Минуты, часы, дни и годы жизни простого московског

Олег Сенатов
Олег Сенатов

Минуты, часы, дни и годы жизни простого московского интеллигента.

2014
;
Содержание

Введение………………………………………………….5
I Детство
Пролог……………………………………………………6
Глава первая…………………………………………….15
Глава вторая…………………………………………….36
Глава третья…………………………………………….61
Глава четвертая………………………………………...89
II Отрочество
Глава пятая……………………………………………..94
Глава шестая………………………………………….125
Глава седьмая…………………………………………138
III Юность
Глава восьмая………………………………………...143
Глава девятая……………………………………..…..165
Глава десятая……………………………………..…..180
Предисловие к разделам IV-VI…………………..….205
IV Восхождение на Фудзияму. (Зрелость)
Часть 1 А. П.
Глава одиннадцатая……………………………......…208
Глава двенадцатая………………………………..…..218
Глава тринадцатая……………………………………246
Глава четырнадцатая………………………………....259
Часть 2 Сколопендра
Глава пятнадцатая……………………………………269
Глава шестнадцатая……………………...…………..279
Глава семнадцатая………………...…………………307
V Интересное время
Глава восемнадцатая…………...……………………314
Четвертая, буржуазная……………………………...……..314
Крыша поехала…………………………………………......317
;No Глава девятнадцатая……………………………..….326
Весьма тонкие обстоятельства……………………………326
Жить, или не Закат Европы……………………………………………….337
Глава двадцатая……………………………………...340
Диссер……………………………………………………...340
УИК………………………………………………………...342
Жизнь налаживается………………………………………345
Америка…………………………………………………….348
От Дефолта до Путина……………………………………..355
Гимн…………………………………………………………356
Вниз по склону (Старость)
Глава двадцать первая……………………………….359
Варшава……………………………………………………..359
Раскол……………………………………………………….362
Не удавшийся блицкриг……………………………………364
Глава двадцать вторая                367
Власть поменялась………………………………………….367
Объект истребления………………………………………...369
Блистательный финал………………………………………372
Эпилог…………………………………………...376
;
“Alas, Sir, on how few things can
we look back with satisfaction.”

Samuel Johnson

Введение

Принялся я за это повествование, когда моя жизнь, до этого шедшая по давно выбранной колее, вдруг неожиданно сошла с привычных рельсов, направившись в тупик. Ее конечный пункт, до этого находившийся где-то за горизонтом, теперь начал, заметно приближаясь, все явственнее обозначаться в закатной дымке.
Подобно пассажиру, при подъезде к конечной остановке приводящему в порядок свой багаж, я почувствовал необходимость провести инвентаризацию всего своего наличного достояния. Если движимое и недвижимое имущество всегда находится на виду, то умственная сфера труднодоступна; она «держит про запас свои образы, которые запрятаны в глубине весьма темного убежища, как вода в ночном колодце» .
Прежде, когда возникала необходимость обратиться к прошлому, я нырял в его непрозрачную глубину, предаваясь длительным, изнурительным поискам нужных мне сведений, зрительных образов, суждений, и т. п. Найденное, после того, как оно было использовано, некоторое время продержавшись на поверхности памяти, потом снова погружалось в ее глубину.
Теперь, пока еще не поздно, я решил надежно архивировать главное из того, что еще сохранилось в моей памяти, по возможности придерживаясь хронологического принципа.
Итак, данный текст не является повествованием о времени – для этого я должен был бы выйти за пределы только своей памяти, обратившись к материалу Истории, – этого я не делал. Он, также, не является моим полным жизнеописанием – для него мне пришлось бы собрать архивные данные, документы, свидетельства современников, и т. п., - ничем из этого я не занимался. Я лишь рылся в своих воспоминаниях, отделяя индивидуальное и ценное от пустой породы банальностей и общих мест, отбирая, на мой взгляд, самые яркие, отчетливые, значительные и интересные образы, и, скрепя сердце, оставляя за бортом другие, чтобы не перегрузить Ноев ковчег. Таким образом, известный произвол в отборе материала наличной памяти является единственным, что раскрывает личность автора в ее современном состоянии. В передаче же самих образов я старался быть предельно точным, ничего в них не исправляя и ничего к ним не добавляя. Если здесь приводятся оценки происходившего, или комментарии к нему, они делаются с позиций того, ушедшего, времени.
Подводя итог, можно сказать следующее: свою личную задачу я выполнил, создав архивную версию своей памяти накануне ее неизбежной гибели от естественных причин; будет ли собранное здесь интересно еще кому-нибудь – судить не мне. По крайней мере, я старался.

 
I Детство

Пролог

Моих родителей свела вместе учеба в строительном институте. Иначе они никогда бы не встретились – слишком разными путями шли судьбы их семей.

Истоки семьи отца лежали, по-видимому, где-то или «в лесах», или «на горах», так как были они старообрядцами. Это обстоятельство, по мнению моего деда, Григория Федоровича Сенатова, и объясняло его фамилию. Все петровские нововведения старообрядцы считали кознями дьявола, поэтому, вместо кощунственной матерщины, в качестве ругательств использовали названия государственных институтов, например, Правительствующего Сената. Моего предка, часто в сердцах оравшего: «А пошел ты в ….Сенат!», в конце концов, прозвали Сенатовым.
Но по поводу происхождения этой, кстати, довольно распространенной фамилии, ономастика имеет другое мнение. Считается, что Сенатов – это усеченное «Сенаторов», а эту фамилию носят потомки крепостных какого-нибудь сенатора. Но бунтари старообрядцы, как правило, в крепостной зависимости не состояли. Поэтому я выдвигаю другую версию: родоначальник этой фамилии был незаконнорожденным сыном некоего сенатора. Эта версия тем более правдоподобна, что дед как-то намекал, что видел некое генеалогическое древо своих предков.
В какие только тяжкие не пустишься, чтобы приписать себе дворянское происхождение!

Достоверно же известно только то, что мой прадед, мещанин Федор Сысоевич Сенатов, жил в Сокольниках. Сначала он, как грамотный мужик, предлагал неграмотным односельчанам свои услуги по составлению судебных прошений. Со временем, набираясь юридического опыта, он постепенно поднялся до положения судебного стряпчего. В семидесятидвухлетнем возрасте, пережив двух жен, мой прадед женился в третий раз, и в этом браке родился мой дед и его младшая сестра.
У моего деда рано обнаружились способности к рисованию, и он, получив высший балл на вступительном экзамене, поступил в Строгановское училище на живописное отделение, в класс Валентина Серова. Но там он проучился только один год. Умер его отец, и на деда легло бремя кормильца семьи. Профессия художника не обеспечивала надежного постоянного дохода – для этого надо было стать архитектором. Поэтому, скрепя сердце, - Серов считал своего ученика подающим надежды, - дед перешел на архитектурное отделение. Днем он учился, а по ночам работал, как художник-оформитель: делал виньетки, эскизы упаковки, плакаты, живописные копии, реставрировал картины, - дед поистине был разнорабочим художественного труда. Для сна оставалось не больше 5 часов. На старших курсах он стал делать проекты дач и вилл, что давало уже приличный заработок.
В рассказах деда о периоде его учебы превалировала тема еды – плохим аппетитом он никогда не страдал, а средства были очень ограничены. – «Я всегда был голоден» - рассказывал дед.
Это было поводом для шуток его соученика и приятеля - сына богатых армян Аршака Кандуралова. Зная, что дед будет не в силах отказаться, Кандуралов приглашал его в ресторан, и заказывал множество разнообразных блюд. Когда трапеза подходила к концу, он вдруг исчезал. «Сижу, как на иголках, и думаю: сейчас подойдет официант, и попросит расплатиться, а у меня – ни копейки» - рассказывал дед. – Когда ожидание становилось нестерпимым, дверь залы приоткрывалась, и в ее просвете появлялась глумливая физиономия Кандуралова. Потом дверь тихо закрывалась, после чего снова следовало мучительное ожидание, прерывавшееся новыми эпизодическими появлениями в двери кандураловской головы.
Часто дед вспоминал попечителя Строгановки князя Львова, величественного господина, приезжавшего в училище в карете.
К своим сокурсникам - футуристам, и в том числе, к ходившему в желтой кофте Маяковскому он относился отрицательно: «Наденут на палку презерватив, и выставят, как скульптуру, под названием «Любовь!»».
Наконец, дед получил диплом архитектора. Его приняли на частную фирму с очень хорошим довольствием: ему были предоставлены особняк, выезд и зарплата пять тысяч рублей в год золотом. Вскоре, однако, он повздорил с хозяином. Когда последний крикнул: «Вы понимаете, что я вас купил?», дед  ответил: «Я продаю свой труд, а, чтобы меня купить, всех ваших денег не хватит!». Деда выгнали, и он устроился рядовым архитектором в Московскую Городскую Управу, где не было ни виллы, ни выезда, и зарплата была в разы меньше.
В тринадцатом году он женился на моей бабушке Марии Алексеевне, уроженке Киева. Мой отец родился в начале четырнадцатого года, очень вовремя – благодаря ему дед не подлежал призыву на вскоре разразившуюся Первую Мировую войну.
О революции семнадцатого года дед всегда отзывался резко отрицательно, хотя в царское время конформистом не был. – «Николашку я терпеть не мог» - говаривал дед. Но воцарившийся вместо монарха хаос оказался много хуже.
После захвата Москвы большевиками в ноябре семнадцатого года ошалевший от безнаказанности народ начал бессмысленно громить все и вся. Так, например, на Пресне в районе Трехгорной мануфактуры все улицы были покрыты изрезанной на куски тканью, в которую ноги погружались по щиколотку. «Однажды», - рассказывал дед – «идя по улице, я услышал красивый и печальный звук. Направившись к его истоку, я вышел к большому зданию, как оказалось, складу роялей. Одно из окон на четвертом этаже было распахнуто; под ним, на тротуаре, валялась груда деревянных обломков с торчавшими наружу обрывками струн. В проеме окна появились несколько мужиков. Они выставили через проем окна очередной рояль, который, качнувшись, рухнул вниз. Мужики высунули головы, прислушиваясь к душераздирающему последнему аккорду загубленного инструмента» . Прогулки по революционной Москве кончились тем, что однажды деда, одетого в инженерский мундир, повалили на землю, и принялись избивать ногами – он едва унес ноги. Пришлось переодеться в штатское.
А дальше начались все прелести гражданской войны: голод, тиф, репрессии. – «Я ненавидел Николая II за жестокость» - объяснял дед – «но когда пришли эти, я понял, что, по сравнению с ними он был сущий ангел».
По мере того, как дореволюционное прошлое уходило вглубь истории, в сознании деда оно становилось потерянным раем. Когда дед любовно, ностальгически рассказывал об этом времени, на его глазах наворачивались слезы…
В конце гражданской войны деда мобилизовали и отправили в Ижевск на реконструкцию Ижмаша, знаменитого оружейного завода. Там он занимался проектированием заводских корпусов. (Выпускник архитектурного отделения Строгановского училища получал широкое образование, позволявшее работать, в том числе, инженером-строителем). Директором был толковый партиец, который весьма деда ценил, защищая его от не в меру ретивых пролетариев, стремившихся извести «бывших», к которым, кроме деда, относился и «первый русский автоматчик» - бывший офицер царской армии Токарев, присланный в Ижевск из Тулы на роль технического консультанта.
Ижевск в то время был, по сути, большим селом, и жизнь в нем была вполне деревенская. Дед держал разную живность: корову, коз, свиней и кур. Обязанностью моего отца был присмотр за свиньями. После голодных послереволюционных лет жизнь в Ижевске была если не изобильной, то сытной.
Образовалось и местное общество, время от времени устраивавшее грандиозные пирушки, на которых самогон лился рекой. Во время одного из таких празднеств были организованы соревнования, похожие на античные гонки на колесницах: возница, стоя на телеге, в одной руке держал вожжи,  другой – размахивал в воздухе кнутом, погоняя лошадей. Дед тоже принял участие в этих гонках. У него были неплохие шансы придти к финишу первым, когда телега попала на большой ухаб, вышвырнув деда на землю. Так как он вовремя не выпустил вожжи, его в воздухе развернуло, и он приземлился на голову. Голова, однако, оказалась крепкой, и все обошлось.
 В двадцать шестом срок командировки деда закончился, и он вернулся в Москву, в дом, построенный в Сокольниках его отцом. В Москве судьба свела его с Михаилом Ивановичем Мотылевым, братом известного московского архитектора, который сказал деду: «У меня для вас есть работа. Что вы хотите за нее получить: славу или деньги?» - «Зачем мне слава?» - ответил дед – «а без денег не проживешь». Так мой дед стал архитектурным «негром».
Сейчас невозможно выяснить, сколько и какие здания он спроектировал; достоверно известно лишь, что им построены корпуса больницы на Соколиной горе. А деньги он по тем временам получал неплохие, живя «на широкую ногу», конечно, по представлениям тридцатых годов. Он в большом количестве покупал самые дорогие продукты: дичь, черную икру, осетрину, сыры, конфекты (так, по старорежимному, это слово произносилось дедом),  не отказывал себе в крымских винах, посещал рестораны, неизменно оставляя там большие чаевые. Он купил себе и моему отцу латвийские велосипеды Ehrenpreis, что тогда считалось неслыханной роскошью! Но жили они в деревянном доме, в котором зимой приходилось раздеваться до пояса, но ходить в валенках, - так жарко было наверху, и так холодно внизу.
Отец рос болезненным ребенком, но учился хорошо: был первым по физике и математике. Закончив школу, он решил поступить на физмат МГУ, но оказалось, что туда брали только «из-под станка», то есть надо было иметь не меньше семи лет рабочего стажа. То же самое повторилось и в МВТУ, и вообще везде, пока отец не добрался до строительного института, где правила приема были аналогичные, но пролетарии этим ВУЗом побрезговали, оставив шанс на поступление выходцам из других, низших слоев общества, чем отец и воспользовался.

Мой дед с материнской стороны, Сергей Матвеевич Моргунов, до революции жил в Москве, работая чиновником средней руки. Его супруга, бабушка Мария Николаевна нарожала десять человек детей, но четверо из них умерли от разных болезней. После смерти последнего ребенка, в шестнадцатом году, дед ради детей решил перебраться в место с более здоровым климатом – в Крым, в Симферополь.
Больше никто не умирал, но вскоре на семью, да и на всю страну свалилось катастрофическое бедствие – революция и гражданская война. Если воспоминания матери о дореволюционном детстве были проникнуты ощущением счастья – паломничества в близлежащий монастырь в церковные праздники, походы в горы за ягодами, поездки к морю, - то годы революции запомнились ей только весьма невеселыми эпизодами, вроде путешествий в сельские районы для обмена одежды на еду. Так как проникнуть в набитые пассажирами вагоны подчас было невозможно, ездить приходилось на вагонных крышах. Чтобы дети не упали, бабушка привязывала их веревками к вентиляционным трубам. Однажды, во время такой поездки с ноги матери соскочила и безвозвратно пропала туфля. Продиктованные нуждой, такие поездки совершались и в дождь, и в зимний холод.
Из других событий тех лет матери запомнился приезд в Крым генерала Деникина, встречать которого высыпало на перрон множество народа: с ним были связаны все надежды на спасение страны.

Еще один эпизод относится ко времени смены власти. Семья затаилась дома; со всех сторон слышны звуки выстрелов. Вдруг на опустевшей улице появляется бегущий человек в форме белого офицера. Его рука перевязана, лицо бледно. Он с мольбой смотрит в лицо моего деда. Дед берет офицера под руку, проводит через дом, и через черный ход выводит на соседнюю улицу. Тут же на улице, топоча сапогами, появляется группа красных. «Здесь не пробегал офицер?» - спрашивают деда. – «Пробегал» - «Куда?» В ответ дед махнул рукой вдоль улицы, пустив преследователей по ложному следу.

Когда гражданская война закончилась, семья перебралась в Москву, где дед устроился на работу бухгалтером. Вскоре старшие дочери повыходили замуж, а моя мать поступила в строительный институт.

В институте мой отец, Игорь Григорьевич Сенатов, был одним из самых сильных студентов. Моя мать, Антонина Сергеевна Моргунова, ничем таким не отличалась, но считалась на курсе самой интересной девушкой. Кроме того, в ней рано проявились деловая хватка и большая жизненная энергия. Например, во время летних каникул она подрабатывала экскурсоводом по южному берегу Крыма.
Ко времени окончания института она разобралась со своими предпочтениями, и из множества претендентов на ее руку и сердце выбрала моего будущего отца. Они поженились в тридцать восьмом, поселившись в восьмиметровой кооперативной комнате в Южинском (сейчас Большом Палашевском) переулке, которую подарил матери ее отец. Там они прожили недолго, поменяв ее с большой доплатой на двадцатиметровую комнату в доме в Малом Козихинском переулке.
Тридцать восьмой в нашей семье был богат событиями: умерла мать отца Мария Алексеевна, началось строительство дачи на Луговой, мой отец был призван на сборы и отправлен на Дальний Восток в Благовещенск. Мать поступила на работу прорабом на завод имени Сталина (ныне ЗИЛ).
О жизни моих родителей в предвоенный период в семье существовал ряд преданий. Так, мать рассказывала, как представитель НКВД на предприятии пытался заставить ее сделать в его квартире ремонт. «У меня в плане эта работа не значится» - заявила ему мать. «Если вы откажетесь, я вас расстреляю» - сказал энкавэдэшник и вынул из кобуры револьвер. - «Расстреливайте» - сказала мать. – «Подойдите к стене и станьте к ней лицом». Мать подчинилась. Так она простояла несколько минут, потом этот тип убрал револьвер и вышел из комнаты. После этого он оставил ее в покое.

В это время отец проходил военную службу в районе Благовещенска, где после сражения под Халхин – Голом укреплялась граница с оккупированным Японией Китаем.
 Отец принимал участие в строительстве армейских казарм. Казармы пришлось возводить повторно. В первый раз их построили зимой. В качестве материала для фундамента использовался камень из местной каменоломни, который добывали гулаговские заключенные. Для экономии сил они, подчас, вместо камня вырубали и укладывали в фундамент куски льда. Когда наступила весна, лед растаял, и казармы развалились. Всех руководителей строительства расстреляли, как вредителей.
Отец отвечал за систему отопления. Он настоял на том, чтобы монтаж и проверка системы проводились поэтажно, и этим, возможно, спас себе жизнь, так как возведение последнего этажа было закончено с большим отставанием от срока. Систему отопления запустили только к ночи самого последнего дня. По всей казарме потянуло густым запахом сушащихся солдатских портянок, который отцом воспринимался как самый приятный аромат – для него смертельная опасность миновала. Ночью всех снова разбудили и построили: – для инспекции приехали представители командования. Из темноты выступила одетая в длинную, до пят, шинель, фигура. При слабом освещении отец заметил на обшлаге шинели четыре ромба – это был командующий Дальневосточным военным округом Блюхер (впоследствии его осудили и казнили).
Дальневосточная жизнь была суровой и безрадостной. Там собрали огромное количество молодых мужчин при почти полном отсутствии женщин . В результате на Дальнем Востоке царило повальное и беспробудное пьянство. Отец возвращался в Москву в одном поезде с моряками Тихоокеанского флота. Две недели (столько тогда шел поезд), они совершенно не просыхали, непрерывно устраивая пьяные дебоши: в тамбуре можно было не раз наблюдать сцену, когда один матрос пытается выбросить другого на полном ходу поезда.
Вернувшись, отец устроился на работу в Наркомат вооружения.
О том, какие порядки существовали в то время, говорит такой эпизод. Однажды отца отправили в командировку в Ростов-на-Дону, причем выезжать нужно было немедленно, даже не заезжая домой (об отъезде отца матери сообщил специально посланный на дом сослуживец). Отец всю дорогу ехал, стоя в тамбуре: других мест не было. Предполагалось, что командировка продлится один – два дня, но она затянулась на полтора месяца. Из одежды у него были только рубашка и брюки, в которых он был на работе  в день отъезда, между тем, как лето успело смениться осенью. 

Наконец, в тридцать девятом на свет появился я.

Глава первая

Мое первое воспоминание таково: я сижу на полу в темном помещении; передо мной, опираясь на локти, стоит на коленях женская фигура. Ее голова опущена так, что свисающие волосы, полностью закрыв лицо, касаются пола. Фигура трясет головой и издает нечленораздельные звуки, похожие на рычание. Меня пугают, и мне страшно. Когда мы обсудили это воспоминание с матерью, выяснилось, что это была домработница Шура, которую пришлось нанять, когда мать поступила на работу. Возраст мой был около года. Таким образом, в моем случае толчком к возникновению сознания послужило чувство страха. Я никогда не пытался выяснить: так было у всех, или же это моя индивидуальная особенность.
Еще я помню себя сидящим в коляске, но не на улице, а в чулане около кухни, в котором моя коляска хранилась. Видимо, я уже вырос из колясочного возраста, и в коляску попросился из каприза – мать меня в нее посадила, недовольно ворча. (Вскоре после этого коляску продали).
Больше ничего из довоенного времени я не помню.
Когда разразилась война, отца, работавшего в Наркомате Вооружений, отправили не на фронт, а на Урал, для участия в промышленном строительстве. Заводы, которые туда эвакуировали из Европейской России, сгружали, подчас, в поле или в лесу, где они под открытым небом сразу запускались в работу. Поэтому, ввиду наступившей зимы, срочное строительство заводских цехов не терпело отлагательств.
Отец рассказывал о стоящих в лесу станках, на которых, взгромоздившись на ящики, чтобы дотянуться до ручек, в двадцатиградусный мороз работали подростки. Если температура снижалась до тридцати – сорока градусов, к площадке подгоняли паровоз, и для обогрева пускали струю пара…
 Отец работал по восемнадцать часов в сутки, без выходных. Питание было плохое; как его охарактеризовал один остряк: «с голоду не умрешь, но е.. не захочешь».

 Однажды, во время командировки в Свердловск (ныне Екатеринбург), отец узнал, что в буфете местной филармонии можно без карточек купить бутерброды. Вечером он приобрел билет на концерт пианиста Э. Гилельса, накупил в буфете бутербродов, и, сидя в концертном зале, с жадностью их уплетал, выставив в проход обутые в валенки ноги.

Осенью сорок первого, когда немцы подошли к Москве, моей матери было предписано отправится в эвакуацию в Среднюю Азию. Собрав вещи, со мной на руках, она явилась на вокзал. Там обнаружилось, что войти в вагоны невозможно – они были до потолка забиты людьми и вещами. Матери предложили влезть в окно. «А вещи?» - спросила она. «Вещи вам придется оставить на перроне». Мать отказалась, и осталась в Москве.
 Когда начались авиационные налеты, в бомбоубежище она не спускалась, а, обняв меня, ложилась в постель, с головой накрывшись одеялом. Эта, отдающая женской логикой, оборонительная тактика, возможно, была не самой худшей. Когда в ста метрах от нашего дома бомба попала в школу, то в находившемся под ней, заваленном щебнем, бомбоубежище никто не выжил.
 О бомбежках Москвы и противовоздушной обороне в моей памяти остался только один короткий эпизод: группа военных несут за стропы парящий над ними аэростат заграждения. В остальном приходится полагаться на рассказы матери.
 Так, однажды она стояла со мной в очереди в магазин «Диета» на улице Горького (сейчас Тверская). Я попросился по большой нужде, и мать, заняв очередь, отбежала со мной в Георгиевский переулок. В этот момент появился низколетящий одиночный немецкий самолет, который сбросил бомбу. Бомба разорвалась прямо напротив магазина, размазав всю очередь по его стене…

 Старшие родственники тоже остались в Москве; дед - Григорий Федорович - занимался «светомаскировкой». На самом деле он участвовал в сооружении макета Кремля, который должен был отвлечь на себя немецкие бомбы. За эту работу он был награжден медалью «За оборону Москвы», получить которую, впрочем, так и не удосужился.

 По рассказам деда, когда немцы подошли вплотную к Москве, до контрнаступления наших войск, в городе в течении короткого времени был период полного безвластия – все силы порядка куда-то подевались, царили хаос и тотальное мародерство. Например, однажды, войдя в одном из учреждений в лифт, он обнаружил на скамейке кабины кем-то украденный, и потом в панике брошенный огромный куб сливочного масла.

Мои собственные воспоминания военной поры фрагментарны, плохо поддаются строгой датировке, и, сами по себе, не способны образовать какой-то цельной картины. Поэтому, когда в ранние послевоенные годы передо мной встала задача ретроспективного формирования истории собственного Я, лакуны в моих воспоминаниях приходилось восполнять тем, что мне рассказывали мои родители. Так образовался коллаж, являющийся предметом моих нынешних воспоминаний, - память «второго порядка». Она имеет ограниченную достоверность, поэтому в дальнейшем я буду упирать на зрительные образы, которые более устойчивы к интерпретационной фальсификации.

Зрительные образы тоже сильно варьируются по качеству: некоторые из них – яркие и отчетливые; другие – расплывчаты; третьи – схематичны, так как содержат мало деталей. Но наибольшей силой обладают иногда спонтанно вспыхивающие в сознании очень короткие мгновения прошлого, когда ты чувствуешь себя в них телесно перенесенным; реальность их абсолютна – она выше достоверности настоящего. Такие вспышки могут происходить только спонтанно, - вызвать это состояние по требованию невозможно. Поэтому, чтобы описать его, приходится прибегать к воспоминанию о воспоминании.
Одно из них, несколько раз возникавшее в течение моей жизни в совершенно неизменном виде, посетило меня совсем недавно.
…Серый день поздней московской осени. Смеркается. Холодно; идет дождь со снегом. Мать тащит меня за руку по тротуару Тверского бульвара по левой стороне в направлении от Никитских ворот к Пушкинской площади. Я иду неохотно, капризничаю. Мой взгляд направлен на покрытый смесью тающего снега и воды асфальт. Боковое зрение выхватывает металлический фонарный столб, мимо которого мы проходим. Слышится то приближающееся, то удаляющееся отвратительное шипение автомобильных шин по снежной слякоти. В душе – ощущение крайнего дискомфорта, который не вызван какой-то конкретной причиной; это – зародыш экзистенциальной тоски…
…Или старые, засаленные обои с орнаментом из гроздьев винограда, которые я созерцаю с близкого расстояния, лежа на боку в своей постели…
…Или кабина вечно неисправного лифта, застывшая на первом этаже с полуоткрытыми внутренними дверцами за наглухо задраенной шахтной дверью, забранной металлической сеткой, через которую тускло отсвечивает из сгустившейся в кабине темноты отражение от расположенного на ее противоположной стене зеркала…
Места, к которым привязаны такие мгновения, могут быть самыми разными; с тех пор они неузнаваемо изменились, но во вспышках моей памяти они всегда одинаковы, как неизменны фотографии семейного альбома. Но от фотографий они отличаются тем, что в неизменном виде содержат не только зрительную картину, но и звуки; в них присутствуют осязание, ощущение тепла (или холода), запахи, даже настроение. Я думаю, что роль этих воспоминаний очень велика. Они - как гвозди, которыми мое сознание было в те годы накрепко прибито к Бытию.

Теперь опишу основное место действия. Мы жили на последнем, шестом этаже бывшего доходного дома, построенного в 1914 году в Малом Козихинском переулке. В квартире три жилых комнаты, маленькая бывшая комната прислуги, кухня с чуланом, ванная и уборная. Наша комната – первая от входа. По замыслу это была парадная гостиная квартиры. В комнате, соседней с нами, располагались «Писатель» Черышев, редактор заводской малотиражки, его супруга «Крокодилиха», и их дочь Нина, студентка библиотечного института.
Дальше по ходу коридора, в третьей комнате, жили «Косой» - Иван Яковлевич Лисин, работавший сторожем, и его жена Нюрка.
Во время его бурной молодости Лисину в драке выбили глаз, отсюда и его прозвище. Косой – настоящий профессионал своего дела, (то есть, что он охраняет, то и ворует). Если, например, всюду лежат кочаны капусты, значит, он сторожит капусту. Одно время всюду лежали целые кипы каких-то бланков, которым так и не нашлось применения: по-видимому, Косой украл их из принципа.
Нюрка, массивная бабища с хрюшечьим лицом, маленькими злыми глазками и громким визгливым голосом, нигде не работала, пробавляясь спекуляцией на Палашевском рынке.
В расположенной рядом с кухней бывшей комнате прислуги, крохотной и узкой, после демобилизации обитал сын Лисиных Колька с женой Лидкой и младенцем. Колька – настоящий красавец – высокий и статный. До войны он был осужден по «мокрому» делу, но, сражаясь в штрафбате, свою вину искупил, и после контузии был комиссован.
Писатель представлял собой Интеллигента; Косой  - Пролетария. Черышев, пепельный шатен с узким лицом и глазами навыкате, обладатель большого кадыка, говорил тихим вкрадчивым голосом, косил под Эренбурга, (курил трубку), держался отстраненно. Косой, с его огромной головой, покрытой торчащими во все стороны черными густыми патлами, имел совершенно хулиганский вид. Даже когда он изъяснялся самыми невинными словами, его громкую, хриплую, отрывистую речь издали можно было принять за матерщину.
 Оппозиция интеллигент-пролетарий проявила себя в комическом ключе осенью сорок первого, когда немцы подошли к Москве. Как член партии, Черышев был обладателем полного собрания сочинений Ленина. Когда дверь в его комнату открывалась, сразу бросалась в глаза вереница расставленных на книжной полке красных томов. Теперь Писатель на всякий случай решил от них избавиться. Чтобы сделать это незаметно, он каждый день выбрасывал на помойку только по одному тому. Косой же эти тома подбирал и приносил к себе. Так восторжествовала справедливость – собрание сочинений вождя мирового пролетариата от попутчика-интеллигента перешли во владение Гегемона.
В это же время блеснула и жена Косого – Нюрка. Она ходила по всему дому, со смехом рассказывая, что ею составлен полный список коммунистов и евреев, и что, по приходе немцев, она его отнесет в комендатуру.
Но хватит о соседях, поговорим о нас. Площадь нашей комнаты – двадцать квадратных метров, в ней два окна, выходивших на Малый Козихинский переулок; напротив стоял двухэтажный дом, (теперь дом снесен, на его месте предполагается построить гостиницу компании «Тритэ» Никиты Михалкова). Дальше открывался вид на здание Сытинской типографии, с его круглосуточно освещенными окнами и беспрестанным шумом печатных машин. В комнате высокие потолки с лепниной, дубовый паркет.
Во время войны центральное отопление не работало, комната отапливалась печкой - буржуйкой. Стоя на тротуаре, и задрав голову, я отыскивал окно своей комнаты по торчавшей из форточки печной трубе.
Три угла комнаты занимали диван, моя кровать, и супружеское ложе моих родителей. В четвертом углу гардеробом была отгорожена небольшая хозяйственная зона, где на тумбочке стояла электроплитка, лежали дрова, хранились кое-какие продукты, и т. п. (Скоропортящиеся продукты, в зависимости от окружающей температуры, либо размещались между рамами, либо вывешивались в авоське за окно). В этом углу неоднократно появлялась большая серая крыса.
На верху гардероба стояла гордость семьи – четыре желтых тома из полного тридцатитомного академического собрания сочинений Пушкина. Но Пушкина читали мало: мать больше любила Лермонтова, который был представлен большим растрепанным однотомником в светло-зеленом переплете. Настольной книгой был купленный по случаю в букинистическом магазине богато иллюстрированный, том дореволюционного издания «Животный мир Азии, Америки и Австралии» профессора Гааке. Остальные книги – это была специальная литература отца – помещались на этажерке, стоявшей между окнами
. Над окнами были укреплены два рулона плотной черной бумаги, которой с наступлением темноты с целью светомаскировки полагалось завесить окна. На оконные стекла крест накрест были наклеены бумажные полоски, которые, как предполагалось, могли уменьшить разлет осколков в случае, если стекло будет выбито взрывом. Рядом с дверью висел большой черный репродуктор – единственное медийное средство. По нему узнавали новости, слушали музыку и театральные постановки. В полночь передачи заканчивались исполнением Интернационала (Гимн Советского Союза еще не был написан).
Дрова для топки буржуйки приобретались на складе, располагавшемся в районе Тишинки. Каждый поход за дровами был настоящим путешествием. В качестве транспортного средства использовались мои детские санки. Мы шли по Малой Бронной, переходили Большую Садовую улицу, потом по улице Красина попадали на Большую Грузинскую улицу.
Однажды по дороге на склад мы с матерью набрели на здоровенное бесхозное полено. Оно могло упасть с проезжавшей на склад машины. Положив даровое полено на санки, мы отправились домой. По дороге нам повстречался мужик с пустыми санками, (он обнаружил бревно раньше нас, но у него с собой не было транспортного средства). Увидев, что он опоздал, мужик ужасно разъярился. На всю улицу он орал, что моя мать бревно украла, и что она должна вернуть его на место. Мать, не обращая на мужика никакого внимания, везла бревно домой. Будучи не в состоянии примириться с потерей бревна, мужик преследовал нас до самого дома. Когда мать захлопнула перед его носом дверь нашей комнаты, он еще долго простоял в нашем коридоре, громко выкрикивая свои угрозы. Но он ничего не добился; бревно тут же, на паркете, было расколото, и сожжено в печке, что, однако, очень незначительно повысило комнатную температуру.
 Гораздо теплее было у маминых родителей, на Красноармейской улице (район Петровского парка), куда я был отправлен на время сильных холодов зимой сорок первого. Бабушка с дедушкой жили в небольшой комнате на втором этаже двухэтажного деревянного дома. Подниматься туда нужно было по крутой деревянной лестнице, заканчивавшейся небольшой площадкой, где на полке стояли примуса. По входе, справа от двери, в стену была вделана большая отопительная печь, поддерживавшая в комнате приятное тепло. Здесь было чисто и уютно. Всю середину комнаты занимал большой стол, накрытый белоснежной скатертью, около которого стояло несколько венских стульев. У правой стены, частично загораживая окна, стоял диван со спинкой, на которой была полка, а на полке стояли семь фарфоровых слонов. Вдоль противоположной от входа стены стояла аккуратно застеленная  отороченным кружевами покрывалом супружеская кровать с высящейся на ней горой подушек. Мое внимание привлекали ходики, добросовестно отстукивавшие медленно текшее время. В красном углу висел образ богоматери в позолоченном окладе, перед котором всегда горела лампадка. На расположенной слева стене висели фотографические портреты деда и бабки, сделанные в период их бракосочетания. Дед смотрит прямо перед собой: его взгляд уверен и тверд; бабушка скромно потупилась – они каждый по-своему красивы.
Дед был истово религиозен и весьма уважаем в своем приходе; его неизменно выбирали церковным старостой. В соблюдении заповедей он был непреклонен: в самые голодные годы, он, преодолевая сопротивление жены, никогда не отказывал людям, зашедшим попросить муки или крупы, которые у него, как у рачительного хозяина, всегда имелись в запасе.
Вера делала деда яростным противником Советской власти; он искренне считал ее царством Антихриста. «Кто был никем, пропал совсем» - было его любимой поговоркой.
В моей памяти отец матери остался в двух сценах. Первая из них относится к периоду, когда я жил у деда с бабкой. Я сижу в комнате и листаю подшивку журнала «Живописная Россия». Открывается дверь, и входит дед. Он одет в черное пальто с каракулевым воротником и в такую же шапку - пирожок. Его лицо строго и сосредоточено, держится он прямо и гордо.
Этот период закончился пожаром, которого я не помню, но после которого стал заикаться. После пожара меня  вернули в Козихинский.
В сорок третьем деда сбила машина, а в больнице у него обнаружили рак, от которого он в том же году скончался. Во втором своем воспоминании я вижу деда больным, лежащим в постели. Видимо, меня привели к нему проститься.
Значительная часть воспоминаний военного времени связана с походами и поездками по городу с целью приобретение продовольствия по карточкам. География этих походов была весьма обширной. Чаще всего посещался центр. До сих пор слово «Москва» ассоциируется у меня с перспективой Петровки, завершающейся видом колокольни Высоко-Петровского монастыря. Запомнилась, также, густая сеть арбатских переулков со снующим по ним народом.

 В продовольственном магазине на Спиридоновке мать однажды оставила меня около упаковочного стола вместе с сумками, а сама куда-то на минутку отбежала, на беду забыв на столе свою каракулевую муфту, выполнявшую роль дамской сумочки, в которой находились все наши карточки. Когда она вернулась, муфты на столе не оказалось. «Ты не видел, куда я девала муфту?» - спросила она меня. «Ты оставила ее на столе. Когда тебя не было, подошел один дядя, взял ее, и ушел». – ответил я, глядя в лицо матери честными глазами – с понятием «кража» родители в ту пору меня еще не познакомили.

 Самым отдаленным пунктом отоваривания карточек был овощной магазин в Сокольниках, на спуске к Яузе, куда мы ездили за картошкой. Апофеозом длительного стояния в очереди был веселый постук картофелин, катившихся по выставленному на улицу наклонному деревянному лотку в подставленную под него авоську.
Продукты можно было покупать за большие деньги на Палашевском рынке. Мать покупала там молоко. Молочный ряд был самый большой. За прилавком вплотную друг к другу стояли одетые в платки, телогрейки и валенки с галошами крестьянки с большими молочными бидонами. «Хозяюшка, попробуй молочко!» - взывали они к прохожим, предлагая для дегустации отлитую в бидонную крышку молочную пробу. Здесь пахло молоком, дегтем, дерюгой – крестьянским бытом. Рынок и его окрестности, особенно Сытинский тупик, были плотно заполнены народом. Здесь можно было продать, купить, или обменять все, что угодно. Мать обменивала здесь полученную по карточкам водку на хлеб и другие продукты. Здесь было множество инвалидов, занимавшихся нищенством и мелкой спекуляцией. Рынок был местом опасным: здесь могли пырнув ножом, ограбить, обчистить карманы, обмануть, обсчитать.
Если выйти из рынка, и направиться к улице Горького, то, не доходя до нее, на правой стороне Палашевского переулка, в доме № 6 можно было обнаружить Палашевские бани. (Этот дом сохранился до сих пор: в нем размещены несколько магазинчиков). Хотя в нашей квартире была ванная с газовой колонкой, ею почему-то по прямому назначению не пользовались. Мать ходила в Палашевские бани, и по причине моего малолетства брала меня с собой. Я помню мокрый кафельный пол, свет тусклых лампочек, с трудом проникавший сквозь густой туман, крикливые женские голоса, множество казавшихся мне огромными голых женских тел, шайки с горячей водой, лубяные мочалки. После духоты бани было приятно очутиться в прохладе просторного предбанника, вдоль стен  которого стояли большие обитые черным дермантином диваны.
Напротив бани находилась пивная палатка, к которой всегда тянулась длинная очередь. Проходя мимо нее, я познакомился со многими наиболее употребительными словами русского языка, так как неутихающая около палатки дискуссия, как правило, велась на повышенных тонах, нередко заканчиваясь мордобоем.

Между тем шла война. Нашу семью она затронула в меньшей степени, чем других, так как, после его возвращения с Урала, отца на фронт не отправили – он продолжил работу в Москве в Наркомате Вооружений. В сорок третьем году отец поступил в только что учрежденную сталинским указом аспирантуру.
После возвращения с Урала, отец часто болел. Над кроватью он укрепил самодельное бра с абажуром, изготовленным из газеты. Лежа в постели, он работал и готовился к сдаче кандидатского минимума. Время от времени отец, кряхтя, с помощью матери вылезал из кровати, и садился на корточки оголенной поясницей к буржуйке, пытаясь согреть свой ишиас. Некоторое время я считал, что глагол «жениться» относится именно к этой болезненной процедуре.

Начиная с сорок второго года, Москва перестала быть прифронтовым городом. Поддерживался общественный порядок, исправно функционировал, хотя был сильно перегружен, городской транспорт, действовали театры и кинотеатры. Первыми увиденными мною фильмами были диснеевский «Бэмби», английские «Джунгли» и «Багдадский вор».
Мать посещала парикмахерскую, располагавшуюся в самом начале Большой Бронной, где она выходит на площадь Пушкина. Пока ей делали «перманент» или маникюр, я сидел на широком подоконнике. Чтобы я не скучал, сотрудницы парикмахерской, хорошие знакомые матери, со мной разговаривали, иногда просили, чтобы я прочитал наизусть какое-нибудь из известных мне стихотворений. Стихотворения я заучивал на слух со слов матери. Их было немного: «Парус», «Дубовый листок», «Три пальмы» и «Святая Елена» Лермонтова, а также «Нарядная кукла» забытого мною автора.
Приметами войны были разные дефициты: дефицит продовольствия, дефицит электроэнергии. Большую часть времени свет горел «вполнакала», а то и «вчетвертьнакала».
Дефицит продовольствия регулировался карточками розового (литера А), и фиолетового  (литера Б) цветов, в которых отец все время делал какие-то исправления (литера А предназначалась для рабочих и других привилегированных социальных групп, литера Б – для служащих). Распределявшихся по карточкам продуктов иногда в наличии не было, и происходили замены. Например, вместо сахара выдавали сахарин, или дефицитное мясо заменяли более доступной красной икрой.
Мои вкусовые пристрастия были довольно странны. Больше всего я любил макаронные изделия - «ракушки». Однажды я простудился и тяжело заболел. Чтобы меня подкрепить, по совету врача мне за бешеные деньги купили на рынке курицу и сварили бульон. Но к расстройству родителей, запах куриного бульона вызвал у меня жуткое отвращение, я от него отворачивался, плакал, кричал, что бульон «пахнет ослом», и не выпил ни ложки этого редкостного деликатеса.
Заметным вкладом в пищевой рацион стали американские мясные консервы. Бекон был заключен в аккуратные плоские прямоугольной формы консервные банки, открывавшиеся при помощи специального ключа, - на него наматывалась тонкая жестяная лента, соединявшая верхнюю и нижнюю половинки банки. Верхняя половина затем снималась, обнажая душистое мясо розового цвета.
Свиные сосиски располагались в больших цилиндрических жестяных консервных банках вертикально, тесно прижавшись друг к другу .

Когда началась война, были реквизированы все радиоприемники, в том числе отцовский 6Н1. Основным источником информации и средством пропаганды стала трансляционная сеть, по которой регулярно передавались сводки Советского Информбюро, состоявшие из сухого перечня освобожденных от противника населенных пунктов. Для поднятия духа передавалось много военных маршей и патриотических песен. Чаще всего почему-то исполнялся «Вальс-фантазия» Глинки, который до сих пор для меня остается знаком военной эпохи.
Зрительный ряд создавался размещаемой в прессе и витринах фронтовой фотографией, которая, однако, не отличалась разнообразием, воспроизводя одни и те же стандартные образы: летчик в шлеме на фоне самолета, танки и пехота в наступлении, батарея «Катюш» ночью ведет огонь. То же самое справедливо в отношении кинохроники, которую показывали перед сеансами художественных фильмов: казалось, что всегда демонстрируется одна и та же лента.
Самыми выразительными были повсюду расклеенные плакаты с их величественными и грозными воинами в касках и плащ-палатках, с направленными тебе в душу взглядами их матерей – они и сейчас стоят перед глазами.

Наличие у нас западных союзников комментировалось в благожелательном духе, особенно в конце войны. Часто попадались плакаты, на которых три солдата: советский, американский и английский каждый держали над головами свои национальные знамена так, что они прилегали друг к другу в тесном союзе. У нас дома всегда были в наличии газета «Британский союзник» и богато иллюстрированный гламурными иллюстрациями журнал «Америка». Но больше всего я любил рассматривать картинки в журналах “Popular Science” принесенных домой отцом с работы. В них было большое количество иллюстраций, изображавших военную технику на полях сражений Второй Мировой войны. Это были большие, на разворот, рисованные панорамы, на которых в безбрежном воздушном океане разыгрывались сражения между множеством эскадрилий разнообразных истребителей, лихо увертывавшихся от разрывов зенитных снарядов и пулеметных трасс, тогда как менее удачливые из них уже горели, оставив позади зонтики раскрывшихся над летчиками парашютов. 
Благодаря американцам у нас к концу войны почти полностью сменился автомобильный парк: значительную его часть теперь составляли грузовые трехосные студебеккеры и полулегковые внедорожники «Виллис». Американские автомобили хорошо прижились в нашей армии, чего не скажешь о танках.
 Временами происходила раздача гуманитарной помощи: присланной из Америки одежды. Мне достались шерстяные «матросские» брюки, у которых вместо обычной ширинки был спадавший вниз, если отстегнуть удерживающие его верх две пуговицы, передний клапан. Мать взяла себе черное шелковое вечернее платье до пят. У него на груди и на спине были глубокие вырезы, а на правом плече красовалась огромная роза, сшитая из лоскутов красного бархата. Правда, пойти в нем было некуда; мать надевала его на домашние праздники, например, на встречу Нового года. Она выглядела в нем весьма эффектно, когда участвовала в соревновании: кто, стоя перед стеной, рывком задрав правую ногу, коснется стены носком туфли на самой большой высоте?

В сорок третьем (или сорок четвертом) году мы с отцом ходили на выставку трофейного оружия в Парк Культуры имени Горького. Вся набережная парка была заставлена тяжелым оружием: танками, самоходными орудиями, самолетами, и т. п. Отец поднял меня и поставил на гусеницу «Тигра», (или «Фердинанда»). Стрелковое оружие, амуниция, и прочее военное снаряжение размещались в большом павильоне, в центре которого вертикально стояла огромная торпеда, выкрашенная в желтый цвет. Такие торпеды в сорок первом сбрасывались  с бомбардировщиков на Москву для устрашения населения.

После того, как немцев отогнали от Москвы, летом стало возможным жить на даче. До войны дед возвел две постройки: Большую дачу и Малую дачу. Возведенная из материалов приобретенного на снос деревянного дома, Большая дача представляла собой зал 6;6 метров под восьмигранным куполом, с сегментным эркером и балконом над ним. Малая дача имела комнатку площадью 5 кв. метров и крохотную остекленную террасу, под общей двускатной кровлей. Во фронтоне было вырезано декоративное арочное окно, по причине чего Малая дача называлась «Альгамбра».
Осенью 1941 года, перед отъездом в Москву, обе дачи заколотили. Перед Московским сражением на территории нашего дачного поселка Трудовой Фронт вырыл разветвленную систему окопов и соорудил большой, в несколько помещений, ДЗОТ.  Поперек соседнего поля пролег глубокий противотанковый ров.
 Оборона была подготовлена очень основательно, но эти укрепления не понадобились: немцы наступали на Москву южнее - в районе Красной Поляны. В нашей местности появлялись только немецкие разведчики. От событий сорок первого года остался подбитый советский танк, стоявший около железнодорожной станции. Его оторванная взрывом башня валялась рядом.
Кроме того, около железной дороги сохранилось несколько неразорвавшихся мин. На одной из них подорвался соседский мальчик. Части его тела повисли на телеграфных проводах.

 Все дачи нашего поселка полностью сохранились, чего не скажешь об оставленных в них вещах. Исчезновение мебели и других вещей не было связано с Трудовым Фронтом, где работала московская интеллигенция, а объяснялось экспроприаторским пылом жителей соседней деревни Троица-Сельцо, из исторической памяти которых еще не выветрились воспоминания о разграблении помещичьих поместий. Следует сказать, что они не настаивали на своей правоте, и сразу возвращали владельцам затребованную ими мебель, для опознания которой они даже пропускали дачников в свои дома. Так мать вернула домой два плетенных кресла, которые до сих стоят на даче. В этом мероприятии, проходившем зимой сорок второго, я мать сопровождал. Помню горницу в деревенском доме, где на полу валялась разорванная гармошка. Возвращенные кресла везли на розвальнях, на которых нашлось место и для меня. Возница – маленький старичок, ласково со мной заговаривал.
 
Вернувшись летом сорок второго, мать поселилась со мной в Малой даче. Для меня жизнь в Малой даче была сопряжена с множеством страхов. Во-первых, это был страх Поезда. Расстояние от дома до железной дороги – всего каких-то тридцать метров. Ночью я часто просыпался при приближении товарного состава. За окном – тьма, под тяжестью поезда земля подрагивает, дом слегка раскачивается, а паровоз издает множество угрожающих звуков: стучит колесами, с рычанием извергает пар, а то и разразится оглушительным гудком. Я слышу, как поезд медленно, но неумолимо приближается, кажется, что он уже совсем рядом: еще одна минута, и под ним затрещат доски нашего дома, а потом настанет наша с матерью очередь. Но, после душераздирающей кульминации, шум паровоза начинает удаляться, сменившись мирным постукиванием вагонов: обошлось!
Другим источником ужаса были ситуации, когда я оставался один. Уложив меня после обеда спать, мать часто уходила в лес за грибами, которые тогда были не деликатесом, а ценной белковой пищей. Однажды, проснувшись, я обнаружил, что в комнате нахожусь в одиночестве, а дверь заперта снаружи. Разразившись ревом, я открыл окно, вылез наружу, и как есть, в одной рубашонке, побежал ее искать. На улице меня отловила взрослая соседская девочка, – Таня – иначе я бы убежал далеко.
Во время войны и в первые послевоенные годы жизнь на даче никак не являлась отдыхом: здесь занимались сельским хозяйством. Выращивались картофель, морковь, капуста, тыквы, репа. Я любил репу и ненавидел тыквенную кашу, которой, считая ее очень полезной, меня постоянно кормили родители. Выращивание же картофеля имело поистине стратегическое значение: его выкапывали несколько мешков.
Для хранения картофеля был изготовлен и установлен в коридоре московской квартиры специальный ларь. От ларя по ночам эпизодически шли звуки какой-то активности, предположительно, крысиной. Однажды, отец, возмутившись наглостью крыс, выскочил в чем был в коридор, и обнаружил не крысу, а улепетывающую в свою комнату босую Крокодилиху. К груди она прижимала пригоршню картофелин.
Нужно сказать, что растениеводство удавалось матери на славу, о чем я еще буду говорить дальше. С животноводством было хуже. Мать держала кур, которые все неслись неплохо, за исключением одной, не снесшей еще ни одного яйца. В ней уже совсем было заподозрили замаскировавшегося петуха, пока, наконец, курица не разродилась странным, удлиненной формы, яйцом. Она, казалось, и сама была всем произошедшим весьма смущена, испуганно озираясь по сторонам. Но раскаянье ей не помогло: курица угодила в суп. Потом было свернуто и все куриное поголовье, наносившее слишком большой ущерб клубничным грядкам. Других животных мать не держала, но с ними можно было познакомиться рядом, на Мызе.
Мыза представляла собой поселок электромонтеров, работавших на проходящей мимо высоковольтной линии. Это были настоящие крестьяне, поэтому на мызе можно было познакомиться со всеми формами патриархальной народной жизни во всей ее чистоте и нетронутости. Мыза  представляла собой обширный двор, окруженный постройками, главной из которых был барак, разгороженный на несколько комнат, имевших отдельные выходы во двор для каждой семьи. Рядом с домом находились никогда не закрывавшиеся ворота во внутренний двор. Во дворе справа стоял большой сенной амбар; напротив барака тянулся целый ряд примыкавших друг к другу разнообразных строений: курятники, коровник, свинарники, разные сараи. Посередине стоял колодец с намотанной на барабан цепью. Во дворе вечно толклись куры, голосили петухи. Временами его оглашал истошный поросячий визг. Здесь я впервые наблюдал казнь приговоренной к супу курицы, которая, уже после того, как ей топором оттяпали голову, еще пыталась бегом спастись от своей судьбы. Пробежав метра полтора, она постепенно заваливалась набок, и, упав, дрыгала ногами, как заводная игрушка, потом затихла.
 На звуковой фон скотного двора зачастую накладывались оживленные перепалки женской части «коллектива». Все начиналось с какого-нибудь мелкого конфликта, возникшего между двумя хозяйками из-за поведения многочисленных детей или не менее многочисленной скотины, но на его звуки тотчас же высыпало все население барака. Разделившись на партии, женщины начинали выкрикивать друг другу все претензии, накопившиеся за годы совместного существования. Их высокие визгливые голоса разлетались по всей округе, разнося хлесткие оскорбления и жуткие угрозы. Накал страстей нарастал, зачастую переходя в потасовку с мордобоем. Но когда пришла беда – один из монтеров погиб от удара электрическим током – все обитатели Мызы объединились вокруг вдовы, в день похорон оглашавшей окрестности громкими причитаниями.
Казалось, население Мызы не представляло себе возможности скрытной жизни: у них все события – падеж скота, болезни родственников, супружеские измены – было выставлено на всеобщее обозрение. У женщин Мызы преобладали крайние состояния – они или хохотали и пели, или плакали и бранились.

Мы с матерью ходили на Мызу за молоком к Клаве Андреевой. В ее горнице было чисто и прохладно, но было всегда много мух. В моей памяти горница осталась безлюдной: вся жизнь крестьянской семьи в летнее время протекала снаружи – в уходе за скотиной и труде на огороде.
Некоторые их занятия я мог наблюдать и у себя дома: Андреевы косили сено на нашем участке. Сначала я с большим интересом наблюдал за тем, как ложится трава под взмахом косы Григория Андреева. Потом появлялись женщины, деревянными граблями ворошившие сено. Наконец, наступала кульминация: сбор и транспортировка сена. В этом участвовала вся семья: Григорий, Клава и три их красавицы дочери: Нюра, Люся и Лена. Женщины были одеты в яркие ситцевые сарафаны и платки. Свою работу они сопровождали пением. Все это было похоже на праздник, завершившийся погрузкой сена на большую двухколесную ручную тачку с высокими, специально для такой клади приспособленными бортами. В тележке сено было утрамбовано, перехвачено веревками, после чего образовавшийся стожок все вместе повезли домой.
 Быт, обычаи, манера речи обитателей Мызы заметно отличались от наших. Как-то я был очень удивлен, когда мы шли с Клавой по улице поселка, и она, сойдя с дороги, и, слегка расставив ноги, не поднимая юбки, стоя справила малую нужду.

В сорок третьем году всем стало ясно, что война вскоре закончится. Мысли людей устремились в послевоенное будущее.
Летом сорок четвертого мы переехали из Малой в Большую дачу. Для готовки пищи рядом с домом была сложена из кирпичей маленькая, похожая на очаг печурка. В комнате для серьезной готовки и обогрева водрузили металлическую Сущевскую плиту. Посередине комнаты поставили большой обеденный стол, сколоченный из оконных рам, с фанерной столешницей.
Так как электричество еще не было подведено, вечерние трапезы осенью проходили при свете керосиновой коптилки, без которой, как и без мыла с золой (для улучшения его моющих качеств), не могут обойтись мои воспоминания военных лет. В стеклянный пузырек с керосином был опущен веревочный фитиль, верхний конец которого был продет в отверстие, проделанное в центре жестяного кружка, вырезанного из консервной банки, и не позволявшего фитилю полностью провалиться внутрь пузырька. Тусклое пламя коптилки завершалось коричневой струйкой дыма, тянувшейся к потолку.
Родители и дед засиживались за столом допоздна за оживленных беседах, содержания которых я не помню, но в зрительном образе которых уже значительно позже я нашел сходство с известной, находящейся в Киеве, картиной Жоржа де Латура. (Вот каковы, подчас, истоки того волнения, которое мы испытываем перед некоторыми произведениями мировой живописи).

Вот еще несколько воспоминаний военного времени.
Солнечный летний день. Я проснулся в кровати, вынесенной на расположенную перед домом полянку. Небо над головой – интенсивного голубого цвета; находящиеся на уровне моих глаз цветы – ослепительно ярки, зелень травы и деревьев – насыщенного изумрудного цвета. Мою детскую душу переполняет ощущение полного счастья. Эта сцена – прототип всех счастливых моментов моей дальнейшей жизни, потерянный Рай моего детства.

Поздняя осень: мне купили новые, пахучие и ярко сверкающие галоши. Чтобы обнову отметить, мать отправила нас с отцом на прогулку. Вот мы возвращаемся, и мать с негодованием смотрит на мои ноги: одна из галош отсутствует. Нас тотчас же отправляют на поиски утерянной галоши; мы с отцом во всех подробностях повторяем наш маршрут, тщательнейшим образом осматривая мокро поблескивающую булыжную мостовую и асфальтированные тротуары с каменными тумбами, стоящими по обе стороны въезда в каждую подворотню; мы проходим по нему несколько раз, и только тогда, наконец, понимаем, что галоша утеряна безвозвратно. Для меня этот случай стал предвестником грядущих потерь.

Ранняя весна. Зимний снег, скопившийся на крыше, начал интенсивно таять. Давно не ремонтировавшаяся кровля течет. Весь потолок комнаты, как абстрактной живописью, покрыт разноцветными грязными разводами. Если мобилизовать воображение, нарисованные влагой пятна можно представить то сельским пейзажем, то чьим-то профилем, то изображением диковинного зверя. Пол заставлен тазами и кастрюлями, куда беспрерывно капает льющаяся с потолка вода. В каждом из сосудов ритм падающих капель отличается от остальных; все вместе они порождают сложную, полигармоническую музыку: настоящий Кейдж, да и только! Самый мощный поток воды образовался на кухне, в результате чего с потолка обрушился мощный пласт штукатурки, едва не придавивший Косого.

Я сижу за столом и рисую карандашом на форзаце книги очередного зайца. Мои зайцы сидят на танках и в самолетах, плавают на кораблях, населяют дома. Все книги, которые могли попасть ко мне в руки, оказались разрисованы зайцами. Почему зайцы, а не медведи или слоны? (У меня, например, была игрушка – кукла со слоновьей головой и изготовленным из матрасной пружины телом, но не было игрушечных зайцев). В то время буддийский календарь был еще никому не известен, поэтому факт моего рождения в год Зайца на мои пристрастия никак повлиять не мог. Возможно, здесь сказалось раннее знакомство со стихотворением Некрасова «Дед Мазай и зайцы», которое мне часто читала мать.

Я сижу в наполненной теплой мыльной водой ванночке. Склонившись надо мной, мать энергичными, но ласковыми, исполненными любви движениями, меня моет. Мать большая и теплая, но мягкая и приятная на ощупь, от нее изумительно пахнет, она создает вокруг себя ауру благодати, в которой я чувствую себя защищенным от всех опасностей.

В комнате полутьма. Мы с матерью сидим за столом. Угол стола ярко освещен настольной лампой. Лампа когда-то была бронзовым канделябром, твердо стоявшим на четырех коротких лапках, расположенных по углам квадратного постамента. Из центра постамента выступает стройный стебель, который ближе к верхнему концу имеет каплевидное расширение, обильно украшенное рельефным растительным орнаментом. По его бокам висят две декоративные серьги. Выше расширения, где когда-то располагались подсвечники, теперь выступает патрон электрической лампочки, на котором закреплена проволочная конструкция, поддерживающая абажур.
Мать штопает чулки, что-то мне рассказывая. Но я заворожен видом жестяной коробочки, в которой хранятся швейные принадлежности: иголки, булавки, наперстки, пуговицы, и пр. Это сохранившаяся с дореволюционных времен упаковка от турецкого табака. Коробка неглубокая, с открывающейся наружу крышкой. Она выкрашена желтой эмалью, по которой тонкими линиями напечатан рисунок. Он представляет собой карту Турции с немецкими надписями. Местами на карте встречаются мелкие, весьма условные, рисуночки: то шатер, то мечеть, то обнесенные дувалами дома; кое-где небольшими группами или поодиночке восседают по-турецки бородатые мужчины в чалмах, а женщины в хиджабах несут на плечах высокие кувшины с водой. Рисунок вводит меня в невиданную, фантастическую страну, которую много лет спустя я узнаю в сказках «Тысячи и одной ночи».

Опять стол и лампа, но на этот раз мы рассматриваем с матерью довоенные фотографии, сделанные в Крыму. В основном это коллективные снимки туристических групп, где мать занимает почетное центральное место экскурсовода. Она держится очень прямо, уверена в себе, авторитарна. Такой стиль поведения она сохранит до конца своей жизни. Воронцовский дворец в Алупке, Ласточкино Гнездо, Ливадия, Аюдаг, Черное море, одетые в белые костюмы и шляпы, смеющиеся люди. В воюющей, разоренной войной стране эти картины тоже кажутся сказочным наваждением, сном об утраченном рае.

И снова стол и лампа. Отец ходит вокруг лампы с глобусом, одновременно вращая его вокруг наклоненной оси. Так отец пытается мне объяснить суточный и годовой циклы. Для меня это еще слишком сложно. Трение картонного глобуса о металлическую ось порождает тонкий и печальный звук, который с тех пор у меня ассоциируется с музыкой Сфер.

Младший брат Кольки Лисина Борис, огромный веселый детина, ведет меня за руку в кино. В планетарии организован бесплатный просмотр документального кинофильма «Освобождение Севастополя». Жизнерадостный Борис мне очень нравится; он мне тоже симпатизирует, поэтому по дороге мы ведем какую-то очень оживленную беседу. И вот перед нами огромный купол планетария. В зале полно народа; сидячих мест нет. Сеанс уже начался: фильм проецируется на купол. Размер экрана огромный, звук оглушительный. Советские солдаты штурмуют Сапун-гору. Борис сажает меня к себе на плечо, так, что я могу смотреть фильм в полном комфорте, но однообразные батальные сцены и громовой голос диктора вскоре меня утомляют, поэтому обратно домой я плетусь нога за ногу, односложно отвечая на вопросы пытающегося меня подбодрить Бориса.

Мать взяла меня с собой на примерку. Портниха, немолодая женщина, живет где-то в районе Арбата. В большой, разгороженной мебелью на несколько жилых зон комнате, полумрак. Мать и постукивающая швейной машинкой портниха, сидя у настольной лампы, вполголоса разговаривают. В неосвещенной части комнаты, с головой накрывшись одеялом, спит портнихин сын. На спинке стоящего рядом стула висит его офицерский китель.



 
Глава вторая

Рубеж сорок четвертого – сорок пятого годов характеризуется взрывным увеличением количества сохранившегося в памяти. Фрагментов воспоминаний становится больше, их размеры и связность увеличиваются; из них уже можно попытаться сложить мозаичное панно.
В это время произошло много важных изменений. Прежде всего, к нам переехал дед – Григорий Федорович. В моем самом раннем детстве дед отсутствовал, как я предполагаю, из-за ссоры с матерью. Потом состоялась наша с матерью поездка к нему в Сокольники. Мне помнится небольшой неказистый домишко, стоящий посреди небольшого пустыря: вокруг дома не было ни деревьев, никакого палисадника, только запекшаяся глина. Дед встретил нас на пороге, и провел внутрь дома, в котором стоял полумрак. Встреча была протокольной, и мы вскоре отправились обратно. Я гордо нес подарок деда – деревянную коробку с акварельными красками. Крышка коробки выдвигалась, как крышка пенала, весь объем коробки деревянными перегородками был разбит на одинаковые ячейки, в которые были вставлены прямоугольные фаянсовые корытца с красками. Это был не детский набор, а комплект для художника-профессионала. Когда через пару лет я начал учиться в художественном кружке при доме Архитектора, мои краски были оценены его руководительницей Розой Моисеевной.
После этой поездки дед стал появляться на даче, как и дочь сестры деда Вера, которую дед всегда называл своей дочерью… После переезда в Новую дачу дед располагался на втором этаже, в куполе, забираясь туда по стремянке. И вот теперь было решено, что дом в Сокольниках будет продан некому субъекту, который именовался Рыбником (не знаю, была ли это его фамилия, или он на самом деле занимался рыбой), а дед будет жить вместе с нами.
 Ассимиляция деда проходила трудно. Он никогда не отличался легким характером, а, прожив после смерти жены шесть лет в одиночестве, одичал совсем. Выглядел он колоритно: большая окладистая седая борода, до коричневого цвета прокуренные усы (он выкуривал в день по две пачки «Беломорканала»), большая плешь и по полгода на состригаемые патлы по бокам головы. Изрезанное морщинами лицо было похоже на лицо рембрандтовского еврея, а маленькие пронзительные серые глаза напоминали Пана с картины Врубеля. Дед придерживался теории, что мыть тело вредно, так как при этом смывается микрофлора, в симбиозе с которой живет человеческий организм. Поэтому мылся он крайне редко, ограничиваясь эпизодическим обтиранием тройным одеколоном. Запах от него был соответствующий.
Хотя дед хорошо зарабатывал, он предпочитал тратить деньги на еду и книги, считая нецелесообразной покупку новой одежды, если старую можно было использовать до полного износа, в результате чего он выглядел, как «зимогор» (по современной терминологии, бомж). Во времена его переселения дед ходил в старом, совершенно истрепанном, побуревшем от возраста пальто, у которого вместо пуговиц торчали концы кусков проволоки, которыми прикручивались к месту разлохмаченные петли.
 Совместное проживание создавало психологическое напряжение, особенно вначале, на что я по-детски остро отзывался. Однажды мы с матерью, обнявшись, лежали на диване, когда в комнату, придя домой, в своем оборванном одеянии с отсутствующим видом вошел дед. Своим появлением он сразу напрочь разрушил царившую до этого момента между мною и матерью атмосферу интимности. Раздосадованный этим, я вдруг сказал: «Дедушка, уходите!» Смутившись, дед вышел из комнаты, и тогда мать испуганным шепотом начала меня упрекать: «Что ты наделал? – Теперь дедушка подумает, что это я тебя подучила так сказать!»
Инцидент был как-то улажен без моего участия, но он, как мне кажется, повлиял на наши дальнейшие отношения с дедом, которые можно охарактеризовать как «вооруженный нейтралитет». Вместе с тем, в формировании моей личности деду предстояло сыграть большую роль. Во-первых, дед был человеком значительным, затмевавшим во многих отношениях моего отца. По своей всесторонней одаренности, по своеобразию, он превосходил всех, с кем мне тогда доводилось встречаться. По силе характера он приближался к уровню моей матери, но ее не превосходил. По этой причине дед и мать вели между собой постоянную позиционную войну, в которой мать имела небольшое, но постоянное преимущество.
За острыми столкновениями следовали периоды разрядки. Дед часто старался сделать приятное для своей невестки. Например, он подарил ей собственноручно изготовленную и расписанную деревянную шкатулку. Дизайн шкатулки был выполнен в древнерусском стиле; роспись имитировала стиль Билибина с привнесенными в него элементами двусмысленной иронии, которая была вообще характерна для деда.
 Потом он сам предложил матери написать ее портрет маслом. Было проведено множество сеансов; мать самоотверженно позировала, но портрет не получался. Формально внешнее сходство было налицо, но характер, выражение лица, деду схватить так и не удалось. Мать шутила, что дед изобразил ее в далеком будущем, но и под конец жизни она выглядела моложе, чем на портрете.
 Мать со своей стороны тоже старалась деду угодить, но отношения все равно оставались напряженными. Слишком разными были жизненные установки сторон. Дед вел себя как представитель богемы, живя нынешним днем. Главным для него было хорошо поесть. Свой заработок он тратил на подчас экзотическую еду: мог, например, принести с рынка фазана или зайца. Когда отменили карточки, и в магазинах появились разнообразные продукты, он покупал осетрину, черную икру (паюсную и зернистую), конфеты «мальта» (сейчас их называют «сливочная помадка»), и многое другое.
 У матери же было вполне буржуазное сознание: ею владело стремление к повышению социального престижа семьи. Для этого нужно было хорошо одеваться, иметь красивую мебель, приличное жилище. Все это требовало денег, поэтому мать установила в семье принцип разумной экономии. Дед любил по этому поводу иронизировать: - «Экономия – верный путь к богатству!» Но мать с непреклонностью гнула свою линию. Я научился лавировать между сторонами, иногда позволяя себе выступить на стороне деда, в котором меня привлекали интеллект и широта натуры.

В период времени от сорок третьего до пятидесятого дед работал в Московской Патриархии, занимаясь реставрацией колокольни Ухтомского и Митрополичьих покоев в Загорске (ныне Сергиев Посад). Кроме того, по его рисункам была выполнена решетка ограды резиденции патриарха в Чистом переулке. Деятельность деда была высоко оценена работодателем, и он был удостоен приемом у Его Святейшества Патриарха Алексия I, но произвел крайне неблагоприятное впечатление, когда, как атеист, не воспользовался возможностью поцеловать его руку .
 Несколько лет спустя, когда непосредственный начальник деда, - отец Иоанн, за то, что «прижал» нищенку, был отстранен от работы, дед лишился покровителя. Ему припомнили неуместный атеизм, и отказали от места. После этого вплоть до выхода на пенсию он работал в Центральных Производственно –Реставрационных мастерских (ЦПРМ) где занимался реставрацией Андроникова монастыря и Тульского кремля.

Весной сорок пятого года мать вдруг исчезла. Отец сказал, что ее положили в больницу. Мы ходили ее навестить в Калашный переулок, но видели ее лишь с улицы: она помахала нам рукой из приоткрытого окна. Потом отец сообщил, что скоро мне принесут маленькую сестренку. «Не нужно мне никакой сестренки!» - насупившись, отрезал я, но, несмотря на это, сестренку действительно принесли. Сбылись мои худшие предчувствия: теперь все внимание матери было приковано к этому визгливому существу; про меня же, как мне казалось, все забыли. Весь мой привычный мир, центром которого был я сам, теперь рухнул. Я никак не мог с этим смириться. «Мама, ты меня любишь?» – со слезами на глазах спрашивал я. «Безумно» - аффектированно, с покровительственным смешком, как надоевшему отставленному любовнику, отвечала мать.
Страдания мои было трудно измерить. Но это еще было не все, что мне выпало. Со временем меня начали привлекать в качестве няньки для обслуживания моей скандалистки сестренки. Чаще всего меня оставляли за ней присмотреть. К несчастью, уже в это время я успел зарекомендовать себя излишней добросовестностью.
Однажды меня оставили с ней надолго: на несколько часов. Сначала сестра спала, а я смотрел какие-то книжки. Но вскоре она проснулась, и начала орать. Я надеялся, что она покричит, и угомонится, но чем дальше, тем сильнее она расходилась. Тщетно я совал ей в руки пластмассовую погремушку – попугая, тщетно пытался спеть ей песенку; встав на ножки и уцепившись за решетку кровати, она продолжала оглушительно голосить. Я поразился, сколько было силы в этом маленьком существе! Но, похоже, силы начали оставлять и ее. Ее личико побагровело, а плачь начал переходить в хрипение. Здесь я испугался, и инстинкт подсказал мне предпринять последнюю попытку успокоить сестру. Я спустил штаны и просунул через решетку кровати свой крошечный член, предложив сестре им поиграть. Произошло чудо: едва ли шестимесячная сестра сразу перестала плакать, лишь изредка всхлипывая, она с интересом разглядывала и трогала эту диковину. Я же, полностью отдавая себе отчет в сомнительности подобного способа обращения с младенцами, этот инцидент от родителей утаил, и экспериментально найденное ноу-хау больше никогда не применял. Об этом случае я вспомнил, когда много лет спустя знакомился с системой взглядов Фрейда.
Реванш мне удалось взять, когда сестра где-то месяцев в девять начала самостоятельно ходить. Однажды, в то время, как я ползал по полу, запуская юлу, сестра подошла к табурету, на котором стояла электроплитка с кастрюлей кипящей рисовой каши, и опрокинула кастрюлю на мои руки. Было ужасно больно, кожа на руках покрылась волдырями.
Оставив сестру на Писателя, мать ухватила меня на руки, и побежала в детскую больницу имени Филатова, что на Большой Садовой. Я чувствовал себя крайне неловко, меня, шестилетнего, уже давно на руки не брали, зато теперь было очевидно, что мать меня любит не меньше сестры: она передвигалась почти бегом, все время спрашивая, как я себя чувствую. И вот, наконец, больница. Я уже в ней бывал, и хорошо знал просторный прохладный холл, заставленный вращающимися вытянутыми в высоту лайтбоксами, где можно было посмотреть множество фотографий и рисунков на тему гигиены и профилактики заболеваний. Но меня отправляют в хирургическое отделение, где пожилой врач определяет у меня ожог второй степени, а мать успокаивает: ничего страшного. Мне делают перевязку. Домой я уже иду своим ходом. Но мне предписан постельный режим, причем ожоги заживали долго: обожженная «барабанная» кожа отслаивалась длинными лоскутами, молодая розоватая кожица сильно чесалась.

За этими внутренними проблемами для меня как-то незаметно прошел День Победы , отразившись в имени сестры, которую назвали Викторией (впоследствии превратившейся в Тусю). Момент окончания войны был символическим рубежом, никакого резкого изменения тогда не произошло, жизнь плавно изменялась в сторону улучшения от сорок третьего до сорок восьмого.
Для нашей семьи важное значение сыграл тот факт, что у матери испортились отношения с Косым. Если раньше, бывало, семьи часто друг к другу заходили, даже вместе встречали Новый год, то теперь периоды полного игнорирования друг друга перемежались перепалками в коридоре или на кухне, когда Косой разражался в наш адрес целыми залпами громких грязных ругательств. Отныне по территории квартиры прошла линия фронта, которая, в силу близости ее пролегания, влияла на нашу жизнь не меньше, чем та, что пролегала по карте Европы. Так в моей жизни утвердилась Коммуналка в ее подлинном смысле и знаковом воплощении.
Некоторым выходом из положения стало начавшееся тогда смещение местопребывания семьи в сторону Дачи. Летом сорок пятого родители сами, без посторонней помощи, приделали к дому небольшую утепленную пристройку. Использовались купленные по случаю половинки бревен, в стыки между которыми вместо пакли закладывался высушенный мох – сфагнум, в заготовке которого в соседнем лесу я тоже принял непосредственное участие. К осени пристройка была готова, в нее из большой комнаты перетащили Сущевскую плиту, и на даче появилось теплое помещение, где можно было жить с мая по октябрь.
Переезд на дачу, как правило, происходил на Майские праздники. Перевозка скарба на машине из-за ужасающего состояния проселочных дорог была проблематична, поэтому брали с собой только самое необходимое и везли на себе. Забрав сумки и чемоданы, родители шли с нами на Малую Дмитровку, на трамвайную остановку. Переполненный трамвай, грохоча по разбитым рельсам, и отчаянно звеня, тащился по Новослободской улице навстречу одетым в парадную форму войскам, идущим на Красную площадь. Ближе к Савеловскому вокзалу войска сменяли колонны демонстрантов, над которыми полыхали красные знамена и транспаранты. Играли духовые оркестры.
На вокзале предстояла трудная посадка в поезд. Сейчас даже трудно представить, как тогда были набиты пригородные поезда в выходные дни. Я не помню ни одного случая, чтобы я ехал сидя. В лучшем случае мне позволяли по тюкам пробраться к открытому окну, до которого едва доставал. Чтобы выглянуть в окно, приходилось вытягивать шею, после чего матери при помощи носового платка приходилось извлекать из глаз острые соринки, насыпавшиеся туда из окутывавшего поезд паровозного дыма.
Поезда составлялись из коротких зеленых двухосных вагонов, когда-то ходивших еще под двуглавыми царскими орлами, теперь замененными на советский герб  и надпись МПС. Над входом в салон каждого вагона висел стеклянный фонарь со свечкой – электрического света там не было. Преобладающим типом пассажира являлась согбенная старушка с огромным мешком за плечами. Второй по численности группой были женщины с детьми, которые надрывно на разные голоса непрерывно и оглушительно ревели. Все мужчины располагались в «курящих» вагонах, атмосфера которых была почти непрозрачной из-за концентрированного табачного дыма. Через все это скопление мешков и человеческих тел каким-то образом умудрялись пробираться многочисленные калеки – нищие. Общую картину поезда дополняли гроздья пассажиров, которые, уцепившись за поручни, свисали со ступенек.
После такой поездки и пешего двухкилометрового похода прибытие на дачу казалось достижением Грааля, хотя предстояло множество дел по налаживанию быта на новом месте.

В период между сорок третьим и сорок восьмым был наиболее насыщен родственными контактами. Так, к нам приезжала из Ленинграда тетка Варя с мужем - Михаилом Федоровичем Штыковым и сыном Сашей.
 Штыков прошел всю войну политработником, но он одновременно являлся боевым офицером. В его фронтовой биографии был такой эпизод.

Наши войска окружили небольшой немецкий городок, и предложили сдаться базировавшемуся в нем гарнизону вермахта. Парламентером – под белым флагом, в сопровождении двух безоружных солдат - послали Штыкова. Когда безоружная тройка подходила к центральной площади городка, засевшие в ратуше эсэсовцы открыли по ней огонь. Штыков был тяжело ранен. Из вспыхнувшего там боя его на руках вынесли солдаты.

 По окончании войны Штыков не был демобилизован, к нам он явился в мундире и с личным оружием – пистолетом ТТ, на рукояти которого было сделано девять зарубок – по числу убитых им немцев. Из своих военных трофеев Штыков подарил деду немецкую солдатскую фарфоровую кружку со стертым изображением то ли свастики, то ли орла, и солдатский кожаный ремень с пряжкой в виде пистолета, позже доставшийся мне . Я запомнил Штыкова веселым, жизнерадостным человеком, который много шутил, показывал карточные фокусы, профессионально пел родные украинские песни, прекрасно танцевал. Шутя он рассказывал, что у себя в гарнизоне, обучает девушек танцам, беря оплату натурой, потом лукаво добавлял: - «ну, там, постирать, помыть пол…».
Штыков с семейством прожили у нас несколько дней, им стелили на полу (раскладушек тогда еще не было в обиходе); потом уехали в очередное место дислокации его части – в город Урюпинск. Впоследствии дед неоднократно туда ездил к дочери, привозя с собой написанные там этюды. Поэтому, когда в восьмидесятые появились анекдоты про Урюпинск, я знал, что это не вымышленный символ провинциального захолустья, а реальный населенный пункт, с его одноэтажными домами, палисадниками и сараями.
Сразу скажу, что, в отличие от Штыкова, бывшего интересным человеком, тетка Варя была совершенно заурядной офицерской женой, крикливой и пошлой. Единственной ее фишкой было звание чемпионки по стрельбе из пистолета среди женщин Урюпинска.

Родственники со стороны матери были куда более многочисленны. Старшая сестра матери, Серафима – тетя Сима – жила в маленькой комнатке в доме современной постройки на Ленинградском шоссе. Там временами появлялся ее гражданский муж Николай Кореневский, ходивший в военной форме без погонов. Мать иногда на один – два дня подбрасывала меня тете Симе. Эти короткие периоды она использовала, чтобы просветить меня в вопросах религии – при моих атеистах родителях я в этом отношении был полным профаном. Особенно активно она меня предостерегала от чертей. «Ты вот сказал слово черт, а он – тут как тут, уже прискакал, и хвостиком помахивает!», или: «Чтобы черта прогнать, трижды плюнь через плечо, но только через левое – за правым стоит твой ангел – хранитель!» Тетю Симу часто посещали знакомые по церковному приходу; эти пожилые, невзрачные, плохо одетые женщины подолгу обсуждали события церковной жизни, особенно чьи-нибудь похороны.
У нее жил племянник – мой ровесник сын Марии Толик. Большую часть времени мы с ним обсуждали автомобили разных марок – Эмки, ЗИС-110, студебеккеры, форды, виллисы, и пр. Мы оба мечтали стать шоферами, но эту мечту удалось впоследствии осуществить только Толику.
В районе Ленинградского шоссе, около Стадиона Юных Пионеров, жила семья тети Тани. Она вышла замуж за еврея Юдина, рабочего авиационного завода. Бабушка и дедушка после этого прервали с ней всякие отношения – ведь евреи распяли Христа, и поэтому, как они считали, были прокляты. Поступок своей дочери они считали большим предательством, чем атеизм моей матери, который, как они надеялись, можно было со временем преодолеть.
Но мать семейного бойкота тети Тани не придерживалась, и мы часто бывали у Юдиных. Глава семьи был крупным красивым брюнетом, имевшим портретное сходство с Серго Орджоникидзе, составляя контраст своей невзрачной жене. К счастью для них, дети – Инесса и Виктор внешне пошли в отца. Инесса, которая была на пять лет старше меня, была настоящей красавицей, веселой хохотушкой, но особенным умом не блистала. В ее внешности было что-то испанское. Последнее, что я о ней узнал, перед тем, как потерять из виду, - что она работала медсестрой.
 Виктор, который был немного моложе меня, был не только красив, но, в отличии от сестры, отличался умом и замкнутым характером. Впоследствии он закончил МФТИ, и работал в военно-промышленном комплексе.
Путь к Юдиным был неблизкий: в то время их район считался окраиной. От метро сначала ехали на трамвае, потом шли пешком через заснеженный стадион под громкое завывание авиационных моторов, которые круглосуточно испытывались на расположенном поблизости заводе. В многоэтажном доме «сталинской» постройки Юдины занимали большую комнату с примыкавшим к ней чуланом. Чулан сдавали узбекам, торговавшим на рынке урюком. Одетые в халаты и тюбетейки узбеки были очень колоритны. Иногда Юдин развлекал своих гостей, попросив узбеков спеть свои песни. Тогда они чинно усаживались на расстеленном на полу ковре, сложив ноги по-турецки, и начинали медленно и заунывно петь, слегка раскачиваясь из стороны в сторону. Это было долго и скучновато, но все вежливо слушали – чем не развлечение? (Телевизоров тогда еще не было).
 Юдин был шумным, веселым и добродушным человеком, хлебосольным хозяином; для приема гостей приготавливалось большое количество браги, за столом много шутили и смеялись. Нас с Виктором в это время из комнаты выпроваживали; мы с ним играли в обширном коридоре большой коммунальной квартиры, расположившись на огромном сундуке.
Из сестер матери самой незаметной была тетя Лиза, вдова офицера, погибшего в первые дни войны, жившая в военном городке в Нахабино с дочерью Леной, впоследствии ставшей томной, ленивой и скучной девицей.
По тогдашним представлениям наши родственники жили далеко, поэтому поездка в транспорте входила составной частью в то развлечение, которым являлись родственные визиты.
 Самым распространенным видом транспорта являлся трамвай. Рельсы лежали почти на всех улицах. Двух- и трехвагонные составы, визжа колесами на поворотах, и отчаянно сигналя приводимыми от ножных педалей звонками, бороздили улицы. Их открытые площадки, как правило, были заполнены народом. Те, кому место не хватало, либо висели на подножках, держась за поручни, либо пристраивались снаружи, на сцепке. Среди пассажирских трамваев попадалось немало грузовых составов разного назначения. На центральных улицах трамвай был отчасти заменен троллейбусом. Часть троллейбусов были двухэтажные; поездка на империале всегда была интересным, запоминающимся событием.
Почему-то реже всего пользовались метро, которое производило впечатление своими эскалаторами, криком машиниста «Готов!» перед закрытием пневматических дверей, и надписями: «За самовольную, без надобности остановку поезда стоп-краном налагается штраф в размере сто рублей, если это действие по своему характеру не влечет за собой более тяжкого наказания».

Зимой сорок шестого года скоропостижно скончалась бабушка Мария Николаевна. Об этом поведал явившийся рано утром муж тети Симы Кореневский (домашних телефонов еще не было). В то время в околоцерковных кругах распространились слухи о грядущем конце света, которые бабушку очень встревожили. Она посещала службы в разных концах Москвы, стараясь замолить какие-то свои только ей известные грехи. Во время одной из таких поездок она умерла в метро, как тогда говорили, от «разрыва сердца».
 С тех пор, когда я жил в Красноармейском переулке, я видел бабушку редко: иногда она приходила присмотреть за нами с сестрой во время отсутствия матери. Добрая, тихая, скромная женщина: какие у нее могли быть грехи?
И вот гроб с ее телом стоит в церкви на отпевании, а мы с Толиком, неспособные понять трагизма момента, затеяли игру в салочки, бегая под ногами у убитых горем моей матери и теток, залезая, в том числе, и под гроб, не обращая внимания на пытающихся нас образумить взрослых.
Потом было медленное шествие по Ваганьковскому кладбищу, и вот мы подходим к могиле, вырытой на его краю, и священник нараспев читает молитву, энергично размахивая кадилом, и запах ладана смешивается с запахами земли и снега…
За этим последовали поминки, где детей посадили на стоявшие в комнате мешки. Мешки были заполнены небольшими одинаковыми новыми мягкими игрушками двух типов: зайцы и медведи (бабушка брала в артели работу на дом). Бабушкины вещи разделили, а комнату сдали в жилфонд. Матери досталось очень красивое, тонкое, но теплое дореволюционное верблюжье одеяло, которое сохранилось до сих пор, и медный таз для варки варенья.
Через несколько месяцев после смерти бабушки объявился дядя Коля – единственный брат матери. В двадцатых, еще подростком, в романтическом порыве он сбежал из дому, и ни разу не давал о себе знать никому из родных.
Теперь это был стройный худой тридцатипятилетний мужчина, мрачный и неразговорчивый. Он был одет в кепку, сапоги и длинное черное кожаное пальто, очень ему шедшее. Приехал дядя Коля в Москву из Джезказгана (Казахстан), где работал в местах заключения вольнонаемным специалистом, как он сказал, «нюхал сланцы». Там он оказался свидетелем бунта заключенных, закончившегося массовым расстрелом толпы из пулеметов. В остальном он был крайне немногословен, по-видимому, скрывая какие-то важные факты своей биографии. Дядя Коля был крайне удручен тем, что не застал родителей в живых. Через несколько дней он уехал на постоянное место жительства в Краснодар. 

Из событий раннего послевоенного времени можно отметить встречи Нового года с елкой, украшенной гирляндами бумажных флажков, картонными зверями и конфетами – блестящие стеклянные елочные шары появились позже. Самым важным в елке был процесс ее наряжания. После включения самодельной гирлянды из лампочек с подкрашенными акварелью в разные цвета колбами, верхний свет отключался. Тогда, усевшись вплотную к елке, можно было бродить взглядом между ее ветвями, как по тенистым джунглям, обнаруживая то притаившегося в тени плоского зайца, то медленно поворачивающегося на нитяной петельке от слабого движения воздуха картонного слона. Небольшой поворот головы, и перед тобой открывается совсем другая, не менее волшебная картина.
После праздничного застолья, сопровождавшего оживленным разговором, начиналась «художественная часть» - проигрывание граммофонных пластинок на патефоне. Пластинок было десятка полтора. Это были городские романсы в исполнении Изабеллы Юрьевой, например:
«Саша, ты помнишь наши встречи,
В приморском парке, на берегу,
Саша, ты помнишь теплый вечер,
Весенний вечер, каштан в цвету?»,
Были там, также, танго «Дождь идет», фокстрот «Рио-Рита», шлягер «Под крышами Парижа» (почему-то на немецком), цыганские хоровые произведения. Художественная часть завершалась моей стихотворной декламацией. Для усиления сценического эффекта я забирался на стул.
 На наших празднествах всегда присутствовали какие-нибудь знакомые матери, что придавало мероприятию светский характер. Очень рано родители давали мне попробовать капельку вина, чтобы я чувствовал себя полноправным членом компании.

Когда к репродуктору радиосети и патефону добавился радиоприемник «Рекорд», наши культурные возможности значительно возросли. У приемника был коротковолновый диапазон, позволявший принимать «голоса». До начала «холодной войны» Би-Би-Си можно было слушать беспрепятственно, но, начиная с сорок шестого года, начали работать глушилки. Что- то можно было разобрать только по ночам. Отец в это время оформлял диссертацию: днем был на работе, а по вечерам занимался расчетами и писал, засиживаясь до глубокой ночи. Все это время приемник работал и был настроен на один из «голосов». Так, как я еще в школу не ходил, и утром мог спать, сколько влезет, то, лежа в постели, бодрствовал до общего отбоя, осваивая бытующий на Руси обычай «ночью слушать Би-Би-Си».
Так я с малолетства усвоил, что на все происходящее существуют разные точки зрения, а также познакомился с возможными последствиями инакомыслия.
Дело в том, что Органы уже давно взяли наш дом на заметку. Замели несколько человек, в том числе, друга Михаила Булгакова адвоката Коморского, чья фамилия крупными золотыми буквами была выведена на дощечке, некогда закрепленной на входной двери одной из квартир бельэтажа.
Брать приезжали в два часа ночи. О том, что за кем-то приехали, сразу узнавал весь дом: настойчиво грохочущие частые удары кулаком в дверь очередной жертвы гулко отдавались в колодце лестничной клетки. Родители сразу бледнели; их лица приобретали землистый оттенок. Отец еще мог себя заставить подойти к двери нашей комнаты, прислушиваясь, но парализованная страхом мать совершенно застывала, уставившись остекленевшим взглядом в одну точку. Серии ударов могли повторяться несколько раз, затем прекращались; их сменял едва слышный шум шагов по лестнице, затем хлопала уличная входная дверь, и раздавался звук отъезжающего автомобиля. Все вполне отдавали себе отчет в том, что опасность навсегда исчезнуть была более чем реальной.
В сорок четвертом мать несколько месяцев проработала в проектной организации, размещавшейся рядом с гостиницей «Метрополь», (она меня туда как-то приводила). Там она познакомилась и приятельствовала с одной из сослуживиц, поведавшей матери под большим секретом, что она входит в организацию, ставящую цель свержения Советской власти. Мать на это никак не реагировала. Когда сослуживицу арестовали, мать стали повестками вызывать на Лубянку.
Сначала мать спросили про ее знакомую: «Вы знали имярек?» - «Да» - отвечала мать – «ее кульман стоял рядом с моим».  - «Как по-вашему, она – советский человек?» - «Не знаю, мы с ней политические вопросы не обсуждали». Потом из нее пытались выпытать все, что она знает об остальных сослуживцах: «Вот имярек, он советский человек?» - «Не знаю» - отвечала мать – «я с ним контактировала только по работе». Эти односложные ответы, казалось, начали «интервьюеров» раздражать, и вызовы на Лубянку участились. Тогда на очередной вызов мать явилась вместе со мной. Принявший ее офицер спросил: «Зачем вы привели с собой ребенка?» - «Мне не с кем его оставить» - ответила мать. Посмотрев на меня, потом переведя взгляд на округлившийся живот матери, – скоро должна была появиться на свет сестра – и, коротко допросив, офицер нас отпустил. Вызовы после этого прекратились, но могли возобновиться в любой момент. Об этом инциденте мне впоследствии рассказала мать –  моя память коридоров Лубянки не сохранила. Это – интересный случай вытеснения: вряд ли этот сюжет был выдумкой матери!

По мере того, как я учился говорить, родители мне внушали - ничего из того, что я слышу дома, никогда нельзя  рассказывать никому. Этот принцип стал краеугольным камнем моего бытия, хотя это всего лишь было правилом выживания. При этом в присутствии детей родители откровенно говорили все, что думали, определяя таким образом наше мировоззрение как оппозиционное. Так у меня с самого детства формировалось сознание «с двойным дном».
Приведу примеры. Как-то я настырно лез в серьезный разговор не обращавших на меня внимания родителей, наскакивая на них с подхваченным из радиопередач навязчивым тезисом: «А как же рабочие?!»  - «Что касается рабочих» - вдруг спокойно и очень серьезно сказала мать, - «то все, к ним относящееся, меня совершенно не интересует». Такое ясное и убедительное решение проблемы пролетариата я встретил еще раз только много лет спустя в философском трактате неокантианца Риккерта в его характеристике марксизма, - но его правота, открывшаяся мне еще в детстве, сопровождает меня всю жизнь.
Второй урок, преподанный родителями, касался уже не идеологии, а политики. Однажды, собравшись с духом, я очень серьезным тоном с официозным пафосом заявил родителям, что считаю неправильным отсутствие у нас в доме портрета товарища Сталина. Замечание это имело под собой серьезные основания: редкое общественное здание обходилось без вывешенного на его фасаде портрета вождя. Его взгляд преследовал тебя со всех сторон, в том числе, с неба. (Во время одного из государственных праздников гигантское полотнище портрета было поднято на аэростатах в воздух, и в лучах сошедшихся на нем нескольких прожекторов, неподвижно парило в ночном небе. Зрелище это вызывало подлинный мистический трепет).
Поэтому наше жилище, лишенное священного присутствия вождя, выглядело весьма подозрительным. За моими словами последовала гнетущая тишина. Потом медленно и спокойно заговорила мать. «Мы обязательно вырежем из следующего номера газеты портрет Сталина, и повесим его на стену». Я испытал «чувство глубокого удовлетворения», однако время шло, и редкая газета выходила без портрета генералиссимуса, но его портрет на стене все не появлялся. Наконец, я понял, что портрета не будет; понял я и то, что напоминать матери об ее обещании не следует, - короче, – я понял все.

Жизнь нашей семьи проходила через две чередующиеся фазы – Москва и Дача. Я больше любил жить в Москве. Здесь были возможны разные развлечения: то елка, организованная у отца на работе, то поход в Третьяковскую галерею (мать туда меня в первый раз сводила, когда мне было пять лет), то в Зоопарк (помню жалкий вид животных, находившихся в зимних вольерах).
По сравнению с этим, жизнь на даче была однообразной. Единственным развлечением было наблюдение за проходящими поездами. Если пассажирские поезда друг от друга не отличались – паровоз серии СУ, снабженный щитами наддува, дымя и окутываясь паром, тащил дробно постукивающую вереницу коротких зеленых вагончиков, то на платформах товарняков можно было увидеть много интересного. Например, из Дмитрова в Москву шли составы с металлоломом на переплавку – заржавленными остатками военной техники – танки, автомобили, пушки, фюзеляжи самолетов. Однажды медленно проехал целый бронепоезд. В обратном направлении везли тракторы, новые машины, и т. п.
Другим источником впечатлений было небо. Здесь иногда появлялись пассажирские «Дугласы» (ИЛ-12), но они пролетали на большой высоте; их было не столько видно, сколько был слышен долгий, вибрирующий звук, постепенно замиравший. Внимание же к небу было привлечено после небывалого видения, когда из-за вершин деревьев вдруг выплыл огромный дирижабль. Казалось, едва не задев наш дом, он пронесся в северном направлении. В моей памяти его полет был бесшумным, что можно объяснить двояко: либо дирижабль лег в дрейф, либо память отредактировало это событие – зрительное впечатление настолько превалировало над слуховым, что последнее было полностью вытеснено. Пролет дирижабля вызвал эффект, близкий к мистическому: я испытал подлинное благоговение. Теперь я жил в ожидании повторения этого чуда, которое, однако, больше не повторилось .
К другим моим дачным занятиям того времени относится ознакомление с библиотекой деда, которую из Сокольников перевезли на дачу, и сложили в эркере. Конечно, это была лишь малая часть дедовой библиотеки: остальное он сжег во время войны, чтобы хоть немного согреться . Но среди привезенной литературы я нашел для себя много интересного, например, комплекты журнала «Мир искусства». Так я познакомился с картинами Бенуа и Лансере еще до того, как мог прочитать подписи под их репродукциями.
В отличие от Москвы, где мои контакты со сверстниками ограничивались родственниками, на даче у меня появился приятель – Андрей Бабуров, соседский мальчик, старший меня на два года. Его отец, преподаватель архитектурного института, хотя и был сыном десятника, выходца из простонародья, встал на путь джентрификации, то есть пошел наперекор господствующей в обществе тенденции на опрощение. Он женился на дворянке, дочери депутата Государственной Думы от партии кадетов, женщине старше себя, у которой был сын от первого брака, выработал безукоризненные стиль и манеру речи, уделял большое внимание своему внешнему виду, одеваясь, как английский джентльмен. Он практиковал весьма аристократические хобби, например, серьезно занимался филателией  . Все свои вновь обретенные манеры он прививал своему сыну, руководя его чтением.
В те годы Андрей зачитывался Вальтером Скоттом, поэтому наши игры неизменно приобретали рыцарский характер: поединки, походы, осады. Свое имя Андрей изменил на английский лад, как Эндрью Бабур. Мне, как его оруженосцу, тоже полагалось англизированное имя, но мои имя и фамилия, однако, никак не поддавалось стилизации. Тогда Андрей перевернул их: Вотанес Гело звучало если не по-английски, то вполне по-рыцарски.
Более спокойные игры были тоже проникнуты рыцарским духом: мы сооружали из глины замки, окруженные высокими крепостными стенами, за которыми были вырыты рвы, заполненные всамделишной водой.
Потом рыцарство Андрею наскучило; он раньше меня вошел в период быстрого взросления, и я стал ему неинтересен – его влекло в компанию тех, кто был старше его. Так я остался один: в нашем поселке преобладала молодежь, которая была старше меня на десять – двенадцать лет. Каждый вечер они собирались на волейбольной площадке. Я и мои редкие сверстники могли на этих матчах выступать только как зрители, что быстро наскучивало. Тогда мы находили рядом с площадкой какое-нибудь другое занятие: высекали искры, ударяя друг о друга валявшиеся в железнодорожном кювете булыжники, что порождало не только искры, но, если не упустить время после удара и принюхаться, можно было уловить исходящий от них какой- то вулканический, преисподний запах. Или изготовляли кинжалы из обыкновенных гвоздей, кладя их на рельс перед приближавшимся поездом. Вслед последнему вагону выбегая на пути, можно было взять с рельса еще горячий расплющенный гвоздь, на глаз оценивая его достоинства в качестве кинжала.
После Андрея моим товарищем стал мой ровесник Сережа Поляков, чьи родители сняли расположенную через улицу напротив дачу архитектора Вегмана, репрессированного за немецкое происхождение. У Сережи была старшая сестра Катя, худенькая рыжеволосая девочка, которая приучила нас играть в куклы. Помню, этими играми я был немало увлечен, пропадая у Поляковых целыми днями. Но мои контакты с Поляковыми ослабли после того, как я однажды случайно заметил, что мать семейства, сидевшая на ступеньках крыльца, под юбкой не носила трусов. Открывшаяся мне картина настолько меня заинтересовала, что я даже специально наклонился, чтобы рассмотреть некоторые детали, но был тотчас же заклеймен гневным ревнивым взглядом сережиной матери, который как бы говорил: «Ах ты, пакостник!» Нет, она не пожаловалась на меня матери, меня не отлучили от дома. Просто теперь я попал под подозрение, как нехороший мальчик.
Зимой Поляковы пригласили нас в свою московскую квартиру. Квартира была отдельной, и выходила на Москву-реку. Детская комната была полна диковинных игрушек: отец Сережи, высокий лысый мужчина с добрым лицом, был директором института, где разрабатывались игрушки, и их образцы, не принятые в производство, он приносил домой. Потом дачу Вегманов купил академик архитектуры Чернышов, и следы Поляковых затерялись…
Однако, не следует думать, что моя жизнь состояла из одних развлечений. С малых лет я имел ряд постоянных обязанностей, круг которых постоянно расширялся. Так, я должен был не реже, чем раз в две недели, пропалывать огород – кропотливая и утомительная работа. Кроме того, я смотрел за сестрой, за которой был глаз да глаз. Например, однажды, в двухлетнем возрасте, она втихомолку забралась на березу, так, что испуганным родителям пришлось ее снимать с ласковыми уговорами и при помощи стремянки. Когда она, наконец, оказалась внизу, отец сразу отпилил у березы  все нижние ветки.
В дачной жизни центральное значение имело все, что было связано с приобретением, приготовлением и поглощением пищи. Кульминацией была длительная общая трапеза, которая летом происходила на одной из террас. В дождливую погоду стол ставили на южной террасе, которую эрудит Андрей, видимо, со слов своего отца, назвал «итальянской». У нее был дощатый пол и односкатная крыша, но не было балясника. По южной стороне террасы мать посадила вьющийся декоративный виноград, впоследствии вовсю разросшийся. В жаркую погоду стол выставлялся на открытую насыпную полукруглую северную террасу, обрамленную клумбой с настурциями и анютиными глазками. Трапеза сопровождалась застольными разговорами, в которых ведущую роль играл дед, так как он был  единственным человеком, который мог говорить долго и интересно, развивая одну или несколько перекрещивающихся тем. По-видимому, слушая его, я «мотал на ус», так как много позже я обнаружил зачатки такой способности и у себя.
Жизнь протекала довольно однообразно, в постоянном ритме, изредка нарушаемом, скажем, походом по грибы или на речку. Рядом с нами протекала, в самом ее верхнем течении, река Уча. Она выходила из леса, служившего ей истоком, протекала по его опушке, потом, пробежав под железнодорожным мостом, огибала по просторной долине большой холм, на котором высилась церковь села Троица. Река здесь была очень извилистой, узкие перекаты чередовались небольшими плесами, в которые смотрелись ивы и береговой тростник. Местами можно было видеть целые заросли кувшинок. На берегу некоторых бочагов образовались небольшие песчаные пляжи, куда и ходили жители нашего поселка. Чтобы туда попасть, нужно было по полю в летний зной пройти около двух километров: это был настоящий поход, который предпринимался по особым случаям, например, при приеме гостей. Но эти походы оставили самые яркие из моих детских воспоминаний: я и сейчас могу оживить картину марева, дрожащего в голубом небе над изумрудно-зелеными ветлами, склонившимися над еще невидимыми, но уже предвкушаемыми кристально чистыми прохладными водами нашей речки .
Я не стану утверждать, что недостаток товарищей для детских игр мною воспринимался, как какое-то несчастье – в нем были и свои достоинства. Например, я много времени проводил сам с собой. С раннего детства я пристрастился к погружению в мир фантазий, разыгрывая во многих подробностях разнообразные сюжеты, в которых мне удавалось быть сильнее, умнее, удачливее, и, самое главное, взрослее, чем я был на самом деле. Так я строил целый утопический мир, в котором безраздельно царствовал, и в котором пребывал долгие часы, расхаживая взад-вперед в каком-нибудь незаметном уголке участка. «Что ты делаешь?» спрашивала мать. «Думаю» - отвечал я всякий раз, не обращая внимания на ее ироническую реакцию на этот ответ.

 Но миру моих бесплодных мечтаний вскоре предстояло серьезно потесниться: надвигалась неизбежная школа. Предвестниками школы, позволившими к ней психологически подготовится, были занятия рисованием и английским языком.
Предпосылками для того, чтобы приохотить меня к изобразительным искусствам, было, во-первых, мое спонтанное рисование зайцев, о чем я уже говорил ранее, во-вторых, то, что мой дед был страстным живописцем-любителем, использовавшим каждую возможность, чтобы пойти на пленэр писать этюды маслом.
Этими этюдами мать увесила все стены дачи, создав мозаичный художественный объект, в котором живописными средствами были отражены фрагменты окружающей действительности, которые можно было наблюдать  и непосредственно, и это настолько наглядно иллюстрировало сущность изобразительного искусства, что становилось очевидным даже для ребенка. Я любил подолгу рассматривать на этюдах хорошо известные мне места: сжатое поле, уставленное снопами ржи на фоне холма, в отдалении рассеченного заросшим высокими дубами оврагом; церковь села Троица, белеющую на вершине холма, просвечивающего через группу строевых сосен; речку, поблескивающую на опушке леса среди камышовых зарослей; нашу дачу, освещенную левитановским вечерним солнцем; террасу с робко вьющимся покрасневшим виноградом на фоне затянутого тучами непогодного неба поздней осени; две обнявшиеся елочки, замыкающие цветник; испуганные березы на фоне угрожающей ураганом и грозой черной, отороченной жуткими белыми космами тучи.
Меня устроили в детский кружок рисования при Доме Архитектора, руководительницей которого была энергичная и авторитарная художница Роза Моисеевна. Это была женщина лет пятидесяти, крупная брюнетка, одевавшаяся в обтягивающие ее полную фигуру черные крепдешиновые платья. У нее были ярко намазанные губы и громкий резкий голос. Мы рисовали, писали акварелью, лепили из глины, делали фигурки из папье-маше.
Заметив у меня некоторые приемы, заимствованные у деда, Роза Моисеевна ревниво меня поправляла: «карандашную штриховку нельзя растирать пальцем, подложи под палец бумажку, иначе будет грязь». На это ее замечание, когда я его передал деду, он проворчал: «всю жизнь растираю рисунки пальцем». Потом, в отместку, сделал мне замечание: «что это ты линию какими-то мелкими штришочками рисуешь? Линию надо проводить смело, одним махом!» И он показал, как. Это был самый ценный урок по рисованию; я усвоил его на всю жизнь. Конечно, как художник, мой дед был несравненно выше нашей преподавательницы, но она была хорошей воспитательницей, терпеливо возясь с нами, и прививая нам навыки упорного труда, не только уча нас рисованию, но и приучая к жизни.
На мне неизгладимый отпечаток оставила сама атмосфера Дома Архитектора. Наши занятия проходили в одном из помещений той его части, которая является роскошным особняком дореволюционной постройки, в котором некогда размещался клуб Общества Спасения на Водах. Просторная зала с галереей на втором этаже, парадная лестница с ковровой дорожкой, белым балясником и канделябрами в виде женских фигур, колонны, высокие двустворчатые двери, украшенные богатой лепниной потолки, все это контрастировало с утилитарным, подчас умышленно безобразным советским стилем. Самым же прекрасным местом была библиотека, стены которой представляли книжные шкафы из темной, покрытой лаком древесины, заполненные богато переплетенными книгами. Библиотека тонула в полумраке, в котором выделялась поверхность большого накрытого зеленой суконной скатертью стола, освещенная несколькими настольными лампами с зелеными стеклянными абажурами. В углу стояли большие напольные часы с циферблатом из римских цифр, большим медленным маятником и тяжелыми на вид латунными гирями. Они били приглушенным низким печальным боем, от которого щемило на сердце.
В библиотеке я брал книги на дом. Здесь было полное собрание сочинения Жюль Верна в дореволюционном издании, с «ятями» и великолепными иллюстрациями, которое я прочитал еще в дошкольном возрасте, и, скажем, Паганеля из «Детей капитана Гранта» я представляю себе таким, как он был изображен в той книге, а не героем одноименного советского фильма.
Начиная с Дома Архитектора, я начал ходить по Москве самостоятельно, а от Малого Козихинского до Гранатного – конец неблизкий. По дороге можно было увидеть много интересного, например, погрузку немецких военнопленных, использовавшихся при строительстве на Большой Садовой огромного жилого дома (в нем потом размещался магазин «Рыба», торговавший, в том числе, живым карпом). Стройка была отделена от улицы высоким забором, поверх которого в несколько рядов шла колючая проволока. Открывались ворота, и через них медленно, в сопровождении конвойных понуро выходили немцы, одетые в мышиного цвета, до лохмотьев изношенные мундиры, направляясь к большому трехосному студебеккеру, и по одному забирались в его крытый брезентом кузов. Их отсутствующие лица выдавали покорных, ко всему готовых людей.
Прохожие на них не обращали никакого внимания, что не удивительно, так как большую их часть составляли крепкие мужчины, одетые в одинаковые темно-синие пальто с каракулевыми воротниками и каракулевые же шапки. Этот контингент преобладал не только здесь, во Вспольном переулке, местонахождении резиденции Берии, но и на всех прилежащих улицах. Кроме стандартизированного внешнего вида, включая стертость выражения лица, эти мужчины ничем себя не выдавали – я, например, никогда въяве не видел ареста, поэтому не испытывал ни малейшей тревоги, сызмальства привыкнув к постоянному присутствию топтунов.
О том, чем закончилось обучение рисунку, я расскажу позже, сейчас же перейду к урокам английского. Мать гуляла с нами на Патриарших прудах, где и познакомилась с матерью Тани Королевой, моей ровесницы. Матери Тани, по-видимому, принадлежала идея на двоих нанять преподавательницу английского, благо ей такая была знакома. Моя мать эту идею поддержала.
Наша преподавательница, Нонна Фердинандовна, была самой настоящей этнической англичанкой, незнамо как к нам занесенной. У нее было характерно кельтское, вогнутое лицо с сильно выдающимся подбородком и, как бы спрятавшейся в уголках рта, застенчивой полуулыбкой. Кроме этого, она отличалась от окружающих аффектированной манерой говорить, хотя у нее не было ни малейшего акцента, и сдержанностью в поведении. У нее было великолепное произношение, которое мне, в силу моей склонности к обезьянничанью, удалось усвоить и частично сохранить до сих пор.
Семья Тани занимала отдельную квартиру на шестом этаже большого дома на углу Малой Бронной и Большого Патриаршего переулка, поэтому занятия проходили у них. В квартире Королевых я впервые смог увидеть, как выглядит материальное благосостояние. Оно обеспечивалось Таниным дедом, который был председателем колхоза-миллионера. Квартиру в Москве он получил как депутат Верховного Совета, но в ней не жил (я его ни разу не видел), поселив здесь дочь и внучку, и полностью обеспечивая их материально.
Преуспеяние в эту семью пришло после рождения Тани, и на ее отца не распространялось. Когда он навещал своих, его дальше кухни не пускали. Я несколько раз его видел: невзрачный худой мужчина в телогрейке и замызганной кепке, совершенно не смотрелся рядом со своей холеной, дебелой, напоминавшей кустодиевских купчих, женой.
Таня была хорошенькая светловолосая курносая капризная девочка с косичками.
Три светлых, расположенных анфиладой, комнаты с видом на Патриаршие пруды, были жилыми. Самую большую комнату занимал кабинет деда. Нас туда пускали всего несколько раз. В кабинете, окна которого были занавешены портьерами, царил полумрак. Значительную его часть занимал огромный письменный стол, а большую часть поверхности стола – письменный прибор, представлявший собой целую многофигурную скульптурную композицию из черненого металла на тему гражданской войны. На какую тему были многочисленные фолианты, поблескивавшие золотым тиснением переплетов в больших, до потолка, шкафах, я сказать не могу – к ним нельзя было прикасаться. Занятия проводились либо в детской комнате, заполненной всевозможными игрушками, либо в просторной гостиной, но никогда – в кабинете, где витал дух почтения к отсутствующему деду.

Хотя с Таней мы не только занимались языком, но вместе играли и гуляли на Патриарших, я не могу сказать, что мы подружились. Препятствовало ли этому социальное неравенство, психологические особенности, или разность полов, уже ощущавшаяся, сказать трудно. Помню только, как меня озадачило, когда Таня завела со мной такой разговор: «Я видела мужчину, у которого вот здесь – она показала на пах – такая штука, как будто деревянная, ты не знаешь, что это такое?» - «Не знаю», - глядя в сторону, ответил я сдавленным голосом. «Как же так?» - не отступала Таня – «Ведь ты же мальчик!» Я подавленно молчал.

Как я помню, занятия английским закончились, когда я пошел в школу, и после этого мы с Таней больше не встречались.

Глава третья

Жизнь сильно осложнилась, когда я пошел в школу.
Рано утром первого сентября с большим букетом я ехал с дачи вместе с матерью на мой «первый урок».
Но сначала следовало бы рассказать о проблеме выбора школы. Ближайшей к дому была 122-я, что в Малом Палашевском переулке, но моя честолюбивая мать лелеяла мечту о том, чтобы определить меня в более престижную школу, находившуюся во Вспольном переулке. Взяв меня с собой, мать отправилась к директору. Ее аргументы в пользу моего зачисления именно в эту школу базировались на том, что я уже бегло читал, писал печатными буквами, рисовал, и даже немного знал английский. Но директора, массивного, пузатого плешивого типа в очках все это не интересовало. Он спросил: «Кем работает его отец?» - «Он инженер» - ответила мать. «Видите ли», - с высокомерным видом пояснил директор – в нашу школу, главным образом, принимают детей больших людей – крупных руководителей, генералов, ученых, а ваш муж к этой категории не относится».
Мать молча смирилась со 122 школой, но отложила мое поступление на один год, так что я пошел в школу в сорок седьмом году фактически восьмилетним (мой день рождения в октябре).
Напомню: это был год, когда широко праздновалось 800-летие Москвы. Центр города был украшен праздничной иллюминацией, например, по всему контуру стен и башен Кремля располагались ряды электрических лампочек, придавая ему фантастический, авангардный вид. Здание Центрального телеграфа было тоже ярко иллюминировано и украшено огромными портретами вождей. Над его входом весело вращался земной шар. На Советской (Тверской) площади воздвигли памятник Юрию Долгорукому, изображение которого стало брендом проходившего юбилея, украсившим всю печатную продукцию, в том числе, обложки ученических тетрадей.
Я не ходил в детский сад, и не участвовал в дворовых играх, поэтому школьное многолюдие потрясло меня. Увидев мое смущение, мои соученики сразу догадались, что я домашний ребенок, и прочитали мне усиленный курс полового просвещения. Нельзя сказать, что я до этого ничего не знал; что-то узнавал от окружающих, о чем-то догадывался. Но только теперь мне все разъяснили с исчерпывающей полнотой, заполнив подробными сведениями сохранявшиеся в моих представлениях лакуны.
Сразу от всего узнанного повзрослевший, я солидно вернулся домой, где родители меня то ли ошарашили, то ли обрадовали, рассказав, что они договорились с учительницей, что я полтора месяца буду заниматься самостоятельно на даче, и вернусь в школу лишь в октябре.
Переезд в Москву в тот год задерживался, так как он стал годом большого скачка в превращении нашей дачи в хозяйство по выращиванию ягод и фруктов.
Помню, как осенним вечером мы с сестрой и отцом в теплой комнате нашей дачи ждали возвращения матери. Прошло уже несколько часов со времени, когда она должна была вернуться, - за окном стояла беспроглядная темень, - а матери все не было и не было. Отец нервно расхаживал по комнате, пытаясь умерить тревогу, не дать ей превратиться в отчаяние, но это давалось ему все труднее. И вдруг снаружи послышались шаги, открылась дверь, и в комнату с сияющим лицом влетела мать, нагруженная связкой саженцев плодовых деревьев. Она приехала из Бирюлевского садового питомника, где саженцы нельзя было просто купить: нужно было отбатрачить в питомнике, окапывая деревья. Поставив себе цель: прибрести пятнадцать яблонь, четыре груши и полсотни кустов смородины и крыжовника, мать управилась только к вечеру. И потом все это еще нужно было дотащить до дома!
Теперь все саженцы до наступления зимних холодов нужно было посадить. Я в этой работе еще не участвовал не только по причине малолетства, но и потому, что выполнял школьные задания. Главным предметом в первом классе было чистописание, и я, часами сидя в по-осеннему холодной большой комнате, роняя на бумагу бесчисленные кляксы, исписывал прописями специальные тетради с наклонными линейками.
Когда семья переехала в Москву, оказалось, что полуторамесячный перерыв не пошел мне на пользу: в классе успели сложиться несколько кланов, в которых мне место было заказано, и я остался один.
Попробую охарактеризовать общественно-политическую обстановку в классе «1 Г» на осень 1947 года. Обращаясь к структуре класса, я должен отметить, что его ядро составляли ветераны-второгодники, которых из-за их низкой успеваемости нельзя было перевести в следующий класс. Для некоторых из них это был уже третий срок обучения в первом классе.
Второгодники имели те же преимущества, что и «деды» в армии: они были старше, а поэтому значительно выше ростом и физически сильнее нас – у некоторых даже начинал прорезаться басок, - кроме того, они имели обширный опыт самых разных видов крупных и малых нарушений дисциплины, которым быстро обучили новичков.
 К ним, например, относились стрельба друг в друга из рогаток на уроках, (для рогаток использовались тонкие бельевые резинки с петлями на обоих концах). Петли надевались на большой и указательный пальцы правой руки, что делало такую рогатку совершенно незаметной. Снарядами для рогаток служили свернутые в трубочки кусочки бумаги или скобки из проволоки.
В солнечные дни «пускали зайчиков». Для этого требовались миниатюрные зеркальца. Такое зеркало можно было изготовить, отшлифовав латунный пятак. Во время перемены множество народа стояло около окон, шлифуя монеты о каменный подоконник. Чтобы не терять даром время во время уроков, монеты терли о любой подходящий предмет, например о скамейку парты или каблук собственного ботинка.
Еще одна распространенная шалость состояла в том, что во время перемены в несколько чернильниц бросали по кусочку карбида. Когда начинался урок, из этих чернильниц вылезала густая фиолетовая пена, а в классе распространялся отвратительный сладковатый запах ацетилена…
Но самыми серьезными проступками считались случаи коллективных нарушений дисциплины, инициировавшимися и раскручивавшимися второгодниками. Их авторитет в детской среде был высок, и мог бы быть еще выше, не будь большинство из них чудовищно глупыми, как, например, переростки братья Абдряхимовы. Тем не менее, физическую силу и необузданный нрав второгодников всегда нужно было принимать во внимание, чтобы, ненароком, не оказаться крепко побитым.
Из второгодников отдельно от всех держался Тарасов. Он был весьма смышлен, но плохо учился по той причине, что у него были другие интересы: он принадлежал к криминальной среде.
Всех учеников нашего класса можно было разделить на две большие группы: дети рабочих и дети служащих, причем первая из них составляла абсолютное большинство. Это было следствием социальной политики первых послереволюционных лет. Раньше в «доходных домах» района Страстной площади жила «чистая» публика: художники, адвокаты, инженеры, буржуазия, священники, и т. п. После революции их квартиры уплотнили, вселив в них рабочих с окраин. Потом на окраинах начали строить новые дома, которые заселялись новой, уже советской элитой; то есть социальная карта Москвы имела характер, инвертированный по отношению к любому европейскому городу: пролетарии в центре, элита – на периферии.
Дети рабочих, почти ничем друг от друга не отличаясь, были между собою солидарны. Дети интеллигентов, как и их родители, представляли собой индивидуалистов, объединявшихся в группы не более двух-трех человек. Среди них выделялась группа «евреев», куда входили Кирилл Герценштейн, Володя Кертель и примкнувший к ним Лысый, - Мика Филимонов, крепкий пацан, вследствие какой-то болезни полностью лишенный волос. Отдельно позиционировался Юля Тарханов, сын офицера Генштаба, которого подвозили к школе на служебной машине отца. Юля, не по годам развитый, отличался спокойным характером и большой физической силой: ему никакие альянсы были не нужны; он был самодостаточен. Остальные дети служащих выживали в классе поодиночке, мимикрируя под общую массу.
Я тоже периодически пытался копировать своих одноклассников, то старательно ругаясь матом, то имитируя хулиганские жесты, но эти попытки никого не вводили в заблуждение. Я был слишком ухожен, моя речь была слишком правильной, очень уж я был похож на паиньку – маменькина сыночка, чтобы меня приняли за своего.
Поведение учеников во многом определялось тем, какими методами поддерживалась дисциплина на уроках. Если во время урока не требовалось, чтобы мы писали, руки следовало в принудительном порядке держать сложенными за спиной. За нарушение дисциплины одним учеником его ставили в угол спиной к классу, или выгоняли в коридор, где он мог попасться на глаза директору, Тимофею Денисовичу Полещуку, который отводил нарушителя в свой кабинет и там колотил.
За нарушения, совершенные одновременно группой учеников следовала коллективная ответственность: после окончания уроков весь класс должен был молча стоять за партами в течение часа, держа руки за спиной. Если молчание нарушалось, наказание продлевалось еще на один час, и т. д., до достижения полной тишины и неподвижности.
На переменах мы выходили из класса в большой коридор, по которому кругами совершали медленный моцион вокруг стоявших в центре присматривавших за нами учителей. Поэтому преподавательницы начальных классов мне запомнились скорее не как учителя, а как надсмотрщики детского исправительного заведения. По окончании уроков все классы выстраивались в длиннющую очередь в раздевалку, вившуюся по лестнице до самого верхнего – четвертого этажа.
Реакцией на столь жесткие методы поддержания порядка были вспышки насилия по выходе из школы. Это были либо коллективные «обломы», либо индивидуальные кулачные бои. «Облом» обычно назначался тем, кого подозревали в ябедничестве, но ему мог быть подвергнут и тот, кого не любили, или просто давно не били. Кто-нибудь на перемене обходил класс, сообщая, «сегодня облом Смирному (Смирнову)».
Как это проходило, я хорошо знал на собственном примере. То, что сегодня тебе предстоит стать объектом облома, становилось очевидным сразу по выходе из школы - тебя брала в кольцо тесная ватага одноклассников, бросающих на тебя короткие, жесткие, предвкушающие садистское удовольствие, взгляды. По мере углубления в Южинский переулок, ватага все больше сплачивалась, со всех сторон сжимая жертву, пока, наконец, кто-нибудь не давал сигнал к началу экзекуции, резким ударом ноги выбив портфель из твоей руки. Сразу после этого все на тебя набрасывались, пиная ногами, и нанося удары портфелями по спине и бокам, но особенно стараясь попасть по голове и по лицу. Кроме того, тебя одновременно еще и оплевывали. При первом же вмешательстве прохожих ватага врассыпную разбегалась. Процедура облома не была опасной для здоровья жертвы, но она была унизительной. Это была модель коллективного осуждения.
В отличие от «облома», «стычка» носила индивидуальный характер. Каждый ученик мог с поводом, или без оного, вызвать любого другого на дуэль. Не принять вызов означало себя опозорить: на это никто бы не решился. В назначенный день, после уроков, весь класс собирался возле школы, чтобы посмотреть на «стыкающихся». Победившим считался тот, кто первым «пустит кровянку», так что бить старались по носу.
Вскоре я получил первый вызов: он поступил от подзуженного Герценштейном Кертеля. Когда мы за изгородью школьного двора встали друг против друга, по лицу Кертеля было видно, что он боится, но старается взять себя в руки. Наконец, он решился, и, подбадриваемый криками присутствующих, нанес мне удар по лицу. Однако удар был какой-то смазанный, мне было не больно, я только чувствовал нелепость своего положения, так как мне стало ясно, что, несмотря на науськивание толпы, я не смогу ударить своего противника по лицу, что такое действие неподвластно моей воле; я недоумевал, - что мне теперь предпринять? Тогда осмелевший Кертель ударил меня по носу, и из него пошла кровь, что, однако, так меня и не разозлило.
Поединок я проиграл, и Кертель самодовольно отправился домой. Но не горечь поражения расстроила меня. Я понял, что недостаток агрессивности превратит меня в козла отпущения для всего класса, что меня теперь будут бить все и каждый. Пожаловаться родителям было невозможно: ябедничество считалось самым тяжким преступлением, за которым следовал полный остракизм. И тогда я реализовал пришедший мне в голову план.
Ученики имели право время от времени пересаживаться с одной парты на другую, подбирая себе нового соседа. И я пересел к Тарасову, который тогда сидел один. Тарасов учился в первом классе уже третий год. По сравнению со мной он был уже взрослым парнем; на его спокойном, не по-детски невозмутимом лице лишь изредка проскальзывала нехорошая улыбка, но в целом он производил положительное впечатление. В коллективных шалостях и драках он не участвовал, но все его побаивались.
Мы достигли с Тарасовым молчаливой договоренности: я разрешаю ему списывать у меня школьные задания, по возможности подсказываю ему устные ответы, и делюсь с ним бутербродами с вареньем, которыми меня снабжала мать, он же позволяет считать его моим покровителем. Это сработало: Тарасову даже не нужно было ничего предпринимать: одной его репутации «блатного» было достаточно, чтобы никому не приходило в голову меня задрать. Я был прекрасно защищен до третьего класса, когда Тарасов исчез: по «мокрому» делу он загремел в детскую колонию.

Мою жизнь в ранние школьные годы трудно понять, не зная некоторых подробностей быта того времени. Вокруг царила ужасная бедность. Не в каждой семье был отец, а такие семьи, как моя, в которую отец приносил все заработанные деньги, были вообще наперечет. Дети подчас приходили в школу голодными .
За исключением четырех-пяти человек, включая меня, все ученики были плохо одеты. Мой, пусть и аккуратно заштопанный, но все же костюм-двойка контрастировал с разнокалиберным залатанным тряпьем, в которое было одето большинство класса. Во избежание вшивости все мы были острижены наголо. Перед началом занятий учительница проверяла чистоту рук, лица, шеи и ушей, на родительских собраниях делая замечания матерям грязнуль.

Плохо были тогда одеты и большинство москвичей, ходивших в бесформенной уродливой одежде, как правило, не сменявшейся до ее полного изнашивания. Это определялось не только вездесущей бедностью, но и очень низким уровнем производства ширпотреба; например, шиком считались резиновые женские боты на высоком каблуке, - в них щеголял весь бомонд.
Уродливые черты повседневной жизни всегда распространялись и на жизнь школьную. Когда, после отмены карточек, за некоторыми продуктами, как то: мукой, подсолнечным маслом, мылом, дрожжами, начали выстраиваться многодневные очереди, появление в продаже какого- либо из них сразу отражалось на школьной посещаемости. Многие приходили в школу с написанными на ладони чернильным карандашом четырехзначными номерами; во время перемены они уходили на перекличку, и отсутствовали на одном – двух уроках, а живший с бабушкой сирота Абанин, в такие периоды на уроки вообще не приходил. Учителя и дирекция школы, как правило, очень жестко следившие за посещаемостью, на эти факты закрывали глаза.
На фоне трудностей моей социализации учебный процесс для меня проходил без проблем. Пока большинство моих соучеников учились читать и писать, я, уже имевший в этих вопросах сложившиеся навыки, без усилий усваивал школьную программу, принадлежа к узкой группе отличников. У меня оставалось время для чтения и для занятий в кружке рисования, которыми я уже начинал тяготиться из-за матушки-лени.
Но мать меня заставляла и дальше посещать кружок в Доме Архитектора. Оттуда моя акварель «Салют» была представлена на детскую выставку в ЦДРИ на Кузнецком Мосту, где завоевала призовое место. Я был награжден бесплатной путевкой в пионерский лагерь «Артек». Об этой поездке я расскажу в свое время.
Сейчас же я должен отметить, что тогда в первый раз проявились признаки жизненного стереотипа, в дальнейшем определявшего всю мою профессиональную жизнь: стоило мне на каком-либо поприще добиться маломальского успеха, как я тотчас же это поприще бросал, хватаясь за что-нибудь другое.
Я наотрез отказался от кружка рисования, ссылаясь на школьную занятость. На моей стороне неожиданно выступил дед. «В молодости я бредил рисованием, используя на него все свое свободное время, - так я был этим увлечен. А через силу в живописи и рисунке ничего не добьешься» - сказал он.
Так вмешательство деда повлияло на траекторию моей судьбы, хотя его нужно было бы спросить: в восьмилетнем возрасте он был увлечен рисованием, или это было позже? Ведь Паганини-ребенка отец заставлял играть на скрипке при помощи плетки! Но сетовать на судьбу непозволительно .

Среди событий сорок восьмого года запомнился прием, устроенный на даче по случаю защиты отцом кандидатской диссертации. Были приглашены руководитель диссертационной работы Хлудов и официальный оппонент Щеголев с женами.
Подготовка к этому событию началась заранее и была проведена на высоком уровне: дача была отдраена, мать накупила много деликатесов: колбас, сыров, конфет; приготовила мясную и капустную кулебяки, испеченные по бабушкиным рецептам; был собран урожай клубники.
Этот прием для матери значил очень много: она стремилась выйти за пределы того круга людей, которому принадлежала. У нее было много знакомых и широкий круг общения, но это были простые люди: соученицы по институту Берта и Нина, косметичка Валентина Александровна и маникюрша Валя из парикмахерской неподалеку, несколько ничем особенно не примечательных сослуживцев отца, портниха, перешивавшая ей одежду, сослуживицы с двух мест ее кратковременной работы  – публика, сочтенная матерью мелкотравчатой. По сравнению с ними профессора Хлудов и Щеголев представляли собой элиту, к которой мать мечтала приобщиться.
Одевшись по-парадному, мы с отцом отправились на станцию встречать гостей. Стоял прекрасный солнечный летний день. В предвкушении праздника казалось, что трава и листва деревьев сияют.
На станцию мы явились заблаговременно. Там нам предстала сцена народного гуляния. При станции имелся буфет, где продавались пиво и водка. Был воскресный день, и буфет осадила целая толпа местного люда. Изрядно разогревшись, они под гармошку пустились в пляс. В толпе маячило несколько парней в матросской форме, которые вели себя вызывающе. Атмосфера зловеще накалилась, вот-вот должна была грянуть драка, но здесь подошел поезд из Москвы, заслонив собой и сцену, и то, что на ней потом произошло. Встретив гостей, мы повели их домой.
Профессор Михаил Михайлович Щеголев был высокий стройный седой красивый мужчина лет пятидесяти. Он выглядел и держался величественно. Говорил мало, но каждую безукоризненную фразу выговаривал солидно и с достоинством, причем он не был букой, часто улыбаясь в пышные седые усы. Щеголев был одет в очень хороший светло-серый костюм. Его жена Евгения Александровна по своей внешности и манерам являла пример настоящей, дореволюционного типа, дамы. Она была одета в прекрасно на ней сидевший светло-серый костюм и шляпку с вуалью; ее седые волосы были собраны в строгую прическу.
Алексей Васильевич Хлудов составлял контраст своему коллеге. Энергичный, подвижный Хлудов не замолкал ни на минуту, говорил громко и грубо, подчас выражаясь на грани приличий. Такую манеру поведения он унаследовал от своего отца, Василия Алексеевича Хлудова, который был богатейшим московским купцом и фабрикантом. (Отца Василия Хлудова Лесков вывел в рассказе «Чертогон»).
При таком происхождении можно было считать, что Хлудову крупно повезло, что он пережил революцию, гражданскую войну и период репрессий 30-х годов. Он и сам так полагал, считая, что в тридцать седьмом году его выпустили из Лубянки, где им занялись органы, по той причине, что был выполнен план по посадкам. Может быть, сыграло роль то, что он был прекрасным специалистом, прошедшим производственную практику в Англии, и в политических вопросах вел себя очень осторожно.
Внешность Хлудова была весьма примечательной: коренастый, с крупными чертами волевого, умного лица. Его жена Мария Никитична, ничем особенным не выделявшаяся полная брюнетка, была похожа на украинку.
Празднество удалось на славу. Устроенное на южной террасе застолье было великолепно оживлено Хлудовым, чью бесшабашность, как позже выяснилось, ограничивало только то, что он побаивался Евгению Александровну: когда, проходя по саду, он непринужденно пукнул, то, спохватившись, стал испуганно оглядываться по сторонам, приговаривая: «Как вы думаете, Евгения Александровна не слышала?» Этим он выдал свое старорежимное воспитание, предполагавшее пиетет к настоящей даме.
За столом в центре внимания был Щеголев, которого мать всячески обхаживала и потчевала. «Михаил Михайлович, что же вы конфеты не едите?» - взывала мать. Моя трехлетняя сестрица на это возразила: «Почему не ест, посмотри сколько конфетных оберток у него накопилось!» - что вызвало дружный общий смех.
За трапезой последовала длительная прогулка по нашим окрестностям, которая была подробно задокументирована отцом при помощи фотоаппарата Aggfa, купленного по случаю на барахолке. В конце дня все отправились провожать гостей на станцию.
После этого Хлудов зачастил к нам на дачу, став другом нашей семьи.

Для меня самым заметным событием сорок восьмого года стала поездка в Артек, которая пришлась на сентябрь – октябрь.
Мать меня тщательно к отъезду подготовила, но пойти меня провожать на вокзал ей не хватило духу, и она отправила со мной отца. При расставании отец, по-видимому, тоже серьезно переживавший мой отъезд, убедительно просил почаще писать, снабдив меня целой пачкой открыток с заранее написанным домашним адресом .
В одном со мною купе ехал нахального вида пацан, который, как только поезд отошел, спросил: «Что у тебя на штефк?» Мы вместе осмотрели содержимое моих пакетов. Это были бутерброды и несколько котлет. «Ничего особенного» - разочарованно сказал он. «А у меня есть пирожные, давай их съедим». Я не возражал.
Три дня за окном тянулась равнина, сначала перемежаемая перелесками, а под конец пути, не стало и их. Редкие города мы проезжали ночью, а днем видели лишь небольшие села, редкие церквушки, пасущиеся стада, бредущих по своим делам прохожих. На полустанках и разъездах иногда удавалось вблизи увидеть могучих красавцев – паровозы ФД. Когда поездка уже надоела, на горизонте показались горы, и вскоре мы прибыли в Симферополь.
Здесь нас рассадили в маленькие, на базе полуторки, автобусы, и колонна двинулась в Артек. Вскоре мы углубились в гористую местность, где дорога превратилась в серпантин. У меня начались приступы морской болезни, из-за которых я оказался совершенно невосприимчивым к красоте окружающих пейзажей; даже впервые увиденное из окна автобуса море не оставило никакого впечатления. «Смотри, вон море!» - показала вожатая, но, резко повернув голову, я лишь вызвал у себя новый острый приступ тошноты.
Наконец, мы прибыли в Артек, и нас поселили в Нижнем лагере, занимавшем большой бывший особняк, стоявший на самом берегу моря. Придя в себя, я, наконец, осмотрел окрестности: море, Аю–Даг, Адалары. Сильно штормило. Море предстало не ласковым и дружелюбным, а грозным и рокочущим: волны достигали человеческого роста (то есть, моего роста).
В нижнем лагере мы переночевали только одну ночь, чего оказалось достаточно, чтобы на утро я обнаружил, что все мои туалетные принадлежности бесследно исчезли. В тот же день нас перевели в Верхний лагерь, расположенный в полукилометре вверх по склону. Это было просторное и светлое деревянное одноэтажное строение казарменного типа. Рядом располагались кухня и обширная столовая – самое средоточие лагеря.
Нужно отметить, что в Артеке существовал подлинный культ еды – пища была вкусной и обильной, с большим количеством фруктов и сладостей. После скудных военных и первых послевоенных лет это воспринималось, как большое благо. Милости, которыми мы были осыпаны, в распеваемых в Артеке фирменных песнях приписывались заботам его куратора, В.М. Молотова, чье имя он носил.
Верхний лагерь находился на краю большого парка, занимавшего большую часть обширного плато, обрывавшегося к морю. Из лагеря моря было не видно; мы к нему ходили только в сопровождении вожатых всего несколько раз. Во время морского купания вожатые заходили в воду, и, выстроившись в линейку, отгораживали нам полоску воды, где глубина была нам по пояс, так, что научиться плавать было никак невозможно, - только побарахтаться.
Основное время мы проводили в парке, где нам не разрешалось только подходить к обрыву. Парк Артека был настоящим ботаническим садом, в котором росло множество диковинных растений. Главным среди них был огромный и прекрасный ливанский кедр, вершина которого была видна из любой точки парка. Многочисленные дорожки были засыпаны галькой.

В пределах парка однажды проводилась большая военная игра, наподобие современной «Зарницы». Мне выдали плоский, вырезанный из доски и выкрашенный в черный цвет автомат, хотя я бы предпочел быть пулеметчиком: деревянный, в натуральную величину, пулемет Максим, со щитом и колесами, был снабжен громкой, приводимой в действие рукояткой, трещоткой. Как и полагается рядовому, я не отслеживал хода сражения, выполняя казавшиеся совершенно бессмысленными, приказы, пока не был «ранен». Меня доставили своим ходом в «медпункт», где для меня «сражение» закончилось.

Сухой и ароматный воздух парка я помню до сих пор. Резко обрываясь, парк переходил в уходящие вверх по склону виноградники. Здесь, на отшибе, стояла школа.
Когда оформлялись мои документы, выяснилось, что обучение в Артеке начинается с третьего класса, я же только перешел во второй. Чтобы не рисковать отказом, мать написала в анкете, что я - третьеклассник, и родители строго мне наказали, чтобы я ни в коем случае не проговорился об этом обмане.
Вся тяжесть моего положения выяснилась на первом же уроке: я ничего не понимал. В первом классе таблица умножения осваивалась в пределах 15. В третьем классе она уже использовалась в полном объеме при решении простых, но для меня совершенно недоступных арифметических задач. В первом классе обучали чтению и чистописанию, в третьем уже изучалась грамматика. Значение слова «подлежащее» было мне неизвестно, но само оно звучало нейтрально, не вызывая реакции отторжения, однако, «сказуемое» повергло меня в суеверный страх, от которого у меня внутри похолодело. Так и повелось: с началом каждого урока я впадал в оцепенение, ничего из происходящего не понимая, и ни в чем не участвуя.
Второклассников, как я понял, среди нас было восемь человек. Трое сразу раскололись, и были освобождены от занятий. Когда мы отправлялись в класс, они приступали к играм, или отправлялись в виноградники: урожай уже был собран, и ходить по ним не возбранялось. (Под лозой на каменистой почве временами можно было найти оброненную сборщиками виноградную кисть, превратившуюся в изумительный по вкусу изюм). Но я к ним присоединиться не мог, так как был связан запретом на разглашение моего второклассничества, - мне бы даже в голову не пришло его нарушить.
Таких, как я, осталось пять человек, и все мы стали отъявленными двоечниками. Нас постоянно ругали, «протащили» в местной стенгазете, изобразив в карикатуре наподобие бурлаков, тянущих за перекинутые через плечо канаты огромные ладьеобразные двойки. На другой карикатуре я с глубокомысленным видом стоял около доски. Расположенный ниже текст гласил:
«У доски стоит Сенатов,
Думает он, думает:
Сколько будет трижды пять, -
Так и не придумает».
Увидев карикатуру, я аж поперхнулся от возмущения: таблицу умножения в пределах пятнадцати я знал! Наша пионервожатая Тоня пыталась на меня надавить: придя в палату во время вечернего отдыха, она сунула мне в руки тетрадь с напечатанной на обложке таблицей умножения, и сварливо приказала: «Учи!». Но здесь я проявил твердость, считая, что мучительного присутствия на уроках с меня достаточно, чтобы я еще тратил на занятия свое свободное время. Я был в своем праве!
В том, что я не могу раскрыть свою «тайну», (учительнице и вожатым все было ясно, как Божий день), стало очевидным, когда один из двоечников со слезами на глазах пытался признаться, что он – второклассник. Учительница своим отсутствующим видом дала понять, что она его не слышит, и не услышит.
Отчаявшись заставить меня самостоятельно пройти программу второго класса, меня оставили в покое. Перед отъездом мне даже дали табель, в котором поставили незаслуженные тройки, который я предъявил в родной школе, и меня похвалили (видимо, усмотрев в моей способности учиться на класс вперед ответ на призыв: «пятилетку – в четыре года!») На дальнейшее я усвоил: раз совравши, надо придерживаться этой лжи до конца.
Самыми яркими событиями за время пребывания в Артеке были Побег и Поход на Аю-Даг.
Идея побега родилась как-то совершенно неожиданно после обеда, во время тихого часа, когда по какой-то причине отлучилась наблюдавшая за порядком пионервожатая Тоня. Нам троим больше, чем всем остальным, спать совсем не хотелось, поэтому, опасливо озираясь, мы вылезли из-под одеял и начали расхаживать по палате. «Пойдем, посмотрим на лань» - предложил Витя. (При кухне обитала совсем ручная красавица лань, общая любимица). Прокравшись через дверь, мы вышли наружу. Подойдя к кухне, лани мы не обнаружили, но изнутри слышался разговор поваров между собой. Чтобы нас не обнаружили, мы побежали назад, но возвращаться в палату не хотелось. «Может быть, сходим к обрыву?» - предположил кто-то. Заговорщицки переглянувшись, мы сразу крадучись двинулись в парк. Мое сердце трепетало от страха и предвкушения приключения.
Вскоре мы пересекли границу регулярной части парка, и вошли в чащу, где еще ни разу не бывали. Пройдя по ней совсем немного, раздвинув ветки, мы вышли к обрыву. Море было спокойным и прекрасным. Береговая линия казалась очень близкой – рукой подать. Здесь мы заметили, что обрыв – не настолько крут, чтобы по нему нельзя было спуститься к морю. Не раздумывая, мы, держась руками за скалы, начали спуск, который прошел спокойно и без происшествий.
И вот мы на берегу. Подходим к кромке воды. Море ласково плещется у наших ног. Разуваемся и входим в воду по колено. Дальше решили не идти, ограничившись ловлей мелких медуз, которых мы помещали в найденную на берегу консервную банку. Оглядевшись, мы обнаружили, что находимся на небольшом мысу, заваленном крупными валунами. На поверхности валунов имелись многочисленные квадратные пятна цвета ржавчины.
Позже я догадался, что это были обточенные волнами обломки железобетонных оборонительных сооружений, - свидетели проходивших здесь военных действий.
Опьянев от ранее неиспытанного чувства свободы, мы улеглись на валунах, предоставив себя ласковому октябрьскому солнцу. Из блаженного состояния нас вывел шум нервно приближающихся шагов. Бледная, как полотно, Тоня сначала нас пересчитала, потом сдавленным голосом сказала: «Пошли!»
Нас не наказали, но Тоня исчезла, и нашим новым вожатым стал Жора, кавказского вида юноша, к которому я очень привязался – он смог мне подменить родителей, по которым я уже начал тосковать. Так я в первый раз понял, что свобода проблематична; для ее достижения надо идти на риск, причем за твою свободу, кроме тебя, могут пострадать другие люди.

Поход на гору Аю-Даг занял целый день. К подножью нас подвезли на автобусах, дальше мы строем, поотрядно, начали восхождение. Хорошо расчищенная дорожка с равномерным уклоном вилась сквозь заросли вокруг горы. От этого длительного движения вверх по склону у меня осталось ощущение некого добровольно предпринятого испытания себя на готовность к трудностям жизни.
Через два часа мы были на вершине. Посмотрев через специально сделанную в лесу просеку на море, позавтракав, и оставив в дупле столетнего дуба письмо будущим поколениям, мы отправились в обратный путь, который был много легче, но менее интересен. Сохранилось ли до сих пор наше письмо?

Прошли полтора месяца, и мы отправились домой. На обратном пути мне предстояло еще одно приключение. Узнав о том, что я в артековском вагоне поеду в Москву, старшая сестра матери – Мария, жительница Симферополя – решила этим воспользоваться в целях бизнеса. (Я побывал в ее темной комнатенке в домике вблизи вокзала; в ней мне запомнились складывавшийся гармошкой оконный ставень и висящая на стене перевязанная бантом гитара).
Договорившись с проводницей, она поехала вместе со мной в сопровождении нескольких мешков разнообразных фруктов, закупленных на местном базаре. Из-за фруктов ехать было тесно и неловко, но самое неприятное было впереди.
Для встречавшего меня отца явление окруженной мешками тети Мани было полной неожиданностью. Когда багаж взвесили, то оказалось, что превышены нормы допустимого веса. Взятый за это штраф, однако, оказался гораздо меньше той суммы, которую отцу пришлось выложить за такси, ибо иначе все эти фрукты перевезти было бы невозможно.
Теперь каждый день тетя Маня под недовольными взглядами родителей отправлялась на рынок, чтобы, реализовав фрукты, хотя бы частично возместить затраты отца и заработать деньги на обратную дорогу.
За всеми этими передрягами как-то смазалась моя долгожданная встреча с родителями – быт подтачивает возвышенные начала жизни.
Полученный мной новый опыт существования вдали от дома облегчил процесс моей социализации в классе. В свободное от занятий время я стал участвовать в играх своих одноклассников. Площадкой для таких игр были зады расположенного рядом со школой музея Революции (бывший Английский клуб). Здесь стоял заброшенный, потрепанный временем броневик эпохи Первой Мировой. В глубоком снегу, его окружавшем, проходили наши многочисленные игры «в войну».
От этого места шел сначала пологий, потом становящийся все более крутым обледенелый спуск к Трехпрудному переулку, - место катания на «досках», или «каталках». «Доска» представляла собой деревянную платформу, стоящую на трех коньках; два из них были закреплены жестко, а третий мог поворачиваться вокруг вертикальной оси при помощи рулевой перекладины. Ездили на «каталках» лежа на животе и держась руками за руль; в конце спуска развивалась значительная скорость. Основная опасность такой езды состояла в том, что можно было вылететь на проезжую часть под колеса проезжавшей по улице машины, поэтому моя просьба к отцу, чтобы он мне сделал «каталку», была с негодованием отвергнута: «Ты хочешь уподобиться всякой шпане?»
Иногда кто-нибудь из «шпаны» милостиво предлагал меня прокатить. Я усаживался верхом на хозяина «каталки», и мы, грохоча коньками на ухабах, с ветерком спускались к Трехпрудному. Но просьбы позволить мне проехаться на «доске» самому оставались без ответа. «У тебя для этого кишка тонка» - читалось в самоуверенном взгляде владельца.
Из общественных событий запомнился обязательный визит нашего класса в мавзолей Ленина. Кошмарное впечатление оставили два одинаково безжизненных неподвижных лица: трупа в саркофаге и часового с винтовкой. До конца этого дня меня не покидало подавленное состояние. Больше я никогда в мавзолей не ходил. Когда по окончании учебного года я получил очередную похвальную грамоту, на которой симметрично располагались два овальных портрета вождей, во избежание тягостного воспоминания я старался отводить взгляд от Ленина.
В это же время нас с сестрой окрестили. Тетя Сима, не переставая, преследовала мать душераздирающими рассказами, как ей снится их мать, моя бабушка, как она во сне умоляет окрестить внуков, о чем она мечтала, когда была жива, но сделать не успела, и никак не может успокоиться. Мать, вспоминая бабушку, всегда обливалась слезами, и, наконец, дрогнула.
О крещении в церкви не могло быть и речи: все обряды регистрировались, и о них сообщали по месту работы родителей. Хотя отец был беспартийным, у него тоже могли быть неприятности. Поэтому нас с сестрой крестили на дому у священника. Полный молодой батюшка прочитал молитву, ополоснул нам лица из купели, и при помощи кисти на лбу елеем начертал кресты.
Весь обряд занял не больше десяти минут, но я чувствовал крайнее смущение и неловкость: ведь я был пионером. По отношению к господствующей идеологии я совершил клятвопреступление, святотатство: в свои десять лет я уже полностью отдавал себе в этом отчет. Вместе с тем, о том, чтобы я пошел против решения матери, тоже не могло бы быть речи. Так был совершен очередной шаг в неизбежном коммунистическом двоемыслии.

Летом сорок девятого на даче вовсю росли посаженные осенью деревья и кусты, была значительно расширена клубничная плантация. Продолжалась реконструкция дома: на его крыше истлевший рубероид был заменен дранкой.
Сестра подросла настолько, что постоянно норовила убегать с участка, так, что мне приходилось ее караулить. Вместе с тем, появились проблемы, в которых сестра могла оказаться полезной.
Например, в это время у меня обнаружился суеверный страх темноты. Мне казалось, что в местах, где сгустилась тень, притаилось то, что я называл «нечистой силой». Сконцентрировав встревоженный взгляд на самом темном месте, я обнаруживал едва заметные очертания притаившейся, покрытой шерстью фигуры с  большим мутным глазом и коровьими рогами. Меня охватывал нестерпимый парализующий страх. Поздно вечером меня было невозможно заставить выйти наружу. Тогда вместе со мной отправляли сестру. Она ничего не боялась, и мне с ней тоже было не страшно.

В это время у меня появилась приятельница – внучка Клавы Андреевой Алла, моя ровесница. Ее отец, муж Нюры Василий, вернулся с войны контуженным в голову. Вскоре за ним начали замечать некоторые странности, например, он отстреливал окрестных собак (все собаки имели хозяев: тогда бродячих собак не было). Наконец, с каким-то очень важным советом Василий отправился к Сталину в Кремль. Василия забрали и посадили в психушку, откуда он уже не вышел.
Алла была красивая белокурая девочка, которая научила меня играть в «секреты»: где-нибудь в траве вырывалась ямка, в которую укладывались в виде художественной композиции разные предметы: цветы, желуди, волчьи ягоды, красивые камушки, и т. п. Все это накрывалось осколком стекла, края которого аккуратно замазывались землей. В изготовлении «секретов» мне почудилось нечто постыдное, умственно неполноценное, и наши с Аллой контакты как-то затухли, а потом и вовсе прекратились.
Впоследствии она сделала хорошую карьеру, став мастером кондитерского производства – специалистом по тортам, и вышла замуж за музыканта.

К нам стали наведываться Хлудовы: один раз мы вместе справляли Троицу, украсив террасу большим количеством березовых веток. Хлудов привез дюжину бутылок пива; которые сам, в основном, и осушил, и праздник прошел весело и непринужденно.
В другой раз он организовал поход в Марфино, в прошлом – имение Паниных, у которых он до революции бывал в гостях. Путь был неблизкий – семь километров. Расположенный на берегу пруда дворец и мост, сложенные из кирпича и отделанные белым камнем, были очень красивы, но осмотреть дворец можно было только издалека: в нем располагался дом отдыха летчиков, и посторонним вход был запрещен. Мост был открыт, но к нему лучше было не приближаться: обе его отделенные колоннами от проезжей части галереи были превращены в отхожее место. Этим походом было положено начало моим странствиям в места расположения памятников архитектуры, которым суждено занять большое место в предстоящей жизни.
Когда наступила осень, родители уже не решились оставить меня на даче во время школьных занятий, но в Москву переезжать тоже не хотели. Поэтому мне предстояло полтора месяца самостоятельной жизни. Отец ночевал на даче; мы жили с дедом, но он приходил с работы вечером, а остальное время я был предоставлен себе.
Первое, с чем я столкнулся в московской квартире – невероятное количество клопов. В это время клопы были повсеместны. Популярный анекдот: «Что будет, если скрестить клопа со светлячком? – Тогда в Москве будут белые ночи». С клопами боролись при помощи порошка ДУСТ, но он помогал плохо: много раз мне приходилось видеть клопа, совершенно запорошенного ДУСТом, но, тем не менее, энергично бегущего по каким-то своим клоповьим делам. Поэтому оставалась только тщательная проливка гнезд кипятком из чайника и механическое уничтожение клопов в местах их обитания: под плинтусами, в стыках обоев, под картинами. Вся мебель периодически досматривалась и дезинсектировалась. (Но даже тщательно проведенной операции хватало ненадолго: клопы прибегали от соседей). В течение лета дед эту работу запустил.
Когда становилось совсем невмоготу, он спал сидя на стуле, каждая ножка которого была поставлена в стакан с водой, опустив ноги в наполненный водою таз. Но и это не остановило наиболее смышленых клопов: забравшись на потолок и достигнув удобной стартовой позиции, они пикировали на спящего деда.
Первую ночь я почти не спал, слушая раздающиеся в ночи паровозные гудки и автомобильные клаксоны. Стоило лишь погасить свет, как, примерно через пять минут, я вскакивал от болезненных, прямо-таки собачьих, укусов. Зажегши свет, можно было наблюдать, как десяток крупных темнокоричневых насекомых срочно улепетывают в свои укрытия. Если же удавалось заснуть, то ты вскоре просыпался от нестерпимого зуда, вызванного множественными укусами, и обнаруживал на простыне не только крупных, но целые полчища отовсюду набежавших мелких клопов – подростков, передавить которых уже не представлялось возможным. Вскоре срочная антиклопиная операция, проведенная отцом, и привычка ввели мою жизнь в нормальное русло – ведь если ты не можешь изменить ситуацию, ты должен ее принять.
Свою новую свободу я встретил с известной долей ответственности: я скрупулезно выполнял все домашние задания, и только после этого отправлялся гулять, - чаще всего – на Патриаршие пруды.
Меня, как и большинство моих сверстников, влекла к себе вода пруда. Я спускался к ее кромке, в которой всегда можно было увидеть что-нибудь интересное: камушек или дохлого малька, какие-нибудь мелкие бытовые предметы. Однажды я выковырял из грунта древнюю медную монету с полустершейся надписью, в которой присутствовала ; (ять). Монета была массивной и грубой; краешек ее был оторван вместе с частью надписи. Я долго хранил эту монету, полагая ее ценной археологической находкой. Позже она куда-то затерялась.
У пруда были два таинственных объекта: спускной канал и затонувшая лодка. Перекрытый кирпичной аркой спускной канал располагался в одном из углов пруда. Находясь на его берегу, нельзя было разглядеть, чем он заканчивается. Как только ни выворачивал я шею, ничего, кроме осклизлых кирпичных стенок, теряющихся в темной глубине туннеля, увидеть я не мог. Отсюда – таинственность, допускавшая, что туннель – место обитания какого-то фантастического существа – Змея, или Водяного.
Близ противоположного берега пруда при определенном освещении в глубине была видна затонувшая лодка, наполовину вросшая в дно. Ее поверхность заросла тиной, придавая ей древний и зловещий вид, наводящий на мысли об утопленниках. Архетипы коллективного бессознательного находят для себя выход даже в прозаической обстановке большого города.

Естественно, что свобода открывает путь и для запретного. В присутствии матери нарушение запретов не наказывалось: оно просто категорически исключалось.
Оставшись один, я предавался запретному с особым наслаждением. Например, придя из школы, я забирался на подоконник, осторожно высовывая ноги наружу, и болтая ими в пустоте лежащего внизу переулка, от чего по ступням как бы пробегал электрический ток. Или играл в «салют». Взяв в левую руку спичечный коробок, я ставил спичку вертикально, прижимая ее указательным пальцем головкой к шероховатой поверхности коробка. Щелчком пальцами правой руки спичка одновременно и зажигалась, и направлялась в кувыркающийся полет к потолку комнаты. Падение спички мною тщательно отслеживалось, поэтому правила противопожарной безопасности были соблюдены.
Но однажды я потерял след упавшей спички. Оглядевшись, я не заметил ничего подозрительного, и стал собираться в школу. Уже заперев дверь, я почувствовал какую-то тревогу: я не забыл, что не смог отследить место падения спички. Отперев дверь, я заглянул в комнату. И тут же заметил, что над кроватью вьется дымок. Подбежав, я увидел, что за поставленной «на попа» подушкой горит покрывало, причем пламя уже перекинулось на обои. Не думая о боли, я быстро голыми руками пламя заглушил. Но на стене и на покрывале чернели два обгорелых пятна. Пятно на покрывале можно было прикрыть подушкой, а для сокрытия гари на обоях не оставалось ничего другого, как двумя кнопками прикрепить на стене лист чистой бумаги.
Конечно, отец тотчас же этот лист заметил, и спросил, в чем дело. Я сразу во всем сознался. Отец задумался, но никак на мои слова не прореагировал, промолчав. Больше я в «салют» не играл.

Между тем в стране шла «антисионистская» кампания. Присущая ей терминология была настолько на слуху, что однажды чем-то мною недовольная сестра, желая меня заклеймить, припечатала: «космополит безродный!» Возможно, она предчувствовала мою склонность к западническому мировоззрению, в дальнейшем разворачивавшуюся той мере, в которой это позволяла конъюнктура.
В обстановке антисионистской кампании у меня сложились приятельские отношения с Кириллом Герценштейном (прозвище – Кирос), и я частенько заходил к нему домой. Он жил в переулке Садовских, рядом с театром Юного Зрителя. (Во дворе театра временами можно было видеть вывешенные для чистки и проветривания театральные костюмы, например, разнообразные мундиры, в том числе, китель генерала вермахта).
Отец Кирилла и его красавица мать, которая была похожа на моделей Модильяни, целые дни проводили на работе, и мы чувствовали себя вольготно в двух занимаемых ими просторных комнатах. Кирилл был похож на мать: у него было удлиненное, красивой лепки, лицо и миндалевидные, с платиновым блеском, глаза. Его лоб эффектно рассекал вертикальный шрам: в первом классе, как-то, расшалившись во время перемены, он разбил голову о радиатор центрального отопления. Его увезли на скорой.
У Герценштейна мне нравился огромный, старый, обшитый черной кожей диван, из которого всюду торчали клочья конского волоса. Сидя на нем, я разглагольствовал о футболе, хотя на стадионе ни разу не бывал, и, честно говоря, даже не слушал футбольные радиорепортажи Вадима Синявского, которые тогда выполняли ту же роль, что теперешние телевизионные трансляции. Но слыть аутсайдером я не хотел, и придумал, что я болею не за «Спартак», и не за «Динамо», как все, а за маргинальную «Торпедо» (я объяснял это тем, что мать некогда работала на заводе им. Сталина, на котором эта команда и базировалась); что моим кумиром является не общий любимец Башашкин, а малоизвестный форвард Пономарев. Догадываясь о том, что я просто выпендриваюсь, Кирилл как-то издевательски отозвался о моем «кумире»: «Видишь, вот кости от твоего Пономарева!»  - и при этом показал на тарелку с куриными костями.

Осенью семья вернулась в Москву, но я привык к самостоятельности, и пользовался ею в части развлечений, например, ходил в кино, самостоятельно выбирая репертуар.
На площади Пушкина, на углу, рядом с «домом Фамусова» располагался кинотеатр «Центральный». Чтобы попасть на сеанс, нужно было придти заранее и отстоять длинную очередь. Там я посмотрел немало фильмов, но советские фильмы, за исключением «Кубанских казаков», не запомнились. Зато я прекрасно помню фильмы голливудские, например, «Три мушкетера».
 Перед показом американских фильмов на экране демонстрировалась надпись: «Этот фильм взят в качестве трофея при разгроме немецко-фашистских захватчиков». За этим следовало великолепное черно-белое зрелище, где одетые в шляпы с перьями, и пышные камзолы, мушкетеры, перекрестившись огромными кружками с вином, и это вино выпив, разъезжали на прекрасных лошадях, напевая: «А - вар вар вар вар вара!», потом сражались на шпагах, затем снова пили вино, и, наконец, перевернув красавицу Миледи вверх ногами, лихо вытряхивали из-за ее корсажа компрометирующее письмо. Все действие проходило в роскошных, устеленных коврами, апартаментах с огромными зеркалами. Когда после просмотра фильма я вернулся домой, мне впервые открылось убожество нашего жизненного антуража, и я догадался, что искусство – это отдушина.
В ту эпоху подлинным «хитом» стали фильмы о Тарзане. Первый же фильм, начинавшийся катастрофой самолета над Африкой, и появлением чемпиона по плаванью Вайсмюллера в роли Тарзана вызвал невероятный ажиотаж. Фильм вышел летом, и мы смотрели его стоя, в клубе института Кормов на Луговой.
За первой в течении нескольких лет последовали еще несколько серий. Примитивность киноязыка и выбор героев – а это были культурист Тарзан, враскачку перемещающийся по джунглям, перескакивая с одной лианы на другую, периодически издающий вибрирующий вопль, сексуальная брюнетка Джен в купальнике, обезьяна Чита, затмевающая людей своим интеллектом, злодей капитан Фрай в колониальном шлеме, стада слонов, племена туземцев – вся эта клюква в неизбалованной зрелищами стране обрекала эти халтурно сделанные фильмы на невиданный успех, особенно у подростков. К редкому дереву не была привязана веревка для раскачивания; с утра до вечера город оглашали доносящиеся со всех сторон «тарзаньи» крики. 
Вторым часто посещаемым кинотеатром были «Новости дня» на Тверском бульваре. Он располагался в квартале двухэтажных домов, на месте которых сейчас разбит сквер, прилегающий к Пушкинской площади. Здесь можно было по дешевке посмотреть документальные фильмы, но меня в нем особенно привлекал стоящий в фойе огромный стол, на котором стопками были выложены все журналы, вышедшие за последний год. Порыться в них и посмотреть картинки было захватывающе интересно!
 Еще я по выбору посещал кинотеатр Повторного фильма, где смотрел отечественную киноклассику: «Дети капитана Гранта», «Пятнадцатилетний капитан», «Тринадцать», и другие.
Смотрел я, конечно, и фильм «Чапаев», но сочувствовал (тайно) не Василию Ивановичу, а бравому белому офицеру в белых перчатках из психической атаки («Красиво идут». – «Интеллигенция!»). Я не хотел, чтобы его убили. Много позже я узнал, что бравого офицера играл выдающийся актер Ливанов.

Судя по отсутствию воспоминаний, учеба никаких трудностей для меня не представляла. Я закончил третий класс с очередной похвальной грамотой.

Летом пятидесятого года началась война в Корее. «Это война с нами? Ведь Корея – это Советская союзная республика!» - спросил я отца (я перепутал Корею с Карелией). – «Корея в СССР не входит, но находится под советским влиянием» - объяснил мне отец. Шум, поднятый по поводу этой войны по радио, смутил не только меня. Наша соседка по даче, старушка Пашкова, услышав про войну, и не поняв, где она разразилась, от расстройства умерла.
С этого момента я начал систематически, каждый день, просматривать газеты в поисках материалов о Корейской войне, вырезая статьи, фотографии и карикатуры, посвященные ей. Но о войне сообщалось очень скудно: как правило, это было всего несколько строк под рубрикой «Положение в Корее», но так я постепенно втянулся в чтение «взрослой» газеты – до этого я выборочно читал лишь выписывавшуюся для меня совсем неинтересную «Пионерскую Правду».

Между тем на даче развернулись строительные работы: началось возведение второго этажа над теплой комнатой. Для этого наняли бригаду плотников.

Подготовка строительства началась еще в конце зимы. Я сопровождал отца в поездке в магазин строительных материалов в Лобне. Зимой, в отличие от летнего времени, наличествовал весь необходимый ассортимент: бревна, доски, тес. Остро стояла проблема перевозки: снег в том году выпал по пояс. Отцу повезло: ему подвернулась военная пятитонка с целым взводом солдат, которые решили подзаработать. Когда наезженная дорога кончилась, эти здоровые парни буквально на себе протащили груженую машину через глубокие сугробы. Отец им неплохо заплатил, они были довольны, а мы были просто счастливы в связи с успешным завершением операции.

 И вот теперь три хмурых бородатых деревенских мужика сооружали теремообразную пристройку. Одновременно печник, руководствуясь комплектом чертежей, складывал из кирпича большую печь, которая должна была заменить металлическую Сущевскую плиту и сделать теплую комнату еще теплее. Наконец, дед своими руками на площадке 1,5;1,5 м построил изумительную винтовую лестницу на второй этаж, которая стоит до сих пор.
Новая массивная печь позволяла не только натопить помещение, но и поддерживать в нем температуру, так как остывала довольно долго – за 8–10 часов. Это позволило не только задержаться на даче осенью дольше обычного, но провести на ней зимние школьные каникулы 1951 года.
Погода стояла солнечная и морозная – с температурой ниже двадцати градусов, но у нас было тепло.

 Самым запомнившимся событием была топка печки. При закрытой дверце печка весело гудела. На ее ровный гул накладывалось потрескивание взрывающихся углей, по периферии дверцы через щели бил яркий свет пламени. Некоторые ярко-красные угольки через поддувало вываливались на лежащий перед плитой жестяной лист, и там темнели, выпуская синеватые струйки душистого древесного дыма. Когда дверцу открывали, пламя присмиревало, покорно лижа закопченные днища поставленных на плиту кастрюль. Подложенные на решетку свежие дрова, казалось, совсем было гасили пламя; светилась лишь раскаленная масса лежащих под ними углей. Но после закрытия дверцы свежие дрова сначала пели тонкими голосами, потом начинался треск, похожий на выстрелы, сменявшийся постепенно усиливавшимся низким гулом пламени.
По окончании топки, когда угли подергивались пепельной пленкой, трубу закрывали, и, чтобы не угореть, выходили на улицу смотреть звезды (на звездное небо, метель, и морской прибой можно смотреть бесконечно).
 
Днем мы с сестрой катались на коньках по обледенелым дорожкам цветника: в те годы были популярны именно коньки – время увлечения лыжами наступит позднее.
Еще из той поездки запомнились красногрудые снегири, небольшими стаями перелетавшие с куста на куст, издавая тихие жужжащие звуки.

Каникулы на даче мать решила проводить не от хорошей жизни: в Москве отношения с Косым менялись от плохого к худшему. Озлобленный тем, что его жизнь зашла в тупик, Косой хотел отдуплиться на матери, но она себя в обиду не давала, что приводило его в бешенство, и он дошел до рукоприкладства.
Помню такой случай. Однажды, не в силах больше терпеть крики, доносящиеся из кухни, я выскочил из комнаты, и мне предстала такая картина: сильно побледневший отец стоит между испускающей поношения матерью и истошно вопящим, размахивающим кулаками Косым. За ними с недобрым выражением лица наблюдает готовый в любую минуту вмешаться в потасовку Колька. Зрелище это потрясло меня настолько, что я, желая призвать людей на помощь, выскочил на лестничную клетку.
 На верхнем, шестом этаже лестница была освещена дневным светом, льющимся через стеклянную пирамиду фонаря. По мере того, как я бежал вниз, крича в гулкое пространство лестничной клетки слова: «Скорей! Скорей!», вокруг меня сгущался сумрак, казалось, заглушавший мой и без того тихий и сдавленный голос, оставшийся никем не услышанным. Подбежав к входной двери и высунувшись на улицу, я понял, что ничего сделать не могу. Вернувшись домой, я увидел, что противники разошлись, а отец обрабатывает ватным тампоном ссадину на лице матери.
Родители подали на Косого в суд за избиение, но он сам себе поставил под глазом здоровенный синяк, в результате чего суд наложил наказание как на истца, так и на ответчика, присудив им одинаковый штраф в размере трехсот рублей. В результате этого у родителей созрела решимость любой ценой сменить место жительства, что им удалось уже через год.
Для меня рубеж 1950/1951 годов стал временем качественных изменений, временем перехода от детства к отрочеству. Это проявилось во многих отношениях, о чем по порядку.

Глава четвертая

Во время обучения в первых трех классах, я пользовался преимуществами хорошей дошкольной подготовки, и, не испытывая никаких трудностей, ходил в первых учениках. В четвертом классе весь имевшийся запас был исчерпан, и мне пришлось серьезно работать. Особенно это относилось к математике, потребовавшей нешуточных усилий и большого умственного напряжения. Мое отношение к учебному процессу изменилось: начиная с этого времени я начал ходить в школу, как на работу. Таким образом, я, как в свое время Адам, был изгнан из рая своего детства.
В это же время я серьезно пристрастился к чтению, причем читал не те книги, что традиционно предназначаются детям, а настоящую литературу. Так, просматривая книги домашней библиотеки, я набрел на томик Чехова. Начал читать, и больше не мог оторваться, пока не прочел все. Прочитанное оставило такое сильное впечатление, что у меня начались нервные срывы и даже истерики, не на шутку встревожившие родителей.
Потом я в потаенном месте обнаружил растрепанный том дореволюционного издания Анатоля Франса с романом «Таис», и тайком от родителей его прочитал. За ним последовал «Остров пингвинов» того же автора. Эти вещи расширили мою осведомленность в вопросах психологии пола. Однажды, шутя, мать назвала меня сластолюбцем. «Сладкоежка» - поправил я ее. «Какая разница?» - спросила мать. «Это не одно и то же» - сказал я, и густо покраснел.
С этого времени и впредь я стану отъявленным Читателем.

Очень важное изменение произошло в том, как меня воспринимали взрослые. В первый раз это проявилось в истории с Тархановым.
Тарханов, мой ровесник, был туповат, но отличался большой физической силой. Так, как я вызывал у него неприязнь, он начал меня терроризировать, не давая проходу и поколачивая, - сначала несильно, а потом, почувствовав свою безнаказанность, все сильнее и сильнее. Я же вынужден был подчиняться жесткому правилу: не жаловаться, и его побои терпеть. Наконец, мать заметила, что я весь в синяках, и потребовала объяснений. Пришлось обо всем рассказать.
Не обращая внимания на мои категорические возражения, мать отправилась в школу, и вскоре к нам домой пришел отец Тарханова, офицер в чине подполковника, весь рассыпавшийся в извинениях. Он заверил родителей, что его сын строго наказан, и больше никогда ни в чем подобном замечен не будет. Перед его уходом, его и мой взгляды встретились, и я ему улыбнулся; в эту улыбку я попытался вложить дружелюбие и благодарность. Его реакция меня поразила. В ответном взгляде выразились ненависть и озлобленность, которых до сих пор мне не приходилось встречать ни в одном направленном на меня взгляде взрослого человека.
Так я в первый раз почувствовал себя вполне взрослым. В следующий раз что-то похожее случилось между мной и нашей историчкой, полной кургузой женщиной с жидкими светлыми волосами. На уроке она оговорилась, и ее оговорка могла быть понята двусмысленно, на что я отреагировал легкой улыбкой. Учительницу это взбесило, она разразилась гневной тирадой, заклеймив меня за невоспитанность. После этого до конца учебного года она на меня смотрела, как на личного врага.
 Итак, посторонние взрослые люди начали видеть во мне не ребенка, а личность, по отношению к которой возможно позиционирование, как позитивное, так и негативное. Теперь я был вынужден сознательно участвовать в формировании своего социального положения, нести за себя ответственность. Былая простота жизни постепенно улетучивалась. Рефлексия со всех сторон подтачивала рай моего детства, пока он окончательно не растаял, навсегда уйдя в края ностальгических воспоминаний.
Свое повествование о детстве я заканчиваю выборочным просмотром картин нашей дачной жизни конца сороковых – начала пятидесятых годов, выбирая те из них, которые в наибольшей мере сохранили цвета, звуки и запахи того бесконечно далекого, вызволенного и забвения волшебством памяти прошлого.

…Утро: часов девять. Мы с сестрой и матерью завтракаем на террасе. Яркое утреннее солнце просвечивает через густую листву деревьев, бросая на стол расплывчатые тени слабо шевелящихся от легкого ветерка ветвей. Воздух прохладен и пахнет росой. На завтрак - простокваша, манная каша, фруктовый кисель, и только что испеченные, еще теплые, пышки. Простокваша густая, покрывшаяся сверху слоем сливок, из которого выступает брошенный в чашку для прокисания молока кусочек черного хлеба. Манная каша обильно полита пенками, снятыми вчера при варке клубничного варенья. Пышки, внутри мягкие и нежные, на поверхности имеют поджаристую темнокоричневую корочку. Попытки сестры шалить: петь, болтать ногами, наталкиваются на всегдашнюю строгость матери. Я же давно правила поведения усвоил, и веду себя паинькой.

…Вечер: я встречаю отца на железнодорожной станции. К путям мне подходить запрещено, поэтому я стою в том месте, где пешеходная тропинка отходит от насыпи. И вот из-за деревьев появляется замедляющий свое движение паровоз. Громко завизжав тормозами, он останавливается, попыхивая паром, прямо передо мной: до него – каких-нибудь двадцать метров. На находящуюся в отдалении платформу высыпают многочисленные пассажиры, среди которых я пытаюсь высмотреть отца. Пока что я его не вижу: возможно, он ехал в одном из последних вагонов, и его закрывает состав. Между тем поезд отправляется. Паровоз издает пронзительный гудок. Вслед за этим из расположенной на котле песочницы по тонким трубочкам на рельсы под колеса паровоза сыплется мелкий песок. Весь окутавшись паром, паровоз начинает лихорадочно вращать колесами, громко стуча всеми своими металлическими суставами. Теперь, когда поезд постепенно стронулся с места, и медленно пополз, вращение колес стало спокойным и методичным, проводимым в постоянно нарастающем темпе. Наконец, я вижу, как в толпе прибывших мелькнуло лицо отца. И вскоре он ко мне подходит, мы здороваемся, и быстрым шагом направляемся домой.

…Намечается большая варка варенья; в этом мероприятии задействована вся семья. Первая фаза – сборка ягод. Наиболее трудоемкая ягода – смородина. Сидя на корточках, или на маленькой скамеечке, приходится работать по много часов подряд. Крыжовник можно собрать быстрее, но его кусты колючи, в результате чего руки покрываются густой сетью царапин. Кусты малины тоже колются; кроме того, нужно тщательно осматривать каждую ягоду: не червивая ли она?
Потом ягоду нужно предварительно обрабатывать. Если это смородина, то вся семья, включая деда, садится стричь ягоды. У каждой ягоды ножницами отстригается не только плодоножка, но и «хвостик» - засохший венчик цветка. Это длительная и кропотливая работа. Еще сложнее обрабатывать крыжовник. В оболочке каждой ягоды при помощи специального ножичка, представляющего собой расплющенный с одного из концов гвоздь, делается разрез, через который вычищаются ее внутренности. Обработанные ягоды в больших фаянсовых блюдах засыпаются сахарным песком, в который они «пускают сок».
В это время ведется подготовка дров и таза. Чтобы обеспечить слабое «медленное» пламя, нужны гнилушки. Для этого совершается поход в поисках сгнивших пней. Пни разбиваются на части и в мешках доставляются на место. Медный таз для варки варенья, - наследство, доставшееся то бабушки, должен быть начищен до блеска. Подготовка чистящего средства – тонкого кирпичного порошка – моя задача. Для этого нужно долго тереть друг о друга два куска кирпича, собирая образующуюся кирпичную пыль.
Наконец, все подготовительные работы закончены. Варка проводится на Сущевской плите, выставленной в сад. Когда пламя разгорится, мать ставит на плиту таз с насыпанной в нем горкой сахарным песком. В сахарную горку наливается стакан воды. Через полчаса сахарный сироп закипает, и в него высыпается порция ягод. Дальше священнодействует мать. Помешивая кипящее варенье, она снимает на блюдце образующуюся пенку – самую вкусную из сладостей .

…Мать энергично идет из сада, таща за собой безуспешно пытающегося вырваться здорового рыжего парня, которому на вид лет четырнадцать. Дойдя до террасы, она зовет нашу домработницу Валю , и они вдвоем связывают парню руки веревкой и другой веревкой привязывают его за пояс к стойке террасы. Парня мать застала за обчисткой наших смородиновых кустов. Теперь она требует, чтобы он себя назвал. Парень насуплено молчит. «Придется сдать тебя в милицию» - угрожает мать. На глазах парня появляются слезы. «Я больше не буду» - начинает он канючить. Между тем наступает обеденное время. Пленному отвязывают правую руку, и дают миску щей, которые он с аппетитом уплетает. Стоя в сторонке, я смотрю на него, как на диковинного зверя в зоопарке: меня к выполнению тюремных функций не привлекают. Покормив арестанта, и снова его связав, мать уходит, наказав домработнице Вале от парня не отходить. Сразу по ее уходе парень начинает умолять Валю, чтобы она его отпустила, но ей это ни к чему.
Через час мать возвращается, но приводит не милиционера, а знакомую старушку, жительницу деревни Троица. «Мишка!» - вскрикивает она – «Ах ты, бессовестный, как тебе не стыдно воровать! – Это Мишка Куликов» - объясняет она матери – «сейчас я пришлю за ним его деда, и он его хорошенько отлупит!»
И действительно, вскоре появляется высокий сухопарый мужик. Метнув на парня ничего хорошего не обещающий взгляд, он церемонно извиняется перед матерью. Парня отвязывают, и он уходит в сопровождении деда .

…Конец лета. Мы сидим перед столом в большой комнате дачи. Свисающая с потолка лампа, окруженная плотным абажуром, ярким светом отделяет стол и сидящих за ним нас от полумрака остальной комнаты и черноты окон. Дед рассказывает нам с сестрой гриновского «Крысолова». Рассказывает великолепно, - так, что эта история представляется нам зримо, как в кино, ее интрига порождает саспенс. Занятая своими делами мать прислушивается к рассказу: она тоже увлечена повествованием. И вот наступает финал, и достигается катарсис. Чтобы показать, что я понимаю иносказательность рассказанной истории, я спрашиваю деда: «Кто имеется в виду под крысами?» «Евреи» - отвечает дед.
Когда, лет десять спустя, я прочел этот рассказ Грина, то был разочарован: в изложении деда он выглядел ярче и динамичнее, чем в оригинале.

 

II Отрочество

Глава пятая

Каких только сближений не обнаружишь, всматриваясь в историю своей жизни! Одно из них пришло мне на ум во время чтения мемуаров Аполлона Григорьева. Семья его родителей сначала жила в доме Козина, (Большой Палашевский, д.6), в котором теперь располагалась баня, - в раннем детстве в ней доводилось мне мыться (смотри часть I, Детство). Позже я поступил в 122 школу, расположенную наискосок от этого дома. Каждый раз, когда я подходил к школе, мой взгляд всегда был неизменно направлен на это скромное двухэтажное  строение, которое, первоначально видимое только сбоку, по мере моего продвижения постепенно разворачивалось ко мне своим фасадом. Этим сценическим эффектом здание было обязано удачному выбору места его постройки. Были и другие поводы для привлечения внимания к этому дому.
Так, среди учеников бытовало поверье, что на четвертом этаже школы есть окно, через которое можно заглянуть в женское отделение бани и полюбоваться обнаженной натурой. Я там побывал, ничегошеньки не увидел, но, тем не менее, с важным видом обменивался со своими товарищами выдуманными впечатлениями. Таким образом, дом Козина для меня был и остается одним из отличительных знаков местности, в которой прожил я первые тринадцать лет своей жизни.
В своих мемуарах Аполлон Григорьев далее пишет, что из дома Козина его семья переехала в Замоскворечье, поселившись рядом с церковью Спаса на Болванах. Разве не удивительно, что наша семья из окрестностей дома Козина, из Козихинского переулка (обратите внимание на любопытное созвучие), тоже переехала в окрестность церкви Спаса на Болванах, в дом, построенный в начале XX века ее священником? Подобно тому, как Аполлон Григорьев любовался храмом из своего дома, так и мне из окна коммунальной кухни открывался прекрасный вид на ту же церковь, но теперь уже превращенную в склад кондитерской фабрики «Рот Фронт», заполнявшей окрестности концентрированными ароматами своей продукции .

Мы переселились в две комнаты коммунальной квартиры, проведя обмен с бывшей женой нашего нового соседа Льва Петровича Тарнавского. До развода семья Тарнавского занимала три смежные комнаты, в две из которых можно было попасть только через третью. Таким образом, большая из двух наших комнат была проходной – через нее ходили Тарнавский, и его гражданская жена Маргарита Семеновна. Несмотря на это, мы считали, что наши жилищные условия существенно улучшились. Во-первых, мы избавились от соседства Косого – это уже воспринималось, как большое благо. Во-вторых, наша жилплощадь увеличилась в полтора раза. То, что одна из комнат проходная, не создавало больших неудобств, так как Тарнавский с женой целый день были на работе (Тарнавский работал в Подлипках, в «почтовом ящике», снабженцем), ведя по вечерам светскую жизнь, - ходили в гости и посещали театры. Кроме того, в квартире имелся телефон – по тем временам вещь довольно редкая.
На момент нашего переезда Тарнавскому было за сорок. Это был интеллигентный еврей с очень представительной и эффектной внешностью. Мне он напоминал голливудского актера тридцатых годов: величественная осанка, красивой формы череп, смуглая кожа лица, высокий, покрытый «благородными» морщинами лоб, тяжелая челюсть, слегка впалые щеки, отличавшиеся странной, переходившей в коричневый цвет краснотой (возможно, она была вызвана пристрастием Тарнавского к крепким напиткам), темные, с маслянистым блеском глаза. Он сильно заикался, но это лишь добавляло его речи убедительности и назидательности. Большую часть времени он затрачивал на уход за своей одеждой – чисткой и глажкой костюма и рубашек, полировкой туфель, и т. п.
Маргарите Семеновне было под тридцать – это была настоящая красавица, - высокая стройная брюнетка с длинными ногами, пышной грудью и тяжелыми бедрами (видимо, сказывалось, что ее отец был татарин) . Картину дополняли большие карие, окруженные длинными ресницами, глаза на удлиненном, скуластом,  выразительной лепки, лице.
Кроме нашей семьи и Тарнавского с женой, в квартире жили еще четверо. Самую большую комнату занимала семья, состоявшая из начальника строительного треста Бориса Семеновича Щепелева, крупного, солидного и интересного седовласого мужчины под пятьдесят, его маленькой, хрупкой, похожей на подростка, жены – Валентины Федоровны, домохозяйки, и их дочери Нины – полноватой девушки, студентки Биофака МГУ, будущего специалиста по «мичуринской» биологии (не путать с настоящей, «буржуазной», биологией). Нина унаследовала отцовскую грубоватую лепку лица, которая идет мужчинам, но женские лица, как правило, делает невыразительными.
В маленькой комнатушке, выходившей на кухню, ютилась Наталья Павловна, поповна, бесцветная старая дева пенсионного возраста, всю жизнь проработавшая секретаршей .
Квартира располагалась на третьем этаже четырехэтажного кирпичного дома, выходившего парадным входом в Большой Спасоболвановский переулок . Лишенный каких-либо украшений, снаружи даже не оштукатуренный, внешне дом выглядел неказисто, но внутри был добротным, удобным и уютным. В нем прекрасно сохранилась массивные дубовые двери и старый паркет, а туалет украшал элегантный английский унитаз с надписью “The Trent” на рабочей поверхности.
Через окно большой комнаты были видны двухэтажные дома, окружавшие наш переулок, дальше он упирался в Новокузнецкую улицу, на другой стороне которой, за деревьями небольшого сада, виднелся красивый особняк Прокуратуры города Москвы. По Новокузнецкой улице ходили трамваи, чье погромыхиванье стало умиротворяющим рефреном домашней жизни, постоянным признаком здешнего места. Одно из двух окон маленькой комнаты выходило прямо в переулок. На его противоположной стороне высился семиэтажный, дореволюционной постройки, доходный дом. Подойдя к окну, можно было наблюдать сцены домашней жизни обитателей квартир всех его этажей ниже четвертого, чем я часто занимался на досуге. Около этого окна, в тихую погоду был слышен бой часов Спасской башни Кремля .
До революции вся квартира принадлежала отцу Льва Тарнавского – он был человеком весьма состоятельным. Но лишь в единственной комнате, где теперь жил его сын, были собраны вещи - обломки иной, навсегда ушедшей дореволюционной жизни. Это был и замечательный, красного дерева, полированный письменный стол, и просторное глубокое кожаное кресло, и украшенный прихотливой резьбой буфет, заполненный фарфоровыми сервизами и бокалами Baccarat. Повсюду были расставлены многочисленные украшения – вазы, статуэтки, мелкие предметы домашнего обихода. Особенно мне нравилась черненой бронзы пепельница в виде исполинской мухи, твердо стоявшей на своих шести лапах. Крылья мухи откидывались, предоставляя для пепла и окурков ее обширное брюшко. Все эти вещи неизменно притягивали взор, так как разительно отличались от грубых советских поделок изысканностью, безупречным вкусом и качеством выделки. Тарнавский понимал, что обладание этими вещами создают ему ауру отличия, отличия даже большего, чем обладание красивыми женщинами (его первая жена тоже была красавицей), и ценил их не меньше.
Одна из вещей Тарнавского оказалась за пределами своего заповедника. Когда мы переехали, в нашей большой комнате висел чудесный светильник в стиле «модерн», принадлежавший Тарнавскому. Высоту подвески лампы, окруженной большим стеклянным зеленым абажуром, можно было изменять при помощи тонкой золотистого цвета цепочки, элегантно свешивавшейся сбоку наподобие цепочки пенсне. Когда светильник пришлось вернуть хозяину, заменив его на люстру a l; Московский метрополитен, комната как-то сразу потускнела.

Атмосфера комнаты Тарнавского была притягательной. Неслучайно со мной однажды произошел удивительный случай, когда я глубокой ночью проснулся, стоя в проеме открытой мною двери, разбуженный непривычным, незнакомым похрапыванием. Это был сеанс лунатизма: я во сне зашел в комнату Тарнавского! Оставшись незамеченным, я, тихонько прикрыв дверь, быстро ретировался.

Наше жилище было обустроено так. По входе из коридора в большую комнату, слева, за ширмой, стояла кровать деда; справа стена шла заподлицо с дверным проемом, но через два метра от входа комната примерно на метр расширялась вправо, оставляя место для прохода в комнату Тарнавского. Это место при помощи поставленных рядом друг с другом платяного шифоньера и книжного шкафа было выгорожено, образовав импровизированный коридорчик. На остальном пространстве комнаты располагался большой раскладной обеденный стол, обставленный венскими стульями. Вдоль левой стены громоздился сервант выпуска ранних пятидесятых годов, рядом с ним был вход в маленькую комнату. Вдоль внешней стены, перед окном, стоял диван, на котором спал я. Днем диван использовался как сиденье – стол был придвинут к нему вплотную. Перед сном я вынимал постель изнутри дивана, а утром убирал ее обратно. В большой комнате происходило главное семейное событие – вечерний ужин, когда вся семья собиралась за столом. За обедом следовало длительное, сопровождаемое неспешной беседой, чаепитие с разнообразным вареньем, пирогами домашнего приготовления, конфетами и пастилой.
В маленькой комнате, в левом от входа дальнем углу стояла супружеская кровать родителей; справа, перед окном, располагался письменный стол. На столе стоял радиоприемник «Балтика» рижского производства, по которому я слушал зарубежную джазовую музыку, одновременно  выполняя домашние задания. Кровать сестры стояла вдоль стены, отделявшей маленькую комнату от большой, в изножье кровати родителей.
Дверь в маленькую комнату никогда не закрывалась, так что по ночам я нередко становился невольным свидетелем исполнения отцом своих супружеских обязанностей, хотя предпочел бы этого не видеть (но не по причине Эдипова комплекса, - просто мне становилось как-то очень грустно, и хотелось плакать).

Новый район сразу нам понравился. Находясь близко к Красной площади, он вовсе не был окраиной, но, по сравнению с Пушкинской площадью, здесь было тише и патриархальнее.
Главной улицей была Пятницкая, выходившая на Добрынинскую (Сепуховскую) площадь. На ней находились все самые нужные для жизни магазины: рядом со станцией метро высился многоэтажный универмаг (рядом с ним стоял кинотеатр «Буревестник»); в изогнувшейся дугой, возведенной после пожара 1812 года, двухэтажной застройке гнездились магазины «Книги», «Ткани», «Овощи»; на противоположной, тоже дугообразной, стороне располагались аптека, магазин «Канцтовары», на углу площади и Пятницкой улицы, напротив типографии Сытина стоял известный на всю Москву магазин «Масло». На Серпуховку выходили Ордынка и Полянка. Красивая, прямая, обсаженная деревьями Ордынка, гордо вела на Красную площадь.
По Маратовскому, (до сих пор почему-то в честь Шарлотты Корде не переименованному в Шарлотовский), переулку, потом по Большому Казачьему, можно было выйти на Полянку, и, сев на 8-й троллейбус, доехать прямо до Консерватории, к частому посещению которой мать приучила всю семью. Якиманка уже обозначала границу ареала моего обитания, в который входила Октябрьская (Калужская) площадь, где в здании церкви функционировал кинотеатр «Авангард», и откуда шла дорога в ЦПКиО, - туда я ходил на каток.
По другую сторону от дома, после пересечения Новокузнецкой улицы, можно было выйти на тихую Лужниковскую (теперь улица Бахрушина). Здесь находился кинотеатр имени Моссовета (теперь «Пять звезд на Павелецкой»), который я посетил несчетное множество раз. На этой же улице жил соученик моих родителей Николай Репкин с женой и сыном . За Лужниковской следовала вереница Татарских улиц, по которым я выходил к Озерковской набережной, где находилась поликлиника.
Описав новый район обитания, я должен добавить, что наша семья не забросила район прежний. Родители продолжали ездить в Елисеевский гастроном, в Филипповскую булочную, в «Сыр» и «Диету», мать посещала «свою» парикмахерскую на улице Горького, а я продолжал учиться в той же, 122 школе, благо, что дорога занимала каких-нибудь полчаса: всего-то два перегона на метро от «Новокузнецкой» до «Маяковской» (станции «Тверская» тогда не было).
Но мне было больше по нраву ездить окольным путем – на трамвае «А», и, если позволяло время, пользовался им.
От Вишняковского переулка, где я в него садился, трамвай по малолюдной Новокузнецкой улице доезжал до Климентовского переулка, по которому, на ходу продемонстрировав через расположенные слева окна темную громаду церкви Святого Климента, выворачивал на застроенную старинными зданиями Пятницкую улицу; потом, пробежав по ней до Балчуга, сворачивал на улицу Осипенко (теперь Садовническая). Здесь взгляду представали: сначала - построенное в индустриальном стиле здание МОГЭС, потом - большие армейские казармы, располагавшиеся в грандиозной постройке начала XIX века.
Наконец, трамвай выезжал на Устьинский мост, раскрывая замечательную панораму с видом на набережные Москвы–реки, - на Кремль и Воспитательный дом – с одной стороны, и на высотное здание на Котельнической набережной – с другой. Спустившись с моста, «аннушка» по Бульварному кольцу поднималась на Хохловку, затем, миновав Покровские ворота, выезжала к Чистым прудам, где плавали лебеди. После пересечения Кировской, (ныне Мясницкая), мимо грандиозного здания бывшего акционерного общества «Россия», трамвай выезжал к Сретенским воротам.
От Сретенки он по становящемуся все более крутым спуску направлялся к «Трубе» (Трубной площади). Вагоновожатая на дороге под горку притормаживала ручным, приводимым от штурвала, тормозом. Тормозные колодки скрежетали, вагон сотрясался мелкой дрожью, появлялось ощущение неуверенности и тревоги, но, в конце концов, все заканчивалось благополучным завершением спуска и выездом на ровное место. Теперь оставалось подняться по Страстному бульвару, чтобы попасть на площадь Пушкина, и я – у цели.
На этом маршруте, одетом по-зимнему, по-осеннему, или по-весеннему, как на становом хребте, держится мой образ Москвы, а район Пушкинской площади для меня навсегда - родной .

Первым значительным событием, случившимся после переезда, была смерть Сталина. Самый сильный шок вызвало первое сообщение - о его тяжелой болезни. Было очевидно, что раз сообщили о болезни, значит за ней вскоре последует смерть: - ведь боги не болеют. Смерть же бога – небывалая катастрофа; она может сопровождаться невиданными, ужасными событиями, настоящим апокалипсисом (например, небом, свернувшимся в свиток, огненным дождем, или чем-нибудь в том же роде). Каждый житель огромной страны, застыв, ждал развязки, прислушиваясь к подробным, насыщенным непонятной медицинской терминологией, коммюнике, усиливавшим ощущение грядущего конца света. Было впечатление, что сама Земля дрогнула и шевельнулась под ногами, продемонстрировав неустойчивость и ненадежность бытия.
И вот пятого марта передают сообщение о смерти. После этого в напряженном ожидании проходят пять, десять минут, час, день, но ничего экстраординарного не происходит. Так же стоит Земля, так же ходят трамваи, кроме театров и кинотеатров работают все предприятия и магазины. Разве что весь город увешан флагами с креповыми лентами, белой бумагой заклеены доски рекламы, да по радио передают лишь траурную музыку. Содержание газет, правда, тоже поменялось, то есть они окончательно лишились всякого содержания. И люди поняли, что ничего подлинно ужасного не произошло, и испытали от этого сильное облегчение. Теперь лица прохожих и публики в магазинах и общественном транспорте больше не выражали тревоги – они  были просто пусты.
За все время, последовавшее за смертью Сталина, я столкнулся только с одним случаем выражения искреннего горя. День 5 марта 1953 года в школе начался с траурной линейки. Все классы были выставлены в коридоре второго этажа. Директор Тимофей Денисович Полещук, крупный мужчина с мясистым лицом и зычным голосом, обратился к нам с торжественной речью. По мере того, как он ее  произносил, все явственнее были слышны чьи-то всхлипывания. Когда речь закончилась, и воцарилась тишина, стало ясно, что один из учеников не может сдержать рыданий. Повернув голову, я увидел, как вздрагивает тело Кузнечика – Бори Кузнецова, и его залитое слезами, искаженное горем лицо. Так и стояли мы все, включая директора, охваченные общим чувством неловкости, то ли от осознания собственной бесчувственности, то ли из недоумения перед таким отсутствием выдержки, пока директор не объявил линейку законченной, и мы разошлись по своим классам. Кузнецов,  щуплый паренек с маленькими, глубоко посаженными глазами и заостренными чертами лица, ничем доселе особенно не отличавшийся, и сейчас постарался, украдкой вытирая слезы, проскользнуть в класс незамеченным.
Вечером дома тема смерти Сталина не обсуждалась, я же, стремясь продемонстрировать свой цинизм, принял веселый, игривый тон. Неожиданно отец меня оборвал, строго выговорив, что сейчас веселость неуместна.

Между тем, если не веселость, то небывалое возбуждение, смешанное с любопытством, царило среди многотысячных толп москвичей, стоявших в очереди в Колонный зал дома Союзов, где народ прощался со своим вождем. Каждый день, направляясь по улице Горького от станции «Маяковская» к школе, я мог видеть заполнявшую улицу Горького людскую массу. Ее участники, преимущественно молодые люди, вели себя непринужденно, оживленно переговаривались, часто улыбались. Пожелай я принять участие в этом шествии, родители бы мне это строго запретили, но такого желания у меня не возникало. Некоторые же из моих соучеников «видели Сталина», и очень этим гордились. По Москве распространились слухи о том, что на Трубной площади насмерть задавили много людей, однако эти слухи не только не уменьшили, но увеличили число желающих посетить Колонный зал, так как возвели это мероприятие в некую доблесть. Чтобы подчеркнуть «крутость» какого-нибудь парня, о нем говорили: «он на Сталина три раза ходил». Таким образом, ни о какой «всенародной скорби» не могло быть и речи; преобладающей эмоцией было любопытство: что дальше будет?
 Во время похорон вся страна прильнула к приемникам (телевизионная эпоха еще не началась). По общему мнению, лучшей из надгробных речей было выступление Берии, хотя официальным преемником считался Маленков; на Хрущева же почти никто внимания не обратил.
 История рассудила иначе, и летом 1953 года мы по радио узнали, что, оказывается, Берия – английский шпион, собиравшийся установить в СССР капитализм . Берию осудили и расстреляли. Ходили слухи, что страна в какой-то момент находилась на грани междоусобицы. Дед, работавший тогда на реставрации колокольни Троице – Сергиевской лавры, рассказывал, что в период устранения Берии на колокольне был размещен пулеметный расчет войск НКВД.

Итак, мое вступление в отрочество совпало со входом страны в период больших политических и идеологических изменений. Предстояла ломка многих устоявшихся представлений, в общественном сознании  стали замечаться признаки брожения, что власть насторожило. Процесс либерализации шел долго и мучительно.
Мое положение отличалось тем, что уже в предшествующие годы мое сознание напоминало чемодан с двойным дном. С одной стороны, я был полным конформистом, послушным орудием власть придержащих. С другой стороны, под влиянием родителей я усвоил оппозиционный взгляд на существующие порядки. Это противоречие вместе с убеждением во всемогуществе карательных органов порождало чувство вины и страх неминуемого наказания.
 Вспоминаю один курьезный случай. В течение несколько месяцев я предавался глубоко оппозиционным мыслям, и вдруг меня охватил ужас: я себе представил, что Органы уже нашли способ читать мысли всех граждан, и меня за этими мыслями засекли. Теперь я жил в постоянной тревоге, и когда, однажды, шедший по Крымскому валу рядом со мной парень, по виду, лет семнадцати, тихо мне сказал: «Замедли шаг!» - я тотчас же решил, что это – посланный за мной агент НКВД. Я послушался. Это привлекло внимание еще одного прохожего, рослого молодого человека, который окрикнул приставшего ко мне типа: «Оставь его в покое, или я тебе морду набью!» Тогда я оглянулся, и попросил его не вмешиваться, (я не собирался увиливать от ответственности за свою вину). Молодой человек пожал плечами: - «Не хочешь, чтобы тебе помогли, как хочешь», - сказал он и прошел вперед, а воображаемый агент НКВД всего лишь завел меня в тихое место, обчистил мои карманы, отобрал шерстяной шарф, и, вымолвив несколько нелестных слов по поводу неких «джентльменов», озираясь, удалился. Да, я панически боялся Органов .
Этот страх не был так уж иррационален. Всюду работали множество секретных сотрудников (сексотов). Однажды отец пригласил на дачу свою сослуживицу с мужем. Это были приятные, интеллигентные люди. Весь день прошел в разговорах на самые разные темы, в том числе, затрагивались и вопросы мировоззренческие. Муж Татьяны (так звали сослуживицу) обнаружил незаурядную эрудицию, показал себя интересным собеседником.
Несколько лет спустя, в отчасти изменившиеся времена, (во время после XX съезда), отец узнал, что Татьяна была сексотом. Из-за нее «исчезли за горизонтом» несколько сотрудников института.
Моему отцу удалось «пройти по тонкому льду», не угодив в омут, но это удавалось не всем. Наш дачный знакомый, - Акишев, во время служебной командировки сказал своему товарищу, что считает несправедливой большую разницу в уровне жизни между Грузией, куда они приехали, и Россией. Он получил по доносу десять лет лагерей, отсидел из них пять, и, выйдя больным человеком, с единственной почкой, вскоре умер. Цена слова тогда, в отличие от нынешних времен, была очень велика. За своей речью нужно было очень тщательно следить.
У меня в этом вопросе трудностей никогда не было. Поскольку я рассматривал господствующую идеологию не изнутри, а как посторонний, то смог понять несложные принципы построения ее дискурса, и под них подделаться.
 Это в первый раз ярко проявилось на уроках Конституции (был такой предмет, кажется, в пятом классе). Преподаватель, молодой нацмен (бурят или якут), так был восхищен моим пониманием предмета, что поставил мне пятерку с плюсом, снабдив отметку следующим текстом: «Ответ Сенатова на уроке Конституции сделал бы честь студенту первого курса!» Таким образом, уровень моей коммунистической сознательности был оценен достаточно высоко.
Иного мнения были некоторые из моих соучеников. Сын рабочего Крылов относился ко мне с нескрываемой враждебностью, мотивы которой мне были совершенно непонятны. Все объяснилось просто: многие ученики нашего класса, в том числе троечник Крылов, уже вступили в комсомол, я же, отличник, такой прыти до сих пор не проявил. Стоило мне подать соответствующее заявление, и быть принятым, как отношение ко мне Крылова в корне изменилось.
Большую проницательность проявил Валера Егоров, умненький паренек из рабочих. Он меня постоянно критиковал за отсутствие командного духа. «Ты только о себе думаешь, а на честь коллектива тебе наплевать» - весьма проницательно как-то заметил он. Отчаявшись отучить меня от пагубного индивидуализма, он, наконец, заключил: «Ты – самый х    ый парень в нашем классе!»
Мне на это возразить было нечего. Я и действительно никогда не испытывал потребности быть неотъемлемой частью какой-либо общности. Надо мною витал образ, возникший после рассказа деда о том, как его двоюродному брату, Никифору, удалось выжить на Ходынском поле в день коронации Николая Второго.
Он оказался в самой гуще отчаянно вопившей от боли и страха толпы. Давление тел достигло такой силы, что многие из окружающих теряли сознание, но на землю не падали – они были зажаты со всех сторон, и дрейфовали вместе с толпой, оставаясь в вертикальном положении. Никифор понял, что обречен. Тогда он предпринял последнюю отчаянную попытку спастись. Обладая большой физической силой, упираясь в своих соседей, он смог выбраться наверх, содрав с себя всю одежду – она осталась внизу. Так, совершенно голый, он по головам выбрался на относительно свободное место и спасся. Возможно, что данный случай – легенда, но образ спасения за счет вырывания из общей массы с тех пор довлеет надо мной.
На самом деле моя общественная репутация больше всего пострадала не от индивидуализма, а от другого недостатка: полного отсутствия инициативы. Как лучшего ученика, меня выбрали комсоргом класса. Моей основной обязанностью стал сбор членских взносов. Шло время, но я все время откладывал эту операцию, не в силах преодолеть в себе неприязнь к непривычной социальной функции. Комсомольское руководство нещадно меня третировало, требуя исполнения положенного, но я ничего не смог с собой поделать. Наконец, меня, объявив выговор, переизбрали .
Мои контакты с соучениками были ограниченны и мимолетны. Я не играл в коллективные игры, к каковым тогда относились «расшибалочка», в которой монеты играли роли как инструмента игры, так и платежного средства, и игра «в мирнова» - род чехарды. Я, также, не принимал участия в коллективных шалостях, таких, как, например, «езда на партах».
 Парта тех времен представляла агрегат, объединявший стол и сиденье. Упираясь коленями в стол, можно было приводить парту в медленное, но непреклонное движение. Отдельные парты многообразно между собой взаимодействовали, компенсируя, или усиливая изменения своего положения. Так как эти маневры проводились во время уроков, они являлись испытанием терпения проводившего урок учителя. Самые крепкие нервы были у преподавателя Конституции, но, когда его вместе со столом, прижали партами к стене, даже он, наконец, вышел из себя и перешел на визг.
 Единственным соучеником, с которым мы общались в свободное от уроков время, был Юра Сорокин. Круглоголовый блондин с голубыми, навыкате, глазами, отличался спокойным нравом, жизнерадостностью и склонностью к компромиссу. Он вместе с родителями жил в маленькой комнатке в Волоцких домах - большом квартале бывших доходных домов, расположенных между Трехпрудным  и Большим Козихинским переулками. Достопримечательностью их жилища был огромный, до потолка, фикус. Еще у него был диапроектор и множество лент к нему, охватывавших самые разные области знаний.

 Я не помню, кому из нас принадлежала идея пройти пешком по Садовому кольцу, но мы ее осуществили – поход занял около трех часов, - и нам такой способ времяпровождения очень понравился. Поэтому мы принялись за исследование радиальных магистралей. Например, от площади Маяковского по улице Горького выходили на Ленинградское шоссе, и шли по нему до выхода из города. Обратно возвращались на транспорте.
В пределах Камер-коллежского вала облик Москвы был привычным – двухэтажные купеческие усадьбы, шести,- семиэтажные доходные дома, редкие вкрапления массивных «сталинских» зданий. Но после выхода за прежнюю, дореволюционную границу, городская среда сильно менялась, становилась для нас более интересной. По обеим сторонам улиц шли бесчисленные заводские корпуса, высились трубы, водонапорные башни, металлические конструкции, висели гирлянды изоляторов и провода электроподстанций. Дорогу часто пересекали железнодорожные подъездные пути; по ним поперек улицы вдруг мог, шипя паром, проехать маневровый паровоз. Из кузнечных цехов доносились ритмичные удары ковочных машин, мерно рокотали электромоторы. Жухлый снег был почти черен от осевшей на нем угольной пыли. Асфальт мостовых и тротуаров был разбит и выщерблен. Картина была донельзя безобразной, но в ней была своеобразная красота индустриального ландшафта.
 По мере нашего продвижения промышленный пейзаж редел, истоньшался, и в спустившихся сумерках мы оказывались посреди поля, по окраинам которого мерцали редкие огни. Это означало, что маршрут завершен, и пора возвращаться домой.

Между тем середина пятидесятых годов характеризовалась увеличением подвижности населения, из-за которой состав нашего класса непрерывно менялся: кто-то исчезал, и вместо них появлялись другие ученики, подчас весьма экзотического вида, вроде сына сотрудника советского посольства в Швейцарии Севы Кулаженкова, говорившего по-русски с заметным акцентом, и имевшего нестандартную внешность (блондин с черными бровями) и странные манеры. Появился Саша Обморшев, паренек, претендовавший на дворянское происхождение, (в то время для этого надо было иметь немалую смелость), с большими культурными запросами, впоследствии поступивший в школьный театральный кружок, и получивший прозвище «Артист». Одно время я сблизился с Женей Филатовичем, приехавшим из Монголии, и жившим там в настоящей юрте.

В связи со взрослением постепенно менялось поведение классного коллектива. Агрессивность, ранее выражавшаяся грубом насилии, стала переходить в другие, более скрытые формы.
 Мне пришел на память такой случай. Как-то я увидел, как Елизаров, красивый парень с неприятной улыбкой, воспользовавшись, тем, что учительница оставила классный журнал на столе без присмотра, что-то в нем пишет, воровато, с гадкой ухмылкой оглядываясь по сторонам. На другой день преподавательница английского языка, длинная молодая особа, с наигранным удивлением спросила меня, не испытываю ли я каких-либо трудностей с английским – ведь раньше у меня были одни пятерки, а теперь появились две тройки. Я был настолько поражен услышанным, что не смог в ответ вымолвить ни слова: по английскому языку я слыл знатоком, и даже преподавательница не раз прибегала к моей помощи, когда забывала какое-то слово. Потом я вспомнил про Елизарова, и понял происхождение троек, но не смог придумать, что сказать - я догадался, что преподавательница оказалась пассивной соучастницей в этом подлоге: учитывая мое реноме, и то, что тройка считалась весьма низкой оценкой, мой «троечный» ответ был бы настоящим скандалом, какового, однако, явно не было.
Постепенно успеваемость для значительной части класса стала фактором престижа, усиливая конкуренцию. Остальные ученики во все возрастающей степени искали способы самоутверждения за пределами школы.

Самое значительное смягчение нравов произошло, когда было введено совместное обучение, и в школе появились рослые, грудастые, высокомерно поглядывавшие на еще по-детски выглядевших мальчишек, девочки. Они разбавили мужскую массу, сделав социальную среду менее податливой к стихийным вспышкам неповиновения и коллективного хулиганства.
Хотя женское начало уже заметно меня волновало, на этих недоделанных девушек я внимания не обращал, ибо моей первой любовью была Наталья Рафаиловна Кудряшова, учительница литературы. Это была девушка лет двадцати пяти. Она была худощава, невысокого роста, с широким лицом, на котором выделялись большие глаза и красиво изогнутые брови, выдававшие еврейское происхождение. У нее был высокий лоб, над которым высились густые, пепельного цвета волосы, которые сначала были ровно зачесаны назад, затем, заплетенные в массивную косу, были уложены на тыльной стороне головы в тугую плоскую спираль. При чтении она пользовалась очками, очень ей шедшими. Наталья Рафаиловна всегда вела себя сдержанно, со спокойным достоинством; с учениками держалась строго, холодно и отстраненно. Возможно, именно этим она больше всего меня и привлекла. Так как она была самой интересной девушкой среди преподавателей нашей школы, многие из преподавателей - мужчин за ней ухаживали – кто шутливо, а кто и всерьез, на что она отвечала тонкой, обворожительной улыбкой. Когда я видел это, у меня в глазах темнело от ревности. Кончилось тем, что однажды, во время разговора с ней тет-а-тет по какому-то учебному вопросу,  я, вдруг, неожиданно бурно разрыдался. Наталья Рафаиловна совершенно растерялась: она к такому была совершенно не готова, и не знала, что делать. Смесь досады с неприязнью, отразившиеся на ее лице, не осталась мною незамеченной, вызвав в моей влюбленности первые трещины, положившие начало ее разрушению.
 Но когда я окончательно охладел к Наталье Рафаиловне, мое внимание опять привлекли не мои прыщавые от гормонов соученицы, а Маргарита Семеновна, наша соседка по квартире. Мои домашние с насмешкой на меня поглядывали, когда я с надрывной, почти пародийной, страстью затягивал арию Каварадоси из оперы «Тоска»: «Мой час настал, - и вот я уу-мираю!» Причем, если перед моим внутренним взором некогда стояло загадочно улыбающееся лицо Натальи Рафаиловны, то в образе Маргариты Семеновны превалировало ее роскошное тело с его изумительными выпуклостями и манящими тайнами.
Такому умонастроению способствовала картинка, нарисованная знакомым Тарнавского, в то время знаменитым художником – вождеписцем Давидом, подаренная им Маргарите Семеновне на день рождения, и висевшая в их комнате на видном месте. На ней была изображена кошечка, летящая в Московском небе на пятерке воздушных шариков, за ниточки которых она твердо держалась лапкой, одетой в элегантную перчаточку, - единственный предмет туалета. Конечно, кошечка была всюду пристойно прикрыта гладкой шерсткой, и кошачья анатомия нигде не подверглась какому-либо антропоморфному искажению, но вся ее фигурка была настолько эротична, а лукавый взгляд кошачьих глазок так кокетлив, что было сразу видно: художник изобразил именно Маргариту Семеновну, причем, как предмет вожделения. И это отношение захватывало зрителя, в том числе, и меня.

Между тем учеба не содержала в себе ничего столь же будоражащего, приняв форму привычной, сопряженной с постоянным трудом повседневности. Арифметика сменилась алгеброй, которая в интерпретации Анны Израилевны Зайд, невысокого роста спокойной, серьезной брюнетки воспринималась как нечто фундаментальное, но предельно обыденное. Появилась физика, которую наш преподаватель – сибиряк Николай Николаевич, крупный красивый брюнет, прошедший войну разведчиком, преподавал основательно и настойчиво, но приземлено, не обращаясь к нашему воображению.
Самым скучным предметом была география: визуально она представляла только карты, к которым прилагались названия морей, гор, равнин, стран, городов, и огромное количество относящихся к ним статистических данных. Таким образом, мир представал однообразным океаном цифр и разноцветных пятен, лишенных какого-либо человеческого содержания.
Не менее мучительной была литература, где нас учили извлекать из художественных произведений их общественно-политический смысл. В результате такого расчленения роман или повесть выглядели как безжизненный труп. От отвращения к литературе меня спасало только то, что я начал читать классику задолго до ее школьного изучения. Причем читал я Гоголя и Чехова, а не гнусное «Что делать?» Чернышевского.
Изучение истории – это были история Средних веков и Новая история – оставило заметный след благодаря иллюстрациям – репродукциям гравюр и картин, рисункам скульптур и архитектурных сооружений, которыми изобиловали учебники, а не из-за убогих марксистско-ленинских схем, по которым был построен их текст.
Биология была безнадежно мичуринской.
Запомнились уроки астрономии. Их вел лектор Московского планетария Порцевский, красивый, щегольски одевавшийся рафинированный интеллигент. У него можно было почерпнуть не только элементы астрономии, но и научиться правильной, отточенной речи.
 Физкультура была ориентирована на сдачу норм БГТО (Будь готов к труду и обороне!), но все было организовано крайне формально. Однажды нас вывезли в Измайловский парк, где мы взяли лыжи  напрокат, и в первый раз в жизни на них встали. Я, например, падал в снег через каждые два метра, но норму все-таки выполнил. Входившее в программу метание гранаты предполагало три попытки, и все три раза я бросал гранату ровнехонько себе под ноги, причем с такой силой, что от удара взметалось облачко пыли. По-видимому, сочтя меня способным на героическое самопожертвование в ситуации, когда боец окружен врагами, мне поставили зачет.
Еще был предмет, который нам нравился – военное дело. Военрук, молодой мужчина, был от природы хорошим педагогом. Так, он смог заразить нас своим восхищением перед совершенством конструкции трехлинейной винтовки Мосина, которую мы изучали. Я впервые обнаружил, что предметы техники могут быть по своему красивы.

Переходя от школьных проблем к делам семейным, следует отметить заметный восходящий тренд в служебной карьере отца. В эти годы в своей профессиональной деятельности он одержал важную победу. Разработанный им совместно с сотрудниками отопительный радиатор «Москва» в жесткой конкурентной борьбе одолел радиатор, предложенный изобретателем по фамилии Шлезингер, принимавшим разнообразные и весьма эффективные политические меры для продвижения своего детища. Можно было только удивляться бесконечной изобретательности Шлезингера по части всевозможных интриг! Помню, как, придя с работы, отец каждый вечер, сверкая глазами, эмоционально рассказывал матери о перипетиях этой борьбы . Наконец, настала кульминация. Относительно высокая теплоотдача конкурирующего радиатора объяснялась тем, что, в отличие от гладкой, обтекаемой «Москвы», он содержал внутренний воздушный канал, что значительно увеличивало поверхность теплообмена.
Решающий момент наступил, когда отец предложил провести выездное заседание аттестационной комиссии, в ходе которого были осмотрены оба типа радиаторов, в порядке эксперимента установленные в ряде жилых домов. Как и предполагал отец, во внутренние каналы радиаторов Шлезингера в большинстве случаев детишками был напихан самый разнообразный мусор – природа не любит пустоты. От его радиатора мусор отскакивал. Таким образом, конкурирующий прибор был лишен своего главного преимущества. Радиатор «Москва», победив, был принят в массовое производство, и в течение последующих 10 - 15 лет исправно обогревал жилища жителей всей нашей страны.
 Вслед за этим отцу предложили по совместительству преподавать свою специальность в Плехановском институте. Там он вскоре стал доцентом и автором главы в институтском учебнике. Это способствовало укреплению социального и материального положения нашей семьи. Жизнь в коммунальной квартире этому не противоречила: в то время она была нормой. Кроме того, было очень существенным, что отношения с соседями были близки к идиллическим: доходило даже до совместного проведения досуга. Родители купили телевизор «Рембрандт», и приглашали соседей смотреть самые интересные передачи; у Щепелевых я играл в их семейную игру - лото, а Тарнавский с женой приезжали к нам в гости на дачу.

Дача, в основном, была достроена; только некоторые ремонтные и отделочные работы продолжились до конца шестидесятых. Сад превратился в образцовое хозяйство по выращиванию ягод и фруктов. Клубники было столько, что часть ее мать вместе с домработницей отвозили на рынок в Москву.
Сельское хозяйство, как известно, поглощает большое количество труда. Самую квалифицированную работу делала мать. По существу, она совмещала функции руководителя хозяйства, агронома, и старшего мастера, никому не доверяя самую сложную работу: посадку и обработку клубники, а также уход за цветниками. У матери была целая библиотека из руководств по садоводству и цветоводству; кроме того, она практиковала подлинно научный подход к делу, ведя повседневные записи в дневнике: что, когда и где было посажено (посеяно), когда взошло, когда зацвело, и т. д.
Но успешность ее агрономической деятельности мне видится в ее особенных руках, в том, как она ласково, но твердо обнимала ладонями каждый клубничный кустик или саженец помидора, как заботливо снабжала свои растения всем, что им было необходимо. Казалось, они чувствовали ее любовь, и платили за нее полной самоотдачей.
Отец занимался фруктовыми деревьями: на нем лежали их обрезка и борьба с вредителями: в его ведении находились ядохимикаты (анабазин и парижская зелень) и ранцевый опрыскиватель, постоянно нуждавшийся в ремонте.
Повелось, что за мной закрепили самую примитивную и нудную работу, как то: окапывание деревьев и сбор урожая. Эти функции так и остались за мной в дальнейшем; ничему другому я не научился.
Особую заботу составляла охрана сада. Покушения на урожай были многочисленны и многообразны. Для предотвращения тайных проникновений в сад отец сооружал сигнализацию, в которой электрический звонок включался при помощи реле, срабатывавшего при удалении изолирующей пластины, вставленной между его контактами. Пластина же выдергивалась привязанной к ней ниткой, которую на уровне колен раскладывали на ветвях кустов по периферии охраняемой зоны. Главным пороком такой сигнализации было большое число ложных тревог, особенно по ночам, когда по саду бегало множество животных: собаки, кошки, зайцы, и др.
Для защиты от наглых, откровенных посягательств отец купил охотничье ружье, благо что для этого тогда не требовалось вообще никаких документов.
О том, что без ружья в нашей местности было бы тяжело, (как «тяжело в деревне без нагана»), говорит такой случай. Однажды отец проснулся от громких мужских голосов и позвякивания жестяных бидонов. Прислушавшись, он понял, что целая компания взрослых мужиков пришла по нашу клубнику. Взяв ружье, он вышел на балкон. Когда пришельцы дружно, по команде, положили на землю забор, отец выстрелил по верхушкам деревьев. Сначала опешив от такой наглости, мужики затем начали громко обсуждать, имеет ли отец право применять оружие. Мнения разделились, но, в конце концов, решили, что не имеет, и двинулись внутрь сада. Тогда отец произвел выстрел, в котором дробь, сбивая листья деревьев, пролетела в нескольких метрах над головами нападавших. Громко высказав свое возмущение по поводу царящего в стране беззакония (стреляют!), мужики удалились .
Проблемы охраны, в конце концов, попытались решить путем приобретения собаки. На Птичьем рынке был куплен породистый (с настоящей родословной) пес – немецкая овчарка Дрон. Он был крупным и свирепым на вид. Для Дрона в саду соорудили будку, около которой его посадили на цепь. Когда он усаживался на крыше будки, то вид имел весьма устрашающий. Настораживало то, что пес совсем не лаял, и проявлял крайнее дружелюбие ко всем, в том числе, к посторонним. Чтобы заставить его подать голос, приходилось ему показывать нашу кошку (о кошке разговор пойдет позже). Здесь он начинал неистово лаять, рычать, рваться с цепи, и т. п. Но вскоре обнаружилось, что при появлении в саду мальчишек, Дрон, не понимая, как нужно поступать, совершенно самоустранялся, забиваясь в свою будку до полной невидимости, кроме кончика хвоста. Знающие люди нам объяснили, что поведение Дрона - результат соответствующего воспитания, и в его возрасте перевоспитанию в сторожевую собаку не подлежит.
 Возник вопрос: что с ним делать? Как выяснилось, на Птичьем рынке Дрона все уже знали; он никому не был нужен – мой отец оказался единственным, кто клюнул на его экстерьер в связи с полной некомпетентностью в «собачьем» вопросе. Куда его сбыть? Скоро ехать в Москву, где его негде держать, и придется постоянно выгуливать. Кроме того, Дрон поглощал огромное количество овсянки и других продуктов. Решение нашел дед. Он вспомнил, что его старый знакомый, архитектор Константин Мельников, был большим любителем породистых собак. И вот, однажды, без предупреждения, он нагрянул к нему в «дом Мельникова» в Кривоарбатском переулке с подарком – Дроном. Увидев старого знакомого и прекрасное животное, Мельников был тронут вдвойне, и встретил деда весьма благосклонно. Когда визит закончился, дед поспешил удалиться без оглядки, все еще не веря, что его миссия благополучно завершена.
Собаки у нас больше не было, но кошка была. Нам ее Бог послал – она пришла к нам сама, сразу обратив на себя внимание своей красотой и хорошим, ласковым характером. Полусибирская, белая с серыми пятнами, с длинной, тонкой, чистой шерстью, небольшим пятнышком – мушкой около правого глаза, кошка умела оглушительно мурлыкать, нежно, ненавязчиво ласкаться, чем покорила всех, особенно нас с сестрой. Когда наступила ночь, кошка показала себя со своей лучшей стороны, устроив беспощадную бойню обнаглевшим до этого мышам. Лоббируя ее интересы, я вел скрупулезный учет, насчитав шестнадцать съеденных грызунов. Теперь решение было единогласным: кошку оставить. Изведя мышей, кошка принялась за кротов. Так как они были несъедобны, в целях саморекламы она приносила кротовые тушки к дому, выкладывая их рядком на видных местах.
В эту бочку меда вскоре затесалась ложка дегтя: любвеобильная кошечка каждые четыре месяца приносила целый выводок котят, которых, во избежание перенаселения, приходилось топить. Страдания кошки, лишившейся потомства, были душераздирающими: она их повсюду разыскивала, призывно мяуча, и не найдя, предавалась отчаянию. Иногда ей оставляли одного котенка, который, вырастая, не обнаруживал никаких положительных черт своей матери, но имел множество отрицательных, по-видимому унаследованных от отца, и от него тем или иным способом отделывались. Несмотря на эти передряги, кошка под именем просто Кошки на целых пятнадцать лет стала членом нашей семьи, умерев в глубокой старости.
 Считалось, что Кошка – предмет моих забот. Например, когда она пропадала, я отправлялся на ее поиски, и иногда находил на большом удалении от дома, хотя она, конечно, вернулась бы сама.
Это было аналогично моим заботам по поискам и доставке на дом загулявшейся сестры, Туси, которая, чем старше становилась, тем дальше убегала. Сначала я ходил по дачному поселку, громко взывая, так как ее местоположение не было известно даже ориентировочно: приходилось обходить все улицы, пока ее найдешь. Но через некоторое время она стала удаляться за пределы слышимости, так что мне приходилось становиться настоящим следопытом, чтобы, например, накрыть ее в компании самых озорных мальчишек где-нибудь в овраге, около костра, за раскуриванием самодельных самокруток, изготовленных из сухих березовых листьев.
Нужно сказать, что между мною и сестрой установились отношения тихой ненависти. Она была вечно младшей, с нее никогда не было никакого спроса; спрашивали за все только с меня. Сестра этим пользовалась, рассматривая меня каким-то придатком к собственной персоне. Все еще усугублялось тем, что отец, и особенно дед, находили, что Туся пошла в «Сенатовскую породу», я же в «Моргуновскую», и в любом конфликте между мной и сестрой неизменно становились на ее сторону, мать же, любившая меня больше, чем Тусю, справедливо считала себя главой семьи, и эта ответственность вынуждала ее занимать нейтральную позицию.
Одним из следствий такого положения вещей стало, например, то, что у сестры, с самого младенческого возраста, всегда был велосипед, а у меня его не было. Наконец, это безобразие было решено исправить. Из сарая был извлечен старый отцовский Ehrenpreis, произведенный в Риге в 1928 году. Его предстояло очистить от ржавчины с использованием тертого кирпича – это была моя забота. Отец восстановил колеса, заменив некоторые истончившиеся от ржавчины спицы. Месяца через полтора велосипед был собран. Опробовав, отец передал его мне.
Теперь я с велосипедом не расставался, объездив все ближайшие окрестности. Однако у велосипеда обнаружился коварный дефект: у него каждый момент мог отказать тормоз. Особенно часто это случалось при езде под уклон. Обнаружив отказ тормоза, я пытался притормаживать, прижимая одетую в сандалию ногу к шине заднего колеса (грязевые щитки отсутствовали). Иногда это удавалась, но чаще велосипед разгонялся, я терял управление и приземлялся в придорожной канаве. Но однажды отказ тормоза едва не привел к трагедии. Спускаясь вдоль оживленной улицы, я не смог затормозить перед группой пешеходов, и на большой скорости, чудом его не задев, проехал рядом с двухлетним младенцем. Его побелевший от ужаса и ненависти отец, казалось, собирался убить меня, но его от этого удержали случившиеся рядом женщины.
Освоение велосипедного транспорта расширило возможности разнообразить досуг. Так, стали доступными прекрасные озера Круглое и Долгое в селе Озерецкое. По прямой, через лес, до Озерецкого семь километров, но в лесу нет дороги, лес густой и болотистый, а в обход до озер километров пятнадцать. Пешком мы туда ходили всего один раз, оценив красоту обоих озер и их привлекательность, как места для купания. На велосипедах туда можно было ездить гораздо чаще. Во время одной из таких поездок произошло событие, о котором до сих пор страшно вспомнить, когда Смерть пролетела так близко, что я почувствовал ее дуновение.

Нас было четверо: отец, я, Туся и ее подруга Женя (обеим было лет по девять-десять). Мы с отцом, искупавшись, загорали на берегу Круглого озера. Девочки плескались на мелком месте около берега. Вдруг мы обратили внимание, что Туся кричит: «Сюда, сюда иди!» Посмотрев туда же, куда Туся, вместо Жени мы увидели на поверхности воды только ее затылок. Отец бросился в воду, и вытащил Женю из омута, куда она попала и захлебнулась. Тело ее безжизненно лежало на руках отца, голова свисала вниз, глаза были закрыты. За всем происходящим наблюдали местные крестьянки. «Опустите ее вниз головой!» - кричали они, но держались от нас на расстоянии. Мы с отцом, поддерживая довольно тяжелое тело Жени в вертикальном положении, перевернули его вниз головой. «Трясите ее!» - кричали женщины, по-прежнему издалека. Никакого эффекта. Никаких советов больше не поступало: нависла жуткая тишина. Тогда отец несколько раз с силой постучал тело по спине. Вдруг Женю вырвало, изо рта полилась вода, и началось судорожное дыхание. «Держите ее так, не кладите!» крикнула одна из женщин. Сквозь всхлипы и кашель вода продолжала выливаться из Жени. Наконец, она начала двигаться, отец осторожно уложил ее на полотенце, и она начала приходить в себя. Когда Женя пришла в норму, мы собрались и отправились домой. Никто из местных жителей к нам так и не подошел, как я думаю, из суеверия: они тоже почувствовали дыхание Смерти, и побоялись привлечь ее к себе. Во время обратной дороги Женя несколько раз умоляющим голосом попросила нас ничего не рассказывать ее родителям. Нам это и в голову не могло придти…

Между тем значение дачи в моей жизни начало отступать на второй план: я взрослел, а дача была плацдармом моего детства. Здесь было законсервировано мое положение в семье, здесь я был огражден от внешних вызовов, здесь сохранялись мои ребяческие привычки, предаваться которым было так приятно: лазать по деревьям, делать свистульки из стручков акации и свистеть в них, предаваться бессмысленному созерцанию, прислушиваясь к шуму ветра в деревьях, ловить жуков, играть с кошкой, и т. п. Настоящей жизнью во все возрастающей степени становилось время, проводимое в школе. Здесь приходилось бороться за социальный статус в неопределенных, постоянно меняющихся условиях. В нашем классе непрерывно менялся расклад сил и влияний.
 Большие изменения происходили и в окружающем обществе. Стальная хватка власти постепенно смягчалась. Возникали явления, о которых раньше было бы невозможно даже подумать. Например, появились молодые люди, своим внешним видом и манерами бросавшие вызов окружающим. Они назывались «стилягами». Типичный стиляга носил узкие брюки, туфли на толстой каучуковой подметке, широкоплечий пиджак ярких цветов, галстук с обезьянами, и, самое главное, прическу с длинными волосами и «коком». Кроме того, он развязно танцевал «буги-вуги», и пользовался особой терминологией, например, обращался к собеседнику не иначе, как: - «Чувак!». Культовым местом сбора московских стиляг был Коктейль – Холл на улице Горького. Пресса возбуждала по отношению к стилягам всеобщее негодование. Тем не менее, многие мечтали хоть чем-то на них походить.
 Воспитанный в духе, оппозиционном официозной культуре, я тоже оказался восприимчив к «стилю». Из всего перечисленного выше  джентльменского набора меня хватило только на бездарную, совершенно мне не шедшую прическу с длинными волосами: откинутые вперед, они закрывали все лицо вплоть до подбородка. Кроме того, я систематически слушал по приемнику американскую джазовую музыку (программу Виллиса Кановера “Music, USA”), и научился ее воспроизводить, голосом подражая звучанию джаз-оркестра. На Коктейль – Холл у нас денег не было, поэтому мы с Герценштейном и Филимоновым ограничивались прогулками по «Бродвею» - улице Горького, безуспешно пытаясь заговаривать с гулявшими там девицами.
С танцами у меня было особенно скверно. В качестве танцплощадки в школе использовалась классная комната. После уроков парты сдвигались к одной из стен, освобождая достаточную для танцев площадь. Кто-нибудь приносил проигрыватель и пластинки с танго и фокстротами советского розлива, но в кульминационный момент, к всеобщему восторгу, вместо них ставили граммофонные записи, сделанные на рентгеновских пленках, и из вращающейся грудной клетки, или черепа, раздавалось: “Istambul, Constantinopol,…”.
 Сделав несколько неудачных попыток танцевать, я понял, что: во-первых, у меня плохая координация движений; во-вторых, я внутренне несвободен, зажат, во мне нет необходимой для танца легкости, я не могу отдаться ощущению полета. Чтобы научиться, мне потребуется много труда, и, тем не менее, я никогда не смогу танцевать лучше, чем посредственно. И я решил: танцы – не для меня. С тех пор на всех танцевальных мероприятиях я неизменно подпирал стены…

Потерпев фиаско в светской жизни, я не пренебрегал другими способами самоутверждения.

Как-то наш класс ходил на экскурсию в Дом Авиации, музей тогда располагался в районе стадиона «Динамо» на Красноармейской улице, недалеко от дома, где когда-то жили мои дед и бабка. В экспозиции все было представлено так, как будто Россия – родина – нет, не слонов, - но авиации. Большой раздел экспозиции был посвящен самолету Можайского, якобы совершившему первый в истории авиации полет. По результатам этой экскурсии мне было поручено сделать доклад. Я, однако, сместил тему доклада. В библиотеке отца было несколько выпусков альманаха «История техники», выпущенных в тридцатые годы, когда о Можайском никто еще и ведать не ведал. В одном из них была обстоятельная статья, в которой была изложена история создания двигателей для авиации, и строго доказано, что, несмотря на весь прогресс в развитии паровых машин, они никак не могут быть применены для авиации: их относительный вес превышает 2,5 кг/л.с. – критическую величину, при которой самолет еще может взлететь. На этой статье я и построил свой доклад. Его смысл состоял в том, что самолет Можайского не летал, а Россия не является родиной авиации. Я был весьма убедителен: меня слушали, замерев. За окончанием доклада не последовало никаких вопросов – только глухое молчание, в том числе, молчание классной руководительницы.
Но старался я не для учительницы – я хотел произвести впечатление на Тамару Хохлову, веселую фигуристую голубоглазую блондинку. В этом я не был оригинален: полкласса вздыхали по ней, а «артист» Обморшев написал романтическое стихотворение, в котором первые буквы строк образовывали слово «Томара». Мой интерес к Тамаре поверг в сильное беспокойство мою мать. Главной причиной беспокойства было то, что Тамара на концертах художественной самодеятельности играла на …. нет, не на пианино, не на скрипке, даже не на губной гармошке, а на – страшно вымолвить – аккордеоне! Сразу же был инициирован вопрос о моем переводе в школу по месту жительства, чему я бурно сопротивлялся.

Но в начале обучения в девятом классе в моей жизни возник серьезный кризис, в ходе которого Тамара была отодвинута далеко на задний план. До тех пор я неизменно оставался отличником, первым учеником, и в этом положении «забронзовел», потерял бдительность, считая такое положение чем-то само собой разумеющимся. Я понимал, что статус ученика в иерархии является плодом широкого консенсуса, включающего учителей. Но я оказался не готовым к тому, чтобы его отстоять в изменяющихся условиях, например, при замене учителя. Для этого надо было иметь некий психологический запас, которым я заблаговременно не обзавелся, погрязнув в рутине и потеряв бдительность.
 Произошло же следующее: у нас сменился преподаватель математики. Им оказался пожилой, обремененный несколькими тяжелыми болезнями, и поэтому крайне раздражительный Василий Николаевич Андреев. Недели через полторы после начала занятий он вызвал меня к доске и по результатам ответа поставил тройку. Я не помню, что тому послужило причиной: может быть, я чувствовал себя неуверенно, может быть, у преподавателя что-нибудь болело, может быть, Андреев решил повысить общий уровень требований, - помню лишь, что в моем ответе не было никакой ошибки, которая бы оправдывала такую оценку. Я оцепенел; весь класс тоже притих: на лицах одноклассников я видел целую гамму выражений - от любопытства до открытого злорадства. Наконец, кто-то сказал: «Он у нас отличник». «Отличник?» - задумчиво произнес Андреев – «тогда он сможет все исправить, тем более, что у вас будет другой преподаватель математики – Иосиф Михайлович Верман, а я ложусь в больницу. Но я вас уверяю, что Верман – опытный педагог, профессионал высшей квалификации».
 Вскоре он явился в виде крепкого мужчины среднего роста, с пузиком и большой плешью, с маленькими черными сверлящими глазками и своеобразным чувством юмора, довольно неприятного. Выяснилось, что моему старому недругу Кертелю Верман приходится дядей. Первый же вызов к доске поверг меня в смятение. Хотя я хорошо знал материал, Есик (так за глаза прозвали Вермана) не давал мне настроиться на ровный ответ, постоянно прерывая и переспрашивая. Через несколько минут, лишив меня уверенности в себе, он поставил тройку. То же самое происходило и при последующих вызовах, которые следовали крайне нерегулярно, иногда на двух уроках подряд. Я был подавлен, совершенно не знал, что мне делать. Родители мне не помогали: им было ясно, что меня нужно перевести в другую школу, и сложившаяся ситуация была им на руку. Я почувствовал, что мне брошен вызов, испытание, с которым я должен справиться. Я понял, что должен вступить в открытую борьбу с Есиком.
Первая попытка психологического сопротивления не удалась, Есик меня сломил. Это подтвердило, что поведение Есика не было педагогическим приемом, направленным на воспитание моего характера; тогда он должен был бы меня хотя бы немного поощрить; в его основе лежала злонамеренная враждебность. Теперь, когда были поставлены все точки над «и», я пошел на принцип. Мобилизовав всю свою волю, я не позволял Есику сбить себя с занятой позиции, и наперекор ему гнул свою линию, так как был уверен в своей правоте. Через два месяца после начала «провала» мне удалось добиться первых успехов. Я смог ответить так, что, не потеряв лица, преподаватель не смог бы мне поставить оценку ниже четверки.
 Постепенно тройки стали заменяться четверками – я одержал первую в жизни психологическую победу, но закрепить ее уже не успел. Мать провела со мной серьезную беседу, объяснив, что до окончания школы остается полтора года, и я не могу рисковать качеством аттестата. «Ведь ты собираешься поступать в ВУЗ?» - с напором спросила она. Попробовал бы я сказать, что не собираюсь! Пришлось согласиться на перевод в 528 школу, располагавшуюся через переулок напротив нашего дома.
 Мне рассказывали, что Верман высказал сожаление по поводу потери меня как своего ученика. Даже если это было сказано искренне, я подобного рода сожалений по поводу Вермана не испытывал.

Глава шестая

В 528 школе я появился с началом нового, 1956 года. Все вопросы, связанные с переводом, мать взяла на себя. Устраивая меня на новое место учебы, она провела обширную p.r. - акцию, внушив всем, с кем ей пришлось общаться, что я являюсь для школы ценнейшим приобретением: отличник, знаток английского языка, рисовальщик, и т. п. Поэтому мое появление было благосклонно встречено преподавательским коллективом. Сразу скажу, что в дальнейшем я не обманул их ожиданий.
 Что касается учеников класса, куда меня определили, то их отношение к новичку было разнообразным. Первый ученик, Костя Руновский, невысокого роста крепко сложенный курчавый брюнет, на первой же перемене подошел ко мне, представился, и предложил товарищеские отношения. Так я вошел в компанию «интеллектуалов», в которой еще состояли Миша Липгарт, - талантливый, серьезный и очень порядочный паренек, светлый шатен с удлиненным лицом и глубокой вертикальной складкой на лбу, а также умный и интеллигентный, но безалаберный Володя Могилевский, высокий, но сильно сутулящийся худощавый брюнет .
Другая часть мужского населения класса приняла меня настороженно, а некоторые – даже враждебно. Через пару недель перед началом занятий, при входе в школу, в тамбуре, я был атакован группой из трех парней. Двое стояли на стреме, а третий – Валера Цветков, высокий красавец с крупными чертами лица и большими, навыкате, глазами, носивший «стильную» набриолиненную прическу, саксофонист какого-то самодеятельного джаз-оркестра, двумя ударами отбросил меня к стене, сбив с головы шапку. После этого они спокойно разошлись.
Привычный к школьным нравам еще по старому месту учебы, я не придал этому событию особого значения, но у него оказались свидетели, которые сообщили о происшедшем классной руководительнице Маргарите Алексеевне. Маргарита Алексеевна провела расследование, в ходе которого Цветков ей сказал, что ему моя шапка не понравилась.
 В тот сезон в моде была меховая шапка «пирожок». Однажды я обнаружил в старых вещах цигейковую папаху моего деда, которую можно было носить как «пирожок», и стал в ней ходить, чем подал повод для придирки. Впоследствии оказалось, что Цветков ничего против меня не имел, и относился ко мне вполне нейтрально. Просто он считал, что я, как вновь прибывший, должен был пройти обряд инициации.
 Двое других участников этой экзекуции, Кашеваров и Сазонов сохраняли свое враждебное отношение до самого конца. Кашеваров, круглолицый крепкий невысокого роста русый блондин, позиционировал себя как пролетария, бравируя своим пренебрежительным отношением к учебе и откровенным хамством, подчас граничившим с хулиганством. Сазонов, красивый стройный высокий парень, был тоньше и умнее; в отличие от Кашеварова, он неплохо учился, и смог поступить в какой-то институт. Но оба они никогда со мной не разговаривали, за исключением тех случаев, когда они могли меня как-то уязвить, например, после неудачного выступления на концерте художественной самодеятельности с декламацией поэмы Горького «Человек». Тогда Кашеваров подошел ко мне, сказав, что у меня получилось бы лучше, если меня «в рот п….ть». За полтора года учебы мне ни разу не удалось хотя бы просто встретиться взглядами с Кашеваровым или Сазоновым – они неизменно отводили глаза. К счастью, в нашем классе эти двое погоды не делали, в нем царили мы – «интеллектуалы».
Больше половины классного населения составляли девочки, а среди них преобладали «интернатские». (Рядом с нашей школой находился интернат, в котором оставляли своих детей граждане, надолго уезжавшие работать за границей). Они поддерживали контакты только между собой, практически не общаясь ни с кем, кто был вне их круга. Так, с «интернаткой» Ритой Крюковой, с которой я просидел на одной парте полтора года, я за все время обменялся едва ли парой фраз, хотя попытки установить какие-то отношения предпринимал, и неоднократно.

Мой переход в другую школу совпал с мощным общественным катаклизмом: двадцатым съездом партии. Зарубежные голоса сразу же начали сообщать о том, что в своем выступлении Хрущев осудил культ личности Сталина и широкие репрессии, практиковавшиеся во время его правления. В течение весны пятьдесят шестого года по предприятиям зачитывали текст этой речи. В обществе, где десятилетиями не менялась доктрина, и, если верить СМИ, ничего не происходило, кроме, того, что: «Рабочие завода «Серп молот» встали на предоктябрьскую трудовую вахту…», постановка под вопрос целого периода советской истории, сопровождающая развенчанием божества, произвела сильнейшее потрясение умов. Тем не менее, власти прилагали силы к тому, чтобы изменения сознания населения полностью контролировались, любая «самодеятельность» тотчас же подавлялась.
 Например, когда во время школьного комсомольского собрания ученик девятого класса Юра Бритов встал и сказал, что, в свете того, что мы узнали о сталинских репрессиях, он считает кощунственным изобилие портретов Сталина в нашей школе, на сцену стремительно вышла парторг школы Маргарита Алексеевна, и выпалила: «Портреты Сталина висят и в райкоме, и в горкоме партии, и, пока не было команды, ни один из них не будет снят со стен нашей школы!»
Вся страна прислушивалась к власти, ожидая новых команд…Былой страх отступал по мере того, как возвращались из заключения узники концлагерей. Люди зачитывались оттепельным Эренбургом, в театре Сатиры поставили «Клопа» и «Баню» Маяковского. В школе специально приглашенный лектор прочел нам часовую лекцию, из которой мы узнали, что был в России такой писатель – Достоевский.
Вскоре люди привыкли к тому, что в обществе все пришло в движение, и рамки того, что можно выражать и демонстрировать открыто, расширились, что в известных пределах можно отклоняться от безусловно правильной позиции, и не быть за это уничтоженным. При этом ты понимал, что любое такое отступление будет встречено либо молчаливым неодобрением, либо окриком, то есть, ему всегда будет дана негативная оценка; Тем не менее, пока ты не перейдешь известных пределов, тебя не накажут. Для амбициозных личностей жизнь превратилась в процесс поисков ощупью пределов допустимого. Как это происходило на практике, можно проиллюстрировать на примере из моей школьной жизни.
Мать купила мне в комиссионном магазине хороший костюм болгарского производства….зеленого цвета. По непонятным причинам этот цвет, наряду с голубым, считался «стиляжьим». Тем не менее, на ближайшее школьное собрание, (куда ученики являлись не в школьной форме, а в «штатском»), я пошел в этой обнове. Перед окончанием официальной части на сцену поднялась преподавательница литературы Дунаевская (сестра композитора), и сказала, что в последнее время наблюдается процесс ускоренной деградации норм поведения в обществе, примером чего является возмутительный, выходящий за все рамки, инцидент, когда ученик посмел явиться в школу в … - здесь она сделала многозначительную паузу – зеленом костюме! Я обмер, в оцепенении ее дослушал, а сразу по окончании официальной части отправился домой.
 На следующий день мать отправилась в школу, где сказала Дунаевской примерно следующее: «Костюм сыну я выбрала и купила сама. Он продавался в советском магазине за советские деньги, и тем самым признан приемлемым для советского человека. Я выбрала зеленый цвет потому, что обожаю все яркое, и не люблю серое и бесцветное, и так же воспитываю своих детей. Мой сын и впредь будет ходить в зеленом костюме, нравится это кому-нибудь, или нет, так как другого костюма у него нет!» Натолкнувшись на такой отпор, Дунаевская заняла оборонительную позицию. «Ваш сын – не мой ученик, я не знала, что он – серьезный молодой человек, отличник. Так что, виновата, извините. Я к нему претензий не имею, пусть носит, что ему нравится»
 Мать, вернувшись домой, с торжеством мне поведала об этом разговоре. Но полученная на собрании травма была слишком глубокой – я не смог больше себя заставить надеть зеленый костюм. Его пришлось продать, и купить другой.
Так впервые проявилась моя весьма ограниченная способность к открытому диссидентству – в течение дальнейшей жизни я всегда предпочитал для виду занимать безусловно правильную позицию, постоянно «держа фигу в кармане».

Из моих учителей на всю жизнь я запомнил четверых. Классная руководительница учительница английского языка Маргарита Алексеевна, маленькая, худенькая некрасивая женщина с птичьим личиком, как педагог, не имела недостатков. Высококвалифицированная, необыкновенно добросовестная, она, вместе с тем, имела твердый, строгий характер, обладала жизненной мудростью, уважала и любила своих учеников. Она все силы отдавала своей работе, так что на личную жизнь у нее времени не оставалось .
Преподавательница литературы Мария Ивановна Сафонова в молодости была артисткой художественного театра (ее сын пошел по ее стопам, и играл там же). В моей памяти она – женщина весьма преклонного возраста, грузная, передвигающаяся вперевалку, но уроки она проводила блестяще, - эмоционально, даже зажигательно. К сожалению, в старших классах изучалась литература советского периода, а «Молодой гвардии» Фадеева не мог бы помочь даже гениальный педагог. Но привить своим ученикам заинтересованное отношение к литературе Мария Ивановна смогла, во всяком случае, мне.
 Преподавательница истории Татьяна Михайловна Морева тоже относилась к эмоциональному типу преподавателя, но ее порыв имел сильную идеологическую окраску. В наше время, окрашенное надеждами на либерализацию, она представала бастионом догматического коммунистического мировоззрения. Именно в отстаивание незыблемости доктрины, в ее охрану от наших робких попыток слишком вольного толкования вкладывала она всю свою страсть, что держало ее на отдалении от нас, «интеллектуалов».
Ближе всех к нам был физик Михаил Алексеевич («Михась»). Молодой (едва за тридцать) худощавый рыжеволосый еврей был всегда полон неиссякаемой энергии. Кроме физики он вел у нас уроки труда и машиноведения.

В программу занятий по этой дисциплине входило изучение автомобиля. В качестве демонстрационного объекта школа закупила списанную полуторку, которую доставили в школу своим ходом. Здесь ее предстояло, разобрав на части, превратить в наглядное пособие. Но Михась с этим не спешил. После занятий все желающие залезали в кузов, Михась, несмотря на отсутствие прав на вождение, садился за руль, и мы отправлялись в путешествия по окрестным переулкам. Снаружи мы представляли, по-видимому, любопытное зрелище. Грузовик без номеров, на котором мелом было написано «Перегон», отчаянно дребезжа, казалось, собирался вот-вот развалиться, но, все же, издавая мотором стреляющие звуки, лихо мчался по булыжным мостовым, разгоняя немногочисленных испуганных прохожих, которых мы, стоя в кузове и размахивая руками, приветствовали громкими беспорядочными криками. Эти поездки, к нашему восторгу, продолжались несколько раз, пока их не запретила наш директор, а расчлененная машина не легла безжизненными обрубками на полу и столах учебного кабинета.

Уроки физики тоже проходили очень живо. Михась привил нам интерес к задачам из школьного учебника физики. Мы соревновались между собой не только в способности их правильно решить, но и в умении просто и красиво объяснить ход решения. При этом Михася нисколько не смущало, что в этом увлекательном процессе из всего класса участвуют лишь несколько человек. Он даже позволял себе открыто заявлять: «Я провожу уроки для четверых человек» Сюда, кроме Кости, Миши и меня входила Марина Колобкова, рослая солидная девушка – землеройка со скрипучим голосом.
В противоположность Михасю, преподавательница математики Марина Николаевна Кобзон, полная, спокойная до невозмутимости, величественная блондинка, ориентировалась на средний, а то и ниже среднего уровень учащихся, в результате чего на ее уроках скучно было всем. После той напряженности, которую в 122 школе Есик вносил в мои отношения с математикой, в новой школе наступил период настоящего застоя. Таким образом, для математики мои последние полтора школьных года были необратимо упущены.
Сильное влияние на меня оказала Мария Юльевна Вермер, в течение года дававшая мне частные уроки английского языка. Она была еврейкой, родившейся в Сербии, потом эмигрировавшей во Францию, где вступила в компартию, и по идейным соображениям работала на ГПУ. Во избежание грядущего провала ее переправили в СССР, и поселили в крохотной, 4 кв. метра, комнатке в одном из домиков, располагавшемся в неоднократно мною упоминавшемся квартале между Тверским бульваром и Большой Бронной, прилегавшим к Пушкинской площади (сейчас на этом месте расположен сквер). Филолог по образованию, Мария Юльевна владела семью европейскими языками, из которых неувереннее всего чувствовала себя в русском. Она зарабатывала на жизнь переводами и частными уроками английского, немецкого и французского языков (еще она знала итальянский, испанский и сербско-хорватский. Почти все время Мария Юльевна проводила в своей комнатке, так как из-за перенесенного в детстве полимиелита передвигалась с большим трудом. В комнате было так тесно, что, усевшись за стол, я чувствовал себя как бы в пилотской кабине истребителя, полностью занимая весь доступный объем.
Педагогом Мария Юльевна была превосходным, ведя уроки напористо, проявляя высокую требовательность, умея показать прелесть изучаемого языка. Мария Юльевна заронила в меня подспудное желание знать несколько иностранных языков, стать «гражданином мира». Но она учила меня не только языку; я благодарен ей за ряд жизненных правил, которые она смогла мне внушить. Так, она неоднократно наставляла меня: «Думай! Это – твое единственное возможное преимущество!» Сколько раз мне приходилось пожалеть, что я не последовал этому совету! Кроме того, Мария Юльевна приучила меня приходить на занятия в строго условленное время. Она рассказывала: «Я была подпольщицей. Если я приходила на явку раньше обусловленного времени, местные жители могли меня заметить, и подумать: «Кого это тут коммунистка ждет?». Если я опаздывала, то ставила под подозрение своего товарища по партии. Пришлось научиться приходить точно вовремя». Со временем я тоже этому научился.

Между тем дачная жизнь, отставая в темпе от жизни школьной, приобрела новые примечательные черты. Друг нашей семьи Алексей Васильевич Хлудов, несмотря на солидный возраст, стал заядлым мотоциклистом. Теперь он, путешествуя по Подмосковью, стал гораздо чаще, чем прежде, заезжать к нам. Его рассказы о местах, труднодоступных для пассажиров общественного транспорта, где он побывал в интересных дорожных приключениях, в конце концов, склонили отца к покупке мотоцикла. Обладая высоким ростом и внушительным весом, отец исключал приобретение легкого мотоцикла «Москва», на котором ездил Хлудов, и поэтому искал возможность приобретения тяжелой иностранной машины.
 Наконец, такая возможность стала явью в виде трофейного немецкого мотоцикла NSU с самодельной массивной коляской. Хозяин доставил его на дачу, и, получив деньги, удалился. Оставшись с машиной один на один, отец обнаружил, что она не может стронуться с места, несмотря на усиленную работу мощного двигателя. Взявшись разобраться в этом, на дачу приехал наш сосед Тарнавский, который в молодости занимался  мотоциклетным спортом.
После грандиозного дачного обеда Тарнавский приступил к тестированию мотоцикла. Это надо было видеть! Тарнавский умел выглядеть очень внушительно. Воссев на водительском сидении в эффектной позе, прямо, с высоко поднятой головой, он медленно плавно добавлял газ, потом предпринимал попытку ввода сцепления, при его частичной пробуксовке еще немного добавлял газ, машина чуть-чуть сдвигалась, но поехать не могла. Отжав сцепление, Тарнавский сбрасывал газ, и начинал все сначала. С небольшими модификациями он повторил с десяток попыток. При этом на его окаменевшем лице не отражалось никаких эмоций: он вслушивался в мотор, глядя прямо перед собой. Наконец, он заглушил мотор и огласил вердикт: мощности мотора не хватает, чтобы стронуть с места тяжелую самодельную коляску. Ее пришлось отсоединить, и тогда мотоцикл бодро помчался. (По-видимому, прежнего хозяина, вплоть до нашего поселка сопровождали помощники, разгонявшие машину после остановок, а сам он всегда ездил без коляски) .
В использовании мотоцикла без коляски тоже имелось немало подвохов. Он имел вес двести килограммов, что было многовато даже для отцовского собственного центнера. Последствия такого дисбаланса я, как его неизменный пассажир, наблюдал неоднократно. Например, если мотоцикл вдруг испытывал желание направиться в кювет, воспрепятствовать этому было невозможно, оставалось лишь сбросить скорость, чтобы не разбиться. Или вдруг на полной скорости двигатель нашего NSU глох, но потом снова сам с ходу заводился, и мотоцикл, испытав резкий рывок, продолжал движение на сумасшедшей скорости. Удивительным образом отец, всегда отличавшийся чрезмерной осторожностью, превратился в отчаянного лихача; я никогда не был уверен, что мы вернемся из поездки живыми и невредимыми. Особенно досаждали куры: заслышав рев приближающейся машины, они опрометью бросались ей наперерез, подвергая нас большой опасности, - попадание курицы под переднее колесо привело бы к неминуемой аварии. Завидев мечущихся по шоссе кур, я в ужасе вопил: «Ну и ситуация!» Но, к счастью, все как-то обходилось. Но никто и ничто не заставило бы меня сесть на это угловатое чудовище в роли водителя – я его боялся и ненавидел.

У меня же в это время пробудилась другая страсть – грибная охота. К рыбной ловле меня привлечь было некому – отец этим никогда не занимался. Охота с ружьем тоже не заладилась. Однажды мы поздней осенью с родителями пошли в лес, взяв с собой ружье, которое нес я. Приотстав от остальной компании, я увидел на дереве дятла. Бездумно прицелился и выстрелил. Дятел упал на землю. Я к нему подбежал; птица слабо шевелила крыльями, голова ее была в крови. В ужасе отвернувшись, я бросился догонять своих. Ничего им не рассказав, я находился в оцепенении: передо мной стояла картина моего злодеяния. На обратном пути я с бьющимся сердцем шмыгнул под то самое дерево: дятел бесследно исчез. Вряд ли он оклемался, - скорее всего, его унес какой-нибудь мелкий лесной хищник. С тех пор я ни разу не выстрелил в какое-нибудь живое существо: раненый дятел долго стоял перед моими глазами. Весь мой охотничий инстинкт направился на поиски грибов.
У меня в этом деле был верный товарищ - мой ровесник сосед по даче Феликс Серебряков.

В описываемое здесь время родители Феликса дачу снимали; лишь несколько лет спустя им удалось обустроиться в нашем поселке.
Серебряковы, как только у нас появились, сразу привлекли к себе внимание. Дед Феликса был генералом, специалистом по внутренней баллистике. На дачу он приезжал на служебной машине с шофером. Это был Мерседес примерно двадцатого года выпуска, высокий, с плоскими стеклами, с широкими подножками и огромными хромированными фарами. Чтобы он случаем не скатился со склона, под его колеса подкладывали кирпичи. Дед Феликса ходил в штатском, но его отец, тогда имевший звание инженер-майора, носил мундир. Интеллигентное лицо и хорошая выправка делали его похожим на белого офицера. За его кокетливой красавицей женой ухаживал чуть не весь поселок, а молодой Чернопыжский катал ее на мотоцикле, что Серебрякову явно не нравилось.
Я подружился с Феликсом, а Туся - с его сестрой Леной. Примерно в пятнадцать лет у нас с Феликсом обнаружилось пристрастие к грибной охоте.
Озерецкое лесохозяйство начиналось в трехстах метрах от нашего поселка и имело площадь примерно десять на десять километров. Типичный поход за грибами начинался в четыре утра и заканчивался в три часа пополудни. Отец к моим походам относился неодобрительно, считая их опасными. Поэтому он всячески мне препятствовал: запрещал пользоваться будильником, запрещал Феликсу утром будить меня криком под тем предлогом, что это помешает его сну, поэтому я, спавший на втором этаже, в куполе, привязывал к руке веревку и, опускал ее конец на ночь с балкона. В четыре утра Феликс, дергая за веревку, меня будил, и мы в предрассветной мгле отправлялись в лес.
В нашем лесу мы ориентировались по просекам, болотам, холмам, по виду зарослей, по солнцу; компас мы брали с собой только на всякий случай. В самом начале похода мы составляли примерный план посещения грибных мест, ранее себя зарекомендовавших, пренебрегая теми местами, где у нас никогда не было находок. Поэтому первые час-полтора мы грибов не искали, но быстро шли к намеченному месту, беседуя и любуясь лесом, который, по мере подъема солнца расцветал своими красками. Всеми цветами радуги сверкали капельки росы в геометрических узорах паутины, растянутой в кустарнике и высокой, по пояс, траве. А когда солнце поднималось над кромкой деревьев, напрямую освещая стволы и кроны сосен и елей, птичьи голоса складывались в мощный победительный хор, а в воздухе явственно чувствовался запах озона. На фоне этой красоты не замечались ни укусы комарья ни то, что от росы брюки были хоть отжимай, и вода хлюпала в резиновых сапогах.
И вот мы на месте. Но что это? Трава примята, всюду полно свежих следов: кто- то здесь успел побывать раньше нас. Быстро принимаем решение: срочно идти в Белый Лог, чтобы оказаться там первыми. Путь туда неблизкий: километра четыре. Мы делаем марш-бросок, приходим в Белый Лог, но находим там лишь несколько подберезовиков. Не повезло…Теперь нужно попробовать удачи на опушке села Озерецкое. Еще один марш-бросок. Солнце стоит уже высоко. Становится жарко. Одежда на нас давно высохла. Лес редеет, мы выходим на опушку. Прямо перед нами церковь села Озерецкое, справа  тропинка, ведущая к топким берегам озера Нерское. Мы идем вдоль опушки, тщательно всматриваясь в траву. «Белый» - кричит Феликс. Началось! Теперь мы обшариваем каждую полянку, заглядываем под каждую елочку – гриб пошел! Набрали по полведра белых, подосиновики, крепкие подберезовики. Мы берем только благородные грибы, пренебрегая сыроежками и груздями.
Вскоре грибы перестают попадаться, да и время подбирается к полдню: пора двинуться в обратный путь, на котором еще предстоит заглянуть в знакомый осинник. Через полчаса пути я обнаруживаю подосиновик с диаметром шляпки сантиметров тридцать, причем совершенно не червивый. Для таких случаев используется дополнительная тара - авоська. Мы попали на место, которое долго никем не посещалось: нам стали попадаться исполинские, но крепкие, нечервивые белые грибы. Собрав их, мы обнаруживаем, что смертельно устали. Теперь только бы дойти до дому! В полном молчании, «нога за ногу», мы бредем по знакомым тропам и, наконец, выходим из леса. Меня встречает уже встревоженная мать. Вручив ей добычу и наскоро пообедав, я заваливаюсь на кровать, и мертвым сном просыпаю до вечера.

Еще одним важным событием стало то, что я, наконец, научился плавать. Когда я находился в младенческом возрасте, самом благоприятном для обучения, было не до плаванья. Позже мать пыталась меня научить, просто бросая на глубокое место (так ее в свое время учил отец). Но, по-видимому, наши характеры различались, ибо я просто тонул, и меня приходилось спасать. Наконец, став великовозрастным парнем, я решил научиться плавать во что бы то ни стало. Для этого я каждый день приезжал на велосипеде на запруженную Учу.
Однажды, наблюдая за моими жалкими, но упорными попытками, на себя взял руководство деревенский парень лет двадцати, красавец с фигурой Аполлона, загоравший над обрывом. «Зайди на глубокое место» - безапелляционно скомандовал он. «Иди дальше, чтобы вода доставала до подбородка». Я беспрекословно повиновался. «Теперь там постой». Просто постояв некоторое время, я почувствовал, что вода меня держит, и неуклюже, по-собачьи, поплыл. Благодарно посмотрев в сторону моего учителя, я узнал в нем Мишку Куликова, которого лет пять назад мать изловила за кражей нашей смородины.

 Теперь я считал, что умею плавать, но такой вывод был преждевременным. Это выяснилось, когда наш класс отправился в бассейн Дворца Спорта в Лужники, чтобы сдать нормы ГТО (Готов к труду и обороне!). В том, что я смогу проплыть пятьдесят метров, я был уверен, но я не знал, что для того, чтобы попасть на плавательную дорожку нужно было нырнуть на глубину полметра. А нырять я не умел. Идти на попятный было поздно. Я нырнул, как сумел. Вода попала в дыхательные пути, откашливаясь, я сбил себе дыхание, встать на ноги и придти в себя не позволяла глубина бассейна, - нужно было плыть. Непрерывно откашливаясь, едва держась на воде, я одолел требуемые пятьдесят метров, в то время, как наш нацмен физкультурник шел рядом, стараясь не упустить момент, когда я начну тонуть.
Плавать по-настоящему я научился во время нашей поездки в Крым, состоявшейся летом пятьдесят шестого года, перед десятым классом. До этого мои родители предпочитали ездить туда налегке, без детей. Я оставался за старшего. В моем формальном подчинении находилась домработница Валя, хотя она сама знала, что и как нужно делать. Я формально контролировал даже сбор, отправку на рынок и выручку от продажи клубники, хотя ничего в этом не понимал. Такое мое положение вызывало с моей стороны недовольство, что, по-видимому, и побудило родителей взять нас с Тусей с собой.
Наша поездка состояла из двух частей: поход по горному Крыму и отдых на побережье. Пользуясь своими связями со студенческих времен, когда она работала экскурсоводом, мать оформила нас, как самодеятельную туристическую группу, что позволяло нам пользоваться турбазами для ночлега и питания, сохраняя свободу передвижения. Мы прошли пешком по маршруту: Бахчисарай – Мангуп-Кале – Орлиный Залет – Каньон - Ай-Петри – Ялта.
Прелесть горного Крыма заключалась в том, что необыкновенная красота ландшафта сочеталась, с одной стороны, с безопасностью территории, и, с другой стороны, с ее относительной малолюдностью. Невысокие, обрывистые, выступающие из зарослей кустарника, известняковые горы; засаженные фруктовыми деревьями долины, мелкие, сбегающие по камням речки с чистой холодной водой, близкие – рукой достать – яркие звезды на темносинем ночном небе, оглушительный звон цикад, сухой чистый воздух, отдающий запахом хвои и нагретых камней – вот что осталось в памяти о том походе. И еще – восход солнца на Ай-Петри, огромное спокойное Море с теряющимся в дымке горизонтом.
 По контрасту с горным Крымом на побережье мне не понравилось: жарко, везде – толпы галдящего народа; на поверхности моря плавает пленка желтоватой грязи, в которой отчетливо различимы помидорные шкурки – явный признак присутствия канализационных сбросов. Мы осмотрели хорошо знакомые по домашним фотографиям дворцы – от Симеиза до Ялты, и уехали в Алушту, где народу было поменьше. Там мы прожили десять дней, перемещаясь в пределах треугольника: съемная комната – пляж – столовая. Было скучно, но здесь я научился плавать по-настоящему.

Глава седьмая

Пятьдесят седьмой год начался на волне личного и общественного оптимизма. Личный оптимизм был связан с тем, что я решил поступать на физический факультет МГУ. Моя самооценка благодаря статусу отличника – претендента на золотую медаль и особенным успехам на поприще школьной физики позволяла надеяться на поступление.
 Общественный оптимизм подпитывался медленным, но неизменным либерализационным трендом во внутренней политике. Дрогнула даже идеология. Вышедший в начале года фильм Рязанова «Карнавальная ночь» имел бешеную популярность потому, что в нем позволялось радоваться жизни здесь и сейчас, без обрыдлой оглядки на якобы грядущее где-то за горизонтом всеобщее полное счастье. И вообще зона дозволенного стремительно расширялась. В советской литературе стало возможным критически отзываться не только о домоуправе, но и о партийных работниках (но уровня ниже секретаря райкома). Уже не казалась крамолой что-то заимствовать с Запада. Начали издавать западных писателей, но, правда, только «прогрессивных», как Джек Лондон, Марк Твен и Драйзер. Стали вводить в оборот Бунина и Куприна .
 Но настоящим прорывом был состоявшийся в Москве летом 1957 года фестиваль молодежи и студентов. На две недели из центра осажденного лагеря Москва превратилась в средоточие грандиозного карнавала, куда собрались представители всех стран мира, даже – страшно сказать – стран капиталистических, даже из США! Приезжие были поражены тем, с каким энтузиазмом их встречали москвичи – это не укладывалось в их представления о советских людях, которых справедливо считали мрачными, подозрительными и не склонными к общению. Им было невдомек, что мы, москвичи, поняли – фестиваль – это уникальный праздник, на время которого снимаются многие табу, и этим мгновением надо воспользоваться прежде, чем снова вернется порядок, когда за любой разговор с иностранцем можно попасть в «черный список», а то и в лагеря. Неудивительно, что через девять месяцев после фестиваля наблюдался всплеск рождаемости разноцветных детишек…
Я в фестивальных тусовках участвовал мало: нужно было сдавать вступительные экзамены. Но, тем не менее, мне удалось опробовать мой английский на арабах, индийцах, выходцах из Океании (у меня сохранился автограф, оставленный серьезной красивой девушкой из Маврикия).
Культурное влияние фестиваля было неоспоримым. К нам впервые завезли абстрактную живопись, приехали множество джаз-оркестров (в том числе, оркестр Жоржа Леграна). Следы этой культурной экспансии вытравить было уже невозможно: западная массовая культура стала очень популярной среди молодежи, особенно музыка. Приверженность к современной западной культуре начала постепенно размывать образ врага – буржуазной заграницы, - краеугольный камень советской идеологии.

Между тем приближались экзамены на аттестат зрелости, которые меня совершенно не пугали: учиться мне было легко. Меня беспокоили вступительные экзамены в Университет, так как я понимал, что мое слабое место – математика – профильная дисциплина для физического факультета. Поэтому я посещал в Университете специальные лекции для абитуриентов. Но уверенности в себе это не прибавляло: я по-прежнему не чувствовал себя с математикой «на - ты».
В это же время активное участие в моей судьбе приняла классная руководительница Маргарита Алексеевна. Она к моему выбору профессии отнеслась отрицательно, не без оснований утверждая, что я делаю ошибку, так как у меня гуманитарный склад ума. Более того, она обещала пробить для меня в  райкоме партии характеристику для поступления во ВГИМО. Мать активно встала на позицию учительницы, и стала оказывать на меня сильное давление, но я уперся, решив, что буду поступать только на физфак МГУ, и, если это мне не удастся ближайшим летом, то буду пытаться это сделать в году следующем, и так до тех пор, пока не поступлю. Так во второй раз в своей жизни я пренебрег проявившимися у меня способностями, в этот раз - к изучению языков, и выбрал область деятельности, к которой способности не обнаружил. Ни о каком призвании здесь речи не шло – просто физика тогда стала очень модной наукой, началось противостояние «физиков» и «лириков», и «лирики» терпели одно моральное поражение за другим.
О последнем школьном полугодии ярких воспоминаний не осталось. Возможно, это было связано с тем, что в нашем классе были сглажены все противоречия, улажены все конфликты, что в нем не кипели романтические страсти, не было влюбленных пар, кроме как-то пресно друживших между собой Миши Липгарта и Тани Астаховой, которые после окончания школы поженились. Я не успел приобрести стойкой привязанности к какой-нибудь из своих соучениц, равномерно распределяя внимание между несколькими симпатичными девушками. Это были дочь нашей исторички веселая и живая Инна Морева, интернатка Гусейнова, восточная девушка с красивой фигурой, и бедовая Валя Шпичко.
 Явное отсутствие интереса со стороны мужской части класса, видимо, все же раздражало его женскую часть, и однажды девушки выплеснули на нас все накопившееся разочарование. Тогда, вернувшись в класс после перемены, каждый из ребят обнаружил, что его место покрыто сделанными мелом издевательскими рисунками и надписями. На моей парте значилось: «Тихоня», и мне еще повезло, так как Косте Руновскому написали: «Сволочь». Но это был единственный всплеск; больше никакой враждебности на гендерной почве не наблюдалось.
Учебный процесс время от времени пытались как-то оживить. Например, был объявлен общемосковский конкурс на лучшее сочинение по теме: «Моя страна». Четверых лучших учеников освободили на неделю от уроков, чтобы не отвлекать нас от творчества. Я очень старался оправдать возлагавшиеся на меня надежды, написав выспренный, перегруженный неуклюжими метафорами текст. Нашей историчке мое сочинение не понравилось, но преподавательница литературы Мария Ивановна отозвалась о нем благосклонно, и его отправили в РОНО. Дальше его следы затерялись…

 В плане подготовки к трудовой деятельности мы проходили «практику» на кондитерской фабрике «Рот Фронт», съев там огромное количество шоколада и печенья, но карамель не ели, так как, случайно забредя на склад сырья, увидели огромные бочки, заполненные подгнившей сливой. Мы имели доступ не во все цеха фабрики: нас не пускали туда, где изготавливались элитные сорта шоколада и конфет, и правильно делали.
Нас, также, сводили на экскурсию на завод имени Ильича (бывший завод Михельсона), и показали, где стоял Ильич, а где – стрелявшая в него Фанни Каплан, и это было самое захватывающее из того, что мы там увидели.
Тем не менее, все, что происходило в школе, уже заблаговременно начало отходить на задний план: чувствовалось, что десятилетний марафон подходит к концу, и нас это нисколько не печалило; казалось, что спектакль уже несколько затянулся, - мы торопились выйти в какую-то новую жизнь…

Наконец, экзамены на аттестат зрелости были сданы, - мы с Костей Руновским получили золотые медали . Прозвенел последний звонок, и после выпускного бала, - танцев под музыку самодеятельного джаз-оркестра под управлением Валеры Цветкова, мы отправились в прогулку по ночной Москве. Мы брели и пели, пока не вышли Красную площадь, где мне повстречался класс, с которым я учился в прежней, 122 школе. Когда я увидел свою прежнюю «зазнобу» Тамару Хохлову, она мне показалась незначительной, бесцветной; я не мог понять, что я в ней  находил раньше…
Получив аттестаты, мы с Костей Руновским сразу отнесли их в приемную комиссию Физфака МГУ.

Подводя итог школьным годам, я должен признать, что в памяти о них преобладают отрицательные впечатления: ощущения скученности, крайнего дефицита личного пространства, тотальной несвободы, давящей скуки, безысходности, однообразия и серости школьной жизни.

До сих пор мне, бывает, снится один и тот же сон на школьную тему. Я сижу в классе за ученической партой. Мне нужно сдать письменный экзамен по арифметике. На странице тонкой ученической тетради – длинные ряды цифр. Вычисления не трудные, я не вижу никаких проблем, кроме испытываемого мной чувства несправедливости: почему я опять должен сдавать этот дурацкий экзамен, когда я уже давно закончил и школу, и университет, даже диссертацию успел защитить, и вот опять – снова-здорово!




 

III. Юность

Глава восьмая

Как золотой медалист я был освобожден от вступительных экзаменов; достаточно было пройти собеседование. Я считал себя к нему готовым, так как прочитал или просмотрел много разнокалиберной литературы из библиотеки моего деда. Чего тут только не было: и солидный, in quarto, пятитомный дореволюционный университетский курс профессора Хвольсона, и популярная переводная книга по теории относительности, и несколько брошюр о современной физике для простого народа. Но вся эта куча книг, как оказалось, была для моих целей совершенно бесполезна. Я даже не знал, что для поступающих в элитные ВУЗы профессором Ландсбергом был специально написан трехтомный учебник, одного знакомства с которым мне хватило бы с лихвой. Так что подготовлен я был так себе.
Собеседование проводилось в помещении рекреации в полуподвальном этаже физического факультета. В просторном зале было расставлено с десяток столов, за каждым из которых тихо беседовали пары экзаменатор - абитуриент. Меня направили к неказистому чернявому среднеазиатского вида мужчине в очках (как позже выяснилось, доценту Керимову). Он задал мне три вопроса. Первым из них была формулировка постулатов Бора. В ответ я лишь в общих чертах описал боровскую модель атома, но самостоятельно за Бора сформулировать его постулаты не смог. Выслушав меня с бесстрастным лицом, экзаменатор перешел к следующим вопросам, на которые я ответил более или не менее исчерпывающим образом, после чего  отпустил меня.
Выйдя из аудитории в «предбанник» с нехорошим чувством провала, чтобы немного прийти в себя, я сел на одну из лавок, на которых ожидали своей очереди другие абитуриенты. Вскоре мое внимание привлек импозантный, слегка сутулящийся молодой человек с вьющейся темной гривой и удлиненным лицом, который красноречиво, пользуясь эффектной жестикуляцией, объяснил, как себя ведут серьезные люди (как позже выяснилось, это был Лева Чесалин по прозвищу Лошадь, который был всегда готов выступать по любому поводу, причем неизменно выглядел очень убедительным). «Нужно всегда заранее выяснять, что к чему» - вещал он – «В прошлом году задавали те же вопросы, что и в нынешнем. Достаточно было прийти и расспросить прошлогодних абитуриентов». Так в первый, но далеко не в последний раз, я понял, что человек я несерьезный.
На следующий день из вывешенного на доске списка я узнал, что собеседование не прошел, в то время, как мой школьный товарищ Костя Руновский – принят . Неприятная эта пилюля была подслащена тем, что я мог воспользоваться льготой, предусмотренной для серебряных медалистов – сдавать только два вступительных экзамена по физике – письменный и устный.
На письменный экзамен я пришел в приподнятом, боевом настроении. Нас рассадили в расположенной крутым амфитеатром Северной физической аудитории, раздав индивидуальные задания и снабженные штампом чистые листки бумаги. В задании было две задачи; взглянув на них, я чуть не вскрикнул от радости: они оказались элементарными. Тут я с благодарностью вспомнил школьного учителя Михася, приучившего меня щелкать такие задачки, как орешки. В противовес мне, парень, сидевший в следующем ряду, при виде задач охнул от ужаса. За полчаса расправившись со своим заданием и тщательно проверив решение, до того, как сдать его в экзаменационную комиссию, я откликнулся на обращенную ко мне сдавленным шепотом просьбу о помощи от моего незадачливого соседа, выполнив, также, и его задание.
Когда я рассказал об этом дома, отец пожурил меня: «Зачем ты это сделал? Ведь ты помог своему конкуренту!» - «Это – не конкурент» - презрительно отмахнулся я. Когда я через пару дней пришел на устный экзамен, результаты письменной работы были уже известны, и тех, кто, как я, получил отличную оценку, спрашивали только для вида. (Возможно, учитывались, также, и результаты собеседования). Получив две пятерки, я был принят.
Узнав об этом, я был так счастлив, что нашу отправку в колхоз на все оставшееся до начала учебы время воспринял, как признак избранности: нашей участи могли позавидовать те, кто был обречен в это время на сдачу пяти вступительных экзаменов с неизвестным исходом (конкурс составлял четыре человека на одно место).

Счастливые, пришли мы на вокзал. Радостно глядели в окна быстро бегущей электрички. Шумно вывалили на платформу в Можайске, где нас уже встречал дядя Миша, рыжий краснорожий мужик, шофер грузовика, присланного за нами из деревни Мышкино, до которой было километров тридцать. Погрузившись в бортовую машину, мы отправились в путь. По выезде из города шоссе  по мосту перебежало через Москву-реку, и на протяжении нескольких километров следовало вдоль ее русла, разворачивая перед нами красивые пейзажи речной поймы, с ее плесами и перекатами (двумя годами позже эти места станут дном Можайского водохранилища). Потом шоссе свернуло вправо, а наш грузовик съехал на ухабистую грунтовую дорогу, проходившую вдоль речной долины. Реки не было видно, но она находилась где-то поблизости. Стояла жаркая сухая погода, ярко светило солнце. Настроение было превосходное. Когда мы проезжали Красновидово, из находившегося там университетского дома отдыха на всю округу раздавался проигрываемый через мощные динамики голос Луи Армстронга, что дополнительно подняло градус нашего настроения.
Но вскоре что-то не заладилось: машина сбросила скорость, и стала двигаться как-то неуверенно. Наконец, спустившись в низину, грузовик остановился. Его мотор заглох. Выбравшись из кузова и заглянув в кабину, мы увидели, что дядя Миша, положив голову на руль, спит сном праведника. Когда мы пытались растолкать его, он, не открывая глаз, и икая, что-то недовольно бормотал. Остаток пути (километров пять – семь) пришлось преодолевать пешком. Это была бы приятная прогулка, если бы не багаж. В деревне нас уже заждались. Узнав о причине нашего пешего появления, встретившая нас женщина удивленно всплеснула руками: «Мишка отродясь ничего, кроме молока не пил!»
Нас поместили в избе, в просторной горнице, заставленной кроватями, но четверых ребят это жилище не устроило. Они поселились на отлете, в большом сарае, на сеновале. На его боковой стене они аршинными буквами белой краской написали: «Hotel Husim». Когда жаркая погода сменилась похолоданием, в продуваемом насквозь сарае им пришлось ночевать фактически на улице, но, бросив вызов комфорту, они остались верны своему первоначальному выбору. После этого обитатели сенного сарая во главе с Витей Прокудиным приобрели общепризнанную репутацию крутых, презирающих жизненные невзгоды парней, и назывались «хусимовцами». Являясь в те годы сторонником строго нормативного поведения, я к «хусимовцам» не примкнул.
Деревня Мышкино располагалась на вершине высокого холма, круто спускавшегося к Москве – реке, с ее мелкими, по пояс, плесами, и быстрым течением (сейчас здесь плещется Можайское водохранилище). Вода была чистой и довольно холодной (стоял август). За рекой долина полого поднималась к кромке лесов, за которыми лежало Бородинское поле.
 Колхоз Мышкино был бедным, домишки – старыми и ветхими, полуразрушенная церковь использовалась, как склад. Рабочая сила состояла из полутора десятка женщин неопределенного возраста (им могло быть от тридцати до шестидесяти лет), жилистых, с обветренными, морщинистыми, черными от загара лицами, не имевших заметных половых признаков, - их можно было бы принять за мужчин, если бы не длинные, до середины голенищ резиновых сапог, юбки, и туго завязанные под подбородком платки. Выполняя  тяжелую физическую работу, например, покос, эти безмолвные труженицы проявляли недюжинную, вызывавшую уважение, выносливость. Мы работали их помощниками: занимались прополкой картофеля и кормовой свеклы, теребили лен. Было совершенно непонятно: куда подевалось мужское население деревни – из него на глаза попадались одни старики.
Итак, самым сильным впечатлением, которое я вынес из своего первого опыта участия в сельскохозяйственных работах, было зрелище глубокого, всепроникающего упадка сельской экономики и вообще сельской жизни. Представить себя на месте обреченных на такую жизнь людей было совершенно немыслимо: или сбежать, или удавиться!
В Мышкино я не успел как следует с кем-нибудь познакомиться, мое там пребывание еще не воспринималось как университетская жизнь; в то время, как школьная жизнь прекратилась, и уже была забыта. Таким образом, август 1957 года стал «ничейной территорией», неким чистилищем, пробелом, разделившим важные этапы жизненного пути: школьное прошлое и студенческое будущее. Я выбросил из головы прошлое, я едва обращал внимание на временное, ненужное мне настоящее, так как был устремлен только в будущее. И вот оно наступило.

Эстетику жизни Университета в известной мере определял его внешний облик. Взгляд, даже случайно задевший поверхность его Главного здания, неудержимо вовлекался во все ускоряющееся скольжение вверх, к его вершине. Голова со вздернутым вверх лицом приятно настраивалась на возвышенный лад и высокую самооценку. Университет проектировали талантливые люди – его архитектура символизировала величие государства; фундаментальная роль естественных наук выражалась классическими пропорциями корпусов физического и химического факультетов. Интерьеры, с их высокими потолками и отделанными деревянными панелями стенами, создавали атмосферу солидности и причастности к высокому служению. Большие, крутым амфитеатром, аудитории, своим простором захватывали дух, намекая на грандиозный масштаб того, что нам предстояло постигнуть. Царившие в академической среде порядки, в основном, были под стать внешнему облику факультета.
Учебный процесс состоял из лекций, семинарских занятий и их грозной кульминации - экзаменационных сессий. Лекции на свой страх и риск вполне можно было и пропускать. Но семинары, посещение которых строго контролировалось, требовали серьезной каждодневной работы. Преподаватели относились к студентам, как к коллегам – с уважением и пристрастием. В самой студенческой среде статус определялся, в первую очередь, успехами в изучении профильных предметов. Самой большой честью, которой один студент мог удостоить своего товарища по учебе - это обратиться к нему за помощью для объяснения какого-нибудь изучаемого вопроса.
В новой жизни самый сильный шок вызвало изменение моего общественного статуса. Учась в школе, я всегда занимал верхние ступеньки иерархической лестницы, как отличник и выходец из интеллигентной семьи. В университете я оказался, в лучшем случае, середняком. Так, отчасти, вышло потому, что академическая группа, в которой я оказался, была сформирована по принципу качества подготовки по английскому языку, вобрав в себя разносторонне одаренных молодых людей; у меня же до сих пор проявились только способности к изучению языков.
Описывая свой новый микросоциум, я начну с самых интересных людей, с его элиты.
Здесь был Борис Гришанин, постоянно погруженный в себя, и поэтому выглядевший старше своего возраста юноша. Всю математику и физику, которым нас обучали на первом курсе, он уже знал в совершенстве. При решении задач аналитические выкладки он мог частично проводить в уме, не прибегая к записи, причем никогда не ошибался! Если ему задавали какой-нибудь вопрос по физике или математике, он секунд на пятнадцать задумывался, потом сразу, в лаконичной форме, давал ответ, который можно было не проверять. Делать ему было особенно нечего, поэтому он занялся изучением индийской философии, штудируя специальную литературу на английском языке. Кроме того, он озаботился проблемами реформы русского языка, предлагая сократить в нем общее количество наречий, - на лекциях выписывал из словарей длинные ряды слов, помечая синонимы, - и занимался множеством других разнообразных задач. Его выдающиеся способности не ограничивались исключительно интеллектуальной сферой. Борис раньше никогда не садился на велосипед – его друзья, Раф Амбарцумян и Толя Ведяев, учили его езде, поддерживая машину с двух сторон. Но уже спустя полгода секция велоспорта предоставила ему для тренировок, как самому перспективному гонщику университета, две лучших машины. Происхождения Боря был самого простонародного, в чем мы убедились, когда ходили к нему домой на день рождения – он жил на станции Лось Ярославской железной дороги.
Прекрасные математические способности были и у Саши Успенского, обнаружившего сильный, быстрый, язвительный и разносторонний ум. Его эрудированность охватывала, также, и гуманитарную сферу, что в то время было большой редкостью . Как настоящий интеллигент, он не стеснялся высказывать свою жизненную позицию, подчас, в резкой форме; в такие моменты взгляд его был острым и пронзительным, голос – резким, манеры – порывистыми. В спокойном состоянии его внешность была скорее неприметной – невысокий рост, сутулость, худоба, узкое закрытое лицо.
Коля Кабачник, имевший высокий уровень способностей к математическому мышлению, обладал еще одним редким даром – качествами лидера. У Коли была весьма примечательная внешность: высокий рост, гордая осанка, крупная, сужающаяся книзу голова с открытым лицом, на котором выделялись большие, навыкате, глаза и огромный, совершенно уникальной формы, нос. Он «излучал авторитет», так как всегда имел взвешенную, хорошо продуманную и предельно объективную точку зрения по любому важному вопросу. Коля был «общественно ориентирован», сохранял порядочность при любых обстоятельствах, и никогда не уходил от ответственности . Забегая вперед, скажу, что благодаря этим качествам, из всех моих соучеников, он оставил самый глубокий след в моей жизни. Коля тоже относился ко мне серьезно, подчас с пристрастием. «Лучше всего тебе бы подошла профессия священника, у тебя вид благообразный» – как-то ошарашил он меня, поглядывая на меня недобро. Он дал мне понять, что мой внешний вид вводит окружающих в заблуждение, создавая идеализированный, далекий от реальности, образ, как бы раздавая обещания, которые я не смогу, или не пожелаю исполнять.
В отличие от Коли, еще трое моих заметных товарищей занимали по отношению к обществу несерьезные, «игровые» позиции.
Толя Ведяев открыто бросал вызов окружающему обществу, по крайней мере, в том, что касалось одежды и манеры поведения. Худощавый, голубоглазый, курчавый блондин, Толя имел привычку говорить громко; его самоуверенная до наглости речь, пересыпанная английскими словами, и пестревшая сленгом, являлась постоянной провокацией. Толя не избегал шокирующе циничных, порой аморальных, заявлений. На вечеринках он, изрядно «заложив за воротник», мог часами экспрессивно танцевать рок, вводя себя в настоящий экстаз. В состоянии более трезвого экстаза он блестяще сдавал экзамены, вызывая восхищение преподавателей, особенно женщин. Если существовала бы оценка, более высокая, чем «отл.», он всегда бы получал только ее. Толя носил модную одежду ярких тонов, дополнительно этим обращая на себя внимание. Может быть, вызывающее поведение было обусловлено тем, что его детство прошло в диаспоре, в Китае, где в течение многих лет работали его родители. Но, вне зависимости от причин, его поведение и бросающийся в глаза внешний облик навлекали на него стойкую неприязнь большинства окружающих.
Выходец из дворянской семьи - Сергей Достовалов был изысканно умен и изысканно претенциозен. У него была весьма примечательная внешность: высокий светлый шатен с вытянутым, крупной лепки лицом, на котором выделялись густые темные брови, большие асимметричные глаза и полные, вывернутые губы. Сергей говорил приятным баритоном, не спеша, с расстановкой. О его речи можно было сказать: «Говорит, как пишет». Потомственный физик, Сергей отличался хорошо поставленным математическим мышлением, но его, подчас, подводила некоторая рассеянность. Достовалов отличался проницательностью, ироничностью и хорошим знанием людей, но, старался держаться в стороне от любых компаний, возможно из-за того, что, несмотря на уверенный вид, был человеком с тонкой душевной организацией, легкоранимым.
Рафаэл (Раф) Амбарцумян, был наделен сильным характером, внутренней независимостью, смелостью и склонностью действовать по интуиции, которая его не подводила. В основу своей общественной позиции он заложил свою принадлежность к нетитульной нации (он был армянин, причем вырос не в диаспоре, а в Ереване). Это давало выигрышные возможности остранения, какими обладал критически настроенный посторонний наблюдатель (я, мол, человек нездешний). Несмотря на показной цинизм, Раф неизменно обнаруживал высокую порядочность.
Среди девушек выдающиеся способности продемонстрировала Наташа Подвидз. Главной среди них была способность к сосредоточению на решаемой задаче. Обуреваемая непомерным честолюбием, она могла так подхлестывать свои силы, концентрируя их в нужном русле, что казалось, из нее вот-вот, шипя, вылетит шаровая молния. Результатом такой концентрации была поистине великолепная академическая успеваемость. Но этого ей было мало: она стремилась первенствовать решительно во всем. Наделенная библейской красотой, она со вкусом, элегантно одевалась, носила модные прически, старалась быть в центре внимания любой спонтанно образовавшейся компании, и ей это всегда удавалось. Короче: не человек, а атомная станция. Естественно, что среди неробкого десятка мужчин у нее было много поклонников.
Теперь читателю понятно, что, находясь в одной группе с такими выдающимися людьми, я приобрел стойкий комплекс собственной неполноценности. Физика, семинарские занятия по которой вел Василий Васильевич Керженцев, высокий сухощавый доброжелательный интеллигент, не вызывала у меня больших трудностей. Меня выручало воображение, позволявшее, подчас, интраспективно усмотреть «физический смысл» решаемой задачи.
С математикой же был полный конфуз. Зная ее чисто поверхностно, я не обнаружил у себя никаких признаков математического мышления. Стало ясно: я не смогу сдать первых же экзаменов, и буду неминуемо отчислен. Так как это меня совершенно не устраивало, я все свое свободное от лекций и семинаров время безвылазно сидел в читальном зале на четвертом этаже Физического факультета.

В это время меня часто посещал такой сон. Мне нужно немедленно явиться для сдачи экзамена по математике в аудиторию номер такой-то. Однако, мой туалет сильно не в порядке: я бос, и совершенно без штанов. Стараясь прикрыть стыд, натягивая майку – единственное, что на мне надето, - я крадусь коридорами к аудитории номер такой-то, стараясь никому не попадаться на глаза. Наконец, я добираюсь до цели, открываю дверь, и вхожу в заветную аудиторию. Сидящий за столом Экзаменатор поднимает на меня свои страшные глаза.

Кроме безостановочных занятий, у меня времени ни на что не оставалось. Мне было не ведомо, существует ли какая-нибудь общая жизнь за пределами лекций и семинаров. Я был едва знаком со своими товарищами по группе.
Из ступора меня вывел Коля Кабачник, ненавязчиво и тактично предложивший товарищеские отношения, на что я сразу с благодарностью откликнулся. Постепенно вокруг Коли начала формироваться наша Компания, к которой я себя причисляю до сих пор. Помимо тех, кого я перечислил выше, в нее входили Сергей Красильников, спортсмен – горнолыжник, носатый вихрастый блондин с простыми, непосредственными манерами и Володя Тункин, - худощавый, большеголовый, прекрасно воспитанный молодой человек . Прямодушный и улыбчивый Андрей Розанов, выпускник английской спецшколы, слыл у нас не только знатоком английского, но и самым большим социальным оптимистом - он искренне верил в пришествие коммунизма. Возможно, что по этой причине он был назначен старостой нашей группы.
Девушки в ней, помимо Наташи, были представлены Нилой Важник, высокой длинноногой блондинкой, чья невозмутимая сдержанность намекала на большую внутреннюю силу, и неразлучными Ритой Наумкиной и Валей Семченко. Невысокого роста, худенькая большеглазая Рита была наделена большой жизненной энергией, которую она, в отличие от Наташи, не концентрировала, а которой она непрерывно, здесь и сейчас, искала какой-то выход. И таким выходом был неостановимый поток возбужденной, временами даже страстной речи. Ее было невозможно не слушать, так как Рита была умна, эрудированна, и обладала замечательным чувством языка .
 Разговорчивой была и ее подруга Валя, но это было не так заметно, так как, в отличие от миниатюрной Риты, Валя была довольно корпулентна. Она была очень светлой блондинкой, а ее зрачки темными черточками внедрялись в радужную оболочку, что делало ее глаза похожими на кошачьи. Валя отличалась смелостью и предприимчивостью.
Настоящим секс-символом курса считалась Нина Аверкина, волоокая красавица, дочь пилота Аэрофлота. Однако, помимо внешних данных, она ничем особенно не отличалась.

Между тем приближалась первая зимняя экзаменационная сессия. Предстоял страшивший меня экзамен по матанализу. Семинарские занятия у нас вел Владимир Дубровский, пожилой, седой, морщинистый, большеголовый, очень худой еврей с огромными навыкате глазами. Рассказывали, что во время войны немцы уничтожили всю его семью, что живет он совсем один, деля свою комнату с мотоциклом.
На семинаре Дубровский всем давал задания; в конце занятия он кого-нибудь вызывал к доске для отчета о проделанной работе. Преподавателю говорить почти не приходилось, что было очень кстати, так как слова из себя он выдавливал с большим трудом. Пока мы выполняли задание, он доставал газету и большой кисет, рвал газету на полоски, сыпал на полоску крупную махру, сворачивал большую, раструбом, самокрутку, разжигал ее, и, прищурившись, с наслаждением затягивался, сквозь клубы едкого дыма глядя в одну точку.
 Как правило, молчаливый, Дубровский, мог, вдруг, высказаться несколько парадоксально. Так, рекомендуя нам литературу, он упомянул очень хороший, по его мнению, задачник издания 1932 года. «А он не устарел?» - удивился Саша Успенский, на что Дубровский ответил: «Может ли кто-нибудь сказать, что устарел, к примеру, Шекспир?».
Особенности поведения Дубровского почему-то вызывали безотчетный страх у учившихся в нашей группе арабов. Они все втроем настояли на переводе в другую группу, где был другой преподаватель математики. Это вызвало общее недоумение – Дубровский был человеком спокойным и доброжелательным .
Этими его качествами я объяснил, то, что, приняв у меня экзамен по математике, он поставил мне «отл.». Считая такую оценку незаслуженной, я все же, наконец, ожил. Пройдя обряд инициации – первую сессию, я наконец, заслужил право называться студентом, и получать от этого удовольствие.
Мне нравилось посещать лекции, особенно лекции по физике профессора Сканави, которые были не только содержательны, но и представляли предмет в весьма наглядном виде. Например, лекцию по закону всемирного тяготения Сканави закончил эффектной демонстрацией. Запустив маятник, точка подвеса которого была расположена на большом щите, он, включив специальный мотор, поднял щит, скользивший вдоль двух направляющих – туго натянутых стальных тросиков, под самый потолок. Щит остановился. Затем, в момент, когда скорость маятника была максимальной, лектор отключил ток в электромагнитном держателе, и щит, скользя вдоль направляющих, начал свободное падение. Колебательное движение маятника при этом перешло во вращение с постоянной угловой скоростью. Сканави сделал жест, приглашающий разделить это великолепное зрелище. Более наглядную демонстрацию состояния невесомости трудно было бы себе представить!
Во главу угла Сканави ставил не сообщение нам некоего корпуса обязательных сведений, но прививку духа науки. «В дальнейшей жизни то, о чем я вам рассказываю, может не понадобиться, - все со временем вылетит у вас из головы, но извилины останутся» - говаривал он. Сканави был любимейшим из наших учителей. В нем чувствовались широта натуры и внутреннее благородство, у него было подкупающее чувство юмора.

Вот одна из его интермедий. «Я начинал свою преподавательскую деятельность, когда по призыву партии в ВУЗы пошли дети рабочих и колхозников. Перед началом вступительных экзаменов меня строго предупредили, чтобы я не предъявлял к абитуриентам из простого народа слишком жестких требований, в противном случае грозили санкциями. И вот передо мной девушка с загорелым веснушчатым лицом, почти онемевшая от смущения и страха. Кажется, она только что пришла с колхозного поля. Какой задать ей вопрос, чтобы она могла хотя бы что-то ответить? Спрашиваю: - “Что такое давление?” -  Девушка испуганно молчит. Наконец, сделав над собой усилие, выдавливает: - “Возьмем бадью”. – “Дальше” – ласково говорю я.  – “Нальем воды”. – сказала девушка, и покраснела.  – “Дальше,” - мягко настаиваю я. Девушка долго молчит, потом, покраснев до корней волос, выпаливает:  - “Будем жмать!” Я сразу признал ее знания достаточными, и она была принята».
Семинарские занятия мне нравились меньше, так как на них, на фоне моих блестящих сокурсников, я выглядел довольно  бледно. Многократно принимался я, громко, с надрывом причитая, совершенно искренне себя поносить за недостаточный, не отвечавший моим амбициям, уровень умственных способностей, пока как-то резко не оборвал меня Саша Успенский: «Нечего стараться прыгнуть выше головы!». Отрезвленный бесспорностью этого замечания, я смирился, заняв свое законное место среди середняков.
Но и у меня случались отдельные скромные успехи.  Однажды на физпрактикуме профессор Зубов подозвал меня и сказал: - «Вы будете делать работу вместе с вьетнамцем. Он очень серьезный и трудолюбивый, но у него была слабая подготовка на родине, кроме того, он еще плохо знает русский язык. Так вот: вас я спрашивать не буду, а оценку вам поставлю ту же, что и вашему напарнику». Вьетнамец, мой ровесник, выглядит как подросток. Он миниатюрен и изящен, у него гладкая смуглая кожа, прямые иссиня-черные волосы, красивые, как у девушки, глаза. Вьетнамец говорит со мной тихо и вежливо, как со старшим, тщательно подбирая слова. Он настолько сосредоточен, так по-настоящему серьезен, что, даже пожелай я этого, у меня бы не получилось относиться к нему покровительственно. Мы вместе читаем пояснительную записку к задаче. Иногда он с болью в голосе признается, что не понял, и старается объяснить, что именно ему непонятно. Его напряженность передается мне: я настойчиво ищу наилучший способ объяснения. Разобравшись с пояснительной запиской, приступаем к эксперименту. Задача - по механике; экспериментальная установка представляет собой сложную  систему шкивов, блоков и механических передач. Вьетнамец просит у меня разрешения всю работу делать самому, мне отводится роль контролера. Я соглашаюсь. С той же сосредоточенностью, ни разу не передохнув, он выполняет весь эксперимент, иногда советуясь со мной.
К тому времени, когда работа была закончена, я понял, что, несмотря на детский облик, этот вьетнамец зрелее меня, что не я ему, а он мне дал важный жизненный урок. Когда он пошел отчитываться к Зубову, я за него (и за себя) почти не волновался, и был прав: Зубов поставил мне «отл.».
Добавлю, что физпрактикум для всех нас был самой увлекательной частью учебного процесса, где мы могли себя почувствовать настоящими физиками – экспериментаторами.

Вдохновленный идеей проведения исследовательских работ, я у себя дома поставил эксперимент по определению величины электрического заряда, образующегося на пластмассовой расческе в процессе причесывания. В качестве пробного тела использовалась винная пробка, подвешенная на нитке. При определении ее массы в качестве разновесов я использовал таблетки лекарств. Ассистентом выступала сестра Туся.

Математика меня по-прежнему напрягала, но после успешной сдачи первого экзамена я стал ею заниматься без надрыва, немного расслабился, и она стала даваться мне легче.
В чем же я, нисколько того не желая, по-настоящему преуспел, был предмет под названием «История КПСС». К такому мнению пришел наш преподаватель Владимир Ефимович Смирнов. Ни до, ни после мне не приходилось встречаться с человеком большей коммунистической идейности, чем наличествовала у него. Возможно, что впоследствии это и привело его к трагическому концу – он погиб в Долгопрудном под колесами электрички.

Свою одержимость идеями коммунизма и ненависть к его врагам он не хранил про себя, но, стараясь передать ее нам, по каждому поводу и со страстью высказывал. «Я прочитал», - как-то рассказывал он с выражением брезгливости на лице – «что группа выродков, изготовив антисоветские листовки, разносили их по домам, и в резиновых перчатках!!!» - Смирнов сделал ударение на двух последних словах, показывая степень коварства противника, - «рассовывали по почтовым ящикам». Дальше последовала пауза, в течении которой он смотрел куда-то внутрь себя. «В молодости я был Ворошиловским стрелком, попадал в десятку, но и сейчас, если бы мне выдали этих мерзавцев и дали винтовку» - Смирнов в лицах изобразил прицелившегося стрелка – «то я бы не промахнулся».
Так вот, однажды, читая лекцию в центральной аудитории, Смирнов посетовал, что студент ныне пошел ленивый: лекции пропускают, классиков не конспектируют, и знания у них поверхностные. «Но есть один студент, его фамилия -  Сенатов, который много работает, и поэтому хорошо знает и понимает историю нашей партии. Берите с него пример».
А вот военное дело у меня не заладилось. Нашу группу преподаватель военного дела полковник Певак очень любил. На занятиях по строевой подготовке, с удовольствием глядя на усердно вышагивающую длинноногую Нилу Важник, он бормотал: «Сто восемнадцатая группа – гвардейская». Все впечатление портил только я. По команде: «Напра – во!» я поворачивал строго налево. Это не было признаком левого уклона, ибо при команде «Налево!» я неизменно поворачивал направо. Вскоре занятия строевой подготовкой стали прерываться взрывами хохота, сами понимаете, в какие моменты. В течении всего занятия я был сильно напряжен; когда команда только начиналась, я судорожно искал руку, которой пишу, но вовремя найти ее не успевал, и все происходило по-прежнему. К счастью, Певак понял, что я это делаю не нарочно, и не обращал на меня внимания . Но для моих товарищей мои повороты так и оставались источником развлечения. Я же, сочтя этот феномен каким-то редким нарушением закона сохранения четности, борьбу с собою прекратил. Этим недостатком я страдаю до сих пор.

От физкультуры я решил отвертеться таким же образом, как в школе. Где-то в классе седьмом-восьмом у меня обнаружили порок сердца, что меня весьма обрадовало: можно было откосить от физкультуры, которую не любил, так как в этой дисциплине был хуже всех, и меня, первого ученика, это задевало.
Но когда я явился к врачу университетской поликлиники со своей медицинской справкой, она, внимательно меня прослушав, велела убираться, сказав, что никакого освобождения мне не видать, как своих ушей, и чтобы я приступил к занятиям физкультурой немедленно.
Физкультурой занимались по самостоятельно выбранной специализации. Поскольку я ни в какие спортивные игры играть не умел, то меня определили в легкую атлетику, в группу бега. Занятия проходили на прекрасном закрытом университетском стадионе. Посмотрев, как я бегаю, преподаватель начал относиться ко мне с пристрастием, все время подгоняя, не позволяя мне сачковать. Через пару месяцев он сделал мне первый комплимент: «Когда ты только пришел, то был настоящей сосиской, а теперь хоть стал на человека похож!» Для сдачи зачета нужно было участвовать в соревнованиях на 100 и 800 метров, и стометровку в своей группе я пробежал лучше всех!

В следующем семестре я решил заняться спортом по-настоящему, и пошел записываться в секцию мотокросса. Два худеньких паренька посмотрели на меня испытующе. – «Ты на мотоцикл - то садился?» спросил один из них. «Садился, но прав у меня нет» - ответил я. (Временами я ездил по проселкам на отцовском мотоцикле). «Плохо, что прав нет, но мы тебя запишем, ведь у нас большая убыль: в этом месяце еще двое насмерть разбились, а уж покалеченных и вовсе не счесть» - они заговорщицки переглянулись. «В следующий раз приноси медицинскую справку».
В очереди на медкомиссию я простоял два часа, комиссию прошел, и явился в спортклуб. «Что ты принес?» спросили меня, глянув в справку. «Что-нибудь не так?». – «Еще бы! Здесь написано: годен к управлению автомобилем без ограничения тоннажа». - «А что должно быть? Разве управление автомобилем, да еще без ограничения тоннажа не предъявляет самые высокие требования к здоровью водителя?» - недоумевал я. «Не умничай: должно быть написано: годен к управлению мотоциклом».
Сочтя этот конфуз дурным предзнаменованием, я не стал искушать судьбу, и записался в университетскую секцию парусного спорта. Занятия в секции начались зимой с изучения теории и освоения вязки морских узлов, но уже в апреле, когда еще не успел полностью сойти снег, мы стали по выходным приезжать на Клязьминское водохранилище, чтобы готовить яхты к очередному сезону.

Университетская секция парусного спорта размещалась на топком мысу, рядом с обширной базой общества «Буревестник». Секция располагала боном, небольшим домиком для хранения снастей и сараем для зимнего хранения яхт, носившим гордое название «эллинг». В нем хранились полтора десятка швертботов. У секции имелись, также, несколько килевых яхт – пара «Драконов» и один «Звездный». Меня взяли на яхту класса «М»; командой руководил Володя Карасик, аспирант мехмата, который был единственным рулевым. Кроме меня матросами были жена Володи Анжела и два студента-математика, Витя и Коля. Яхта была старая и тяжелая, для участия в гонках малоперспективная, но, тем не менее, ее ремонтировали по полной программе. С корпуса нужно было скребками ободрать прошлогодний красочный слой, провести новую грунтовку и покраску.
К середине мая яхта была готова, можно было совершить первый выход. Наш тренер, дядя Коля, загорелый красавец с мускулатурой культуриста, проверил мое умение плавать, махнув рукой: «Плыви вон до того буйка, и обратно». Эти двести метров были бы сущим пустяком, если бы не очень холодная вода – мне в такой еще плавать не приходилось.
Наш первый выход пришелся на душный майский день. Когда мы вышли на фарватер, идущая от воды прохлада была приятна. По мере того, как мы продвигались, темнело: на западной стороне небо быстро заволакивалось тучами; погромыхивало. Володя повернул обратно, но вернуться на базу мы не успели: нас накрыл грозовой шквал. Ветер туго надул парус. Рангоут угрожающе заскрипел. За кормой, бурля, пролегла покрытая пеной кильватерная струя. При сильных порывах ветра яхта зарывалась в воду носом; накрывший палубу быстрый поток воды, перехлестывая через комингс, грозил залить лодку. Так как мы шли полным курсом (когда ветер дует сзади), Володя послал Витю держать грот, чтобы избежать непроизвольного фордевинда. Вдруг яхта рывком накренилась, вышвырнув меня в ошпарившую резким холодом воду. Придя в себя лишь наполовину, я обнаружил, что, несмотря на отчаянные усилия, никак не могу всплыть. Я уже начал задыхаться, когда под руку мне попались какие-то веревки. «Шкоты» - сообразил я, и, что есть силы, за них потянул. Наконец, я вынырнул, и начал хватать воздух ртом. (Когда яхта легла, меня накрыло парусом; выбраться из-под него мне помогли вовремя подвернувшиеся шкоты). Мой судорожный кашель, (вода попала в дыхательные пути) был похож на рыдание. Несказанно обрадованный тем, что я нашелся, Володя, подплыв, обнял меня за плечи. Теперь предстояло, держась за лежащую на боку яхту, в холодной воде ждать прихода катера (было 18 мая, и температура воды составляла градусов двенадцать). Когда через примерно десять минут катер, наконец, прибыл, от холода нам свело руки и ноги, - из воды нас вытаскивали, как бревна. Яхту отбуксировали к берегу; согревшись, нам еще предстояло вытащить ее на берег и вычерпать воду.
Домой я возвращался в пиджаке, надетом на голое тело – моя рубашка утонула. Так закончился мой первый день под парусом. Но от парусного спорта я не отступился, скорее наоборот. Правда, когда при крепком ветре яхта сильно накренялась, Володя с добродушной иронией отмечал ту расторопность, с которой я, с ужасом глядя на стремительно несущуюся над погрузившимся в нее бортом воду, с громким шипением лижущую комингс, взбирался на противоположный, вздыбленный борт сильно накренившейся яхты. Но шок от едва не случившегося утопления вскоре прошел, и я превратился в «морского волка», чувствовавшего себя в воде, как дома.
 Вскоре меня взяли в команду гоночной «эмки», где рулевым был аспирант Института Ядерной физики Эльмар Сосновец, а вторым матросом – мой школьный товарищ Юра Сорокин, поступивший на физфак одновременно со мной . Забегая вперед, расскажу, что, участвуя во всех соревнованиях, мы получили командный первый разряд. Парусному спорту, мы оставались верны до окончания учебы .
 
Начиная со второго семестра наша Компания стала собираться, чтобы вместе отметить какой-нибудь всенародный праздник. В программе были выпивка и танцы под магнитофонные записи рок-н-ролла. Собирались на чьей-нибудь квартире. Но веселое времяпровождение, как правило, заканчивалось всегда неожиданным, даже если оно не было ранним, появлением родителей, у которых увиденное вызывало ненужные вопросы. Например, когда мы бурно отмечали очередную годовщину октябрьской революции на квартире Сергея Достовалова, его отец, вернувшийся домой во втором часу ночи, увидев лихо отплясывавшего рок Ведяева, с возмущением спросил: «Кто этот белобрысый болван?»
Поэтому по-настоящему оттянуться можно было только на квартире Рафа Амбарцумяна, родители которого постоянно проживали в Армении, или у Володи Тункина, когда его родители пребывали за границей . Отсутствие внешних ограничений позволяло каждому определить свой персональный лимит.
Как-то я, выпив целую бутылку водки, почувствовал, как меня постепенно, но неуклонно охватывает ощущение бесконечности. Другие участники попойки, по-видимому, тоже почувствовали что-то аналогичное, в результате чего мы решили отправиться по домам. Вывалившись гурьбой из подъезда, наша компания взяла случайно подвернувшееся такси. В такси, дойдя до кондиции, я заговорил по-английски, решив рассказать товарищам содержание карикатуры, увиденной у Володи Тункина в журнале «Der Spiegel», привезенным его отцом из заграницы. “Grievously bent Khrushchev, wearing Napoleon’s cloak and hat, with the sad face is riding a white horse, holding a dead cat by its tail” . Высаживаясь по одному, компания постепенно рассосалась; меня Коля Кабачник решил проводить до дома, но он до этого еще у меня ни разу не был; шофер названного мной адреса тоже не знал. «Какая станция метро?» спрашивает Коля. «Павелецкая» отвечаю я. Таксист высаживает нас на площади Павелецкого вокзала. «Дальше куда?» - спрашивает Коля. «Туда» - я махнул рукой – «только через рынок идти нельзя, там бандиты» (тогда в центре площади был большой колхозный рынок). «Бандиты?» - рассмеялся Коля, но вместе со мной пошел в обход. «Теперь куда?» - пристал он ко мне. «Сюда», - и мы свернули на Новокузнецкую улицу, где я включил автопилот. Дойдя до двери квартиры, Коля позвонил, и вручил меня родителям.
Хотя данный случай, многократно пересказанный, способствовал моей репутации знатока английского языка, я старался в дальнейшем воздерживаться от ухода в глубокий отрыв; тем не менее, атмосфера наших посиделок этому способствовала: они проходили под оглушительный аккомпанемент рок-н-ролла, в грохоте которого подавлялись всякие представления (Vorstellungen), зато вовсю клокотала воля (Wille). Поэтому, когда мы хотели спокойно пообщаться, то посещали питейные заведения. Они варьировались от самых простонародных до тех, что несли на себе печать элитарности. К первым относился пивной бар, в котором сделана приведенная ниже зарисовка.

«Ну как же ты похож на Никиту Сергеевича!» – обратился один из завсегдатаев пивного бара на Серпуховке, к лысому дородному портье, регулировавшему головную часть длиннющей очереди возжаждавших. – «Вылитый Хрущев, только бородавку с подбородка под нос переставить» – отвечал привратник, гордый тем, что он – как бы афиша заведения. Мы стоим в очереди уже долго, и я нервничаю: отсюда до моего дома (в 1-м Новокузнецком переулке) - рукой подать, бар располагается на виду (в него упирается Пятницкая улица), так что я вполне могу попасться на глаза матери. Что с ней было бы, увидь она меня около столь злачного места!
 С чувством облегчения – не обнаружен – протискиваюсь вместе с компанией внутрь. Здесь жарко, синё от табачного дыма, ровный гул нескончаемого разговора. Занимаем места за узким, липким от пролитого пива, столом. Официантка, угрожающего вида монументальная особа (официантки здесь одновременно вышибалы),  приносит пиво и закусь (сегодня это снетки – тоненькие рыбки, покрытые кристалликами соли), и без церемоний требует, чтобы мы тут же расплатились. Насыпав соль рядком на кромку кружки, приступаем к пиву. Наши соседи, подливая в пиво водку из спрятанных под столом бутылок, громко ведут как бы одну и ту же нескончаемую застольную беседу на фронтовые темы. То справа, то слева слышится: «Первый Белорусский, восьмая армия, 24 пехотный полк». Нас полностью игнорируют; этим серьезным суровым людям юнцы не интересны.
У нас свой разговор. Слово держит Валера Адамантов. Он ведет речь о том, что разные народы неодинаково одарены в сексуальном отношении. «Самые страстные – негры, монголы (тут он в подтверждение своих слов процитировал непечатную частушку), евреи». Адамантов строгим взглядом обводит присутствующих на предмет выявления несогласных. Так как таковых не оказалось, он веско добавляет: «Но только не китайцы». С этим мы тоже согласны: китайцев мы недолюбливаем .

К элитарным питейным заведениям, несшим на себе отпечаток европейской цивилизации, относился чехословацкий ресторан «Пльзень», располагавшийся в парке культуры имени Горького. Открытая терраса, удобные стулья, вежливые официанты в белых сюртуках, темное пиво «Сенатор», «шпикачики» (крестообразно надрезанные с обоих концов поджаренные сардельки), - все это создавало приятную иллюзию, что мы находимся где-нибудь в Европе: в Праге, или даже в Париже. Ходили мы туда нечасто, но засиживались подолгу. Как-то за разговором просидели часа четыре, выпив по пять полулитровых кружек пива.
По мере того, как мы переходили с курса на курс, алкогольные предпочтения нашей компании становились все более рафинированными: Раф Амбарцумян привил нам вкус к хорошим коньякам, которые, наконец, совсем вытеснили водку . Из вин мы предпочитали грузинские «Кинзмараули», «Хванчкару», «Цинандали», «Мукузани» и армянский херес «Аштарак». Следует отметить, что, несмотря на то, что наша компания отдавала должное алкоголю, заслужив себе нехорошую репутацию , никто из нас не приобрел к нему стойкой пожизненной привычки.

Глава девятая

В конце второго семестра нам объявили, что весь курс поедет на целину – в Северо-Казахстанскую область. Всем уклонившимся было обещано исключение из комсомола и, следовательно, из университета. Если у кого-то были уважительные причины, не позволявшие отъезд, нужно было написать заявление в комитет комсомола.
Я подал заявление, приложив к нему справку из секции парусного спорта о том, что, в соответствие с программой тренировок, на июнь – июль текущего года я призван на сборы в спортивный лагерь на Пестовском водохранилище. Рассмотрев мое заявление, комитет принял соломоново решение: обязать меня принять участие в сборах, но только в пределах того времени, которое остается до момента отъезда на целину, который тоже является строго обязательным. Непреодолимость решения была подтверждена отмечавшим переход к  рассмотрению следующего заявления ударом по паркету массивной деревянной палки, которую вертикально, как скипетр, держал член комитета Саша Логгинов.
Пришлось покориться. Свежим июньским утром наши сцепленные цугом яхты через густой туман катер отбуксировал с базы, находившейся на Клязьминском водохранилище, по десятикилометровому отрезку канала до места назначения. Палаточный лагерь был разбит над обрывом на правом берегу водохранилища, на траверзе острова Любви, небольшого лесистого взгорка, отделенного от темнеющего густым лесом противоположного берега узкой мелкой протокой. В нескольких километрах к Востоку виднелась дамба, разграничивающая Пестовское и Учинское водохранилища. От нее до села Рождествено и дальше, до Икшинского водохранилища простиралась наша акватория.
Ходили мы по ней много, время, заполненное тренировками, летело быстро, приближался момент отъезда на целину.

Однажды, где-то около полуночи, когда мы любовались безоблачным звездным небом, кто-то заметил спутник. Это была стремительно перемещающаяся по небу светящаяся точка, яркость которой периодически изменялась от максимальной до полного исчезновения. (Мы идентифицировали ее как ракету-носитель, вращение которой вокруг ее поперечной оси модулировало по величине поток отраженного в нашем направлении света недавно зашедшего Солнца). Зрелище длилось каких-нибудь полторы минуты. В самом начале космической эры, когда спутников было всего 1 – 2 штуки, увидеть его было редкостной удачей; виденным мы были сильно впечатлены. Но это впечатление меркло по сравнению с тем, которое производила на меня стоявшая рядом Тамара Ретивая, ее глубокий и сильный голос, густые темные волосы, блестящие глаза, гордая осанка и, как бы изваянная по лучшим античным образцам, фигура. Красота небесная была посрамлена земною красотой. Но мои восторги я мог спокойно держать при себе, ибо никакой популярностью среди женского контингента я не пользовался. В центре их внимания блистал стройный и сильный мачо - красавец из Прибалтики Альгис Матулис.

В положенное время, простившись с обитателями лагеря, я, вздохнув, отправился на пристань, чтобы сесть на теплоход, идущий к Москве. Надвигался мощный, таинственный, чреватый серьезными испытаниями, пласт жизни: целина. Предстояло на несколько месяцев и на несколько тысяч километров удалиться от семьи и привычных жизненных условий, чего в моей жизни еще ни разу не бывало.

Целина началась уже на платформе Рижская – Товарная, где нас ожидал состав из четырехосных товарных вагонов, увешанных снаружи множеством самодельных плакатов самого разного, в том числе, и сатирического содержания. На одном из них зверского вида юноша оскаленной пастью держал за шею поникшую собаку. Надпись гласила «Бруднер (представитель комсомольского актива) на этом собаку съел». Чтобы отличить отъезжающих в огромной толпе провожавших, нам были выданы одинаковые ковбойки, отличавшиеся цветом. У девушек рубашки были одинакового синего цвета; у юношей цвет рубашки определял социальный статус: у рядовых – красный, у комсомольского начальства (оно было исключительно мужского пола) – синий.
 На лицах отъезжавших преобладало бессмысленное выражение, на лицах провожавших царила встревоженность. Мой отец обдумывал вслух, какую травму он мог бы мне нанести, чтобы сделать мой отъезд невозможным. К счастью, он не успел определиться – скомандовали посадку, и поезд тронулся. От сцен отъезда новобранцев на войну, излюбленных кинематографом, наше расставание с родственниками отличалось только тем, что никто из них не побежал вслед уходящему поезду.
Во время поездки, длившейся пять дней, мы поняли: с комфортом покончено. В вагонах нар не было, мы спали на полу. Если бы не теснота, наши тела перекатывались бы по вагону – такой сильной была тряска. На многочисленных стоянках мы высыпали наружу – стояла тридцатиградусная жара, и в вагонах было нестерпимо душно. Нужду справляли в переполненных станционных уборных. В таком выгребном сортире на станции «Вятские Поляны» я, вдохнув концентрированный сероводород, чуть не потерял сознание. Товарищи меня под руки вывели наружу. Питались мы сухими пайками и едой, взятой из дома. У меня были с собой очень вкусные котлеты, но на третий день они попахивали весьма подозрительно…
В дороге не обошлось без происшествий. В Сызрани была остановка на самом берегу Волги. Все пошли купаться, хотя вода около берега была покрыта пленкой нефти. По слухам, после этого массового купания не досчитались двоих утонувших. Когда мы проезжали по Кустанайской области, там стояла сильная засуха. Весь травяной покров, кустарник, и низкорослые березки были одинакового светло-желтого цвета. На одной из остановок мы вышли прогуляться. Кто-то неосторожно бросил окурок, и пересохшая трава вспыхнула, как порох. Пожар, раздуваемый суховеем, начал быстро распространяться. К счастью, нас было человек двадцать – достаточно, чтобы быстро затоптав пламя, не дать ему распространиться. Иначе последствия могли бы быть кошмарными.
Наконец, мы прибыли в город Булаево, откуда до одноименного совхоза предстояло проехать по узкоколейке девяносто километров. Мы с Колей, Андреем, и еще несколько человек для прикола ехали на непривычно узкой крыше вагона. Чтобы не упасть, ехали сидя, широко расставив руки. Кругом, сколько видел глаз, расстилалась ровная, как стол, степь: не было видно ни деревца, ни кустика, никаких признаков человеческого присутствия. Светило солнце, дул сильный сухой ветер.
По прибытии нас разместили с огромном амбаре с асфальтированным полом, на нарах. Здесь было просторно и прохладно. Единственным неудобством была гулкость помещения, под сводами которого громко отдавалось выкрикиваемое во сне слово «Мама!» Крики иногда приходили то справа, то слева, то из глубины помещения, варьируясь в тональности от девичьих контральто до баска юношей.
Еду в походной кухне готовили наши девушки, которые кормили нас вкусно и обильно. Особенно запомнилась великолепная уха из местной рыбы. Ее наварили много: всем давали добавку без ограничения. Довольно поглаживая свои животы, мы, лукаво улыбаясь, спрашивали друг друга: «Вы уху ели?»
Самые большие сложности были с работой. Пока не началась уборочная компания, ее на всех не хватало. Часть отряда направили на стройку, часть – определили, как меня, помощниками комбайнера. Но, найдя своего комбайнера, я обнаружил, что он уже обзавелся помощником из местных парней.
Такое предпочтение было понятно: комбайнеры находились в сложном положении. Вся техника (около сотни комбайнов и тракторов) зимовала под снегом, поэтому она нуждалась в серьезном ремонте. Местных механизаторов катастрофически не хватало, и кадровый голод удовлетворялся за счет приезжих из южных районов, где урожай был уже собран. Получив в свое распоряжение заржавленный, простоявший год в небрежении, сиротливо примолкший комбайн, механизатор-гастролер обнаруживал отсутствие многих дефицитных деталей, похищенных теми, кто прибыл раньше него. Выставив охрану (своего помощника), он отправлялся на поиски, - или на заставленное оставшимися еще бесхозными машинами поле, или на склад.  Рабочий день был не нормирован, ночевать приходилось около комбайна, поэтому механизаторы студентам предпочитали неприхотливых крестьянских парней.
Приходилось перебиваться случайной, каждый день распределяемой работой, которая оплачивалась по минимальной дневной ставке – 1 руб. 45 коп. (деноминированных), и по фамилии одного из видных членов комсомольского актива называлась «п;хил». Этих денег хватало только на оплату еды. Ту часть студентов, которые еще со школы привыкли летом зарабатывать, такое положение не устраивало: они роптали.
Других изводила скука повседневности: здесь не было никаких развлечений. В поселке, из-за малочисленности его постоянного населения, не было ни клуба, ни кинотеатра, ни библиотеки. Правда, имелась книжная лавка, в которой была обнаружена самая дефицитная на «большой земле» книга – роман Ремарка «Три товарища». Его читали взапой, а начитавшихся начинало тянуть на кальвадос, излюбленный напиток его героев. Кальвадоса на целине не было, но водку и самогон раздобыть было можно. Короче: начались разные брожения.
Тем, кто был не доволен низкими заработками, объяснили, что мы находимся в том же положении, что и работники совхоза, а они зарабатывают деньги во время уборочной кампании; так, что у нас – все впереди.
А для борьбы с пьянством использовали удачно подвернувшийся случай с Толей Ведяевым, который, выпив, напоролся на местного начальника. На сделанное ему замечание Толя начальника обматерил, добавив: «Хиляй отсюда!» От таких слов местный босс взбесился, и потребовал от нашего руководства, чтобы Толя был наказан. У наших комсомольских лидеров Толя, который и здесь носил рубашку навыпуск и вел себя довольно развязно, был давно бельмом на глазу. Они решили врезать ему по максимуму: исключив из комсомола и университета. Этим они хотели убить двух зайцев: устранить из коллектива «чуждый элемент» и провести операцию устрашения всех остальных.
Объявили общее собрание. Выбранное для этого помещение всех вместить не могло. Мы стояли впритык друг к другу. Было жарко и душно. Докладывал Калан Алабердыев, державшийся с таким видом, как будто его имя уже и не имя вовсе, а партийная кличка. По его проникнутой разоблачительным пафосом речи угадывалось, что он ведет дело к исключению. Его поддерживали часть представителей актива. Руководитель целинного отряда Вячеслав Письменный молчал, поблескивая на председательском месте стеклами очков. Меня же сложившаяся ситуация возмутила своей тенденциозностью: это была явная расправа. «Подумаешь, выпил! Да за это каждого третьего можно привлечь! Послал босса местного значения, - невелика птица! И за это ломать человеку жизнь – из комсомола и из университета исключать, когда у него до этого не было взысканий?» - такие мысли проносились у меня в голове, и вдруг, неожиданно для себя, часть из них я громко озвучил. Активисты во главе с Каланом начали дружно протестовать, но против исключения высказались еще несколько человек. Главную же роль сыграла благоприятная для Толи позиция молчаливого большинства. Почувствовав ее, Письменный огласил собственное мнение: из комсомола не исключать, ограничившись объявлением строгого выговора.
Другим событием, нарушившим рутину бытия, явилась дизентерия. Ею в острой форме заболели сразу несколько  человек. Их отвезли в Булаевскую больницу. Для предотвращения возникновения эпидемии были быстро приняты решительные меры: приехали медицинские работники, которые всех напоили жидкой вакциной – дизентерийным бактериофагом. После этого у всех наблюдались симптомы заболевания, но в ослабленной форме, что вызвало вспышку изрядного недовольства - дизентерия неэстетична. Однако по-настоящему больше никто не заболел.
Это был один из многих случаев, когда проявились организаторские способности Письменного. И вообще, его сила воли, недюжинный ум, мудрость, полная самоотдача, держали на себе все это предприятие – нашу целину. При любых неприятностях, стоило появиться неспортивно, по-интеллигентски сидевшему на своем мотоцикле Письменному, - мы знали: теперь все будет в порядке.

Преодолев период разброда, жизнь наладилась. Меня и Сергея Музылева дали в помощники местному старикану, который занимался всякой мелочевкой. Работа была неспешной и нетрудной: отремонтировать крышу сарая, изготовить и навесить дверь, сделать черенки для лопат, и т. п. Однажды наш шеф на неделю передал нас в пользование своему знакомому – заведующему складом запчастей, который совсем зашивался от наплыва осаждавших его механизаторов.
 Встречая нас, хранитель склада, крепкий старикан, сказал: «Вы в накладе не останетесь, только не ленитесь». К складу запчастей, длинному, низкому, сложенному из самана зданию, расположенному на окраине поселка, народная тропа никогда не зарастала. Поэтому у нас на складе постоянно толпился галдящий народ. Временами наш дед терял терпение и вопил: «Вы…...те отсюда!» Наше дело было найти и принести требуемые детали. Уже на второй день мы в них неплохо ориентировались. Работа была нетрудной, кроме того, здесь нам открылись некоторые дополнительные блага. Местные куры имели привычку нестись в укромных местах под стрехой соломенной кровли, и, если удавалось опередить нашего начальника, который периодически обходил все потайные места с лукошком, можно было разнообразить наш суровый рацион парой сырых яиц.
 Когда срок нашего пребывания на складе подошел к концу, старик выписал нам наряд, в котором значилось: «Переноска 20 т грузов на расстояние 100 м», и стояла приличная сумма, которую мы с Сергеем, правда, разделили с дочерью старика. «Интересно, как она выглядит?» по дороге домой проговорил Сергей с иронической улыбкой.
Изредка жизнь разнообразила какая-нибудь дальняя поездка, например, доставка груза каолина из карьера, расположенного в пятидесяти километрах на Северо-запад. По дороге попадалось много такого, что раньше здесь не встречалось. Так, изредка мы видели коренных жителей, - длиннобородых, даже в жаркую погоду одетых в огромные меховые шапки, казахов, едущих верхом по степи. Жилища казахов, наполовину врытые в землю, напоминали о каменном веке. Иногда вдали проносились огромные стада крупного рогатого скота, сопровождаемые конными пастухами. Это было похоже на кадры американских вестернов.

Эстетический голод я научился утолять созерцанием степного неба. Красотой степного заката на целине можно было любоваться бесконечно. Тонко нюансированные переливы цвета накладывались на изысканный, временами совершенно фантастический рисунок облаков. Если смотреть не отрываясь, картина казалась неподвижной, но стоило отвлечься хотя бы на десять минут, небесный пейзаж оказывался совершенно неузнаваем; менялось даже его настроение: безмятежность покоя сменялась тревогой; тревогу, в свою очередь, заступала угроза, но все могло завершиться драматическим, но радостным небесным гимном бытию. Нигде не видел я такого красивого неба. Возможно, так казалось по контрасту с унылой плоской равниной, где не на чем остановиться взору.
Интеллектуальная жизнь почти заглохла: сознание увязло в однообразном бытии. Мы даже газет не читали. Нас, однако, пытался расшевелить Бондин. В школьные годы Бондин серьезно заинтересовался философией, и, проштудировав все доступные трактаты, стал убежденным антикоммунистом. В 1958 году он сильно опередил время, поэтому не смог найти не только сторонников, но даже сочувствующих. Мы его не понимали; некоторые, как, например, эрудит Маслаков, пытались с ним спорить, но в споре Бондин побеждал всех . Мы его терпели молча.
На левом фланге выделялись Шкурский, наподобие революционного красноармейца щеголявший в длиннополой шинели, и Илющенко, рослый красавец – брюнет, постоянно проповедовавший тезис: «Жить надо коммуной!». В пику ему несколько образовавшихся на курсе супружеских пар поселились отдельно, в двухместных палатках. Так лишний раз подтвердилось, что живая жизнь разъедает абстрактные принципы.
От этого понес моральный ущерб учившийся на нашем курсе итальянец Джузеппе Лонго. Ему, иностранному студенту, ехать на целину было не нужно, но он, как человек высокой идейности, хотел принять личное участие в строительстве коммунизма. Однако, то, чему Джузеппе стал свидетелем, его неприятно поразило. С лица не сходило выражение печали и немого укора в наш адрес. Вместо борцов за светлое будущее Лонго увидел обычных молодых людей, наделенных, в том числе, и недостатками, слабостями, даже пороками. Особенно его коробило, когда он сталкивался с проявлениями, как ему казалось, явной несознательности. Лонго было даже как-то по-человечески жалко .

Едва жизнь успела наладиться, как сложившийся порядок был сметен грянувшей уборочной кампанией. В августе наш отряд был разбит на отдельные бригады, которые расселили по полевым станам, отстоявшим друг от друга на десятки километров.
Нашим жилищем на новом месте стал крытый соломой шалаш, окруженный дренажной канавой. Это было не лишним, так, как вскоре зачастили дожди. Из-за отсутствия стока все дороги через некоторое время превратились в широкие (4-5 колей) резервуары жидкой черноземной грязи, что создавало значительные транспортные проблемы, затруднявшие маневр рабочей силой – с началом уборки ее стало не хватать. Теперь мы то на грузовиках, то на тракторах, (сидя на капоте), колесили чуть ли не по всей территории совхоза, охваченной косовицей и обмолотом пшеницы.
И местные жители, и механизаторы- гастролеры работали в авральном режиме – по двадцать часов в сутки, (система оплаты была сдельной). Некоторые за всю уборку заработали по две тысячи рублей (деноминированных) – деньги по тем временам немалые. Лучшими работниками были казахстанские немцы – они не пили, и техника у них поддерживалась в образцовом порядке .
День начинался в пять тридцать утра, когда полевой стан тонул в грохоте полутора десятков дизелей. И так – с августа по ноябрь, ибо такова продолжительность уборки. 
Меня определили для работы на току; - я обслуживал зернопогрузчики, отвечая за их работоспособность. Вскоре обнаружилось, что я хорошо управляюсь с энергетической установкой зернопогрузчика - мотором ЗИД – 3, хотя его устройство, закрытое кожухом, было мне совершенно неизвестно - я стал, что называется, практиком. Когда меня звали, чтобы запустить забарахливший мотор, или починить транспортер, я испытывал гордость настоящего пролетария.

В этот период я получил единственную за всю целину производственную травму. Выполнив мелкий ремонт шкива, расположенного на вершине стрелы, я забыл там полуторакилограммовый молоток. Когда я начал перекатывать погрузчик на другое место, молоток упал, вскользь ударив меня по голове и содрав с черепа приличный кусок кожи. Было совсем не больно, но кровью залило полголовы, шею и плечо. Но все обошлось, благо медпункт был в двух шагах. Медсестра перевязала мне голову, сделала противостолбнячный укол, и успокоила: «До свадьбы заживет».

На полевом стане обзаводиться собственной кухней было нецелесообразно, тем более, что на девушек появился большой спрос – на уборке они работали копнильщицами. (Юноши не выдерживали монотонной работы, и, засыпая на полном ходу комбайна, падали в копнитель). Поэтому теперь мы питались в общей столовой – приземистом саманном домике. 
За входной дверью открывалась небольшая комната, заставленная грубыми столами и табуретами. Над окошком выдачи было наколото на гвоздь никогда не менявшееся меню, написанное химическим карандашом на вырванном из тетради в клеточку листке (цены ориентировочные, в деноминированных рублях):
щи б/м                25 коп
щи с/м                45 коп
гуляш                50 коп
чай фруктовый с сахаром   10 коп
Поясняю: щи б/м - мутная жидкость, в которой изредка попадается то капустный листок, то сегмент прошлогоднего картофеля; щи с/м - то же самое, в котором плавают несколько кусочков сала; гуляш – те же самые куски сала с гарниром из сильно разваренной гречки или пшена. Самым вкусным был сладкий фруктовый чай, но и он сильно отдавал хлоркой.
Дело в том, что в степи отсутствовали источники пресной воды, под землей залегали мощные пласты воды соленой; водоснабжение строилось на том, что зимой огромные стальные цистерны заполнялись снегом, и талая вода использовалась до выпадения нового снега. Применение хлорки, естественно, было неизбежным. Привозную воду тоже приходилось хлорировать.
В магазине – шаром покати; за все время сливочное масло привезли всего один раз. Его распродали за час. Выручали посылки от родителей. Мне их почему-то не присылали, но со мной делился Коля Кабачник. Я был спокоен: мне придет посылка, и я поделюсь с ним. Но ни одна посылка так и не пришла .
В начале уборки зернопогрузчики использовались на току как веялки. Зерно, поступавшее на ток, и очищенное от жмыха, направлялось на элеваторы. Однако вскоре порядок обработки зерна начал нарушаться. В 1958 году хлеб уродился – собирали, в среднем, по 40 центнеров с гектара. Вскоре все элеваторы были заполнены; зерно начали складывать в бурты прямо на токах, а оно все шло и шло: машины стояли в очереди под разгрузку. В этих условиях погрузчики оказались не нужны, и меня перевели на разгрузку зерна.

Стоять в кузове машины с зерном под разгрузку надо согнувшись в пояснице, широко расставив ноги. Вонзаешь в зерно метровой длины двуручный жестяной совок, и с силой отбрасываешь зерно наружу, в бурт. И так до тех пор, пока машина не опустеет. Потом сгребаешь остатки деревянной лопатой, и все. Два человека должны разгружать пятитонку с сухим зерном за пять минут. Тех, кто не укладывается в этот норматив, переводят на другую работу. Мы с Сашей Петросяном укладываемся. Работа выгодная: за день можно заработать десять (деноминированных) рублей.

Между тем погода ухудшалась. В шалаше оставаться было больше невозможно. Нас переселили в бывшую конюшню, снабженную двухэтажными нарами, и двумя сложенными из кирпича печками. Здесь было душновато, но зато тепло. Тем не менее, вся целинная эпопея уже начала изрядно надоедать. Помню такой случай.

Взору секретаря компартии Казахстана, когда он вошел в наше жилище, предстали два ряда лежащих на соломенной подстилке матрасов. Был обеденный перерыв. Дневной свет, проникавший внутрь через маленькие оконца, освещал студентов, лежащих на матрасах в самых непринужденных позах. Кто-то спал, кто-то читал; трое юношей играли в карты, используя в качестве стола бедро свернувшейся калачом спящей девушки. «Здравствуйте, ребята!» - громко, бодрым тоном партийного вождя возгласил вошедший. «Здравствуйте», - сказали трое юношей, и нехотя убрали карты. Остальные, не оборачиваясь, вразнобой вяло ответили на приветствие. Секретарь, мужчина средних лет с плоским, монгольского типа лицом, таким приемом был явно ошарашен, но виду не подал. «Продолжим борьбу за урожай?» - с профессиональным воодушевлением воскликнул он. «Да мы поработаем, лишь бы амнистия!» - крикнул кто-то из глубины помещения. Секретарь окончательно вышел из себя. «Вы бы хоть мусор стряхивали со своих матрасов» - процедил он и вышел.

В сентябре зарядили обложные дожди. Зерно приходило влажным, и буртах начинало «гореть» - в нем шли интенсивные процессы брожения, поднимавшие температуру до ста градусов и выше. «Горелое» зерно годилось только для производства спирта – его стоимость резко снижалась. Поэтому, при первом появлении «дымка» зерно из очагов «горения» разбрасывалось для понижения температуры. Это помогало спасать весь бурт. На нашем полевом стане бурты пока держались.

Когда для их инспектирования приехал главный агроном совхоза, весь наш отряд собрался на току. Агроном, нагловатого вида мужик лет тридцати, важно подошел к бурту: «Что-то у вас бурт какой-то педерастический!» - брюзгливо заметил он, оглядев обступивших его студентов. Потом агроном подошел к бурту, закатив рукав рубашки, просунул  в него руку и вынул щепоть зерна. С торжественным видом положив ее в рот, он принялся зерно  тщательно разжевывать, направив взгляд куда-то внутрь себя. Наконец, сглотнув, агроном обвел строгим взглядом всех присутствующих, и безапелляционным тоном изрек: «Шестьдесят семь процентов». Тут неожиданно вперед вышел Витя Жак, подошел к бурту, и, под неодобрительным взглядом агронома гротескно повторив все его движения, уточнил: «Шестьдесят семь с половиной». Его слово было последним, так как, резко повернувшись, агроном большими шагами направился к ожидавшей его машине.

Двадцатого сентября выпал первый снег.

До конца положенного срока пребывания на целине оставалось какая-нибудь неделя, и я вспомнил о хранившейся у меня бутылке «Столичной», взятая с собой еще при отъезде. Кто-то мне рассказал, что лучшее противоядие от укуса тарантула – выпить разом бутылку водки. Сохранение этой бутылки поддерживало во мне сознание защищенности от этих тварей, которые, правда, мне ни разу на глаза не попадались.
Когда я раскрыл товарищам свой секрет, то за сокрытие водки был подвергнут порицанию, но был прощен, когда, укрывшись за заснеженным стогом, мы в лучших традициях – на троих с Колей Кабачником и Андреем Розановым – распили эту бутылку. Коля был в мрачном настроении, так как отъезжали все, кроме добровольцев, согласившихся остаться до конца уборочной кампании. Комсомольский актив, куда входил Коля, был коллективно зачислен в добровольцы.

Когда состав узкоколейки, в который нас погрузили, набирая скорость, двинулся в сторону Булаево, за одной из машин мелькнула одетая в ватник фигура Коли. Его лица, скрытого стойкой кабины грузовика, не было видно. Меня кольнуло угрызение совести: на минуту я почувствовал себя предателем…

Процесс возврата к цивилизованной жизни начался уже в Булаево. Прямо на железнодорожном вокзале стояли лотки выездной торговли, на которых была разложена разнообразная еда, на которую мы, настрадавшись от нашего  аскетического рациона, разом набросились. Но запомнилась только душистая, толстая (диаметром сантиметров пятнадцать) вареная колбаса, - подлинный символ благодати; неспроста в конце восьмидесятых она некоторыми рассматривалась, как наша национальная идея. Так как уборочная кампания еще не закончилась, и действовал сухой закон, из спиртных напитков был в наличии только сидр в бутылках для шампанского. Им в большом количестве мы и запаслись на дорогу.
Вторым признаком цивилизованной жизни были предоставленные нам пассажирские плацкартные вагоны. Их комфорт нас просто потряс! Обратный путь показался нам сказкой. Спи сколько хочешь, а протерев спросонья глаза, знай себе потягивай сидр из горлышка за приятным общим разговором в хорошей компании и в теплом помещении – это было замечательно.
Доехали без происшествий, если не считать приключения в Моршанске, где во время длительной остановки поезда, мы отправились на прогулку. Вокзал находился на городской окраине, поэтому вскоре дома расступились. Мы вышли в поле. Миновав пару свалок и маячившую неподалеку воинскую часть, подошли к выкопанному среди поля укрытию, в котором молчаливо стоял смонтированный на автомобиле радиолокатор. Обойдя его, мы двинулись в обратный путь.
Вдруг сзади послышался топот сапог. Оборачиваемся: к нам бежит солдат с автоматом. «Стоять!» - издалека крикнул он. Подбежав, запыхавшимся голосом скомандовал: «Следуйте за мной!». «Наш поезд уйдет» - пытались возражать мы. «Я вас доставлю к командиру, с ним и разговаривайте!» - парировал он. Мы подошли к тощему злому капитану. «Ваши документы!» - потребовал он. «Документы остались в поезде, а в чем дело?» - «Вы прошли мимо военного объекта». – «Вы имеете в виду мусор?» - спросил Сергей Красильников. «Для вас это, может быть, и мусор, а мы на этой технике работаем!» - все больше распалялся капитан. «Я сдам вас милиции, пусть они разбираются, кто вы на самом деле». – «Поезд уйдет, и как можно будет разобраться без документов?» - «Меня это не касается». Тут на наше счастье к нам подошел солидный, полноватый подполковник, командир части. «Студенты, говорите» - он ласково нас осмотрел. «Ладно, идите. Только вы бы побрились и штаны себе, что ли, зашили, а то у вас такой вид, словно вы с Волги сбежали!»
Справедливости ради, нужно признать, что вид у нас был неважнецкий. Многие из нас, беря пример с очень тогда популярных кубинцев - борцов Сьерра – Маэстры, во время пребывания на целине не только не брились и не стриглись, но, сверх того, не стирали и не чинили одежду, а Крымов даже не умывался, в результате чего лицо его покрылось грязью, как гримом. Теперь этот маскарад едва не сыграл с нами злую шутку.

Москва встретила нас неожиданной для октября теплой, сухой погодой. За три дня поездки из целинного предзимья мы переместились в ласковое бабье лето; из средневекового быта – в современную цивилизацию. Осмотревшись, я обнаружил, что вернулся с целины другим человеком, - повзрослевшим, отбросившим остатки детских привычек, научившимся оценивать себя по новой сетке критериев.

Как-то в компании из нескольких человек я жаловался на то, что меня угнетает голизна степного пейзажа. «Я привык к средней полосе России, где непременно присутствует лес» - настаивал я. «Дело не в этом» - возразил Витя Жак с ироничной улыбкой – «В лесу ты бы чувствовал себя не лучше. Просто тебе не хватает мамы, у которой под боком ты привык находиться». Я смолчал, признавая отчасти его правоту. Однако теперь, вернувшись, я воочию убедился, что узы, до этого привязывавшие меня к родительскому гнезду, значительно ослабли: пробив окружавшую меня скорлупу привычки к семейному окружению, я, наконец, вылупился.

Глава десятая

Третий и четвертый семестры, по своей насыщенности были самыми трудными. Часть студентов, поняв, что они неправильно выбрали профессию, перешли на другие факультеты – геологический, филологический, и другие. Мой школьный соученик Костя Руновский перевелся в МВТУ, почувствовав призвание к профессии инженера – машиностроителя.
Были и трагические случаи. Когда бывший узник фашистского концлагеря Климович (фамилия изменена) понял, что у него нет способностей к изучению физики, то покончил с собой, выпрыгнув из окна шестого этажа общежития .
У меня наибольшее напряжение вызывал самый серьезный предмет учебной программы – методы математической физики .
Я посещал все лекции и семинары, предметом упорно занимался, но все равно на экзамене меня срезал некий (не помню его фамилии) пылавший классовой ненавистью ассистент. Он методично и жестко засыпал меня вопросами, пока я, сломленный психологически, не «поплыл». Тогда он с миной праведного гнева влепил мне в зачетку «неуд», первый и последний в жизни. Не скрою, предмет я знал далеко не блестяще, но после меня он обрушился на Сергея Достовалова, не в пример мне, сильного в математике, поставив ему «удовл.». Присутствовавший при сем другой ассистент - Маслов попытался заступиться: «Достовалов – сильный студент», но наш экзаменатор, с виду - выходец из самой дальней глубинки, ответил ему резкой отповедью. Этот горе-преподаватель грубо нарушил педагогическую этику, открыто продемонстрировав нам с Сергеем свою предвзятую ненависть.
В остальном моя учеба шла нормально. Моим любимым предметом оставался физпрактикум, хотя и здесь у меня однажды произошел досадный сбой.
Проградуировав электростатический вольтметр, и построив график, в середине шкалы я обнаружил слабый, но отчетливый перегиб. Чертыхаясь, я принялся за перепроверку, регистрируя показания образцового гальванометра с точностью до долей малого деления. Построил новый график. Он почти полностью повторил прежний: перегиб тут как тут. Беру книгу по измерительным приборам, открываю на разделе «Электростатический вольтметр». На меня смотрит рисунок, изображающий идеальную прямую линию. Между тем время подходит к концу, пора идти отчитываться. Скрепя сердце, провожу по линейке прямую линию, около которой расставляю «экспериментальные точки». Иду к преподавателю, великолепной Стрелковой.
 Это импозантная красивая высокая стройная дама с густыми черными, с проседью, волосами, и большими темными глазами, одетая в длинное темно-бордовое платье. «Да», - говорит она с сожалением – «вы, однако, невнимательны. У прибора есть дефект, который искажает градуировочную кривую. Вы его не заметили». – произнесла она, все же милостиво поставив мне «хор». Я помалкиваю, не в силах признаться в самом страшном грехе – подделке экспериментальных результатов.

В соответствие с советской доктриной трудового воспитания интеллигенции (как говаривал Хрущев, чтобы не отрываться от простого народа, научному работнику полезно время от времени и лопатой помахать), я, без отрыва от основных занятий, обучался в строительной школе столярному делу. Для сдачи выпускного экзамена я изготовил табурет.
После окончания второго курса меня направили для прохождения практики на стройку. Сначала я работал подсобным рабочим на лесопилке.

Мощная пила, отчаянно визжа, превращала огромные бревна в широкие доски. Кругом высились горы опилок. Мой руководитель, огромный детина, считал, что «нет спирта лучше денатурата». В подтверждение этого тезиса он время от времени вынимал заткнутую бумажной пробкой бутыль с голубоватого цвета жидкостью, и отпивал из ее горлышка несколько больших глотков.

Потом меня перевели на обширное поле в районе Мичуринского проспекта, где мы вдвоем с еще одним студентом обустраивали стройплощадку под постройку многоэтажного дома. Мы, можно сказать, заложили первый камень – соорудили сортир. Работать приходилось в тридцатиградусную жару; по окончании смены мы шли купаться в небольшом пруду с желтой от глины, отвратительно теплой водой.

На третьем курсе прошло распределение по кафедрам. Я выбрал кафедру теории колебаний (в настоящее время – кафедра физики колебаний). Мой выбор был сознательным, так как я успел познакомиться с замечательным трудом Андронова, Витта и Хайкина «Теория колебаний». Мой гуманитарный ум захватила красота и глубокий философский смысл этой дисциплины. На своей первой лекции заведующий кафедрой профессор Мигулин особо остановился на мировоззренческой глубине теории колебаний. «В природе мы можем изучать только повторяющиеся явления, а любой периодически повторяющийся процесс можно рассматривать, как колебание». Вместе с тем, кафедра не была чисто теоретической, - она входила в отделение радиофизики, и меня отнюдь не украшало, что я не был радиолюбителем .
Учебная группа кафедры Теории колебаний была очень сильной – в нее входили такие таланты, как Котов, Башкиров, Глушков. Саша Логгинов проявил большие организаторские способности (впоследствии он стал зав. кафедрой). Здесь были интересные девушки, и хороший, дружный коллектив. Однако, для меня период импринтинга, по-видимому, закончился, и я остался верен своей прежней, из бывшей 218 группы, Компании.
Так, как мы теперь посещали разные лекции и семинары, то вместе проводили свое свободное  время.

Однажды зимние каникулы мы с Колей Кабачником и Сашей Успенским провели в доме отдыха «Истра», где днем по сильному морозу ходили на лыжах, а по ночам занимались выпивкой и танцами, так что на сон времени почти не оставалось. Тон задавала орава студентов из МИГАиК (Московского института Геодезии, Аэросъемки и Картографии), в которой лидерами были рослая красавица брюнетка Таня и смуглый «болгарин», (а на самом деле еврей) Борис. Честь университета весьма успешно защищала аспирантка кафедры теории колебаний Дианова, стройная эффектная блондинка, которая, по мнению нашего соседа по палате, студента - медика, по части танцев превосходила решительно всех.

На летние каникулы мы неоднократно ездили на Юг .
Как-то несколько человек из нашей Компании отправились в Крым, в Судак. На пятикилометровом участке побережья между Судаком и Новым Светом, у подножья горы Сокол, среди огромных валунов, мы занимались подводной рыбной охотой, стреляя по рыбам из арбалетов с резиновыми тяжами (по сути, усовершенствованных рогаток). Доступными рыбами были только так называемые зеленушки, но и они близко к себе пловцов не подпускали, держась на расстоянии, превышавшем дальнобойность ружья . Подстреленных нами рыбок хватало лишь на ужин хозяйской кошке.

Бредя домой, мы отводили душу, придумывая несбыточные проекты нанесения на гладкую поверхность горы Сокол огромной надписи «Ж..а», которая была бы читаема с проходящих мимо судов.

Эта рутина однажды была нарушена, когда Коля вынырнул из моря, держа стрелу с насаженной на нее большой роскошной кефалью. У него из носа шла кровь: пришлось нырнуть на глубину около десяти метров (мы плавали без акваланга). Хозяйка нам рыбу поджарила, и ее хватило на всех.

Эта поездка ознаменовалась скандалом, который спровоцировало появление на улицах Судака Нилы Важник, одетой в брюки. Местные жители высыпали на улицу, демонстративно, с выражением, кто - крайнего возмущения, кто  - брезгливости, кто – сарказма, разглядывая инстинктивно сжавшуюся Нилу. Наконец, вперед выступила огромная бабища, которая, уперши руки в мощные бока, громовым голосом произнесла: «Не марай своим грязным стилем наш Судак! Таких, как ты, у нас не было, нет и не будет!»

Вместе с Колей и Сергеем Достоваловым мы, также, ездили на Кавказ, в Архипо-Осиповку. Отдыхающих было умопомрачительное количество – в основном, молодежь. Сергей привез с собой любительскую кинокамеру «Кварц», в то время бывшую большой редкостью. По приезде, чтобы пофорсить, он пришел с ней на пляж, находил девиц посимпатичнее, и предлагал им попробовать себя в роли киноактрисы. Сергей имел большой успех. На следующий день к нам подошла и представилась девушка. «Я вижу, - вы, так же, как и я – москвичи. Так вот, как ваша землячка, из добрых к вам чувств, советую – не приносите больше камеру на пляж». Дома, посоветовавшись, мы сочли за лучшее так и поступить. Мы уже знали, что пляжное общество разбито на несколько больших банд, каждый вечер устраивающих между собой грозные побоища, после которых на поле боя оставались десятки раненых .
Вдвоем с Колей мы отдыхали в Планерском, облазив всю гору Карадаг с ее многочисленными бухтами (тогда доступ на нее еще не был закрыт). В завершение мы в ластах проплыли из Планерского до бухты «Золотые ворота», и обратно (4 км в один конец). Проплывая вдоль километрового участка отвесной скалы, мы сделали привал на единственном уступе - горизонтальной, почти вровень с уровнем моря, площадке размером 1,5;6 м2.

Зимой, по воскресеньям, Компания выезжала для катания на лыжах с гор на станцию Турист Савеловской железной дороги. Тамошняя достопримечательность - Парамонов овраг - знаменит длинными и крутыми склонами, заросшими лесом, где даже для езды на горных лыжах требуется известная сноровка, мы же там катались на обычных лыжах, рискуя переломать себе кости.
Главная трудность заключалась в преодолении страха перед низвергающейся перед тобой кручей. Для этого я выработал следующий прием. Приняв решение о спуске, нужно, подъехав к кромке обрыва, ни на секунду не останавливаясь, – иначе тебе не хватит решимости – ринуться вперед, стараясь во время ускоренного движения, похожего на падение, все же сохранять контроль над своим телом. Это вполне удавалось во время спуска, но было почти невозможно при выходе на горизонтальную плоскость, когда резкое изменение направления движения, прижимало тело к земле. В результате потери равновесия, ты, подняв облако снега, падал на землю, продолжая по инерции скользить по ее поверхности. Один из таких спусков с горы «Печь» Коля Кабачник заснял любительской кинокамерой.
Потом я эту гору освоил: разогнавшись на Печи до свиста в ушах, и, миновав небольшое плато, я, без остановки устремлялся на следующий спуск, - в «Трубу», где лыжня бешено виляла между деревьями. От страха по спине бежал мерзкий холодок, но именно в преодолении страха я ловил кайф в этих спусках.
Коля Кабачник и Раф Амбарцумян впоследствии пошли значительно дальше меня, встав на горные лыжи и превратив горнолыжный спорт в полноценное хобби, а Сергей Красильников стал настоящим спортсменом, мастером горнолыжного спорта.

Культурный досуг мы тоже проводили в своей Компании, обнаружив общность вкусов и предпочтений.
 Мы вместе ходили в кино, например, на американский фильм «Рапсодия» с Элизабет Тейлор и Витторио Гассманом в главных ролях. Наша компания пришла на сеанс в Дворец Спорта в Лужниках. Фильм показался нам пустым и скучным, о чем мы вяло вслух обменивались комментариями, посасывая монпансье, которое горстями нам выдавал Раф Амбарцумян из стоявшей у него на коленях большой круглой жестяной коробки. Вскоре со всех сторон начали раздаваться требования замолчать и не мешать другим, увлеченным происходящим на экране, зрителям фильма. Поскольку мы на них внимания не обращали, возмущение нарастало. «Вывести их из зала! Где контролер?» - говорили одни. «Здесь не контролер нужен, а милиция!» - уверяли другие. Третьи угрожали: «Мы сейчас сами их за шиворот отсюда выдворим!» Ноль внимания с нашей стороны. К тому времени, как возмущение присутствующих достигло кульминации, коробка с леденцами опустела, и Раф отправил ее вниз по проходу. Коробка, подскакивая на ухабах, покатилась по асфальтированному полу, и ее жестяной дребезг гулко отдавался под сводами зала. Критические замечания в наш адрес сразу прекратились.
Естественно, одними из первых мы сходили на фильм Михаила Ромма «Девять дней одного года», а потом приняли участие во встрече с режиссером, проходившей в ДК МГУ. Собралось немыслимое количество народа. За вплотную стоявшими людьми сцена была не видна. Лишь изредка тела впереди стоявших немного расходились в стороны, и в образовавшуюся узкую щель была видна какая-нибудь часть режиссера.
В отличие от широкой публики, принявшей фильм с восторгом, профессионалы были настроены критически. Многим изображение процесса научной работы показалось излишне драматизированным и неестественным, а показанные в фильме случаи облучения радиацией, по мнению специалистов, совершенно исключались, так как были бы заблокированы системами безопасности.
Ромм внимательно выслушивал критику, но своих позиций не сдавал. Он признался, что прототипом Гусева явился не физик, а кинорежиссер (фамилии его Ромм не назвал).  «Гусев – современный Прометей» - подвел он итог.

Вместе мы посещали факультативные лекции по эстетике. Недаром говаривал преподаватель кафедры атомной физики Лукьянов: «Можно объявить какой-нибудь совершенно немыслимый курс, например, «История позвоночных», и найдутся студенты, которые будут его посещать». Но дело было в другом: после XX съезда в нашей культуре началась оттепель, расширился культурный контекст, сменились подходы и способы аргументации. Мы не могли этим не заинтересоваться. Тем более, что лекции читали два молодых, близких к нам по возрасту человека. После лекций их засыпали вопросами. Например: «Как вы относитесь к Окуджаве?» - «Он оригинален, но я не люблю художников с расплывчатым мужским началом в творчестве».

В дальнейшем культурные интересы стали занимать меня в возрастающей степени, - настолько, что я сделал серию авангардистских акварелей, создавших мне в нашей компании известное реноме.
Кроме того, моему перу принадлежит радикально авангардистская неоконченная поэма “Phyloxera”, написанная в студенческие годы. Там имеются такие экспериментальные строки:

Вот цепь бежит кругов
бесцветных лиц, щерясь
Сквозь дробный шум шагов
Клочками плазмы -
      шелест голосов
Осколки слов торчат, колясь, - ересь
Но на ответ надет засов;
       Спазмы!

Наши политические позиции тоже были близки. Мы были детьми оттепели. Хрущевская либерализация в значительной мере сняла отчуждение интеллигенции от власти. Открытого диссидентства, как в конце шестидесятых, еще не было, но считалось хорошим тоном подтрунивать над советскими порядками и идеологией.
Так, пример образцового диалога между философом и физиком привел как-то доцент Базаров. «Философ задает мне вопрос: - Всегда ли, по-вашему, справедлив закон  сохранения энергии? - Я ему отвечаю, что, как всякий экспериментально установленный закон, он справедлив для некоторой определенной области явлений. - Нет - говорит философ. - Справедлив ли он всегда? - Научно это не доказано. – отвечаю я. – Как вы считаете, марксизм-ленинизм – наука? – Конееечно – отвечаю я» - Базаров произнес слово «конечно» нараспев, лукаво на нас поглядывая. – «Тогда считайте, что это доказано научно – с торжеством подводит итог философ».

Пролетариат  по отношению к существующей власти был настроен куда как оппозиционнее. Помню, как нас как-то послали агитаторами в общежитие строителей. Сразу, как только мы вошли, нас неприятно поразили условия жизни: теснота, убожество обстановки, грудные дети на руках молодых матерей, уродливая одежда. Узнав, что к ним приехали агитаторы, люди, в чем были – в майках, в шлепанцах на босу ногу, в пижамах, высыпали из комнат, заполнив небольшой холл.
Для нас мероприятие свелось к тому, что мы молча в подавленном состоянии стояли в центре холла: нам не дали вымолвить ни слова. Перебивая друг друга, рабочие рассказывали нам о своей жизни: об общежитии, где утром приходилось стоять в очереди в туалет, о зарплате, едва позволявшей сводить концы с концами, о произволе начальства, о том, что из общежития до работы некоторым приходится ехать по два часа в один конец. «Пока до работы доедешь, как раз прочитаешь весь доклад Хрущева на съезде партии» - сыронизировал пожилой рабочий. Видя неловкость нашего положения, они иногда приговаривали: - «Ребята, да вы не расстраивайтесь, - что вы можете нам сказать, когда у нас жизнь такая!».
Наконец, они выговорились. Один из рабочих подвел итог: - «Хрущев сказал, что мы стоим одной ногой в коммунизме. Сколько нам еще осталось так в раскорячку стоять?»

Наша Компания в большей или меньшей степени была в основном лояльной существующей власти. Наибольшую лояльность проявляли мы с Колей. Нас, главным образом, раздражали идеологические запреты, которые только разжигали интерес к запрещенной литературе.
Так, узнав, что в каталог университетской библиотеки были включены произведения Ницше, я сразу оформил соответствующую заявку. «А где справка?» - спросили меня в регистратуре. «Какая справка?» - удивился я. «Справка о том, что вам эти книги нужны для работы. Не забудьте получить визу парткома» – добавила библиотекарь мне вослед. Я еще раз убедился в своей наивности: «Ницше ему, видите ли, подавай, ну как же!»
Но и этой области, казалось, наметились сдвиги:
Так, в газете «Известия», главным редактором которой был зять Хрущева Аджубей, была опубликована до этого ходившая только в списках поэма Твардовского «Теркин на том свете». Можно было надеяться и на дальнейшую либерализацию.
На другом крае находились Саша Успенский и Раф Амбарцумян, отличавшиеся наибольшей язвительностью в отношении идеологии и существующих порядков.

«Дай мне твой чемодан» - как-то сказал мне Раф (тогда было модно ходить на занятия с маленькими чемоданами). Держа в каждой руке по чемодану, он сделал несколько подчеркнуто длинных шагов, гротескно согнувшись под их воображаемой тяжестью. Закончив сцену, он с насмешкой пояснил: «Сталин бежит из сибирской ссылки с двумя чемоданами партийной литературы».

Не нужно думать, что Компанию объединяло только совместное проведение досуга. Мы интересовались учебными программами друг друга, первыми самостоятельными работами, личностями наших преподавателей. Часто посещали факультативные лекции и встречи с учеными.
Так, все мы ходили на выступление академика Ландау о перспективах развития теоретической физики. В Большой Физической аудитории слушателями были заняты все места, в том числе на ступеньках. Я занял одно из последних стоячих мест наверху.
Ландау умел доступным языком излагать сложные вещи: слушать его было очень интересно. Его подчеркнуто самоуверенная манера, некоторые элементы рисовки - принимались как должное. После лекции его засыпали вопросами, например: «Что Вы можете сказать о теории Козырева?» Тогда было модным обсуждать космогоническую теорию Козырева (который незадолго до этого открыл вулканическую активность на Луне, что, впрочем, впоследствии не подтвердилось), согласно которой источником энергии, излучаемой звездами, является сгорающее в них время. «Я не знаю никакой теории Козырева» - сказал Ландау, и сделал паузу. «Поймите меня правильно» - добавил он – «я знаю, что есть физик Козырев, который высказал несколько интересных идей, но я не знаю никакой теории Козырева». Жизнь показала, что он был прав.
Мы тогда вообще считали ученых самыми мудрыми и авторитетными людьми. Им, и только им, думали мы, должны быть доверены судьбы человечества.

По окончании третьего курса состоялся последний выезд на сельскохозяйственные работы - в совхоз Клементьево Можайского района. Кафедру теории колебаний направили в деревню Настасьино, входившую в этот совхоз.
Нас разместили на просторном и сухом чердаке сарая (когда-то бывшего складом при пасеке), куда нужно было подниматься по стремянке. В двух шагах, в тени деревьев протекала неглубокая чистая тихая речушка, излюбленная водомерками. Но Виталий Тонаевский, Костя Юдин и я поселились отдельно, в большой армейской палатке, поставленной на краю поля, метрах в сорока от сарая. Мы решили повторить опыт расселения, примененный за три года до этого в деревне Мышкино Витей Прокудиным .
Тогда он возглавил компанию из четверых ребят, которые, предпочтя тесноте общего, но относительно комфортного помещения простор жизни на отлете, приобрели репутацию крутых парней (см главу восьмую). Теперь же выяснилось, что жизнь на отлете, сопряженная с досадными неудобствами, (например, в дождливую погоду в палатке было сыро), не дает никаких статусных преимуществ.
По вечерам, прикорнув на своем матрасе, я с завистью прислушивался к доносившемуся с чердака, до полночи не утихавшему веселому гомону, - в нашей палатке было скучновато. Уныло я корил себя за необдуманное решение, но попроситься обратно было бы непоправимой потерей лица, и совершенно исключалось. Я прожил в палатке до конца положенного срока.
Нашим отрядом командовал Саша Логгинов, волевой, сильный и симпатичный парень – подлинный лидер. Он всегда находился в центре внимания – когда работал сам, когда организовывал нашу работу, или, например, когда ехал по деревне верхом на неоседланной лошади.
Как-то меня угораздило вместе с ним и Сашей Ритусом заниматься уборкой сена, которое мы складывали в небольшие копны. У каждого был свой ряд. Впереди, с большим отрывом, шел Саша Логгинов. Дальше следовал длинноногий Саша Ритус, догнать которого было тоже совершенно нереально; все силы уходили на то, чтобы мое отставание находилось в пределах приличий. «Когда же кончится это проклятое поле?»  - думал я, когда от усталости руки одеревенели, вилы выскальзывали из ладоней, а боль в пояснице не позволяла разогнуться. Было три выхода из положения: сесть в копну и отдохнуть; предложить своим товарищам устроить общий перекур; продолжать работать. Я выбрал последнее. Через некоторое время я заметил, что двигаюсь, как автомат. Руки, ноги, поясница болели по-прежнему, но мне уже не нужно было делать волевых усилий, чтобы продолжать работать. Теперь меня мог остановить только обморок, но до этого не дошло: поле кончилось.

Саша Логгинов был весьма популярен среди девушек. Особое внимание ему оказывала Марго Барышева, одна из наших красавиц. Женственная фигура, округлое выразительное лицо, обрамленное свисающими белокурыми локонами, большие, опасные, как два омута, глаза, манящий голос Сирены, насмешливая улыбка. Кокетливо надув губки, и заводя глаза, она, бывало, ему на ходу что-то тихо рассказывала, стараясь держаться как можно ближе, касаясь его, или почти касаясь.

Я ничем особенным не выделялся, если не считать того, что однажды удачно сходил за грибами.
«Жалко, я раньше сюда не выбирался» - подумал я, оглядывая поляну на опушке леса недалеко от Настасьино. То тут, то там из травы выглядывали крепкие боровики с коричневыми шляпками. Через полчаса ведро было полным. Когда я принес его дежурившей в тот день на кухне Наташе Лезновой, она меня с улыбкой похвалила: «Молодец, хороший грибник!». Мне, имевшему репутацию мальчика из «плохой компании» , такой знак внимания был приятен.

Наша Компания была разбросана по всей тридцатикилометровой в ее поперечнике территории совхоза. Чтобы повидаться с друзьями, мы в свободное от работы время – по ночам - совершали многокилометровые походы.
Так, однажды, идя ночью через лес из Милятино в Настасьино, мы с Рафом заблудились. В два ночи мы поняли, что заблудились окончательно. Тут нам повстречался велосипедист, который тотчас же начал нас дотошно и с подозрением расспрашивать, кто мы, и куда идем. Он и вывел нас из леса и сопроводил до самой палатки. На следующий день местные жители нам рассказали, что наш спаситель служил в армии в пограничных войсках. С тех пор прошло десять лет, но ему в незнакомых людях все еще мерещились иностранные шпионы.
В другой раз я отправился на центральную усадьбу навестить Колю. Пока я преодолевал пятнадцатикилометровый путь, наступила ночь. Вдруг меня охватило непонятное беспокойство. Оглянувшись, я заметил блеснувшие в придорожной траве волчьи глаза. До ближайшей деревни оставалось не меньше пяти километров. «Летом волки на людей не нападают» - успокаивал я себя, но, тем не менее, во все оставшееся время пути чувствовал себя неуютно, пока, наконец, не услышал донесшийся издалека голос человека.
Наше пребывание в Клементьево было на время прервано смертью Наташи Подвидз. Когда мы шли по направлению к моргу, тополиный пух, белым саваном укрывал асфальт мостовых…В гробу Наташа поражала своей неземной красотой и спокойствием, столь ей несвойственным при жизни. Видимо, ее стремление к высшему совершенству оказалось не совместимым с ординарным земным существованием.

На четвертом курсе проходило углубленное изучение радиофизики. На лекциях по теории колебаний, которые читал Владимир Васильевич Мигулин, предмет раскрывался в его полноте как метод физического моделирования сложных процессов, чье строгое математическое описание было бы слишком сложным, и не давало бы наглядных результатов. (Полтора года обучения дали мне такую хорошую подготовку, что впоследствии мне удалось написать более десятка работ, базирующихся на методах теории колебаний).
Мы прослушали, также, курсы лекций по распространению радиоволн, импульсной технике, общей радиотехнике, радиотехнике сверхвысоких частот. Наши преподаватели в своей подаче материала сочетали глубокое проникновение в предмет с подлинным артистизмом.
Например, Макар Дмитриевич Карасев, рассказывая о специфике взаимодействия электромагнитных волн с электронными потоками в разных типах СВЧ-приборов, представил нам на лекции следующую наглядную картину. «Взаимодействие в клистроне аналогично случаю, когда некто, стоя на полустанке, пытается громким криком что-то сообщить пассажиру проносящегося мимо поезда. В случае лампы с бегущей волной этот некто, чтобы переговариваться с пассажиром поезда, садится в автомобиль, который едет параллельно поезду с той же скоростью. Кричать можно уже не так громко» .
Широкий круг изученных нами дисциплин позволил нам в дальнейшем, по окончании учебы сразу приступить к работе в самых разных отраслях радиоэлектроники.

Во время учебы на четвертом курсе наша страна вырвалась в лидеры космической эры, когда, приоткрыв во время лекции дверь в аудиторию, и просунув внутрь белокурую голову, девица с шалыми глазами громко прокричала в аудиторию: «Человека запустили!»
Потом наступил солнечный апрельский день; мы с Колей и с Сергеем Достоваловым ехали в его «Победе» по заполненному ликующим людским потоком Ленинскому проспекту, испытывая те же чувства, что и все высыпавшие на улицы тысячи и тысячи наших сограждан. Больше никогда мне не приходилось встречаться с таким искренним всеобщим единением.

В течение всех моих студенческих лет моя жизнь, по преимуществу, протекала на университетских орбитах. Центром моей озабоченности был физфак; местом занятости – кафедра теории колебаний; моим отечеством - Компания, динамическим противовесом Компании - парусная секция. Дома я только ночевал, но моя жизнь была тесно связана с моей семьей - отец обеспечивал меня материально, мать хранила домашний очаг, где лежали мои корни. Поэтому все, что происходило в семье, близко меня касалось.
Здесь же во весь рост стоял пресловутый, испортивший не одно поколение москвичей, квартирный вопрос. Он  обострился в связи с тем, что наши соседи Щепелевы получили отдельную квартиру, о чем мать узнала только накануне их отъезда. По мере того, как вещи Щепелевых покидали их жилплощадь, в нее вносили скарб новых жильцов, очередников из барака. Нищая семья Симаковых состояла из матери, Митрофановны, тощей и уродливой старухи, вдовы, и трех ее детей: восемнадцатилетней Ани, обещавшей к своим пятидесяти превратиться в копию своей матери, Сережи, - длинного худого шестнадцатилетнего дебила, и Сашки, низкорослого злобного подростка четырнадцати лет. Царившему до этого в нашей квартире духу культурной гармонии был безжалостно положен конец. Повеяло до боли знакомым Духом Коммуналки.
Мать восприняла происшедшее как настоящую трагедию. Она была крайне обижена на Щепелевых, что они ее заранее не предупредили о предстоящем переезде. Ей казалось, что она могла бы претендовать на освобождающуюся площадь. Это были пустые мечтания: суровыми законами Социальной Справедливости такая возможность была совершенно исключена. Думаю, что мать это прекрасно понимала; просто за этими разговорами она пыталась скрыть истинную причину своего расстройства, - то, что она была неравнодушна к Щепелеву.
Дальше события развивались, как по писаному: Митрофановна скрытно, но люто возненавидела наше семейство, Аня обзавелась внебрачным ребенком, дебил Сережа начал преследовать знаками своего внимания мою сестру Тусю, а Сашка, поступив на работу, обрел пролетарское классовое сознание. На первую зарплату он купил себе гармошку, и теперь каждый вечер часами терзал слух всех окружающих. Мать, купившая пианино “Becker” и оплачивавшая уроки музыки для Туси, пеняла ей за леность и полное отсутствие малейших следов той одержимости, которую проявлял к овладению, нет, не гармонией – гармонью, начисто лишенный слуха сосед. В действительности, дело было совсем не в лени. Сашка, с гордостью заявлявший: «Я – рабочий», архетипом пролетария считал человека с гармонью, сестра же чуяла, что исповедуемый матерью идеал «барышни, играющей на фортепьянах», безнадежно устарел.
Тем временем начались изменения в частной жизни Тарнавского. Маргарите Семеновне, почувствовавшей, что Лев с возрастом несколько ослабел, удалось склонить его к оформлению их брака. Вскоре после этого через их наглухо закрытую дверь до меня стали доноситься обрывки семейных ссор. «Если ты не сделаешь мне ребенка, то сам об этом пожалеешь!» - кричала Маргарита Семеновна. В ответ слышались лишь смачные шлепки ремня по ее роскошному телу. И все же через некоторое время Маргарита Семеновна разродилась девочкой, что отнюдь не прибавило комфорта нашей жизни.
Мать долго размышляла, и у нее возник план. Она знала, что Тарнавский мог в любой момент получить квартиру в Подлипках, что его, однако, не устраивало – он предпочитал жить в Москве. Если бы, выехав в новую квартиру, он освободил свою комнату, по существовавшим в то время правилам, как «запроходная», она бы перешла нам. Поэтому она решила создать Тарнавскому дополнительные побудительные мотивы для переезда. Одним из них была покупка мощной радиолы, и почти непрерывное проигрывание на повышенной громкости классической музыки .
Когда Татарский перебирался в Подлипки, он в отместку попытался поселить в своей комнате другого человека. Но этот план был обречен на неудачу: мать никуда из дома не выходила, и когда Тарнавский приходил с кем-нибудь, то его самого она пропускала, но любому постороннему загораживала путь своим телом. Вид у нее был – не подойди! Через некоторое время, выломав замок, мы вошли в комнату Тарнавского, выставили в коридор оставленные им вещи, и сменили замок на своей двери. Так наши жилищные условия были радикально улучшены: у нас стало три комнаты на четверых.
В 1960 году дед вышел на пенсию . Мать собрала все документы о его трудовом стаже, и добилась того, что ему предоставили комнату в коммунальной квартире в Кузьминках. Это привело к дальнейшему улучшению жилищных условий

Теперь мать чувствовала, что жизнь ее семьи налаживается, приближаясь к идеалу «приличной» профессорской семьи. Гроза разразилась внезапно, когда у нас на даче неожиданно появился незнакомец, представившийся, как муж сотрудницы отца. Он сообщил, что его жена давно состоит с моим отцом в любовной связи. От этих слов с матерью случился обморок – она упала навзничь, ударившись головой об землю. Пока мы с отцом ее поднимали, обманутый муж удалился.
Конечно, мать знала, что Екатерина Ивановна – правая рука отца на работе. Когда отец болел воспалением легких, она приходила к нам домой для решения служебных вопросов. Мать не могла не почувствовать, что муж к ней охладел, но, по-видимому, она предпочитала закрывать на это глаза, надеясь, что все как-нибудь рассосется. Я тоже не ничего подобного не ожидал: отец никак не походил на ловеласа.
В дальнейшем формально все оставалось по-прежнему, но семейная атмосфера на многие годы была необратимо отравлена .

Рубеж шестидесятых для меня охарактеризовался непрошенным вторжением Женщины.
Вообще физический факультет МГУ представлялся местом преимущественно мужским. Женщин среди преподавателей профильных предметов было сравнительно немного. Помню, например, величественную Иверонову и эффектную Стрелкову. На непрофильных предметах преподавателей – женщин  было гораздо больше. Так, женщина читала лекции по химии, развлекая нас великолепными зрелищами: взрывами, клубами разноцветного дыма и другими химическими аттракционами. Помню, также, преподавательницу марксизма, молодую женщину маленького роста, которая для того, чтобы казаться выше, подкладывала на сиденье стула несколько солидных томов (несмотря на все старания, я так и не смог подглядеть, каких авторов были эти книги: а вдруг – классиков марксизма!)
Среди студентов девушки также составляли меньшинство. Тем выше было внимание к ним, за девушек шла отчаянная борьба; конкуренция была нешуточная. Некоторые юноши пасовали, обратив взоры на другие факультеты. Популярны  были «геологини» и «географини»; студентки - гуманитарии считались излишне искушенными.
Поскольку моя самооценка была значительно подорвана из-за моих средних способностей к точным наукам, я и в сердечных делах считал себя неконкурентоспособным, тушуясь на фоне своих, наделенных многочисленными достоинствами, и более зрелых сокурсников. Это и уберегло меня до сих пор от любовных переживаний .
Но опасность подступила с совершенно неожиданной стороны: я влюбился в Машу, студентку медицинского института, которая была на два года старше меня. Это была худощавая брюнетка невысокого роста с тонкими чертами лица и слегка вьющимися, с рыжеватым отливом, волосами. Она походила на ангела с древнерусской иконы.
 Охватившее меня чувство, по-видимому, было сразу замечено окружающими. Отцу ее, скрипачу оркестра Большого театра, я не понравился. Когда мы в общей компании встречали Новый год, музыкант про каждого из присутствующих сочинил по стихотворению, зачитал их вслух, потом раздал адресатам. Стихотворение, написанное про меня, было откровенно издевательским, из него запомнилась только одна строка: «Слушая джаз, топает ножкой!»
Сложенный вчетверо листок с надписью «Олег», вместо того, чтобы быть уничтоженным, случайно попал в руки Коли Кабачника, и я не желал, чтобы он ее прочитал. Не то, чтобы я боялся насмешки, просто все, что связано с Машей, болезненно саднило, и нуждалось в сокрытии.
Коля испытующе смотрит на меня; желание развернуть и прочитать записку борется в нем с опасением непредсказуемости моей реакции. Поняв это, я устраиваю настоящую истерику. Коля сдается, и отдает мне записку. Моя тайна сохранена, и что-то со всем этим надо делать: я полностью выбит из привычной колеи – передо мной стоит образ Маши, и я ни о чем другом больше не могу думать.
Сраженный чувством своей полной беспомощности, я решаю: с этим безумием нужно покончить! Я отказываю себе во встречах с Машей, и, по прошествии пары месяцев излечиваюсь от этого наваждения. Мне здесь помогло опасение ущербности наших будущих отношений из-за моей, представлявшейся мне очевидной, человеческой незначительности.
Поэтому годом позже я был по-настоящему обескуражен, обнаружив, что могу произвести на женщину сильное впечатление, когда получил анонимное письмо, начинавшееся словами: «Негодяй!....». Его отправительница вскоре недвусмысленно намекнула на свое авторство. Так я неожиданно оказался в роли Онегина, но ответного письма не написал, - просто прикинулся чайником.

Между тем наш курс направили на производственную практику на предприятие, которое сейчас носит имя «Пульсар». Это было головное предприятие по разработке и производству полупроводниковых приборов. Я попал в отдел применения, занимавшийся электронными схемами.

В отделе была лаборатория, ведшая разработку первых отечественных наручных электронных часов. Работы шли уже не один год, но часы все еще были размером с небольшой будильник.

Работу мне дали несложную: измерение комплексных входных сопротивлений полупроводниковых схем в диапазоне метровых волн.
Меня поразили грандиозные масштабы отраслевого института, богатство его материальной базы по сравнению со скромными возможностями университетских лабораторий (у нас кое-где еще можно было встретить трофейные немецкие приборы). Кроме того, я познакомился с новой для меня социальной группой - инженерами военно-промышленного комплекса. Энергичные и напористые, но небрежные в манерах, одежде и речи, они, в отличие от наших преподавателей, выглядели дикарями. Особенно меня коробило от профессионального жаргона, например, от глагола «генерить».

Здесь я также познакомился с Наташей, закончившей физфак несколько лет назад. В ней я узнал некогда увиденную в библиотеке очень красивую девушку, которая тогда, не обращая ни на кого внимания, царственной походкой прошла между двумя рядами столов, и исчезла за дверью.

Итог нашей практики, проходившей под руководством Рема Викторовича Хохлова, как он его представил в своем отчете зав. кафедрой Мигулину, был весьма внушительный. «Студенты пятого курса приняли активное участие в большинстве ведущихся в институте научно-исследовательских работ, а студент Юрий Котов  самостоятельно спроектировал интегральную схему» - четко отрапортовал начальнику будущий ректор МГУ.

На пятом курсе начиналась работа над дипломом. Нужно было определиться с его тематикой. Большинство студентов нашей группы уже выбрали себе руководителей диплома; я же до сих пор болтался бесхозным.
Сначала прилипчивый Сергей Дьяченко втянул меня в деятельность кафедры Общей Физики для мехмата, где я под руководством доцента Харламова, занялся было изучением, с использованием механико-математической модели, флаттера – разрушительных колебаний крыла самолета.
Потом Ирина Ильинична Минакова, которая вместе с Борисом Владимировичем Брагинским занималась проблемой детектирования гравитационных волн, предложила мне принять участие в их работах.
Мне показали экспериментальную установку. Внутри корпуса объемом несколько кубометров находилась совсем небольшая камера (примерно 100;100;100), в которой размещались датчики. Весь остальной объем занимала электромагнитная и акустическая изоляция. Мне предложили заниматься механотроном - электровакуумным триодным датчиком малых смещений. Хотя я едва ли успел сделать что-нибудь полезное, Минакова и Брагинский относились ко мне очень дружелюбно, помогли мне на защите диплома, и в течении многих лет после окончания учебы я мог приехать на консультацию к Ирине Ильиничне, всегда получая помощь, оказанную от всей души.
Но, в конечном итоге, я выбрал себе тему диплома самостоятельно, взяв за основу работу американца Роулстона, опубликованную в “Proceedings of the IEEE”, и прочитанную мной во время производственной практики . Там был предложен умножитель частоты на полупроводниковом диоде с высоким коэффициентом умножения (больше десяти раз). Для этого требовался электронный прибор с сильной нелинейностью, например, кремниевый «диод со ступенчатым восстановлением» Несколько экспериментальных образцов этого диода были изготовлены на предприятии, где мы проходили практику, поэтому было естественно проводить работу над дипломом именно там.
Изучение колебательных систем с сильной нелинейностью тогда только начиналось, поэтому описание процессов в них представляло большой интерес. Схема умножителя была простейшей, спаять ее не представляло труда, но для исследования форм токов требовался очень хороший осциллограф, который, к счастью удалось обнаружить на складе предприятия. Прибор представлял собой большой черный ящик на колесиках высотой полтора метра и весом под двести килограммов. Его доставка в лабораторию заняла полдня, две недели ушло на освоение, но теперь работу можно было считать сделанной: в ее основу легли десятки очень эффектных фотографий, сделанных с экрана осциллографа – длинная материнская синусоида периодически резко обрывалась, порождая пачки в десять раз более коротких слегка убывающих синусоид, - и их обсуждение .

Еще до защиты диплома нам предстояло распределение. Мое положение было шатко: предприятию, где я делал диплом, в квоте на выпускников МГУ отказали. Мне светило попасть туда, куда желающих распределиться не было: в Мурманск офицером на атомную подводную лодку или на Кунцевский радиозавод.
Распределением на кафедре ведал Игорь Васильевич Иванов, к которому я и пришел за помощью. «А вы куда бы хотели?» спросил он. «В какой-нибудь НИИ» промямлил я. «Остался только один институт» - сказал Иванов – «но я о нем ничего не знаю кроме того, что он недавно открылся на Северо - Западе Москвы, и занимается разработкой мощных СВЧ приборов. Не понимаю, зачем он нужен, (ведь есть же институт в Фирсово), но у них есть заявка на двух человек, если вас это устроит, я вам дам направление».
Уже через час я трясся в автобусе, направлявшемся к моему предполагаемому месту работы, впопыхах просматривая только что купленную в физфаковской книжной лавке книгу П.Л. Капицы «Электроника больших мощностей». В «ящике» (п/я 1963, ныне «Цикламен») набирали кадры, и меня взяли «на ура», причем по наспех просмотренной книге я выбрал себе специализацию, как потом оказалось, на всю жизнь, но об этом позже.

И вот настал день защиты. До меня, как оказалось, в такую ситуацию на защите дипломной работы еще никто не попадал. Председатель комиссии, зав. кафедрой теории колебаний Мигулин жестко спросил меня: «Где ваш руководитель?» - «Он болен» - сказал я. Я хотел сказать, что он в больнице, но солгать не решился.
Мой руководитель, старший научный сотрудник И.А. Шор уже две недели, как выписался из больницы, где он лечился от язвы желудка, и теперь сидел дома на больничном. Когда я пришел к нему домой перед защитой диплома, надеясь, что он посчитает нужным на ней присутствовать, он спросил, является ли его присутствие обязательным. При том в глазах Шора читалась такая неохота, что я сказал «нет».
«Товарищи», - обратился Мигулин к комиссии угрожающе официальным тоном – «отсутствие руководителя беспрецедентно. Можем ли мы допустить Сенатова к защите? Какие будут мнения?» Слово взял Константин Яковлевич Сенаторов (Сенатов – усеченное Сенаторов, бывают же такие совпадения!) Сейчас он был без своей курительной трубки (без которой его было так же трудно себе представить, как Людвига Эрхарда без сигары), и немного волновался. «Я предварительно знакомился с работой, и считаю, что она отвечает предъявляемым требованиям» - сказал он. Потом добавил: - «В крайнем случае, считайте меня его руководителем». «Давайте послушаем студента» - с улыбкой предложил Брагинский.
Во время этого пассажа я подумал: «Ну, я влип!» Теперь же я получил шанс, и им нужно было воспользоваться. Я весь собрался, и ринулся в бой. Мой голос звенел, глаза горели, на вопросы я отвечал уверенно, с некоторым вызовом отвергая профессиональный скепсис членов комиссии. Я сам поражался своему неожиданному самообладанию!
Мои впервые прорезавшиеся бойцовские качества обеспечили не только отличную оценку дипломной работы, но и упоминание моей защиты в стенгазете «Советский физик».

Теперь оставалось только сдать госэкзамен по истории КПСС, отстреляться в тире для получения звания офицера запаса , и получить «корочки».
Сразу после этого я явился по месту работы, без лишних сантиментов покинув университетские стены. Это было аналогично выходу из теплого уютного помещения в обширное, продуваемое холодным ветром, совершенно незнакомое пространство. Но именно в нем, как мне казалось, кипела настоящая, живая жизнь.
Осмотревшись и пообвыкнув к ней, я все чаще вспоминал свою alma mater, неоднократно навещал ее, но возвращался туда, как взрослый сын ненадолго забегает в родительский дом, чтобы убедиться, что все в нем сохранилось таким же, как тогда, когда он его покинул, в наивной вере, что так будет оставаться всегда. И мои надежды меня не обманывали.

Здание факультета всегда выглядит одинаково; подходя к его входу, я смешиваюсь с толпой студентов, у которых всегда один и тот же возраст - возраст моей юности. Входя внутрь факультета, я погружаюсь в дух науки, пропитавший его родные стены, и уносящий душу ввысь, как уносятся к Богу мысли посетителя храма, в котором некогда был он обращен в святую веру.


 
Предисловие к разделам IV – VI

Читатель не мог не заметить, что, уже повествуя о годах моей юности, я практиковал раздельное описание моей учебной – общественной – жизни, и жизни семейной, частной. Это в точности отвечало выбранному мной стилю существования, в соответствии с которым я возвел между двумя этими сферами жизни непрозрачную стенку. Каждый день, переходя из одной в другую, я плотно прикрывал за собою дверь.
После поступления на работу это отчуждение еще больше углубилось. Здесь, по-видимому, сказались мое нерасположение к холизму – тенденции все сваливать в одну кучу, а также постоянно возраставшая неприязнь к любым проявлениям коллективизма. В результате граница, пролегшая  между моей частной и общественной жизнью, стала подобной пропасти, которая отделяет друг от друга две параллельные, но изолированные друг от друга культуры. Если бы я и дальше продолжал описывать здесь обе сферы своей жизни, настоящие воспоминания распались бы на два независимых текста, каждый из которых базировался бы на своей особенной системе понятий, и был бы написан на отдельном языке. Это было бы похоже на роман Э. Т.-А. Гофмана, в котором чередуются страницы двух разных текстов: изложения житейских воззрений кота Мурра, и жизнеописания музыканта Иоганнеса Крейслера.
Подражать классику я не осмелился, ограничившись описанием истории только моей общественной жизни – благо для этого уже имелся готовый концептуальный аппарат. Личная жизнь поддается артикуляции с много большим трудом, и если мне удастся найти подходящий язык, то, возможно, когда-нибудь о ней тоже напишу, чтобы завершить решение поставленной во Введении задачи.

Следует отметить, что описание общественной жизни тоже многократно усложнилось; покинув университетскую Касталию , я вскоре потерялся в джунглях повседневности крупной многолюдной организации, где приходилось с трудом продираться сквозь сети густо переплетающихся интриг, в которых мне не удавалось разобраться даже тогда, когда их эффекты я мог наблюдать и чувствовать непосредственно. Что же говорить о времени сегодняшнем, из которого прошлое видится сквозь дымку забвения? Поразмыслив, я понял, что мне остается только одно – лепить события из сохранившихся клочков воспоминаний, реконструируя их смысл задним числом. Изложение получается логичным и последовательным, но, ясность достигается за счет привнесения вымысла, лишающего факты их идентичности. Кроме того, спасовав перед невероятной сложностью и многогранностью окружавших меня людей, вместо них я населил свое повествование вымышленными героями, каждый из которых представляет «идеальный тип»  – носителя всего одного-двух человеческих свойств. «Что же тогда в данном опусе можно считать достоверным?» - спросит меня озадаченный читатель. Абсолютно достоверным является описание эволюции внутреннего мира главного героя, от лица которого ведется повествование. Здесь автор ни в чем не погрешил. Что же касается всего остального, то я заявляю следующее:

Все события разделов IV – VI, все упоминаемые в них действующие лица, кроме «Я», все названия организаций, технических устройств, и вообще все, что здесь как-то конкретизировано, мною от начала до конца вымышлено, не имея реальных прототипов; любое сходство случайно .
 
IV. Восхождение на Фудзияму (Зрелость)

Часть 1. А. П.

Глава одиннадцатая

Позвольте мне вернуться немного назад, чтобы поподробнее рассказать о том, как решался вопрос о моем распределении на работу.
Покружив по городским улицам, автобус выехал на обширное заснеженное поле. Натужно гудя мотором, он по узкому шоссе принялся взбираться на холм. Оставляя по ходу справа большое промышленное здание, автобус, наконец, выехал на ровное плато, откуда открывался вид: слева – на отдаленные городские кварталы, справа – на выступавшую над краем пологих холмов кромку леса. Когда я уже, было, настроился на длительную поездку, автобус остановился, и все пассажиры направились к выходу. Это была конечная остановка – Промплощадка. Выйдя из автобуса, я очутился перед новеньким двухэтажным строением, чье обильное остекление выглядело нелепо на фоне заснеженного зимнего пейзажа. Однако внутри здания оказалось неожиданно тепло.
Меня направили на второй этаж в кабинет, как гласила вывешенная на двери табличка, зам. директора по кадрам Куравлева, полного мордастого мужика лет пятидесяти, который, ознакомившись с моим направлением, встретил меня весьма приветливо. Он сказал: «Мы рады приходу молодых специалистов, ведь наше предприятие существует всего несколько лет, у него огромные перспективы, а людей не хватает. Мы можем вам предложить на выбор четыре подразделения, которые занимаются электронными приборами малой, средней, высокой и сверхвысокой мощности. Что вы выбираете?» «Я хочу заниматься приборами сверхвысокой мощности» не долго думая, выпалил я, так как по дороге успел бегло ознакомиться с книгой П.Л. Капицы «Электроника больших мощностей». Причастность Капицы к этой проблеме возвышало ее до уровня академической науки, ее в моих глазах облагораживало. «Ваш выбор совпадает с интересами производства», удовлетворенно сказал кадровик. Сняв телефонную трубку, набрав номер и дождавшись ответа, он сказал: «Алексей Петрович, здесь выпускник университета приехал наниматься на работу, Вы не подойдете? Нет, я его к Вам послать не могу, на этот раз Вам придется прийти самому». Положив трубку, хозяин кабинета с гордостью изрек: «Сейчас для беседы с вами сюда придет начальник отделения доктор технических наук Адамантов». В процессе ожидания я немного осмотрелся. Просторный кабинет был обставлен новой мебелью современного дизайна: все строго функционально, без украшений. Одна из стен, остекленная от пола до потолка, выходила на внутренний двор с видом на двухэтажный, окрашенный в желтый цвет, производственный корпус, прорезанный двумя сплошными горизонтальными рядами остекления, в обоих направлениях простиравшийся далеко за пределы поля зрения. В кабинете было тепло, светло, но неуютно, голо.
 Вскоре дверь открылась, и в кабинет упругими шагами вошел высокий мужчина на вид лет пятидесяти, державшийся очень прямо, гордо подняв большую седовласую голову. Его скуластое, вписывавшееся в вертикально вытянутый ромб, лицо не несло на себе никаких отличительных признаков, кроме выражения спокойной, уверенной в себе силы и впечатления некоторой отчужденности, инаковости по отношению ко всем присутствовавшим и к тем, кто мог бы здесь присутствовать. Своей очевидной значительностью фигура Адамантова (а это был он) напоминала портреты генерала де Голля. (Как я понял в дальнейшем, устанавливаемая таким внешним обликом дистанция всеми безоговорочно принималась). Адамантов заговорил спокойным авторитетным голосом, нейтральным взглядом скользя по моему лицу. Это были обычные в таких обстоятельствах вопросы об успеваемости, семейном положении, обеспеченности жильем, и т. д. Дальше он кратко ознакомил меня с характером ожидавшейся работы, перспективами профессионального роста, и т. п. В этот момент в приоткрывшуюся дверь прошмыгнул, и на полусогнутых ногах прокрался к стоявшему напротив меня стулу странный тип худощавого телосложения, с круглой, коротко остриженной головой на вертлявой шее. Усевшись на стул, вновь пришедший, подставив под голову упертые локтями в колени руки, и согнувшись в поясе так, что его лицо вплотную приблизилось к моему, принялся пристально в упор бесцеремонно меня разглядывать холодными водянистыми глазами. Он тоже задал пару вопросов, содержание которых на фоне вызванного им общего неприятного впечатления не запомнились. (Как позже выяснилось, это был начальник лаборатории четвертого отделения Марк Лукич Кворус). Я задал только один вопрос: есть ли на предприятии аспирантура? Получив положительный ответ, я сразу решил поступать именно сюда, на предприятие п/я 1963 (ныне «Цикламен») .

Некоторое время спустя, сразу по получении диплома, я явился на предприятие для оформления своего трудоустройства. Первичный инструктаж я проходил вместе с молодым парнем, который тоже поступал на работу в первый раз. «Ты что кончал?» - спросил он. - «Университет» - «А какую зарплату тебе положили?» - «Сто рублей». Парень ехидно улыбнулся: «А мне сто сорок». «А ты где учился?» - спросил я. «Окончил курсы киномехаников: буду у вас кино крутить» - ответил парень. Я не подал вида, но меня покоробило от столь неприкрыто проявившейся советской социальной политики, отработанной в лагерях, и направленной на то, чтобы слово «интеллигент» всегда ассоциировалось со словом «придурок».
И вот длинными коридорами, минуя издающие низкий гул механические цеха, вохровец долго ведет меня в самую глубь здания. Наконец, предъявив вахтеру новенький пропуск, и отворив массивные металлические ворота, я вхожу в простирающийся далеко вширь и ввысь освещенный искусственным светом зал динамических испытаний.
Испытательный стенд, на который меня определили, имел размеры небольшого двухэтажного дома. Заглянув внутрь его оболочки через забранное металлической сеткой стекло, можно было разглядеть заполненный монтажом внутренний объем, слабо освещенный неверным, напоминавшим огни костров в Иванову ночь, красноватым светом накала шести огромных, метровой длины стеклянных ламп ГИ-2А. К лампам, змеясь, тянулись электрические кабели и нервно подрагивавшие от протекавшего по ним масла шланги охлаждения. Под стать стенду была и продукция – приборы под названием «Симптом - входной» весом килограммов под семьдесят, которые устанавливались в массивный полуторатонный соленоид при помощи электрической лебедки, заканчивавшейся мрачным массивным крюком. Волноводный тракт, нависавший над головой,  пульт управления, расположенный на стенке стенда с теснившимися на нем двумя десятками стрелочных измерительных приборов, тумблерами, кнопками, и несколько расположенных сбоку осциллографов образовывали не сказать, чтобы уютный тупичок рабочего места испытателя.
Таких и даже еще более крупных стендов здесь было около десятка. Система их воздушного охлаждения издавала ровный утробный гул, вместе со свистом сжатого воздуха, сочившегося из стыков находящихся под давлением волноводов, создававший звуковой фон, из-за которого, чтобы быть услышанным, приходилось разговаривать почти криком. На него для разнообразия накладывались то звуки воздушных электрических пробоев, то рев сжатого воздуха из оборвавшегося шланга, то отдающийся под сводами зала гулким эхо громкий хлопок - это Заяц (рабочий Зайцев) для развлечения разбивал об пол очередную вышедшую из строя лампу ГИ-2А.
Мне предстояло работать сменным инженером, проводя испытания опытных образцов «Символа – входного». Через некоторое время, оглядевшись, я начал испытывать все большее недоумение, не понимая, в чем будет заключаться моя работа, так как вся она выполнялась двумя высококвалифицированными рабочими: Женей и Борей.
Тощий и подтянутый Женя являл собой чудо эффективности. Прекрасно зная свой стенд, он умел быстро находить и устранять любую возникавшую в нем неисправность и скрупулезно, дотошно и аккуратно снимал характеристики исследуемых приборов. При своих высоких деловых качествах Женя был малоприятным человеком, проявляя по отношению к окружающим откровенное высокомерие, черствость и сварливый характер.
Боря, смуглый черноволосый гигант, был во многом противоположностью Жени, отличаясь отменным добродушием. Хорошо зная свою работу, Боря, тем не менее, относился к ней спокойно, без излишнего фанатизма.
До поступления на предприятие он работал на Севере матросом рыболовного флота, научившись там виртуозной матерщине. Когда Борис был в настроении поупражняться в этом своем мастерстве, все сотрудники участка, побросав работу, собирались вокруг него, чтобы послушать, поистине, художественный мат. Впечатление от этого перформанса было тем сильнее, что этот поток вдохновенной речи произносился совершенно беззлобным, спокойным тоном. Добродушие изменяло Борису только тогда, когда речь заходила о Советской власти и ее символах, к которым он испытывал откровенную неприязнь.
Мой напарник сменный инженер Ельников, невзрачный худощавый блондин, предпочитал выходить в смену с Борей, мотивируя это тем, что он, мол, берет грубоватого Бориса на себя, а мне будет удобнее работать с цивильным Женей. Я же так не считал. В смену с ним мне совершенно было нечего делать, так как он ревниво меня ни до чего не допускал. Когда я потребовал для себя хоть какого-нибудь занятия, мне предложили освоить новый прибор – измеритель фазовых характеристик. (Полутораметровый шкаф на колесиках, не любимый из-за сложности его эксплуатации, давно рассматривался на стенде, как мебель). Обретя конкретное дело, я начал всматриваться в окружавшую меня жизнь, чтобы в ней себя позиционировать.
Коллектив испытательного отдела состоял из высококвалифицированных, и поэтому знавших себе цену рабочих. Они открыто демонстрировали свою независимость и свой норов. Мой коллега по стенду - Ельников - предпочитал тушеваться на фоне Жени и Бориса. Но двое амазонок – заядлая курильщица Нина Игнатьевна – в прошлом геолог, полжизни проведшая в геологических партиях, и татарка Элина, обладательница пронзительного голоса и скандального характера, умели держать своих рабочих в ежовых рукавицах. Еще один инженер, низкорослый хромой Паша Нежданов, суровый и нелюдимый, имел большой авторитет в связи со своей высокой квалификацией и феноменальной работоспособностью. На расположенном рядом стенде, где испытывались генераторы «Бора», передо мной маячил бросавшийся в глаза из-за своей интеллигентской внешности выпускник МФТИ очкарик Левин, все время энергично крутивший ручку регулировки нагрузки (он мне напоминал артиллериста, самоотверженно вращающего рукоятку орудийной наводки во время решающего, не на жизнь, а на смерть, последнего боя). Так и было: до окончания обязательных после распределения трех лет работы ему оставалось отбатрачить каких-то два месяца .
Начальником испытательного отдела был Краснов – высокий блондин с глазами навыкате и лицом красного цвета, - признаком пристрастия к крепким напиткам, который всю административную работу переложил на своего заместителя Куманева, отставного военного, (тоже, между прочим, любителя крепких напитков), а сам занимался разными исследовательскими работами вроде дробления камней при помощи мощного микроволнового излучения. В этом ему помогал молодой специалист Юра Немирович – приятный, хорошо воспитанный юноша, мой ровесник, первый, с кем у меня здесь установились приятельские отношения. (Он у нас проработал недолго – его отец – крупный чиновник, вскоре забрал его наверх на уже приготовленное теплое место) .
Но в испытательном зале, подчас, возникали и другие люди; они появлялись из каких-то других, высших сфер, принося в складках своей одежды иной, нездешний дух. Это был главный конструктор «Символа-входного» Каплин, энергичный маленький мужчина с некрасивым лицом, злыми, пристально во все вглядывающимися глазами, самоуверенной скороговоркой проговаривавший, как правило, довольно банальные вещи. На меня он поглядывал испытующе и недобро. Приходил, также, его заместитель Петрищев, по своей натуре отличавшийся крайней дотошностью и подозрительностью, у которого было вечно чем-то недовольное выражение лица. Иногда стремительной походкой проносился Леонид Сухарев – разработчик самого мощного прибора – «Символа – выходного». У него была солидная внешность - приятное полное открытое лицо, гордая осанка, уверенная, с начальственным оттенком, хорошо поставленная речь. Выходец из испытательного отдела, он пользовался здесь большим авторитетом.
Изредка в динамическом зале появлялся сам Адамантов. Тут же все дружно принимались демонстрировать свою крайнюю увлеченность трудовым процессом, что не помогало защититься от придирок Адамантова. Например, он как-то, свалившись, как снег на голову, обрушился на Ельникова: - «Почему у Вас стенд не работает?» «Короткое замыкание в подмодуляторе» - быстро ответил Ельников, показывая кусок кабеля с обуглившейся оболочкой. «Я у вас из зарплаты вычту стоимость простоя» - пообещал, уходя, Адамантов. «Что вы здесь делаете?» в другой раз спросил он сотрудника бюро измерительных приборов, осматривавшего измеритель фазовых смещений, - мое орудие производства. «Прибор ремонтирую, а что?» уставился на Адамантова с комфортом рассевшийся на стенде толстый краснорожий мужик. «Если вы будете вот так, через пень-колоду работать, то и за неделю не управитесь». Мужик разозлился: «С кем имею честь?» «Я начальник четвертого отделения Адамантов» - отрекомендовался он. Мужик сразу сник и стушевался. Так, проходя по территории участка, Адамантов находил, что сказать каждому, кому не посчастливилось попасться ему на глаза. Без замечания не остался и я. Однажды, пересекая по диагонали большую свободную площадку, я заметил Адамантов, который жестом подзывал меня к себе. Я подошел к нему в некотором недоумении: чем мог я его заинтересовать? «Видите эту желтую полосу?» - показал он на пол – «Знаете, что это такое?» - «Это разделительная линия между территориями нашего и третьего отделений» - бодро отчеканил я. «Если вы это знаете, то зачем ходите по чужой территории? Вам понравилось бы, если посторонние ходили бы по нашей территории?» Мне было все равно, но я пообещал больше за желтую линию не заходить .
Теперь я задумался о своем будущем. Я должен был отработать на предприятии обязательные три года. В моем нынешнем положении их как раз хватило бы на то, чтобы научиться тому, в чем Женя уже сейчас был асом. Дальше была альтернатива: первое – сделаться сменным инженером, как Ельников – от одной этой мысли у меня темнело в глазах от негодования; второе – уйти, как Левин, потеряв три года жизни, чтобы где-то в другом месте начать все сначала. (В отличие от Немировича, у меня не было блата, так как я не пошел по стопам отца, выбрав другую профессию) . Ни то, ни другое меня не устраивало, и я решил пойти на прием к Адамантову.
Адамантов принял меня в своем кабинете, располагавшемся около самого входа в производственный корпус. Я вошел в просторную комнату, занятую столами, поставленными в виде буквы «Т», и множеством стульев для участников совещаний. Сев на предложенное место, я начал излагать свою проблему. Полученная мною профессия «физик», говорил я, предполагает занятие исследовательской деятельностью, которая на испытательном участке совершенно не востребована. «Я прошу перевести меня на другую работу» - подвел я итог. «И какую работу вы посчитали бы для себя достойной?» - ехидно осведомился Адамантов. «Я хотел бы работать на «холодных» измерениях» - заявил я. (К тому времени я уже знал, что «высшие сферы», откуда спускаются на испытательный участок разработчики, называются «холодными измерениями». Я там побывать не мог, - у меня не было соответствующего шифра в пропуске, но я хотел туда быть принятым, подобно тому, как Йозеф К хотел попасть в кафкианский Замок). «Говорите, исследовательской работой хотите заниматься? Да знаете ли вы, что всю информацию о наших приборах мы получаем только с динамики? Конечно, это тяжелая, неблагодарная работа, все оттуда бегут, не только вы, зеленый юнец!» - Адамантов все больше распалялся; его лицо и шея начали угрожающе краснеть, глаза налились кровью. «Я – инженер до мозга костей – вместо дела вынужден тут выслушивать ваши идиотские претензии!» уже во всю глотку проорал он. «Вон отсюда!» - указал он мне на дверь. Я торопливо ретировался. Сидевшая в предбаннике секретарша - пышнотелая брюнетка Тамара, - с любопытством меня оглядела. Когда я вышел в коридор, из приоткрытых дверей выглядывали любопытные лица сотрудников, привлеченные криком из кабинета начальника, - голос Адамантова был хорошо слышен в нескольких соседних комнатах.
В состоянии легкого транса отправился я на свое рабочее место, куда спустя некоторое время явился Кворус. Иронически взглянув на меня, он спросил: «Ну, как вы себя чувствуете после Пескоструйной камеры?» - так в шутку называли кабинет Адамантова. «Зря вы предварительно со мной не поговорили».
Мне это даже в голову не приходило. Судя по его появлению в куравлевском кабинете, он имел ко мне какое-то отношение, но потом куда-то пропал, и вот я сам о себе напомнил. «Я договорился с А.П. (так все между собой именовали Адамантова), что вы будете работать в моей лаборатории проблемных изысканий, но сначала вам придется выполнить в испытательном отделе самостоятельную работу – смонтировать волноводный тракт на новом стенде». Предложение отработать положенную барщину соответствовало общепринятой традиции, и я согласился. В тот же день я, распростившись с Ельниковым, Борисом и Женей , взялся за новую работу .
Стенд 11/4 уже возвышался в центре территории, но это была всего лишь оболочка. Монтажом и наладкой внутренностей стенда занимался мастер участка Муркин, - высокий плешивый брюнет, необыкновенно серьезный и строгий. Когда он поднимал на тебя свои карие, навыкате, глаза, казалось, что он сейчас, наподобие солдата с плаката времен отечественной, упрется в тебя указательным пальцем, и спросит: «А ты сдал экзамен по технике безопасности?»  Так как он не разбирался в микроволновой технике, за сборку волноводного тракта полную ответственность нес я. Микроволновая схема включала три электронных прибора и десяток других элементов; последние  нужно было отобрать из имеющихся запасов, проверить их работоспособность, и закрепить на своих местах, соединив между собой отрезками волноводов. Подгонка секции волновода по длине – довольно хлопотное дело, напоминавшее приспособление человека к Прокрустовому ложу. (Сходство было бы полным, если человеку голову и ноги оставляли бы нетронутыми, а для уменьшения (или увеличения) его общей длины вырезали (или добавляли) часть туловища, и все вместе сшивали встык). Так как все элементы тракта имели большие размеры и были весьма тяжелыми, (а некоторые – очень тяжелыми) мне дали в помощники троих необученных ленивых  парней, только что закончивших среднюю школу. Так, поскольку я стал их начальником, у меня появилась весьма хлопотная задача – загружать их работой. Со временем они научились меня от этой заботы избавлять, прячась в таких местах, где их безделье оставалось никем незамеченным. Мне это было на руку – я мог без помех заниматься своим делом – проведением массы измерений при помощи складного метра, поисками недостающих деталей , беготней по складам и цехам, оформлением всевозможных заявок, выбиванием нужных материалов, уговорами нужных людей, и т. д. Но зато, когда мне требовалось привлечь своих подчиненных для какой-нибудь работы, то приходилось пускаться в долгие и не всегда успешные поиски.
Так в первый раз мне пришлось  столкнуться с одиночеством исполнителя: коль скоро ты взял на себя ответственность за какую-нибудь работу, ею больше никто не интересовался, и всех, без кого ты никак не мог обойтись, ты должен был  привлекать к делу хитростью, назойливостью, угрозами, и т. п. Я терпел такой формат работы, так как считал его временным исполнением повинности, за которым последует вступление в состояние Вдохновенного Творчества. Тогда я еще не знал, что постоянным пробиванием всего и вся мне придется заниматься всю мою дальнейшую жизнь. Я, также, обнаружил Волшебное слово, которое помогало безотказно: «Смотри, если этого не сделаешь, настучу на тебя А.П.!»
Наконец, спустя полгода, стенд был готов к запуску. Не приглашая никого из начальства, мы с Муркиным решили его опробовать самостоятельно. Включение генератора «Бора» прошло без помех. Индикатор мощности показал номинальное значение. Подали высокое напряжение на усилитель «Символ – входной». Муркин отрегулировал напряжение почти до нормы, но индикатор мощности застыл на нуле, и раздался треск пробоев в первом циркуляторе. Муркин вопросительно смотрит на меня. Я в недоумении. Но здесь в моем воображении возникает рисунок из учебника по электронике со схемой, где нарисованы две противоположно направленные стрелки, и я понимаю, в чем дело. С важным видом я говорю Муркину: «Отключите напряжение и поменяйте полярность соленоида!» Сделав вид, что должен отлучиться по неотложному делу, на десять минут ухожу. Вернувшись, важно спрашиваю: «Готово? Тогда включайте!» На этот раз стрелка измерителя мощности плавно достигает номинала: стенд заработал. Муркин поглядывает на меня с уважением .
 
Глава двенадцатая

«Ваша стажировка на динамике признана успешной, теперь вы приступаете к работе в моей лаборатории проблемных исследований» - важно, гнусавым голосом известил меня Кворус, вводя в одну из расположенных вдоль внешней стены корпуса, и поэтому освещенных естественным светом комнат, где располагалась его лаборатория. На правой стороне, около окна, стоял стол Кворуса с высящейся на нем бесформенной грудой книг, папок, свитков и каких-то железок.  За ним располагался аккуратный стол Звонкова, упитанного брюнета в очках с мясистым приятным лицом и неунывающим характером, окончившего МЭИ на год раньше меня , дальше стоял предложенный мне стол, определяя мое положение в лабораторной иерархии. За моей спиной сидели студент вечернего отделения МГУ Субботин, худой бледный молодой человек, занимавшийся расчетными работами, и лаборантка Субботина Валя, дочь нашей уборщицы, глупая и некрасивая девица. На левой стороне, у окна сидел не входивший в нашу лабораторию разработчик мощных низкочастотных ламп Лев Акакиевич Каплунов, крупный полный солидный седеющий мужчина за пятьдесят, несмотря на его хорошую сохранность воспринимавшийся нами как старикан. Всю оставшуюся часть комнаты занимала исполинская электролитическая ванна, которой было суждено вскоре превратиться в памятник доцифровой эпохи.
Рабочие места главных конструкторов разработок и их помощников располагались в соседней, существенно большей, чем наша, комнате. Расставленные несколькими ровными рядами, как в школьном классе, столы предназначались для работы только с документами – здесь не было никакой техники. Это-то  и было средоточие тех самых «Высших Сфер», куда я так стремился. Дальше по коридору находилось конструкторское бюро с его двумя десятками кульманов, за которыми, не разгибаясь, как рабы на руднике, сосредоточенно корпели конструктора.
За исключением станков механического цеха, занимавших отдельную площадку, все технологическое оборудование было сосредоточено в Белом зале – огромном, размером с городскую площадь, двухэтажной высоты помещении с облицованными полированным мрамором стенами, с искусственным светом, и кондиционированным воздухом. Здесь проводились операции сборки, пайки, сварки и откачки приборов. Но центральное место занимал обширный, плотно заставленный измерительной техникой участок электродинамических («холодных») измерений. Для транспортировки продукции и прохода персонала по территории участка была проложена широкая «улица».
На «холодных» измерениях, где находилось главное место экспериментальной деятельности разработчиков, как тогда представлялось моему восторженному воображению, творческий дух Высших Сфер, непосредственно соприкасался с неживой Природой, чтобы ее познать, а, познав, ею управлять.
В момент моей реинкарнации в «разработчики» все отделение было занято архиважной работой - сдачей Государственной комиссии двух взаимосвязанных работ по усилителям – «Символ – входной» и «Символ – выходной». С разработчиками усилителей – Каплиным, Петрищевым и Сухаревым я был уже шапочно знаком, теперь к ним добавились разработчики генераторов - поблескивающий эффектной плешью красавец мачо Дронов и жена Сухарева Ираида, румяная блондинка с пронзительным голосом. Главных конструкторов окружал целый сонм помощников, трудившихся на «холодных» измерениях. Среди них выделялись жена Каплина худенькая блондинка Варвара Петровна, авторитарно руководившая небольшим женским коллективом, и низкорослый, но весьма заметный из-за своей необузданной энергетики Леша Корнилов , и занимавшаяся выводами энергии «тетка» Валя Курилова, девица с низким голосом и грубоватыми, непосредственными манерами, и начальник участка - длинный, из-за сильной худобы похожий на скелет, Карташов, и благообразный аккуратист «профессор» холодных измерений Балтазаров, и прилежная умница и красавица Галя Жарикова , а также множество разнообразного технического персонала – в основном, очень опытных и фанатически усердных лаборанток.
На территории участка «холодных» измерений, как на майдане, где легко найти нужного человека, встречались для общения все сотрудники отделения, в том числе главный специалист по катодам, носитель аристократических манер и внешности, молодой блестящий инженер Стоянов, весьма толковый, с хохляцкой хитрецой, начальник сборки Шевченко, мрачный начальник химической лаборатории Дубов, подсиживавший его молодой карьерист Палкин, имевший портретное сходство с Адамантовым, и многие, многие другие. Вся эта масса людей без дела не толклась, а работала эффективно и согласованно, и над ней, невидимая, но непреклонная, простиралась руководящая длань Адамантова.

Об Адамантове было известно то, что во время войны он был направлен для обучения на одну из занимающихся электроникой фирм в Соединенные Штаты. За несколько проведенных там лет он хорошо освоил американские методы работы, и после возвращения старался их привить на предприятии электронной промышленности, построенном в подмосковном городке Фирсово.
Институт в Фирсово базировался на трех школах электроники: американской, занесенной Адамантовым, немецкой и собственно российской. Последняя, по мнению многих, наиболее ярко была представлена «бабушкой русской электроники» Краковой, к началу шестидесятых годов достигшей восьмидесятипятилетнего возраста. Немецкий опыт был воспринят от большой группы специалистов, по окончании войны вывезенной в Фирсово из Германии. Среди них выделялся бывший референт Гитлера по электронике доктор Айнштайнер, который, будучи специалистом самой высокой квалификации, владел, также, всеми рабочими профессиями. (Он даже сам шил себе одежду «Скроить костюм для инженера - не проблема» - говаривал он). У немцев можно было научиться обдуманному, предельно рациональному подходу к любому делу. Например, когда им предоставили огородные участки, то, прежде чем что-нибудь посадить или посеять, они сделали анализ почвы.
По возвращении из США Адамантову было поручено создание первого отечественного сверхмощного генератора. Он решил проблему в лоб – путем многократного увеличения размеров устройства. Так было положено начало целому направлению электронной техники. Адамантов был награжден Государственной премией, ему без защиты присвоили степень доктора технических наук.
 Когда в Москве основали новый, наш, институт, в него из Фирсово был полностью переведен отдел, руководимый Адамантовым. Созданное на его основе четвертое отделение стало флагманом предприятия. Каковы были причины феноменальной эффективности последнего? Во-первых, все его иногородние сотрудники получили жилплощадь в Москве и московскую прописку, что являлось мечтой и целью жизни каждого советского человека . Благодарность за переселение была важной причиной мотивации к труду, но ее действие постепенно убывало. Второй причиной была очень хорошо продуманная организация труда, заимствованная из Америки. Третьей причиной был страх наказания – наследие тоталитарной системы, - который тоже постепенно убывал, но который Адамантову все же удавалось поддерживать, несмотря на меняющиеся времена. Над начальниками входивших в отделение подразделений нависала поддерживаемая им реальная угроза снятия с должности. Сложнее было с рядовыми инженерами и рабочими, на которых найти управу было труднее. Приходилось прибегать к «пескоструйной камере» и неопределенным угрозам. «Сушите сухари» - мог он по старой памяти бросить проштрафившемуся работнику. Вместе с тем, по крайней мере, для части сотрудников большую роль играл личный шарм Адамантова, то, что сейчас называют харизмой . А у технической элиты преобладал страх упасть в его глазах.

Помню такой случай. Кворус должен был сделать доклад на НТС отделения. Адамантов уехал, но к назначенному времени, - началу доклада, как он обещал, не вернулся. Кворус стал ждать его появления. Из окна нашей комнаты проходная была видна, и Кворус, как бы невзначай, на нее поглядывал, делая вид, что занят какой-то работой. По мере того, как время шло, и Адамантов не появлялся, обеспокоенный Кворус все чаще подбегал к окну, с гримасой ущемленного самолюбия в него выглядывая, пока, наконец, отбросив всякие попытки сохранять мину незаинтересованности, все побросав, не прильнул опрокинутым лицом к окну. Чем все это кончилось, мне неизвестно: рабочий день закончился, и я ушел домой.

Исключительное влияние личности Адамантова сказывалось не только на его подчиненных, но распространялось и на его руководителей. Выполнялись все требования и просьбы Адамантова, но сам он подчинялся только тем решениям руководства, с которыми был согласен.

Когда на всех предприятиях министерства были введены жесткие нормы вакуумной гигиены, и было установлено предельное допустимое количество пылинок на кубометр воздуха, Адамантов возражал против введения этих норм на нашем предприятии. Для мощных приборов пылинки не страшны, утверждал он, а меры поддержания чистоты воздуха могут сильно затруднить производственные процессы. Адамантов приказал своим сотрудникам игнорировать новые нормы. Но поскольку последние были утверждены приказом министра, неповиновение совершенно исключалось. Для проверки исполнения приказа на предприятие была послана специальная комиссия. На этот раз Адамантову пришлось пойти на попятный: когда комиссия пришла в Белый зал, он встретил ее при полном параде: Адамантов был одет в сверкавший белизной халат и специально изготовленный по его просьбе высокий, как кивер, накрахмаленный чепчик, в котором он выглядел то ли, как повар, то ли, как клоун.

 Привилегированное положение четвертого отделения вызывало постоянное недовольство и ропот начальников других отделений. В ответ на него Адамантов прибегал к хорошо организованной пропаганде . Самым значительным результатом этой пропаганды было чувство корпоративной гордости, которое испытывали сотрудники нашего коллектива. Называя себя, я всегда говорил: «Я – Сенатов из четвертого отделения». (Наверное, это звучало почти, как «Я – Леонардо из Винчи»).
Но лучше всякой пропаганды действовали достигнутые результаты: на «Символе – выходном» были получены уникальные, превышающие мировой уровень, параметры. Душой этой работы и фактическим ее руководителем был  Сухарев, носившийся по отделению, как ураган. Формальный ее руководитель Кворус писал технический отчет, подчас отвлекая для этой работы инженеров, занятых «на поле боя». Сухарев прибегал к нему, чтобы со скандалом вернуть их на рабочие места. Ругался он не только с Кворусом, который, между прочим, был руководителем его диссертационной работы, но и с Адамантовым, чего ему, как показало время, делать не следовало.
Наконец, обе работы были с блеском завершены. По результатам «Символа выходного» была решено поставить работу «Суперсимвол», предполагавшую удвоение мощности выходного усилителя.

Эти блестящие результаты еще больше возвеличили Адамантова, и он в состоянии головокружения от успехов совершил в руководимом им коллективе «культурную революцию» вполне на китайский манер. Чтобы освободить себя от административной работы, он добился от дирекции, чтобы начальником отделения назначили молодого специалиста Пахоменко, который, будучи наделен всеми начальническими полномочиями, ни по одному вопросу даже отдаленно не представлял, что ему делать, получая на этот счет исчерпывающие указания от Адамантова, (он был назначен научным руководителем отделения). Пахоменко затем их с остервенением претворял в жизнь. Сухарев был Адамантовым из отделения изгнан, приступив в третьем отделении к разработке генератора «Бересклет», о котором еще много будет сказано позже. Главным конструктором «Суперсимвола» Адамантов назначил свою любовницу Нескучаеву, имевшую уровень компетенции, соответствующий добросовестной лаборантке, которая на свое назначение ответила утроением того усердия, с которым проводила рутинные измерения «своего» прибора. Таким образом, Адамантов взял техническое руководство темой на себя, сразу внеся в его конструкцию ряд существенных изменений. Весь коллектив был шокирован, но никто и пикнуть не посмел.
«Суперсимвол» стал важнейшей разработкой отделения и всего института, к нему подключили всех, кроме Мезенцева, - адамантовского аспиранта - видного, солидного молодого (на год старше меня), но уже знающего себе цену  человека, носившего очки и  густую волнистую пепельного цвета шевелюру, Звонкова и меня. Чтобы мы не мешались у «взрослых» под ногами, нам поручили так называемые «задельные» (рассчитанные на отдаленную перспективу), работы. Звонков занимался мощным генератором с электронной перестройкой частоты, я исследовал возможности увеличения коэффициента усиления, Мезенцев – способы достижения предельной мощности. Положение «стажеров» нам никак не импонировало, и, чтобы поскорее из него выйти, мы проявляли сильное рвение, что у многих вызывало неприязнь . «Бегают, как чудачки (на «м» - прим. авт.)» - недовольно шипел по нашему поводу поганый мужичонка с тухлыми глазами, откуда-то занесенный на динамику.
Поскольку я позиционировал себя как профессионального исследователя, то не отказывался от проведения любых нужных для производства исследовательских работ. Так, моим первым вкладом была новая методика измерения резонансов в замедляющих системах, которая потом долго использовалась «профессором» Бальтазаровым. Проводя по поручению Кворуса вместе с нашим доморощенным метрологом Петуховым  измерения гибельных для аппаратуры низкочастотных излучений, я обнаружил ошибку, допущенную в идентификации паразитной частоты, съедавшей работоспособность «Суперсимвола». Сделанное мною «открытие» вызвало шок у отвечавшего за «паразиты» начальника лаборатории «холодных» измерений Каплина, но он быстро сориентировался, ловкой политикой сведя на нет скандальный эффект от добытой мной информации .

Но эти работы были лишь временным отвлечением от главного направления, порученного мне Кворусом – усовершенствования винтотрона, первой реализацией которого являлся «Суперсимвол». Этот тип прибора, советским изобретателем которого был  Кворус, при высокой выходной мощности имел ахиллесову пяту – низкий коэффициент усиления, который мне предстояло устранить. Кворус предложил мне проверить несколько вариантов изменения электроники, оставив на мое усмотрение работы по совершенствованию замедляющей системы.
Так получилось, что я вошел в тройку молодых инженеров (Звонков, Мезенцев, Сенатов), занимавшихся прикладной электродинамикой – исследованием и разработкой замедляющих систем. Свойства последних полностью определяются их геометрией – они как бы являются рукотворными кристаллами, поэтому создание замедляющих систем – граничащая с чистой наукой и даже философией, задача. Занимаясь этой темой как в теоретическом, так и в экспериментальном плане, мы образовали творческую группу, в которой, наряду с соперничеством, присутствовал момент обмена идеями и результатами, помогая работе каждого. Об этом периоде моей жизни я всегда вспоминаю с удовольствием.
Методику своей деятельности я строил по классической схеме: расчет – эксперимент – корректировка расчета – статья в научном журнале. Все расчеты я проводил аналитически, исписывая целые рулоны миллиметровки . Вычислительной математикой занимался мой сосед по комнате Субботин, но на «Мир» и «БЭСМ – 2», работавшие в вычислительном центре нашего института, его не пускали, поэтому его возможности были ограничены арифмометром «Рейнметалл», целыми днями буквально расстреливавшим нас оглушительными пулеметными очередями. Его возможности использовались Кворусом, а то, что оставалось - Звонковым, что дополнительно укрепляло меня в решимости ориентироваться на аналитику, тем более что я неплохо освоил методы теории колебаний (см. III).
Больше всего времени и энергии уходило на проведение экспериментальных работ. Нам, занимающимся заделом маргиналам, действовавшим на обочине магистральных работ отделения, от производственных возможностей доставались сущие крохи, (и еще хорошо, что вообще что-то доставалось). Я сам делал эскизы, потом отслеживал их изготовление в цеху, подчас стимулируя рабочих «жидкой валютой» , потом отдавал их на сборку, где макет, как правило, собирал сборщик – стажер. Иногда некоторые детали приходилось самостоятельно дорабатывать при помощи напильника . Малочисленность экспериментальных макетов компенсировалась тщательностью их обследования и глобальностью извлекаемых из этих экспериментов выводов.

Некоторое время спустя по результатам своей теоретической и экспериментальной работы я написал первую статью и отослал ее в редакцию журнала «Электронная техника». Мне позвонили и вызвали в Фирсово для встречи с рецензентом, самым крупным специалистом по замедляющим системам Силкиным. Высокий, полный, солидный Силкин строго меня оглядел. «Я ознакомился с вашей работой, и не понимаю, почему вы претендуете на новизну. Все, о чем вы написали, уже содержится в нашей книге» - здесь он открыл свой труд на хорошо знакомой мне странице. – «Но я применил другой подход, а именно, - концепцию Бриллюэна, которая позволяет напрямую выявить физический смысл явления» - защищался я. «Наш метод универсален, а вы занимаетесь ремесленничеством» - заклеймил меня Силкин. Насладившись моим расстроенным видом, Силкин смягчился: - «Исправьте текст здесь и здесь» - подчеркнул он, и я сниму свои возражения. В вашей статье есть мысль о возможности синтеза замедляющих систем, - и это ново».
Через полгода, с трепетом раскрывая пахнущий типографской краской свежий номер журнала, я увидел свою фамилию напечатанной над названием статьи. В это сначала даже не верилось: я стал Автором.
Лиха беда начало: дальше статьи стали выходить одна за другой. Постепенно я набил руку, научившись писать от том, что можно сказать, умалчивая о том, на что лучше не обращать внимания. Я, также, освоил искусство формулировки предмета изобретения, необходимое для написания соответствующих заявок. (Я их оформлял в среднем по штуке в год).
Таким образом, работы по замедляющим системам дали положительный результат. Но все предложения Кворуса по электронике не дали ничего, кроме результата отрицательного, который, согласно моим представлениям о научной работе, был столь же важен. На самом деле самым ценным в работе над заданиями Кворуса было то, что они предполагали изготовление не отдельного узла, (как, например, замедляющая система), а макета прибора в целом, по существу – законченного прибора, что заставило меня освоить все премудрости технологии его изготовления, полностью окунувшись в специфику отрасли. Так я очутился в межеумочном положении: с одной стороны, я опирался на позицию  Кворуса, настаивавшего на примате научной деятельности, сублимировавшей квинтэссенцию приземленной практики в высшую сферу «вечных идей», с другой стороны, я все больше погружался в многообразную конкретику хорошо известных, безотказно работающих приемов, сведений, поверий, - своего рода, коллективного бессознательного отрасли, не имевшего, подчас, научного  объяснения, но без использования которого никакая работа была бы невозможна.
Среди разработчиков противоположные Кворусу позиции занимал Каплин, считавший, что все, что нужно для проведения любой разработки, уже известно, нужно лишь «с линейкой (логарифмической – прим. автора) в руках» это прикинуть и умело применить. Такой подход Кворус иронически называл «Метод инженера Каплина: искать, где светло (а надо искать там, где потерял)». Свой, в общем, правильный подход Каплин излагал в такой приземленной, непривлекательной форме, что «младотурки» – Звонков, Мезенцев, Сенатов – были всецело на стороне Кворуса.
Здесь следует упомянуть еще одно обстоятельство. Государственная идеология претендовала на научность, и поэтому постоянно пела науке дифирамбы. Это привело к невиданному расширению самого понятия науки. Тогда как на Западе собственно наукой назывались только фундаментальные дисциплины – математика, и науки о мертвой и живой природе, в СССР к науке относили всю деятельность в области новой техники (то, что на Западе называют технологией). Поэтому наши выдающиеся инженеры – Королев, Туполев, и др. именовались учеными. Адамантов, хотя он имел степень доктора наук, всегда с гордостью говорил: «Я – инженер», что резко контрастировало с анекдотическим: «Извините, но я – инженер» . У нас широко цитировались и другие афоризмы Адамантова: «Мы – не академия наук, мы делаем приборы», или: «Можно всю жизнь исследовать явления в газотроне; вместо этого нужно добиться такого вакуума, чтобы эти явления отсутствовали». В технических отчетах Адамантова можно было встретить такие пассажи: «В обоснование этой точки зрения можно было бы привести много аргументов, но она и без этого представляется очевидной». Эта политика Адамантова, ограничивавшая духовный диктат «науки», всеми воспринималась с пониманием, тем более что он всегда сохранял в отделении возможность занятия наукой в кворусовском понимании этого слова. Тем не менее, вышеупомянутая межеумочность, двойственность позиции между «наукой» и «инженерией» всегда сохранялась.
Если от этих отвлеченных материй перейти к производственной сфере, то она представляла собой феерическую картину великолепно налаженного процесса, в котором сотня одетых в форменные комбинезоны рабочих под присмотром начальника цеха Курбанова – квадратного, грузного, свирепого вида мужика с мясистым лицом и поперечной складкой на переносице, выпускали горы медных деталей, из которых, в свою очередь, в Белом зале непрерывно рождались все новые, совершенно одинаковые сверкающие в свете люминисцентных ламп образцы прибора «Суперсимвол». Их гордое шествие, как бы в ритме «Болеро» Равеля, в количестве семь приборов в месяц, представляло собой завораживавшее зрелище. Но, исчезая за воротами динамического зала, на испытаниях все они показывали совершенно одинаковые отрицательные результаты, возвращаясь обратно после отказа и вскрытия в настроении «Траурного марша» Шопена. В этот поток неодушевленной материи все явственнее вплеталась критика технической элитой волюнтаристских решений, заложенных в конструкцию «Суперсимвола» Адамантовым. А после прихода нового директора – Орлова, издалека как бы все явственнее доносилось начало Пятой симфонии Бетховена – судьба стучалась в дверь.
В горних сферах было в это время очень неспокойно: там случились убийство Кеннеди и отстранение Хрущева от власти; последнее нами воспринималось особенно болезненно: интеллигенция не без оснований опасалась возврата сталинизма, но все обошлось: сталинизм если и возвращался, то очень медленно, почти незаметно.
Одновременно с крутым поворотом на верхах произошло, по нашим меркам, настоящее извержение Толбачика (вулкан на Камчатке – прим. автора): новый директор отстранил Адамантова от руководства отделением и «Суперсимволом», назначив его начальником самостоятельной, не входящей ни в какое отделение, подчиняющейся лично директору, лаборатории, призванной, как всем объяснял Орлов, найти новые пути развития электроники.

Для лаборатории Адамантова было выделено большое помещение в бывшем гараже. При поддержке директора Адамантов создал там полный цикл опытного производства, отобрав для него сотрудников четвертого отделения по своему усмотрению (на основе их личного согласия). Люди, побывавшие в гараже, с восторгом описывали идеальный порядок, высокую техническую оснащенность и превосходную организацию работы в новом подразделении. «Испытательный стенд, для обеспечения правил техники безопасности весь накрытый тонкой металлической сеткой, и управляемый расположенными под ней кнопками, смонтирован из пригнанных друг к другу блоков, затянутых хромированными болтами».

В нашем отделении для скорейшего завершения «Суперсимвола» был образован правящий триумвират в составе: Кворус, Каплин, Сухарев (его срочно вернули в отделение) при Главном конструкторе Кворусе. Номинальным начальником отделения директор назначил Краснова. Теперь члены этой хунты вступили в борьбу за Адамантовское наследство. Опасность провала темы заставила этих люто друг друга ненавидящих людей временно объединиться. Чтобы добиться успеха им было достаточно отменить неправильные технические решения Адамантова, - ведь «вагонетки катились», - созданный им производственный конвейер функционировал бесперебойно. Меньше, чем через год работа была блестяще завершена.
Я рассказываю здесь о событиях, в которых по изложенным выше причинам я не принимал непосредственного участия, о которых узнавал из рассказов, иногда похожих на сплетни, а иногда - из непосредственных наблюдений .
Торжества по случаю успешного завершения «Суперсимвола» как-то прошли мимо меня, так как в это время я предпринял попытку направить свою судьбу в другое русло. Я подумал: а не поступить ли мне в аспирантуру в Университет? Приехав к Игорю Васильевичу Иванову, я обнаружил, что на кафедре меня помнят, и с удовольствием меня готовы принять. Вернувшись на предприятие, я заявил о своих намерениях Кворусу. «Зачем идти в университет? Поступайте в нашу аспирантуру. У нас больше возможностей для работы» - веско сказал изрядно за последнее время посолидневший Кворус. Я настаивал на своем. После препирательств Кворус сдался, сказав: «Действуйте, как считаете нужным. Мы обойдемся без вас». Он даже потребовал вернуть ему переданные мне фотокопии американских статей.
Все препятствия были сняты, и теперь я задумался: хочу ли я из бурлящей атмосферы предприятия вернуться в тихий заповедник кафедры.. И я понял, что за два прошедших года бациллы предприятия, ставшего к тому времени моим домом, уже успели отравить мой духовный организм, подспудно привязав меня к моей Zauberberg . Даже строгости режима, неизбежные на оборонном предприятии, не только не казались мне обременительными, но вызывали гордость человека, которому доверены государственные тайны .

Для такого жалкого раба дисциплины, как я, режим был совершенно не страшен. Он был противопоказан людям предприимчивым, внутренне свободным. Расскажу об одном интересном случае. Рабочий Свистунов на нашем предприятии успешно занимался спекуляцией: снабжал наших дам заграничной парфюмерией и одеждой. У него была своя клиентура, которая весьма ценила его, как поставщика дефицита, и он ничем не рисковал. Но, как предприимчивый человек, он расширял свой бизнес, занявшись еще и извозом на своей машине. Начав с соотечественников, он переключился на иностранцев, получая оплату в долларах, которые он тоже где-то выгодно продавал. Но однажды, пригласив в «Националь» свою подругу, он решил пустить ей пыль в глаза, расплатившись с официантом долларами. Разумеется, его за этим тотчас же застукали. Как работнику режимного предприятия ему грозил повышенный срок, но при задержании, быстро сориентировавшись, он догадался солгать, что нигде не работает, сразу после этого сообщил начальнику, на каком деле попался, и предприятие, как в своих, так и в его интересах оформило увольнение задним числом. Вот какие таланты оставались втуне в Советское время!

 Итак, я решил остаться на предприятии, без труда поступив в институтскую аспирантуру – экзамены были чистой формальностью. Узаконив свой статус научного работника, я расширил сферу своей деятельности, прибавив к прежней тематике еще два направления – умножитель частоты и исследование многочастотных колебаний. Для расширения фронта работ я ставил их в качестве тем дипломных проектов студентов, проходивших у нас стажировку. Так я приобрел себе первых сотрудников - Гришу Бабкова и Настю Нарбутову.
Приступая к описанию моей жизни во второй половине шестидесятых, нужно в первую очередь охарактеризовать обстановку в четвертом отделении после снятия Адамантова.

                Немного теории.
Существует некоторая критическая масса микросоциума, что, если она превышена, то он при благоприятных внешних условиях может сохранять свои наиболее характерные свойства. Такая стабильность зависит от качественного состава, структуры и правил функционирования. При этом правила функционирования включают в себя способы отбора и обучения новых членов микросоциума. Структура вместе с совокупностью правил – «неписанным уставом», являются «матрицей» микросоциума и аналогична генетическому коду. Обратившись к истории такого социума, в его истоке обнаруживаешь отца - основателя (или группу отцов – основателей).
В данном случае для микросоциумов постулируются положения, которые, как известно, выполняются для макросоциумов. Самым известным примером эффективного устойчивого макросоциума являются США, сохраняющие свою WASP  - матрицу в течении двухсот лет в условиях мощных приливных волн иммиграции.

Руководство отделением, в прошлом находившееся в руках одного человека – Адамантова, теперь принадлежало хунте, состоявшей из отчаянно друг с другом конкурировавших, стремившихся утопить друг друга, Кворуса, Каплина и Сухарева, Эта борьба не нарушила высокую работоспособность отделения, так как его производственное ядро в известной мере работало автономно, по своим неписанным правилам, установленным Адамантовым. Оно состояло из высококвалифицированных работников, - начальников участков, мастеров и рядовых исполнителей, в течение многих лет тщательно отобранных и вышколенных Адамантовым. Здесь действовала традиция жесткой персональной ответственности каждого работника, столь чуждая позднесоветской круговой поруке . Заложенная в матрицу «горизонтальная» структура – оно подразделялось на участки по принципу технологической специализации (сборка, сварка, откачка, динамика), сопротивлялась попыткам членов хунты поделить производство между собой. Между ними были поделены только так называемые «разработчики», не привязанные к каким-то отдельным производственным участкам. Они делились на «кворусаров», «каплинцев» и «сухаревцев». Я и Звонков были кворусарами, а Мезенцев попал в сухаревцы.
Как Главный конструктор «Суперсимвола» Кворус имел определенное преимущество над остальными членами правящей хунты, но Каплин и Сухарев его отчасти компенсировали, быстро вступив в КПСС . Кроме того, Каплин и Сухарев имели в своем активе здесь же работавших жен – подлинных мастериц подковерных интриг. Жена Кворуса на нашем предприятии не работала, и его тыл был оголен. Для укрепления своих позиций Кворус приступил к оформлению докторской диссертации, позиционируя себя как крупного ученого. Чтобы усложнить Кворусу жизнь, Варвара Петровна Каплина дополнительно ослабила его тылы, за пару лет стравив меня и Звонкова. Таким образом, я оказался вовлечен в густую сеть интриг, невидимые глазу нити которых опутывали отделение. Но в этом пронизанном подковерной борьбой клубке я придерживался очень прямолинейной политики, всецело доверившись Кворусу как своему лидеру.

Львиную часть своего времени я проводил, колдуя над изготовленными по моим эскизам все более усложнявшимися «железками». (Это жаргон; на самом деле это были «медяшки»). Размером и внешним видом они напоминали ведерные самовары – или новые, начищенные до ослепительного блеска, сияющие наглым самодовольством, если они были только что вынуты из паяльной печи, или же тусклые, грязные и закопченные, «опущенные», если они, пройдя горнило динамических испытаний, потерпели свое первое жизненное фиаско. Пристально всматриваясь в их нутро и, как гинеколог, орудуя там длинными спицами, я искоса бросал беглые взгляды на экран кинескопа, на котором мои блуждания отражались в лихорадочной пляске осциллограмм.
Этим делом приходится заниматься часами, беспрерывно меняя позы, инструменты, и места их приложения, чтобы добиться в каждом отдельном случае какой-то конкретной цели, будь то нахождение дефекта, уточнение структуры поля или поиск мешающих видов колебаний. Но, рассматриваемая на больших временных интервалах, эта напряженная деятельность оказывается устремленной к недостижимой идеальной цели – твоему превращению в «демона Максвелла» - т. е. к слиянию сознания с электромагнитным полем, достижению возможности его интраспективного ощущения и понимания. Так как идеал недостижим, то всегда приходится нехотя довольствоваться паллиативами. Проведя несколько доступных вариаций геометрии своих «железок» и отследив их влияние на характеристики, я заказывал новые «железки», чтобы сделать еще один хотя бы малый шаг вперед .
Специфика нашей деятельности такова, что достигнутый в электродинамике результат должен быть проверен в динамике. Подлинный момент истины наступает тогда, когда снабженная катодом «железка» откачивается до высокого вакуума и поступает на динамические испытания, где ее свойства тестируются потоком вылетающих из катода электронов.
И вот ты глубокой ночью  сидишь перед пультом испытательного стенда, пытаясь телепатически внушить  своему прибору ожидаемые тобой характеристики. Задаешь параметры режима, медленно, по мере прохождения тренировки аккуратно записываешь в журнал показания стрелочных приборов. Но что это? Они категорически не желают соответствовать тому, что положено: какой-то нонсенс – думаешь ты, - наверное, неисправны измерительные приборы. В пользу такого предположения сразу обнаруживается множество доводов. Но проведенная по твоему настоянию проверка неопровержимо свидетельствует: измерительные приборы в полном порядке. Просто тебя постиг очередной провал!
Конечно, я уже знал, что недостижимость планируемого результата – основной закон поисковой научной работы. Тем не менее, всегда надеешься на успех, и провал обескураживает. Но по мере того, как ты обдумываешь причины постигшей тебя неудачи, при напряженном всматривании в экспериментальные данные вдруг проявляются вещи, о которых ты раньше и не подозревал, а с ними где-то на горизонте начинают брезжить новые возможности, причем появляется сразу несколько манящих перспектив . Вместо представлявшегося тебе прямым и ясным магистрального пути перед тобой раскрывается целый «сад разбегающихся тропок». Так возникают идеи новых экспериментов.
Этот процесс не имеет конца: работу можно остановить только административными мерами . Но административные меры ко мне не применялись: Кворус меня поддерживал, так как моя деятельность укладывалась в его концепцию четвертого отделения как научного подразделения, где ведется широкий научный поиск, ориентированный на будущий прорыв - процесс для него всегда был важнее результатов. Но Каплину моя деятельность была не по душе, что было очевидно по бросаемым в мою сторону косым взглядам, по роняемым по моему адресу критическим замечаниям, и т. п. Сухарев же относился ко мне скорее с симпатией. Остальные же сотрудники занимали по отношению ко мне нейтральную позицию, стараясь не портить со мной отношения – ведь я был человеком Кворуса, а это кое-что значило!

На научную и производственную составляющие жизни нашего института, как это всегда происходит в человеческом обществе, накладывалась составляющая «бытовая», протекавшая в нескольких особых зонах. Это была комната, где находились наши рабочие места – «наша комната», другие «инженерные» комнаты, куда мы ходили в гости к нашим коллегам, «контора», где сидели секретарша и табельщица, где располагался единственный городской телефон, где выдавалась зарплата, и т. п., кабинет начальника, где проводились технические совещания, столовая - место еды и застольного общения, конференц – зал, где проводились общие собрания и иногда показывали кинофильмы, а также овощные базы, подшефные колхозы, добровольная народная дружина, городские районы, где проходили коммунистические субботники, и т. д., и т. п. Рассказ об этом быте может перенести читателя в ту, навсегда канувшую в Лету эпоху, с большим эффектом, чем описание производственных процессов.
Наша комната представляла собой упрощенную модель конфликта поколений. Младшее поколение – Звонков, Субботин и я – в отличие от старшего, представленного Кворусом и Каплуновым, были заядлыми курильщиками. Не смея бросать вызов начальнику и уважая седины Льва Акакиевича, в их присутствии мы воздерживались от курения. Но как только они выходили, мы устраивали настоящую вакханалию, дымя, как трехтрубный пароход. Через десять минут в густом табачном дыму мы представали своими силуэтами – лица были неразличимы . Появившись, Кворус, демонстративно разгоняя дым руками, устраивал нам скандалы: «Почему вы позволяете себе плевать на меня, вашего начальника, и на Каплунова, который вам в отцы годится?». Но, поскольку курительная сессия была уже закончена, мы сидели с невинным видом, как бы недоумевая о причинах столь сильного задымления. Каплунов, который не был нашим начальником, замечаний нам не делал, но, заметив: «Нужно проветрить», настежь открывал окно и, так как от морозного зимнего воздуха становилось холодно, уходил из комнаты. А мы окно закрывали. В конечном итоге Кворус и Каплунов, ничего не добившись, прекратили сопротивление, уступив нам поле боя .
Но не только курильщицким задором славилась наша комната – она стала площадкой неофициального общения. В обеденный перерыв сюда заходили сыграть партию в шахматы и Леша Корнилов, и военпред Фетисов . Сюда приходили поговорить Валя Курилова, и занимавшаяся вместе с Каплуновым разработкой лампы «Вираж», маленькая бойкая звонкоголосая Лычева. Обсуждались институтские новости, но, подчас, затрагивалась и политика, например, самый животрепещущий вопрос: «Кто же все-таки убил Кеннеди?» На отечественные политические темы откровенно говорить было нельзя: все знали, что лаборантка Субботина Валя – сексот . Вопросы, обсуждавшиеся на нашем форуме, могли затрагивать и другие предприятия. Например, у нас часто бывал, к вящему неудовольствию Каплунова приглашенный Адамантовым из Фирсово консультант по низкочастотным лампам Стриженов, худой усатый брюнет, эрудит и превосходный рассказчик. Он  извещал нас обо всех новостях в научной, производственной и светской жизни Фирсово. Некоторые события он изображал в лицах, например, сложив ладони и сцепив кисти рук, синхронно пошевеливая отогнутыми средними пальцами, он показывал, как некоторые незадачливые люди «хлопают ушами», в то время как другие, (например, евреи) успешно обделывают свои делишки. По авторитетному мнению Стриженова, Фирсово славились особенной интенсивностью интимной жизни их обитателей, и именно о ней он с увлечением подолгу рассказывал.
В ставшем у нас популярным жанре «устный рассказ» начал выступать и Каплунов, посвятивший нас в некоторые эпизоды своей фронтовой жизни. Здесь были, например, новеллы «Как мы познакомились с симпатичными санитарками» (рассказ был прерван на самом интересном месте, когда к Каплунову пришла его жена, работавшая у нас в отделе техники безопасности), «Как мы разжились спиртом» (об обнаруженной на железнодорожных путях цистерне, из которой тонкой струйкой на землю выливался чистейший спирт – ректификат), и, наконец, настоящий хит «Как мне спасла жизнь моя лампа».

 Каплунов рассказал, как в расположенной по соседству воинской части вышел из строя радиолокатор. Командир этой части, узнав, что у соседа служит разработчик отказавшей лампы, попросил его к нему командировать - а вдруг лампу удастся починить. Прибыв на место, Каплунов понял, что лампа восстановлению не подлежит, а запасной – нет. Но он знал, что его лампу можно заменить аналогом, знал, где его достать, и даже доставил, бережно держа на коленях, чтобы уберечь от дорожной тряски, завернутую в ватник лампу. Пока Каплунов всем этим занимался, на его собственную часть был совершен налет вражеской авиации, и никого в живых не осталось.

Если наша комната превратилась в место для дискуссий, то атмосфера комнаты, в которой располагался коллектив, формировавшийся вокруг Мезенцева, становилась все более интимной. Задушевные беседы там сопровождались чаепитиями, или более серьезными застольями, для которых всегда находились достойные поводы: дни рождения сотрудников, завершения этапов работ, общенародные праздники, и т. д. Как- то Мезенцев пригласил меня на одно из таких мероприятий. От его дружеской, приподнятой атмосферы я был просто в восторге, но я к ней причастился единственный раз – это был закрытый клуб.
Но мезенцевские «междусобойчики» являлись лишь предвестниками грядущей эпохи коллективных застолий на рабочих местах, расцвет которой наступит несколькими годами позже – в зрелые Брежневские времена. Сейчас же, во второй половине шестидесятых, коллективная трапеза – это пока что ежедневное ритуальное посещение «тошниловки» - институтской столовой – подлинного апофеоза унифицированной советской дешевки. Ее облик определяли шаткие столы на тонких алюминиевых ножках и пластиковыми столешницами, металлические стулья с фанерными сиденьями, алюминиевые ложки и вилки, неаппетитно выглядящие, никогда не меняющиеся блюда стандартного нейтрального вкуса по стандартным низким ценам, неприятные запахи из кухни – горелого жира, или тушеной капусты, или подгоревшего молока, хмурые, а то и озлобленные лица раздатчиц и кассирш. Застольная компания зачастую формировалась случайным образом. Чтобы не стоять в длиннющей, начинающейся от входной двери, очереди, все старались, не обращая внимания на косые неодобрительные взгляды, подойти к кому-нибудь из знакомых, с которыми теперь по законам вежливости полагалось разделить трапезу. Так столовая  способствовала глубокому перемешиванию  коллектива, его «демократизации».
Но самым эффективным средством утверждения социальной однородности общества являлось направление для работы на овощной базе. Здесь доктор наук и простая лаборантка на равных рылись в гнилой вонючей капусте, демонстрируя морально – политическое единство Советского народа . При этом отправка на овощную базу была вполне гуманным видом обязательных общественных работ. Овощная повинность составляла один день в неделю или один день в две недели, что было еще вполне терпимо, особенно, когда нависала опасность быть отправленным в колхоз, причем на длительный срок, что уже попахивало китайской практикой перевоспитания горожан в сельских коммунах. Но насильственная отправка в колхоз была чревата серьезными последствиями (иногда люди увольнялись, чтобы не ехать в колхоз) , и начальство стремилось найти добровольцев, причем находило их среди любителей выпить, которые, месяцами живя в колхозе в отрыве от семьи, окончательно становились алкоголиками .
Ярким выражением коммунистического принципа тотальности, согласно которому каждый человек, в идеале, должен позаниматься всеми общественно полезными делами («попашет, потом стихи попишет»), являлись дежурства в добровольной народной дружине, куда всех записывали почти поголовно. Это надо было понимать так: раз в месяц каждый гражданин занимался предотвращением нарушений общественного порядка, а все остальные дни месяца сам его нарушал… Это – отнюдь не ироническое преувеличение, а самая настоящая реальность советского образа жизни .

Характеристика той эпохи останется неполной без ее музыкального сопровождения. Было ли соответствующее распоряжение спущено сверху, или это была местная инициатива, - неизвестно, но каждый божий день с 12 до 14 часов  разбросанные по территории предприятия динамики буквально надрывались от советской эстрадной музыки. Если мелодии, несмотря на свою навязчивость, были все же не лишены некоторой приятности, то интеллектуальное убожество текстов шлягеров безжалостно лупило по мозгам,  доводя до отчаяния, переходившего в бешенство.
А ты люби ее, свою девчонку,
А ты люби ее, такую тонкую!
(А если толстая, тогда как быть?)
 Как – то тихим вечером я подошел к столбу, на котором был водружен динамик, чтобы найти и обрезать питавший его кабель, но он, по-видимому, проходил по воздуху и не был доступен. Достать же динамит, чтобы взорвать столб, тогда было совершенно нереально.

Приятное разнообразие в повседневную жизнь вносило участие в конференциях, симпозиумах, школах, на которых я поначалу присутствовал в роли зрителя. Первая такая конференция в Филях была исполнена в стилистике партийных съездов, там был представлен весь бомонд нашей отрасли, так что теперь ее корифеев я мог узнавать в лицо. Другие сборища, напротив, имели характер «междусобойчиков», где предполагалась полная откровенность участников (это называлось «устроить стриптиз»). На них я понял, что для успешной профессиональной деятельность необязательно быть гением, что я тоже так смогу.
Лучше всего запомнилась школа, проведенная в 1967 году в Аштараке, под Ереваном. Географическая удаленность от привычных мест обитания и экзотичность окружающей природной и культурной обстановки располагали к непринужденности в общении нас, молодых и зеленых, с такими корифеями как академик Гришин-Орехов или член-корр. Вертштейн.

Голая каменистая горная местность, разрезанная глубокими долинами, по заросшему орешником дну которых протекали мелкие быстрые ручьи, вызывала аллюзии на библейскую Палестину. Над ней царствовал величественный в своей ветхозаветности Массис (Арарат). А грандиозный, хотя он уже был частично выпит, Севан ярко контрастировал с суровостью окружающего ландшафта. Нам показали выдающиеся памятники архитектуры, - эллинистический Гарни, отсылающий к раннехристианским катакомбам Гегарт, напоминающий Стоунхендж Звартноц, и несколько поразительных маленьких церквей VI – VII веков н. э. Мы присутствовали на празднике Армянской Католической Церкви в Эчмиадзине с его жертвоприношениями  и многолюдным шествием во главе с Католикосом Возгеном I.

Кульминацией нашего пребывания в Аштараке стало организованное для нас посещение завода по изготовлению хереса. Сначала нам в винограднике прочитали лекцию о винограде и виноделии, а затем для дегустации пригласили в подвалы, где в огромных, диаметром до пяти метров, горизонтально расположенных дубовых бочках выдерживались вина. Посередине узкого пространства, окруженного уходящими вверх торцами циклопических бочек, стояли освещенные низко подвешенными электрическими лампочками длинные столы с множеством расставленных на них открытых бутылок и стеклянных бокалов. Воздух в подвале был свежим и прохладным. По мере дегустации беседа становилась все оживленнее, все громче отдаваясь в тонущих во мраке сводах подземелья. Радость одухотворенного общения начинала переливать через край, когда сеанс дегустации закончился. При выходе наружу кое-кому потребовалась помощь товарищей, а Гришина-Орехова пришлось выносить на руках. Но когда мы вернулись в гостиницу, он оклемался первый, напропалую сыпал остротами и журил своих сотрудников, которых совсем развезло: «Не берите с меня пример, вот вы попали впросак, а мне – хоть бы хны!»
Перед отъездом мы по инициативе Мезенцева (еще с нами был Звонков) скинулись на букет для обслуживавшей нас все это время официантки столовой, чтобы оставить о нас добрую память. Возможно, здесь сыграло роль пророческое предчувствие – кто мог тогда себе представить, что через двадцать с небольшим лет мы с ней будем жить в разных государствах?

Иногда в мерное течение жизни врывалась, чтобы о себе напомнить, Смерть, как же без нее? То секретарь комсомольской организации погибал в результате несчастного случая на охоте, подстреленный своими подвыпившими друзьями, и его торжественно хоронили всем институтом, то наш талантливый молодой теоретик Сева Денисов погиб, съев цикуту. (Рассказывали, что он, якобы, сделал это по ошибке, неудачно поспорив: мол, это не цикута, сейчас я вам это докажу! Но я в это не поверил. Мудрец Денисов, конечно же, подобно Сократу, съел цикуту сознательно. Ведь известно, что он без памяти влюбился в сотрудницу Каплиной красавицу Олю Друканец, но она, замужняя женщина, его отвергла).
А у меня Смерть отняла деда, сыгравшего большую роль в моем становлении, как личности.

Еще одной составляющей быта предприятия стали празднования все учащавшихся защит нашими сотрудниками диссертационных работ. Первой была кандидатская диссертация Каплина, защиту которой отпраздновали в ресторане «София» на площади Маяковского. Меня Каплин пригласил вместе с женой. В качестве сват-генерала присутствовал Адамантов, который был очень мил, особенно когда с удовольствием гладил ручку молодой сотрудницы – Лены, лукаво заглядывая ей в глаза. Большой фурор произвела жена Кворуса, крупная, весьма эффектная брюнетка с пышным телом, и приятной на ощупь, прохладной кожей (это выяснилось в процессе разразившихся танцев).
Затем последовала поистине эпохальная защита Кворусом докторской диссертации. Она проходила в Фирсово, куда на своей BMW  нас отвез Гриша Бабков. В своем голубом с искрой костюме Кворус выглядел великолепно. Его выступление зал встретил бесшумной, но единодушной овацией. Событие отметили в ресторане «Будапешт». Присутствовал не только весь бомонд, но и друг юности Хворуса, известный артист, а также телеведущий одной из популярных программ.
Теперь Кворус настолько оторвался от своих конкурентов, что после назначения Краснова Главным инженером, начальником четвертого отделения сделали именно его, Кворуса.

Глава тринадцатая

Воссев на адамантовском престоле, Кворус начал энергичными шенкелями пришпоривать «коня науки». Не разработку винтотрона, ставшую темой его докторской, считал он своим главным вкладом в науку, но создание теоретической  модели электронного облака в виде сучащей своими многочисленными ножками каракатицы (ее образным названием был термин «экстаз каракатицы»). В отрасли отношение к ней было двойственное. Многих модель привлекала своей простотой, наглядностью и витальностью (некоторые даже находили ее сексуальной). Но другие, особенно представители академической науки, например, Вертштейн, при ее упоминании пренебрежительно скривив губы, отворачивались, давая этим понять, что ее всерьез не принимают. Такое отношение Кворуса, мысленно представлявшего себя увенчанным нимбом в виде каракатицы, сильно задевало, и, чтобы стать общепризнанным корифеем в области теории, он создал в отделении соответствующий сектор, для руководства которым переманил из Фирсово профессионального теоретика Ромашова, эдакого записного бодрячка, сразу обзаведшегося сонмом сотрудников самых разных типов: здесь были и молодые женщины, самозабвенно, даже с каким-то остервенением непрерывно занимавшиеся вязанием , и интеллигентного вида молодые мужчины с претензией на гениальность, которые, однако, надолго здесь не задерживались, так что основательность их претензий оставалась непроверенной, и аспирант из Физтеха рыжий голубоглазый активист Тимошкин, в стремлении немедленно ринуться в творческие авантюры нетерпеливо «рывший землю копытом» . Из академического института к нам пришел высококвалифицированный специалист по прикладной математике Горин, солидный, красивый богатырь, штангист – любитель, большой поклонника Битлз. Он сразу стал своим человеком в нашем вычислительном центре, и мы через него, как толмача, получили доступ к современным вычислительным машинам.

Горин был наделен своеобразным чувством юмора. Так, например, он рассказал, что на предыдущем месте работы его начальником являлся бывший муж жены Кворуса. Поэтому с тонкой улыбочкой он заглаза называл Кворуса «родственничек».
Вообще, личность Горина оставляла на всех, с кем он имел дело, значительный отпечаток, и я не был здесь исключением. К сожалению, какие-то свойства помешали ему найти подобающее его таланту место в жизни. Проработав у нас несколько лет, он ушел, но на новом месте тоже не прижился, и т. д. Лет через пятнадцать после описываемых здесь событий я узнал о его ранней кончине (он был моим ровесником).

В экспериментальной деятельности основным активом Кворуса, как и раньше, оставались мы со Звонковым, и Гриша Бабков, которого Кворус забрал у меня, чтобы он работал под его непосредственным руководством (я этому не сопротивлялся, что Бабков расценил как предательство с моей стороны, хотя я считал, что поступаю в его, Бабкова, интересах, так как работать с Кворусом было много престижнее, чем со мной). Однако, теперь Кворус, как начальник отделения, мог предоставить нам для работы более значительные ресурсы.
Сцепившись за оставленное Кворусом место, - лабораторию проблемных изысканий, мы со Звонковым принялись набирать себе сотрудников, где придется, лишь бы только их было больше, чем у конкурента. Так мне досталась наглая жирная крикливая брюнетка Розанова, которую мне с радостью сплавил начальник конструкторского бюро Киреев, и молодой специалист - выпускник Физфака МГУ мелкий очкарик с большими претензиями Беляев, похожий на вредного черного жука . Розанова и Беляев сразу против меня объединились, что стало очевидным, когда она от имени их двоих заявила, что они собираются заняться лазерами. Я сухо ответил, что данная тема в планах предприятия отсутствует, и подтвердил ранее  выданное ей задание. После этого она начала мне откровенно хамить: не отвечать на вопросы, хлопать дверью, и т. д.
 Так как эта парочка ничего, кроме балласта из себя не представляла, то мы работали вместе с умной и энергичной Настей Нарбутовой, имевшей простую внешность и богатое внутреннее содержание .
Теперь свои работы я оформлял чин-чинарем по всем положенным правилам: безудержно мечтая, вписывал свои грезы в техническое задание (Т.З.), затем на-глазок составлял калькуляцию из хозрасчетных (т. е. виртуальных) денег, с важным видом согласовывал их в Главке или с внешним заказчиком (были и такие работы), потом, параллельно с реальным делом, возился с виртуальностью ежеквартальной отчетности. Когда работа заканчивалась, я писал технический отчет, руководствуясь неписанным правилом: чем меньше результат, тем толще отчет. Действительно, в нем требовалось показать, что в работе была реализована каждая из грез, включенных в Т.З. Это требовало воображения и особенной пластичности мышления, и, когда это удавалось, приводило к возникновению новых, подчас граничивших с фантастикой, идей.

Еще одним источником блестящих, но, увы, недолговечных идей было послеобеденное время, которое мной было отведено для документирования в рабочем журнале новых, сегодня появившихся мыслей по главным из стоявших передо мной проблем. Вдруг передо мной ярко, как озарение, вспыхивало гениальное решение комментируемой проблемы… Посмотрев в тетрадь, я обнаруживал, что, начиная от недописанной буквы, след шариковой ручки круто уходил куда-то в сторону: просто на короткое мгновение я засыпал. А когда просыпался, гениальное решение без остатка испарялось.

 Наконец, созывалась Госкомиссия по приемке, где успех зависел от правильного выбора председателя.

Однажды я сам на свою незадачливую голову, не разобравши броду, выбрал председателем Госкомиссии Толю Попова. Он принялся дотошно, до каждой запятой, анализировать техническое задание, в конечном итоге придя к мнению, что оно выполнено далеко не полностью. Так как я его в своей правоте убедить не смог, он вынес вопрос на следующий уровень – к Кворусу, записав за мой счет на свой рейтинг дополнительные очки. Я, лопоухий, частенько попадал в такие ситуации.

Все проведенные мною в тот период поисковые научно-исследовательские работы содержали забавные результаты, вошедшие в статьи и авторские свидетельства. Но практический выход обещала дать только работа «Сорокопут», выполненная для ОКБ «Струна» , в которой нами с Нарбутовой был исследован новый тип прибора - секторальный винтотрон , идея которого пришла нам с Мезенцевым  в голову одновременно, но в отличающихся аспектах, и о котором еще много будет сказано в дальнейшем. Так процесс «научной» деятельности бесконечно воспроизводил себя.

Параллельно я проводил теоретические исследования физических систем, в которых возможны колебания на многих частотах. В какой-то мере они аналогичны социуму, в котором из-за многолюдства возможен как хаотический гомон, если позволено орать всем и каждому, так и более упорядоченные ситуации, когда голоса всех, кроме одного, самого авторитетного его члена, замолкают, и раздается только его повелительная речь. В этих исследованиях я не ограничивался только аналитическими методами, но привлек Горина к их численному моделированию. Мы опубликовали несколько статей, и я выступил с докладами на  конференциях в Томске и Минске.
В Томске местный профессор Воробейчиков, претендовавший на всесоюзное лидерство в области многочастотных процессов, дал понять, что мне в его будущей епархии место уже гарантировано. (В знак установления личного контакта он подарил мне книжку местного издательства «Воспоминания старого томича»).

На первый взгляд Томск производил впечатление провинциального захолустья, отвернувшегося от своей главной достопримечательности – величественной сибирской реки Томи. Но стоило отойти в сторону от унылой центральной улицы и углубиться в густую сеть переулков, как твоему восхищенному взгляду представало подлинное чудо – кварталы деревянных домов XIX – начала XX в.в., украшенных затейливой ажурной резьбой. В других сибирских городах такие дома тоже встречаются, но здесь их тогда было около шестидесяти. Поражало  высокое техническое качество и эстетическое совершенство резьбы, а, также, стилистическое единство городского декора, свидетельствующее о наличии оригинальной местной школы, которую я для себя назвал «Томская готика».
Сохранилась сделанная на берегу Томи фотография, на которой одетый в короткий светлокоричневый плащ и велюровую шляпу  молодой мужчина с выражением спокойной уверенности смотрит в объектив, словно давая понять, что ему по плечу решение любой научной проблемы, которую он сочтет достойной своего внимания.

 Еще больший успех выпал на мою долю на Минской конференции, когда мой доклад был отмечен член-корром Вертштейном: - «Нужно быть всегда готовым к тому, что надежды, вызываемые  названием доклада, анонсирующим исследования многочастотных процессов, будут в очередной раз обмануты». Любое, даже язвительное высказывание Вертштейна свидетельствовало о том, что ты замечен, и рассматривалось как комплимент.

Застроенный зданиями сталинского ампира, Минск выглядел уныло-серьезным монолитным апофеозом социализма: здесь ни в чем не было никакой игры; все было правильным образом упорядочено и отдавало смертельной скукой . Отдушиной стало посещение Хатыни, где прекрасный ландшафт одухотворялся ударами колоколов, периодически доносившимися от двадцати семи разбросанных по долине звонниц, так что их звуки, запаздывая по отношению друг к другу, не сливались, а некоторое время трепетали в воздухе, навевая настроение тихой печали.

Однако моя интенсивная деятельность терялась на фоне той бешеной активности, которую развил Звонков. Он занимался реализацией идеи Кворуса, состоявшей в том, на наших приборах можно получить уникальнейшие сочетания свойств, если их конструкцию, как какой-нибудь носок, вывернуть наизнанку. Такое переворачивание создавало огромные конструктивные трудности: в скукожившемся до тоненькой колбаски аноде нужно было как-то разместить его многочисленные причиндалы, а оказавшийся снаружи катод оказался непривычно огромным, напоминая небольшую доменную печь. Для проведения этой работы Кворус пробил в министерстве хорошее финансирование, открыл тему «Седло», и бросил на ее выполнение все силы отделения. Эти работы велись с размахом, и приобрели, я бы даже сказал, разнузданный характер, что весьма импонировало Звонкову, который любил сопровождать свою деятельность громким шумом, чтобы работать было веселее (если бы он, к примеру, был охотником, то от грохота пальбы получал бы не меньшее удовольствие, чем от охотничьих трофеев). Кроме того, этот шум  привлекал к нему, как ответственному исполнителю темы, повышенное внимание, в результате чего он стал в отделении весьма влиятельным лицом, и поглядывал на меня пренебрежительно: теперь в перспективе занятия должности начальника «проблемной» лаборатории я был ему не конкурент.
Я же испытывал ощущение горечи поражения, чувствовал себя лузером, оказавшимся неспособным отстоять не только свои личные амбиции, но и интересы своей семьи.
Что же касается остального тематики отделения, то, за исключением низкочастотных ламп, где подвизались Каплунов с Лычевой и генераторов, которые один за другим клепал Дронов, она была поделена между проигравшими партнерами Кворуса  по хунте.
Каплин, считавший, что именно он будет начальником отделения, и поэтому в короткий период междувластия, когда Краснов, в связи со своим перемещением на должность Главного инженера, освободил кабинет начальника отделения, а Кворус начальником отделения еще не был назначен, самовольно, явочным порядком этот кабинет занимавший, теперь как будто смирился с поражением. Он вынужден был вернуться к непрестижной, периферийной тематике предварительных усилителей. Вместо ушедшего к Адамантову хмурого Петрищева, к нему в качестве помощника присоединился выходец из отдела информации Дервишев, курчавый, как ангелочек, блондин, неисправимый романтик.
 Свое будущее он предпочитал видеть в розовом свете, и верить в реальность нарисованных в его воображении воздушных замков, пока суровая действительность не оставит от них камня на камне. Тогда он будет страшно гневаться, и искать злодеев, которые помешали ему в реализации утопических планов.
 Но это - в будущем, а сейчас он с энтузиазмом занялся «железками» .

 Впрочем, будущее еще многое покажет в истинном свете, в том числе, например, то, что смирение Каплина было притворным: просто его супруга приступила к подготовке для борьбы с Кворусом второго фронта - партийного, взращивая в руководимом ею секторе преданных ей хунвэйбинок – членов партии.

Сухарев же всем своим видом давал понять, что не считает сложившееся положение окончательным, так как возглавлял главное, «титульное» для отделения направление – разработку сверхмощных приборов. В его лаборатории Мезенцев вел работу «Синапс», единственную, имевшую шанс произвести очередную (после «Суперсимвола») сенсацию. О масштабе ожидавшегося эффекта можно было судить уже исходя из слоноподобных размеров прибора, едва вмещавшегося в технологическое оборудование. На собственном опыте зная недостатки Кворуса, как руководителя («На охоту ехать – собак кормить»), Сухарев постоянно и за все его критиковал. Эта критика через влиятельную супругу Сухарева - Ираиду, занявшую должность начальника цеха на опытном заводе, доводилась до  ушей руководства. Работало против самоуверенного Кворуса и то, что, ведя себя, как слон в посудной лавке, на каждом шагу он плодил множество недовольных, которых супруги Сухаревы привлекали в свой лагерь. Все это создавало у Кворуса ощущение исходящей от Сухарева постоянной угрозы, тем более что последний имел над ним преимущество в дерзости и силе характера. «Иметь дело с Сухаревым – это как все время носить в штанах гранату - в любой момент может рвануть, и останешься без яиц!» инструктировал он меня.
Но у Сухарева была ахиллесова пята – Мезенцев, руководивший небольшим коллективом лично преданных ему людей , смог, опираясь на Кворуса, организовать работы по «Синапсу» так, что совсем не нуждался в Сухареве. Работа «на дядю» его не устраивала, поэтому он постоянно провоцировал и афишировал конфликт со своим непосредственным начальником - Сухаревым. Мезенцев ходил с трагическим видом жертвы несправедливости, а на сочувственные вопросы знакомых разражался исчерпывающим сатирическим описанием последних действий своего супостата, изобиловавшим такими терминами, как «дилетантский», «бессмысленный», «безграмотный», «вопиющий», и т. п. Сухарев же, делавший вид, что ничего этого не замечает, носил маску спокойного, уверенного в своей правоте человека. По мере приближения работы к завершению обстановка накалялась, и, наконец, взорвалась.
А было это так. Как и предполагалось, Мезенцев оформил компактный отчет о проделанной работе. Сухарев, ничтоже сумняшеся,  включил этот отчет в пухлый, размерами с Библию, том (в нем он составлял примерно 20% объема), в остальном состоявший из изложенных художественной прозой общих принципов сверхмощного приборостроения. Каждому было ясно, что получился не столько отчет по «Синапсу», сколько черновик докторской диссертации Сухарева, в которой главе, написанной Мезенцевым, отводилась роль внедрения. Мезенцев был вне себя от ярости, но, как начальник, Сухарев имел на все это полное право. Однако решивший отделаться от Сухарева Кворус, поддержал и ободрил обиженного Мезенцева. Чувствуя поддержку, последний перед самым началом Госкомиссии вместе со своим коллективом демонстративно прекратил работу, дав понять, что ее продолжение другими людьми бесперспективно . Конфликт вышел на уровень директора, который встал на сторону объединившихся Мезенцева и Кворуса, в результате чего Сухарев во второй раз оказался за пределами отделения . А Мезенцев, после успешной сдачи «Синапса» занявший должность Сухарева, победил. Чтобы закрепить свое усилившееся положение, ему нужно было защитить кандидатскую диссертацию, чем он вплотную и занялся.
Я столь подробно прокомментировал эту историю, поскольку она существенно изменила расклад сил в отделении, во многом повлияв на его функционирование. Теперь, устранив опасного соперника, Кворус усилился и почувствовал себя вольготно, в конечном итоге окончательно распоясавшись. Например, он позволял себе месяцами не заниматься административными делами отделения, запираясь своем кабинете, чтобы быть недоступным для докучливых визитеров .

В этом он пытался реализовать свой идеал руководства творческим коллективом, который он аллегорически описывал следующим образом: «Я – глава большого шумного семейства, проживающего в просторном двухэтажном доме. На его первом этаже гомонят многочисленные разновозрастные детки. Я с удовольствием ими занимаюсь: одних наставляю, другим одобрительно внимаю, третьим выговариваю за плохое поведение, а особенно расшалившимся раздаю подзатыльники, но когда они мне надоедают, или когда мне нужно выносить свои новые идеи, я поднимаюсь на второй этаж, чтобы уединиться в своем уютном кабинете, куда не доносится шум с первого этажа».

Впрочем, самоустранение Кворуса от административной деятельности создавало трудности только для документооборота в отделении, никак не сказавшись на работе производственного механизма. Так еще раз было доказано, что он может, по крайней мере, в течение четырех лет работать автономно, без всякого участия руководства.
 Если те области деятельности, которыми Кворус, будучи начальником, не занимался, не пострадали, то предмет его неустанных забот - производство научной продукции – как раз понесло наибольший ущерб.
Самым поразительным примером беспредела, который себе позволял Кворус, был способ завершения работы «Седло». Когда невероятно трудоемкий, вобравший в себя усилия всего коллектива, опытный образец, наконец, поступил на испытания, Кворус, понимая, что вероятность положительного результата была очень мала, сославшись на технологические трудности (в приборе было значительное внутреннее газоотделение), испытания свернул, и закрыл тему по состоянию (форма прекращения работы, в которой не достигнуто никаких результатов). Это надо было понимать так: получив все доступное удовольствие от процесса работы, можно махнуть рукой на результат. Вопиющая безнравственность такой позиции шокировала, но Кворусу на это было наплевать. И призвать его к порядку было некому.

Так как я шел за Кворусом, как за лидером, его усиление было мне на руку. Я выиграл даже от истории с темой «Седло», так как ее ответственный исполнитель Звонков, недовольный ее бесславным завершением, поссорился с Кворусом  и покинул отделение .
Вместе с тем, внезапное возвышение Мезенцева, ставшего в отделении весьма влиятельным человеком, вызвало недовольство и ревность Каплина, начавшего против него подковерную борьбу. Так мы с Мезенцевым временно оказались  союзниками в противостоянии зажимавшему нас Каплину.
Мой путь теперь представлялся еще более прямым и ясным, чем раньше: успешные научные работы, статьи, диссертация. Что касается последнего пункта, то здесь Кворус установил очередь: Мезенцева он обещал выпустить только после того, как защитится его аспирант Стоянов , значит, я мог быть в очереди не раньше, чем третьим. Но я не торопился: главным было то, что я был на правильном, магистральном пути!
Мое мировоззрение соответствовало парадигме Просвещения: мир представлялся бесконечным, однородным и прозрачным. Если какой-то регион мысли оставался непроясненным, то это объяснялось только тем, что никто на нем до сих пор не фиксировал внимания, и, стоило лишь пристально в него всмотреться, чтобы добиться требуемой степени ясности, причем заранее было известно, что там не обнаружится ничего, что поставило бы под сомнение саму парадигму.
В то время я мыслил и действовал примитивно и прямолинейно - в русле преобладавшей общественной тенденции, предполагавшей безоглядное следование в раз и навсегда заданном направлении. Если вера в приближающийся коммунизм и не была безусловной, то прогресс в развитии страны представлялся очевидным. События в Чехословакии абсолютным большинством трактовались в официозной интерпретации, а возникшие диссиденты рассматривались как внутренние враги. Благосклонное отношение интеллигенции в ту пору встречали только фрондировавшие художники, писатели, кинорежиссеры. По политическим вопросам общественное мнение тогда еще выглядело монолитным, хотя появились первые признаки усталости от идеологии . Но в целом настрой общества был оптимистическим.

Мне часто снился такой сон: я вдруг обнаруживал, что, если забраться на вершину холма, под которой разверзался крутой обрыв, и, широко раскинув руки, броситься вперед, то ты не упадешь вниз, а будешь медленно и величаво парить над землей. И я совершил в своих снах бесчисленные полеты, всматриваясь в расстилавшуюся подо мной местность, не в состоянии узнать на ней ни одного знакомого по моей сухопутной жизни уголка. Но это меня нисколько не беспокоило, а только усиливало ощущение невероятной легкости и бесконечной свободы, дарило безбрежное счастье.

Читатель может задать вопрос: а что же Адамантов, он-то как? С Адамантовым как раз все было в порядке. У нас в отделении он не появлялся, но мы знали, что где-то там, в гараже, он реально, физически существует. Об этом приходили свидетельства появлявшихся у нас бывших наших, а теперь адамантовских сотрудников и рассказы наших сослуживцев, посещавших гараж. Появлялись и другие свидетельства. Например, Каплунов, встретившийся в выходной день с Адамантовым в парке, на прогулке, с придыханием рассказывал, как сильно его впечатлило общение с этим мудрым, глубоким человеком. «Как я благодарен судьбе, которая свела нас вместе!» - с пафосом подвел он итог своего рассказа. О своих задушевных беседах с Адамантовым поведывал и его аспирант Мезенцев. «Знаете», говорил Адамантов – «то, что мы начали заниматься усилителями, было ошибкой. Нам надо было продолжать свое столь успешное генераторное направление». Передавались из уст в уста и другие высказывания и мнения Адамантова.
 Но все эти признаки физического бытия Адамантова мало значили по сравнению с его духом, незримо витавшим над нами, с его образом, который каждый из нас в себе носил и мысленно видел перед собой. Это было хорошо известно Кворусу, который всеми силами старался этот образ загородить собственной персоной . Хотя ему это не удавалось – свечение Адамантовского образа выходило за контуры фигуры Кворуса, создавая вокруг нее ореол (как при полном солнечном затмении), в конечном итоге, обретя такую ауру, Кворус от этого только выигрывал.
 
Глава четырнадцатая

Грядущее событие начало подавать свои до поры нечитаемые знаки заранее. Так, на защите мезенцевской диссертации Адамантов отсутствовал. Но это никого не удивило: все знали, что несколькими днями ранее он уехал на международную конференцию в Лондон. На банкете Мезенцев рассказал, что он заранее пригласил Адамантова отметить свою защиту в ресторане в индивидуальном порядке сразу после его возвращения.
Но возвращения не состоялось: Адамантов попросил за границей политического убежища.
В те времена бегство из СССР было довольно распространенным явлением: артисты, дипломаты, ученые, чиновники, летчики постоянно пополняли ряды невозвращенцев, но от Адамантова этого не ждал решительно никто. Такая точка зрения объяснялась тем, что мы не видели причин для такого поступка: здесь у него были хорошие условия жизни, прекрасные возможности для работы, высокий авторитет, слава и почет. За границей он был неизвестен (все работы были засекречены), и вряд ли мог рассчитывать там на работу  в привычной для него роли из-за возраста и советских привычек. Конечно, он мог бы устроится консультантом разведывательных органов по советской радиоэлектронике, но когда он выступил на Би-Би-Си с серией интервью, то утверждал, что не передавал, и не собирается передавать разведкам никакой специальной информации. Конечно, ему не поверили, начав дорогостоящую работу по корректировке характеристик военной техники, сведения о которых он мог передать противнику. Но в пользу версии о его нежелании сотрудничать со спецслужбами говорило то, что оставаясь в Англии, он оказался без средств существования . Вообще говоря, располагая только памятью, и не имея технической документации, вряд ли он смог бы много добавить к тому, что уже было известно вражеским разведкам. В вышеупомянутых интервью в качестве причины побега Адамантов называл отсутствие в СССР демократии, произвол партии и КГБ. В это было трудно поверить – так мало Адамантов был похож на сторонника демократии .
 Причины его бегства стали понятны по результатам расследования, проведенного на предприятии сотрудниками КГБ. Выяснилось, что накануне своего отъезда Адамантов уложил все свои награды и регалии в чемодан, и отнес его Каплунову с просьбой сохранить у себя до своего возвращения. Каплунов, который счел это обращение как знак особого к себе доверия, с радостью согласился. На самом деле Каплунову Адамантов отвел роль посредника, через которого он демонстративно вернул властям все, чем они его наделили: получите, мол, свои побрякушки обратно!
Мы, искренне недоумевавшие о причинах его поступка, теперь поняли: Адамантов не простил властям своей отставки, а нам,  - что мы с ней примирились.
Уразумев это, все, кто мало-мальски знал Адамантова, пораженные чудовищностью его самомнения, позволившего поставить самолюбие превыше всех ценностей, искренне и единодушно его осудили. Конечно, люди, наиболее к нему приближенные, и догадывавшиеся о глубине его связанных с отставкой переживаний, могли бы быть к нему милосерднее, чем остальные, но как раз этим первым в связи с бегством Адамантова теперь грозил полный крах карьеры, и им было не до сантиментов. Так, Мезенцев имел все основания опасаться, что его диссертация теперь не будет утверждена ВАК. С потерянным видом ходил особо выделенный Адамантовым Каплунов. Забыв о некогда расточавшихся им в адрес Адамантова восхвалениях, теперь он нам говорил: «Знали бы вы, как я его ненавижу! Я хотел бы его убить» В это было нетрудно поверить.
Вообще, обо всех сотрудниках некогда созданного им коллектива можно было с уверенностью сказать: для нас Адамантов умер, умер настолько, насколько не смог бы умереть в реальности – в «лучших» советских традициях мы сделали все, чтобы навсегда стереть из памяти его образ. В том месте, которое он когда-то занимал в нашем сознании, теперь образовалось зияние, некий пробел, который, как оказалось позже, в полной мере так никем и не был заполнен.
Между тем действующая власть рвала и метала: нужно было найти виновников случившегося, и у многих карьера была поставлена под вопрос, например, у нашего директора Орлова. Но, в конечном итоге, возобладала точка зрения, занятая нашим министром: «Нельзя из-за одного прохвоста отказываться от хороших работников», и директора не сняли. Тем не менее, позиции Орлова ослабли, и на предприятии выходец из Фирсово доктор Фонарев сформировал направленную против директора коалицию.
Все происшедшее Кворус принял с тайным чувством удовлетворения – теперь образ Адамантова исчез из сознания его подчиненных, и ему больше не нужно было стараться этот образ замещать, - он больше от него не зависел. Однако после стирания облекавшей Кворуса адамантовской ауры обнаружилось, что собственной ауры у Кворуса нет, а это для руководителя – большой недостаток. Лучше всех это поняла Варвара Петровна Каплина, организовав кампанию по дискредитации Кворуса по линии партийной организации. (У нее была цель - добиться снятия Кворуса с должности, которую, как она была убеждена, по праву должен был занять ее муж). Она нашла поддержку у нашего парторга Богданова, крепкого низкорослого волевого мужика, энергично делавшего партийную карьеру, - он рвался в партком. С его подачи речь пошла, ни много, ни мало, о «нарушении единства партийного и хозяйственного руководства» (Кворус продолжал оставаться беспартийным). Кворус, похоже, относился к этим нападкам слишком беспечно – серьезность ситуации долго до него не доходила.

Я припоминаю организованный в то время Богдановым партийно  - хозяйственный актив, когда в большой комнате собрали вместе руководителей отделения - от начальника до мастеров - и членов партбюро, состоявшего из разношерстной публики: нескольких молодых инженеров – карьеристов , пары склочных баб, науськанных Каплиной, и принудительного ассортимента молчаливо насупленных рабочих. Перед собравшимися выступал Кворус. Он держался непринужденно, даже развязно, давая всем понять, что участвует в стрельбе из пушки по воробьям. Все присутствовавшие внимали Кворусу в полном молчании, уставившись в одну и ту же точку. Посмотрев в том же направлении, я увидел, что взгляды уперлись Кворусу в живот, где в ритме его жестикуляции то расходились, то смыкались полы расстегнувшейся рубашки, и когда они расходились, в образовавшемся просвете были видны его загорелое тело и верхний край небесно – голубых «семейных» трусов.

Между тем обстановка в институте продолжала накаляться: руководители подразделений разошлись по двум лагерям: сторонников и противников Орлова. Дольше всех между ними колебался Кворус: с одной стороны, лагерь Фонарева значительно усилился и прибавил в агрессивности, с другой стороны, ни для кого из руководителей отделений Орлов не сделал так много, как для Кворуса. В последний момент Кворус директора сдал, окончательно решив его участь: Орлова сняли. Я думаю, что Кворус не понимал, что этим решил и свою участь. Теперь его некому было защитить от вгрызшейся ему в загривок партийной шарашки. Очень скоро новый директор Рогов его снял, но по иронии судьбы, начальником отделения назначил не вставшего наизготовку Каплина, а председателя профбюро и свежезащитившегося кандидата наук Стоянова . Кворусу поручили какой-то специально созданный под него сектор – хорошо знакомый атрибут почетной отставки. Последнее, что успел сделать Кворус в предыдущей должности – это назначить меня начальником лаборатории «холодных» измерений.
Последствия этого были для меня неоднозначными: с одной стороны, в свои тридцать три я занял лучшую из существовавших в научно-исследовательских институтах должность: ты в одном лице и начальник, и научный работник; с другой стороны, перешедшая под мое руководство лаборатория имела давно сложившийся статус: в мое подчинение поступал участок, состоявший из оравы рабочих – ремонтников, со своим начальником – Гераскиным, круглолицым горластым мужиком, воспринявшим мое назначение, мягко говоря, без восторга . Я теперь отвечал за технический уровень электродинамических измерений в отделении, хотя в институте уже существовала лаборатория с таким же назначением , и мне пришлось искать, чем заниматься. (Все разработчики ревниво охраняли от меня свою приборную тематику, а своей собственной мне в новой должности не полагалось). Нет более сложного дела, чем искать себе работу! Наконец, я решил внедрить несколько измерительных методов, ранее у нас не применявшихся, и поручил их освоение своим новым сотрудникам .
Но нужно ведь было что-то делать с теми результатами, которые я получил за предшествующие девять лет работы! У меня набралось около тридцати научных работ – коту под хвост что ли их выкинуть? Сжав серое вещество своих больших полушарий, я выдавил из них объединяющую все мои работы идею, и тотчас же приступил к написанию диссертации. Когда какие-то из моих работ под эту идею подверстываться не желали, и из-под нее, недовольно вереща, выворачивались, я напускал в текст побольше тумана, и неуклюжие стыки отдельных частей становились не так заметны.
Закончив писать черновик диссертации, я сделал по ней доклад перед Стояновым. Выслушав меня, Стоянов сказал: - «Я работу одобряю. Но для защиты в нашем Совете у нее не хватает внедрения. Однако я не буду возражать, против ее защиты в Университете». Я все понял: это была вежливая форма отказа. Если бы я стал защищать работу на кафедре, то все равно  должен был бы отправиться за справкой о внедрении сюда же (а куда еще?), а дальше смотри в начало данного абзаца: внедрения нет. Но ведь его действительно нет, да и дальше не предвидится, если моя деятельность ограничится «холодными» метриками.
Чтобы идеи получили внедрение, нужно либо предложить их другому разработчику, либо взяться за разработку самому. Но разработчики заинтересованы в реализации только собственных идей. Так, что надо браться за разработку самому. Взять – то я бы ее взял, да «кто ж мне ее дасть?»
Теперь я понял справедливость ответа, который на своем диссертационного банкете Мезенцев дал моей жене, спросившей: «Теперь настало время Олегу защититься?» «Это ему не светит» - с каким-то садистским удовлетворением сказал он.

Итак, к своим тридцати пяти годам «mi retrovai per una selva oscura» . В растерянности ходил я по пепелищу, всматриваясь в обломки моей попавшей в аварию и вдребезги разбившейся «научной» карьеры в поисках фрагментов, с которыми можно было бы начать какую-то новую жизнь. Вот лежит обгорелый фрагмент «Многочастотные процессы». Строго говоря, это чисто математическая задача, и для продолжения этой работы нужно уходить в Университет, отказавшись от всех своих экспериментальных результатов. К этому у меня душа не лежит… Вот дымится обломок «Синтез замедляющих систем». Но получающиеся при таком синтезе системы слишком сложны конструктивно, и никому их не впаришь… Вот повис на ветвях дерева охваченный всполохами догорающего пламени бесформенный лоскут «предварительная модуляция». Но с ним все ясно: результат чисто отрицательный. И только торчащий из земли горячий осколок «секторальный винтотрон» еще внушает какие-то надежды на выход из тупика, в который я попал в бездумной «гонке за лидером» - Кворусом. Теперь, когда он сошел с дистанции, мне нужно было прокладывать дальнейший путь самому, но я совершенно не представлял себе, как это делается. Нет, мое просвещенческое мировоззрение мне не изменило: то, что находилось вдали, виделось мне с той же ясностью, что и раньше, но вот вблизи было ничего не понятно: сойдя с накатанных рельсов, я очутился среди полного бездорожья. И, потеряв ориентиры, я стал понемногу погружаться в топкую рутину. Существует множество повседневных мелочей, которые, если им придавать неподобающе большое значение, могут без остатка заполнить твою жизнь. И тогда, спустя некоторое время, жизнь потечет легко и незаметно, и, в конечном итоге, вся бесследно уйдет в песок… Но судьбе было угодно меня от этой участи уберечь.

Предпосылки для возникновения следующей эпохи в моей жизни исподволь вызревали уже в течение нескольких предыдущих лет, когда на горизонте замаячил образ некоего Корабля, для которого потребовались бы принципиально новые приборы. Идеологом аппаратуры для Корабля был начальник отдела нашего главного потребителя – предприятия «Флагман», - Гагин, в чьей гармоничной личности идеально сочетались высокий профессионализм, внутреннее благородство и породистая внешность потомка шведских аристократов. С ним Кворус, еще в бытность свою начальником отделения, обсуждал параметры будущих приборов. Чтобы не упустить выгодный заказ, Кворус отчаянно блефовал. Так как в этом деле ему не было равных, техническое задание на приборы приобрело совершенно сказочный облик (так, например, могло бы выглядеть техническое задание на ковер – самолет или скатерть – самобранку).
В Верхах вопрос о строительстве Корабля решался долго. Наконец, когда мы о нем уже почти забыли, приехал Гагин, чтобы сообщить нам, что Постановление по Кораблю вышло, и наше предприятие в него включено, как изготовитель сверхмощных электронных приборов.
В связи с этим начальник отделения Стоянов получил первую (из сотен за нею последовавших) головную боль: ему нужно было назначить главным конструктором выходного прибора одного из двух корифеев: Кворуса или Мезенцева. Но Кворусу брать на себя ответственность за эту изнурительную работу было ни к чему. Получив все возможные награды - степень доктора и Государственную премию, освобожденный от административной работы, он теперь настроился на необременительный поиск красивой виньетки, под знаком которой мог бы в перспективе долгих лет осуществлять ни к чему не обязывающее идейное руководство выдуманным им направлением (и, кто знает, может быть, даже прорваться в академики).
Мезенцеву ввязываться в это тоже было ни к чему: отняв у теоретика Чарского тематику и коллектив, он положил их в основу весьма перспективного направления – создания мощных источников высокочастотного излучения. 
Теперь Кворус и Мезенцев под присмотром Стоянова подолгу упражнялись в аргументах, позволявших им вывернуться, перевалив работу на своего оппонента. «Вы согласовали невыполнимое техническое задание, теперь вам и карты в руки – я здесь не причем» - говорил Кворусу Мезенцев. «Вы защитили диссертацию по сверхмощным усилителям, теперь выполнение этой темы – ваш профессиональный долг» возражал Кворус. «У меня полно работы по высоким частотам, а вам, извините, делать нечего» - не унимался Мезенцев. «У вас полно сотрудников, а у меня теперь никого нет» - огрызался Кворус. Эти дискуссии могли бы продолжаться до бесконечности, но Стоянову нужно было срочно назначить главного конструктора. И тогда, плюнув на двух корифеев, он вызвал меня. «Ты написал диссертацию, у которой нет внедрения» - сказал мне Стоянов. «Теперь тебе представляется случай внедрить результаты своей работы» - Стоянов сделал паузу – «Я тебе предлагаю быть главным конструктором выходного усилителя для Гагина». Брать время на обдумывание было ни к чему – я был полностью в курсе ситуации. Произошла только минутная заминка, во время которой в мозгу вспыхнул тезис, когда то сформулированный Адамантовым, но теперь уже с ним не ассоциировавшийся, так как превратился в некое заклинание: «Мы – не академия наук. Мы делаем приборы».
«Я согласен» - сказал я. Мое согласие прозвучало буднично и без пафоса, хотя я принял очередное судьбоносное решение: в третий раз в жизни я без жалости оставлял стезю, на которой обнаружил какие-никакие способности и получил некоторое признание , чтобы, очертя голову, ринуться в дело, к которому у меня до сих пор не замечалось никаких способностей – на этот раз, в инженерную деятельность.



 
IV. Восхождение на Фудзияму (Зрелость)

Часть 2. Под знаком Сколопендры

Глава пятнадцатая

Прогремели литавры фортуны: назначение главным конструктором важнейшей разработки подняло мой статус. Теперь я стал начальником уже не измерительной, как раньше, а разрабатывающей лаборатории, которая разместилась на отлете, в длинной и узкой комнате, освободившейся после скоропостижной смерти нашего теоретика Ромашова . (Она представляла собой часть разгороженного стеклоблочными стенками бывшего кабинета Адамантова . Вселяясь, я еще не знал, что здесь пройдет вся моя дальнейшая жизнь на «Цикламене», что именно отсюда я в свое время буду выпровожен за его ворота).
В мое распоряжение стали поступать большие суммы виртуальных хозрасчетных денег, на которые можно было приобретать материалы, оборудование, и привлекать к работе нужных мне специалистов. Мне выделили лимиты на самый дефицитный ресурс – рабочие руки механического цеха. Ко мне прикрепили сразу двоих первоклассных трудоголиков конструкторов – черненькую Люсю и беленькую Надю. Началась подготовка мощного испытательного стенда.
Костяк моей лаборатории составляли две идеальных помощницы - моя заместительница Настя Нарбутова и технолог Тася Маслюкова. Обе женщины отличались умом, сильным характером и большой выдержкой. По неведомой причине они никогда между собой не конфликтовали, в связи с чем мои обязанности начальника были приятными и необременительными.
Для проведения работы была создана Команда, куда, помимо Нарбутовой и Маслюковой вошли не входившие в мою лабораторию разработчики нескольких самых важных узлов: катода - Вишнякова, окна вывода микроволновой энергии - Донцов и селектора - Каплина. В Команде я был уже не начальником, а председателем, и, чтобы настоять на своем мнении, должен был убеждать, а не приказывать. Этому я научился довольно быстро.
Как я уже говорил, параметры «Сколопендры» (так окрестили мою тему в связи с ее опасным и ядовитым характером) были запредельны. Меня это особенно не беспокоило, потому, что я верил: новый, придуманный нами с Мезенцевым прибор – секторальный винтотрон, - имеет большие непочатые возможности. Поначалу я наметил свой путь привычным способом – мысленно провел прямую линию от современности в скорое будущее, в котором, будут достигнуты (а куда они денутся?) полные параметры прибора. Теперь его по моим указаниям самозабвенно рисовали Люся и Надя.
Но вскоре меня начали обступать самые разные проблемы. Первая проблема заключалась в том, что наш прибор получился конструктивно очень сложным.
Начальник сборки Шевченко в шутку говорил, что по конструктивной сложности «Сколопендра» так соотносится со своим предшественником - «Суперсимволом», как сверхзвуковой самолет ТУ–144 - с малолитражкой «Москвич–412».
Изготовление первых пробных образцов из-за их чрезмерной сложности шло черепашьими темпами. Но когда долгожданные приборы, наконец, поступили на испытания, то обнаружилась вторая, самая неприятная проблема – на них не наблюдалось ничего, что хотя бы отдаленно напоминало требуемые характеристики. Зато в избытке присутствовали неожиданные, захватывающе интересные явления, исследовать которые я почел бы за счастье в своей прошлой жизни, но которые теперь меня совершенно не занимали, так как передо мной маячило непреклонное ТЗ и загадка о причинах его невыполнения. И мой взор был прикован к этим Здесь и Сейчас, в которые я попал, как кур во щи, и теперь искал ответ на вопрос: «Что делать?»
Чтобы разобраться в причинах неудачи, я перебирал разнообразные гипотезы, пытаясь обосновать их сведениями, которые нарыл в обширной литературе, проводил навскидку количественные оценки возможных явлений; потом проецировал образы этих явлений на воображаемые увеличенные изображения фрагментов прибора, постоянно прокручивая в этих мизансценах анимационные фильмы, в которых под действием статических и высокочастотных полей туда-сюда летали электроны, то и дело ударяясь об электроды. Иногда мысленный взор вдруг, изменив масштаб изображения, включал в рассмотрение возможные процессы на молекулярном уровне – тепловые волны, отделение газов, ионизацию, и т. п.
И в момент максимального внутреннего напряжения, вызванного отчаянием, на горизонте сознания сначала, как мираж, а потом все более отчетливо возникал образ спасительного конструктивного изменения. Затем следовал мучительный процесс втискивания новорожденной идеи в Прокрустово ложе существующей технологии, в результате чего оформлялось изменение конструкции и изготовлялся новый экспериментальный макет.
Его испытания в лучшем случае выявляли лишь частичное улучшение характеристик прибора, а изменившаяся картина его недостатков требовала проведения очередного цикла анализа теперь уже обновившейся конфигурации явлений. При этом знания, приобретенные в каждом из предыдущих экспериментов, для нового анализа оказывались недостаточными, так как их достоверность всякий раз ограничивалась иным частным случаем.
Так у меня сложилась и оформилась методика работы, в просторечии именуемая, как «метод тыка». Нельзя сказать, что опыт ничему не учил – знания непрерывно накапливались, но они относились только к пройденному пути, а для того, чтобы сделать следующий шаг вперед, приходилось снова экспериментировать .

Процесс создания прибора напоминает  эволюцию биологического вида, развитие которого предполагает закрепление полезных мутаций. В этой аналогии приспособление вида к условиям существования подобно приведению прибора в соответствие ТЗ, роль мутагенного фактора выполняет разум разработчика, а место цикла размножения занимает длительность технологического цикла. Для «Сколопендры» последняя составляла до полугода, из-за чего продолжительность разработки непомерно затягивалась.
Когда мне это ставили в вину, я отшучивался, используя ту же биологическую аналогию. Я рассказывал притчу: «Слониху упрекнули, что она вынашивает всего одного детеныша 11 месяцев. «Бери пример с кошки» - сказали ей – «всего три месяца, - и готовы сразу четыре котенка». «Да, я ношу детеныша 11 месяцев, но в результате я рожаю слона» с гордостью отвечала слониха». Притча мое начальство ни в чем убедить не смогла.

Практика применения экспериментального метода вскоре привела к тому, что мое мировоззрение полностью изменилось – картина ясного, прозрачного, открытого для взгляда картезианского мира уступила место агностицизму Канта. В процессе работы я, то тут, то там пребольно набивал себе шишки о жесткую «вещь в себе», но ее форма, первоначально абсолютно неведомая, лишь постепенно мысленно выстраивалась из того подручного материала, который мне удавалось подобрать из запасов, хранившихся в собственной голове.
Проводя каждый следующий эксперимент, я, положа руку на сердце, никогда заранее не знал, чем он закончится, но мне приходилось делать вид, что я на сто процентов уверен в положительном результате – иначе, кто бы стал выполнять мои распоряжения?  Таким образом, я постоянно вводил в заблуждение людей, с которыми работал, о чем некоторые, самые проницательные, догадывались, но вида не подавали.

Параллельно со взглядами на природу и на характер моей деятельности менялись и мои взаимоотношения с обществом. Мне больше не позволяли разыгрывать роль отрешенного от жизни интеллектуала.
Когда меня утверждали в должности начальника лаборатории, директор, узнав о моей беспартийности, велел меня «привлечь к общественной работе». О том, что это был эвфемизм, означавший «принять в партию», я понял позже. Но пока меня направили на ниву научного атеизма – бороться с религиозными предрассудками.
Выросший в насквозь атеистической семье, я был «стихийным атеистом», считая, что вера в Бога несовместима не только с научным мировоззрением, но и со здравым смыслом. Но, прослушав курс лекций в Доме Научного Атеизма, располагавшемся в особняке XVIII века на Гончарной улице, на Швивой горке, я узнал о христианстве столько для меня нового и захватывающе интересного, что просто сбрасывать религию со счетов теперь стало решительно невозможно . Нет, я вовсе не уверовал в Бога, но мое отношение к христианству стало противоречивым. С одной стороны, я провел у себя в отделении несколько вполне успешных пропагандистских антирелигиозных мероприятий (по случаю Рождества и Пасхи ). С другой стороны, у меня возникло стремление к знакомству не только с Ветхим и Новым заветом, но и с внешним и внутренним видом многочисленных храмов, которое, как мне сейчас кажется, не ограничивалось только интересом к архитектуре . Обегав московские церкви, я устремился в Подмосковье, проявляя особый интерес к заброшенным храмам. На ум приходило лермонтовское «Ведь храм покинутый - все храм, /Кумир поверженный – все бог».
Самые большие возможности знакомства с церковной архитектурой предоставляла провинция, которая во многих местах сохранила свой прежний, дореволюционный облик. В них взгляду представали фрагменты другой, давно ушедшей жизни, которая представлялась несомненно более привлекательной, чем унифицированная современная жизнь. И посещение провинции, особенно  - захолустных городков стало одним из моих постоянных хобби . В них, подчас, можно было найти такое место и обнаружить такой ракурс, из которого представлялось, как будто Советской власти не только нет, но ее никогда и не было…
Первоначально заинтересовавшись религией, я затем обратил свое внимание на всю обширную область гуманитарной культуры, к которой в последние годы не проявлял ни малейшего интереса.
До этого я ограничивал себя чтением лишь специальной литературы, и трех газет: «Правды», “Daily Worker” и “l`Humanite” – две последние были органами компартий Великобритании и Франции (я самостоятельно обучался французскому языку). «Я художественную литературу не читаю» - это было не только высокопарной констатацией некоего принципа. За последние десять лет я действительно по принципиальным соображениям – чтобы не потакать своим гуманитарным склонностям - не прочел ни одного художественного произведения.
Теперь я бросился наверстывать упущенное, став яростным читателем. По прочтении романа «Мастер и Маргарита», взяв пример с Мастера, набившего книгами свою полуподвальную комнату, я лихорадочно принялся за собирание личной библиотеки; отныне это стало моим пожизненным хобби. В букинистических магазинах и на черном рынке  я стал приобретать самые разные книги, с особенным акцентом на западную литературу XX века, открывавшую окошко в Свободный мир.

На следующий день после того, как я за бешеные деньги купил из-под полы томик избранных произведений Кафки, и предвкушал удовольствие от его чтения, меня посетил парторг, начальник нашего конструкторского бюро Киреев, и сказал, что я могу писать заявление о приеме кандидатом в члены КПСС. Это был шок: я в свое время не придал большого значения словам партактивистки Каплиной, как-то на ходу бросившей мне, что я включен в резерв на поступление в партию. Зная, что на прием интеллигенции была установлена жесткая квота, я считал, что, если не буду проявлять в этом вопросе никакой активности, то все как-нибудь рассосется. Не рассосалось. Что делать? Сказать, как некогда мой отец, что я еще к этому не готов? Нет, не получится, посчитают, что я напрашиваюсь на комплимент. Да и куда я денусь – начальник лаборатории и главный конструктор одной из важнейших тем института? Значит, солгать: «Хочу отдать все силы построению коммунистического общества», которое, на самом деле, и в современном-то своем виде мне уже обрыдло, и я давно тоскую по России 1913 года? Но так по-крупному я еще никогда в своей жизни не лгал.
В ту ночь я не смог заснуть до утра, но утром, придя на работу, как было положено, перьевой ручкой фиолетовыми чернилами написал соответствующее заявление. С тех пор я стал человеком, которому верить нельзя: я могу солгать при любых обстоятельствах, и, в том числе, в очень серьезных вопросах.
 Когда подошли сроки, у меня еще теплилась надежда: а вдруг не примут? Но Совет Старейшин - старые большевики (они могли отсеять кого угодно, руководствуясь только пролетарским чутьем) – отнеслись ко мне с симпатией. Один из них спросил: «Ваш дед в Гражданскую случайно не воевал под Касторной?» «Нет» - ответил я. «Жаль», - улыбнулся старый большевик – «а то я помню одного бойца по фамилии Сенатов, хороший был человек, настоящий коммунист».
Заключительным этапом моего грехопадения был прием у первого секретаря райкома. Меня поставили вблизи огромного стола, на противоположном конце которого восседал типовой партиец районного масштаба. «Какую общественную работу вы выполняете?» спросил он с брюзгливым выражением лица. «Я член Совета по научному атеизму» - ответил я. «В вашем коллективе есть верующие?» - продолжал он. «Есть один баптист» - сказал я, вызвав в памяти длинноволосого неопрятного, вечно пьяного старика, разнорабочего механического цеха. «Вы провели с ним работу?» - не унимался босс. «Нет» ответил я, собравшись тотчас объяснить, что антирелигиозную пропаганду рекомендуют проводить с людьми одного поколения, а вышеназванный баптист – старик. Но сидевший вблизи от меня участник сборища энергичной жестикуляцией и громким шепотом меня остановил: «не надо ничего говорить». «Вернувшись, обязательно проведите с баптистом беседу» - директивным тоном произнес первый секретарь. Когда я, повинуясь жестам распорядителя, уже было повернулся к двери, босс снова обратился ко мне: «Вы в какой должности работаете?» - «Я начальник лаборатории» - ответил я. «Тогда вам костюмчик надо бы носить поновее, раз вы начальник – на вас сотрудники смотрят».

Как только родители прослышали о моем превращении в партийца, они первым делом попросили показать им партбилет. Взяв его в руки, они долго и тщательно разглядывали эту диковину – им его до сих пор ни разу видеть не доводилось. Перелистав документ до последней страницы, мать осмотрела его с обратной стороны, даже понюхала, по-видимому, пытаясь понять, в чем кроется его, как ей рассказывали, чудодейственная сила.
С этого момента отношение ко мне родителей изменилось. Теперь они видели во мне представителя власти, которому можно предъявить все претензии, высказать все, что накопилось на душе за все годы Советской власти. Проделывали они это с язвительным сарказмом, не выбирая выражений, вперив в меня горящий ненавистью взгляд, как будто я был Брежнев, или хотя бы Суслов. Хотя в глубине души я считал, что они были правы, все же – noblesse oblige – официозную точку зрения защищал, как мог. И когда спор, скользя от одной темы к другой, упирался в принципиальный вопрос: Капитализм, или Социализм, то я прибегал к последнему аргументу – «Если грянет война, то я буду сидеть в нашем, а не в ихнем окопе». Таким образом, я озвучивал так называемый Стокгольмский синдром. (Это когда заложники становятся на сторону тех, кто их захватил).
Проведя несколько сотен таких бесед, и ни разу не сдавшись, я выработал казуистику, позволявшую оправдывать каждое положение Доктрины, давать комплиментарный ответ на любой политический вопрос.

По-видимому, почувствовав это, мне в качестве партийного задания вменили обязанности пропагандиста в сети комсомольской политической учебы. Партия поручила мне исполнение пастырского долга в отношении группы симпатичных молодых людей, которых я теперь должен был окормлять духом коммунистической идеи. В том, чтобы высказывать убеждения, в которые не веришь, не было ничего сложного – любой советский человек был к этому приучен сызмальства, а я в этом деле особенно преуспел (смотри III). Новым было то, что теперь я, лжец, взял на себя духовную ответственность за других. Здесь была двоякая опасность. Во-первых, меня могли раскусить, и тогда я был бы осужден за недостаток веры . Во- вторых, мне могли поверить, и тогда своей ложью я бы отравил чьи-то еще невинные души. Отмахнувшись от этих затруднений, я ринулся в пропагандистскую деятельность, стараясь исполнять свою работу наилучшим  возможным образом .
К очередному занятию я готовился заранее. Я ставил перед собой амбициозную цель: изложить коммунистическую доктрину своими словами так, чтобы представить ее в приемлемом для интеллигенции виде. Мои слушатели вскоре оценили оригинальность моего подхода, и я был вознагражден за свои усилия тем, что на моих занятиях стали проходить весьма оживленные дискуссии. При этом некоторые из участников моего семинара стали выходить за рамки идеологически допустимого, и мне потребовалось немалое мастерство, чтобы мягкой силой, без окрика, удерживать их в русле «безусловно правильных» взглядов. Особого внимания требовал к себе Дима Шорин, рослый красавец – еврей, мой постоянный оппонент, проявивший себя как неисправимый приверженец демократии западного толка. Чтобы ему противостоять, мне потребовалась немалая изворотливость.
Вскоре слухи о нестандартности моего подхода просочились наверх. Ко мне на занятия «для обмена опытом» стали присылать других пропагандистов. Один из них, побывав на одном из моих семинаров, прямо сообщил, что его прислали с проверкой – послушать, что и как я говорю. Он мне сказал, что в моих подходах не нашел ничего предосудительного, и что в таком духе составит свой отчет. Осуждения за недостаток веры удалось избежать.

Так я вошел в новое состояние духа, в котором ясность видения природы сменилась сознанием почти полного неведения, блуждания ощупью в темноте,  место наивной честности заняла нечистая совесть, замаранная двуличием и привычкой ко лжи, отягощенное персональной ответственностью за большое дело, и за других людей, - состояние, которое я и называю человеческой зрелостью.

Глава шестнадцатая

Тем временем «метод тыка» медленно, но верно делал свою работу – все благодаря тому, что отделение регулярно изготавливало по нескольку экспериментальных макетов в год. «Вагонетки катились» так же бесперебойно, как в прежние, «Адамантовские», времена, хотя метод руководства отделения, применявшийся Стояновым, был иным. (Так лишний раз подтвердилась устойчивость матрицы, по которой было создано наше отделение). Стоянов управлял отделением подчеркнуто технократически, никогда не выходя за рамки правил, установленных на предприятии и в государстве. В отличие от Кворуса, он не пытался заполнить собой зияние, лакуну, витавшую над отделением после исчезновения Адамантова. Свой образ Стоянов вполне осознанно проецировал на другую сторону нашего небосвода – он никогда не стремился стать харизматическим лидером.
Разработка шла рывками, сопровождаясь рядом серьезных кризисов. Самый тяжелый из них произошел тогда, когда обнаружилось, что выходная мощность ограничена третью от требуемой, и этот рубеж можно преодолеть только изменением способа питания прибора (по первоначальному замыслу он должен был питаться от простого и компактного источника постоянного напряжения). Оказалось, что для получения полной мощности в прибор нужно ввести дополнительный электрод и подвести к нему дополнительное питание. Фигурально выражаясь, это означало, что вместо следования вдоль прямой линии, проведенной из начала пути к конечной цели, приходилось свернуть на кривой обходный путь, разрушив всю красоту первоначальной идеи. Это решение, принятое с большим трудом в тяжелых нравственных муках, произвело эффект, подобный вивисекции, посредством которой, из остатков «ученого» был, наконец, хирургическим путем изваян я - инженер.
На измененной конструкции прибора ограничение по мощности было преодолено и пришлось заниматься целым сонмищем других проблем.
Между тем все сроки проведения работы были нарушены, и тема перешла в новое состояние – режим перманентного провала. Несмотря на некоторые успехи, сроки завершения работы оказались все более трудно прогнозируемыми. Для их сокращения я требовал увеличения количества  экспериментальных макетов, изготавливаемых в течение года. Стоянов занял позицию: “Contra posse nemo obligatur” . В ее обоснование он рассказывал библейскую притчу о семи тощих коровах, которые съели семь тучных коров, «и остались тощими», под тощими коровами имея в виду «Сколопендру» .
Но для предприятия выполнение работы стало вопросом престижа. Были мобилизованы все его силы и возможности. Главный инженер Комелин ежемесячно проводил диспетчерские совещания, оперативно подключая любой необходимый ресурс. Ведущим конструктором на теме стал начальник конструкторского бюро Киреев, к испытаниям был привлечен весь испытательный отдел, в том числе «классик» Паша Нежданов. Общее количество сотрудников, занимавшихся «Сколопендрой», значительно увеличилось . Тем не менее, прогресс был очень медленным, росло раздражение мной со стороны директора. Но тяжелее всего было выдерживать многочисленные неудачи, порождавшие угнетающее ощущение надвигающегося краха.
Кроме того, меня крайне раздражала позиция, занятая по отношении ко мне Каплиным, разработчиком предвыходного прибора «Скутер», источника входной мощности для «Сколопендры». Являясь начальником разрабатывающего отдела, он повсюду и с успехом создавал впечатление, что я являюсь лишь номинальным главным конструктором «Сколопендры», по существу, диспетчером, мальчиком для битья, а настоящим руководителем темы является он, Каплин. На этом основании он препятствовал даже тому, чтобы я, главный конструктор важнейшей разработки, был членом НТС предприятия! Когда я указывал Каплину на ненормальность такого положения дел, он мне отвечал, что это, мол, не имеет значения, так как меня все равно приглашают на все заседания НТС. «Разве не так?» - спрашивал он меня сухо, делая вид, как будто не понимает, что я озабочен легализацией своего статуса. Стоянов от меня отмахивался, отсылая к тому же Каплину. Так как на «Сколопендре» дела шли из рук вон плохо, Стоянову было на руку, что между ним и мной в качестве амортизатора еще вклинивался Каплин. Меня такое положение дел просто бесило. Я выкладывался изо всех сил, работая почти без выходных и накапливая неиспользованные отпуска, каждый день держа на кону собственную карьеру, а политические дивиденды от этого доставались Каплину. Я получал моральную поддержку только от не любившего Каплина начальника испытательного отдела Евланова, красивого курчавого брюнета, в минувшую войну бывшего моряком Северного флота .
Чтобы вывернуться из сложившегося положения, я принимал отчаянные усилия, например, чтобы «разбавить» Каплина, я всячески старался привлечь к работе Кворуса, - он в роли наставника мне импонировал больше. Он хотя бы «имел вид», в отличие от Каплина, который внешне был крайне непрезентабелен. Но, предложив конструкцию дополнительного электрода (она была мною тотчас же внедрена в разработку), Кворус предпочитал в дальнейшем держаться от «Сколопендры» подальше – как бы не вспомнили о том, что он был инициатором темы, и в нее его не запрягли. (Кворуса гораздо больше устраивало читать лекции и изобретать виньетки: то он тепловыми трубами занимался, то лазерами на свободных электронах – лишь бы ни за что не отвечать).

Мне часто снился такой сон. Темная, беззвездная ночь. Полный штиль. Я иду по равнине, до самого горизонта залитой водой. Теплая вода доходит мне до подбородка. Я стараюсь куда-то добраться, осторожно нащупывая ногами скользкие и хлипкие дощатые деревянные мостки, сделанные под водой. Я знаю: один неверный шаг, и я, соскользнув с мостков, навсегда погружусь в бездонную воду…

Мое тягостное настроение хорошо корреспондировало с атмосферой конца семидесятых – начала восьмидесятых с неизменным дряхлым Брежневым на экране телевизора, с самиздатовским Солженицыным под подушкой, с диссидентами по «Голосу Америки», Олимпиадой и Афганом. Было ощущение нарастающего неблагополучия, усилившееся в связи со смертью Брежнева.
Когда все предприятие высыпало на улицу, чтобы послушать нависший над городом траурный рев фабричных сирен, нам было очень грустно: по-видимому, мы чувствовали, что с уходом Брежнева кончалась целая эпоха, а будущее лежало неизвестное и неуютное.
Вслед за вменяемым Андроповым , протянувшим лишь один год, «выдающимся деятелем международного коммунистического движения» стал полутруп Черненко.

Как-то мы шли с Мезенцевым по улице, и я делился с ним впечатлением о сюжете телевизионных новостей, где было показано собрание избирателей по выдвижению кандидатом в депутаты Верховного Совета Константина Устиновича Черненко. Герой этого события (по причине его нетранспортабельности) отсутствовал, но к концу сюжета у меня сложилось полное впечатление его физического присутствия. Мастерство постановки, проявленное организаторами собрания, меня прямо-таки потрясло. «Просто сюр какой-то!» - с издевательским восхищением сказал я Мезенцеву. «Ну, ты поосторожней насчет сюра» - сказал Мезенцев, с опаской оглядываясь по сторонам – не подслушивает ли кто-нибудь нашу беседу.

От духовного убожества окружающей действительности я находил выходы в элитарной культуре. Прежде всего, это был кинематограф. Плеяда выдающихся отечественных кинорежиссеров – Тарковский, Муратова, Сокуров, Хуциев, Иоселиани, Абуладзе, Абдрашитов, Климов, Шепитько, Герман и другие демонстрировали явную независимость от господствовавшей в стране идеологии. Каждый их новый фильм становился событием, пробивавшим очередную брешь в унылом сером однообразии Советского бытия.

Маргарита Терехова, в грациозной позе, спиной к зрителю присевшая на изгородь в фильме «Зеркало», или Олег Янковский, бредущий со свечой по дну осушенного бассейна в «Ностальгии», встали в один ряд с «Моной Лизой» Леонардо и «Троицей» Рублева как высшие эстетические ориентиры.

Фильмы современных зарубежных режиссеров можно было смотреть в кинотеатре «Иллюзион», если удавалось достать туда билеты. (Спрос на некоторые сеансы иногда был настолько большой, что билеты на них было невозможно купить ни за какие деньги). Там я познакомился с гениальными современными кинорежиссерами – Антониони, Феллини, Годаром.
Самым выдающимся кинорежиссером всех времен и народов я считал  и до сих пор считаю Микельанжели Антониони, рассматривая его главные фильмы как философскую тетралогию, где «Затмение» иллюстрирует Онтологию (учение о Бытии), “Blow-up”  – Гносеологию (Теорию познания), «Приключение» - Этику, «Красная пустыня» - Эстетику.
Один раз в два года в мировой кинематограф распахивалось целое окно: Московский кинофестиваль. Я брал отпуск и смотрел столько фильмов, сколько укладывалось в сутки (иногда по шесть за один день). Кинофестиваль был праздником в самом высоком смысле слова – его можно было сравнить с религиозными праздниками. Он промывал душу, очищая ее от накопившейся там духовной скверны.
Другой отдушиной была мировая литература, но она нам отпускалась властями в гомеопатических дозах. Выручало, подчас, знание английского языка. Когда роман Джойса «Улисс» еще не был переведен на русский язык, я его прочел на языке оригинала. 
Но подлинным открытием для меня явилась русская литература серебряного века. Самое великое произведение русской литературы двадцатого века - поэма в прозе «Петербург» Андрея Белого произвела в моем сознании настоящую революцию, показав, как глубоки культурные и психологические корни общественных явлений.
Два великих произведений русской литературы XX века – «Петербург» Андрея Белого и «Красное колесо» Солженицына, как две траурные вехи, отмечают начало и конец ужасной катастрофы, постигшей в этом веке наш многострадальный народ.
Другим автором, привлекшим меня своим аристократическим эстетизмом, был Мережковский. Его произведения можно было покупать в букинистических магазинах.
На продажу некоторых произведений Мережковского, как оказалось, был наложен запрет. Например, я знал, что его эссе «Грядущий Хам» (в нем Мережковский предсказал Октябрьскую революцию и все, что за ней последует) входит в XIV том его собрания сочинений, изданного Сытиным, но этот том мне никогда не попадался. Тогда, всякий раз, заходя в какой-нибудь из букинистических магазинов, я стал на всякий случай спрашивать, нет ли у них XIV тома. Результат был неизменно отрицательный, пока, однажды, после моего вопроса не приоткрылась занавесочка, которой было завешено окошко, соединявшее торговый зал с каморкой товароведа. Товаровед, полноватая брюнетка лет пятидесяти со следами былой красоты, испытующе меня осмотрела. По-видимому я, примелькавшийся в этом магазине, не вызвал у нее подозрений о принадлежности к КГБ, так как она, ответив утвердительно, просунула книгу в окошко, передав ее продавцу.

В результате увлечения литературой серебряного века Россия 1913 года стала для меня объектом чуть ли не религиозного почитания: я фетишизировал поэзию Сологуба, Анненского и Кузьмина, архитектуру Федора Шехтеля, живопись и графику мирискусников, Врубеля и Серова.

Случались изредка эпизоды, когда радовала и массовая культура. Существовала, например, телевизионная передача «Вокруг смеха». Однажды один из ее участников, глядя зрителям в глаза, меланхолически изрек: «Чем меньше способности, тем выше потребности». У меня этот эпизод вызвал такую радость, что острого чувства счастья хватило на целую неделю: священную корову коммунистической идеи непочтительно дернули за хвост.

Между тем на «Сколопендре» началась эпопея с выводами энергии. Через период времени от нескольких часов до нескольких дней выводное окно прекращало пропускать микроволновую мощность, при этом его керамический материал начинал светиться наподобие телевизионного экрана. Теперь моим рабочим местом стала табуретка, установленная наверху стенда для наблюдения за этим свечением . «Полез смотреть телевизор» - иронизировали по моему поводу рабочие.

Однажды, когда я в расстроенных чувствах поднимался на стенд, левой рукой держась за шину заземления, стремянка выскользнула из-под ног, и я повис на левой руке. При этом острый край шины заземления прорезал мне руку до кости. Кровь из нее хлестала с такой силой, что пришлось вызвать сотрудницу медпункта и оформить производственную травму. Когда, как положено, о травме проинформировали директора, он на это заметил, что от Сенатова ничего другого и не ожидал…

Мы вместе с разработчиком вывода энергии Донцовым внесли в конструкцию вывода большое количество изменений, которые, однако, не дали никаких результатов, кроме случившегося у Донцова инфаркта. Проблему вывода энергии удалось решить лишь спустя полтора года путем перехода на другую конструкцию. Но отставание по срокам продолжало нарастать, побуждая Рогова к принятию жестких административных мер.

Первым делом вместо Стоянова на должность начальника отделения был назначен Мезенцев, за прошедшие годы успевший добиться больших успехов на ниве высокочастотных излучений. Назначение Мезенцева заметно изменило психологическую обстановку в отделении, так как, являясь руководителем харизматического типа, он вскоре если не заполнил своим образом зияние, образовавшееся после исчезновения Адамантова, то вписался в него. Ему удалось повысить статус отделения, увеличив ресурсы, передаваемые на разработку «Сколопендры». Я, наконец, смог вздохнуть с облегчением, так как он решительно пресек все попытки Каплина подмять меня под себя . Но, чем больше я рассматривался как самостоятельный игрок, тем больше становился для руководства персоной non grata.
Когда предприятие отмечало двадцатипятилетний юбилей, Рогов распорядился, чтобы я был исключен из списка лиц, приглашенных на связанные с этим торжества. Отделу режима было поручено проследить за тем, чтобы я на них ни при каких обстоятельствах не был допущен. Так как торжественная часть юбилея проходила в Большом конференц – зале, вмещавшем всех сотрудников предприятия, то я понял, что буду единственным, кого туда не пустят. Я лихорадочно искал, но не находил приличествующей случаю манеры своего поведения, пока утром юбилейного дня, перед выходом из дома не заметил у себя признаки общего недомогания. Поставив  градусник, я обнаружил у себя температуру 38;С. Я не пошел на работу, сходил в поликлинику и получил бюллетень. Но уже на следующий день температура стала нормальной.

Административный контроль за проведением «Сколопендры» теперь от доброжелательного и глубоко порядочного Главного инженера Комелина передали коварному и нравственно нечистоплотному заместителю директора по научной работе Фонареву. . Диспетчерские совещаниями он начинал и заканчивал бесчисленными оскорблениями в мой адрес .
Однажды я присутствовал при разговоре Фонарева с замминистра Буреевым. Кидая в мою сторону злобные взгляды, он говорил: «Наша отрасль находится в полном небрежении со стороны руководства страны. Так как мы не можем платить высокую зарплату, нам не удается привлечь талантливых людей, и мы вынуждены использовать вот этих» – здесь он небрежным кивком указал в мою сторону.

Теперь ход работ был поставлен, помимо административного, под партийный контроль. Раз в квартал созывались заседания парткома, посвященные положению дел на темах «Скутер» и «Сколопендра». Участие парткома создавало особо гнетущую атмосферу – партийная ответственность («портком по морде») была едва ли не самой тяжелой: выговор, строгий выговор, выговор с занесением в учетную карточку, исключение из партии. А человек, исключенный из партии, становился изгоем – он мог работать только истопником или дворником.

Член парткома начальник технологического отдела Палкин в это время всюду рассказывал, что «Сколопендра» никогда и не будет выполнена потому, что у главного конструктора «нутро гнилое».

Стараясь не обращать внимания на весь этот вал негатива, я продолжал дорабатывать свой прибор . Меня поддерживал Мезенцев – и его помощь играла решающее значение. Кроме того, мне продолжал оказывать доверие весь коллектив, завязанный на создание «Сколопендры».

Мое положение сложилась более благоприятным образом, чем у разработчика «Скутера» Каплина. Там тоже работа шла с большими трудностями, и Каплин, чье здоровье было подорвано в детстве ленинградской блокадой, начал сдавать. У него была очень сильная команда и вполне разрешимая техническая задача, но он сам ее себе усложнил, введя внутрь прибора устройство, обычно являющееся частью радиотехнической аппаратуры - циркулятор. Это превратилось в тяжелейшую обузу, так как неимоверно усложнило технологию. То, что от этого гибрида нужно отказаться, было ясно для всех, но у Каплина не хватало духа «наступить на горло собственной песне». Поэтому Мезенцеву пришлось отстранить Каплина от руководства темой, фактически взяв эту функцию на себя. Мезенцев быстро принял все необходимые решения, обеспечив успешное завершение работы. Для Каплина же это стало тяжелым ударом, который он вынес стоически. После этого в моем представлении образ Каплина полностью преобразился. Из него ушло все мелкое и суетное, что его уродовало, и утвердились трагические и благородные черты.

Какие замечательные, талантливые, интересные люди входили в нашу Команду! Начну со своей главной помощницы и заместителя Насти Нарбутовой. Это была несколько полноватая, но хорошо сложенная женщина среднего роста, с пепельного цвета волосами, густыми  бровями и маленькими светлыми глазами. Небольшой, обтекаемой формы, нос и мягкий подбородок делали ее лицо неприметным, но, если приглядеться, в нем обнаруживалась неназойливая женственность и привлекательность. Неяркая внешность Насти хорошо корреспондировала со сдержанной манерой поведения, молчаливостью и погруженностью в себя. Вместе с тем в ее осанке не было ни малейшей расслабленности – она всегда была собранна, и даже находясь в состоянии покоя была готова немедленно включиться в дело. Я с большим удовольствием наблюдал за тем, как она приступала к работе. Ее небольшие, но крепкие, привычные к труду руки брались за орудия труда цепко и основательно, движения были решительными, спокойными, умелыми и целесообразными, выдавая недюжинный ум и сильный характер. Ее надежность была абсолютной: поручив ей какое-нибудь дело, можно было спокойно о нем забыть. У Насти было еще одно достоинство: в отличие от меня, склонного к теоретизированию, она обладала практическим умом . Это делало ее незаменимым помощником в повседневной организации производства.
Таисия Маслюкова поступила к нам переводом из Фирсово, где она работала технологом с ранних юношеских лет. Это была спокойная красивая женщина, темная шатенка с большими, широко расставленными глазами. Свои стройные ноги она при ходьбе переставляла так, как будто до конца не была уверена в твердости почвы. Это придавало ее внешности облик особой основательности и солидности. Так же спокойна, нетороплива и основательна была ее манера говорить. Ее личные особенности и огромный опыт, приобретенный в Фирсово, сделали ее великолепным ведущим технологом на «Сколопендре». Она по-матерински требовательно и заботливо опекала наших многочисленных сборщиков, отслеживала все технологические процессы, у нее всегда был тщательно задокументирован и проанализирован процесс производства каждого образца прибора .
Роль ведущего конструктора на «Сколопендре» выполнял сам начальник конструкторского бюро Киреев, худощавый высокий стройный мужчина моих лет. Точеные черты лица, напряженный взгляд, взволнованная речь и живость в движениях создавали впечатление высокой степени одухотворенности. Это впечатление не было обманчивым, - как конструктор, Киреев был максималистом, всегда стремившимся найти идеальное, красивое конструктивное решение. Как главному конструктору, мне было с ним работать интересно, но трудно, так как приходилось бороться за технологичность в ущерб красоте. Я был вынужден постоянно «наступать на горло» его песне, от чего страдали мы оба. При этом я старался делать это по возможности тактично, а он всегда в конечном итоге со мной соглашался. К своей профессии Киреев относился чрезвычайно серьезно: он даже выработал оригинальную философию конструирования. Общение с ним доставляло настоящее эстетическое удовольствие.
Разработчик катодного узла Надежда Вишнякова была крупной, высокой, стройной видной женщиной, обладательницей звонкого красивого голоса и решительных манер. Украшением ее широкого грубоватого лица была большие выразительные глаза. Ее густые волосы были с молодых лет седыми. В речи, движениях и поступках Вишняковой присутствовала некоторая избыточная резкость, что, возможно, объяснялось, несложившейся личной жизнью. Катодный узел был в приборе едва ли не самым сложным – в него был встроен дополнительный электрод . Преодолеть сонмище связанных с ним проблем удалось, возможно, только потому, что его вела Вишнякова – талантливый инженер и сильный, энергичный и предельно честный человек.
С Варварой Петровной Каплиной я был знаком задолго до «Сколопендры». Она мне представлялась как коварная интриганка и землеройка. Теперь, когда она стала разработчиком одного из самых капризных узлов – селектора, - я ее узнал с новой, ранее от меня скрытой, стороны. Она оказалась талантливым изобретателем, скрупулезным исследователем и преданным участником Команды, работающим с максимальной самоотдачей. Было непонятно, откуда в ее худеньком теле берется столько энергии. Маленькая круглоголовая блондинка со светлыми пронзительными глазами, она становилась фокусом активности везде, где находилась. У нее был большие организаторские способности, и вообще она была разносторонне талантлива, например, писала неплохие стихи.
Разработчик окна микроволнового вывода энергии Донцов, был крупным высоким мужчиной с круглой большой головой. Экстраверт и сангвиник, он мог создавать вокруг себя мощное поле положительных эмоций и хорошего настроения. Он излучал энергию движения и мышления, являясь неистощимым источником идей. Именно он вывел «Сколопендру» из кризиса, предложив оригинальную конструкцию выходного окна, выдержавшего высокую выходную мощность «Сколопендры» .
Мой заместитель по испытаниям Паша Нежданов был низкого роста, хром, некрасив, он был увешан гроздьями тяжелых комплексов, по каждому поводу демонстрируя свой тяжелый характер, но по своему менталитету это был святой, человек щедрый и бескорыстный, готовый из принципа взойти на эшафот и пожертвовать свою жизнь. При этом он был человеком с крестьянской выносливостью, невероятно трудоспособным, умным и в совершенстве знавшим все, что относилось к его специальности.
Читатель может спросить: если всю работу делали эти самостоятельные, самодостаточные люди, то в чем же заключалась его, автора, роль. На мне лежало много обязанностей, но я укажу лишь на главную: я нес ответственность за окончательный результат совместного труда всей нашей Команды. Я был средоточием, точкой, куда стекалось все, что имело отношение к прибору. Таким образом, в подлинном смысле этого слова, я и был «Сколопендрой».
Последний серьезный кризис был связан с защитным тугоплавким покрытием (для предотвращения разрушения анода электронами на его поверхность наносился тонкий слой вольфрама). В процессе работы прибора под действием электронной бомбардировки происходило отслоение покрытия в тех местах, где оно из-за недостатков технологии получалось некачественным. Возникавшие в результате вольфрамовые чешуйки вызывали в приборе непрерывные искрения, делавшие его совершенно непригодным для эксплуатации. Я инициировал проведение НТС института, на котором поставил вопрос о необходимости существенного улучшения технологии покрытия, но ничего не добился. Разработчик этой технологии Гусев, подсчитав, что отслоение происходит всего на 0,2% от общей покрытой поверхности, утверждал, что это – выдающийся результат, и пусть кто-нибудь сделает лучше. На мое возражение, что 0,2% вполне достаточно, чтобы полностью вывести прибор из строя, Гусев намекал, что, мол, это означает, что прибор сконструирован неудачно. В этом его поддержали сразу несколько выступавших. Разработчик из другого отделения - Беседкин, брызжа слюной, негодовал, что из-за того, что Сенатову на «Сколопендру» выделяют неограниченные средства, дефицит в ресурсах испытывают гораздо более талантливые, чем Сенатов, специалисты (Беседкин явно имел в виду себя) . Теоретик Ларин выступил с предложением: поскольку Сенатов занимается «Сколопендрой» только для того, чтобы защитить диссертацию, то не проще ли присудить ему искомую степень «просто так», чем и дальше всему предприятию мучиться с этой гиблой темой…
Итак, я потерпел поражение, и для спасения работы нужно было что-то предпринимать. И тогда я решил обойтись вообще без защитного покрытия, одновременно приняв меры для более равномерного распределения электронной бомбардировки по поверхности анода. Результат не заставил себя ждать: приборы больше не искрили.
Теперь, когда основной блок выходных параметров был, в основном достигнут, нужно было решить ряд так называемых «мелких технических вопросов». По сравнению с главными проблемами они действительно могли показаться мелкими – трудность состояла в том, что их насчиталось около тридцати, причем они обнаруживались не сразу, а постепенно. То отслаивался катодный материал, что приводило к бесчисленным разрядам, то опрессовка системы охлаждения вызывала деформацию электродов, то охлаждающая вода разъедала вакуумную оболочку, одним словом, возникало множество сюрпризов . Фонарева сообщения обо все новых видах неполадок приводили в бешенство – он считал, что я все время что-то скрываю, чтобы вводить его в заблуждение. Он буквально на меня орал, обзывая непристойными словами. Возможно, он хотел меня спровоцировать на ответную реакцию, чтобы со мной покончить, но я не поддавался: теперь, когда худшее осталось позади, я должен был закончить эту работу.
Вскоре мы могли изготавливать образцы, которые, в чем-то отклоняясь от нормы, все же были вполне работоспособны. По договоренности с Заказчиком мы начали ему поставлять такие приборы. Теперь, когда аппаратура заработала в пробном режиме, можно было с уверенностью сказать – «Сколопендра» состоялась. Изменившийся статус темы сильно поднял настроение в нашей Команде.

Это совпало с приливом общественного оптимизма, вызванного горбачевской Перестройкой. Феномен Горбачева был ответом на серьезный вызов – молчаливое и не до конца осознанное ощущение тупика, в который завела страну Коммунистическая идеология. Дело было не в жизненном уровне – он подавляющую часть населения вполне устраивал. Дело было в осознании людьми бесцельности и бессмысленности своего существования. Правящая партия для нас и за нас все решила на тысячу лет вперед . Нам рассказали, что в дальнейшем все будет оставаться, как сейчас, за исключением того, что потихоньку нам будут добавлять по метру жилплощади, по килограмму мясца, по двести граммов творожку, по пол-литра молочка , - но все в рамках потребностей «разумных, культурных, духовно развитых людей», т. е. по установленной партией норме. И этот серый и однообразный стопроцентно управляемый сверху коммунистический рай уже «достал» многих жителей страны, вызвав резкий рост алкоголизма . А интеллигенцию уже давно раздражало униженное, не соответствующее ее действительной роли, положение в обществе.

Меня угнетало воспоминание о следующем случае. Обнаружив, что одно из блюд было изготовлено из несвежего мяса, я решил заявить протест директору нашей столовой. Та, как и следовало ожидать, нагло, в развязной манере мои утверждения отрицала. Тогда я прибег к последнему аргументу: «Смотрите, вот придет к вам вместо меня рабочий, тогда посмотрим, как вы от него отвертитесь!» Этим я признавался в своей социальной ущербности, в том, что считаю ее само собой разумеющейся. Фраза эта была произнесена в пылу перепалки, необдуманно, и этим была чудовищна. Она обнаружила таящуюся на подсознательном уровне рабскую предрасположенность к подлости, на которую и опирались гнусные порядки этого порочного общества. Если выдавливать это из себя по капле, то одной-единственной жизни не хватит!

Люди, побывавшие в капиталистических странах, (в их числе был мой отец) рассказывали не только и не столько о разнице в жизненном уровне, сколько о том, как они были поражены и опьянены царящим там духом раскрепощенности и неподдельной, настоящей свободы.
И вот теперь Горбачев дал людям надежду на изменения в их жизни, пригласив их в рамках Гласности принять участие в выборе своего жизненного пути. Это были не только декларации: сначала медленно, потом все быстрее идеология, базирующаяся на убийственных принципах равенства и коллективизма, начала свое запоздалое отступление.

Между тем разработчики корабельной аппаратуры, которую мы теперь обеспечили поставками приборов «Скутер» и «Сколопендра», срывали плановые сроки ее создания, так как не успевали вовремя устранять ее недостатки. Чтобы прикрыться, они развернули в Верхах кампанию, причитая по поводу того, что для них главным препятствием является то, что работы по темам «Скутер» и «Сколопендра» не закончены и не приняты Госкомиссией. Гагина, который нас всегда поддерживал, к тому времени с предприятия - Заказчика («Флагмана») выжили, и заступиться за нас было некому. Началась настоящая травля «Цикламена» . Министр прислал к нам своего заместителя, который занял директорский кабинет, символически заменив не справляющегося со своими обязанностями директора. Тогда Рогов заявил, что прибор «Сколопендра» создать невозможно, и он решит задачу путем разработки прибора, основанного на других принципах. Эту работу он поручил прекрасному специалисту и очень достойному человеку Ивашову. Однако и его работа столкнулась со значительными техническими трудностями, не обещая быстрых успехов. Рогов поместил Ивашова под сильнейший психологический прессинг, и его больное сердце не выдержало: через полгода Ивашов скончался. Рогов выразил свою скорбь своеобразным образом – он прозрачно намекнул, что было бы лучше, если бы умер не Ивашов, а другой человек. Но у меня со здоровьем как раз было все в порядке, а вот Рогов скончался через полгода после Ивашова.
Гроб выставили для прощания в фойе конференц-зала. Когда настала моя очередь занять место в почетном карауле, то, подходя, я глянул с опаской на лицо Рогова: вдруг он откроет глаза и с негодованием запретит мне к нему приближаться. Но лицо его было таким спокойным и умиротворенным, что стало ясно: Рогов отпустил меня с миром.

Директором назначили Матюшина, талантливого разработчика, полного брюнета, энергичного и нахального, но веселого и добродушного мужика, создавшего на предприятии творческую  и товарищескую атмосферу, сильно отличавшуюся от времен Рогова.

Это изменение совпало с торжеством духа Перестройки, в ходе которой в обществе происходили изменения, которые раньше трудно было себе представить. Главным достижением, безусловно, являлась постепенно утверждавшаяся свобода слова. Дело в том, что постхрущевский Советский Союз шестидесятых - восьмидесятых годов уже не был, в отличие от тридцатых, «империей зла» (как его характеризовал Рейган), так как в той же Америке зла было не меньше, чем у нас. Тем не менее, его с полным основанием можно было называть «империей лжи», так как все, что заявлялось и сообщалось от лица Советской власти, вся ее духовная основа представляли собой едкую, «дымящую» из-за ее высокой концентрации, ложь. Ставить официальную ложь под сомнение было смертельно опасно: те, кто на это отваживался, сразу куда-то исчезали.
Поэтому, когда в СМИ стали появляться первые правдивые материалы, люди, не веря своим глазам, многократно их перечитав, откладывали на хранение, как клад. Состоявшийся в это время Съезд Народных депутатов был всенародным шоком: вся страна, затаив дыхание, слушала звучавшие с трибуны слова правды, - правды, которую все знали, но о которой раньше не смели заикнуться, так как были уверены, что ее невозможно будет открыто высказать никогда .

Между тем «Сколопендра» выходила на финишную прямую. Количество поставленных Заказчику приборов приблизилось к трем десяткам. Теперь я воспринимался в институте и у Заказчика как крупный специалист. Мой начальник Мезенцев вел себя по отношению ко мне безукоризненно, нисколько меня не зажимая. Я общался с руководителями вплоть до уровня заместителей министров. Я вошел в роль, к которой стремился, когда  брался за разработку.
 Вместе с тем, я испытал определенное разочарование, обнаружив, что мое положение сходно с положением крепостного архитектора: ему были созданы условия для творческого самовыражения, но по четвергам его, как и всю дворню, секли розгами на кухне. Мое социальное положение за пределами служебных функций в новой роли не претерпело никаких изменений: моя зарплата равнялась средней зарплате квалифицированного рабочего, а по выходе с предприятия я, как все, отправлялся на изучение магазинных очередей. Как и крепостного художника, меня могли запросто высечь на парткоме.

Наконец, состоялась поездка в Ленинград, на Корабль, где уже закончился монтаж аппаратуры, в которую входили «Сколопендры». Корабль стоял у стенки; чтобы попасть на него, нужно было по специальному трапу подняться на высоту четырехэтажного дома. Внутри чрева корабля приходилось долго кружить по лестницам и узким переходам, чтобы попасть в пультовой зал, где мигали многочисленные разноцветные лампочки и подрагивали стрелки и зайчики измерительных приборов. Мне сообщили, что к «Сколопендрам» претензий нет. Вообще-то целью моей поездки было всего лишь – поставить подпись на документе, устанавливавшем условия эксплуатации, но я пробыл на заводе несколько дней, чтобы оценить степень интеграции прибора в аппаратуру.
Мы жили в ведомственной гостинице в Купчино, и я каждый день ездил на завод - на Васильевский остров - на трамвае, хотя на метро можно было бы добраться гораздо быстрее. Но я предпочитал трамвай, деловито, с неспешным п;стуком колес бороздящий старые улицы Питера, на которые сколько ни смотри, - насмотреться невозможно, на крутых поворотах утробной дрожью и скрежетом заставляя обратить внимание на захватывающие дух панорамы, развертывающиеся за окном. Какой удивительный, фантастический город!

В то время как производство налаживалось, судьба преподнесла мне еще одно тяжелое испытание: я влюбился в Люсю, технолога участка сборки, разведенку на пятнадцать лет моложе меня. Это была эффектная брюнетка с разновеликими огромными  глазищами. Я начал осаду по всем правилам: писал художественные письма, делал многочисленные попытки пригласить Люсю в театр или в кино, и, наконец, сделал ей предложение . Ответом был резкий и недвусмысленный отказ. Вскоре я понял, в чем дело. У Люси был друг, контролер ОТК Артемов, толстый, с обвислым телом, плешивый мужик, лет на пять моложе меня. Он был женат и имел двоих несовершеннолетних детей. «Ну» - решил я – «еще не все потеряно», и продолжил осаду. Так как все мои попытки установления контакта Люсей отвергались с каким-то даже остервенением , я начал впадать в депрессию, что ставило под угрозу успешное завершение эпопеи со «Сколопендрой». Пришлось принимать самые решительные меры. Обращение к медицине ничего не дало: амитриптилин на меня влияния не оказывал, а мелипрамин опасным образом воздействовал на вестибулярный аппарат: у меня при ходьбе почва уходила из-под ног. В конечном итоге я нашел собственные средства борьбы с депрессией.
Свой день я начинал с утренней пробежки. В полпятого я в любую погоду, одетый в тренировочный костюм, выбегал из дому. Миновав несколько переулков, я выходил на железнодорожные пути, по которым, пользуясь ночным затишьем, сновали длиннющие товарные составы. Преодолев это препятствие, я углублялся в Кусковский парк. Его покрытые утоптанным снегом дорожки были совершенно безлюдны. В ясные ночи пейзаж был прекрасен и тревожен; в метель было спокойно и уютно.
Вернувшись с полуторачасовой пробежки, я завтракал и отправлялся на работу. Вечером меня на улицу не тянуло, и в качестве антидепрессанта я использовал Йогу. Поставив пластинку с музыкой Баха, я на час принимал Ширшасану - становился на голову, вертикально подняв над собой ноги. И депрессия отступила, причем я почувствовал себя морально более сильным, чем до случившейся со мной передряги. Поэтому я сравнительно легко перенес известие, что Люся вышла замуж за рабочего, которого я совершенно не принимал всерьез (этого было нельзя сказать о ее приятеле Артемове). «Что ж», - сказал я себе на это – «Она сама себе определила цену. Мне повезло, что она удержала меня от ошибки». Теперь я обнаружил много признаков того, что виноград зелен. Я смаковал Люсину раздражающую манеру что-то вдалбливать собеседнику, истерически вереща и вперившись в собеседника вылупленными очами. С ухмылкой отмечал ее сутулость и привычку стоять со сдвинутыми пятками и расположенными под прямым углом друг к другу ступнями. Ехидно улыбался, представляя, как она кому-то жестикулирует, делая рукой от плеча энергичные вращательные движения, делавшие ее похожей на ветряную мельницу. Примечал, что ее худые, морщинистые, скрюченные кисти рук напоминали кротовые лапки. Словом, я исцелился, но шрамы от ран, нанесенных моему самолюбию, остались.

Не только Любовь вмешивалась в деловую поступь жизни. Порой и Смерть пролетала мимо, овевая нас своими черными крылами. Заместитель начальника отделения Кторов был энергичным импульсивным мужчиной, производившим впечатление открытости, непосредственности, и делового оптимизма, поэтому известие о его самоубийстве нас поразило. Конечно, мы знали о постигшей его трагедии: его единственный сын – подросток был задавлен толпой на стадионе в Лужниках. Но мы не знали, что они с женой превратили свою жизнь в настоящую пытку, посещая могилу сына каждый день без исключения. И Кторов жизни с мертвецом не выдержал –  он выбросился с восьмого этажа из окна собственной квартиры. Чтобы проводить его в последний путь, у дома собралась огромная толпа сотрудников предприятия – Кторова знали и уважали многие.

Когда Корабль отчалил от стенки, и отправился в плавание вокруг мыса Доброй Надежды, появились все основания для формального завершения «Сколопендры» . Речь шла о том, чтобы провести несколько корректировок технического задания, узаконивавших небольшие отклонения в параметрах прибора, которые не влияли на характеристики аппаратуры (такого рода корректировка давно превратилась в повсеместно  распространенную практику). Однако это не устраивало ведомство нашего Заказчика, привыкшего списывать на наше предприятие все свои многочисленные огрехи. Первую линию обороны держал заменивший Гагина Филин, довольно скользкий мужик, прикрывавший свою неуступчивость шутками и прибаутками. На следующем уровне – директора «Флагмана» прорваться тоже не удалось, несмотря на пробивную силу и природную наглость нашего директора Матюшина.
Привожу пример, иллюстрирующий исключительность этого дарования.
В один из предыдущих посещений «Флагмана» его директор Минаев, сравнительно молодой худощавый человек небольшого роста с тонкими чертами нервного, бледного, казавшегося полупрозрачным, лица, руководствуясь гостеприимством, дал охране указание пропустить машину Матюшина, в которой кроме него ехали мы с Мезенцевым, на территорию предприятия. Нам такое комфортное, без оформления пропусков, посещение режимного предприятия очень понравилось. При нашем следующем приезде, хотя предложения от Минаева въехать на территорию на машине не последовало, Матюшин решил штурмовать ворота на свой страх и риск. Он велел шоферу остановить машину у въезда и посигналить. Ворота открылись, машина въехала в небольшое помещение и встала рядом с кабинкой контрольно – пропускного пункта. Дальше путь машине преграждали вторые, закрытые ворота. Матюшин высунулся из окна и сказал вахтеру, что Минаев разрешил ему въезд на территорию. «Подождите, сейчас я справлюсь об этом в секретариате», сказал вахтер, поднимая трубку телефона, но для экономии времени включил мотор, открывающий вторые ворота. На другой стороне провода трубку еще не взяли, когда вторые ворота полностью открылись. «Поезжай» - сказал Матюшин шоферу. Вахтер успел только выскочить из будки, как мы стремительно пересекли внутренний двор, остановились у подъезда и, покинув машину, быстро вошли в главный корпус. В приемной директорского кабинета секретарша попросила нас подождать. Когда минут через пять нас пригласили в кабинет, Минаев от возмущения с трудом выдавливал из себя слова, едва ли не испепеляя Матюшина взглядом. Напоминаю: по действовавшим для подобных случаев инструкциям вахтер должен был непременно остановить машину, - по крайности, очередью из автомата…

Поскольку решить вопрос корректировки ТЗ не удалось, Матюшину пришлось поднимать уровень выше. В конце концов, его решили у Генерального заказчика. После этого осталось составить и подписать всеми заинтересованными сторонами соответствующий протокол, и можно было предъявлять тему Госкомиссии.

Когда образец прибора проходил испытания на долговечность, от меня уже ничего, как будто, не требовалось. Эта работа выполнялась сотрудниками испытательного отдела, которые в три смены обеспечивали непрерывное функционирование стенда, быстро устраняя его поломки, поддерживая режим питания и демонстрируя представителям заказчика параметры прибора по их первому требованию. Тем не менее, я мысленно участвовал в работе своего прибора в каждый момент времени, даже во сне, чуть ли не физически ощущая, как он там «пашет», понимая, что в каждый момент существует вероятность его отказа. Иногда беспокойство за его судьбу усиливалось настолько, что я отрывался от работы, чтобы сходить на испытательный стенд. Только здесь, сидя перед пультом, и посматривая на спокойное, невозмутимое лицо испытателя Юры Рощина, глядя на неподвижные осциллограммы и застывшие стрелки измерительных приборов, я достигал внутреннего равновесия, обретал уверенность в себе.

Работа Госкомиссии представляла собой изнурительный марафон, в ходе которого нужно было составить и согласовать десятки документов, по каждой запятой в которых приходилось спорить с членами комиссии до полного изнеможения. Самой трудной задачей было - сохранять самообладание, не пойти вразнос, не начать, ругаясь грязными словами, рвать и метать пачки ненавистных бумаг в этих садистов - членов комиссии . Я думаю, что так бы и случилось, если бы не Председатель комиссии Данченко, наделенный не только умом, знаниями, и общей культурой, но и качествами психолога. Заметив, что я подхожу к грани срыва, он сразу подключался, и быстро гасил назревавший и грозивший тяжелыми последствиями конфликт.

И вот Акт Госкомиссии подписан. Закончена работа, длившаяся долгих двенадцать лет. (Злые языки говорили, что она заняла столько лет, сколько заняли Первая и Вторая Мировые Войны плюс Гражданская война 1918 – 1920 годов вместе взятые). На это можно было возразить, что подобного прибора не было нигде в мире, не было даже отдаленных аналогов, не говоря уж об аналогах близких .
Но лично для меня главным было другое: я самореализовался: достиг поставленной перед собой трудновыполнимой цели. Создавая прибор, я созидал себя как профессионала в избранной области. Решение этой, самой главной человеческой задачи потребовало такой внутренней мобилизации сил, что я в значительной мере стал другим человеком: - за прошедшие двенадцать лет претерпели изменения все черты моей личности – мировоззрение, отношение к другим людям, характер, и даже психический тип – из меланхолика я превратился в холерика.
Сразу после завершения темы грянул мой пятидесятилетний юбилей. Так как в стране еще действовал горбачевский сухой закон, на предприятии можно  было провести только его официальную часть – зачитывание адреса и вручение подарка от коллектива (мне подарили пишущую машинку). Неофициальную часть - банкет пришлось организовать дома. Несмотря на позднее время – вторую половину октября, я решил устроить празднество на даче. Всю закупленную обильную снедь перевез на дачу на своих Жигулях гражданский муж сестры Володя, недовольно ворча, что, мол, показывать своим сотрудникам такую дачу нельзя – потом загрызут насмерть от зависти. Мои родители, сестра и дочь помогли все подготовить к приему гостей, и к прибытию назначенного мною поезда я пошел их встречать на станцию. Все прибыли одной компанией прямо с работы под руководством начальника – Мезенцева, и я  повел эту толпу домой, заметно волнуясь. В первый раз приходили в соприкосновение два параллельно существовавших и никогда до этого не соприкасавшихся мира, в которых я одновременно существовал – Дом и Работа.
Но я волновался напрасно – все прошло отменно. Дождя в тот день не было. В по-осеннему холодной неотапливаемой большой комнате нашего дома мы выпили, закусили и даже сплясали, потом вышли на улицу, где на открытой жаровне Володя делал шашлыки, которые мы, собравшись вокруг импровизированного костра, ели, запивая грузинским вином и коньяком. Уже поздно вечером я проводил всю компанию на станцию. Это было хорошо легшее на душу мероприятие, которым был отмечен не столько мой юбилей, сколько завершение «Сколопендры».
А утверждение Акта Госкомиссии я отметил уже в одиночку, на несколько дней съездив в Одессу. У встреченной на вокзале пожилой дамы я снял койку в расположенном в центре города доме. Моя кровать стояла за ширмой в углу большой слабо освещенной комнаты, как будто вышедшей из какого-то моего детского сна. На детский сон оказалась похожей и очень уютная, напоминающая театральный задник, Одесса. Я не спеша ходил по улицам, заглядывая в многочисленные внутренние дворики, потом направлялся в порт, где у пристани стоял лайнер «Максим Горький», прославившийся тем, что на нем проходил Мальтийский саммит Горбачев – Буш. Потом я шел в Аркадию, на прекрасный песчаный пляж, на котором  кроме меня  купалась только одна интересная молодая особа, местная жительница (стояла вторая половина ноября). Погода была солнечной, а море – спокойным; по нему под небольшим углом к береговой линии пробегали лишь небольшие, ровные, отстоящие друг от друга на одинаковых интервалах, волны. Купание в чистой, прозрачной, прохладной (градусов восемь) воде доставляло изысканное удовольствие, неприятным был только ощущение от холодного песка, в котором утопали ноги.

Глава семнадцатая

Не успела еще «Сколопендра» «отлязгать проклятый свой урок» , как была начата новая работа - «Стрептоцид», в которой предполагалось увеличение основных параметров аж в полтора раза. Это было мне на руку. Конструкция «Сколопендры», для искушенного взгляда представлявшая собой неряшливую картину археологических отложений, оставленных множеством конвульсивных решений, впопыхах принимавшихся в условиях перманентного десятилетнего аврала под жестким психологическим прессингом, вызывала у меня краску легкого стыда. Чем этого ребенка помыть, легче было сделать нового, а именно: вооружившись всем накопленным опытом, выстроить от начала до конца внутренне уравновешенную, предельно оптимизированную и, следовательно, более красивую конструкцию. Так, для меня было очевидным, что в тех же габаритах, за счет более рационального использования пространства, в новом приборе можно было разместить не два, как в «Сколопендре», а четыре усилительных каскада. Тогда увеличится не только мощность, но коэффициент полезного действия. А сохранить электродинамические параметры при удвоении количества каскадов позволяла корректировка конструкции замедляющей системы, предложенная недавно подключившимся к Команде Витей Нефеловым .
О том, что требуемые параметры достижимы, свидетельствовали, также, теоретические расчеты, выполненные моей молодой сотрудницей выпускницей физфака МГУ Леной Трифоновой, умненькой миниатюрной брюнеткой, невероятно привлекательной .
Интересна история появления Лены в моей лаборатории. Из Университета она поступила в теоретическую лабораторию, где начальником был Куркин, наш выдающийся теоретик. К тому времени он развелся с уже второй женой, и теперь воспылал к Лене нешуточной страстью. Будучи замужем, она его решительно отвергла. Но Куркин так легко не сдавался: он буквально не давал Лене прохода, преследуя ее по пятам. Тогда Лена обратилась к Мезенцеву с просьбой перевести ее в любую другую лабораторию, и он направил ее ко мне. Лена сразу мне объяснила причину, по которой ушла от Куркина. Намек я понял, и заверил, что с моей стороны ничего подобного ей не угрожает.
Лена проявила себя как отличный работник, продемонстрировав великолепную подготовку, талант, организованность и высокую общую культуру. Я был очень ею доволен, вот только уже начинал жалеть об опрометчиво данных заверениях… Но однажды по пути домой, на станции метро я увидел, как Лена с подругой, видимо, даже не заметив, меня обогнали. Лена шла быстрой энергичной походкой, восхитительно подрагивая аккуратным упругим задиком. В ее походке сквозили живость, непосредственность и естественная сексуальность молодого грациозного зверька. И я осознал, что такое пропасть разницы в биологическом возрасте, в первый раз в жизни почувствовав себя стариком. Это в дальнейшем удержало меня от малейших поползновений в духе Куркина.
А вскоре Лена ушла на Центральное телевидение на должность ассистента режиссера. В течение некоторого времени мы видели ее фамилию в титрах, но потом ее следы затерялись.

Мое решение сделать «Стрептоцид» четырехкаскадным натолкнулось на резкое неприятие Мезенцева. «Ты и с двумя-то каскадами справиться не можешь, а берешься за четыре» - раздраженно бросил мне Мезенцев. Мои хорошо обоснованные аргументы его не убеждали, а он не мог доказать ошибочность моего выбора. В конечном итоге я воспользовался своим правом главного конструктора и поступил по-своему. Признавая, что он не может мне приказывать в технических вопросах, Мезенцев настропалил Фонарева, который теперь на каждом диспетчерском совещании, топая на меня ногами, орал, что я своим авантюризмом гублю целое направление электронной техники. Но я знал, что мы с Командой справимся с задачей, и не сдавался.
Вскоре работы по новой теме закипели по всему фронту. Достижение требуемых результатов на «Стрептоциде» давалось меньшей ценой, чем на «Сколопендре», так как теперь мы шли по магистральному пути развития техники, когда новое изделие является модификацией изделия, уже освоенного в производстве. В этом случае степень неопределенности в успешности начинания значительно ниже, чем когда все делается впервые, и ход работы можно уверенно планировать. Забегая вперед, скажу, что параметры по ТЗ были получены уже на третьем по счету экспериментальном образце. (На «Сколопендре» для этого их потребовалось примерно в десять раз больше).

Между тем в обществе продолжали нарастать тектонические сдвиги: уже не на шутку потряхивало. Эти толчки доходили и до нашего микросоциума. Вслед за сдавшим партбилет Ельциным, на партийном собрании свои партбилеты положили на стол Стоянов и его ближайший помощник Коля Пименов. Если они сделали это по принципиальным соображениям, то большинство рабочих вышли из партии, чтобы не платить взносы. В результате в нашей ячейке из 87 человек осталось только 10. Можно было назвать много причин, по которым я остался в партии, но я открыто выдвигал только одну из них. «КПСС никогда не была партией» - демагогически аргументировал я – «это, по словам Сталина, – «орден меченосцев», вступая в партию, мы расписывались не фиолетовыми чернилами, а кровью; по этой причине без потери лица из партии выйти невозможно».
Меня выбрали секретарем партийной ячейки, и это было очевидным признаком распада старой системы, так как я открыто выступал за переименование партии в Социалистическую и за отказ от коммунистической доктрины.

Мое мировоззрение менялось под воздействием мощного вала публикаций, хлынувшего, как потоп, после разрушения плотины, каковой являлась свирепая цензура, в течение семидесяти лет отгораживавшая нас от современной философской и социальной мысли. Я выписывал и от корки до корки прочитывал журнал «Вопросы философии», публиковавший Хайдеггера и Ясперса, Ортегу – и Гассета и Хайека, Макса Вебера и Бергсона. Я прочитал всего Ницше, о чем мечтал еще в студенческие годы, и он «перепахал» меня насквозь. Рядом с этими гигантами Ленин скукожился до размеров пигмея .
Усвоив столь большой объем философской литературы, я, наконец, смог грамотно сформулировать свое мировоззрение как атеистический экзистенциализм. Для него характерно трагическое жизнеощущение, блестяще выраженное Мигелем де Унамуно в высказывании: «Жизнь - это борьба, борьба без победы, и даже без надежды на победу».
Усвоение таких больших объемов сведений из областей философии и гуманитарных наук нисколько не мешало моей профессиональной деятельности, а только помогало ей, восстанавливая целостность личности за счет постепенного удаления метастазов марксизма - ленинизма .
На выборах Президента РСФСР я голосовал за центриста Бакатина. Я был сторонником Горбачева, с возмущением критикуя Ельцина за то, что он дает обещания, которые не сможет выполнить. На это Мезенцев резонно возражал, что Ельцин прибегает к общепринятой политической практике, и ему это ставить в вину нельзя.
«Ну и где твой Бакатин?» - издевался надо мной Толя Пименов, голосовавший за Ельцина. «Подумаешь, Президент РСФСР, невелика шишка! У него власти – с Гулькин нос» – отвечал я.
Тем временем демократизация шла заведенным ходом, сопровождаясь общим нарастанием энтропии, что, впрочем, пока никак не отражалось на нашем коллективе – благодаря своему наследственному коду отделение продолжало работать, как часы.
По этой причине параметры «Стрептоцида» были достигнуты в запланированный срок, причем долговечность прибора удалось увеличить не в полтора, а в три раза. Были изготовлены и испытаны опытные образцы, для завершения темы осталось лишь провести косметическую корректировку ТЗ. И здесь обнаружилось, что начальство этим заниматься не собирается. Для темы это грозило полным провалом: из-за недостаточного политического веса сам я этого добиться не мог. Обдумав ситуацию, я понял: сейчас (шел 1991 г.), в Верхах сложились совсем другие, чем раньше, приоритеты, там махнули рукой на судьбу Корабля, все связанные с ним планы были похерены. Нисходящая к «Цикламену» часть властной вертикали это сразу почувствовала. В таких условиях тратить силы на сдачу темы можно было бы разве лишь из соображений нравственного толка, от избытка которых Матюшин особенно не страдал. Оставалась надежда на Мезенцева, но она была тщетной по следующей причине.
Когда я настоял на четырехкаскадной конструкции, Мезенцев был полностью убежден, что меня ждет неминуемый провал. Тогда, как человек, не чуждый гуманности, он, по-отечески пожурив, все же меня бы простил, и обеспечил условия для быстрой разработки правильного, двухкаскадного, прибора. Но теперь, когда я, ослушавшись, добился успеха, мне уже не было прощения. А «неправильный» прибор, как Карфаген, должен был быть разрушен.
Для меня ситуация сложилась драматически. По завершении «Стрептоцида» я достиг вершины своих возможностей: в предоставленной мне судьбою области техники я обрел все необходимые для успешной деятельности знания и умения, но все это пришло ко мне слишком поздно -  когда стало уже никому не нужным. «Обидно умирать, когда только начинаешь что-то понимать в своем деле» - говорил Микеланджело (цитирую по памяти, неточно).
 Чтобы больше не возвращаться к печальной повести о «Сколопендре», я забегу во временной промежуток, относящийся к V и VI разделам настоящего повествования.
Под предлогом отсутствия средств на проведение Госкомиссии все работы по «Стрептоциду» были прекращены; образцы, испытательное оборудование, производственная оснастка – законсервированы. Через два года тема была закрыта по состоянию на текущий год, и все деньги, затраченные на разработку, списаны. Хотя никто от меня этого не требовал, к моменту списания темы я оформил подробный отчет, в котором были подведены итоги работ по темам «Сколопендра» и «Стрептоцид», и были обрисованы грандиозные перспективы развития нового сверхмощного прибора – секторального винтотрона. В написании отчета мне никто не препятствовал, Главный инженер Миклушевский даже милостиво его утвердил, но, кроме меня, его никто никогда не читал и не смотрел. Отчет был захоронен в архиве. (Если его не съели мыши, он хранится там до сих пор).
В отличие от еретического «Стрептоцида», «Сколопендру», как казалось, ждала более завидная судьба. Наше предприятие выдвинуло «Скутер» и «Сколопендру» на соискание Государственной премии. Мы подготовили красочные аксонометрические изображения прибора, с докладами о котором мы с Мезенцевым объездили все инстанции, от которых зависело положительное решение, но нам не повезло: одновременно с нами на единственную премию в области электроники в тот год  претендовала команда из Фирсово. И они победили, совершив сильный политический ход: включили нашего директора Матюшина в свою команду.

В течение следующих десяти лет Корабль ржавел у стенки во Владивостоке . Аппаратура тоже потихоньку рассыпалась без всякой надежды на ремонт, так как была изготовлена на (простите, в) ныне самостийной Украине. Потихоньку ломалось производственное и испытательное оборудование, терялась оснастка, истлевала документация, умирали сотрудники, делая возобновление производства все более эфемерным. Но по-прежнему стойко держалась партия из пяти приборов, гордо возвышавшаяся на стеллаже вдоль стенки зала динамических испытаний. Но однажды, бросив отеческий взгляд на свои детища, я заметил какой-то непорядок. Красные кожуха, защищавшие керамические изоляторы ввода питающего напряжения, стояли как-то криво. Подойдя ближе и заглянув под кожуха, я обнаружил, что изоляторы разбиты, и катодные узлы похищены (интерес к катодным узлам можно было предвидеть – ведь каждый из них содержал по 200 граммов драгоценного палладия ). Началось расследование, к которому меня привлекли как свидетеля и как эксперта. Вышли на след трех подозреваемых, наглых молодых работяг, но прямых улик против них собрать не удалось, а косвенные, хотя они и были весьма убедительными , не позволяли выдвинуть обвинение. «Разве на них надавишь?» - сетовала следователь, длинноногая молодая особа, затянутая в милицейский мундир. Другими методами ведения следствия она, по-видимому, не владела. Пришлось дело прекратить, ограничившись увольнением трех этих отморозков.
Теперь годные «Сколопендры» остались только на Корабле, да и то ненадолго. Догнивающий Корабль было решено продать в Японию на металлолом. Его аппаратура подлежала демонтажу и передаче на хранение на береговые склады. «Флагман» включил меня в комиссию по оценке состояния аппаратуры в части проверки работоспособности «Сколопендр». В желании навестить своих питомцев я собрался в поездку, снабженный прибором для измерения вакуума, но во Владивостоке обошлись без меня. Свидание с последними «живыми» «Сколопендрами» не состоялось. И след их затерялся… И были ли они на самом деле, или все это мне только приснилось?


;
«Не дай вам Бог жить в интересное время»
(Древнекитайская мудрость)

V. Интересное время

Глава восемнадцатая

Четвертая, буржуазная

Утро 19 августа 1991г. я встретил на почте, куда каждый день заходил по дороге на работу, чтобы, забрать корреспонденцию . Когда я зашел в отдел доставки, там громко вещало радио. Меня неприятно поразил «левитановский» тон диктора, от которого за последние годы мы успели отвыкнуть. По мере того, как до меня доходил смысл передаваемого сообщения, мне становилось дурно. По-видимому, я сильно побледнел, и вообще выглядел неважно, потому, что сердобольные почтальонши пододвинули мне стул, на который я безвольно опустился. Я понял: произошло то, чего я так боялся в течение последних полгода: «пещерные» коммунисты взяли реванш.
На работе о случившемся все молчали, как будто в рот воды набрали. После работы, пройдя по центральным улицам, я не заметил ничего примечательного, кроме нескольких группок пролетарского вида граждан, с вялым удовлетворением обсуждавших последнее событие. Создавалось впечатление, что всей Перестройке пришел полный абзац! Меня как будто оглушили дубиной по голове. Не находя себе места, я вспомнил, что давно собирался посмотреть антисоветский фильм «Анекдоты». «Вот дурак, опоздал» - с досадой подумал я – «теперь хрен его покажут». Тем не менее, заехав в кинотеатр «Стрела» на Смоленской, я обнаружил, что через полчаса состоится, по крайней мере, еще один сеанс.
Фильм «Анекдоты», действие которого разворачивается в сумасшедшем доме, куда помещены буйный бородатый «Маркс», то и дело бьющий головой в импровизированный гонг, гаденький картавый «Ленин» в кепке, твердящий, что его надо «накогмить и спгятать», и другие герои советского пантеона, теперь вызывал не смех, а рвущее душу чувство утраты – мол, хорошенького понемножку. По угрюмому молчанию зала можно было догадаться, что те же чувства испытывали и другие посетители сеанса.
На следующий день от повеселевшего Стоянова я узнал, что Ельцин бросил вызов ГКЧП , и имеет шансы на победу. Выйдя после работы на улицу, я сразу почувствовал: атмосфера коренным образом изменилась – в глазах многих людей загорелась надежда. И я отправился на место событий. От Новинского бульвара по заполненному прохожими Большому Девятинскому переулку я пошел к Белому дому.
Когда, обогнув здание СЭВ, я вышел на площадь перед Домом Правительства и увидел  окружившее его людское море, мне показалось, что подо мною как бы дрогнула почва: я понял, что стал свидетелем «роковой минуты», исторического поворота, после которого ничто уже не сможет оставаться по-старому. Ощущение величия происходящего события проистекало от его масштаба, от количества собравшегося здесь народа: пройдя по периферии этого грандиозного скопления, я увидел, что оно состоит из самых обыкновенных, порой несолидно выглядевших людей: некоторые из них весело несли какие-то железки для сооружения жидких, опереточного вида баррикад, другие с серьезными лицами прислушивались к портативным приемникам, откуда непрерывно вещало «Эхо Москвы», третьи окружили бронетехнику с сидевшими на ней молодыми солдатиками, и дружелюбно с ними переговаривались. (Солдаты держались отстраненно). Настроение у всех было приподнятым, но встревоженным: люди были готовы к нападению в любой момент.
Я засобирался домой: вскоре должен был наступить комендантский час. В моем представлении власть находилась в руках узурпировавшего ее ГКЧП, - это была вражеская власть, но ей приходилось подчиняться (ведь подчинялся же я Советской власти в течение пятидесяти лет своей жизни!), - и я ушел.
На обратном пути мне повстречались сотрудники предприятия Кустов и его очередная подруга. Они удивленно на меня уставились. «Комендантский час» - пожал я плечами. «А мы оделись потеплее, и идем дежурить на всю ночь» - сказал Кустов, кивнув в сторону Белого дома.
Придя домой, я начал испытывать нарастающее беспокойство. Аргументы, которыми я оправдывал свое поведение, стали казаться мне все более сомнительными. В тревоге я прильнул к приемнику, следя за событиями той памятной ночи, кульминацией которых стала гибель троих парней. Я лег спать под утро, когда стало ясно, что ГКЧП не удалось использовать армию в своих целях.
На другой день из Фороса триумфально вернулся Горбачев - путч бесславно провалился. Гнетущее чувство поражения сменилось радостью победы. Более того: узнав, что знаменем России стал триколор, я понял: Советская власть, а с ней и диктатура пролетариата, пали.
Когда Ельцин своим указом прекратил деятельность КПСС на территории России, мне стало немного обидно за моего кумира Горбачева, который в результате как-то сразу сник, поняв, что в значительной мере потерял реальную власть. Но что это значило по сравнению с восхитительным чувством свободы, которое я ощутил после того, как Ельцин освободил меня от заклятия, под которым я находился с того дня, как написал фиолетовыми чернилами проклятое заявление!
 
Крыша поехала

После августа страна вступила в период головокружительных изменений. Хотя президентом страны по-прежнему был Горбачев, но он только сидел где-то там, в Кремле, и уже ни на что не влиял, так что, когда СССР прекратил свое существование, никто этого даже не заметил.
До января следующего года цены оставались неизменными, но магазины были пусты. В продовольственных отделах на полках стояли только пластмассовые игрушки, но, тем не менее, между пустыми полками всегда меланхолически прогуливались люди. Их задумчивость, как рукой, снимало, когда в торговый зал внезапно распахивалось окошко, и продавец выбрасывал на лоток расфасованную вареную колбасу. Отталкивая друг друга, и грязно ругаясь, покупатели хватали завернутые в пленку куски похожей на замазку колбасы и, прижимая их к груди, шли к кассе .
Потом цены отпустили, и я пошел в продовольственный магазин, чтобы убедиться, что весь прежний ассортимент, как по мановению волшебной палочки, вновь появился на прилавках, и изучить новые цены.
 Была объявлена свобода торговли, и улицы превратились в импровизированные рынки… Теперь торговало чуть ли не все население, и трудно было представить, что года два назад за «спекуляцию», то есть за ту же торговлю сажали в тюрьму .
Вместо ранее повсюду торчавших надписей «Слава КПСС!» теперь повсеместно буйствовала наружная реклама, и каменный Ильич не дорогу в «светлое будущее» указывал, а зазывал прохожих взглянуть на рекламу прокладок “Libress”.
Место осточертевшего нудного советского пуританизма заняла низкосортная порнуха отечественного розлива, выплеснувшаяся на экраны и на страницы десятков новорожденных газет и журналов.
Если в Совке больше, чем по три человека, собираться было нельзя, то теперь разрешалось митинговать и устраивать шествия, где угодно и по любому поводу - Россия, видимо, стала самой свободной страной в мире.
В результате прошедших изменений внешний облик жизни существенно изменился. Унылая серость уступила место разнообразию, ярким контрастам, карнавальной пестроте. Хотя картина имела заметный налет пошлости, и тут и там в нее вплетались цветы зла, с самой важной, эстетической точки зрения  я считал ее более предпочтительной. Точнее, по контрасту я понял, что Совок для меня эстетически неприемлем.
Иногда, идя по центральной улице среди разнокалиберной толпы, в которой одни куда-то озабоченно спешили, другие разглядывали витрины, кто-то между собой громко разговаривал, некоторые глазами искали клиентов, но большая часть непринужденной, легкой походкой просто куда-то шли, ощущая в этом естественном процессе, как это было видно по их спокойным лицам, простое человеческое  удовольствие, - от уверенности в том, что они уж точно не идут к Коммунизму, я вдруг испытывал прилив радости, говоря себе: «Коммунизма больше нет!», и, так как в такое счастье еще до конца не верилось, щипал себя за руку.
Приученный к почитанию символов, после полной утраты прежнего иконостаса я нуждался в их новом наборе. Короткий период интереса к религии закончился сразу после того, как церковь, перестав быть гонимой, стала претендовать на роль хранителя новой государственной идеологии – православия, которое оказалось мне если не чуждым, то посторонним. И мой взгляд остановился на Российском триколоре. Когда я видел, как он гордо реет над государственными учреждениями, то вспоминал, что под ним лучшие люди - цвет русской нации - некогда геройски сражался против собравшегося под красными флагами вооруженного сброда. Они, как всегда лучшие люди, были в подавляющем меньшинстве, и поэтому их победили, - победив, уничтожили, а, уничтожив, - оболгали, и вот теперь каким-то чудом их честь и достоинство восстановлены этим прекрасным стягом. И на мои глаза наворачивались слезы…
В течение нескольких лет я ходил в День Флага на Пресню, чтобы принять участие в торжественном шествии от Пресни до Нового Арбата. Однажды, когда для праздника было изготовлено огромное, шириной в улицу, полотнище, я тоже занял место среди тех, кто нес его горизонтально, держа за края в вытянутых вверх руках. В этой позиции я, по словам моих знакомых, попал в объектив оператора телевидения. Если пленка не пропадет, это мой единственный шанс не затеряться в истории…

И Смерть, камнем упав с неба, схватила мою мать и унесла за собою…

Освобожденный от общинной опеки, - отпущенный на волю, - под влиянием заглатываемой в больших количествах литературы (особенно фон Мизеса и Хайека) я быстро эволюционировал в направлении праволиберальных взглядов. Трудно было поверить, что совсем недавно я был сторонником демократического социализма и противником частной собственности на землю (Мать – Землю, мол, продавать нельзя). Теперь я превратился в сторонника капитализма американского образца и тотальной приватизации. Вместо Горбачева моим кумиром стал Чубайс. На причитания коммунистов о том, что расплодилась нечистая на руку буржуазия, я отвечал цитатой из Иосифа Бродского: «Ворюга мне милей, чем кровопийца», под кровопийцами имея в виду Суслова, Лигачева, Полозкова, и иже с ними.
 Причиной таких быстрых изменений была отмена вбитого Советами в голову внутреннего ограничения на свободу мысли. Раньше я считал совершенно естественным, что некоторые мысли «даже думать нельзя». Теперь я себе позволял думать все, что в голову взбредет.
Одним из результатов внутреннего раскрепощения стало то, что я вдруг заговорил по-английски. Английским языком я занимался с детства, и знал его настолько, что мог бегло читать любые тексты, не пользуясь словарем. Но, не имея соответствующей практики, я считал, что разговаривать не умею. Но вот однажды в книжном магазине я оказался рядом с американцем, безуспешно пытавшимся что-то выведать у продавщиц: они не знали английского, а он – русского. Я взялся ему помочь, и вдруг неожиданно для себя обнаружил, что свободно говорю по-английски. Американец, стройный гигант лет сорока, был очень доволен, что нашел собеседника из местных. Когда он сделал нужные ему покупки, мы, выйдя из магазина, некоторое время шли вместе, обсудив современное положение России. “I greatly appreciate you !” – повторял он неоднократно, имея в виду мое знание английского языка. Американец мне тоже понравился своим демократизмом, выражавшимся в добродушии и простоте в обращении, тем не менее, не переходящей в фамильярность (позже выяснилось, что такое поведение вообще характерно для американцев).
Тем не менее, советское наследие надолго въелось в души нашего поколения. Важная часть этого наследия – культивирование ненависти к врагам. Советский человек не может обходиться без врагов, как верующий в Бога – без дьявола. Так как советская версия нечистой силы мне не подходила; требовалось найти другую, альтернативную, и я выбрал Коммунизм.
Однажды со мной произошел случай, отдающий мистикой. Дело было поздним вечером. Я читал воспоминания Валентинова о Ленине. Под влиянием прочитанного личность последнего вызывала у меня все возраставшую неприязнь, пока, наконец, в моем мозгу не произошло короткое замыкание, из-за которого на какое-то мгновение сознание отключилось. Очнувшись, я заметил в себе некоторые изменения, самым заметным из которых было то, что неприязненное отношение к Коммунизму с этого момента сменилось импульсивным чувством острой ненависти к нему. Эта ненависть приняла мелкий, мстительный, внутренне неподконтрольный, даже истерический характер. Я предполагаю, что минутное помрачение было вызвано процессом переселения в меня души Ильича (в 1993 г мне было столько же лет, сколько Ленину в день его смерти). Разумеется, душа Ленина за столько прошедших лет выдохлась, усохла, и многое, в том числе, убеждения, подрастеряла, сохранив лишь свои базовые свойства, которые мне и передались, а надстройка – идейные установки – остались мои, нынешние.
Теперь, побуждаемый ненавистью, и испытывая дискомфорт от своей невостребованности в роли пропагандиста (а «пропагандист» - стало за Советские годы моей второй профессией), начал добровольно пропагандировать антикоммунизм. Тут и там ввязывался я в бесчисленные политические споры, в которых никогда не терпел поражения (профессионал еще советской выучки, однако!), но частенько рисковал быть битым по морде. Моим основным приемом было коллекционирование ярких цитат из художественной литературы и философских трактатов. Я и сам придумывал короткие политические притчи, например: «Первая мегареволюция произошла в неолите, когда человек вышел из природы: тогда было покончено с Равенством. Вторая мегареволюция последовала в эпоху Возрождения, когда человек вышел из общины: тогда было покончено с Коллективизмом. Таким образом, Коммунизм, стремящийся к равенству на почве коллективизма, - это движение вспять через варварство обратно в Каменный век». Или: «Каждому – свое; кому – верхм, а кому – низм».
Лишь один раз я оказался бессильным перед своим оппонентом.
С этим случайным прохожим я обменялся всего несколькими фразами. Тогда было принято сообщать о своем кредо первому встречному. Ни до, ни после не приходилось мне слышать более краткой и более исчерпывающей формулировки коммунистического символа веры, чем от невзрачного мужичка со злыми, как пара нацеленных в тебя оружейных дул, глазами: «Я получал свои сто пятьдесят; я мог на них и выпить, и закусить, поэтому Ленин –  великий человек!».
Маркс, - со своим «свободным развитием каждого как условием свободного развития всех», - отдыхал.

;No pasaran!

В то воскресенье я вернулся с дачи рано – чтобы успеть на вечерний сеанс в Киноцентре на Красной Пресне, но, выйдя из метро, обомлел – привычная картина зловеще изменилась. На абсолютно безлюдной улице – лишь десяток безликих людишек в штатском, скорчившись копошащихся около остатков проволочных заграждений, еще вчера блокировавших осиное гнездо в Белом Доме. Ни одного милицейского мундира. От ОМОНА, - двухметровых мужиков, много дней стоявших здесь сплошной цепью, остались только в беспорядке разбросанные щиты и шлемы.
Вихляя из стороны в сторону, на бешеной скорости мимо проносится «Газель», заполненная подростками. Один из них, одетый в болтающуюся на детской голове милицейскую фуражку, высунувшись в проем открытой, мотающейся на ходу двери, и неистово размахивая рукой, вопит: «На Останкино!» В воздухе сгустилось ощущение опасности, навис знак беды. «Что случилось?» - спрашиваю единственного встретившегося прохожего, праздношатающегося лет двадцати. Ответ столь же восторженный, сколь невразумительный: «Сначала одна революция, теперь другая» - тут он делает жест рукой: мол, гуляй, рванина! Терзаемый худшими предчувствиями, я направляюсь к центру.
Когда я вышел на Большую Садовую, внутри похолодело. Широченная, обычно переполненная транспортом улица, совершенно пуста. Тишина; ни одной машины. Редкие прохожие передвигаются торопливо, почти бегом, прижимаясь к домам. Никаких признаков присутствия властей. По совершенно безлюдной Поварской я дохожу до Арбата; здесь заметно некоторое оживленнее. Я присоединяюсь к спешащим куда-то людям, и они выводят меня к Министерству обороны, которое окружала толпа под красными знаменами. Здесь тоже не заметно ни одного мундира. В растущей тревоге по вымершей Воздвиженке я дохожу до Кремля. Лишь у Кутафьей башни, наконец, маячит одинокая милицейская фигура. Торопливо подойдя к нему, я выпаливаю: «Что происходит? Город покинут, коммунисты окружили Министерство обороны. Где представители власти?» Высокий, солидного вида мент, враждебно глядя мне в глаза, резко отчеканил: «Метро еще работает, идите на ближайшую станцию и отправляйтесь домой! Как-нибудь обойдемся без вас».
Я поехал не домой, а в Измайлово, к отцу. Он с печалью поведал мне обо всех событиях дня: толпа вооруженных заточками левых прорвала кордон, окружавший Белый дом, омоновцы разбежались, отряд бесчинствующего сброда под руководством Макашова захватил и разгромил мэрию, и сейчас они штурмуют телецентр Останкино, Центральное телевидение вещает с Шаболовки. Действительно, на экране - загорелое, что подчеркивает его бледность, лицо Пономарева. Видно, что он подавлен, но, под конец, приободрившись, призывает всех, кому дорога свобода, как можно скорее придти на Тверскую площадь. Мне стало ясно: я не повторю свою ошибку августа девяносто первого, а немедленно отправлюсь на место, и останусь там до конца.
Вскоре я уже входил в метро: оно работало и выглядело, как обычно. Вышел я на станции «Охотный ряд». Движения транспорта в центре практически нет, многолюдно. Вся проезжая часть Тверской улицы черна от народа, но это всего лишь обычный воскресный вечерний променад: чадолюбивые семейства, молодые парочки, ватаги галдящих юнцов, глазеющие по сторонам приезжие, и т. п. Люди, как ни в чем не бывало, просто гуляют. То же самое и на Тверской площади напротив мэрии; только около памятника Юрию Долгорукому мне, наконец, удалось обнаружить митинг человек на триста. Здесь - совсем иная атмосфера: на угрюмых лицах - отражение той же тревоги, что терзает и меня. Здесь - свои.
Выступал бритоголовый мужик, который в заключение, обращаясь к властям, прокричал в микрофон: «Если вы ни на что не можете решиться, раздайте нам автоматы, - мы сами раз и навсегда покончим с красной сволочью!». На трибуну поднялся Боровой. Он сказал: «Мы с вами, в отличие от коммунистов, демократы и гуманисты. Мы сюда пришли, чтобы, если понадобится, умереть за свободу и демократию, но стрелять – не наше дело!» В ответ - лишь молчаливое неодобрение. Потом выступил невысокий брюнет с южнорусским говором, имеющий опыт участия в уличных боях в «горячих точках». «Взрыв гранаты в толпе» - сказал он тоном профессионального инструктора, - «это гора трупов. Но, спрятавшись даже за легковыми автомобилями, можно защититься от осколков, и потери уменьшатся примерно в двадцать раз. Поэтому, столкнувшись с вооруженным противником, нужно реквизировать десяток машин, и выставить из них круговое заграждение».
Митинг закончился призывом записываться в отряды, руководимые участниками августовской защиты Белого дома. Я записался в отряд из двадцати человек, который был направлен на Никольскую улицу для обороны радиостанции «Эхо Москвы». В него вошли: группа студентов во главе со старостой, старшеклассник, которого мама не смогла уговорить остаться дома, и поэтому пришла вместе с ним, игривая парочка средних лет, судя по всему, участники адюльтера, индивидуальный предприниматель – насупленный мужчина лет тридцати, и я. Представленный нам командир выглядел весьма экзотично:  рыжая, растущая вбок, как бы сдуваемая ветром, всклокоченная борода и блуждающий взгляд. Одет небрежно, походка порывистая, с сильным наклоном вперед. На наши вопросы он отвечал невнятно; концы фраз повисали в воздухе, не добравшись до точки. Когда мы пришли на Никольскую, командир расставил нас перед входом на радиостанцию в каре, затем сказал, что направляется в штаб, и больше уже не появлялся. Были мы здесь далеко не одни: множество народа заполняло улицу вплоть до Красной площади; что делалось дальше, отсюда не было видно. Люди прибывали, и вся эта масса гудела, как улей.
Когда стоявший обок предприниматель вынул принесенный с собой гвоздодер, я понял, что совершенно безоружен. Покинув пост, я на ближайшей помойке нашел полутораметровый тяжеленный кусок стальной арматуры. Теперь я почувствовал себя во всеоружии, хотя было неясно, как этим орудием пользоваться. В качестве пики стержень не годился, - его конец не был заострен, для дубинки - слишком длинен и тяжел; выходит, им можно только «рубить», как двуручным мечом. «Рыцарь, блин!» - подумал я с сарказмом.
Вскоре командование велело соорудить баррикаду: ну как же без баррикады? Все рассыпались по близлежащим дворам в поисках подходящего материала. Несли трубы и доски от строительных лесов, мусорные баки и разный строительный мусор. Наконец, все соседние дворы были опустошены, но баррикада получилась низкой и жидкой: она просвечивала насквозь. Мы разошлись по своим постам, и стали ждать. Так началась долгая ночь со второго на третье октября 1993 года.
А ждали мы подхода верных правительству войск, но войска эти все не приходили. На Никольскую через динамики транслировались передачи «Эха Москвы»; в них верные войска даже не упоминались, но мы все равно на них надеялись, о них мечтали, стараясь в доносившемся до нас слабом, но постоянном шуме большого города, как в гуле судьбы, уловить лязг танковых гусениц. Мы стояли в тревоге и уповании. В одном конце улицы был виден Кремль, который мы пришли защищать. На противоположном ее конце угадывалось здание КГБ – ФСБ, источник генетического страха. Казалось, что вдоль улицы, как туго натянутая струна, проходит силовая линия противостояния отрицаемого Прошлого и чаемого Будущего.
Той ночью на радиостанцию приходили для выступления известные политики. Пришел Явлинский; тогда он носил длинные волосы и самоуверенный вид. За двусмысленную позицию его только что не освистали. Выступила Новодворская - комиссар в юбке, но не красный, а белый. Ее зажигательные речи о неминуемой победе свободы и демократии, которые сейчас вызывают лишь усмешку, тогда были уместны: она заметно подняла нам настроение.
Когда стало известно, что Останкино отстояли, наступило некоторое облегчение. Потом, уже сам факт, что мы до сих пор не атакованы и живы-здоровы, также давал повод для оптимизма. Публика повеселела, тут и там зажгли костры, приступив к любимым русскими занятиям: выпивке, закуске и пению. Образ городского партизанского лагеря плавно перетекал в пикник. Вскоре появились три вооруженных короткими автоматами Калашникова милиционера, осторожно, чтобы не порвать форму, перешли через баррикаду, с полчаса потоптались на нашей стороне, потом слиняли. Какие-то благотворители раздавали хлеб всем проголодавшимся.
Наступало утро, обстановка была спокойной, мне надо было отправляться на работу: наш коммунист директор отсутствия по причине защиты демократии мне бы не простил.
Однако опасность в тот день еще не миновала, она только отступила. Отлегло лишь тогда, когда я увидел на телевизионном экране, как из окон Белого дома, оставляя на стене длинные языки копоти, валит густой черный дым. Танки, которых мы так ждали на Никольской, наконец-то пришли.

Глава девятнадцатая

Весьма тонкие обстоятельства

На родном «Цикламене» обстановка тоже менялась, но исключительно к худшему. Количество заказов резко сократилось, среди них полностью отсутствовала та тематика, которой я занимался последние семнадцать лет. О том, что это плохо для меня лично, меня заранее предупредил Мезенцев. (В дальнейшем он проследил за тем, чтобы его предсказание полностью оправдалось). Вместо прекращенного «Стрептоцида» мне поручили бумажную тему «Купорос» для одного Таганрогского института. Я буквально «рыл землю», перелопатив Монбланы литературы и написав пухлый отчет, но таганрогским заказчикам денег не дали, и я остался совсем без работы. Хотя, беря кредиты в банках, предприятие продолжало платить всем зарплату, из-за инфляции она быстро обесценивалась. Кроме того, когда банки отказали в кредитах несостоятельному заемщику, каковым теперь стал «Цикламен», зарплату начали систематически задерживать.
И народ с предприятия побежал: кто уходил в бизнес, кто отправился работать продавцами на вещевые рынки. Из моей лаборатории Витя Нефелов ушел в учебный институт, Настя Нарбутова поступила бухгалтером на фирму, хозяином которой был ее муж. Осталась только Тася Маслюкова, которую обеспечивал муж. Скукожившуюся лабораторию включили в отдел мегатронов, начальником которого, после того, как он доел Дронова, стал разработчик мегатронов Мосолов , молодой интеллигентный красавец - еврей.
Чтобы сохранить свою – высокочастотную тематику, Мезенцев поступил в духе времени – создал малое предприятие «Гера» (разработка высокочастотных приборов была обеспечена договорами). В «Гере» Мезенцев собрал «теплую компашку» людей, которых он сам тщательно подобрал, - сильных специалистов, к тому же беспрекословно подчинявшихся установленным им правилам поведения, особенно неписанным (нужно было обладать особым чутьем, чтобы догадываться о том, что ему может не понравиться, и этого тщательно избегать). Всем сотрудникам «Геры» была обеспечена, в зависимости от положения в иерархии, сравнительно высокая и регулярно выплачиваемая зарплата. Кроме того, через «Геру» можно было регулярно платить зарплату любым нужным Мезенцеву специалистам (в том числе, рабочим). Это позволило ему сохранить сердцевину четвертого отделения, начальником которого он оставался. И матрица этого микросоциума, заложенная Адамантовым, еще раз, даже в катастрофически изменившихся условиях показала свою прочность: коллектив сохранился, не потеряв своего лица. Но теперь он был разделен на три группы: «Элиту» (сотрудники «Геры»), «Нужных людей» (получавших зарплату в «Гере») и «Тех, без кого можно обойтись» (все остальные) . Из мегатронного отдела, куда теперь слили почти весь «отстой», (в том числе Кворуса, Донцова и меня), в первую группу взяли только Мосолова, а во вторую к моей большой радости приняли Тасю Маслюкову.
Нельзя сказать, что обо мне совсем забыли. Для финансирования работ по усовершенствованию «Бересклета» Мезенцев постоянно запрашивал у министерства денежные подачки. Иногда это удавалось, но едва мы успевали начать работу, как финансирование прекращалось, и так – несколько раз.

Жить, или не жить?

В процессе непрерывной инфляции и периодической индексации моя зарплата колебалась где-то около пятидесяти долларов, и на скудное существование ее хватало. Меня выручал большой запас индийского чая, хранившийся под кроватью. (В позднее Советское время этот чай был дефицитен, и всякий раз, когда он мне попадался, я покупал несколько пачек). К чаю я каждую неделю покупал пачку быстрорастворимого сахара: дневная норма определялась делением общего количества кусочков на семь. И, наконец, каждый день я съедал круглую семисотграммовую буханку черного хлеба «Столичный». Скажу вам, это – вкусный и питательный продукт, с успехом поддерживавший мое существование в течение нескольких лет, так как ни на что другое у меня денег не было.
Такая диета не вредила моему здоровью – я был худ, но бодр, и ничем не болел, даже не простужался. Но меня угнетало ее однообразие, из-за чего мне постоянно хотелось какой-то еды из прошлой жизни. В воображении вдруг, непрошенные, возникали то тарелка, наполненная густыми щами, то крупные, душистые котлеты с гарниром из обильно политого растительным маслом картофеля.
Иногда меня выручал счастливый случай. Как-то я увидел прислоненный к мусорной урне полиэтиленовую сумку. Заглянув в нее, я увидел перемешанную со скорлупой жидкую яичную массу: кто-то уронил сумку с десятком яиц на землю, яйца разбились, и незадачливый хозяин выбросил протекавший пакет. Поместив находку в другую, герметичную полиэтиленовую сумку, я, быстро придя домой, приготовил себе поистине царскую яичницу из десяти яиц, и тут же всю ее с аппетитом умял.
В другой раз, идя по одному из арбатских переулков, я вдруг увидел, что посередине тротуара лежит четвертушка пиццы. Она выглядела так, как будто только что ее аккуратно сюда положили: ни на ней, ни на тротуаре не было ни малейших следов, которые бы остались, если бы она откуда-нибудь выпала. Я быстро оглянулся - поблизости ни души; подозрение могли вызывать лишь настежь раскрытые окна бельэтажа соседнего дома (стоял жаркий июльский день). Возможно, за мною из глубины комнаты наблюдал человек, оставивший пиццу на тротуаре. Но мне было все равно: быстро нагнувшись, я схватил пиццу, засунул ее в сумку, и стремительно ушел. Коли уж я так поступил, было бы разумно, придя домой, пиццу предварительно обжарить или хотя бы опалить над огнем. Но отложить удовольствие не хватало сил; отойдя на приличное расстояние от места находки, я пиццу вынул, тщательно отряхнул, обдул, и мгновенно сожрал.
Не всегда все заканчивалось столь же благополучно. Однажды я заметил, что около фруктовой палатки валяются очень приличные, едва тронутые гнилью, крупные красивые персики. Но при первой попытке поднять хотя бы один из них, из палатки выскочила азиатского вида карга, и начала истошно орать, чтобы я немедленно убирался. Я начал обходить палатку сзади, заметив там еще несколько очень приличных персиков, но карга громкими криками преследовала меня, пока не был вынужден уйти.
Об этих случаях я рассказываю для того, чтобы поделиться уникальным опытом, без которого любая жизнь останется неполной.
Читатель может с негодованием заявить, что здоровый мужик мог бы, проявив инициативу, найти способ заработать. Конечно, я об этом думал все время, имея перед собой пример других. Но все, кого я знал, занимались торговлей, к которой у меня не было никаких способностей.
Когда в 1994 г. Смерть унесла отца, то на его похороны пришлось занять деньги у знакомых. Чтобы вернуть долг, я решил продать некоторые отцовские вещи. Мать доставала для него дефицитную импортную одежду. Часть ее оставалась совсем неношеной, и представляла известную коммерческую ценность. Теперь все выходные дни я проводил на Тимирязевском вещевом рынке. Та зима была холодной: я надевал на себя кучу одежды, но через четыре – пять часов, казалось, промерзал насквозь; все время хотелось писать, но деньги на платный туалет приходилось экономить. На дневной билет, дававший право торговли, и стоивший десять - двенадцать долларов, у меня денег не было, поэтому я торговал «зайцем», постоянно оглядываясь, не идут ли охранники, свирепого вида мужики, с которыми было лучше не связываться . Приготовленные для продажи вещи были сложены в рюкзаке. Вынув одну из них, и держа на виду перед собой, я, притоптывая, чтобы окончательно не замерзнуть, пытался привлечь к моему товару внимание прохожих. Понаблюдав за тем, как я уже третий час подряд не могу толкнуть австрийские зимние мужские сапоги, надо мной сжалилась одна из торговок, по виду, средних лет грузинка. «Ты так и за месяц ничего не продашь!» - сказала она мне – «Смотри, как надо: - Сапоги зимние, из Австрии, натуральная кожа, легкие, мягкие (тут она несколько раз согнула их в разных направлениях), всего за двести пятьдесят тысяч (рублей – прим авт.), последнюю пару отдаю за двести тысяч!» - закричала она, подняв сапог над головой. Через десять минут сапоги были проданы; она передала мне деньги, явно демонстрируя, что не претендует на проценты от сделки. Спасибо, носатая жительница Кавказа! Благодаря тебе я отношусь к твоим землякам терпимее, чем другие мои соотечественники. Но данный мне урок остался втуне: горбатого могила исправит.
К своему новому скудному образу жизни я как-то приспособился, но когда начались задержки зарплаты, моя хрупкая экономика была готова обрушиться. С квартплатой можно было повременить, но покупка месячного проездного билета превращалась в неразрешимую проблему. Чтобы хоть как-то помочь с проездом, нам выдали справки – отпечатанные на машинке полоски бумаги, где сообщалось, что имяреку задерживают зарплату за три месяца. Всякий раз, когда при входе в метро приближался к турникету, мое сердце начинало сильно биться – пропустят, или остановят? Но контролеры, - кто отводя глаза, а кто с выражением молчаливой враждебности всякий раз меня пропускали. Так продолжалось несколько месяцев – справка вытерлась, измялась, и стала похожа на тряпку, когда однажды при попытке пройти в метро на контроле меня не остановил строгий усатый милиционер, выпаливший: «Метрополитен – не благотворительная организация!» На это возразить было нечего, я пешком отправился на следующую станцию, где меня пропустили, но я понял: справка больше не поможет. Нужно было искать какое-то другое решение. Проблему проезда на дачу я давно решил путем покупки месячного билета выходного дня. Когда срок его годности истекал, я, как мне казалось, искусно подделывал месяц, а то и год. Но и здесь бывали сбои: как-то ревизор, женщина средних лет, возмущенно промолвила: «уберите это, просто скажите: у меня нет денег на проезд». Этим разоблачением я был просто потрясен: я считал, что моя подделка выполнена безупречно. Хорошенько запомнив эту женщину, больше я ей билет не показывал. А другие ревизоры против моего билета не возражали.
С городскими проездными документами такой номер не проходил: в разные месяцы они различались цветом. И тогда оставалась последняя возможность: купить пенсионное удостоверение. Фальшивые документы в метро продавались на каждом шагу, но всякий раз что-то меня в последний момент от покупки удерживало.
Я выкручивался при помощи своей обширной библиотеки, которую собирал последние двадцать лет. Сначала меня выручал «Саша – Китаец», рослый интеллигентного вида молодой человек с азиатским разрезом глаз, державший книжный лоток на Новом Арбате, возле телеграфа. Он покупал у меня книги за половину той цены, на которую рассчитывал. Но вскоре он со вздохом сказал мне, что собрания сочинений Мопассана и Валишевского купить у меня не может – изменилась рыночная конъюнктура. Тогда я решил попробовать толкнуть эти собрания в электричке Ленинградского направления, в которой до станции Крюково ездит вполне московская публика. С первого же раза я загнал оба собрания! Когда я сказал Саше – Китайцу, сколько мне за них удалось выручить, он поздравил меня с большой удачей. Теперь, когда подходило время покупки проездного, я набирал большую сумку книг, и в выходной день ехал на Ленинградский вокзал. Сев в хвостовой вагон электрички, я шел по вагонам к его голове. Всякий раз, входя в салон, я громким голосом произносил: «Книги недорого!» При звуке моего голоса головы всех пассажиров синхронно вздрагивали – это было чисто рефлекторное движение, но оно наблюдалось всегда, и видеть его было мучительным – скольких людей я побеспокоил. Дальше я медленно проходил между рядами, произнося имена авторов и названия художественных произведений. Реакция была самой разнообразной: большинство пассажиров не обращали на меня внимания; некоторые меня подзывали и с интересом рассматривали книги, а, ознакомившись с ценами, делали покупки, некоторые, брюзгливо перебрав содержимое моей сумки, ничего не покупали, но я потом кое-каких книг не досчитывался. Я совершил немало поездок до Крюково и обратно, которые иногда сопровождались неожиданными комментариями. Вот некоторые из них.
Комментарий первый. Один мужик, глядя мне в глаза, заявил, что мое занятие – плохо завуалированная форма нищенства.
Комментарий второй. В тамбуре ко мне подошел «коллега», торговавший вразнос детективными романами и фантастикой. «Слушай» - сказал он – «у нас тут своя компания, и нам чужаки не нужны. Проваливай, и чтоб я тебя больше здесь не видел, не то выкинем из тамбура на ходу поезда». «У меня другие, чем у тебя, книги» - возразил я. «Вижу; все равно ты мне мешаешь, проваливай!» Я, конечно, не послушался, но стал осторожнее, всякий раз предварительно осматриваясь по сторонам.
Комментарий третий. Однажды меня к себе подозвал один из пассажиров. Он сказал: «Мне нужно продать большую библиотеку. Мы могли бы с вами договориться?» Я отказался, но был польщен: во мне увидели профи. Значит, я не так уж безнадежен в ныне столь почетной профессии торговца: просто мне следовало правильно выбрать торгуемый товар!
Комментарий четвертый. Как-то мне пришлось отправиться на торговлю в будний день. Когда я по окончании рабочего дня забирал сумку с книгами из нашей камеры хранения, меня там увидел Палкин. «Что это у тебя за книги?» - поинтересовался он. «Это книги на продажу» - ответил я, не уточняя, где я их собираюсь продавать. «Так ты продаешь свои книги? Почему?» - удивился он. В ответ я лишь пожал плечами: мол, и так ясно. В глазах Палкина я увидел искреннее сочувствие, о способности к которому его никогда даже и не подозревал. Надеюсь, что на Страшном суде этот случай ему зачтется.
Мое незавидное материальное и общественное положение если и повлияло на мировоззрение, то только в сторону дальнейшей радикализации моих праволиберальных взглядов. В связи с этим мне вспоминается один любопытный случай.
Как-то на Тверской, около книжного магазина «Москва», меня окликнул элегантно одетый молодой человек. Присмотревшись, я признал в нем Женю Слюнькова, некогда, еще в советские времена работавшего у Кворуса. (Бывший Первый секретарь Компартии Белоруссии приходился ему дядей, но он никогда не заносился, и держался скромно). Женя расспросил меня, как идут дела на предприятии и о том, как сложились судьбы его бывших сослуживцев. Рассказав ему все, что знал, я спросил: «Ну, а Вы-то чем занимаетесь?» «Бизнесом» - ответил он – «я сюда как раз по делам заскочил» - сказал он, кивнув на стоящую у тротуара весьма приличную иномарку. «А Вы не боитесь? Сейчас бизнесом заниматься опасно – кругом бандиты» - спросил я. «Не боюсь, я вооружен» - важно ответил мой собеседник. «Пистолетом или автоматом?» - спросил я с деланным почтением. «Нет, у меня всегда при себе электрошокер». – сказал он, скромно потупившись. «Как Вам нравится то, что эти мерзавцы сделали со страной?» - перевел он разговор на политику. Здесь мы вступили в ожесточенный спор, в ходе которого я, сверкая глазами на бледном от недоедания лице и жестикулируя руками, выглядывающими из до бахромы обтрепанных рукавов, доказывал преимущества капитализма холеному, одетому с иголочки, солидному и благополучному стороннику советского социализма.

Было бы неправильным сказать, что моя жизнь была безрадостной. Я нашел способы сохранить для себя то, что придает ей ценность. Распространившееся среди интеллигенции безденежье компенсировалось появлением множества совершенно бесплатных мероприятий. В доме звукозаписи на Малой Никитской и в доме Композиторов в Брюсовом переулке я посещал фестивали авангарда классической музыки, где слушал музыку Э.Денисова, Пярта, Кейджа, Ксенакиса и других. В музее Музыкальной культуры на улице Фадеева я посетил цикл семинаров музыковеда Чаплыгиной, посвященных Штокхаузену, Веберну и другим. В институте имени Гете на Ленинском проспекте можно было  в полном объеме охватить  феномен с нового немецкого кино (Вендерс. Херцог, Фассбиндер, фон Тротта и др.) Все это мне не стоило ни копейки – даже программки были бесплатны. В институте им. Гете я лично познакомился с замечательным русским писателем Григорием Петровым, создателем своеобразного авторского городского фольклора.
Благодаря все тем же билетам выходного дня я продолжал обследовать архитектурные памятники Подмосковья – вот только денег на вздорожавший местный автобус у меня не было, и приходилось много ходить пешком, иногда по двадцать километров в день.

В те времена мне часто снились сны. Почему-то в большей их части я совершал длительные междугородные поездки на бесконечных поездах. Вернее, я не столько ездил, сколько на них опаздывал. Часто случалось, что поезд только что тронулся – достаточно сделать несколько шагов и ухватиться за поручни, но ноги почему-то совсем отказывались двигаться. Или я делал пересадку на каком-то полустанке, и не мог найти свой поезд, лихорадочно бегая вдоль бесконечных туннелей, образованных стоящими рядом товарными и пассажирскими составами, которые вдруг начинали двигаться, угрожая подмять меня под себя. Или я с огромным трудом пробирался по поезду, заполненному то ли спящими пассажирами, то ли мертвецами в безуспешных поисках своего места, где я оставил свой багаж, по пятам преследуемый то ли ревизорами, то ли бандитами. Зато как приятно было, проснувшись в холодном поту, осознать, что все это тебе только приснилось!

Однажды бес попутал меня совершить безрассудный поступок. Меня по-прежнему мучила проблема проезда городским транспортом: проездной билет стоил баснословно дорого. В тот день у меня были деньги на его покупку, и передо мной в который раз стояла дилемма: купить билет на месяц, или за ту же сумму приобрести фальшивое пенсионное удостоверение, которое решит проблему проезда «навсегда». На этот раз, подходя к молодой женщине, которая всегда продавала документы на одном и том же месте в переходе между станциями «Охотный ряд» и «Театральная», я, наконец, решился. Когда до нее осталось метра три, меня вдруг обогнал милиционер, подошел к женщине и велел ей следовать за ним. Мне бы догадаться, что милиционер был послан моим Ангелом – хранителем, и одуматься, но, раз приняв решение, я не был намерен отступать. Я направился в другое место, где всегда торчали торговцы фальшивками, но сейчас там было пусто. Ангел – хранитель подал мне второй знак, но я по-прежнему не внемлел. Наконец, в переходе на Таганской я увидел старуху, похожую на Бабу – Ягу. В руках она веером держала набор самых разных документов. Ее облик был третьим знаком моего Ангела – хранителя, но я к нему тоже не прислушался. Продав мне пенсионное удостоверение, старуха сказала вслед: «Заполните фиолетовыми чернилами». То, что я должен был его заполнять, меня неприятно удивило: я считал, что в фальшивом документе должна стоять чья-то чужая фамилия, чтобы на вопрос: «откуда вы это взяли?» – я мог ответить: «нашел». Придя домой, я вспомнил о фиолетовых чернилах только тогда, когда выдуманную фамилию написал  чернилами синими. Но на следующий день все сошло гладко, и далее продолжалось настолько великолепно, что я потерял всякую бдительность.
Наконец, когда  десять месяцев спустя, летом, в автобусе, едущем к станции метро «Речной Вокзал», я, как ни в чем не бывало, предъявил свое удостоверение, контролер, забрав его, сказал: «Это фальшивка. Выйдите с нами из автобуса, или мы вас доставим в отделение милиции станции метро». Рядом со мной стояли трое здоровых молодых парней, которые, бесспорно, могли бы меня доставить куда угодно. Я повиновался. Парни весело расхохотались: «за сегодняшний день это третий». Когда мы вышли из автобуса, они объяснили мне сложившуюся ситуацию. Из милицейского справочника, который они мне показали, следовало, что за использование фальшивых документов мне светит до года ИТР (исправительных трудовых работ). Чтобы от этого откосить, по их словам, милиция берет пятьсот баксов, они же согласны всего на триста. «У меня нет денег» - сказал я выворачивая бумажник. «Мы согласны приехать к вам домой». «Там тоже нет» - сказал я. «Займете у соседей. Поймите, вы попались. Как-нибудь попадусь я, но теперь попались вы, так извольте платить, или мы вас сдадим в милицию!» - сказал главный, высокого роста мужик лет тридцати, физиономией сам похожий на мента. Он хорошо разбирался в способах запугивания своих жертв. Я был готов согласиться на все, лишь бы не попасть в руки милиционеров. «Я живу далеко, в Новогиреево» - сказал я. «Мы не торопимся, и готовы поехать вместе с вами куда угодно». - «Как?» - «Мы сейчас найдем для вас машину» - ответил главарь. Они нашли шофера, согласившегося отвезти нас за сто тысяч. В пути мои пленители угрюмо молчали, поддерживая у меня состояние нависшей угрозы.
Приехав, мы поднялись ко мне домой. Войдя в комнату, чтобы достать деньги из тайника, я прикрыл за собою дверь, оставив своих спутников в прихожей. Они не сопротивлялись. Я вышел к ним с деньгами. «У меня есть только восемьсот тысяч» . «Это – только половина того, что нам причитается» - жестко сказал главный – «Мы отсюда не уйдем, пока не получим остальное». «Оставайтесь, у меня все равно больше нет» - сказал я, с беспомощным видом разведя руки. Тут я понял, что позволил загнать себя в очень уязвимое положение: я отдал себя в руки троих здоровых мужиков, которые могли сделать со мной, что угодно. Но здесь мне, наконец, повезло: один из троих, по виду – студент – предложил полученными деньгами ограничиться. Он был даже готов отказаться от своей доли добычи. Не знаю, что было причиной – бедняцкий облик моего жилища или сложенные повсюду стопки книг, но он проникся ко мне сочувствием. Главарь пытался возражать, но, так как «студент» настаивал на своем, под конец нехотя согласился. «А это вам» - сказал он, при выходе вернув мне фальшивое пенсионное удостоверение. К этому он добавил: «По вашей манере себя держать я сразу понял, что деньги у вас есть».
Так я получил важный урок: чтобы безнаказанно нарушать закон, требуется навык. Я еще легко отделался: отнятая у меня сумма как раз равнялась десятимесячной экономии на проездных билетах, то есть, я «вышел в ноль».
Гораздо больше, чем недоедание, меня, как старого книжника, терзала проблема приобретения новых изданий. В условиях полной свободы издательской деятельности каждую неделю выходили десятки наименований книг, о которых раньше невозможно было и мечтать, и обходиться без которых было мучением. Купить их можно было, только продав какие-то другие свои книги. Отбирать книги для продажи было настоящим испытанием: я помнил и любил каждую из них. Продавать их приходилось по дешевке: чтобы купить одну новую, приходилось отказываться от пяти – шести старых. На память приходит один сюжет.
 
Закат Европы

Ситуация приняла по - философски законченный облик. Тезис: наконец-то, в русском переводе вышел первый том шпенглеровского «Заката Европы». Антитезис: на его покупку у меня нет денег, и, более того, их появления в обозримом будущем не предвидится. Синтез: я предельно несчастен.
Итак, я стою в частном книжном магазинчике в деревянной избушке в Казачьем переулке, и в тоске ласкаю пухлый том в черном переплете. «Закат Европы»… Ссылки на этот трактат довольно часто попадались в прочитываемой мной литературе, но они меня как-то не цепляли, пока я не набрел на одну работу о Густаве Малере и его Восьмой симфонии. В ней автор довольно подробно изложил концепцию Шпенглера, и связал с ней настроение поздних малеровских симфоний. Работа была написана талантливо, и с тех пор я заболел Шпенглером, который теперь стал ассоциироваться с любимым композитором. Желание прочесть «Закат Европы» превратилось в мечту. Теперь предмет мечты – в моих руках, но он мне недоступен. Невозможность тотчас же погрузиться в вожделенный текст вызывает ощущение почти физической боли: так же, наверное, чувствуют себя наркоманы во время ломки. В совершенно расстроенных чувствах я выхожу из магазина; ощущение несчастья - нестерпимо. Продать что-нибудь из своих книг быстро не получится, и пока я буду этим заниматься, «Закат Европы» вполне могут распродать; потом его ищи – свищи! Остается единственный путь: деньги на покупку нужно найти на тротуаре.
Такая возможность вовсе не выглядела фантастичной. Однажды, где-то около полутора лет назад, (дело было зимой), я шел по одному из арбатских переулков. Мой рассеянный взгляд упал на мятую бумажку, уносимую холодной поземкой. Она была что-то напоминающего зеленого цвета. Я догнал ее, озираясь, быстро поднял, и сразу положил в карман. Вынуть ее я решился только дома. Расправив, убедился: это были сто долларов США. Оставался один важный вопрос: не фальшивая ли она? С бьющимся сердцем я пошел в обменник, где и получил, кажется, пятьсот тысяч тогдашних рублей. Их мне хватило на покупку маленького телевизора, и что-то еще осталось на еду. Во второй раз десятитысячная купюра лежала на тротуаре в Камергерском переулке. Меня поразило, что никто из многочисленных прохожих, кроме меня, ее не заметил.
Итак, вперед! Взгляд сканирует тротуар и край мостовой, я иду по Полянке по направлению к Серпуховской площади. Ничего, кроме каких-то бумажек, окурков, засохших листьев и серой, под цвет асфальта, пыли. На Серпуховской площади народу так густо, что под ноги можно даже и не смотреть: здесь упавшие деньги не могут остаться незамеченными. Поворачиваю на Ордынку, хищно всматриваюсь в лежащий передо мной асфальт. Ничего; не попадается даже никакой мелочи, только окурки и пыль, пыль, пыль… Дохожу до метро «Третьяковская», перехожу улицу, иду назад по другой стороне. Около аптеки валяются несколько использованных шприцов, в Маратовском переулке попался почти целый банан, но его очищенная от кожуры поверхность густо покрыта грязью. Сглотнув слюну, поворачиваю на Пятницкую улицу. Шариковая ручка, пояс от дамского платья, растоптанная карамель, пластиковая бутылка – вот самые заметные из повстречавшихся предметов. Никаких денег. Вот Балчуг, поворачиваю на Овчинниковскую набережную, иду вдоль канала до Озерковской. Асфальт неровный, сильно растрескавшийся. Машинально, как когда-то в далеком детстве, стараюсь не наступать на трещины. Несколько раз попадаются желтые сферические разъемные коробочки из пластика, в которых упаковывают дозу наркоты, но денег, даже совершенно обесценившихся монеток, не встречается. Сворачиваю в Большой Татарский переулок. Здесь малолюдно, на всем печать заброшенности; тротуар давно не метен. Попадаются отдельные скопления грязи, осмотр которых требует большего внимания. Использованные презервативы, чей-то разорванный и очевидно выпотрошенный бумажник, пуговицы, зажигалки, конфетные обертки, газеты. В глазах от напряжения начинает жечь, смотрю на часы. Прошли почти два часа, и никаких результатов. У меня появляются первые предчувствия, что, по крайней мере, сегодня мне придется обойтись без Шпенглера. Вероятность найти деньги как никогда близка к нулю. Перейдя через Лужниковскую, выхожу в 1-й Новокузнецкий переулок – хорошо мне знакомое место. Здесь в семье родителей я прожил двенадцать лет, до самого начала моей самостоятельной жизни. Может быть здесь, в близких для меня местах родные Лары и Пенаты мне помогут? Вот мой дом, некогда построенный священником расположенной рядом церкви Спаса на Болванах; выглядит он так же, как и тридцать лет назад – довольно неказисто. Окна нашей квартиры смотрят безучастно, как бы говоря: «оставь надежды». Но я не сдаюсь, с удвоенным рвением обыскивая тротуар и мостовую. Но взгляд, достигнувший почти вещественной концентрации, рикошетом бьет по глазам.
Ужасно усталый, раздавленный чувством постигшего меня поражения я отправляюсь домой.
Через пару недель я, конечно, купил и прочел «Закат Европы», Ожидания меня не обманули, это действительно, как оказалось, великая книга, впечатление от ее прочтения тогда было очень сильным, но, все-таки, по прошествии лет, с понятием «Закат Европы» у меня ассоциируется не печальное и ностальгическое видение увядающей великой цивилизации, а нескончаемое зрелище грязного, серого, заплеванного асфальта.

Глава двадцатая

Диссер

В девяносто пятом году предприятие представляло собой зрелище, именуемое «мерзость запустения». Темные, тускло освещаемые коридоры, всюду пыль и грязь, туалеты загажены, зимой температура воздуха градусов десять. В производственных помещениях, когда-то заполненных работниками, видны отдельные небольшие группки рабочих, выполняющие заказы нескольких малых предприятий. Бросается в глаза безлюдье: кто-то ушел совсем, другие, нашедшие заработок на стороне, на работу просто не ходят – делать все равно нечего. Но безлюдье обманчиво – если пройти по комнатам, в каждой из них обнаружатся по один – два человека из тех, кого выкурить можно только сильным ядохимикатом.

То, что на «Цикламене» дела обстоят еще не самым худшим образом, я понял, побывав на «Флагмане». Огромное предприятие просто встало. Всех работников отправили в принудительный отпуск. В многоэтажном здании отапливался только этаж, на котором располагалась дирекция. Начальник отдела Филин принял меня в своем промерзшем кабинете в лыжном костюме. «Я так одет не для форсу. Мы сдали наш испытательный зал под склад, и я там разгружаю машины. Ты только не подумай, что меня опустили» - сказал он с кривой усмешкой – «получить такую работу – большая честь, которой я удостоился, как начальник крупного отдела».

Как раз в это сумеречное время произошло неожиданное событие. В дверь моей комнаты, одинокой берлоги, куда я забился, давно всеми напрочь забытый, тихо постучали. Это было непривычно, и поэтому меня встревожило. Открыв дверь, я увидел перед собой Доната Митрофановича Петровского, председателя нашего Ученого Совета. У меня сразу начало подниматься настроение: весь облик этого полноватого, но неизменно подтянутого блондина излучал деловитое спокойствие и оптимизм, небольшие светлые глаза смотрели на меня из-за стекол очков доброжелательно и подбадривающее. Своим присутствием Петровский сразу осветил мое хмурое помещение.
Обладая ясным, непротиворечивым, картезианским видением мира, Петровский был на нашем предприятии самым ярким представителем когорты ученых. Казалось, Петровский представляет самый Дух Науки: у него все всегда было продумано до конца . Кроме того, он отличался редкостным человеколюбием, сделав на нашем предприятии много добрых дел. Достаточно вспомнить участие, которое Петровский принял в судьбе нашего сотрудника Шорина, тяжело заболевшего, и попавшего в очень сложное положение.
Донат Митрофанович великолепно поставленной речью кратко изложил мне, с чем явился. «Ученый Совет простаивает; это удобное время для защиты диссертации. Вы выполнили крупную разработку. Наверняка у вас имеются результаты, которые можно сформулировать, как научные положения. Я предлагаю Вам свою помощь не только советами, - вы, также, сможете воспользоваться моими связями для получения всех необходимых отзывов. Более того, я берусь убедить Ученый Совет, чтобы вам дали возможность защитить диссертацию в форме научного доклада».
Поблагодарив Петровского, я задумался. С одной стороны, я всегда считал, что должен обрести ученую степень. С другой стороны, Совет простаивал по понятной причине: кандидатская степень, в советское время определявшая уровень зарплаты, теперь потеряла свое былое значение, оставшись лишь неким знаком престижа. Но престиж – тоже немалая ценность, даже если он имеет значение в очень узком кругу. Наконец, предложением такого человека, как Петровский, было невозможно не воспользоваться. Когда я спросил Мезенцева, как он отнесется к моей попытке защитить кандидатскую диссертацию, он мое намерение поддержал.
Диссертация, включавшая четыре научных положения, вся базировалась на «Сколопендре». Последняя настолько удалилась от мейнстрима, что мне не нужно было ни с кем межеваться: я шел по целине. Составление текста доклада и автореферата прошло быстро и без труда.
В моей биографии не было предприятий, которые были бы выполнены с такой легкостью, как подготовка к защите диссертации. В этом была заслуга Петровского: я просто скрупулезно выполнял все его советы. Ссылка на него открывала мне многочисленные двери, через которые нужно было пройти к намеченной им цели.
Наконец, все отзывы на реферат были получены; с докладом по работе я выступил только в своей alma mater, в университете, так как моим официальным оппонентом был физфаковский профессор Рогинский (меня выслушали внимательно, но вопросов задали мало – тема диссертации была далека от университетских интересов). Наступил день защиты. Я был во всеоружии: собственноручно выполненные плакаты были безукоризненны, текст выступления выучен; вполне приличный костюм сохранился из прошлой жизни, а самообладанием я с избытком обзавелся за двенадцать лет разработки.
Защита прошла гладко и немного торжественно, так как состоялась после большого перерыва в деятельности Совета. Даже Фонарев сказал про меня несколько одобрительных слов. После голосования черных шаров в урне не оказалось.
В условиях тотального обнищания (чуть не сказал «военного времени») банкет позволялось не проводить, но я использовал весь свой резерв (около 25 долларов) на покупку нескольких бутылок Кинзмараули и незамысловатой закуски, чтобы в тот же день отметить защиту в моей комнате.
Через полгода я получил диплом, который с тех пор согревает мне душу, лежа на дне ящика моего письменного стола. С этого момента в моей судьбе мало-помалу стал намечаться некий положительный тренд. Спасибо Вам, Донат Митрофанович!

УИК

Моя деятельность на электоральном поприще началась по случайной причине. Я уж не упомню, что это были за выборы, но в день голосования я обнаружил в своем ящике кипу коммунистических листовок. Придя на свой избирательный участок, я и там натолкнулся на нескольких коммунистических активистов, в нарушение законодательства в день выборов занимавшихся агитацией за своего кандидата. Меня это возмутило, и я поехал сообщить об увиденном в штаб Демократической России, располагавшийся тогда в здании, ныне занимаемом Советом Федерации. Меня встретили благосклонно и, снабдив удостоверением наблюдателя, направили на мой же избирательный участок. Прибыв туда уже в середине дня, я увидел, что к тому времени активность коммунистов уже прекратилась. Но я остался на участке до окончания подсчета голосов, то есть до глубокой ночи. Когда я на другой день рассказал о своей электоральной активности на работе, мне предложили занять ставшую вакантной должность председателя участковой избирательной комиссии, формировавшейся на базе нашего отделения. В противном случае она должна была отойти единственному претенденту – красно-коричневому Мурашкину, презиравшему и ненавидевшему само это слово - Демократия. Пришлось согласиться. Я ввязался в электоральную деятельность из-за своей идеологической ангажированности, но оказалось, что деятельность председателя УИК с идейными вопросами почти не связана, что эта должность – чисто хозяйственная. Я стал руководителем предприятия с численностью в полтора десятка человек, образованного на определенный срок с четко установленной целью – организовать процесс голосования жителей нескольких московских домов (около двух тысяч человек). По завершении работы я распределял между сотрудниками этого предприятия сумму, выданную государством на оплату их труда. За результат работы и за соблюдение при ее выполнении всех связанных с ней законов и правил всю ответственность нес я. Работа была несложной, но очень хлопотной. Она неплохо оплачивалась – вот только что была эпизодической. Председателем УИК я проработал 8 лет; лучше всего мне запомнились президентские выборы 1996 года.
Что вынес я из своего опыта участника электорального процесса?
Во-первых, как профессионал, я не верю причитаниям о массовых фальсификациях на выборах; они просто невозможны (по крайней мере, в Москве). Пусть мне объяснят, как можно «подсыпать бюллетеней» под неусыпным оком десятка дотошных и горластых наблюдателей. Напротив, председатель УИК временами беззащитен против провокаций со стороны оппозиции – когда это случалось, вышестоящая, территориальная избирательная комиссия могла его просто «сдать».
Во-вторых, я приобрел интересный опыт общения с большим количеством народа и могу им поделиться. В день выборов первыми о себе заявляют оппозиционно настроенные избиратели. С каменными от ненависти лицами они являются на участок за пятнадцать минут до его открытия – так им не терпится бросить в урну свой бюллетень – и начинают, скандаля, требовать, чтобы их впустили внутрь. Даже присутствие с ними в одном помещении вредно для здоровья. К счастью, к десяти утра этот контингент иссякает, сменяясь более адекватными людьми.  Сторонники действующей власти преобладали во второй половине дня, и это была обычная, нейтральная публика. Среди нее иногда встречались совсем не равнодушные люди. С горящими глазами они меня умоляли разрешить им проголосовать за своего отсутствующего родственника по специально для этого оставленному паспорту. Чтобы быть более убедительными, они шепотом мне сообщали, что будут голосовать за Ельцина. Против такой одержимости я устоять не мог, и, так как это было категорически запрещено, чтобы не компрометировать своих товарищей по комиссии, сам включал отсутствующего избирателя в список и выдавал его родственнику бюллетень. Честное слово, на моем участке это был единственный тип нарушения. Был еще один случай, о котором я не могу не рассказать. Меня бомбардировали звонками соседи одной больной старушки, которая просила непременно дать ей возможность проголосовать на дому. С заявкой она опоздала – в дом, где она жила, специальная команда уже ходила. Соседи настаивали на нашем визите, говорили, что старушка очень переживает, что не сможет проголосовать. Тогда, захватив с собой одного из наблюдателей, я отправился к ней с урной сам. Дверь открыли соседи, дежурившие у постели больной. Жилище представляло зрелище крайней нищеты. Старушка действительно была очень плоха, увидев нас, она расплакалась от счастья, что все-таки сможет проголосовать. Она проголосовала за Ельцина…

Жизнь налаживается

Мои доходы увеличились после того, как Мосолов стал снабжать меня материалами для перевода с английского. Переводами технических текстов он занимался еще с советских времен, а теперь он был постоянным сотрудником одного из частных бюро переводов. Работа хорошо оплачивалась, но в ней были две трудности. Во-первых, переводимые тексты преимущественно относились к нефтепереработке – области техники, в которой я не разбирался. Во-вторых – работу нужно было выполнять очень быстро – максимум за неделю. После получения текста объемом несколько печатных листов я переходил на режим с продолжительностью сна 3-4 часа в день. Дома, где у меня компьютера не было, я мог делать только подготовительную работу. Основная работа – набивка текста – делалась на служебном компьютере, так что с работы я уходил не раньше одиннадцати часов ночи. Это был поистине каторжный труд, но получив благодаря Мосолову устойчивый дополнительный заработок, я почувствовал себя много увереннее. Тем не менее, как только мне увеличили зарплату, я от переводов отказался  - я был уже слишком стар для такой работы.
В моей переводческой практике самой интересной оказалась работа, которую заказал Мосолову один новый русский. Предстояло перевести изданный кустарным способом пухлый том, автором которого был  некий англичанин, аттестовавший себя как изобретателя летательного аппарата, действующего по принципу антигравитации. Помимо запутанных чертежей, нечетких фотографий предполагаемого аппарата и нарочито туманных объяснений его принципа действия, здесь приводились многочисленные выдержки из школьных учебников физики и справочной технической литературы. Все эти материалы перемежались фрагментами подробного жизнеописания автора, начиная от раннего детства, и кончая сегодняшним днем (что-то вроде текста, который вы сейчас читаете, только отличающегося подробными экскурсами в сферу секса). Мы взялись его переводить частями. Работая над первой частью, я тщательно переводил все, что относилось к технической стороне дела, а автобиографию давал в кратком изложении. В таком виде текст обретал известную респектабельность, которой недоставало в оригинале. Расплачиваясь за первую часть работы, Мосолов сказал, что заказчик доволен: он собирается заняться реализацией содержащихся в тексте идей в своем бизнесе. Вот только он просил все переводить полностью, не прибегая к сокращенному изложению. Какие проблемы? В следующей части книги фрагменты автобиографии я перевел как беллетристику, даже дав стихотворный перевод поэтических отрывков. И что же? Теперь несерьезность оригинала дошла до заказчика, и он отказался от своего намерения, не заплатив даже за вторую, выполненную часть сделанной работы. Честность нас подвела. Чтобы сохранить выгодный заказ, нам следовало бы приукрасить текст, придавая ему наукообразный вид.

Между тем министерство, кажется, решилось, наконец, профинансировать работы по совершенствованию «Бересклета», и нам удалось изготовить четыре комплекта деталей модифицированного прибора. Значение порученной мне работы возросло, и Мосолов начал мне выплачивать через «Геру» дополнительную зарплату – «лимон» . Теперь моя суммарная зарплата сразу увеличилась в четыре раза!
За этим последовал вызов нас с Мезенцевым к Матюшина. Последний договорился о заключении контракта с Министерством Энергетики США  на сумму $100000 с целью разработки и поставки мощного мегатрона. «Вот он теперь кандидат наук» - кивнул он в мою сторону – «так и поручим ему эту работу».
При заключении контракта американскую сторону представляли приезжавшие к нам выходец из России обладатель Green Card Мишулин, работавший в Силиконовой долине, и сотрудник Университета Беркли Корлетт, по происхождению англичанин. Наведя у себя в отделении маломальский порядок, мы устроили им экскурсию на наш испытательный стенд. Наконец, контракт был согласован и подписан .
Поставить заказчику мы собирались один из «Бересклетов», так что моя работа над контрактом сводилось к составлению множества  документов на английском языке, чем я и занялся. Параллельно я вел работу по основательной модернизации «Бересклета», на фоне которой ведение деловой переписки с Америкой было приятной гимнастикой ума.
В день нового, 1998 года скоропостижно скончался Матюшин. Директора – Дымова – назначили со стороны, Мезенцев стал зам. директора по науке. Вместе с тем он фактически остался начальником четвертого отделения, т.е. после того, как образ Мезенцева накрыл собою весь «Цикламен», для сотрудников четвертого отделения он по-прежнему вписывался в наследственную адамантовскую раму, так как многократное увеличение его масштаба компенсировалось его столь же значительным отдалением от нас. Вскоре стало вполне очевидно, что столь естественный процесс отдаления восходящего начальника от своих старых подчиненных не распространялся на сотрудников «Геры». Это было связано с тем, что структурная основа «Геры» имела существенно иной характер, чем, хотя и авторитарная, но все же рационалистическая, светская матрица Адамантовского четвертого отделения. «Гера» обрела все черты социума, на всех языках мира именуемого как «еврейское предприятие» (the jewish enterprise, das j;disch Unternehmen, l’entreprise juif), которому присущи черты патриархальной семьи. Примерами являются банкирский дом Ротшильда, оркестр Бенни Гудмена и еврейская лавочка. Глава «Геры» был связан с ее насельниками такими крепкими эмоциональными узами, что отдаление уже стало совершенно невозможным: «Гера» вознеслась ввысь вместе с Мезенцевым. Теперь они посматривали на аутсайдеров пренебрежительным взглядом небожителей.

Между тем американский контракт был выполнен – мегатрон сдали Корлетту, упаковали и отправили в Америку. Теперь нам предстояла командировка в Штаты для полного отчета о проделанной работе. Делегация была составлена из Мезенцева, Мосолова и меня.
Для человека, всю жизнь прожившего за Железным Занавесом, выезд за границу представлялся неземным, фантастическим событием. В его ожидании я жил в состоянии постоянного возбуждения, боясь, как бы что-нибудь нашей поездке не помешало (помехи было нетрудно себе представить: эпидемия, землетрясение, всеобщая забастовка в Америке, смена власти в России, да хотя бы просто я мог заболеть,). Каждый шаг был по-своему волнующим: получение загранпаспорта, очередь в американское посольство для сдачи документов на визу, собеседование  в консульстве. Потом были покупка билетов и сборы в дорогу. В эту бочку меда тут и там мне вливали ложку дегтя.

Как-то мне повстречалась коммерческий директор «Геры» Алексеева, двухметроворостая, высокоцивилизованная, прилично выглядящая леди. Изобразив на лице восхищенное удивление, она аффектированно мне сказала: «Кого угодно я могла себе представить отправляющимся  в командировку в Америку, но только не Вас!

Америка

Самое большое воодушевление я испытал, когда в аэропорту Шереметьево одетая в мундир пограничница, буднично проштемпелевав мой паспорт, вернула его мне. От пересечения Государственной границы у меня слегка закружилась голова: это была эйфория осуществления сбывшейся давней мечты.
Потом был перелет через океан, затем океан уперся в берега Гренландии с их фьордами, в которых теснились стремившиеся на океанские просторы в поисках новых «Титаников» айсберги, потом мы летели над оледенелыми плоскогорьями. Через одиннадцать часов полета облачность рассеялась, и мы увидели тихоокеанское побережье США. Еще через час, пристально всмотревшись в расстилавшуюся под нами физическую карту, я различил обширный залив, раскинувшийся по его берегам большой город и перекинутый через пролив, такой узнаваемый, несмотря на его крошечность, мост Золотые ворота.
В аэропорту нас встречал Мишулин. Когда мы отъезжали от аэропорта в Мишулинском комфортабельном, кондиционированном джипе Ford, я вспомнил слова Довлатова, сказанные им в момент первого прибытия в эту страну, что самое удивительное в Америке – это то, что она на самом деле существует.
Едва поселившись в гостинице - вблизи аэропорта, - мы отправились осматривать город. Так как до города было километров тридцать, мы воспользовались “shuttle” – челночным гостиничным автобусом, который должен был доставить нас в любую названную точку города, а потом из нее в определенное время забрать. Убедив своих спутников, что осмотр Сан – Франциско следует начинать с моста Золотые ворота, я сказал шоферу: “Golden Gate”. “Golden Gate?” удивленно переспросил водитель – толстый негр, вытаращив на меня комично округлившиеся глаза со сверкающими белизной белками, потом быстро отвернулся. Тут я начал вслух недоумевать, как можно не знать главную достопримечательность города. “Maybe, you mean Golden Gate Bridge?”  – радостно спросил негр. «Да, а что же еще?» ответил я. Водитель с явным облегчением расхохотался. Оказалось, что “Golden Gate” – крупнейшая на Тихоокеанском побережье военно-морская база США. Американцы были поражены нахрапистостью этих русских, сразу же по приезде потребовавших доставить их на сверхсекретный военный объект, очевидно, с целью шпионажа.
Мост и потрясающий вид, открывающийся  с его середины на залив и на город, оставили неизгладимое впечатление.

Программа нашего недельного пребывания была весьма насыщенной. После знакомства с Сан – Франциско нам предстояло переехать в Силиконовую долину, в Сан-Хосе, чтобы посетить фирму Шенберг, Стэнфордский университет и фирму CTL. Далее была запланирована поездка в Беркли, в университет, где я должен был сделать доклад в лаборатории Лоуренса.
Представившаяся нам картина Америки вызвала впечатление, близкое к шоку – ведь мы собственными глазами увидели Калифорнию, которую Бодрийяр назвал территорией воплощенной Утопии. Представьте себе простирающийся на многие сотни километров край с поистине благословенным климатом, каждый квадратный метр которого заботливо ухожен. Все, начиная от вилл и сверкающих лимузинов, и кончая мостовыми и тротуарами, каждый день тщательно моют мыльным порошком. Небоскребы сверху донизу моют реже – раз в месяц, но все равно они сверкают до рези в глазах. Обильная субтропическая растительность, в том числе повсеместные высокорослые пальмы, тоже кажутся вымытыми с мылом – так блестит их ядовито-яркая зелень. На свежевыкрашенных  одно – двухэтажных домах не видно ни трещинки, палисадники изобилуют розами и другими, подчас экзотическими цветами .
На всех общественных зданиях полощутся звездно-полосатые флаги, иногда по десять и более штук. «Что у вас сегодня за праздник?» - спросил я прохожего, кивнув на развевающиеся полотнища. «Нет никакого праздника, у нас всегда так» - ответил он.
На улицах Сан – Хосе прохожих почти нет – местные жители ездят на разноцветных сверкающих лимузинах. Но малолюдье обманчиво. Стоило только Мезенцеву, изловчившись, поймать бабочку, голыми руками сняв ее с цветка, на котором она медленно поводила роскошными яркоокрашенными бархатистыми крыльями, - тут же рядом, как из-под земли, возникла экологически озабоченная пожилая американка, недвусмысленно выразившая ему свое неодобрение.

В Пало-Альто наибольшее впечатление на меня произвел Стенфордский линейный ускоритель, который предстает в виде следующей вдоль идеально прямой линии глубокой выемки с засеянными травой склонами, имеющей в длину три километра, и простирающейся по обе стороны пересекающей ее по мосту автострады. Сам ускоритель, расположенный под дном выемки, снаружи не виден.
В городок Уотсонсвилль, где располагается фирма CTL, Мишулин нас доставил на своем джипе с использованием чуда дорожной техники – 101 автострады, пересекающей США с Севера на Юг вдоль Тихоокеанского побережья. Все пересечения – на разных уровнях, прямое, ровное, идеально гладкое полотно. И так – на протяжении сотен километров.
CTL – фирма, производящая электронные приборы, расположена в небольшом трехэтажном здании. Общее впечатление таково: фирма использует большое количество оборудования при сравнительно небольшом персонале, который непрерывно занят делом – никто не «бьет балду». Оказалось, что оборот фирмы такой же, как и у «Цикламена», хотя сотрудников в тридцать раз меньше .
На сборочном участке сидели несколько смуглых, полных индейского вида женщин. Увидев, что они работают без перчаток, Мосолов с удивлением обратился к стоящему рядом технологу: «А как же вакуумная гигиена?» «Это на результат не влияет» - небрежно ответил тот. (Тут мне вспомнилось скептическое отношение к вакуумной гигиене Адамантова – ему он тоже научился у американцев).

На обратном пути мы заехали в Санта – Крус, где на изумительном песчаном пляже искупались в прохладном Тихом океане . Мы с Мишулиным отплыли от берега до траверза возвышавшегося слева от нас мыса, когда он скомандовал: «Поворачиваем назад: дальше - акулы».
После купания мы уселись вокруг стоявшего па пляже деревянного стола, на который Мишулин выставил выпивку, стаканы и закусь. Тут мы услышали звук приближающейся машины, из которой вышел полисмен, который вежливо объяснил, что выпивка на пляже запрещена. Мишулин тотчас же повиновался, сразу убрав всю снедь в багажник. Выждав минут двадцать, мы снова накрыли на стол. Не успели мы открыть бутылки, как по сгустившейся темноте пробежал свет автомобильных фар, подъехал автомобиль, и из него вышел тот же самый полицейский, который снова нам сказал, что выпивка на пляже запрещена, причем на этот раз в его голосе уже прозвучали угрожающие нотки. «Он нас не оставит в покое» - раздраженно сказал Мишулин после отъезда полисмена – «поехали ко мне домой, в Морган Хилл».
Посетив дом Мишулина, мы познакомились с жилищем представителя американского среднего класса: просторным одноэтажным деревянным домом со всеми удобствами, расположенным посреди заросшего деревьями и кустарником сада размером примерно десять соток. Внутри просто, чисто и уютно. В доме мы были одни: жена и дочь Мишулина уехали отдыхать.
Сан – Франциско своим внешним обликом производит впечатление, как будто он был с самого начала задуман, как туристическая достопримечательность – так он наряден и причудлив. Расположенный на холмах с настолько крутыми склонами, что улицы, подчас, вьются серпантином, город походит на театральный задник. Взбирающиеся по склонам изящные белые двухэтажные дома составляют подавляющую часть застройки, хотя имеется компактный даунтаун, в котором тесно сгрудился десяток небоскребов. Среди них выделяется суживающийся кверху белый Transamerica, напоминающий вытянутый в высоту метроном (без маятника). Обширный Chinatown (Китайский квартал) представляет собой настоящий восточный базар, в то время как вся остальная территория города – это сплошной торговый центр европейского типа. Ярмарочный облик присущ и многочисленным набережным, особенно Fisherman’s Warf (Рыбацкая пристань). С набережных открывается красивейший вид на Залив, на пересекающий его мост в Окленд, и на остров – тюрьму Алькатрац.
Местное население – сплошь небелое: латиносы, негры, китайцы, японцы. Белых немало, но они – приезжие: Сан – Франциско – крупнейший центр внутреннего американского туризма.

Если вы встретитесь с американцем взглядом, он ответит вам заученной улыбкой. Можно много разглагольствовать о том, что эта улыбка чисто формальная, неискренняя. Она и впрямь похожа на приклеенную к лицу маску. Но я думаю, что даже неискренняя улыбка лучше, чем искренняя злоба, часто «украшающая» лица наших соотечественников.

Университетский город Беркли обращает на себя внимание весьма либеральным отношением к людям, оказавшимся за бортом общества: им позволяется лежать в непринужденных позах на тротуарах, так что прохожим приходится либо их обходить, либо через них переступать. Публика на улицах более разнообразна, и ведет себя непринужденнее, чем, скажем, в Сан – Франциско . Здесь полно сомнительного вида магазинчиков, из интерьеров которых, похожих на пещеры, исходит густой запах восточных благовоний, а кое-где отчетливо ощущается и душок «травки».
Когда приближается вечер, к Центральному парку Беркли на ночевку стекаются многочисленные местные бомжи, которые по своему внешнему виду и запаху мало отличаются от наших – разве, что у них другой цвет кожи. Здесь они находятся под неусыпным контролем дежурящей по периферии парка полиции.
В противоположность городу, на территории Университета, застроенной зданиями «под Ренессанс», царит подчеркнутая благопристойность.
Мы посетили музей лаборатории Лоуренса, где на витрине лежат самые важные детали первого в мире ускорителя – циклотрона (имеющие сантиметров пять в поперечнике). Кроме того, нам устроили экскурсию на синхротрон, исполинская ускорительная камера которого, как свиноматка поросятами, окружена лабораториями, числом около тридцати, использующими генерируемые им электронные потоки для разнообразных исследований. Мы побывали в офисе Корлетта, небольшом помещении, оборудованном мощным компьютером и разнообразной оргтехникой, что делало его рабочее место подобным кабине летчика истребителя – все нужное постоянно находилось под рукой.
На встрече с руководством лаборатории меня удивил ее интернациональный состав. Один из ученых, выходец из какой-то азиатской страны, был даже одет в национальный костюм - что-то вроде тоги яркого желтого цвета. Когда все стали расходиться, я вовсю разговорился с Корлеттом, даже взялся переводить на английский русские анекдоты, когда Мезенцев вдруг прервал меня: «Ты зря тут распустил перья, тебе надо собраться: через час – твой доклад».
Хотя я и рассчитывал на более поздний срок, доклада я не боялся, хорошо подготовившись еще накануне. Прочел его гладко, не заглядывая в текст. В качестве иллюстраций тогда использовались «прозрачки» - ксерокопии, нанесенные на прозрачную пленку, которые проецировались на экран при помощи диаскопа. Вопросов было немного: аудитория была настроена доброжелательно, а старик Шенберг, глава одноименной фирмы, даже мирно вздремнул в первом ряду.
Выполнив всю программу, мы вернулись в Москву. Первое, о чем сообщил встретивший нас в аэропорту сын Мезенцева, было: «Бакс – четырнадцать рублей». Это был день Дефолта.


От Дефолта до Путина

За Дефолтом последовал период экономической и политической нестабильности. Сначала Примаков чуть сдал страну обратно коммунистам, за этим последовали премьерская чехарда, выход шахтеров на рельсы и прочая Чечня. Придя домой, я включал телевизор со страхом: оттуда можно было услышать все, что угодно.
Тем не менее, Дефолт не нарушил деятельности «Цикламена», и я смог закончить в 1999 году модернизацию «Бересклета», завершив тему «Бересклет – М». Теперь модернизированный прибор предстояло выпускать в четвертом отделении, конкурируя с производством старого «Бересклета» на заводе.
В том же году я отметил свой юбилей. Я организовал празднество в своей комнате, решившись на невиданную дерзость – пригласил всех сотрудников «Геры». Понимая, что это может быть понято Мезенцевым, как святотатство – в моем лице неприкасаемый, претендовал на общение с кастой брахманов, - я боялся, что вообще никто не придет. Но «Гера» пришла, включая Мезенцева. Юбилей прошел в теплой, непринужденной обстановке. Привожу застольную речь Мезенцева.
В прошлом году мы ездили с Олегом в Америку. И там я еще раз убедился, что его главной чертой является упорство в достижении раз поставленной цели. В первый же день Олег предложил съездить на мост Золотые ворота, и перейти по нему на другой берег Залива. Как только мы приехали, он позвал нас в экскурсию по мосту. Я возразил, что уже поздно, с дороги мы устали, и лучше сделать это в другой раз. Но Олег был непреклонен: он перешел по мосту на противоположный берег, и, пройдя в общей сложности три километра, вернулся обратно. Потом Олег начал твердить, что собирается купить альбом репродукций американского художника Сарджента, и я понял – настойчивый Олег своего добьется. И что же, - так и случилось, когда довольный Олег явился с альбомом, который он купил, обсчитав продавца на десять долларов .

То, что я пересек черту, отделяющую время моей жизни от «времени доживания», на моем самосознании никак не отразилось: менять каким-либо образом свою жизнь я не собирался, - я оставался, как мне казалось, тем же человеком, каким был и в двадцать пять, и в сорок, и в пятьдесят лет, то есть человеком без возраста. Но то, как меня воспринимали окружающие, от моих внутренних ощущений всегда разительно отличалось, а именно: мне с юных лет и очень долго, поглядывая свысока, твердили, что я «еще молодой», а тут вдруг, без всякого перехода, стали давать понять, что я «уже старый». У меня такие намеки не могли вызвать ничего, кроме искреннего негодования.

А Смерть, кружившая где-то неподалеку, спикировав, унесла мою сестру.

Мои служебные обязанности теперь заключались в подготовке производства, что в условиях разрухи достигалось ценой гораздо больших усилий, чем от меня требовались в эпоху «Сколопендры».

Гимн

Придя к власти, Путин предложил коммунистам комплексную сделку: в качестве государственных символов использовать триколор и  двуглавого орла с одной стороны, и музыку Советского гимна – с другой. Меня такой подход возмутил: когда коммунисты победили в семнадцатом году, они приняли свою гнусную символику, не посчитавшись с побежденными, а теперь, когда они потеряли власть, им идут на серьезные уступки. Кроме того, слов второго, хрущевского текста Советского гимна почти никто не знал, в памяти сохранялся тест первого, Сталинского гимна. Поэтому возврат к музыке Советского гимна я воспринимал, как симптом возврата к морально дискредитированному прошлому.
Позвонив в офис Союза Правых сил , я узнал, что демонстрация  против Сталинского гимна назначена на следующий день в десять утра у Центрального телеграфа. Отпросившись с работы, зябким январским утром я явился на Тверскую. Перед Телеграфом собрались человек двадцать. Мне объяснили, что каждому участнику манифестации по ее окончании рекомендовано отправить на имя Путина телеграмму с текстом: «Протестую против возвращения Сталинского гимна!» Заполнив в зале соответствующий бланк, я  присоединился к другим участникам митинга, которые, размахивая телеграммами над головой, скандировали адресованный и. о. Президента текст. Как активному участнику манифестации, мне выдали самодельный плакат на палочке все того же содержания. Несмотря на малочисленность, наш митинг привлек внимание многочисленных журналистов – операторов видеокамер было едва ли меньше, чем манифестантов. Тут я заметил, что видеооператоры старательно наводят камеры на наши телеграммы. Так как их содержание и адресат были всем известны, стало ясно, что этих «журналистов» интересуют фамилии и адреса отправителей (видимо, они хотели выявить тех участников демонстрации, которые не отправят свои телеграммы, считая их самыми опасными). Впрочем, вскоре к нашим жидким рядам подкатила милиция. «Пройдемте со мной в машину» обратился милиционер ко мне и к стоявшей рядом со мной миловидной хорошо одетой девушке, державшей большой триколор. - «Предупреждаю, что неповиновение милиции является серьезным административным нарушением». «Я никуда не пойду» - с вызовом сказала девушка, и ее оставили в покое,  я же беспрекословно повиновался. Забрав у меня плакат, милиционер бросил его в обезьянник, но мне предложил занять место в салоне. Когда Уазик отъехал, он даже решил меня подбодрить. «Вы будете приятно удивлены: в отделении Вы встретитесь с одним из Ваших лидеров – Мурашовым. Его мы тоже забрали». В Тверском отделении меня действительно тепло приветствовал бывший руководитель Московской милиции, а ныне оппозиционер Мурашов – я его видел несколько раз по телевидению. Он и еще двое сидели на скамейке, которая была поставлена не в обезьяннике, а около него. У меня забрали паспорт для идентификации личности. Через некоторое время ко мне вышел низкорослый мужичок в штатском, самой примечательной чертой которого была его неприметность. «Так Вы на режимном  предприятии работаете?» с неприкрытой радостью спросил он меня, и, получив подтверждение, удалился. Потом меня допросили два дознавателя в штатском, которые хотели выяснить, каких убеждений я придерживаюсь: либерал, националист, пацифист или анархист. «Антикоммунист» - коротко ответил я. «Как же Вы, уважаемый, дошли до жизни такой, что против власти выступаете?» - спросил дознаватель укоризненно. «Митинг организован Союзом Правых сил, который представлен в парламенте – ничего незаконного я в своих действиях не вижу» - сухо ответил я.
Через три часа меня отпустили, вручив повестку, обязывающую меня явиться через неделю в Тверской суд.
Сразу же я вернулся на работу, где, сообщив о передряге, в которую попал, по всем правилам, но задним числом оформил свое отсутствие на работе в момент совершения правонарушения.
Когда я явился в суд, в коридоре, у входа в зал меня встретил депутат Госдумы от СПС Бондарь, молодой интеллигентный мужчина. «Валите все на нас. Скажите, что Вас не предупредили о том, что митинг был несанкционированным». И вот меня вызывают. Первое, что бросилось в глаза – вещдок – плакат, с которым меня забрали у телеграфа. Подойдя к небольшой трибуне, отвечаю на вопросы точно таким образом, как мне порекомендовал депутат.
Судья, мужчина лет сорока, смотрит на меня доброжелательно. Он оглашает решение: «Учитывая, что гражданин имярек ранее к суду не привлекался, и, принимая во внимание личность имярека, решили имярека к административной ответственности не привлекать».
Я так подобно остановился на этом событии своей биографии, чтобы показать, какими мягкими и деликатными были первые шаги по регулированию властью протестной активности, но даже они немало обескураживали успевших привыкнуть к полной свободе москвичей. Когда Мезенцев, повстречав меня в коридоре, спросил: «Что там у тебя с гимном?», - я ему все подробно рассказал, добавив: «Как быстро возвращается преждевременно забытое прошлое!»
Интересное время Новой России подошло к своему концу.
 
“Bene navigavi cum naufragium feci”

VI. Вниз по склону (Старость)

Глава двадцать первая

Варшава

Жизнь инженера - разработчика подчиняется следующему закону Мэрфи: «Все, что может испортиться – портится; то, что не может испортиться, портится тоже».
Казалось, при модернизации «Бересклета» мы учли все новейшие достижения технической мысли, чтобы в несколько раз повысить его надежность, – ан нет - стоило выпустить всего несколько новых приборов, как оказалось, что на «Бересклете – М» не преодолен главный порок старого «Бересклета», а именно: четверть всех приборов выходили из строя, проработав всего десятую часть от гарантированного срока. Такой отказ произошел у нашего самого престижного потребителя – в ядерном институте в Варшаве. Чтобы с ним разобраться, меня туда командировали вместе с Громовым  – разработчиком асселератора, в составе которого работал «Бересклет-М», - и его помощником.
По прибытию в Варшаву я сразу принялся за исследование и анализ характера отказа прибора, не оставляя попыток подобрать безотказный режим работы. Просидев за пультом не одну смену, я убедился, что, несмотря на все мои ухищрения, картина оставалась неизменной: после включения прибор нормально работал минут десять, потом в нем начинались пробои – сначала редкие, потом они учащались, достигая такой интенсивности, что прибор приходилось отключать. Работать приходилось при большом психологическом дискомфорте: на меня смотрели поляки и мои товарищи, ожидая, что я вот-вот совершу какое-то чудо, и прибор вдруг оклемается. Но не только чуда не происходило – все было гораздо хуже: у меня не было даже рабочей гипотезы причины отказа. Наконец, когда я в сотый раз нарисовал в своем воображении внутренность прибора, мысленно перебирая все возможные там явления, в мое сознание проникла мысль, что решающую роль могут играть процессы массопереноса. Такая версия была настолько неожиданной, что нуждалась не столько в обдумывании, сколько в специальных экспериментальных исследованиях. Наконец, Громов сухо, официальным тоном обратился ко мне: - «Прошло уже много времени, как вам не удается ввести прибор в режим. Как долго вы собираетесь этим еще заниматься?» «Думаю, что на месте ничего предпринять не удастся. Придется прибор забраковать» - безапелляционно заявил я.
Прибор заменили: у запасливых поляков всегда был резерв. После этого под руководством Громова на асселераторе  занимались профилактикой. В процессе ее проведения на меня произвели большое впечатление хорошая организация работ , чистота и порядок на объекте.

Наша командировка, рассчитанная на две недели, охватила два выходных дня, которые я использовал для знакомства с Варшавой, Краковом, и Гданьском.
Варшава – большой процветающий город, в котором среди застройки коммунистического периода уже заметны современные здания модернистской архитектуры. Исторический центр, после войны лежавший в руинах, почти полностью восстановлен. Улицы заполнены автомобилями всех крупнейших зарубежных фирм, произведенных их «дочками» в Польше, а тротуары центральных улиц кишат толпами хорошо одетых, веселых, явно благополучных людей .
Краков, в первую очередь, - город – музей, прочно оккупированный туристами. Главная, мирового уровня, достопримечательность – замок Вавель, но и весь исторический центр интересен – ведь, в отличие от других польских городов, Краков избежал разрушения: все его памятники – не новодел, а подлинники.
Самое большое впечатление оставил Гданьск, причем не только старый город, скрупулезно восстановленный в его тевтонском обличии, но и полуостров Вестерплятте, памятный тем, на нем началась Вторая Мировая война. Я шел туда пешком по широкому полю; слева от меня вдоль Старой Вислы тянулись Гданьские верфи, прославившиеся как оплот «Солидарности». Не подтвердились наветы, что верфи якобы стоят – от них шел внушительный производственный гул, а многочисленные краны, то и дело взмахивая своими стрелами, энергично маневрировали. И вот передо мной утопающий в зелени Вестерплятте, и Балтика, насылающая свои ровные, невысокие, окрашенные в синий цвет волны на берег, заваленный свезенными сюда обломками оставшихся от войны железобетонных укреплений. В центре полуострова возведен памятник защитникам Вестерплятте – грандиозная пирамида со смотровой площадкой на ее вершине, откуда открывается вид на Старую Вислу, на побережье и на морской курорт Сопот, знаменитый своим фестивалем песни.

Вскоре после нашего возвращения из командировки вслед за нами прислали и ее виновника - отказавший прибор. В результате вскрытия и анализа версия массопереноса подтвердилась. Оказалось, что испарялась весьма тугоплавкая керамика, используемая в конструкции катода (кто мог такое предполагать?). Принятые в результате меры навсегда решили проблему преждевременных отказов.
 
Раскол

Между тем жизнь в «Цикламене» шла своим чередом. Благодаря своему организаторскому таланту и непревзойденному мастерству интриги Мезенцев за три года полностью поставил «Цикламен» под свой контроль. Когда это дошло до Дымова, он решил от Мезенцева избавиться. Поводом послужил конфликт интересов – для Мезенцева на первом месте всегда стояла милая его сердцу «Гера», а «Цикламен» всегда находился лишь на втором плане .
Способ избавления был выбран не очень изящный, зато действенный: Мезенцева просто не пропустили через проходную. С занимаемой им должности его уволили. «Гера» покинула территорию «Цикламена», арендовав помещение неподалеку.
Так завершился  раскол четвертого отделения, породив новую, межеумочную ситуацию. Покинувшая «Цикламен» «Гера» оставила в четвертом отделении множество своих сотрудников в роли совместителей – Мосолова, Нечитайло, Агееву, Канарейкину, технологов Палкина, Закурилова, Гнесина, Лимонова и других. Тогда как совместители из «Геры» были экстерриториально консолидированы сильным лидером – Мезенцевым, бывшая «черная кость» четвертого отделения оказалась без вождя – на его месте, как когда-то в далеком прошлом, воцарилось зияние, лакуна, - но эта пустота теперь была оставлена уже не Адамантовым, а удалившимся в «Геру», Мезенцевым. Но даже в этих условиях безвластия еще раз удивительным образом проявилась устойчивость матрицы, заложенной в основание четвертого отделения Адамантовым. Остатки отделения, высокомерно отнесенные Мезенцевым к «черной кости», инстинктивно ища поддержки и защиты друг у друга, сгрудились вокруг двух самых сильных личностей – начальника участка сборки Вали Арининой и Громова, образовав два отдельных коллектива. Первый из них, Арининский, занимался производством «Бересклетов-М». Я в него входил как технический руководитель. Второй, Громовский, который по идее должен был заниматься асселераторами, не найдя постоянной профильной работы, в конечном итоге превратился в состоящую из нескольких человек зондеркоманду: они могли и асселератор где-нибудь наладить, и, если понадобится, металлорежущий станок починить.
Сплотившаяся вокруг Арининой группа, несмотря на ее малочисленность, проявила наиболее характерные черты старого четвертого отделения: способность  достигать поставленные цели, не взирая ни на какие трудности, неприхотливость и бесстрашие. Через год после операции по отделению «Геры» положение Арининской группы стабилизировалось, и появились первые успехи на ниве производства «Бересклета-М». Казалось, имелись все условия для дальнейшего подъема, когда вдруг неожиданно проявилось новое обстоятельство: намерение Мезенцева остатки четвертого отделения ликвидировать.
Что послужило причиной такого решения, знает только он сам. Может быть, он решил начать жизнь «с белого листа», уничтожив все следы предшествовавшей аватары. Может быть, остатки четвертого отделения казались ему непристойной пародией на «Геру» - не знаю, но само намерение прослеживалось с очевидностью, о чем далее по порядку.

Не удавшийся блицкриг

Занимаясь производством «Бересклета – М», я поставил перед собой следующую задачу: увеличить долговечность этого мегатрона в несколько раз. Разработав соответствующую программу, я приступил к экспериментам. Тут ко мне с просьбой позволить ему поучаствовать в нашей работе начал приставать Кворус. Сначала я согласился, а потом об этом пожалел. Кворус торчал на работе, чтобы хоть на время сбежать от своей авторитарной жены, целыми днями занимаясь бесцельными измерениями, как ребенок играет в игрушки. Чтобы он мне не мешал, я инициировал изготовление для него собственного экспериментального макета, о чем позже тоже пожалел.
Тем временем модернизация «Бересклета» начала приносить свои плоды. Потребители заметили, что «Бересклет – М» надежнее, чем старый «Бересклет», и стали заказывать новый прибор, отказываясь покупать старый. Поняв, что он проиграл в конкурентной борьбе, технолог Савельев, отвечавший за производство «Бересклетов» на заводе, уволился, и вся производственная программа с завода была передана в четвертое отделение, от чего значение последнего заметно возросло.

Как раз на это время пришелся пятидесятилетний юбилей Мосолова, на который в «Геру» был приглашен и я. Приглашение я принял крайне неохотно: с тех пор, как «Гера» от нас съехала, качество моей жизни резко повысилось, - ведь после исчезновения самозваной спесивой «элиты» я перестал восприниматься, как «человек второго сорта». Теперь настал мой черед продемонстрировать им свое пренебрежение. Но отказаться было неудобно – у меня тогда сохранялись нормальные отношения с Мосоловым.
Во время же самого банкета, как это часто бывает, обстановка разрядилась; меня посетила мысль, что не стоит вечно помнить старое зло, и я произнес речь, заканчивавшуюся в том духе, что, мол, «мы с вами одной крови». Всеми присутствующими моя речь была принята положительно, но Мезенцеву, по-видимому, и мое выступление, и реакция на него, не понравились, хотя внешне он виду не подал. Напротив, когда гости начали расходиться, Мезенцев подошел ко мне, и подробно, с показной доброжелательностью меня расспрашивал о том, чем я занимаюсь, и какие у меня виды на будущее. Я ему рассказал, что передача в четвертое отделение всего производства мегатронов значительно упрочило его положение, что на «Бересклете-М» имеется ряд интересных инженерных и научных проблем, которыми я теперь и занялся. По лицу Мезенцева блуждала какая-то неопределенная улыбка, смысл которой дошел до меня лишь некоторое время спустя.

Получив под свой контроль техническую сторону всего производства мегатронов, я рассчитывал на увеличение своего политического веса, но этого-то как раз и не произошло. Наоборот, мой начальник Мосолов энергично принялся создавать мне противовес в виде Кворуса, передавая все до того имевшиеся в моем распоряжении ресурсы на разработку варианта, выполнявшего роль игрушки для Кворуса. Несмотря на то, что все отличия Кворусовского «варианта» от основного, моего, не были ничем обоснованы, имея откровенно несерьезный, игровой характер, Мосолов нагло заявил о его приоритетности. На НТС отделения, созванном для обсуждения Кворусовского варианта, после часового кворусовского выпендрежа Мосолов назвал Кворуса главным конструктором «Бересклета-М».
То, что это было сказано не для красного словца, выяснилось некоторое время спустя. Формально назначить Кворуса Главным конструктором чего-либо было невозможно: он имел такой вид, и вел себя так, что никто бы не удивился, идя по коридору, вдруг подскочи он и, взмахнув руками, закричи «Ку-ка-ре-ку!». Поэтому в качестве вменяемого менеджера при Кворусе решили использовать Дервишева, который, проработав несколько лет в «Гере» шофером персональной машины Мезенцева , был им уволен, и его все равно нужно было куда-то пристроить. Теперь Дервишев с важным видом человека, принимающего дела, начал подробно меня расспрашивать обо всех подробностях производства. Когда вся мезенцевская схема разрушения производства мегатронов путем замены его технического руководителя - меня - недееспособным Кворусом окончательно прояснилась, последовавший за этим эмоциональный всплеск позволил мне данное нападение отбить. Дервишева я просто хорошенько шуганул – он меня испугался, что было не мудрено – у меня был вид человека, который попавшегося под руку противника может запросто огреть по голове тяжелой металлической скалкой. Он предпочел сразу отступить . С Кворусом было сложнее: уйдя во внутреннюю жизнь, он уже был не в состоянии адекватно реагировать даже на мощные внешние импульсы. Поэтому я пресек его занятия, забрав с участка сборки и заперев изготовленные для него детали в свой персональный сейф. Мосолову я заявил, что мне не нужен начальник, ограничивающий свое присутствие на работе  одним часом в неделю, и перестал выполнять его распоряжения. За этим последовал относительно спокойный период, когда мне удалось окончательно оформить концепцию обновленного «Бересклета М» - прибора с утроенной долговечностью .

А безжалостная Смерть, не уставая преследовать меня, унесла мою дочь, и я остался один-одинешенек перед Богом.


Глава двадцать вторая

Власть поменялась

Между тем, обуреваемый жаждой мести Мезенцев помог своему другу - начальнику технологического отдела Миронову найти для предприятия нового могущественного Инвестора. Новый инвестор, сместив Дымова, назначил своего директора – Серебровского. Заместителем директора по науке стал Миронов, в результате чего зловещая тень Мезенцева снова нависла над «Цикламеном». Совместители из «Геры» из четвертого отделения теперь расползлись по всему предприятию: Палкина назначили Главным технологом, Нечитайло и Лимонов занялись работами ближайшего соратника Миронова – талантливого и энергичного Груздева, даже Агееву удалось пристроить в стремительно развивавшийся в энергетическом поле доктора Оккамова физико-технический отдел.
Производство «Бересклетов – М» оказалось вне мезенцевских интриг, так как производственные вопросы курировал первый зам. директора Толкаев, весьма сильный и толковый руководитель . Под его эгидой мы спокойно выполняли все поступавшие заказы. Несколько человек - остатки некогда грандиозного коллектива, консолидированные Арининой , еще раз продемонстрировали прочность матрицы, заложенной в него отцом-основателем Адамантовым.

Мне приходит на ум одна аналогия.
Когда-то в далеких шестидесятых я из окна трамвайного вагона с интересом оглядел любопытное зрелище: воскресную барахолку около Преображенского рынка. От огромной толпы, состоявшей из нескольких тысяч человек, шел непрерывный гул. Собравшиеся здесь люди пытались продать свой бедняцкий скарб: заношенную одежду, видавшие виды кастрюли и чайники, обшарпанную мебель; кто-то даже стоял рядом с высоким фикусом. Тут и там в надетых поверх пальто шубах, озираясь по сторонам, ходили продавцы краденого. Не думаю, что торговля здесь имела какой-либо заметный оборот – слишком убогими были товары. Но люди сюда приходили, так как они находили здесь нужную им форму социализации, и имели какой-то мизерный шанс заработать. Своими масштабами и маргинальностью контингента толпа произвела  на меня надолго сохранившееся впечатление.
Прошло много лет. Как-то, ожидая трамвая на Преображенской площади, я обратил внимании на странную группу людей. Посередине большой асфальтированной площадки полтора десятка нищенски одетых стариков, тесно прижавшись друг к другу, быстро ходили по замкнутому кругу, держа в руках какое-то тряпье. Только в пути, когда трамвай уже отъехал от остановки, до меня дошло, что этот хоровод – наследник и остаток той огромной толкучки, которую я застал сорок лет назад. Те, кто были постарше, вымерли, а часть более молодых, состарившись, и не найдя себе никакого другого места в жизни, приходили сюда. Хотя это уже не имело никакого экономического смысла, попав в психологическую зависимость, они не могли без этого обойтись.
И меня поразило, что локальное общественное явление может сохранить свою внешнюю форму даже при тысячекратном изменении масштабов. Исходя из данной аналогии, я мысленно себе представил тот предел, к которому, постепенно теряя свою тематику и своих сотрудников, устремилось четвертое отделение, и пытался прикинуть, какая часть пути уже пройдена.

Объект истребления

Свою новую должность Миронов сразу начал оправдывать, широким фронтом развернув в институте поисковые научные работы. Те, кто претендовали на участие в них, должны были соглашаться на граничащие с фантастикой, совершенно невыполнимые технические задания, но возможность заняться разработкой новых идей того стоила.
К этой деятельности Миронов старался привлечь и меня, но вскоре он столкнулся, если выражаться современным языком, с режимом санкций, введенным против меня Мезенцевым.
Это проявилось при разработке изобретенного мной нового типа мегатрона. Стоило мне предложить эту работу в качестве темы дипломного проекта талантливому студенту МЭИ Косте Ампилонову, как Палкин, пользуясь своим положением преподавателя этого ВУЗа, начал его переманивать, предлагая альтернативную тему дипломной работы. До предела возмутившись, я  пошел жаловаться на Палкина к Миронову. Выслушав меня, Миронов спросил: - «Зачем Вам нужен дипломник?» «Как хороший компьютерщик, он может быстро в Автокаде сделать мне комплект чертежей на новый прибор – мое последнее изобретение. Другой возможности у меня нет – конструктора нашего отделения заняты по горло» - ответил я. «Какую мощность Вы ожидаете от прибора?» - спросил Миронов с интересом. – «Пятьдесят больших единиц» - не поскупился я. «Я обеспечу Вам возможность выполнить чертежи. Раз конструктора заняты другой работой, они выполнят Ваше задание в нерабочее время. Посчитайте, сколько Вам нужно денег на сверхурочные работы, и приходите ко мне» – подвел Маслов итог разговору. Когда на следующий день я к нему явился с калькуляцией, заглянув в нее, Миронов заявленную сумму урезал вдвое, и тут же выдал ее мне наличными. «Испытания вашего прибора я назначаю на декабрь (через полгода – прим. автора)» - сказал он мне вослед. И работа закипела: через полтора месяца все чертежи были готовы. Отдав их в цех, я ушел в двухнедельный отпуск.
Когда, вернувшись из отпуска, я пошел к начальнику цеха узнать о ходе выполнения моего заказа, он мне сказал: «Ваши чертежи мы в работу не запускали, и делать этого не собираемся – Миронов нам дал другое задание» - сказал начальник цеха Ходоров, показав мне подписанную Мироновым несколько дней назад бумагу. В ней значилось, что для выполнения срочной работы по сверхмощному мегатрону, предложенному Кворусом, создается рабочая группа в составе: - и в самом начале списка стояла фамилия Ходорова. Мне не известны аргументы использованные Мезенцевым, чтобы убедить Миронова отнять работу у меня и передать ее Кворусу, - дело, скорее всего, было вообще не в аргументах, а в том, что Мезенцев и Миронов были тесно связаны деловым партнерством, и Миронов Мезенцеву в этой просьбе отказать не мог.
Эта история закончилась совершенно предсказуемым образом. Мой проект так и остался в виде комплекта чертежей. А Кворусовский вариант прибора был изготовлен, и его испытания закончились ничтожным результатом.
Совершенно аналогичным образом протекала эпопея с разработкой преобразователя микроволновой энергии в постоянный ток. Миронов меня вызвал, и попросил заняться этой проблемой. Когда я ознакомился с состоянием этой области техники, то обратил внимание, что ни в периодике, ни в патентной литературе не описана на удивление простая и красивая конструкция преобразователя, которая сразу пришла мне в голову. О том, что мною сделано открытие, я радостно поведал Миронову. И что же, - вскоре он через своего помощника передал, чтобы я прекратил все работы с преобразователем, так как эта тематика закреплена за Кворусом. И последний начал, распушив свои траченные молью перья, кому ни попадя расписывать достоинства своей конструкции преобразователя, нелепость которой бросалась в глаза, и, кажется, была очевидной даже для него самого, так как впоследствии он сам потихоньку спустил свои работы на тормозах.
Кворус, конечно, знал об истинной причине оказываемого ему предпочтения – вмешательстве Мезенцева, но делал вид, что оно объясняется признанием его, Кворуса, незаменимости, вовсю используя единственный сохранившийся талант – дар провинциального лицедея, - чтобы разыгрывать чудаковатого гения. Я на это и раньше не велся, а теперь, если выпадал случай обменяться с ним парой фраз, находил мало подобающих слов, кроме матерных .
Сходным образом развивалась моя последняя научная эпопея – участие в создании легких компактных сверхмощных генераторов. Группа авторов, куда входил и я, предложили простую и рациональную конструкцию такого прибора, которую Миронов сначала принял с энтузиазмом, и даже использовал свои личные связи, чтобы выпустить комплект чертежей, но дальше дело застопорилось. Это направление работ, по-видимому, не было передано Кворусу только по той причине, что Миронов не успел этого сделать – его сняли с должности и вообще изгнали из института, о чем будет сказано в свое время.
Убедившись, что он полностью устранил меня из сферы разработки, Мезенцев начал вмешиваться и в мою производственную деятельность. Тут и там я обнаруживал, что случаи брака «Бересклетов-М» вызывались сознательными вредительскими действиями некоторых сотрудников. То я обнаруживал в замедляющей системе ловко закрепленную имитацию стружки, то прибор собирался из деталей, часть которых предварительно были сознательно деформированы (иногда деформации подвергался сразу весь комплект), то на поверхности деталей в особо чувствительных местах наносились загрязнения, нарушавшие работу прибора. Эта вредительская деятельность организовывалась и поддерживалась многочисленной диаспорой совместителей из «Геры».
Кроме того, эта диаспора занималась систематической пропагандой, настраивая против меня весь коллектив, занятый на производстве «Бересклетов-М».
Все эти обстоятельства привели к тому, что я себя чувствовал на работе, как волк, обнесенный красными флажками.

Блистательный финал

По замыслу Мезенцева, созданная по его указаниям убийственная обстановка должна была заставить меня покинуть поля боя; зная, что у меня нет ни малейшей примеси еврейской крови, он оценивал мою боеспособность на двойку. Но здесь он просчитался, не учтя, что в моем составе присутствует занесенная с материнской стороны кровь степняков . Кроме того, я - потомственный интеллигент, а русская интеллигенция давно продемонстрировала свою приспособляемость к любым трудностям, научившись извлекать для себя пользу даже из самых вредных явлений, (например, Коммунизма).
Так, вредительство, организованное «Герой» на «Бересклете-М», я обратил себе на пользу, превратив процесс борьбы с ним в увлекательное интеллектуальное приключение, - без этой интриги моя жизнь была бы однообразной и скучной. На брошенный мне  вызов я ответил тем, что освоил новую профессию - сыщика. Разгадывая очередной случай вредительства и выявляя его конкретных исполнителей, я чувствовал себя настоящим Шерлоком Холмсом. Это было не трудно, так как я знал свой прибор досконально - гораздо лучше Мосолова, придумывавшего способы провоцирования отказов и писавшего соответствующую технологию для исполнителей. Через некоторое время я вскрыл всю вредительскую сеть, в которой главными действующими лицами были бухгалтер Канарейкина и табельщица Дерезулина, занимавшиеся вербовкой исполнителей и выплатой им вознаграждения. Гнесин осуществлял мониторинг, а остальные совместители «Геры» - прикрытие вредительской деятельности. Зная эти подробности, я, подобно Шерлоку Холмсу, всегда владел ситуацией, предотвращая последствия значительной части вредительств. Но мое положение сильно отличалось от холмсовского: стоило моему английскому предтече обратиться в полицию, как преступная деятельность пресекалась. Мои же неоднократные обращения к администрации к таким последствиям не приводили, что было по-своему тоже неплохо – я мог и дальше заниматься своим увлекательным хобби самозваного сыщика.
То, что я был исключен из процесса разработки, наряду с отрицательными имело и свои положительные стороны. Освобожденный от состояния неопределенности, в котором каждый действующий разработчик ждет результатов своих экспериментов, я погрузился в мир чистых идей. В процессе оформления своих последних патентов я вдруг понял, что нашел окончательное решение проблемы, которой всегда занималось четвертое отделение - получения сверхвысокой мощности в мегатронах, - что оно лежит передо мною в своей окончательной ясности и возвышенной красоте – как если бы я доказал теорему Ферма. Вызванная этим эйфория была оттенена светлой печалью, ибо по мере того как росло осознание моей уникальности как специалиста, в той же мере углублялось понимание моей полной ненужности – мегатроны повсеместно замещались кластронами .
Отторжение меня большинством коллектива освободило от докучной обязанности общения со скучными людьми, и стало благом, тем более что я сохранил прекрасные отношения с подлинной элитой четвертого отделения – Валей Арининой и моим другом – разработчиком ключевых приборов Колей Пименовым – талантливым, поистине уникальным специалистом, и просто отличным мужиком. Кроме того, ко мне хорошо относились сотрудники физико-технического отдела – его начальник доктор Оккамов, доктор Прокудин, и молодые ребята, среди которых был и мой бывший дипломник Калашин – мир не без добрых людей. У меня были, также, хорошие отношения с моими коллегами – разработчиками кластронов.
Долго меня, потомка степняков, мучило то, что весь вал негатива, обрушенный на мою голову Мезенцевым, остается без всякого отмщения, пока, наконец, я не смог усмотреть преимуществ, вытекающих из отсутствия ресурсов для общепринятых способов мести. Я прибег к способу, доступному только интеллигенту, напитав всем накопившимся в моей душе ядом пародийную драму в стихах, в которой в шуточном ключе описал царящие в «Гере» порядки. Пустив рукопись по рукам, один ее экземпляр я заказным письмом отправил на дом Мезенцеву .
Оставалась только одна причина дискомфорта – трудность прогнозирования длительности того крайне неустойчивого положения, в котором я балансировал радостно и бодро.
Эта трудность сразу разрешилась с приходом нового директора – Михайлова. Во-первых, в качестве своей первостепенной задачи он сформулировал избавление предприятия от стариков. Во-вторых, он принял решение о передаче «Бересклета-М» на завод. В-третьих, он выгнал с предприятия Миронова, на чью поддержку я раньше мог надеяться .
Теперь мне стало ясно: я буду работать ровно столько времени, сколько понадобится для окончательного оформления технологической документации и передачи ее на завод.

Так и получилось: как только это время истекло, мое сорокавосьмилетнее пребывание на «Цикламене» закончилось. Дирекция поступила со мной гуманно: хвост собаке отрубали не по частям, а сразу – в один прекрасный день меня просто не пропустили через проходную.

;
Эпилог

Передача «Бересклета-М» на завод и мое увольнение сопровождались, почти одновременным увольнением Вали Арининой, связанным с ее возрастом, и Коли Пименова, полностью переключившегося на разработку асселераторов, и нашедшего для этой деятельности более устраивающую его площадку. В результате детище Адамантова - четвертое отделение, в течение долгого времени и во многих перипетиях сохранявшее свою уникальную матрицу, прекратило свое существование, просто рассосавшись.
Так рассасывается вдруг воронка смерча, прошедшего не одну сотню километров, и оставившего на своем пути отчетливо отпечатавшийся след.
От него пока осталось лишь небольшое завихрение  - Громовская зондеркоманда, но кто поручится за ее долговечность?
А остальной «Цикламен» не только благополучно остался на плаву, но, набирая обороты, двинулся в свое новое будущее. Семь ему футов под килем!

На этом автор настоящих мемуаров завершает свое повествование – его стареющий организм как раз достиг точки полураспада, и «только первая половина имеет какой-то смысл – вторая его половина никому не интересна». Но это утверждение справедливо только для внешнего наблюдателя, и не относится к самому субъекту распада, ибо по мере того, как склероз крепчает, жизнь «становится все более интересной и непредсказуемой» . Если ты больше не в состоянии сопротивляться одолевающей тебя старости, нужно расслабиться и постараться получить удовольствие.

                2012 – 2013 г.г.
;