй его на помощь первой роте. Коротков лютует, грозит Говоркова расстрелять, если тот деревню сдаст.
— Есть! — козырнул Николаев и выскочил из землянки.
— Товарищ майор, разрешите мне пойти со взводом поддержки, — попросил Красовский.
— Ты серьёзно? — Тихонов пытливо взглянул на политрука. — Говорков деревню не удержит. А расхлёбывать придётся обоим.
— Серьёзно, — решительно кивнул политрук.
— Ну, смотри… Я тебя не посылал, ты сам напросился.
— Да, я сам… Разрешите идти?
Политрук Красовский был в недоумении. Если комбат уверен, что Говорков не удержит деревню, зачем посылать подмогу? Погибнут ребята… И те, которые держат деревню, и идущие на подмогу. Наверняка, полковник Коротков это понимает. Правильнее было бы разрешить Говоркову отступить, если будет невтерпёж. Неужели комбат требует от Говоркова держать деревню только затем, чтобы подвести Говоркова под расстрел? Красовский знал о неприязни командира полка к строптивому «окруженцу» Говоркову.
От чувства вины перед ротой Говоркова, не от своей, а от общей, политруку стало тошно…
Взвод поддержки стоял у оврага, по которому и решили двигаться к деревне.
   
Молоденький лейтенант-шестимесячник (прим.: обучавшийся на полугодовых курсах командиров), командир взвода, пронзительно, как молодой петушок, кричал — отдавал бойцам распоряжения. Лица у всех напряженные, усталые, в глазах смертная тоска, как всегда перед боем.
— Товарищи! — заговорил политрук, подходя к неровному строю. — Первая рота держит деревню. Бойцы дерутся изо всех сил, им надо помочь. Задача ясна?
Красовский понимал, что его призыв неуместный и фальшивый. Но по долгу службы он должен был что-то сказать.
В ответ услышал невоенное, без бодрости: «Ясно, чего там», «Само собой, поможем…», «Ясно, чай не в горном флоте служим» и ещё что-то неразборчивое.
Первыми в овраг спустились пять человек с автоматами, за ними цепочкой остальные.

Комбат сидел на сваленном дереве, курил. Звуки перестрелки в деревне затихали. Комбат ждал, когда в шумы спокойного боя ворвутся новые, от действий идущего на подмогу взвода…

Немцы расположились наверху по обеим сторонам оврага и ждали русских. По всем тактическим военным наукам «иваны» должны послать подкрепление по единственному скрытному здесь пути. Давно наступила безлунная ночь, а «иваны» почему-то задерживались. Наконец, послышались шаги и негромкие русские команды.
— Feuer! — скомандовал фельдфебель «засадного» взвода…

***
Роту Говоркова немцы выдавили из деревни, и она заняла немецкие окопы за околицей, во второй раз выгнав оттуда фрицев.
Заняв деревню, немцы прекратили огонь. Наступило затишье…
«Немцы попытаются выбить нас ударами с флангов», — думал Говорков. На левый фланг он послал бойца с немецкой «эмгой», захваченной в первом бою, на правый фланг трёх бойцов с гранатами. Сам остался контролировать середину.
Мишка докуривал немецкую трофейную сигарету, когда началась стрельба в овраге, послышались русские и немецкие команды.
— Беги к Говоркову, скажи, что немцы перехватили нашу подмогу, — приказал командир взвода.
Мишка поправил повязку на руке — ранение, слава богу, оказалось лёгким, касательным, и побежал к траншеям. Расталкивая всполошённых стрельбой бойцов и не отвечая на вопросы, добрался до ротного.
Говорков, приподнявшись из окопа, смотрел в сторону оврага, стараясь понять, в чем причина стрельбы.
Мишка торопливо доложил:
— Немцы перехватили нашу подмогу, добивают, видать. Потом на нас пойдут. Короче — амба нам.
   
— Я тебе такую амбу покажу! — незло пригрозил Говорков. Он понял, что положение его роты — хуже некуда. Выхода из критической ситуации два. Или драться до последнего и всем погибнуть, как приказал командир полка. Или отступить, спасти личный состав, но самому попасть под расстрел.
Пока Говорков раздумывал, к нему подбежал запыхавшийся, потный политрук Красовский в сопровождении бойца.
— Встретили нас немцы, — тяжело дыша, рассказал он, упав грудью на стенку окопа рядом с Говорковым. — Ждали, сволочи… Я и три бойца прорвались… Остальные там полегли…
— Плохо дело, — буркнул Говорков. — Надо отходить, иначе и здесь все поляжем.
— Приказа-то нет… — тоскливо, словно просил милостыню, протянул политрук. Дыхание его вдруг стало очень тихим.
— Отсутствие приказа не оправдывает бездействие командира, говорит устав. Бери раненых, политрук, и обеспечь организованный отход. Пойдёте правее оврага. Ночь безлунная, сможете проскользнуть. Я останусь с несколькими бойцами в прикрытии.
— Сможем проскользнуть, — облегчённо вздохнул политрук и тут же спросил, словно испугавшись: — В прикрытии… Это же… Ротный?
— Я не собираюсь вести ребят на экскурсию в преисподнюю, — огрызнулся Говорков. — Пойду вслед за вами, когда узнаю, что вы вышли отсюда.
К Говоркову подошёл младший лейтенант Темнов.
— Командир… Отход без приказа, это же трибунал!
— А что страшнее, Темнов: попасть под трибунал или зазря погубить роту?
— Отход без приказа… — Темнов отрицательно качнул головой.
— Приневоливать не буду, — «успокоил» Темнова Говорков. — Подбери отделение добровольцев, возьми пулемёт, останетесь со мной для прикрытия отхода.
***
   
Остатки разгромленного в овраге взвода третьей роты пришли в штаб батальона без молоденького комвзвода. Половину взвода оставили на дне оврага. Правда, сумели вынести тяжелораненых, легкораненые дошли сами.
— Сунулись без разведки, — зло ворчал боец, — и получили смертоубийство.
— Что разведка? — возразил ему сосед. — Немцы не дураки, пропустили бы разведку, а остальных так же и накрыли.
Когда чуть позже политрук привёл остатки первой роты, комбат радостно бросился к ним.
— Выбрались! Живые! — хватал комбат за локти, хлопал по спинам бойцов, словно желая ощупать пропахших порохом, в перепачканных кровью гимнастёрках, с почерневшими, хмурыми лицами бойцов, и убедиться в их реальности.
А бойцы отводили от радостного командира глаза, в которых не было радости возвращения, а были они наполнены усталостью и беспокойством: отдали деревню и оставили часть бойцов прикрывать отход. А всем известно, что те, кто прикрывают, редко остаются в живых.
— Где Говорков? — наконец, дошёл до политрука и с беспокойством спросил комбат.
— Остался прикрывать отход… — политрук безнадёжно махнул рукой и, тяжело вздохнув, опустил голову.
— Ну, пойдем ко мне в землянку, примешь лекарство… Чтобы Говоркова удача сегодня не подвела.
— Только на удачу и надежда.
Когда командиры ушли, начались разговоры между бойцами первой роты и остатками взвода, который ходил на помощь.
— Что же вы так поздно… не дошли? Хороша ложка к обеду. Слышали же, что начался бой, поднажали бы на начальство.
— Приказа не было. Тут не колхоз, общих собраний не бывает.
— Так-то оно, так… Но подойди вы раньше, удержали бы мы деревню. Точно, удержали…
— Не удержали бы. Немцы хитрые, сволочи. Всё окружить норовили. Умеют воевать, гады.
— Удержали бы! Говорков у нас тоже воевать умеет! Я сам слышал, как он говорил: взводик бы, взводик…
— А где ротный-то ваш?
— Прикрывать нас остался…
— Вона как! Сам, значит, остался… А лейтенантика нашего первым же хлопнуло. Хоть и неопытный, а и без такого остались. Как шмальнули немцы сверху из автоматов, свалка началась: одни вперед, другие назад…
— С такими командирами не навоюешь…
— А наш ротный хороший, умеет. Прикрывать остался. Можно сказать, на смерть подписался.
— А наш суетился, бегал, а толку-то… Отбегался, горемычный.
Комбат с политруком, выпив по сто граммов водки, сидели молча, курили. А что говорить — этот бой не первый, эти потери — не последние. Гадать, если бы, да кабы, смысла нет. Планируй, не планируй, бой спланировать нельзя. Бой это контролируемый хаос. Задача с множеством неизвестных, и известны тебе только собственные возможности и невозможности.
Выпили ещё по сто.
Красовский курил, жадно затягиваясь, чувствуя, как трепыхает сердце.
Снаружи донёсся гул автомобильного мотора. По грузным шагам оба, понимающе переглянувшись, узнали командира полка. Бросили папиросы, встали, поправили обмундирование, согнали складки гимнастёрок под ремнями назад.
   
Комполка вошёл грозовой тучей. Следом — ординарец.
— Товарищ полковник, разрешите доложить… — вытянулся Тихонов.
— Без тебя доложили. Веди к трусам, которые приказ нарушили.
От полковника сильно пахло спиртным в смеси с одеколоном «Шипр», которым он надушился густо, чтобы забить перегар. Его ординарец как-то рассказывал, что полковник в таких случаях обычно наливал «Шипр» в ладонь и умывал одеколоном лицо.
Командир полка вышел из землянки первым. Ординарец пропустил комбата и политрука, вышел последним.
Сутулясь от переполнявшей его ярости, командир полка шёл вперёд. Наконец, догадался спросить:
— А где эти… герои в кавычках?
— Вон там, у оврага, — указал комбат.
— Построй мне их.
Комбат кивнул Красовскому: организуй, мол. Решил, что самому надёжнее остаться при полковнике.
Красовский побежал вперёд. Через несколько секунд послышалась команда:
— Первая рота… В две шеренги… Станови-и-ись!
И негромкое дополнение:
— Кто с ней вернулся, тоже.
Комполка и комбат вышли на поляну, где заканчивалось построение.
Политрук строевым шагом, держа руку у виска, пошёл навстречу полковнику, чтобы доложить о построении.
Полковник отмахнулся: отстань, мол. Критически оглядел измученных, небритых бойцов в грязном обмундировании. Окровавленные повязки на руках, головах и под разрезанными штанами на полковника впечатления не произвели.
— А где виновник торжества? — спросил удивлённо у комбата.
— Вы про Говоркова? Он остался прикрывать отход.
— А кто же выводил личный состав?
— Политрук Красовский.
— Ну, тогда ты докладывай, политрук. Почему нарушили приказ? Кто разрешил отходить?
— Говорков дал приказ отойти и спасти личный состав, когда положение стало безвыходным. Немцы почти окружили нас…
— Кто решил, что положение безвыходное? Нет безвыходных положений! Приказ был — держаться до последнего. А, раз окружили «почти», значит ещё не окружили. За то, что покинули позиции без приказа — всех под трибунал! — почти выкрикнул командир полка и рубанул рукой воздух. — И тебя тоже.
— А меня за что?.. — с ноткой детской обиды вырвалось у политрука.
— За предательство, — тихо, но страшно отрезал комполка.
    
У Красовского ослабли ноги, похолодело в груди и потемнело в глазах. За предательство расплата одна: расстрел.
Комполка отвернулся от Красовского, заложил руки за спину и неторопливо пошёл вдоль строя.
Остатки первой роты хмуро глядели, как идёт мимо них командир полка. Они не боялись полковника. Лица их были суровы, смотрели на полковника твёрдо. Не было в их душах чувства вины. Они сделали всё, что могли. Они совершили почти невозможное, взяли деревню, которую до них никто не мог взять. И держали до последнего. И если бы командир полка вовремя прислал им помощь — пару пулемётов, сорокопятку или несколько миномётов, да взвод поддержки — они бы удержали деревню. Мог прислать, но не прислал. Бойцы видели перед собой истинного виновника поражения.
Полковник дошёл до правого фланга, остановился и окинул хмурым взглядом шеренги. То, что бойцы не опускали глаз, смотрели на полковника без страха, разозлило его.
— И это бойцы Красной Армии? — проговорил полковник с максимальной презрительностью и с неменьшей презрительностью обвёл строй рукой. — Вы сдали деревню без приказа, нарушили присягу! Вы не бойцы Красной Армии! Вы предатели!
Бойцы протестующее зароптали. Шеренгу словно ветром качнуло. Слова командира полка никого не задели, все были измучены до предела, и было им всё безразлично. Отпустил бы скорей, чтобы упасть прямо здесь на землю. Не держали бойцов ноги. Кровавый туман застил глаза после двух бессонных ночей. Даже есть не хотелось. Только лечь и уснуть.
Но командир полка продолжал клеймить:
— Вы надеялись, что вас, сдавших позиции без приказа, здесь кашей накормят и спать уложат? А искупать вину кто будет? Деревню снова брать? — склонив голову, с ехидной улыбкой спросил полковник. — Сейчас поднесут патроны и гранаты. А зачем — догадайтесь с одного раза. Разойдись!
Полковник сцепил руки над ягодицами и направился к командиру батальона и политруку. Подошедши, требовательно, как на допросе, спросил:
— Как вел себя Говорков в бою, политрук?
— Умело, товарищ полковник.
— Если бы умело, — усмехнулся полковник, — то я бы разговаривал с вами в деревне, а не здесь. Ты мне скажи, политрук, вернется этот Говорков сюда?
— Если останется живым, вернётся.
— А я вот сильно сомневаюсь. Командир роты в прикрытии — где это видано?! Командир обязан роту вывести! Но твой Говорков знает, что его ждёт расстрел за нарушение приказа. Может, не зря остался окруженец? Неизвестно ещё, где он в окружении бродил и кому что подписывал. Может, он плен предпочёл?
— Не может этого быть, — уверенно и без робости сказал командир батальона.
— Ты помалкивай. Я политрука спрашиваю.
— Не знаю... В окружении он, конечно, был. Но органы его проверили. Не знаю...
— «Не знаю, не знаю». Один раз в окружении был, второй раз, сам говоришь, чуть в окружение не попал… А потом и вовсе остался. В общем, так. Командовать ротой ты, политрук, пойдешь. Тебе в плен нельзя, шлёпнут немцы сразу, сам знаешь. Для тебя одно — смерть или победа. Понял?
— Понял...
 
— А если вернётся Говорков? — спросил комбат.
— Ежели вернётся, сам расстреляю перед строем. Вы на войну пришли, а не в бирюльки играть. На войне за невыполнение приказов карают. Иди, политрук, к людям. Вдолби им: если деревню не возьмут, путь у них один, в трибунал. И ты, комбат, иди. Твои это люди.
— Есть…
Тошно у обоих было на душе. Не шли, а брели к бойцам, наблюдая краем глаза, как командир полка, гордо неся брюшко, в сопровождении ординарца шёл к машине.
Пальцы комбата сжались несколько раз, будто разгоняя онемение, нащупали фляжку, висевшую на поясе. Комбат отцепил фляжку, открутил пробку, протянул фляжку политруку. Красовский выпил, не ощутив, что пьёт. А налита во фляжку была водка. Майор тоже выпил.
— Вот ведь… — комбат недоумевающе шевельнул рукой, державшей фляжку. — Ладно бы, деревня сильно нужна была… На смерть людей посылает…
— А мне уже всё равно... — устало проговорил политрук. — Там то ли погибнешь, то ли нет. А в трибунале за то, что оставил позиции без приказа расплата одна — расстрел. Но, думаю, не взять нам деревню. Один раз взяли «на ура», второй раз не выйдет. Немцев там сейчас тьма. Не отдадут. Под ней все ляжем. А мне, ежели ранят, ещё и стреляться придётся... Странное ощущение, знать, что через два часа умрёшь…
Бойцы, сидевшие и лежавшие на земле, вдруг оживились, зашумели, стали подниматься с земли.
— Наши идут! Говорков!
— Товарищ командир!
   
К бойцам тяжёлой походкой подошёл Говорков в сопровождении младшего лейтенанта Темнова и нескольких неимоверно усталых бойцов. Говорков был без фуражки, раны на лбу в двух местах были заклеены пластырем. Пулемётчик Корнеев нёс на плече немецкий МГ. Остановившись, он сбросил пулемёт на землю, почти упал рядом.
Командир полка, увидев Говоркова, выпрыгнул из машины, и с видом уличного бойца, готового кинуться в драку, заторопился к пришедшим.
Говорков, увидев командира полка, сделал два шага навстречу и начал докладывать:
— Товарищ полковник…
Но комполка обрезал его:
— Тамбовский волк тебе товарищ! Ты почему деревню сдал? Ты почему приказ нарушил, с позиций роту вывел? Где твоя фуражка, командир? Почему одет не по форме?!
— Приказ рота выполнила, деревню взяла, — набычился Говорков. Усталое лицо его, покрытое грязью и копотью, посуровело, губы напряглись. — Фуражку тётушка Смерть забрала, когда когтистой лапой погладила меня по голове… Рота понесла потери в личном составе, истратив почти все боеприпасы. Воевали тем, что взяли у немцев.
Говорков решительным жестом указал на лежащую на земле «эмгу» и с яростью продолжил:
— Без поддержки рота была обречена на бессмысленную гибель. Чтобы спасти личный состав, я принял решение…
— Он принял решение! — на крике возмутился комполка. — Упакуй свой мозг и спрячь подальше. Здесь я за тебя принимаю решения! А ты их выполняешь.
— Вы не обеспечили нас поддержкой. Мы взяли деревню…
— Они взяли деревню… А я не обеспечил! Ну, ты, окруженец, даёшь! Ты нарушил приказ, а я виноват? Хотел я тебя расстрелять без лишних разговоров, как вернёшься. Но уже дал шанс твоей роте искупить кровью! Приказываю: немедленно выбить немцев и возвратить деревню. Понял?
— Люди измучены до предела. Вы посылаете роту на бессмысленную смерть... Я не могу выполнять этот приказ... Я считаю его преступным...
— Что?! — заорал комбат, расстёгивая кобуру. — Ты что сказал, сволочь недобитая? Я вам даю шанс искупить вину, а ты… Да я тебя на месте шлепну!
Полковник вытащил пистолет, передёрнул затвор и двинулся на Говоркова.
Говорков стоял не шевелясь, плотно сжав губы, смотрел на полковника.
— Товарищ полковник...— негромко воскликнул политрук.
— Молчать! — воскликнул полковник. — Повтори приказание, лейтенант, и марш — выполнять!
— Я считаю приказ преступным.
      
— Ну, что ж… За невыполнение приказа!.. — полковник поднял пистолет и направил его в грудь Говоркова.
И тут из неровного замершего строя выскочил Мишка, бросился к командиру полка, и встал перед ним, загородив собой Говоркова.
— Не надо, товарищ полковник... Товарищ лейтенант хороший командир, мы с ним деревню взяли…
Командир полка на мгновение растерялся от такого неуставного поведения, затем попытался ногой отпихнуть чумового бойца, но Мишка вцепился в руку полковника, повис на ней…
Прозвучал выстрел...
Мишка, не проронив звука, рухнул под ноги полковнику... Тот с брезгливой миной перешагнул через убитого, грубо выругался.
Невозможно было сказать, намеренный это был выстрел или случайный.
— Ты что натворил, гад?! Ты мальца убил, падла!
С немецким пулемётом наперевес на полковника шёл Корнеев...
— Арестовать! — взвизгнул полковник, но никто не двинулся с места.
Страшен был боец с почерневшим лицом в рваной, окровавленной гимнастёрке, с выпученными сумасшедшими глазами. Громко лязгнул затвор МГ.
— Арестовать! — крикнул полковник ещё раз, но руку с пистолетом не поднял, потому что палец Корнеева лежал на спусковом крючке пулемёта и при малейшем движении полковника палец нажмёт на курок. Полковнику стало страшно умирать.
— Ты пацана убил, гад! — повторил Корнеев, надвигаясь на полковника.
Говорков прыгнул вперёд и встал перед взбешённым бойцом.
— Отставить, Корнеев. А вы, полковник, спрячьте пистолет в кобуру и… Уходите! А мы пойдём брать деревню.
— Отойди, ротный! Я порешу этого гада! — хрипел, как в припадке, Корнеев, пытаясь отодвинуть Говоркова стволом пулемёта.
— Отставить, Корнеев, — попросил Говорков.
— Отойди, командир! Всё равно я этого гада прикончу! Он безобидного мальца застрелил! — заорал Корнеев.
Говорков мягко отвёл ствол пулемёта вверх, сделал шаг вперёд, взял бойца за руку повыше локтя, чуть встряхнул, не говоря ни слова.
Корнеев обмяк, уронил руки и, сотрясаемый беззвучными рыданиями, побрел к бойцам, согнувшийся, словно переломленный пополам...
Полковник стоял, шумно и тяжело дыша. Он понял, что гроза миновала. И ещё раз воскликнул:
— Арестовать обоих! Сдать оружие. Говорков!
— Не глупите, полковник, — устало посоветовал Говорков. — Не будите лихо, пока оно тихо. Езжайте в штаб, а мы пойдём брать деревню. Разрешите идти?
Не дожидаясь разрешения, Говорков направился к бойцам.
— Ну, я тебе устрою… — зло процедил сквозь зубы полковник. Глянул на лежащий перед ним труп мальчишки в солдатской форме и чуть отошёл в сторону. Требовательно позвал: — Политрук!
Красовский быстрым шагом подошёл к полковнику.
— С тем взводом, с которым ходил, пойдёшь за ними. Сами в бой не вступайте, но ежели они отходить станут, прими меры. Понял?
— Нет, товарищ полковник.
    
— Не валяй дурака! — разозлился полковник. — Присматривай за ними, а если кто сдаваться пойдет — пресеки. Понял? А если не пресечешь — ответишь по всей строгости.
Полковник вытащил из необъятного кармана галифе плоскую немецкую фляжку, отвинтил крышку, выпил.
— И не трусь. Делай своё дело. Понял? На, выпей для смелости, — протянул он флягу.
— Я пьяным в бой не хожу.
— Что-то ты много перечить стал... Рожу корчишь… Сильно умную.
— Другой нет, извините.
Неприязненно поглядывая на политрука, полковник отхлебнул из фляжки изрядную дозу. Утёр губы рукавом, грубо спросил:
— Чего ждешь? Собирай взвод и выполняй приказ. Повтори.
— Есть выполнять приказ,— тихо повторил политрук, приложил руку к каске и пошел вслед за Говорковым.
Полковник закурил, посмотрел на комбата:
— Ну, а ты, майор, выпьешь?
— Спасибо, товарищ полковник. Не пью, — холодно ответил тот.
Полковник нахмурился. Ему было плевать на всех. Поступил он правильно, только с пацаном криво вышло. Но виданное ли дело, чтобы боец ухватил командира полка за руку! Он в порядке самообороны стрельнул в напавшего… Случайно...
В поле зрения полковника попало тело убитого. Застывшие в удивлении глаза. Чёрная струйка крови изо рта...
— Прикажите захоронить... — буркнул комбату полковник. — Ну, и похоронка там… как обычно.
— Смертью храбрых в боях? — спросил комбат, скрывая усмешку.
Командир полка не ответил. Недовольно отвернувшись, отцепил флягу и долго допивал остатки водки, граммов двести. Потряс пустую фляжку, вздохнул с сожалением. Уверенности, что поступил он правильно, прибавилось. Идёт война. И приказ нарушать — преступление, за которое расплачиваются кровью. Потери? Война… А на войне убивают. Что значат два десятка погибших в роте против десятков тысяч, которые гибнут за нашу советскую Родину? Может, и его завтра убьют!
Но уходить с передовой нельзя. Вон, комбат, рожу кривит. Уйдёшь, майор сообщит в роту, что командир полка ушёл, те продвинутся для виду на сотню метров, постреляют, да назад. Нельзя, мол, пройти, огонь у немцев шквальный. Нет, страх смерти можно подавить только ещё большим страхом, да ещё и с позором...

***
   
— Я с ротой пойду правее оврага, — ставил задачу Красовскому Говорков. — В овраге немцы наверняка секрет оставили, потому что по всем правилам нам надо идти по оврагу. К деревне выйдем минут через сорок. Ты со своими бойцами зайдёшь слева, с юга. Через сорок минут откроешь огонь, изобразишь видимость наступления. В бой не ввязывайся, нет смысла людей губить зазря. Ну а мы под шумок попробуем ворваться в деревню.
Рота прошла две трети пути. Дальше идти было опасно: в свете немецких ракет территория и любое движение на ней различались довольно чётко. Дальше придётся ползти. Если немцы заметят их, шансов на внезапность не останется, успеха им не видать. В успех Говорков не верил вообще, но одно дело, если роту расстреляют в поле, а другое — ворваться в деревню и в рукопашном бою, как говорится, с песней...
Жестом он подал команду роте залечь.
Бойцам хотелось затянуться махрой напоследок, но все понимали, что курить нельзя. Бойцы тихо переговаривались друг с другом, обменивались адресами. Была надежда, что не убьют, а ранят в начале атаки. Тогда можно будет добраться живым до родного леска, а оттуда и до санвзвода.
— Что ж, прощаться будем, товарищ лейтенант? — шёпотом спросил Корнеев.
— Подождем манеха... — ответил Говорков. — Ничего, Корнеев, не такое брали и это возьмем. Кровью блевать будут! «Но пока что пуля мимо пролетела, — пропел-пробормотал он слова популярной среди окопников песни, — но пока что подступ смерти отдалён...».
— Ну, тогда причастимся. Я у немца бутылку шнапса экспроприировал, когда мы первый раз в деревне были.
Сделали по глотку. Корнеев передал бутылку ближнему бойцу.
— По глотку, братка. Передай по цепи.
Помолчав, спросил Говоркова:
— А что вам политрук сказал?
— Комбат приказал ему, если мы сдаваться пойдем, чтобы пресёк.
— Чтобы расстрелял, значит? Зря вы меня остановили.
— Под расстрел и ты, и я пошли бы попусту.
— Так и здесь попусту… Только быстрее.
— Здесь хоть с пользой. Сколько-то немцев убьём.
— Гниду убил бы — тоже польза… Возьмём мы деревню, командир?
— Ну… Ворваться, думаю, получится. А дальше война план покажет. Ладно... Передайте по цепи — вперёд!
Говорков поглядывал на часы. Они договорились с политруком, что он начнёт стрельбу в четыре часа. В запасе десять минут.
Подползли на максимально близкое расстояние и замерли. Наконец раздалась стрельба с южной стороны деревни. Говорков встал и молча побежал вперёд. Остальные поднялись за ним почти разом и в полном молчании тяжело затрусили к деревне...
 
***
Командир полка устал ждать начала боя в деревне и сел на поваленное бревно. Услышав жиденькую стрельбу, вынул казбечину, закурил и, встав на бревно, попытался рассмотреть, что происходит у деревни. Он понял замысел Говоркова и ждал боя с другой стороны. К нему подошёл и встал на бревно комбат.
— Понял маневр, майор?
Майор кивнул.
Вялая стрельба шла только с одной стороны. Командир полка занервничал. А вдруг и вправду Говорков предпочёл смерти плен? Отправил политрука отвлекать немца, а сам теперь спокойно перейдёт к врагу!
— Ты, майор, хорошо Говоркова знал? Можно ему доверять?
— Конечно. Дельный командир, воюет с самого начала, ранен был. Подчинённые его любят.
Комполка усмехнулся. Его подчинённые не любили. Он к подчинённым требователен до жестокости. Хорошего командира подчинённые должны бояться. Зато и дисциплина у него на высоте.
С другой стороны деревни послышалась интенсивная стрельба, взрывы гранат, похоже, рота Говоркова ворвалась в деревню.
— Начали наконец-то... Вообще-то, Говорков поступил правильно. Но политрук не выполнил мой приказ.
— Какой?
Комполка промолчал.
Минут через пятнадцать бой на правой стороне деревни потихоньку умолк. Слева постреляли ещё некоторое время и тоже затихли.
Комбат снял фуражку и стоял, скорбно опустив голову. Командир полка поморщился: к чему эта «демонстрация»?
— Ну что, майор, — бодро проговорил комполка. — Говорков с ротой искупили кровью нарушение приказа. И тебе, майор, урок, и всем, кто посмеет нарушить приказ. Война. Я в штаб. Если Красовский вернётся, передай, что я объявляю ему благодарность. Если кто подойдет раненый, отправь в тыл.
Командир полка круто повернулся и зашагал к землянке, около которой стояла его машина.
Он не захотел дожидаться ни одного бойца из загубленной роты Говоркова. Перед глазами стоял высокий боец в рваной, окровавленной форменке, шедший на него с трофейным пулемётом, бешеные глаза, брызжущие ненавистью.

***
Корнеева ранило в руку, когда они бежали к деревне. Он наскоро перевязался, догнал Говоркова и ввязался в рукопашный бой вместе с другими. Пуля удачно полоснула его по лбу, слегка оглушила, лицо залилось кровью. Говорков приказал ему выходить из боя.
   
Корнеев, стыдясь радости, что, останется в живых, отдал пулемёт второму номеру, взял у него автомат, отбежал назад, залёг в огородах, протёр глаза от крови, и стал ждать, что ещё кто-то вырвется раненым из боя, тогда они уйдут вдвоём...
Но бой затих... И Корнеев начал потихоньку отползать. За деревней поднялся и, пошатываясь, заковылял в тыл. Точнее, к передовой, к окопам батальона, откуда начались для них эти страшные дни и жуткие ночи...
Корнеев брёл, изнемогая от усталости и потери крови. Но автомат держал крепко, как самое ценное, что у него теперь оставалось. И он твёрдо знал, что ему надо найти командира полка, и тогда он застрелит его без всяких колебаний и сомнений. Он считал это святым долгом перед погибшими ребятами и ротным. Та радость, которую он ощутил, когда Говорков приказал ему отходить, приказал жить, покинула его. Он чувствовал себя погибшим вместе с ротой.
Когда Корнеев добрался до своих окопов, силы оставили его, он упал и провалился то ли в сон, то ли в беспамятство...

= 8 =

Командира батальона майора Тихонова разыскал посыльный:
— Разрешите доложить, товарищ майор, вас и замполита Тутова комполка вызывает.
Посыльный тяжело вздохнул, сожалеюще качнул головой и, опуская руку, отдававшую честь, как бы ненароком указал пониже подбородка.
Майор Тихонов усмехнулся. Он понял предупредительный жест посыльного: полковник Коротков пьян.
Зная, что от пьяного Короткова можно ждать чего угодно, приказал ординарцу:
— От меня не отходи. Автомат держи на взводе. Если комполка схватится за пистолет, стреляй вверх. Если попытается стрелять в нас, бей на поражение.
Вошли в палатку к комполка, козырнули.
Пьяно пошатываясь, невысокий упитанный полковник стоял у походного столика, застелённого картой-трёхвёрсткой. На карте лежала изуродованная половинка хлебного кирпича, стояла открытая банка тушёнки и кружка. В руке полковник держал литровую бутылку вина.
      
— Этого я не звал, пусть выйдет! — хмуро взглянув на вошедших, полковник размашисто перечеркнул ординарца бутылкой. — Разговор кон…хи…дици…нальный.
Пьяный язык едва выковырял изо рта многосложное слово.
— Это мой ординарец, он останется при мне, — возразил Тихонов.
— Вот так всегда… — полковник оттопырил нижнюю губу, выпучил глаза и покрутил растопыренными пальцами в воздухе: — Полный бардак и непослушание. Я, вашу мать, стратегию тут развожу, а вы, — полковник витиевато выматерился, — своей бездарной тактикой всё губите. Почему танки пропустили?!
— Товарищ полковник, у артиллеристов… — майор Тихонов попытался доложить, что в батарее не осталось ни одного снаряда, но полковник прервал его:
— Что, у артиллеристов стволы погнулись? В штанах у них … не погнулись? Не-е-ет, пора решительными мерами наводить порядок!
Комполка встал, покачнувшись и едва не опрокинув столик.
— Эй, кто там! Заводи машину, на позиции едем… Я наведу порядок, мать вашу… Р-распустились…
Майор Тихонов посмотрел на ординарца, пожал плечами: за каким чёртом его вызывал комполка?

Виллис полковника подъехал к батарее.
Солнце уже коснулось западного края горизонта, артиллеристы сидели на станинах и пустых ящиках, держали между колен котелки, ужинали. Те, кто успел поесть, курили. Один боец, разложив на ящике инструменты, ремонтировал сапог.
Вокруг батареи валялись пустые снарядные ящики, множество гильз. Но территория между станинами пушек и вокруг была расчищена.
Увидев подъезжающий виллис, бойцы неторопливо отставили котелки в сторону, курившие спрятали окурки в кулаки, устало поднялись. К виллису подбежал лейтенант, командир батареи, лихо козырнул, но доложить не успел.
— Это что за бардак?! — разразился возмущением полковник. — Нет, ты посмотри на них! Сидят, от безделья, как коты, себе хозяйство вылизывают! Там, вашу мать, пехота под танки ложится, а они… кашами объедаются!
— Снарядов, товарищ полковник… — попытался объяснить лейтенант.
— Молчать! — сорвался на разъярённый дискант Коротков. — Кто тебе разрешил говорить?! То у них стволы кривые, то у них снаряды кособокие… Там грудью… Кровью… А они кашу…
Полковник захлебнулся собственной яростью, выхватил пистолет, в упор выстрелил в грудь стоявшего перед ним лейтенанта.
Ошеломлённые артиллеристы дёрнулись и замерли.
   
Лейтенант, схватившись за грудь, удивлённо смотрел на полковника и опускался на землю.
— Я калёным железом выжгу… Развели, понимаешь… Давай в противотанковый резерв, — приказал он водителю.

Быстро наступили сумерки. Виллис подъехал к огневым позициям противотанкового резерва, который не участвовал в отражении танкового удара.
Полковника Короткова проводили к закрытому автотягачу, в котором находился командир резерва капитан Воронин.
— Ну что, держитесь? — поднявшись в будку, спросил Воронина Коротков.
— Держимся, товарищ полковник, — изобразив лицом и позой усталость, подтвердил капитан. — Поужинаете? Время как раз… принять лекарство от усталости.
Полковник усмехнулся, молча сбросил кожаное пальто на боковую полку, сел к столику. Водка, выпитая после обеда, выветривалась, и чувствовал себя полковник похмельно.
Ординарец быстро организовал ужин, достал из запасов бутылку водки.
— Ну, за победу!
Выпили.
Посидели, прислушиваясь к теплу, расходящемуся по животам, поднимавшемуся вверх и заполнявшему добротой головы.
Выпили за товарища Сталина. Без этого нельзя.
Когда допили бутылку, полковник встал, накинул на плечи пальто, сообщил:
— Пойду покурю.
— Вы, товарищ полковник, на всякий случай, в кулачок… — предупредил капитан. — А то, чёрт их знает, фашистских снайперов…
— Ага… Это когда у тебя бабы не будет, тогда ты сам «в кулачок», — мрачно пошутил полковник.
— У меня, товарищ полковник, ещё есть, — стукнул пальцем по пустой бутылке капитан.
Полковник изобразил жестом одобрение.
Спустившись на землю и, чуть не уронив с плеч пальто, отлил, как положено, на колесо. Вытащил сигарету. Ни зажигалки, ни спичек не было. Увидел невдалеке силуэты пушек, пошёл на звук приглушённого разговора.
Подошёл к пушкам. Бойцы сидели на станинах, старший лейтенант стоял перед ними.
Никто при приближении военного в кожаном пальто без знаков различия не встал. Это полковнику не понравилось. Ткнув кулаком в бок старшего лейтенанта, буркнул, показывая сигарету:
— Дай-ка…
Старший лейтенант покосился на незнакомца. Ему тоже не понравилось, что кто-то, хоть и в офицерской фуражке, но без знаков различия, к тому же изрядно пьяный, тычет его кулаком в бок.
— Пьяным не подаю.
Полковник сердито засопел, закипая нутром. Ни с того, ни с сего требовательно спросил:
— Почему не цепляете орудия к тягачам?
 
— Команды не было, потому и не цепляем. Вообще-то, вы кто? — скептически, но без враждебности спросил капитан.
— А ты что, не знаешь меня? — язвительно спросил полковник.
— Не имею чести…
— Из офицеров, что-ли? — сделав ударение на последнем слоге, с той же язвительностью спросил полковник.
— Из командиров Красной Армии. Молод я для «офицеров», — повторил интонацию полковника капитан.
— Ну, может папочка у тебя из врагов народа, из офицерского сословия.
— Да нет, не офицерского. Так сами-то вы кто?
— Я? Рабоче-крестьянский … в кожаном пальто, — полковник хлопнул по борту пальто. — А ты кто?
— А я командир батареи.
— Был командиром.
Полковник выхватил пистолет и в упор выстрелил в старшего лейтенанта.

***

Особист в звании полковника расспрашивал красноармейца-окруженца:
— Сводная дивизия, говоришь… Ну и кто там у вас кем командовал?
— Ну, там же несколько дивизий. Остатками нашей 134-й дивизии командовал бригадный комиссар Шляпин. Только от дивизии осталось всего ничего. Дай бог, две роты полного состава наберётся.
— Шляпин? Не знаю такого… Он давно в дивизии?
— Никак нет, товарищ полковник, мы с бригадным комиссаром товарищем Шляпиным в 91-й стрелковой дивизии служили. А в сто тридцать четвёртую при отступлении прибились. Когда нас разгромили.
— Рассказывай, рассказывай боец. И кто он такой, комиссар Шляпин?
— Наш он, из рабочих. В Гражданскую воевал простым красноармейцем. А большевиком стал ещё до революции. После Гражданской служил ротным библиотекарем, потом стал помощником политрука, выучился, лекции читал, коммунистами в части руководил, ну и дорос до комиссара дивизии.
— А сам он из себя каков?
— Ну, каков… Как была в нём рабочая закваска, так и осталась. С виду медлительный, вроде, увалень. Но это только с виду. А изнутри он сильный и умный, не как иные командиры, глоткой не берёт, зазря на смерть не пошлёт. Дык, что удивительного? Пока библиотекарем служил, видать, столько книжек прочитал — подумать страшно! А в книжках-то всё про жизнь расписано. Люди чуют его силу и правоту, слушаются. В окружении сколько были, он всегда побритый и сапоги у него чистые.
— Как же ты, боец, с таким умным и аккуратным комиссаром в окружение вляпался?
    
— Немец сильный оказался. Попёр танками. Народ у нас не обвыкшийся к войне, необстрелянный. Вот и побегли кто по оврагам, кто по кустам. Ночью собрал нас комиссар. Объяснил, что к чему… Решили мы к своим идти. А немец нас из пулемётов-миномётов накрыл. Люди назад. Комиссар к людям наперерез… Остановил — и давай, интеллигентно так, крыть неудобным для печати словом, да всё по матушке, по матушке... И такие у него красивые матюги получаются! А не обидно, потому как за дело костерит. Опять же — нам понятнее. Велел до опушки леса отступать и там ждать его приходу. Вишь, как хитро повернул: народ в штаны наложил и дал драпака, а комиссар велел отступить только до леса и его ждать.
— По законам военного времени беглецов-паникёров расстреливать надо, — скептически заметил полковник.
— Перестрелять, оно, конечно, можно хоть всех бегущих. Да только не помогут расстрелы, коли запаниковал народ. А комиссар правильно поступил, — возразил полковнику боец. — Бегите, мол, дальше — это вы, вроде как, организованно и по моей команде отступаете. И вон там оборону занимайте. Так что добежали мы до лесочка человек тридцать и остановились, как комиссар велел. Со стороны к нам прибились сотни полторы вояк. Напуганные вусмерть, но с четырьмя пулемётами. Ночью мы за лесом немецкие разговоры услыхали, меня комиссар на разведку отправил. Пошли мы с земляком. Сначала шли, потом ползли, а как на горочку всползли, так и дышать перестали. Мама дорогая, роди меня обратно! Луна из-за тучи осветила поле, а там от краю до краю танки стоят — столько не бывает!
Вернулись, доложили комиссару. Комиссар задачу поставил:
«Через фронт нам ходу нет. Поэтому надо идти в тыл врага, организовываться, а потом снова на прорыв».
Слово мудрёное комиссар ввернул, толком никто не понял, что оно значит, но раз комиссар сказал, значит, надо.
В тылу примкнули к нам штабные командиры, писари, красноармейцев ещё человек тридцать. Не поверите, товарищ полковник, никогда окопники не уважали штабных, а тут будто сродственников встретили.
— Я тоже штабной, — усмехнулся полковник.
— Ну… Вы из органов… Какой же вы штабной, — ни капли не сомневаясь в том, что особист не штабник, проговорил боец и продолжил: — Комиссар нас по компасу вёл, и вывел в густой лес. Там мы встретили ещё много людей, разыскали штаб 134-й дивизии с полковником Светличным. Потом повстречали ихних бойцов пятьсот человек, а немного погодя, ещё тыщи две.
Промаялись мы в лесу пять дней без харча на подножном корму, повёл нас комиссар на новый прорыв. И опять не прорвались. Полковник Светличный от нас сбежал. Прочитал листовку, какие немцы с самолётов кидают, как в плен сдаваться, и сбежал. Вроде грамотный и партейный, а гадом оказался.
— А откуда ты знаешь, что сбежал?
— Те, кто рядом с ним были, рассказали, что вёл он разговоры намёками на сдачу в плен. Как Светличный сбежал, стал главным над нами и над 134-й дивизией наш комиссар.
    
И сказал комиссар, что, коль не получается к своим уйти, станем мы «Лесной дивизией». Озадачил идти на запад. Да только немцы пошли на нас отрядом пехоты и три броневика прислали. Один мы подбили пушкой, а два убегли. Дали мы фрицам жару и сами погрелись.
Поставил комиссар боевую задачу: бить врага в тылу. Поделил «Лесную дивизию» на отряды, отряды на роты, организовал штаб, политотдел, назначил командиров и комиссаров, прокуратуру и партийный отдел. Чин чином установил военную советскую власть. Приказал, чтоб все знаки различия нарисовали или вышили. Отдание чести, как положено. За нарушения строгий арест на хлеб и воду, по уставу. Хлеба у нас, конечно, не было, сидели на воде. Действовало. Одного сержанта приказал расстрелять, который схватил в лесу крестьянку за груди и снасильничать хотел. Комиссар сам чистоту соблюдал, брился, и от других требовал.
— Питались чем? Местное население обирали?
— Как можно, товарищ полковник. Мы ж не оккупанты. Лес же! Дичь стреляли. Ели мясо без соли и без хлеба, а раненым всё лучшее. Шестьдесят человек неходячих у нас было, всех вынесли, ни одного не похоронили. Были предложения отдать раненых на излечение колхозникам, но комиссар категорически не велел. Санитары сок из ягод давили, хвойный настой делали — раненые на том хорошо поправлялись.
— Ну, спрятались вы подальше в лес. И сидели там…
— Не-ет, товарищ полковник, — осторожно, как ребёнка, укорил особиста боец. — Поначалу комиссар велел немецких связистов ловить, чтобы информацию собрать. Мы телефонный провод найдём, порежем его и ждём. Приходит связист, мы ему кляп в рот и в лагерь.
Разведотрядом у нас лейтенант Говорков командовал. Ох, и лихой командир! Лихой не то, что с шашкой наголо и криком «Ура!». Нет, с виду он даже вроде как скучный. Да только какую операцию ни проведёт — везде над немцами верх держит. С ним старшина, они от самого Гродного из окружения выходили… Так вот, старшина сказал, что прежние бойцы лейтенанта заговорённым промеж собой кликали…
— А откуда этот лихой «заговорённый» из окружения приблудился?
— А он не приблудился. Он из окружения вместе с генералом Болдиным выходил. Проверку и переформировку прошёл чин-чином… Лейтенант Говорков нас с мелочей воевать учил: как напасть на мотоциклиста, как взять пленного. Когда мы первых двух мотоциклистов захватили, и мотоциклы их в лагерь притащили, знаете, как у бойцов дух поднялся! Начали наши красноармейцы на задания на мотоциклах ездить и сами себя зауважали. Всем мотоциклов захотелось. Настоящая охота на мотоциклистов началась.
Один раз комиссар дал задание четырем командирам и двум политрукам задержать грузовик на шоссе. А они просидели в засаде и вернулись ни с чем, ни разу не выстрелимши. Не было, говрят, возможности, опасно было… Ох, как комиссар рассердился! Трусы вы, говорит, а не командиры! Вы задание не выполнили! Я вас расстреляю. Дайте мне ручной пулемет!. Стоят проштрафившиеся, бледнеют и трясутся, и пот с них льется. Комиссар передёрнул затвор и как бы задумался: «А, может, послужите Родине?». И как ещё послужили! Этим же вечером разбили грузовик и броневик, и не было потом у нас в дивизии более надёжных людей. Танк мы потом подбили, две бронемашины, штаб немецкого полка разгромили. А один раз отбили два десятка мотоциклов и бронемашину — так никто и не удивился. Все давно поняли, что немца можно бить.
…Полковник смотрел на «деревенского Ваньку» в выцветшей, но аккуратно заштопанной гимнастёрке, вспоминал рассказ лейтенанта о генерале Честохвалове.
С такими, как Честохвалов и Светличный войну можно проиграть в два счёта. А вот с такими, как Шляпин и Говорков, враг будет остановлен и изгнан с территории Родины. И с такими бойцами, как этот «Ванька», который спокойно, посмеиваясь над неудачами, рассказывает о войне. Словно говорит о пахоте или сенокосе на колхозном лугу. Война — это работа для таких вот «Ванек». И они, несмотря на «неблагоприятные погодные условия», свою работу выполнят на совесть…
   
***

Полковник Коротков спал сном, который можно было бы назвать младенческим, если бы полковник лежал в блиндаже или хотя бы в окопе. Похмельный полковник лежал в какой-то канаве. Зная бешеный нрав командира полка, ни ординарец, ни сослуживцы начальника не подняли и не отволокли в приличное место. Даже плащ-палаткой не укрыли.
Утром приехал капитан из особого отдела фронта с охраной. Брезгливо глядя на поднимающегося из канавы полковника, спросил:
— Полковник Коротков?
Болела с похмелья голова, мысли ворочались с трудом, Коротков не понимал, где он, не помнил, что делал ночью и как оказался в канаве, не знал, кто этот капитан, нагло разговаривающий с ним, командиром полка…
— Да, полковник… А что, собственно… — басовитым с перепою голосом буркнул недовольно.
— Вы арестованы, сдайте личное оружие.

Бледный и даже чуть зеленоватый от того, что принял вчера лишнего и от предчувствия, что его карьере пришёл конец, полковник стоял перед генералом навытяжку. Полковника тошнило с похмелья и от страха, что разжалуют…
— Каждого бойца, вышедшего из окружения, ты должен был спросить, где его винтовка и почему он оставил свой окоп перед наступающим врагом! — тихим, рокочущим голосом выговаривал генерал. Но от тихости его голоса полковнику становилось только страшнее. — У каждого сержанта-артиллериста ты должен был узнать, почему он вышел без своего орудия, почему он оставил вооружение врагу и как посмел отойти с позиции, вместо того, чтобы погибнуть, защищая Родину там, где приказано. Каждый лейтенант обязан был ответить тебе, как он посмел выйти из окружения, потеряв вверенный взвод и не удержав линию обороны.
   
Полковник Коротков изо всех сил напрягал ноги, чтобы не шататься. И это удавалось ему с трудом.
— Ты-ы, полковник! Бывший командир полка! Ответь мне, почему не отстоял вверенную тебе для защиты территорию, позволил фашистским сапогам топтать твою землю! Нашу землю! Почему у тебя остались без снарядов и топлива танки, которые с величайшим напряжением сил и средств построила страна для твоей, для моей, для нашей армии? Как ты смел посылать танки в рейд, зная, что они без топлива остановятся на полпути? Из-за твоей глупости или халатности эти танки досталась врагу и сейчас, размалёванные немецкими крестами, утюжат окопы с советскими бойцами, уничтожают батареи и давят на дорогах женщин и детей, уходящих от врага… Красноармейцы в окопах кровь свою проливают, гибнут, потому что ты оставил их без патронов, без снарядов, без горючего…
Коротков услышал «…Бывший командир дивизии», и похолодел… Пафосные слова генерала о гибнущих людях, о танках без горючего полковника совершенно не трогали… Но «бывший командир»… Это было крушением всего.
Генерал, брезгливо сморщившись, отвернулся от полковника.
— Вместо того, чтобы командовать вверенным полком, ты пил водку. Ни за что застрелил двух командиров…

В роще на поляне у заранее вырытой ямы стоял раскладной походный столик, накрытый красным «революционным» покрывалом. Прибывавшие колонны командиров, представителей корпуса, выстраивались в каре. Не освободили от этой церемонии даже женщин-медичек от младшего лейтенанта и выше.
Прибыли члены Военного трибунала со «свадебным» генералом, членом Военного совета армии. Потом подъехала крытая машина с охраной и через заднюю дверь вывели осужденного, бывшего командира полка Короткова в гимнастёрке без ремня, со стянутыми за спиной руками и завязанным ртом.
За «красный» столик сел председатель Военного трибунала фронта. Раскрыл простую тоненькую папочку, достал листок, зачитал:
— За допущенные преступления считаю необходимым предать суду военного трибунала: бывшего командира 25-го стрелкового корпуса генерал-майора Честохвалова, как изменника Родине — заочно; начальника штаба корпуса полковника Виноградова, помощника начальника штаба корпуса полковника Стулова, военкома корпуса бригадного комиссара Кофанова, начальника политотдела корпуса полкового комиссара Лаврентьева — за проявленные ими трусость, бездействие, паническое бегство от частей и запрещение частям оказывать сопротивление; начальника штаба 134-й стрелковой дивизии Светличного и начальника артиллерии дивизии подполковника Глушкова — за проявленную ими трусость, запрещение частям вступать в соприкосновение с противником и оставление врагу материальной части дивизии. Командир 112 полка 38-й стрелковой дивизии Андрей Данилович Коротков обвинён в том, что допустил разгром своего полка, в том, что, будучи в нетрезвом состоянии в период отхода частей, расстрелял без суда двух офицеров, в связи с чем приговором Военного трибунала фронта осужден по статьям 16 и 58-1 «б» УК РСФСР и приговорён к расстрелу.
      
Председатель Военного трибунала фронта медленно обвёл тяжёлым взглядом стоящие перед ним шеренги и закончил беспощадными словами: «Коменданту трибунала привести приговор в исполнение!»
Комендант капитан Рыкалов подтолкнул приговоренного к яме. Коротков пытался что-то сказать, но повязка закрывала ему рот, и получалось только протяжное мычание.
Комендант распорядился: «Зыков, командуйте людьми».
Командир роты саперного отряда Зыков вызвал трех саперов с автоматами:
— Вам доверяется привести в исполнение приговора Военного трибунала. Приготовиться открыть огонь по изменнику Родины.
Сапёры передёрнули затворы, взяли автоматы на изготовку.
Коротков умоляюще мычал.
Зыков стал правофланговым в короткую «расстрельную» шеренгу, вытащил пистолет, направил на своего бывшего командира полка. Скомандовал:
— По изменнику Родины… Огонь!
И выстрелил первым.
Автоматные очереди бросили приговорённого в яму. К яме подошел комендант и сделал три контрольных выстрела в конвульсирующее тело.
Член военного совета негромко подытожил:
— Собаке — собачья смерть!
Помолчал и скомандовал:
— Командирам подразделений развести личный состав по местам расположения!
Яму с трупом засыпали вровень с землёй, притоптали, забросали листьями…

= 7 =

Майер боролся с самим собой. Ту жизнь, которую он наблюдал в Берлине, его душа не принимала. Несколько раз Майера проверяла Feldgendarmerie — военная полиция. Полицейских фронтовики называли «цепными псами» за то, как они относятся к боевым солдатам и офицерам, и за то, что на груди у жандармов на толстых цепочках висели металлические пластины в виде полумесяца — знак данной им власти. Ещё их называли «охотниками за головами» потому что жандармы проверяли увольнительные документы и наличие разных отметок в удостоверениях личности, придирались к любой мелочи, чтобы арестовать фронтовика. «Цепные псы» запросто могли снять с поезда любого солдата или младшего офицера, чтобы сутки или двое заниматься его «проверкой». Свиньи!
Жандармы не церемонились с фронтовиками, срывали повязки с ран, чтобы удостовериться, на самом ли деле под повязкой есть ранение. Если кто-то пытался протестовать, они грубо ссылались на «правила», которые им спущены свыше, чтобы отлавливать дезертиров и симулянтов.
Больше всего Майера раздражало, что эти гады мнили о себе бог знает что, а фронтовиков не считали за людей.
На глазах у Майера жандармы увели фельдфебеля, у которого на груди красовался Рыцарский крест 1-го класса и серебряный значок за участие в рукопашных боях, потому что у героя-фронтовика якобы ненадлежащим образом были оформлены документы на награды.
      
Последнюю каплю в стакан с неприятием столичной жизни добавила картина, которую он увидел на вокзале перед отъездом. На соседнюю платформу прибыл поезд, из вагонов которого стали выходить мужчины и женщины с рюкзаками, сумками и тележками, набитыми картофелем, который они купили или выменяли в окрестных деревнях. Но приехавших остановили железнодорожные полицейские и объявили, что конфискуют картофель. Одни пассажиры начали громко возмущаться, другие бросились врассыпную. Солдаты в форме войск СС перекрыли выходы с платформы, не давая людям сбежать. Эсэсовцы были совсем мальчишками, они вполне могли быть сыновьями женщин, добывших для таких же мальчишек пропитание. Но это были эсэсовские мальчишки, по приказу готовые убить собственных родителей.
Мужчины, ждавшие женщин по другую сторону заграждения, рванули через заградительный кордон. На перрон высыпали сидящие в соседнем поезде солдаты, ждавшие отправки на фронт, встали стеной между гражданскими и эсэсовцами, отобрали у парней из СС конфискованные вещи и вернули женщинам. Оружие фронтовики держали наготове, и по решительным лицам было видно, что применят они его, не раздумывая. Фронтовики и эсэсовцы молча стояли напротив друг друга до тех пор, пока женщины, вернувшиеся в столицу с едой для детей и мужей, не покинули вокзал.
Майер попытался вырвать из своего сердца Грету, предавшую его. Выдрать с кровью… И ему требовалось лекарство, чтобы заживить жестокую рану, образовавшуюся в его душе. Майером овладела жажда окунуться в страдания и тяготы фронтовой жизни, войной заглушить мучившую его боль, выжечь из себя столичную ложь, познать сладость победы и начать новую жизнь. Война нужна была Майеру, как безумное средство к возвращению в действительность без лжи, которой требовала его душа.
Майер шёл вдоль перрона. На первом пути между рельсами мужчины в полосатых куртках и штанах, не поднимая бритых наголо голов и не глядя по сторонам, бросали лопатами щебень. Одежда больталась на тощих телах, на ногах громыхали деревянные башмаки. Кто бы они ни были — узники из тюрьмы или заключенные из концлагерей, уголовники или «политические» — это были люди, совершившие проступки против «нового порядка», поэтому, считал Майер, они должны искупить вину.
Майер закурил сигарету и встретился взглядом с одним из «полосатых». По его глазам Майер видел, что тот мысленно воспроизводил каждое его движение — так заключённый жаждал курить.
Майер мельком посмотрел вдоль перрона. Вооружённый караульный стоял метрах в пятидесяти, спиной к нему.
Майер уронил пачку сигарет под ноги, и носком сапога толкнул её с перрона к ногам заключённого. Это было проявлением «солидарности курильщиков», хорошо знакомой Майеру по фронту. Заключённый моментально подхватил пачку и сунул её в карман. Долей секунды взглянул на Майера: ни блеска в глазах, ни улыбки, ни малейших эмоций: за этот поступок мог поплатиться и заключённый, и Майер.
   
Подошёл состав. Заключённые, по команде охранника, отошли в сторону. У вагонов, как муравьи, засуетились люди. На открытые платформы грузили ящики и тюки. Слышались крики, команды и ругань, ржание лошадей, свистки и короткие гудки паровозов. В офицерском вагоне Майер нашёл своё купе, поздоровался с попутчиками, сел на место. Протяжный гудок паровоза подхлестнул людей, разогнал их по вагонам. Паровоз сдал назад, ударили буферные тарелки и сцепные крюки, металлический лязг покатился вдоль состава. Вагон дернулся вперёд, закряхтел, захныкал, задрожал и медленно покатился, повизгивая колёсами. Под монотонные удары, скрипы, побрякивания накладных цепей состав, раскачиваясь, набирал ход. Колеса ритмично постукивали на стыках.
Всю ночь состав гремел, трясся, временами сильно качался, ныл и стонал, как раненый солдат.
Майер несколько раз просыпался и слышал удары буферных тарелок, мерный стук колес, или абсолютную тишину и дружный храп соседей. Он поднимал голову, смотрел в оконный проём, видел разбитые вагоны, свежие воронки, торчащие из них бревна, шпалы и искорёженные рельсы — результаты налётов русских и английских дальних бомбардировщиков.
…Поезд катил на восток. Временами сбавлял ход. Скрипели тормоза, бряцали муфты сцепления, состав останавливался. Внизу вдоль вагонов бегали люди, неторопливо ходили железнодорожники, позвякивали крышками букс, постукивали по колёсам молоточками на длинных ручках. Паровоз сердито фыркал, нетерпеливо повизгивал. Набравшись сил, протяжно гудел, остервенело дёргал вагоны, трогаясь с места, и, набирая скорость, торопился вперёд.
Лодзь, Варшава, Орша... Сердце болело вырванной из неё любовью, подташнивало от лжи столичной жизни, и только в алкоголе Майер находил забвение. Не замечая разницы, пил шнапс, коньяк, водку, русский «себя гонит» — Samogon…
А покой не приходил.
Словно разбушевавшиеся фурии, преследовали его воспоминания. Границы разумного расплывались. Во сне и пьяной полуяви Майер слышал разрывы снарядов и крики раненых, видел, как солдаты бегут в атаку, как пули дырявят им грудные клетки, отрывают конечности, как взрывы рвут тела на части. Майер в бреду ласкал обнажённую Грету, но пахло от неё не утончённым парфюмом, а фронтовым тленом. Временами его охватывал ужас перед близкими испытаниями, он вскакивал с вагонной полки, пытался куда-то бежать… Товарищи по купе держали его… Они были фронтовиками и понимали, что творится в душе и в голове у Майера.

Майер возвращался в войну.
Почти на каждой остановке начальник эшелона через громкоговорители передавал сводки и сообщения об успехах на всех