Пещера наяд

Рустем Сабиров
Вечно шумит там вода ключевая, и в гроте два входа,
Людям один лишь из них, обращённый к Борею, доступен.

Одиссея

;

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

(... И ни в коем случае не торопиться! Туда, где тебя не ждут, где про тебя забыли, надо идти осторожно, оглядываясь по сторонам. Тринадцать лет это многовато, чтобы надеяться, что про тебя ещё кто-то помнит.

Итак, бухта Ретра! В стороне от главной, Форкинской гавани, в стороне от города, туда не суются опостылевшие, лукавые чужеземцы, там нет скользких, словно заплёванных, причалов, надоедливого многоязычья, соглядатайства, нищих, портовых девок. Ретра – это как внутренний дворик, место сокровенное и потому неухоженное, к тому же и дно там неровное, бугристое, оттого и не показываются там иноземцы на своих неповоротливых галерах. Хозяева Ретры – вёрткие, как водомерки, рыбацкие лодки с высоко вздыбленными носом и кормой и лёгким полотняным шатром посередине. Они, кажется, не касаются выгнутым днищем поверхности воды, а лишь едва опираются на длинное кормовое весло. Воздух над заливом, как туча влагой, наполнен голосами – настороженной перекличкой шестовых, певучими командами лодочников, рубленными, на выдохе выкриками гребцов. Со стороны моря Ретры почти не видать, начисто закрывает её длинная гребенчатая каменистая коса. А напротив неё, за береговою кромкой – южный склон горы Нерит. Гигантской трёхпалой ступнёю циклопа уходит он в воду залива. И вот там, неподалеку от берега – знаменитая Пещера наяд...)

***

... – А я говорю вам – нельзя иметь с ними дело! Если ты себе не враг. Эти финикияне хитры и злобны, как гарпии. Я-то знаю! – Низкорослый бородач с красным лицом и слезящимися от дыма глазами, в полотняной рубахе и в сальном фартуке мастерового выкрикивал эти слова в непонятном возбуждении, хотя никто из сидящих в корчме не думал ему возражать. – Что вы тут вообще понимаете! Итакийцы всегда были козопасами да свинопасами, и мозги у них превратились в свиную похлёбку! Ну вот вы! – Взгляд его вдруг тяжело, как оловянный шарик, ткнулся в Одиссея. – Вы, я вижу, нездешний. Вот имели вы дело с финикиянами?

– Имел, – кивнул Одиссей.

– Ну и, небось, хлебнули горя?

– Хлебнул.

– Вот! – коренастый возликовал, словно ему сообщили радостную весть. – Эти морские крысы дышать не дают никому. Куда ни плюнь – всюду тебе они. Только и слышишь – хр-хр! Тьфу, и язык у них какой-то собачий. Вы, я гляжу, много всего повидали, так вот скажите мне...

– Ещё бы ему не знать, – вмешался в разговор человек с худым, измождённым, хотя ещё молодым лицом, – ежели у него нож финикийский!

Словно неведомая хворь точит чрево этого человека, воспаляет глаза, заставляет настороженно озираться, вздрагивать, нервно щериться. Того и гляди вспыхнет, как кусок коры, забьётся в судорожном припадке...

– Ай да ножик! – продолжал восторгаться худощавый. – Я слышал, в Сидонии такие ножики делают из железных камней , что падают с неба. Уй-й, и как не боятся, нечестивые! А ножик что надо, не хотел бы я, чтобы такой пощекотал мне горло!

– А вообще-то вы сами откуда будете, если не секрет? – поинтересовался коренастый, тоже с завистью косясь на клинок, висевший на поясе Одиссея. – Издалека, небось.

– Издалека, – кивнул Одиссей, но, поняв, что так просто не отделаться, добавил: – Из Тринакрии  Слыхали?

– Ещё бы, – кивнул коренастый не совсем уверенно.

– А у нас на Итаке вы, значит, впервые, – вновь вклинился в разговор тощий.

– Нет, не впервые. – Одиссей глубоко вздохнул, словно ему не хватало воздуха. В корчме впрямь было душно. Примостившееся торцом к отвесной скале сооружение большую часть дня пребывало в его тени. Однако даже полтора-два часа выдохшегося предзакатного солнца прокаливали его от каменного пола до тростниковой крыши. Одуряющий жар плыл и от огромного очага в середине зала, широких каменных жаровен. Грубые доски настила пахли винной плесенью, над ними плотными слоями недвижно стоял дым. Ленивые мухи перелетали с жирных объедков на глиняные винные фиалы. Одиссей отпил вина, поморщился и глотнул ещё. – У вас на Итаке я не впервые. Я тут был последний раз, – тут он сделал задумчивую паузу, – тринадцать лет назад. Это было, вы, конечно, помните, во времена царя Одиссея...

Стоп. Замешательство. Даже, кажется, дым качнулся, словно от сквозняка. Коренастый вздрогнул, лицо его стало неразличимо серым.

– Ну да, тогда ещё начиналась война с Троадой ! – Зато тощий с рыбьим лицом весь подался вперёд и замер. Неспроста... – О, славные были дни! Вы, конечно, помните. Не отшибло же у вас память! Они уходили с Форкинского причала. Пять кораблей, сто двадцать воинов, самых крепких мужчин Итаки, не в обиду будь вам сказано, почтеннейшие! И все это – туда, в мутную глотку Геллеспонта в самое лоно могущественной Троады. Жить ей, могущественной, оставалось всего два года. Но это потом, а тогда все были уверенны, что все обернётся куда скорее. К зиме полагали покончить с Троей, а к концу следующей весны воротиться назад. – Одиссей засмеялся хриплым, каркающим смехом, закашлялся и, давясь, сделал глоток. – Все в это верили, никто не думал плакать. Сам Одиссей был юн и весел. А Левк! Кто-нибудь помнит Левка?! Они стояли рядом, как два брата-близнеца, их доспехи полыхали на солнце, каждая бляха – маленькое солнце, даже больно было смотреть... Очень больно...

Даже волоокая Пенелопа счастливо улыбалась...

(... Итак, Пещера наяд. С виду – обыкновенный грот, промозглый холод и тьма, округлое дупло в граните, уходящее в осклизлую утробу Вороньего утёса, пронизывающее его насквозь, одним концом ведущее вверх, на его скошенную вершину, а другим – вниз, к подножью, на самое дно бухты Ретра. Находились смельчаки, что решались, ощупью пройдя в кромешной тьме, добраться до развилки, в самом центре утёса, спуститься по уступам вниз, до воды и там, наполнив лёгкие спёртым, почти лишённым живительной силы воздухом, погрузиться в воду с тем, чтобы потом под общий восторг и вздох облегчения вынырнуть с матовым от удушья лицом и ошалевшими глазами с той стороны утёса, в изумительно светлой, полной сверкающей жизни воде лагуны, среди черно-зелёного, колышущегося водяного мха и морских звёзд...

Среди них – Филомея, его сверстница, дочь зеленоглазой красавицы Эвриномы. А он, Одиссей, так и не смог, не решился, таким запредельным холодом дохнуло на него снизу, таким неимоверно жутким показался ему мёртвый, отдалённый плеск волн внизу, во тьме...)

– Так о чем я? – Одиссей тряхнул головой, вытер ладонью пот и допил вино из фиалы. – Эй, кто-нибудь, напомните-ка мне, купцу из Тринакрии, о чем он говорил!

– Вы тут изволили толковать о нашей почтенной государыне, – нервно усмехнулся тощий, – однако, уважаемый, у нас не принято эдак вот запросто о ней говорить. Это у вас в Тринакрии, может быть, можно, а у нас не положено. Вы просто устали, небось, с дороги-то, вот и захмелели. Ишь, даже вино не разбавляете. Не принято у нас так.

–... пять кораблей. Сто двадцать воинов, – сонно раскачиваясь, бормотал под нос Одиссей. Со стороны он впрямь походил на пьяного или безумного. – И где они сейчас, а? Хоть один из них вернулся назад, господа свинопасы?

– Ясно, что не вернулся, – с дурною улыбкой бормотал тощий, подсаживаясь ближе. – Как же возможно воротиться, ежели такая даль. Как изволили сказать, Геллеспонт? Ну совершенно невозможно. А вот о государыне, нашей матушке-красавице, так запросто нельзя. Ишь, тоже! Это у вас в Тринакрии-тринахрии, может, и можно. А у нас тут... Я вообще думаю...

– Да что ты все бормочешь, – раздражённо отстранился Одиссей, – плевать я хотел на то, что ты думаешь.

– На что-о?! – взъярился вдруг тощий и кошкой выгнул спину. – Это на кого вы хотели плевать? Это вы не о государыне ли нашей тут...

– Э, ну-ка хватит, Ир, оставь его, – лицо коренастого вновь выплыло из дымной тьмы. Освещённое неверным пламенем светильника оно стало похожим на аккадскую глиняную маску. – Перебрал чужеземец, случается. Я вот сейчас провожу господина купца, куда он пожелает. Можно на постоялый двор к Арибанфу. У него все заезжие купцы останавливаются. Солидный человек. Пойдёмте? Вот и хорошо...

Он с усилием помог Одиссею подняться, обхватил рукой за туловище и, настороженно озираясь, повёл к двери.

– А с этим Иром, право, лучше не связываться, – говорил он, когда они вышли на улицу. – Дрянь человек. И девка эта тоже...

– Девка? Что ещё за девка?

– Да была там одна. Вы не заметили. Это она умеет. Что-что, а это умеет. Она и сейчас, небось, за углом. У, гадюка проклятая...

– А кто она?

– Меланта, тварь безродная. Приблудная дочка шлюхи Эвриномы, вот кто она такая.

– Эвриномы? – Одиссей вздрогнул и остановился. – Но ведь... Странно. Странное имя, я хотел сказать.

– Имя как имя. Эвринома была служанкой в царском доме... При прежнем царе. А потом спуталась с фиадами.  Пропащий народ, сами, небось, знаете. Ну и сгинула без следа. А приблудыш её – тут как тут.

– Довольно, – Одиссей нетерпеливо махнул рукой, – мне до того дела нет. Я вот что хотел у тебя спросить, почтеннейший...

– Орсилох, – угодливо и вместе с тем как-то неохотно подсказал коренастый.

– Так вот, Орсилох, я все же хотел бы узнать, много ль народу вернулось на Итаку с той войны. Я, как видишь, не так уж и пьян.

– Да уж, будто и не пили. С войны, говорите? Далась она вам, право. Дела такие давние. Хм... Да откуда много. На Итаку вернулись... четверо. Ну точно, четверо. Кто? Одного я не знаю. Он с Крокилеи, а я с тамошним народом не знаюсь. Другой – Масавлий, козопас, тот недавно помер. Есть ещё один, Эвмей, тоже пастух. Живёт на горе Нерит, вон она, видите? Только из Эвмея слова не вытянешь. И потом, – Орсилох обернулся по сторонам и перешёл на торопливое сопящее бормотание, – не надо бы вам обо всем этом говорить при всех, ну о той войне, о царе Одиссее. Давно это было, да и не любят у нас таких разговоров. С той самой поры, как государыня Пенелопа, хранят её боги в здравии, вышла замуж. Сами, поди, понимаете.

– Понимаю. Кстати, а как зовут её мужа?

– Антиной, – Орсилох вновь быстро обернулся и с вызовом повторил: – Достославный Антиной!

– Какой? Достославный? – горячий ком перекрыл дыхание. Одиссей некоторое время молчал, потом с судорожной гримасой вернул себе самообладание. – Так в чем же слава его? Ежели он достославен, так уж, верно, прославил себя чем-то. Чем же?

– Чем славен? – Орсилох шмыгнул носом и набычился. – Ну это... Раз говорят, стало быть, так оно и есть.

– Разумеется, – Одиссей рассмеялся и кивнул, – Кстати, ты мне забыл сказать... о четвёртом.

– О каком ещё четвёртом? – Орсилох округлил глаза и боязливо отодвинулся.

– Мы говорили о вернувшихся с войны. Ты сказал, что вернулось четверо. Троих назвал. А четвёртый?

– Путаете вы что-то, господин, – Орсилох нахмурился и засопел, – у нас, знаете, не положено... Вы вообще на постоялый двор, вроде, хотели. Так и ступайте себе.

– И то верно, – Одиссей мрачно кивнул, – не положено. Жаль, Орсилох. А лицо мне твоё знакомо...

(Много всякого говорили и про Пещеру наяд, и про Вороний утёс. Что пещер таких в скале – видимо-невидимо, что она вся изрыта ими, как червивый пень, просто входы в них закрыты или обвалились. И ещё говорили, что лабиринты те возникли не сами собой, и не боги их сотворили, а что проделали их люди, прорубили непонятно для чего в толще гранита. Одни говорили, что гробницы там были, другие – что то был храм или дворец наподобие проклятого Кносского Лабиринта. ещё в детстве, спускаясь со сверстниками в это сумрачное гнездилище тайн, Одиссей видел на гладких, точно отполированных стенах поразительно слаженную, волнующую тайным, непостижимым смыслом линию знаков, ажурных схем, рисунков, ясных и точных. Казалось, само время мучительно силилось объяснить ему что-то на далёком, давно забытом языке. Знаки, казалось, перерастали в мелодию, странные, различимые лишь глубиною сознания звуки... А на развилке, во чреве скалы все внезапно обрывалось, лишь прорубленные в камне грубые ступени – вверх, на скошенную вершину утёса, и вниз, туда, где лишь вселяющий тоску и ужас плеск невидимых волн, отнимающих свет и уносящих в небытие. Холод и тьма...)

Едва дождавшись, пока шаги Орсилоха мягко заглохли в темноте, Одиссей быстро отошёл назад, под низкую арку и осторожно толкнул калитку. Она с приглушенным скрипом отворилась и, нащупав на всякий случай рукоять ножа, Одиссей шагнул во мрак. Годы научили его кожей ощущать тьму и безмолвие.

– Эй, Меланта! – громко и весело сказал Одиссей, – Ты ведь здесь, я знаю. Хочу кое-что шепнуть тебе на ушко. Мы, тринакрийцы, страсть как любим посплетничать.

Тьма ответила смешком и еле уловимым шорохом.

– Мне и тут хорошо, чужеземец. И потом, воспитанным девушкам не подобает говорить разговоры с чужеземными купцами, да ещё пьяными.

Голос у неё низкий, хрипловатый, как у простуженного подростка.

– Э, да разве я пьян, красавица. Был бы пьян, так прошёл бы мимо и не заметил. А я вот и сейчас вижу, как сидишь ты на скамеечке в лёгонькой тунике, теребишь волосы, а другой рукой поглаживаешь коленки. Ах, что за коленки у нашей Меланты! Да будь такие у Пенелопы, хитроумный муж Одиссей в два дня разбил бы всех троян, а на третий бегом прибежал бы на Итаку, чтобы поскорей погладить такие чудные, круглые коленки. Да только они, наверное, озябли, а я знаю, как их согреть, да так, что им жарко будет...

– Да будет вам! – кажется, поднялось со скамейки. – А и в самом деле, как это у вас так выходит, чтобы видеть в темноте?

– Долго рассказывать. Ну так как? Я хоть и вижу в темноте, но говорить предпочитаю при свете. И вблизи.

– Если только на пару слов, – Меланта медленно, точно нехотя, выплыла из тьмы и почти вплотную приблизилась к Одиссею.

– Отчего ты дрожишь, сладчайшая? – спросил Одиссей, внимательно изучая её лицо. Густые, тяжёлые, кажется, чуть влажные волосы, слегка раскосые, широко расставленные глаза, плоское переносье, круглый, полуоткрытый рот... Совсем не похожа на мать. И на сестру. Подобные лица он видел в Египте у темнокожих нубийских рабынь. Светлая кожа почему-то делает такие лица глуповатым. Нубиянки известны своей пылкостью. Интересно, какова эта?.. Старается выглядеть развязной и многоопытной, но видно, что боится. В плохую игру играешь, девочка, в плохую.

– Я не дрожу, с чего ты решил? – встала ближе и едва заметно коснулась его бедром. Дрожать она впрямь перестала.

– И куда же мы сейчас пойдём, неотразимая Меланта? – Он погладил её по вздрогнувшей шее, затем рука его скользнула дальше, в прорезь туники, пальцы коснулись соска. Одиссей едва не рассмеялся, увидев с каким трудом её вытаращенные глаза пытаются жалобный страх выдать за сладострастное равнодушие. – Решай скорей. На постоялый двор к Арибанфу? Или куда-нибудь еще?

Меланта быстро кивнула, неловко высвободилась и, не оборачиваясь, низко опустив голову, засеменила вперёд. Шли вдоль извилистой глинобитной стены. У горбатого мостика через сточную канаву, где стена сворачивала вправо, Одиссей неторопливо и мягко положил руку на её плечо и неторопливо притянул к себе.

– Потерпи, чужеземец, – с тихим смешком отозвалась Меланта, не останавливаясь, но кокетливо запрокинув голову назад, – мы почти...

Договорить она не успела. Одиссей с силой рванул её на себя, схватил другой рукой за волосы и рывком прижал к стене.

– Чужезе... постой... – ошеломленно забормотала Меланта, жмурясь и втягивая голову в плечи, точно силясь освободиться.

– Тихо! А ну говори, кто тебя послал? Говори живей, пока я тебе не сломал глотку!

Меланта лишь хрипела и таращила глаза.

– Говори! – Одиссей ослабил хватку. – Кто тебе велел за мной шпионить и тащить в какой-то вертеп? Этот, как там его, Ир? Или сам достославный Антиной?

– Тоже нет, –Меланта уже успела успокоиться, хотя все ещё с трудом выговаривала слова. – Это господин Эвпейт, его отец.

– Эвпейт?! Старый паскудник ещё жив? Хорошо. Там, куда ты меня вела, что должно было произойти?

– Это уж что скажете. – Меланта вскинула голову и усмехнулась.

– Ну-ка не скаль зубы, шлюха! Я говорю о другом. Там нас ждали?

– Нет! – Меланта, оставив кокетство, отчаянно замотала головой. – Наверняка нет! То есть...

– Наверняка! Откуда они прознали, кто я такой? Кстати, а ты-то знаешь, кто я?

– Откуда мне знать. Я вообще ничего не знаю.

– А ты не скромничай. Так знаешь или нет?

Меланта промолчала и опустила голову.

– Ага, знаешь! – Одиссей вновь задохнулся от ярости. –Знаешь и смеешь называть меня чужеземцем? Ничего, я из вас выдавлю гной, господа итакийцы, покажу, какой я чужеземец! Запомни, я – басилеус Одиссей Лаэртид, мне и роду моему богами даровано право царствовать на этой земле! А вашего достославного я публично оскоплю и он ещё будет рад, что легко отделался. Поняла?

– Поняла, – покорно пролепетала Меланта.

– Как говорить надобно, тварь! – Одиссей встряхнул её так, что у бедняги лязгнули зубы.

– Поняла, государь, – Меланта тихо, заплакала от страха и боли.

– Э, хватит! Теперь вот что. Знаешь, где живет пастух Эвмей?

– Знаю, государь, – Меланта протяжно всхлипнула.

– Отведешь меня к нему.

– Прямо сейчас? Но это далеко.

– Разве я спросил – далеко или близко? Я сказал: отведешь.

– Конечно, государь, – торопливо закивала Меланта.

 (... Его отец, Лаэрт, говорил ему, что люди пришли на Итаку давно, ещё в незапамятные времена, когда мир был другим. И то были не ахейцы и даже не пеласги, что ушли с островов три столетия назад, а совсем другой народ. Отец называл имя того народа, но оно забылось. Какое-то длинное слово с большим количеством шипящих. Они пришли с закатной стороны моря, что за Геракловыми столпами. Ахейские аэды зовут тот остров Атлантидой. Или Посейдонией. Потом боги прогневались на атлантов за нечестивость и послали на их земли воды Океана. И ныне за Геракловыми столпами – лишь бесконечное море.

То была ужасная катастрофа. Были волны в гору величиною, тридцать дней не восходило солнце, небо стало краснее меди, шел дождь, не переставая, и горячие угли сыпались с неба, земля покрылась трещинами, каждая шириною в пять локтей, и трещины те изрыгали огонь и ядовитый дым. На землю сошли огненноликие титаны, и они хватали людей и разрывали на части. На тридцатый день море поглотило Атлантиду, она навеки скрылась в облаках пара и в толще воды. Она ушла в невиданную глубь, где нет ни рыб, ни гадов, ни травы, никогда ни единый смертный не опустится туда и не узрит той прекрасной, но проклятой богами земли. Из всего огромного народа атлантов уцелело лишь несколько сотен, они успели погрузиться на корабли и ушли далеко на восток, где страна Аккад. Увел их человек, который стал у них там, на востоке, царем. Как его звали – неизвестно. Вавилоняне зовут его Ут-Напишти, моавитяне, курчавобородые жители сухих степей, зовут его Нух. Критяне говорят о некоем правителе Феры и Крита по имени Девкалион. Один ли это человек – про то Лаэрт не ведал... Вместе с ним ушли и потомки тех, кто переселился на острова с Атлантиды задолго до Великой катастрофы. Говорят, однако, что ушли не все. Некоторые не подчинились и решили остаться. Что стало с ними, были ли живы их правнуки, когда к Итаке полтысячелетия назад причалили птицеобразные челны пеласгов, – неизвестно...

Та катастрофа краем задела и Итаку, часть прибрежного плато опустилась в море, и на том месте теперь – бухта Ретра. Потому, должно быть, и выход из Пещеры наяд оказался на самом её дне...)

Жилище Эвмея хромца располагалось на верхней террасе южного, пологого, обращенного к морю склона горы Нерит. Это было громоздкое, неуклюжее и вместе с тем прочное сооружение из дубовых бревен и основанием из плоских известковых плит. Несмотря на неуклюжесть и кривобокость, бревна и камни были столь плотно пригнаны друг к другу, что, казалось, составляли единое целое. Дом словно был воздвигнут играющим младенцем-великаном. Просторный двор с тремя закутами для скота был обнесен двумя тесными рядами заостренных обожженных кольев и живою изгородью из терновника. Дом возник неожиданно, и под бледным светом луны напоминал горную крепость, маленькую и настороженную. Когда Одиссей и Меланта добрались до него, уже царила полночь. Октябрь брал свое, от недавней духоты осталось лишь воспоминание, она, казалось, исчезла навсегда, лишь ознобной росой осела на вздрагивающих листьях тамариска, густо затопившего усеянный валунами склон горы.

– Ну вот мы и пришли. Здесь он и живет, Эвмей-хромец, – Меланта выпаливала слова, потому что никак не могла перевести дух. За изгородью было слышно сонное бормотание овец в загонах, за воротами яростно заскреблась и тотчас зашлась в угрожающем лае собака.

– Он странный такой, этот Эвмей, – продолжала Меланта, все ещё задыхаясь и отводя глаза в сторону. – Представляете, живет тут один, сам по себе, в городе почти не показывается, знать никого не хочет. Как можно так жить? Я его даже немного боюсь. Да ещё собаки его. Бр-р! Такие страшилища! Ну с вами, конечно, не так страшно, но...

– Да ты успокойся, тебе и нет нужды его бояться. И его, и собак. Дальше ты мне не нужна, я пойду один. Так что ступай себе назад, сладчайшая. Ну и поменьше болтай о нашей прогулке. И вот ещё что. С царевичем Телемахом ты видишься?

– Иногда. Только редко.

– Утром же подойди к нему и скажи, что его хочет видеть человек с вестью от его отца. Скажи так, чтобы он поверил. Пусть придет к... Ты ведь знаешь, где Пещера наяд?

– Как не знать. Только теперь нету там пещеры. Есть только...

– Неважно. Пусть придет туда сразу как сядет солнце. Если меня там не окажется, пусть подождет. Ну и конечно – пусть никому об этом ни слова. Даже матери. Вернее матери – в первую очередь. И пусть хорошенько обернется по сторонам, прежде чем идти туда. Все поняла?

– Поняла, государь, – пролепетала Меланта. Она выглядела растерянной, испуганной, все ещё тяжело дышала, щека её в была кровь расцарапана о ветвь терновника. Одиссей не выдержал и рассмеялся.

– Вот и славно. Теперь ступай себе и не бойся. Спускаться легче, чем подниматься. Правда, прохладно, зато уж в этакий холод и рань никто не покусится на твою добродетель. Ступай.

Меланта покорно кивнула и медленно пошла вниз по едва заметной, петлявшей среди камней тропе. Одиссей проводил взглядом её озирающуюся, съеженную фигуру, неловкую походку, худые, беспомощно вытянутые вперед руки. Совсем как... Боже, как давно...

Потом она скрылась за выступом скалы, а он двинулся было к воротам дома Эвмея, но вскоре остановился. Мысль, показавшаяся несколько мгновений назад забавной, не улетучилась, как он ожидал, а как-то странно утвердилась, не желая слушать разумных доводов. Смешно, но ведь и тогда, у корчмы, он с некоторым трудом не поддался соблазну. Есть в ней что-то в этой девке... Одиссей усмехнулся и быстро повернул назад.

– Эй, Меланта, – сказал он, догнав её и крепко схватив за плечи. Она отпрянула от неожиданности и вновь округлила в страхе глаза, – я, кажется, второпях позабыл тебя поблагодарить за услугу. Э, ты снова дрожишь. В горах нынче прохладно, особенно под утро. Камень и ночь – скверные друзья. Или это от страха? Не бойся, зла я тебе не причиню.

Одиссей легко, как ребенка, приподнял её и, не говоря ни слова, перенес в сторону от тропы к заросшей травой лощине.

Он в самом деле чувствовал, как страх уходит из нее и тело становится восторженно податливым, и хоть понимал, сколь мало все это для него значит, был счастлив хотя бы тем, что наконец спокоен.

* * *

...– Меланта, – сказал он ей потом, – для приближенной рабыни ты могла бы быть поопытней. И потом, у тебя хриплый голос. Ты пьешь?

– Нет, нет, что вы, государь, – испуганно затрясла головой Меланта, – с чего вы взяли. Сроду не пила ни капли. Голос у меня такой. Не пойму, с чего. А вина я в рот не беру, ещё чего. Мне и государыня не велит. Хватит, говорит, того, что твоя... Да мне и неохота. А голос у меня такой с рождения.

– И сколько тебе лет?

– Мне-то? Я точно не знаю. Государыня Пенелопа мне как-то сказала, что мне пятнадцать лет. Но вообще-то это было в прошлую зиму. Нет, в позапрошлую.

– Ты дочь Эвриномы?

– Да, – Меланта вдруг нахмурилась, – говорят, так её звали. А что?

– Так ты её совсем не помнишь? Она жива сейчас?

– Я же говорю – не знаю. И не хочу знать. Говорят, что она сошлась с этими бродячими фиадами, критянками. Ох, как-то я видала этих фиад, потом спать не могла, боялась, что они за мной явятся. Их тут раньше полно было, а около Эгилипы у них храм был. Да что там храм – обычная пещера. Ой, говорят, они детей своих живьем сжигают в жертву Дионису Критскому. Неужто правда? Потом дедушка Лаэрт, отец ваш, их всех с Итаки выгнал, когда они в Эгилипе напоили хмельным быка и устроили около него пляски. Бык потом задавил двоих фиад и ещё пятерых местных, пока его не убили. А уж страшилища-то эти фиады! Если и моя матушка была такою же, как они...

– Ладно, помолчи. Меланта... а сестер, братьев у тебя нет?

– Нет, государь мой.

– И... не было никогда?

– Не знаю. Когда-то давно, говорят, была сестра, – неохотно ответила Меланта, – только зачем вам знать, не пойму. Мы люди маленькие... Она вроде утонула, у нее даже могилы нет, вот бедняжка. Только давно это было, я даже не знаю, когда. Меня тогда на свете не было...

– Двадцать шесть лет назад, – сказал Одиссей и, привстав, указал рукой вниз, к подножию горы, где зыбко подсвеченная луной и туманом переливалась, словно выбросившаяся на берег темно-лиловая медуза, бухта Ретра, – это случилось вон там, в Пещере наяд. И звали её – Филомея...

(... Их было пятеро в тот день. Вернее – четверо, плюс она, Филомея. Четверо детей из высшего круга, зримо очерченного каменной стеною царского дома и ещё трех знатных домов Итаки. И она, дочь Эвриномы, любимой служанки его матери. Любимой, но – служанки! Она была допущена играть с ними, но лишь при молчаливом, само собою разумеющемся условии, что ей должно всеминутно помнить свое место. Она и помнила. И позабывала об этом лишь тогда, когда ей дозволено было позабыть. Кроме того, она была красива, почти как мать. Потому четверым не составляло труда преодолеть гордыню. Одиссей уже знал, какова судьба красивых рабынь. Наверное, знала и она. Одиссей понимал, хотя старался не думать, что рано или поздно эта участь постигнет и Филомею, причем именно с ним и ни с кем иным. Так он для себя решил. Она же была свободна и чиста, будто предчувствовала: ничему этому не бывать.

Когда в Пещере наяд при дрожащем от духоты свете факела она простодушно предложила всем четверым спуститься вниз по ступеням, пройти каменноутробным лабиринтом до самой воды и потом вынырнуть в солнечных водах лагуны с той стороны Вороньего утеса, все решили, что она шутит, и продолжали на это надеяться, даже когда она, так и не дождавшись ответа, вытянув руки, ощупью, озираясь, двинулась вниз. Она не сомневалась, что они идут за нею, и они действительно шли с унизительной покорностью обойденных. А когда темная вода незримо сомкнулась над её головой, и стало окончательно ясно, что сбросить с себя податливый паралич страха не удастся, а все утешения смешны и жалки, он тихо заплакал от обиды и ярости, и плач его был тем горше и невыносимей, что никто из оставшихся троих свидетелей его позора не должен был этот плач видеть и слышать. «А что ей будет. Холопы не тонут», – равнодушно сказал самый младший из них, сын торговца рыбой, Антиной...)

Эвмей смотрел на него с настороженным любопытством, склонив голову набок. Одной рукой он как бы рассеянно вертел меж пальцами кнутовище, другой удерживал за загривок огромного, беспокойно ворчащего пса.

– Сказал бы: радуйся и добро пожаловать, ежели б вы объяснили, кто вы и что надобно... Тихо, Орф! Однако вы молчите, потому мне придется спросить...

– Эвмей, вот теперь я тебя вспомнил. – Одиссей откинул верх хламиды. Хотел, чтобы слова прозвучали, как подобает, торжественно, величественно, но голос его жалобно дрогнул. – А ты?

– Мудрено узнать. Я, знаете, не большой охотник узнавать незнакомых. Особенно в такой час. Погодите-ка... Боги милосердные!

– Это я, Эвмей, – Одиссей, не в силах сдержать радости, шагнул вперед и вновь остановился. Орф, успокоившийся было, вновь зло ощерился, захрипел и едва не вырвался из рук хозяина. – Я бы, пожалуй, прошел дальше, если б твой Орф признал меня, как и его хозяин.

– Да ну, где ж ему узнать, – Эвмей смущенно махнул рукой. – Орфу всего-то третий год пошёл ... Да, третий год... Сколько же всего лет прошло с тех пор?

– Тринадцать лет, Эвмей. Три года войны. И ещё в придачу десяток лет... Не хочу выглядеть навязчивым, но если б мы продолжили вычисления где-нибудь не под открытым небом и не с пересохшим горлом, было б лучше. Если ты думаешь иначе, не стану докучать.

– Э, да что же я в самом деле! – Эвмей побагровел от смущения. – Вы уж простите меня. Никак не ожидал. Совсем, видно сдурел... Орф, да стой ты спокойно, паршивец. Свой это, свой. Вы уж проходите в дом-то. Только...

– Что?

– А она... с вами? – Эвмей растерянно кивнул на вытянувшуюся в струнку Меланту.

– Без нее я бы не нашел дорогу. А уж потом... Темно сейчас. Пусть она будет здесь. Ты не против?

– Да я-то не против, только она ведь... В том-то и дело, что темно. Хотя ладно, я сам с ней разберусь.

* * *

... И вот уже торопливое пламя облизывает почерневшие, круглые, точно вздувшиеся от жара, камни очага. Пол в хижине глиняный, но утрамбован так, что, кажется, под ногами цельная каменная плита. Он до половины завален пахучими ветками вереска, укрытыми свалявшимися козьими шкурами. Кажется, так обустраивали свои жилища фригийские пастухи. Потом, глядя на них, делали так же ахейские воины. Пастухи и солдаты равно бесприютны. Но у пастуха есть дар свободы и одиночества. Горький дух вересковой коры смешивается с тяжелыми испарениями прелых шкур, запахом жареного мяса, овечьего сыра и молодого вина. Стены покрыты жирной многолетней копотью, на них развешаны какие-то кожаные ремни, плетеные веревки и большой тисовый лук. Изнеможение приятно смешивается с теплом, первый же глоток вина вымел зябкий озноб, и сама возможность существования холодного, темного и недоброго мира там, за стенами хижины уже вызывает сомнение. Ну вот все и кончилось, – словно шепчет кто-то незримый, но бесконечно знакомый. – И не вернется обратно. И все отныне так и будет – свободно, тепло, надежно, и ничего теперь не надо бояться, никуда не надо спешить. Все кончилось. Вот ты и дождался своей Итаки, и прекрасно, и ничего не нужно другого – огонь, простая еда, вино и тяжелый, надежный лук на стене. И человек, который выслушает тебя и не продаст...

– Эвмей, так ты всегда здесь один? – спросил Одиссей, сам не зная для чего. Просто чтобы прогнать дрему. – Небось, не очень тут весело?

– А я уже отвеселился свое, государь. И потом тут со мной Орф, вы его видели. Есть ещё Анубис – он на привязи с другой стороны, охраняет закуты. Чудные псы, беседовать с ними одно удовольствие, главное – не перебивают. И потом днем сюда приходит помогать Масавлий, подпасок.

– Масавлий... имя как будто знакомое. Он случайно не... Впрочем, неважно. Так вы что же, вдвоем управляетесь с таким стадом? Сколько у вас голов?

– Пять сотен всего-то. Бывало и побольше. Те, что с цветными метками на загривке, – те царские... То есть, я хотел сказать, ваши. А те, что с клеймом, – старика Эвпейта. Управляемся, что ж не управляться. Цари вон управляются. У них многие тысячи, да люди к тому же куда более норовисты, чем овечки. Верно ведь?

– Да ты прямо мудрец, Эвмей. Кстати, отчего тебя зовут хромцом?

– Полагаю оттого, что я хромаю.

– Я хотел сказать, что с твоей ногой?

– О том спросите фракийское копье, что разбило мне колено. Небось не забыли, государь, то утро на Сигейском мысе?

Забыл ли он! Да ему проще позабыть все последующие годы, хотя и они вобрали в себе немало всякого.

В ту ночь непостижимым образом переменилась погода. Словно по умыслу божества вечерняя палящая духота была в считанные мгновения сдута ветром. Воды Геллеспонта вздыбились, словно наливаясь лиловым холодом. Студеный ветер с мглистых киммерийских равнин взлохматил ребристые верхушки прибрежных дюн и с воем понес тучи режущего ледяного песка. И тотчас будто мраком Эреба повеяло вокруг. Ледяная преисподняя Гипербореи ворвалась нежданной, хохочущей гостьей.

Воистину, милосердные боги сжалились тогда над ахейским войском, стоявшим на мысе у кораблей. Солдаты, которые ещё вечером укладывались на прокаленную зноем землю, пробудились среди ночи от пронизывающего холода в шалашах, побелевших от инея. Спать далее было невозможно. Они, кляня судьбу, выбрались наружу, зажгли костры и уже вскоре после того, как караульные громкими криками и свистом оповестили ох о приближении вражеских колесниц, ахейцы были готовы к бою.

У кораблей на мысе стояло всего четыре сотни солдат, их отвели день назад на отдых от стен Трои. Отправив тафийскую сотню к броду через речку Скамандр, Одиссей построил оставшихся плотной фалангой вокруг лагеря полукругом...

Шел уже второй год войны и удача не спешила улыбнуться ахеянам. Казалось бы, уже пали Хриза, Дардания, но то было истребление беззащитных городишек. Троя же дерзко насмехалась со своего крутого холма над беспомощностью осаждавших. Кто вообще кого осадил, сытая Троя или голодное, на грани бунта войско ахеян? Кладовые Трои, и без того обильные, то и дело пополнялись после удачных вылазок. У ахеян же дела шли все хуже и хуже. Поддержавшие их было вначале карийские кочевники, разозленные вероломством и грабежами, угнали свои стада далеко на юг, в Киликию. Те, что остались, то и дело нападали на ахейский лагерь с тыла. Особенно тяжкий удар постиг в предзимье. Троянская флотилия тогда перехватила во Фракийском море целый ахейский караван, шедший с Лемноса. Два корабля были пущены на дно, два были захвачены, угнаны в троянские воды и затем через речку Скамандр чуть ли не на глазах ахеян переправлены в Трою.

Ахеяне не умели штурмовать крепости. К тому же давно обещанные египтянами стенобитные машины оказались блефом. То ли трояне ублажили фараона подарками, то ли фараону не по душе пришлось высокомерие «кефтийских дикарей», но корабли, посланные за штурмовыми машинами, пришли на Тенедос груженные роскошными конскими сбруями, сандалиями из кожи крокодила, изящными дамскими стилетами, даже золочеными погребальными масками, чем угодно, но не тем, в чем была нужда. Злоба и уныние царили в лагере ахеян.

Та вылазка началась для троян особенно удачно. После короткого боя с застигнутыми врасплох ахеянами два отряда пароконных колесниц – хетты и мезийцы – прошли сквозь осадный лагерь, как сквозь трухлявую древесину. В прорыв и хаос, словно поток кипящей смолы, хлынули чернокожие секироносцы, бывшие на службе у союзного Трое хеттского царя. Их гигантский рост и каннибальская раскраска – лица до половины вымазаны гипсом, а кисти рук – суриком, – а также пронзительный боевой клич вселяли парализующий ужас. На помощь эфиопам из распахнувшихся городских ворот бежали шеренги воинов, со стены веером ударили лучники, подбадривая своих, гнусаво завизжали боевые трубы.

Колесницы прорвали редут и помчались к бродам через реку Скамандр, за которой, на Сигейском мысе была стоянка ахейских кораблей. Корабли эти ещё прошлой весной были вытащены с помощью вальков на берег, где образовали что-то вроде передвижного бастиона. Захватить и сжечь корабли означало бы обречь огромное ахейское войско на мучительную и позорную гибель.

Близ реки, у самого брода к колесницам присоединился поджидавший их там отряд фракийских копейщиков.

...Оба отряда колесниц почти одновременно и бесшумно, словно две стаи исполинских летучих мышей, вынырнули из-за подножия холма. Тафийцы так и не успели помешать переправе. Теперь все, что им оставалось, – это выстроиться, словно в почетном карауле перед собственной смертью. Хетты ушли в сторону, сделали крюк, обошли их и пыльной лавиной помчались к главной цели – стоянке кораблей. Зато мезийцы решили идти напролом. С колесниц понеслись стрелы. Ментес, царь тафийцев, раненный в плечо, потерял самообладание и высоким срывающимся голосом приказал солдатам атаковать. Солдаты его, теряя строй, с озлоблением обреченных пошли навстречу мезийцам, колесницы с чудовищным, смачным хряском вклинились в живую плоть войска. На какое-то время все смешалось в кромешный, визжащий и лязгающий клубок. Ментес был убит наповал почти сразу же, но этого никто не заметил. Схватка была непродолжительной, то, что ещё недавно представляло собой вытянувшийся упругой стрелой строй солдат и монолитную колонну колесниц, ныне являло безобразную груду изувеченных тел и искореженной меди, из-под нее с трудом выбирались обезумевшие существа, мало похожие на людей. Царь мезийцев Энном с размозженным черепом лежал в пыли, придавленный опрокинувшейся колесницей. Ничего не слыша вокруг, с бессмысленной улыбкой он вел неслышную беседу с явившимся к нему из тумана боли прекрасным лунным богом Менхом...

Мезийцы потеряли более половины своих людей. Те, кто уцелел, бродили, словно пьяные и безумные, добивали раненых, и чужих, и своих, с одинаковым равнодушным усердием. Им нужно было поскорее покончить с этим делом и куда-нибудь уйти. Своего царя Эннома они добили столь же деловито, так и не признав.

Схватка переместилась к корабельной стоянке. Хетты шли, не сбавляя хода, ступицы их колес были ещё заляпаны кровью. Ощетинившая, вздрагивающая копьями фаланга ахейцев у кораблей представлялась им дрожащей от ужаса многоножкой, рыхлой и бессильной.

Когда хетты приблизились, одна из колесниц, повинуясь удару кнута, вырвалась вперед от своих на два десятка локтей. Хотел ли ездовой первым поразить врага или просто не совладал собой – кто знает. Однако приблизившись почти вплотную, он вдруг точно прозрел, увидев перед собой тройной ряд копий, пронзительно вскрикнул, рванул поводья, лошади взлетели дыбом. Кто-то из ахейского строя метнул дротик и он глубоко вошел лошади в бок, затрепетал гигантским плавником. Лошадь отчаянно заржала, рванулась в сторону. Произошло замешательство, несколько колесниц столкнулось, иные беспорядочно ударили в фалангу, но были отбиты и опрокинуты копьями. Вождь хеттов Эурип, сын царя Телефы, победитель вавилонян и митаннийцев, в гневе выкрикнул что-то, колесницы развернулись для нового тарана. Одиссей сиплым, сорванным голосом выдохнул команду, она, однако, была услышана, первый ряд фаланги, словно в ритуальном танце, опустился на колено и далеко выставил копья, чтобы бить снизу несущихся на них коней. И вновь затрещали копья, раздались вопли боли и ужаса. Фаланга выстояла. Разъяренной гремучей змеей она нанесла страшный ответный удар и отбросила ошеломленных хеттов прочь. Несколько колесниц, словно заблудившись в смертельном хаосе, достигло рва, колесничие спешились, потрясая мечами, вскарабкались на палубы кораблей, однако никто их не заметил и они продолжали в растерянном азарте выкрикивать бессмысленные победные кличи. Надо было бы поджечь проклятые корабли, да не было факелов, надо было бы стрелять в спины ахеянам, да кончились стрелы.

Колесницы бессильно метались перед литым, изрыгающим стрелы строем фаланги. На место каждого убитого становился другой, из внутреннего ряда, потому фаланга казалась неуязвимой, хотя уже потеряла почти половину бойцов. Царевич Эурип, видя, как бесполезно гибнут его люди и кони, заплакал навзрыд, он был ранен в лицо камнем из пращи, но не заметил этого. Последняя атака. Он повел колесницы во фланг ахеянам, те успели развернуться за миг до столкновения, и тотчас же Эурип был сдернут с колесницы и поднят, подобно туше над угольями, сразу на четыре копья...

На левый фланг ахеян обрушился тяжелый удар подошедших фракийских копейщиков...

Помнит ли Одиссей...

* * *

– Эвмей, а где ты был тогда? У кораблей?

– Нет, мы стояли с левого края. С Левком.

– Ты видел, как его убили?

– Видел. Копье ударило его ниже живота.

– Да... Но вы все же выстояли тогда. И Левк, и вы все. Отогнали чертовых фракийцев.

– Фракийцев? Нет, государь, они нас одолели вчистую. Нас ведь только четверо осталось, они нас прижали к самому рву, мы бросили оружие, не потому что струсили, а потому что просто выбились из сил. Стояли и ждали, когда нас прикончат. А они взяли и ушли. То было какое-то чудо. Похоже, они увидали, что вам удалось отбиться от колесниц. Я видел, как вы стояли против них. Зрелище было что надо.

– Что надо. – Глаза Одиссея полыхнули. – Боги тогда крепко помогли нам. Вас, говоришь, четверо осталось. Кто именно, интересно знать?

– Одного я не помню. Кажется, его убили потом в бою на Ксанфе. А трое – я, Масавлий и Терсит... Помните Терсита?

– Терсита? – Одиссей нахмурился и покачал головой. – Имя как будто знакомое... Погоди. Такой рослый, да, красивый такой, светловолосый?

–Ну уж и нет. Эвмей усмехнулся, – не рослый, не светловолосый и уж точно не красивый. Горбун он был.

– Горбун?! – Вот теперь Одиссей вспомнил. Терсит. Торопливая, прыгающая походка колченого паука. Рыжие, клочковатые волосы, как у опаленной свиньи. Сиплый, задыхающийся голос. Терсит! Тот наглец и крикун. Солдаты слушали, что он трепал о нем, Одиссее, об Аяксе, Ментесе, старике Несторе, и согласно кивали. Многие кивали. А потом этот ублюдок молил о пощаде, забился под скамью. Мразь! Одиссей зло закивал. – Ну да, теперь вспомнил. Трус, урод и наглец!

–Урод – пожалуй. – Эвмей нахмурился. – А что не трус – в том готов поручиться. Там, на мысе, Терсит дрался, как волк. Троих фракийцев зарубил насмерть, а четвертого, когда его самого уже подсекли копьем, схватил за ноги, повалил и задушил.

– А вспомни, как он умолял о пощаде! Под скамью заполз! Разве не трус?

– Ну да, зато мы, храбрые, стояли рядом и помалкивали. Некоторые даже смеялись. Ну как же – под скамью заполз! А за день до того они же смелись над тем, как он передразнивал старика Нестора. И потом, если уж откровенно, то он ведь был прав, этот Терсит. Насчет той войны...

– Может быть. Но я был правей! Я и сам был против войны, только угрозы Атридов заставили меня выступить. Я ведь тогда только женился, какая ещё война!.. Но пойми наконец, если война началась, какой бы она ни была, она должна закончиться, и закончиться чьей-нибудь победой. Война – как роды, дите рождается либо живым, либо мертвым. Но нельзя прекратить рожать! Да, война была бессмысленной. На месте Трои сейчас руины, бурьян и шакалы. Тысячи людей пали, по сути, только за то, чтобы вырос это бурьян. Но если бы мы ушли тогда из-под стен Трои, было бы хуже. На неудачу не найти собственников, все норовят подарить её кому-то другому. Возник бы обязательный вопрос: кто виноват? Аяксы? Атриды? Диомед? Одиссей? И решать это вопрос велели бы вам, солдатам. Началась бы бойня меж ахеянами... Может, я чересчур путано говорю, но, Эвмей, но война должна быть доведена до конца, иначе...

– Должна. А презренный Терсит должен быть казнен, – невесело усмехнулся Эвмей. – Да ладно, что об этом спорить. Вы уж простите меня. Вот попробуйте-ка лучше этого вина, государь. Это из винограда, что растет на восточном склоне. Место там каменистое, для выгона неподходящее. И солнца вдоволь, и ветров совсем нет. Ягоды, правда, не такие крупные, как внизу, но вино не горчит. Или горчит?

– Как это казнен! Я ничего такого не приказывал. Я только сказал...

– А того и достаточно. Зачем было приказывать? Казнили без приказу. Разве нынче кого по приказу казнят! А казнил его Эврибат, ваш телохранитель. Казнил на следующий день после боя у кораблей, раненного... Так не горчит вино-то?..

 (... А потом вновь были жизнь и солнце, была красивая, восторженная Филомея и её взволнованный, без тени насмешки (разве б она посмела!) рассказ о том, что вовсе не страшно, то есть страшно, но только в самом начале, когда темно, а потом совсем не страшно, то есть страшно, но только чуть-чуть. Зато уж интересно! Такого нигде нипочем не увидишь. «Там люди, представляете?!» – «Люди?» – «Ну да, я же сказала. Не настоящие, конечно. Как в нашем храме Афины. Только гораздо красивее, даже не сравнишь. Они не каменные, и не медные, не пойму какие. Там, под скалой, такой большой круглый дом. И светло там! Где-то огонь горит, не пойму, где. Я не болтаю, я правду говорю...»)

– Государь, а что было потом? Ну вот кончилась война, Трою сожгли, троян поубивали. А потом? Ведь с того дня десять лет прошло. Ведь вы уходили с Тенедоса последними?

– Не совсем так, – Одиссей откинулся на шкуры, прикрыл ладонью воспаленные от дыма глаза, – но почти. После гибели итакийской дружины на Ксанфе, я командовал отрядом из Халкидики. С ними и отправился в обратный путь. Вышло так, что пошли мы сразу на север, в Халкидику. На судне их было две сотни, спорить не приходилось. Шли вдоль фракийского берега, ветер был хоть и попутный, но совсем слабый. Это раздражало, хотелось скорее... Как-то ночью подошли к городу Исмар. Я был пьян, и все были пьяны. Да и в городе за полночь горели огни, похоже, был какой-то праздник. Я тогда указал рукой в сторону берега и сказал: «Вон Исмар, град фракийский. Вспомните, эти дикари воевали за Троаду, убили много ахеян. Когда же Троя стала испускать дух, они быстро убрались восвояси. Ныне от Трои остались одни уголья, кости ахейских бойцов растаскали фригийские вороны, Исмар же, град фракийский, благоденствует! Эти воры бежали от мести нашей, дабы делать то единственное, что умеют – грабить купцов, плясать вокруг своей пучеглазой богини Бендиды, гнать вино и плодить ублюдков. Справедливо ли это?» ещё я сказал, что хочу отомстить за Левка, которого убили фракийцы. На кораблях было немало людей, у которых были свои счеты к фракийцам. Прочими же двигало простое желание преумножить военные трофеи.

Мы высадились с двух кораблей в степи. Не поверишь, мы, сотня с небольшим, взяли город почти без боя. По приставным лестницам влезли на глинобитную стену, перерезали стражу и ворвались в город. Что мы там творили – трудно и тяжело вспоминать... А к утру к фракийцам подошла подмога. Когда они явились, мы все были так пьяны, что не в силах были не только драться, но и драпать. Они нас резали спокойно и деловито, как скот. Подожгли даже один из кораблей. Лишь каждый третий из нас спасся на оставшемся судне. А потом оставшиеся в живых обвинили, как и следовало ожидать, во всем случившемся меня. Возможно, справедливо, хотя, право, не я же насильно вливал им в глотки киконское вино.

Кончилось разбирательство тем, что меня и ещё одного итакийца по имени Эврилох высадили на берегу. Никто не возражал, найти виновного – единственное утешение для тех, кто пережил позор.

Итак, мы очутились на берегу. То был остров Фасос. Мрачное местечко, во всяком случае там, где нас высадили. Главное, мы не знали тогда, что это был остров, полагали, что очутились вновь на фракийской земле. Ясно, что мы не очень стремились к встрече с жителями. Пробыли мы там недолго, не успели даже как следует отощать, как показалось судно, причем причалило оно как раз там, где мы с Эврилохом соорудили свое скорбное жилище. Радости нашей не было границ.

То был финикийский корабль. Его владелец, купец из Сидонии по имени Манас, любезно нам сообщил, что хотя доставить нас в сей момент прямо на Итаку он не может, ибо держит путь домой (в солнцевратную Сидонию, град могущественного Илу и плодоносной Ашторет, жемчужину Великого моря и прочее), но затем, завершив свои дела, он направит судно к краю суши, к Геракловым столпам, и по пути непременно высадит нас за божескую плату на берегу Итаки. Раздумывать не приходилось, сама мысль остаться в этом предместье Аида казалась безумной.

В Сидонии, однако, судовладелец сообщил нам с улыбкой сожаления, что с истинным удовольствием сдержал бы слово (слово купца – алмаз!), но непредвиденные обстоятельства – нежданные убытки, недобросовестные должники – принуждают его продать нас обоих своему кредитору, другому судовладельцу по имени Унна. Разумеется, временно. Как только дела его поправятся, так он нас тотчас выкупит. Имущество же наше ( только у меня было добра на два-три талана серебром!) он берет себе, дабы хоть частично возместить издержки, которые он из-за нас понес. Вот так. Я едва не потерял дар речи, а Эврилох, обезумев от ярости, бросился на купца с ножом, едва не зарезал его, но был схвачен челядью, бит палками и закован в колодки.

Так мы стали рабами. Рабами, Эвмей! Полтора года мы были гребцами на финикийской пентере, в смрадном трюме, как черви в утробе мертвеца. Сушеная рыба, ячменные лепешки, тухлая вода, страшный, трехвостный хлыст надсмотрщика, его голос, отбивающий такт: «Хилле-ху!» Нет греха, за который была бы уместна такая расплата.

Эврилох умер через полтора года. Это ещё неслыханно много, обычно гребцы на выживают и пяти месяцев. И вот в тот самый день, когда тело несчастного Эврилоха было выброшено за борт, на пентеру напали киликийские пираты. Вначале невозможно было понять, что случилось, наверху началась беготня, ругань, надсмотрщик впал в неистовство, бил хлыстом направо и налево, путал команды. Киликийское судно было втрое меньше пентеры, но быстроходнее, оно в два захода прошло навстречу нам борт о борт, ломая и выворачивая весла, а на третий, когда пентера потеряла ход и бессильно закружилась, протаранило его своим медным бивнем.

Когда сломалось мое весло, удар был так силен, что ремень, которым я был пристегнут к скамье, лопнул, меня бросило в проход, я потерял сознание. Когда я очнулся, трюм заливало водой, на палубе шло побоище. Надсмотрщик лежал рядом, у него была сломана нога. Я его задушил, взял его дубовую, утыканную шипами булаву и выбрался на палубу.

Нет нужды объяснять, что дружеских чувств к финикиянам я не испытывал, пираты же, что ни говори, были моими невольными избавителями. Важно было не попасться им под горячую руку. Кроме того, финикиян было в полтора раза больше и дрались они, нужно отдать им должное, отчаянно. В общем пираты охотно приняли помощь. Мы одолели их только когда кто-то поджег паруса. Вид собственных пылающих парусов лишил их мужества.

Когда свалка была окончена, старший среди киликийцев, его звали Арсак, предложил мне место на палубе среди своих, пираты потеряли много людей. Надо ли говорить, что упрашивать я себя не заставил. Со мной оказалось ещё пятеро бывших гребцов. Прочие же были либо убиты в толчее, либо захлебнулись, либо оказались в качестве гребцов на сей раз на пиратском судне.

Кандалы раба сменились кривым ножом и арканом. Полтора года в вонючем трюме бесследно не проходят. Я тогда позабыл обо всем кроме свободы, а она, свобода, за это время перебродила в сивушное пойло морского разбоя. Душная, спертая злоба не удовлетворяется лазурной мечтою о возвращении к итакийским овечкам. И еще, Эвмей, у меня была слабая надежда когда-нибудь повстречать того судовладельца Манаса. Никто в моей жизни не сделал и, наверное, не сделает мне столько зла, сколько он. О, я не стал бы его убивать! Я бы его даже пальцем не тронул, Я бы просто спровадил его в трюм, на весла. И все. Причем, даже не на верхний ярус, где тяжелее всего, потому что весла такие, что не обхватишь ладонью, а вниз, где чуть полегче. И кормил бы наилучшим образом, чтобы он протянул подольше. Чтобы он еженощно молил своего всемогущего Баала, дабы тот даровал ему смерть, а днем до злобных слез воспалял рассудок мечтами о мести. Да что там говорить! Судьба уберегла его от встречи, стало быть, у богов было иное мнение на сей счет.

Через какие-нибудь полгода мне уже с трудом верилось, что я – потомственный ахейский династ, властитель Кефалении, Итаки и Сакинфа, победитель Трои, муж златоокой Пенелопы, отец богоравного Телемаха и прочее, прочее. Я не помнил об этом, как не помнят материнскую утробу. Из трюма пентеры с булавою в руке я выбрался не ради Итаки, а ради мести. А уж о богатстве и наживе я думал менее всего. В открытом море не надобны ни золото, ни драгоценности.

Мы плавали между Кипром и финикийским берегом, нападали на купцов, уходили от преследования. Однажды финикияне решили покончить с нами, и нам пришлось полгода искать счастья в вечерних морях, что западнее Тринакрии. Потом мы снова воротились на восток, в вечерних морях не слишком разживешься.

А оборвалась моя разбойничья стезя в Египте. Мы и раньше нередко нападали на египетские приморские города, и почти всегда безнаказанно. Во многих селениях у нас были свои люди из числа лодочников, они оповещали нас, что в окрестностях нет войск фараона. Что до городской стражи, то она была всецело занята молитвами, причем часы наших набегов отчего-то совпадали у них с приливами особо рьяной набожности.

Но в тот день нас ждала ловушка. Мы высадились рано утром в болотистой местности в дельте реки Нил. Знаешь ли ты, что такое дельта Нила? Попробуй вообразить примерно полтораста таких островков, как наша Итака, только не скалистых, а совершенно плоских. Вообрази теперь, что боги взяли и соединили эти островки воедино, оставив меж ними зазор в сотню локтей. Вообрази землю, для которой слово «плодородная» – никчемный звук, потому что она сама по себе есть живая плоть, каждая персть её полна дыхания и жизни. Поля, пастбища, болота. Некоторые болота осушены, но не обработаны, это огромные скопища мертвого камыша, тростника и пластов окаменевшего ила.

Вот туда и загнали нас поджидавшие в засаде воины фараона. Мы в панике рассеялись в зарослях, надеясь отсидеться до темноты. Но на сей раз египтяне взялись за нас всерьез. Они подожгли камыш, и мы мгновенно очутились внутри жарко полыхающего острова. Это было нечто ужасное, от пекла трещали волосы и, казалось, лопалась кожа, черный жирный дым вызывал спазмы и рвоту. Те, кто уцелел, выбирались вслепую на высокий песчаный холм позади соленого озера, и там нас, багровых от удушья, не спеша расстреливали египетские лучники. Я слышал, как они переговаривались и пересмеивались меж собой. Охота подходила к концу, прятаться было негде, бежать некуда, сопротивляться бессмысленно, просить пощады бесполезно. Я бросил меч, поднялся и, шатаясь, побрел к тем, кто должен был убить меня. Я ждал и желал смерти.

«Кто таков? Впрочем, и так ясно».

«Я – Одиссей, ахейский царь, – сказал я в ответ. Язык египтян похож на финикийский, который я успел выучить неплохо.

«Царь? – кто-то визгливо, по-бабьи рассмеялся. – И всего-то? А я-то уж было подумал, что ты – Афина Паллада, богиня-шлюха. Хотя для богини у тебя одна излишняя деталь между ног. Придется её отрезать».

«Час назад за эти слова ты бы ел собственное дерьмо», – сказал я ему и нахально рассмеялся, ибо устал торопить смерть.

Египтян побелел от злости, но их старший, похоже, человек богатый и властный, остановил его.

«А ну погоди, Мераб. Твое мужество в бою с безоружными, а особенно со связанными общеизвестно. Не лучше ли будет тебе... Эй, разбойник. Царь не царь, но и на портовую пьянь ты не похож. Слыхал я, что кефтийцы изрядно искусны в стрельбе из лука. Ну-ка посостязайся со своим обидчиком Мерабом. Встаньте на полста шагов друг от друга и возьмите... Эй, Мераб, что-то ты изменился в лице. Уж не поел ли чего скоромного нынче утром?.. Ну так что, светлейший царь?»

Ах, Эвмей! Нет более острого наслаждения, чем внезапно вспыхнувшая надежда. Чем слабей этот лучик, тем слаще надежда. Разум превращается в настороженного зверя. Я понимал, что продырявить эту трусливую падаль Мераба мне никто не позволит. И все же не спускал глаз с их старшего, именно от него исходил тот слепящий лучик.

«Мой господин, – ответил я ему, – это человек на свою беду грязно оскорбил светлейшую дочь Зевса. Могучий Кронион сам покарает его, – тут я взглянул на небо, многозначительно прищурился и добавил: –Очень скоро. Негоже мне, смертному, перебегать дорогу богам».

«Хорошо. Тогда... попади вон в того, – и он пальцем указал в одного из наших. Он сидел уже связанный, прислоненный спиною к стволу высохшей смоковницы. Это был Арсак, главарь пиратов. Лицо его было перепачкано болотной грязью, серьга из уха была вырвана с мясом. Он понял, о чем идёт речь, и глянул на меня исподлобья, с угрюмым пониманием. Что тут скажешь кроме того, что он и сам, безусловно, поступил так же... Что такое, Эвмей? Почему ты пожимаешь плечами?

– Вам показалось.

– Да нет, нет, не показалось... Да ты и сам поступил бы так же! Верно ведь, Эвмей?

– Не знаю. Хотелось бы надеяться...

– Хотелось бы! Да его все равно прикончили бы, как ты не понимаешь! И знаешь, как? Его привязали бы к коряге и бросили в протоку к крокодилам. Ты видал когда-нибудь нильского крокодила? Слыхал, как вопит человек, которого он рвет на части? А потом, когда бедняга умолкает, наступает самое омерзительное – хрипенье и чавканье. Двоих оставшихся в живых пиратов скормили этим чудовищам на моих глазах. Для египтян это зрелище было почти привычным, не слишком приятным, зато азартным и назидательным. Они вволю натешились сперва над теми двумя, потом надо мной, когда я упал без чувств (кажется, впервые в жизни), а потом меня выворачивало наизнанку... Их было двое, а крокодил один. Покуда он терзал одного, другой все это видел и слышал... Так что атаману Арсаку повезло, по крайней мере он был избавлен от этого. Или от глумлений какого-нибудь Мераба. Кстати, боги в самом деле покарали этого ублюдка. Этот трупоед обшаривал убитых, заплутался в дыму и задохся... Это сыграло немалую роль в моей жизни... А Арсаку я угодил стрелой точно в переносье, пригвоздил его к смоковнице...

 («... и такая красота, что просто плакать хочется. Там... я бы рассказала, да не могу слов придумать. Жалко, вы со мной не поплыли. Завтра поплывем вместе. Хорошо?» Это «вместе» и «хорошо» относилось уже не ко всем четверым, а лично к нему. Все это поняли, и никто не стал возражать. Можно было отшутиться, присоединиться к фальшивящему хору недоверия и высокомерной насмешки ( он бы зазвучал по первому его знаку!), можно было вообще не удостоить её вниманием, поставить чернавку на место. Все бы поняли. Но он кивнул...)

Египтянин предложил мне стать его воином. История повторилась. Ему понравилось, как я стреляю из лука. И главное, на него, суеверного, как все египтяне, произвело сильное впечатление неожиданно сбывшееся пророчество насчет мародера Мераба.

«Я стану первым египетским военачальником, в войске которого служит кефтийский царь. (Египтяне всех ахейцев именуют кефтийцами – критянами.) Причем, этому царю помогают его боги», – сказал не то смесь, не то всерьез. Думаю, что египтянин преувеличил, навряд ли я был первым среди басилеусов, кому пришлось служить в египетском войске. История повторилась, только теперь вместо морской вольницы был Египет.

Египет. Кеме, как зовут эту землю сами египтяне. Что сказать тебе об этой стране? Если человек видел Кеме, то это уже как бы другой человек. Потому что есть реки, а есть Нил. Есть города, а есть Менфе. Есть цари, вожди, правители. А есть фараон. Поверь, это страна, которая может свести с ума, потому что тебя раздирают одновременно и восторг, и отвращение. Невозможно вообразить столь изощренное сочетание божественной красоты и мерзкого уродства. Именно там, в Египте, понимаешь, как можно любить ненавидя. Так относятся к этой земле боги. Я был на войне, видел жестокость и даже зверство, но такого сонного равнодушия к человеческой жизни не встречал.

И все же, познав Египет, уже невозможно жить так, словно никакого Египта не существует. Я видел города Нижнего Египта, бывал в золотом граде Менфе, видел его дворцы! Рядом с ними хваленые критские дворцы Феста и Кноса выглядят не краше твоих овечьих загонов. Менфе это город, который может ослепить, там даже стены дворцов сделаны из особого золоченого кирпича. Им можно любоваться, но жить в этом чудовищном золотом муравейнике нельзя. Эта страна вообще не для живых, там любят и почитают лишь мертвую плоть. Говорят, что породили землю Египетскую скорбящая богиня Исет после соития со своим мертвым, расчлененным мужем Осиром. Там поклоняются кошкам, навозным жукам, ящерицам, каким-то песьеголовым и птицеголовым богам-химерам. Воистину, это муравейник, с муравьиной жестокостью, бездумностью и повиновением.

Итак, я стал воином фараона. Близилась война с Хеттским царством, и мой хозяин вместе со своей дружиной определился на военную службу. Однако до этого был ещё изнурительный поход в мятежную Нубию, безводную страну Куш. Шли мы второю колонной, всех, кого можно было убить, убили до нас. Потом была короткая война с Вавилонией, мы дошли до Моавских гор и Щелочного озера, выгнали оттуда вавилонян, собиравших подати с тамошних пастухов. К концу войны я был уже командиром сотни, под моим началом был отряд ливийских лучников, а подо мною плыл украшенный медными щитами одногорбый верблюд. Само по себе это было нарушением этикета. Но поход есть поход. Египтяне говорят: в пустыне все боги злы. Под зноем притупляются все чувства, в том числе и чувство субординации.

После Моава мы повернули на север, дабы воротить Египетской державе земли Сирии и Ханаана, что были отбиты хеттским царем Тутхалийей. Те земли Египет потерял ещё при фараоне Эхнатоне, довольно чудном по моим понятиям человеке. Тогда весь Египет скандально выяснял, который бог лучше, Амон или Атон. Выяснили, что Атон лучше, но Сирию и Ханаан тем временем отняли. Потом Эхнатон как-то очень своеобразно помер, и жрецы решили, что все же лучше Амон, да и земли надо бы воротить. И пошло в Ханаан войско, причем повел его лично фараон Рамсес.

Там едва беды не случилось. Есть в Сирии речка Оронт. Вернее речкой она бывает весной, летом это, считай, длинный овраг. Так вот там, в излучине Оронта, армия Солнцеподобного Рамсеса и сам он едва не попали в ловушку. Хетты, которых я помнил ещё по Трое, отступали до самой крепости Кадеш. Армия же фараона с самонадеянной неторопливостью принялась готовиться к осаде. Кадеш не Троя, но тоже крепость что надо. Беда, однако, не в том. А в том, что не было в проклятом Кадеше хеттских войск! Вся армия царя Муваталы заблаговременно ушла на западный берег Оронта, а мимо нас усердно сновали лазутчики-бедуины. В самой же крепости Муватала оставил своего евнуха, с которым Солнцеподобный наш вел пространные переговоры, принимая врожденное слабоумие скопца за изощренную хитрость.

Нас спасло, как ни странно, то, что войско наше безобразно растянулось. Передовая колонна Ра (в войске египетском колоны – по три тысячи воинов в каждой – назывались по имени богов: Ра, Амон, Исет) уже встала лагерем близ Кадеша и стала готовиться к осаде, колонна Исет только ещё вышла из Эпифании. А колонна Амон была и того дальше, в Библосе. Там же застряли и осадные машины, а без них...

– Как вы сказали? В Библосе? – Эвмей даже вскрикнул и тотчас замолк. – Простите, что перебил, государь, просто... Я немного слышал об этом городе. Так, понаслышке. Вы бывали там?

– Бывал, дважды, – Одиссей удивленно глянул на пастуха. – А почему это тебя взволновало?

– Взволновало? Меня? – Эвмей смущенно потупился. – Нет, с чего вы взяли. Просто интересно. Чего, говорю, только нету на свете. Вот Библос...

– Ну Библос, – Одиссей все ещё удивленно разглядывал собеседника. – Обыкновенный финикийский приморский город. Между прочим, со стороны моря его почти не видать, дома там сложены из светло-серого известкового камня, совершенно сливаются с берегом. Его так и зовут порой – Город-невидимка. Египтяне именуют его Гебал. Что там еще. Верфи. Лучшие на свете корабли делают на верфях Библоса... Да ты прямо светишься, Эвмей, будто речь идёт о наших итакийских верфях!.. Там есть такое дерево – кедр. Поверь, я не видывал ничего более совершенного среди деревьев. Когда однажды кедр рубили на моих глазах, мне, поверишь ли, хотелось плакать... Но из кедра получаются отличные мачты... Там есть ещё знаменитое святилище бога Адона. Адон – это вроде нашего Диониса. Веселое место, я тебе скажу. Особенно жрицы. Пришлось немного пообщаться. По-нашему говоря, обыкновенные шлюхи наподобие наших фиад, но в отличие от них к тому же ещё и...

– Вы, похоже, сильно не любите финикиян.

– Не люблю? Я, Эвмей, сильно не люблю тех, кто делает мне зло. Вышло так, что среди таковых было немало финикиян. Только и всего. А почему тебя так интересует все это?

– Вам показалось. Так я, кажется, перебил вас.

– Ничего. Итак, войско растянулось. Хетты поторопились нас атаковать. Или атаковали слишком поздно. Они не знали, сколько людей в войске Рамсеса и приняли две передовые колонны за всю армию. Они очень быстро оттеснили нас в излучину и два дня не давали продыху. Два дня без перерыва! Они прозевали удачу, а ведь у них была возможность сходу загнать нас в низину и перебить, как мошкару. А они не решились. Потом было поздно. Между прочим, египтяне, ежели им некуда драпать, дерутся с удивительной стойкостью. На третий день подошла колонна Амона, хетты решили более не испытывать судьбу и ушли под защиту крепостных стен. Фараон было решил сгоряча идти на приступ, но ему, видно, намекнули, что эта идея может кончиться бунтом, и он отказался. Должен тебе сказать, в походной палатке цари куда сообразительней и покладистей, чем в столичном дворце. Знаю по себе.

Было объявлено, что мы победили. Видимо, так оно и было. Потом говорили, что Солнцеподобный Рамсес бился в том бою как лев, что он будто сам вел в бой колесницы, без промаха стрелял из лука, поражая врагов... Не знаю, не довелось видеть.

На том война и кончилась к общему удовольствию. Фараон, как водится в таких случаях, женился не дочери царя хеттов, будто для того и воевали, воротил-таки себе Сирию и Ханаан и ещё более уподобился солнцу. О том же, что он два дня подряд вел переговоры в Кадеше с кастрированным идиотом, говорить запретили. Египтяне послушно забыли об этом.

Меня же ожидали награды и повышение. Кто знает, кем бы я сейчас был, если б благополучно воротился с войском в Египет. Рамсес был щедр, ежели речь шла о военных успехах. Кроме того воины колонны Ра и я в их числе со своею сотней сберегли в злополучной долине Оронта его солнцеподобную жизнь. Однако воротиться в Египет мне не пришлось. Причин тому много.

Я уже провел к тому времени в Египте почти пять лет, об истории, связанной с моим появлении на земле египетской никто не вспоминал. Да и кому было вспоминать, одни, как мой хозяин-избавитель, пали на войне, другие предпочитали об этом помалкивать и всем своим видом это показывали. К слову сказать, в войске египетском было немало ахеян, некоторых я даже помню по троянской войне. Надо сказать, что мне повезло в смысле служебной карьеры куда больше, чем многим из них, но тем не менее стоило мне как бы в шутку заговорить с ними о возвращении на родину, они либо угрюмо замолкали, либо вообще отходили в сторону. Одни боялись даже подумать об этом, другие не видели в этом никакой нужды. И те, и другие считали меня либо безумцем, бесящимся с жиру, либо тайным осведомителем.

Я же грезил об Итаке ещё там, в проклятой нильской дельте. Ожидал смерти, а думал о возвращении на Итаку. Словно то был не я, а некто внутри меня, ничего не видевший вокруг. И потом, все эти пять лет я думал об Итаке, не о царском доме, не о стадах и кладовых, не о прелестях Пенелопы, и даже не о сыне Телемахе, а именно об Итаке, об этом жалком клочке суши, о большой, засиженной птицами скале, торчащей из моря. И даже смерть на войне была бы для меня лишь непреодолимым препятствием на пути в Итаку. Все мои несчастья начались после разлуки с Итакой и должны были окончиться после того, как вновь ступлю на её землю.

Ты можешь спросить: вот ты вернулся из Египта, выпрыгнул, можно сказать, из белоснежного балдахина столичного вельможи, а здесь, в твоем дому, хозяйничает кто-то другой, он жрет твой хлеб, бесчестит твое ложе, тайком брюхатит рабынь, народ твой позабыл о тебе и вспоминать не желает. Вот это и есть твоя Итака?

Я отвечу – это и есть моя Итака. Я не думал, что все сложится именно так, как оно сложилось, но был готов и к этому. Все это трудно объяснить, Эвмей. Но сдается мне, ты меня понимаешь. Во всяком случае, дело не в сребролюбии. Там, в Египте, даже в должности военачальника средней руки я был бы много богаче царя итакийского. И не во властолюбии дело, хотя, признаюсь, мне нравится жить, ни перед кем не отчитываясь ни в делах, ни в помыслах. А это возможно лишь властителю.

Однако до Итаки было ещё далеко. Был ещё Египет, была война, был набиравший славу и достаток военачальник, прозванный египтянами Илиуна, что значит «троянец». Бежать было не так просто, пригляд за всеми, а более всего за облеченными властью, был изрядный. И не от того, что кто-то боялся, что я могу удрать домой, на свой островок, такая мысль никому в голову не могла прийти. Просто пригляд был за всеми, так было заведено и, в сущности, необременительно. Думаю, если б египтянин вдруг обнаружил, что лишился этого пригляда, он был бы расстроен, и даже возмущен.

Судьбе было угодно, чтобы наш обратный путь из Ханаана был морем, через Кипр.

Вообще-то египтяне не любят моря, на их языке оно звучит что-то вроде «Великая зелень». Но в южном Ханаане в ту пору началась чума, как почти всегда после больших войн, фараон посуху идти не рискнул. Пришлось дожидаться осени, пока финикияне не соорудят для фараона и его войска подходящую флотилию. Правда, вначале предполагалось, что морем воротится лишь фараон со свитою, а войско пойдет по зачумленной суше. Но опять же кто-то разумный подсказал фараону, что, мол, лучше все же дождаться осени, чем вернуться в Египет без армии. Он и согласился.

Финикияне управились на удивление быстро. Да и чего не сделаешь, чтобы поскорее избавиться от огромного полуголодного войска на своей земле. К осени корабли были уже готовы. Двадцать пять кораблей. И вот там, на Кипре, египтяне зовут его Алашия, мне наконец представилась возможность бежать.

То было судно под названием «Алкиона», с Кносских верфей. её владельцу, критскому купцу Пиранфу, я выложил сумасшедшую сумму золотом, чтобы тот согласился спрятать меня в трюме среди своих гребцов. Вообще-то понять купца можно: откройся обман, египтяне не пощадили бы и его. Да и я покуда кипрский берег не скрылся вдали, трясся в трюме, как кроличий хвост.

Пиранф, однако, не проявлял нетерпения вновь увидеть меня на палубе. Несколько раз я порывался подняться, и всякий раз меня останавливал надсмотрщик. В последний раз он позволил себе замахнуться на меня хлыстом. Он сказал при этом, что вообще-то получил от хозяина приказание приковать меня, как и положено, к веслам. Но ежели я буду хорошо себя вести... История намеревалась повториться, но мне сильно надоели эти повторы. Не знаю, что замышлял сделать со мной этот пройдоха Пиранф, но я уже не мог позволить себе покорно, как жертвенный баран, ожидать своей участи, таращиться и блеять.

Я вытащил нож, вот этот самый, по счастью, они его не заметили, и учтиво попросил надсмотрщика дать мне его хлыст, что он и сделал, ничуть не возражая... Я перестал его бить пока его вопль не перешел в кровавую икоту, а кожа не превратилась в мясо. Потом я поднялся к купцу наверх, благо на вопли никто не обращал внимания, вопли в трюме гребцов – дело обыкновенное.

Пиранф был изрядно смущен, увидев меня наверху, да ещё с хлыстом в руках, но постарался не подать виду, сказал, что теперь, благодаренье богам, он сможет принять меня как подобает гостеприимному критянину и дать мне каюту. Я ответил, что весьма тому рад и попросил его поторопиться, не то гостеприимному критянину придется угощать не только меня, но и всех гребцов из трюма.

Когда мне показали каюту и воротили вещи, я не замедлил пригласить хозяина к себе отведать знаменитого египетского финикового пива. На мое счастье, Пиранф путешествовал со всю семьей, жена его и обе дочери тоже были, разумеется, приглашены. Когда пиво было опробовано и зажурчала приятная беседа, я вывел благодушного хозяина на палубу и объяснил ему, что домочадцы его столь мне приглянулись, что я, право, не в силах расстаться с ними до самой Итаки. Они будут здесь в такой же безопасности, как и я сам. Купец понял, что я не шучу, и, как истый торговец, начал торговаться. Сошлись на старшей дочери. её целомудрию, если таковое имеет место, ничего не угрожает, успокоил я заботливого папу...

(... Он кивнул, ибо надеялся, что к следующему дню все как-то забудется. Но было утро следующего дня, были зыбкие недра скалы, клубящееся незримым туманом жерло Аида, была слабая надежда, а потом – вновь душный, обморочный страх и, бесслезная злость, и на сей раз не к себе, а к ней, не по-детски красивой, покорной, но недоступной Филомее. Ни тени насмешки – разве б она посмела! – а лишь дружеское сочувствие, но от того – ещё горше. Когда же он осознал, что вновь не решится, когда остался один во тьме, он сказал вслух: «Чтоб ты никогда не вернулась оттуда. Чтоб ты умерла там, Филомея!» Он сам не услышал своего голоса и ужаснулся было словам своим, но понял, что действительно хочет её смерти, чтобы она никогда не вернулась, осталась там навеки, в этом каменном склепе. Странно, но он каким-то сверхъестественным образом понял, что так оно и будет. И когда уже неторопливо и спокойно поднимался на вершину утеса, раздвинул костлявый кустарник и глянул сверху вниз на головокружительно спокойные воды лагуны, он знал, что Филомеи там не будет. её действительно не было. Но когда истекло последнее мыслимое время, ему вдруг стало нечем дышать, он стал, царапая до крови камни, задыхаясь от слезного удушья, молить Владыку моря, всех прозрачноликих наяд выпустить маленькую пленницу на свет, и пусть она потом издевается над ним, пусть будет позор, пусть он прослывет бабой, трусом, недостойным своего отца, воина и философа Лаэрта, но только выпустите, выпустите. А взамен... Потом он в беспамятстве, расшибая ступни, бросился бежать вниз по отвесной тропе, кричать, звать кого-то на помощь...)

–... Итак, я имел возможность вернуться на родину ещё три года тому назад. Не случилось этого на сей раз лишь по моей вине. Впрочем, может, и не по моей. Искать виновных – приятное занятие... Когда до Итаки осталось плыть не более двух дней, я сказал насмерть перепуганному Пиранфу, что передумал и решил плыть с ним до самой Тринакрии. Вернее до крохотного островка под названием Оиге, что примерно в пяти стадиях от Тринакрии. Говорят, на том островке обитала некогда морская нимфа Калипсо. Возможно, так оно и было, но меня интересовало другое. Там, на Оиге, в одной из прибрежных известковых пещер я и ещё несколько моих товарищей по морскому разбою припрятали в свое время немало всякого барахла: золотых слитков, финикийских и египетских монет, дорогой утвари. Не оставлять же все это добро на потеху наяде. Да и на Итаку хотелось вернуться не нищим бродягой...

На берег я сошёл в обществе дочки Пиранфа, ибо резонно опасался получить стрелу в спину. Я отпустил её с миром, когда отошёл подальше от берега, пожелал ей приятного путешествия. Девочка едва держалась на ногах от страха. Жаль её, но будем надеяться, что это пойдёт ей на пользу, пусть знает, что и бесчестие иногда бывает наказуемо. Я так и сказал ей на прощание.

Добро моё, к счастью, было целёхоньким. И не только мое. Ясно, что никто из моих товарищей по разбойному промыслу не вышел тогда живым из нильской дельты. Так что я по праву мог считать себя хозяином всего. Иными словами я был в тот день примерно впятеро богаче, чем в лучшие годы царствия на Итаке.

Вообще-то Оиге – островок необитаемый, но рыбаки из Тринакрии появляются там нередко. Ждать пришлось долго, почти неделю, благо у меня были кое-какие съестные припасы, прихваченные на «Алкионе». Наконец появился какой-то заполошный рыбак. За его полуразвалившуюся лодчонку я отдал ему ханаанейскую жертвенную чашу из чистого золота, за которую можно было бы купить, не торгуясь, не менее десятка отличных рыбацких лодок. Не говоря о том, что я мог бы без затей отобрать у старикашки его лодку. Причем старикашка был бы вполне доволен, что все обошлось благополучно, на острове-то не было ни единой души. Когда же он увидел, что у меня иные намерения, его заискивающее смирение тут же сменилось сварливой наглостью.

Та дрянная посудина была у него, как он говорил, «припрятана на всякий случай». Я-то подозреваю, что он её когда-то просто выбросил за ветхостью. Выбирать не приходилось, нетерпение жгло изнутри. Я насилу дождался, покуда болтливой старик убрался восвояси, погрузил в лодку малую толику того, что мог бы забрать, будь мой челнок понадежней, принес обильную жертву Посейдону и двинулся в путь. Кстати, похоже, жертва была не напрасной, пускаться в море на такой посудинке было чистейшим безумием, любая стоящая волна запросто могла меня перевернуть.

 Однако все обошлось. Я добрался до Тринакрии, до приморского городишки под названием Гела и тотчас направился в тамошнюю корчму. Я ужасно устал, потому что не спал три ночи. Кроме того, знаешь, хотелось побыть в гуще людей, говорящих на твоём языке. Ты даже вообразить не можешь, Эвмей, как это чудесно – целая толпа людей и все говорят по-нашему! ещё было простое желание выпить настоящего вина, а не того финикового пойла, которое пользуют египтяне. Маячили и иные соблазны портовой корчмы.

 Я просидел там, кажется, до вечера, а потом... Честно говоря, я и сам не могу припомнить, что произошло потом. Меня словно подменили непонятно кем, и этот непонятно кто, когда я вернулся наконец к своим правам, был столь пьян, что так и не смог внятно объяснить, что он все это время за меня натворил. Это был какой-то туман безумия. Все-таки семь лет несвободы, отчаяния, проклятия всего святого и презрения к самому себе что-нибудь да значат!

Окончательно же я пришёл в себя лишь через месяц, в той же корчме, куда явился вначале, даже на том самом месте, куда сел, только дотла промотавшимся, разбитым, даже одетым во что-то чужое, с глубокой, гноящейся раной на плече. Да к тому же какая-то женщина сидела напротив, гладила меня по руке и испуганно озиралась по сторонам. Когда я ужасающим, чужим голосом спросил её, кто она такая, она удивленно ответила: твоя жена. У меня же не было сил даже рассмеяться в ответ, я лишь мотнул головой, словно прогоняя видение, – она и впрямь исчезла на какое-то время – и потребовал себе вина. Тут-то и выяснилось, что платить мне нечем. Это было странно, ведь зашёл я туда истинным богачом. То ли я все промотал, то ли меня обобрали сонного, а вернее всего одно сопутствовало другому.

Я, однако, долго не горевал, сказал, что мне нужна большая лодка и хороший лодочник, чтобы плыть на остров Оиге, причем незамедлительно.

«На Оиге? – вдруг вступил в разговор некто доселе помалкивавший. – Вы это так говорите, господин, будто речь идёт о том, чтобы сбегать на соседний двор за винным бурдюком. На Оиге! Это ведь день туда да день обратно при попутном ветре. Положим, есть у меня подходящее судно, да что с того? Что мы там будем делать, на островке? Гоняться за старушкой Калипсо?»

Человек тот был рыбаком, у него и впрямь было небольшое, но вполне крепкое суденышко. Мы разговорились, Он поломался для виду и согласился плыть со мной, но потребовал или уплаты вперед, или письменного обязательства. «А ежели там, на Оиге, мы ничем не разживемся, что тогда?.. – И словно в шутку добавил: Тогда служить тебе у меня три полных года работником. Идет?» – «Хоть десять, – махнул я рукой, – только не мешкай!» Тут же сбегали за стряпчим, опять что-то там мусолили. Я же видел только одно: лодка – Оиге – Итака... Плыть, однако, решили через день.

Что было на Оиге – ты, поди, уже догадался. Да, клады были разрыты. Кем? Не знаю, но, судя по тому, что были выковыряны все тайники до единого, не я один ушёл живым из Нильской дельты. В какой-то мере это меня спасло. Дело в том, что на островке нас, как оказалось, поджидали трое его дюжих братьев, предусмотрительно отправившихся туда днем раньше. Потому он и тянул время. Что стало бы со мной, будь клады на месте, наверное, ясно. Ясно было и то, что я в очередной раз ухитрился попасться в капкан, как хорек. Пробовал бежать, но четверо молодцов быстро меня скрутили, вывернули руки и бросили на дно лодки.

А на Тринакрии, куда меня доставили, выяснилось, что шуточка насчет трех лет была аккуратно вписана в обязательство. «А теперь поблагодари меня, – искренне сказал мне мой очередной хозяин, – что я не велел написать «десять». Ты-то ведь был согласен».

Что верно, то верно, законы в этих маленьких селениях строгие. Особенно по отношению к пришлым людям.

«Ладно, – сказал я ему, – премного благодарю. Только знаешь, милейший, три года это тоже многовато. Очень уж я тороплюсь. Давай перепишем на один месяц».

«Это с чего бы?»

«А с того, что через месяц у меня появится желание перерезать тебе горло. Оно и сейчас есть, что таить, но через месяц оно станет вовсе невыносимым. Зачем тебе три года бессонницы. И потом, я вообще не пойму, чем я смогу быть тебе полезным. Ты приобретаешь скверного работника. Я умею неплохо стрелять из лука, могу стащить арканом со стены зазевавшегося воина, могу , как я уже сказал, перерезать горло и сонному, и бодрствующему, могу быстро построить фалангу в пять рядов, вести колесницу, осаждать крепости. Сдается мне, тебе это не надобно. Да, ещё я могу управлять государством. Тебе надобен в хозяйстве царь? Нет? И правильно, я бы на твоем месте тоже отказался. Да и мне, признаться, тоже осточертело убивать да воевать. Но повторю ещё раз: три года это слишком много. Перепиши на один месяц, самое большое – на полтора. А лучше всего – отпусти меня для своего же блага...»

Все это я произнес прямо в глаза хозяину и трем его братьям и с удовольствием наблюдал, как все четверо ворочают своими бараньими мозгами, чтоб воспринять сказанное. Видно было, что у братьев была одна мысль: набить мне рыло и закрыть, покуда не поумнею, в хлев. Хозяин распорядился иначе. Не прошло и дня, как я был продан, сбыт с рук, причем с немалою выгодой. Кому? Да, той самой женщине, которая в корчме назвалась моей женой.

Что это была за женщина, я и сейчас не могу сказать, хоть и провел с нею более двух лет. Она не бедна, даже богата, но жить старается незаметно, довольствуясь малым. И не от скупости, тут что-то другое. Казалось, она чего-то боится, от кого-то прячется. Страха не было, но была постоянная настороженность, даже походка у нее плавная, бесшумная. Впрочем, она хоть и жила в Тринакрии, в Сиракузах, но была по рождению критянкой, а критяне – все такие. Ты, наверное, помнишь их на войне. Нет, вроде бы, воина храбрей и свирепей критянина, но то была храбрость самоубийц, казалось, они готовы рисковать жизнью не от храбрости, а оттого, что не хотят жить.

Не стану много говорить о ней, даже имени её называть не стану, вдруг это навредит ей. Или тебе. Ты знаешь, первое, что она сказала мне в Сиракузах, было: «Там, в гавани, – корабль. Он из Крита и пойдет на Крит. Твоя Итака – где-то на его пути. Если хочешь – иди туда и плыви на свою Итаку. Если почему-либо передумаешь, передумаешь, можешь вернуться сюда». Не знаю, чего она ждала, но я тут же повернулся и, не попрощавшись и не поблагодарив, зашагал к гавани. Не попрощался и даже не поблагодарил. В гавани действительно готовился к отплытию критский корабль, причем хорошо мне знакомый. «Алкиона»! Ясно, что там мне делать было нечего. Я едва не заплакал с досады и понуро, как пес, вернулся к своей фее Калипсо с намерением на другое утро вернуться в гавань. Вышло иначе, в гавань я вернулся через два года. Почему? Не стану объяснять. Что-ты сможешь понять сам, прочее я объяснить не в силах....

(... Она не вернулась да и не могла вернуться. Искать её в этой проклятой скальной утробе охотников не было. Нашелся лишь один – Ксантиф, ныряльщик за жемчугом. О спасении речи уже не было, он лишь пообещал обезумевшей от горя Эвриноме, что вытащит тело её дочери для достойного погребения. Ксантиф – веселый светловолосый парень с глубоким шрамом от переносья до уха – «след поцелуя морской гарпии», – говорил он, смеясь. Когда он плыл под водой, лопатки его шевелились, будто плавники, за это его как-то прозвали камбалой. Он был тайно влюблен в Эвриному, потому открыто презирал её мужа и нежно любил её дочь. Ксантиф пробыл тогда в темных лабиринтах скалы долго, вдвое дольше того, сколько может провести в воде опытный ныряльщик. Вынырнув, он едва выкарабкался на берег и потерял сознание. Когда же пришел в себя, долго не мог понять, где он и что с ним произошло. А на вопросы отвечал невпопад, либо отрешенно отмалчивался. «Ты её видел там?» – спрашивали его. «Кого?» – «Как кого! Да девчонку, Филомею. Видел или нет?» – «Филомею?.. Видел...» – «Отчего ж не вытащил?» – »Куда?» – «Да как это куда! Наверх!» – « А... зачем?» Ксантиф несколько дней ходил сам не свой, а потом бесследно пропал. Одни говорили, что ушел Ксантиф с чужеземными моряками. Большинство же было иного мнения. «Наяды забрали его к себе, как и бедняжку Филомею». Пещеру Наяд с той поры обходили стороной, детям запрещали даже приближаться к ней. Потом царь Лаэрт распорядился замуровать вход в пещеру камнями и глиной. Погребенным оказался и знаменитый Аретусский ключ, бивший из пещеры. Он потом, правда, нашел выход с другой стороны утеса, но вода в нем была мутной и горькой...)

Каждый день, прожитый с той женщиной, представлялся мне последним: вот уж завтра утром... Был я поглупей, сказал бы, что это какое-то приворотное колдовство. Но ведь и зерна колдовства могут взойти лишь на плодородной почве.

За все это время об Итаке у меня было два известия. Первое – о замужестве Пенелопы. Я удивился лишь тому, что это наступило так поздно. Правда, я так и не смог узнать тогда, кто стал её мужем. Признаться, я мог подумать на кого угодно, но не на Антиноя. Впрочем, когда женщина, которую ты любил, сходится с таким откровенным ничтожеством, горечь как-то скрашивается тайным злорадством... И второе известие – о смерти моего отца. Нужно было вернуться, и я вернулся. Оставаться там, на Тринакрии, под сенью новоявленной Калипсо было уже нельзя. Она не препятствовала, даже не пыталась отговорить, хотя уже носила во чреве дитя... Если боги не распорядились иначе, ребенок уже явился на свет.

Путь мой на Итаку на сей раз был на удивление прям и короток. Видно, боги насытились игрою со мной. На мое счастье, корабль шел в Кносский порт как раз через Итаку.

Ну вот, кажется, и вся моя история. Думаю, если её за кувшином вина поведать какому-нибудь рапсоду, вышла бы неплохая поэма. Только ведь эти шалопаи напридумывают того, чего и в помине не было. Им ведь непременно подай чудищ, сирен да киклопов, будто мир и без того недостаточно ужасен. И потом, навряд ли я ещё раз смогу в один присест выпить столько вина, сколько выпил нынче. Вино твое отменно, Эвмей, я даже, кажется, готов выпить его еще, дабы послушать о твоей обратной дороге с троянских холмов.

– Много пить не придется, государь. Я ушел из Трои вместе с людьми Идомина критского. Я и Масавлий. Но Идомин высадил нас на острове Фера. Не спорить же с ним. Пришлось наниматься пастухами, чтобы заработать на возвращение. Дело было тогда для меня новое, но Масавлий...

– Погоди-ка... Масавлий. Это что, тот самый подпасок, о котором ты говорил?

– Да нет, что вы. Подпасок – это его младший сынок. Тоже Масавлием зовут. А сам-то он умер года три назад. Вепрь пропорол ему бок... А мы тогда до самой осени пасли свиней среди развалин Акротири. Эх и красота, скажу я вам! Это если сейчас такая красота, что же раньше-то было?

– Кто знает. Развалины всегда несколько величественней целого. Фантазия щедрей реальности.

– Вам видней. Нынешние-то ферийцы больно нищи и жалки. Не верится, что их прадеды были намного умней... Итак, до осени мы пасли свиней. Масавлий помимо свиней, обзавелся на острове ещё и женой. А осенью вернулись на Итаку...

– Вас было четверо, мне сказали. Всего четверо из сотни с лишним!

– Вроде так. Оил и Орсилох вернулись на полгода раньше.

– Орсилох?! – Одиссей расхохотался. – Так четвертого звали Орсилох? Ну я так и знал.

– Да, государь. Вы его знаете?

– Мы встречались. Сегодня. Очень уж он скромен, этот Орсилох.

– Так вы его видели. Скромен, говорите? ещё б ему не быть скромным, если это он сообщил государыне о вашей смерти.

– Орсилох? О моей смерти? О которой именно, интересно. У меня их было несколько.

– Он сказал, что вас убили фракийцы.

– Но Орсилох-то откуда об этом знает? Его ведь не было тогда в Исмаре, готов поклясться.

– Не было. Я его как-то спросил напрямую, он признался, что о приключившемся в Исмаре узнал понаслышке. Ему сказали, что фракийцы захватили много наших и потребовали, чтобы в обмен на их жизни им выдали вас и Эврилоха. И вы будто добровольно отдали себя в руки дикарей, чтобы спасти своих. Так он сказал.

–М-да. Впору прослезиться от собственной самоотверженности. Неужели придется разрушить прекрасную легенду своим нелепым появлением. – Одиссей помрачнел, насмешливое спокойствие оставило его, он нервно сжимал и разжимал ладони, словно они затекли. Глаза его зло сузились. – Ну хорошо. И что было дальше. Вы все, конечно, дружно поверили?

– А меня никто не спрашивал, верю ли я. Орсилох рассказал об этом сперва государыне, а после старому Лаэрту. Лаэрту он рассказывал при мне. Мы были там – Орсилох, я, Масавлий. Лаэрт плакал, и все мы плакали. Ваш отец сказал, что теперь хоть умрет счастливым, потому что таким сыном можно гордиться...

– Сукины дети! – Одиссей побагровел от душной ярости, кружку с вином он с силой швырнул о стену, так что осколки веером разлетелись по полу, а на стене осталось кроваво-красное пятно. Некоторое время он не мог говорить, лишь тяжело дышал и судорожно кривил лицо. – Ладно! Мне нет дела до Пенелопы, нету мне дела до царских побрякушек. Но за отца им придется харкать кровью. Негоже так играть с сердцем слепого старца. Это Эвпейт надоумил коротышку Орсилоха? Антиной, это потный приап, на такое не способен.

– Точно не скажу, но говорят, что он. Вернее, не говорят, шепчутся. Их род теперь – главный на Итаке, любому рот заткнут, да так, что вовек не откроешь. А через год объявили, что Антиной, сын Эвпейтов, стал мужем государыни Пенелопы. Объявил об этом, – Эвмей отвел глаза, – самолично старик Лаэрт. Так что все вышло по закону.

– Ты совершенно уверен, что это так? –Одиссей вдруг побледнел и сник, заранее предвидя ответ.

– Это так, государь, – Эвмей кивнул и сокрушенно развел руками, словно оправдываясь, – уж это я доподлинно знаю. Клянусь, это так.

– Замечательно! – Одиссей засмеялся долгим, хриплым смехом и откинулся на спину, будто не в силах остановиться. – Просто-таки прекрасно. Итак, у меня нет даже права на негодование, настолько все разумно и законно. Одно лишь недоразумение: мне надлежало давно сдохнуть от троянского меча, фракийской палицы, финикийской удавки, хеттской стрелы, ханаанской чумы, а я вместо того возьми и воротись. Меня чтили бы как героя, уподобили бы Ахиллу, произвели бы род мой от Зевса или Посейдона, слагали бы обо мне песни. Соорудили бы мне пустую усыпальницу, весной девы украшали бы её цикламенами и крокусами. Я же вместо всего этого великолепия приперся живой и торчу тут, как гнойная заноза, со своими никчемными странствиями, злоключениями, законными правами. Герои должны быть мертвыми, нет ничего скучней и досадней воскресшего героя. Ведь даже просто жить тут, тихо и безобидно, я не смогу, само мое пребывание здесь есть покушение на власть. На Итаке я могу быть либо царем, либо покойником, и последнее предпочтительнее для всех, не так ли?. Отец выжил из ума и по сути отказался от династии. Теперь законный правитель – Антиной. Или папаша Эвпейт? А что, если его отмыть от рыбьего жиру...

– Насколько я знаю, законный царь Итаки – Телемах, сын Одиссеев, – Эвмей постарался, чтобы прозвучало торжественно и звучно. – Так было объявлено.

– Объявлено! Ты думаешь, Антиной женился на Пенелопе ради того, чтобы в урочный час возвести на престол одиссеева сына? Или по причине страстной любви к красавице Пенелопе? Насколько я помню, он предпочитал мальчиков.

– Но в назначенный срок...

– Назначенный срок может не наступить. А ежели Пенелопа сподобится родить Антиною сына, так и безусловно не наступит. Неужто ты думаешь, что Антиной по собственной воле сделает царем какого-то Телемаха, а своего единокровного оставит коротать век безродным приблудышем! Телемаху, по мнению Антиноя, место не на престоле, а в истории, как и его отцу. Вот против истории он не возражает... Потому-то я и прибыл сюда, Эвмей. Покуда был жив старик Лаэрт, Телемаху ничего не угрожало. При его жизни они бы его не посмели тронуть. А вот теперь – могут. Телемаху надобна помощь и защита. Пенелопа не сможет его защитить, особенно если разрешится ещё одним сыном. В сущности, ей все равно, кто станет царем Итаки, старший сын или младший. Она – женщина и потому будет делать то, что ей скажут, уверенная при этом, что действует по собственному разумению. А я смог бы защитить его. Или хотя бы объяснить, что делать, чтобы защитить себя самому... Телемах меня не помнит, конечно. Ему было тогда – год с небольшим. Я называл его паучком, он очень поздно начал ходить... Что-то я стал чувствительным. И вообще, признаться, я устал сегодня...

– ещё бы не устать, – Эвмей кивнул, – столько всего за один день.. А вы ложитесь да спите себе.

– Пожалуй, я так и сделаю. Как давно я...

– Ложитесь прямо тут. Я вас укрою хленой, хворосту в очаг подброшу.

– Да, день сегодня... А ты знаешь, я ведь сегодня побывал у ворот дома. Просто посмотрел, не удержался. Какой он маленький!.. Кстати, ты помнишь Аргуса? Эпирский сторожевой пес. Он был, кажется, вполне взрослым псом, когда мы уходили. А он... Он узнал меня, Эвмей! Этакая старая развалина, полуслепой, еле ходит. Так вот, он приполз ко мне и – сдох! У меня у ног. Для того, чтобы тебя много лет спустя у ворот дома признал престарелый пес, не обязательно быть царем. На это имеет право даже нищий... Тот корабельщик высадил меня в бухте Ретра. Там внизу, помнишь, была... Ты помнишь Филомею? Она там... я так и не...

Одиссей замолчал, потом забормотал невразумительное, негромко застонал, выгибая спину, словно сбрасывая с себя опостылевшую тяжесть, повернулся набок и скоро затих. Эвмей глянул на него в неторопливой задумчивости, приготовленная охапка хвороста так и осталась в углу. В очаге ещё подрагивало пламя, тени беспорядочно скользили по стенам, теряли очертания, стремясь слиться с уравнивающих всех тьмою. Укрытый до подбородка меховым плащом царь итакийский был такою же тенью, беспокойно вздрагивающей во сне. Эвмей откинулся к стене и прикрыл глаза, лицо его разгладилось, он вновь, уже который раз, не напрягая воображения, поплыл по темной воде воспоминаний. Мир памяти принял его спокойно, смывая ряску забвения. Минувшее лежало под ногами, как старый домашний пес. Все дальше и дальше, в сумеречный рассвет уплывала утлая лодка, и вот уж остались за кормою кровь и страшные пепелища Трои, бесконечная зелень моря, тревога и бесприютность юности, солнце и пыль детства. Все слабей и непослушней тонкое весло, строптивей незримое течение, все ближе тот непреодолимый порог, за которым медленная вода срывается вниз, а там – ничего кроме тьмы. Вот последний изгиб течения: освещенный светом пятачок, большая круглая площадь кносского базара, чьи-то знакомые руки ласково и беспомощно поглаживают его плечи, а прямо напротив – незнакомый взгляд и голос на тогда ещё чужом языке: «Этот? Сколько ему лет? Всего четыре?..» Слова, словно гвозди, входят в его привыкшее к иной речи сознание... Что за речь то была? Он помнит вкус языка, но не помнит слов. Немая речь косноязычья. Лишь несколько слов, будто песчинки, выброшенные волною на берег. Финикия. Библос, святилище Адона – каменные плиты, испещренные знаками. Какая-то женщина... Не мать ли его? Язык без слов, как душа без плоти, мучительная тщета пустоты, музыка, звучащая в потаенной глуби. Чужой язык всегда недобр, даже став родным... Ах, речка, проплыть бы ещё дальше, проскочить бы тот злополучный порог, хоть на миг глянуть на тот мир, вырвать из тьмы хоть немного. Вот Одиссей сказал: Город-невидимка. И тотчас перед глазами – море, пыльная зелень и – дома из бледно-серого ракушечника. Воображение состязается с памятью, и поди разбери, где одно, где другое. Бледные дома, морская пена, звуки флейты и бубна. Какая-то женщина...

– Они видели?! – Одиссей вдруг дико вскинулся, приподнялся на локте, глядя перед собой мутными после душного забытья глазами.

– Кто видел, государь? – участливо спросил Эвмей, понимая, что ответа не получит, ибо Одиссей спрашивает не его, а некоего потустороннего собеседника, который тоже, впрочем, не ответит ему. – Вы спите себе.

Одиссей тяжело вздохнул, замотал головой, послушно откинулся на шкуры и вновь затих. Эвмей бесшумно поднялся, стараясь не шуметь, обошел спящего, пошарив, снял со стены кнут, подошел к свернувшейся прямо на полу в сенях Меланте.

– Меланта, – он коротко ткнул её в бок кнутовищем. – Тебе уже пора идти.

Та, тотчас вскинулась, все ещё сонно тараща глаза, послушно закивала. Вскочила и торопливо ринулась было к выходу, но он удержал ее.

– Погоди-ка. Хорошенько запомни, Меланта. Ежели с ним что-нибудь случится плохое, и я краем уха услышу, что это по твоей вине, я тебе везде сыщу. Сам не сыщу, велю другим сыскать.

– Так, дядя Эвмей, я разве...

Эвмей не дал ей договорить, махнул рукой, отвел рукой воловью шкуру, завешивавшую вход в хижину, подтолкнул её вперед и вместе с ней вышел наружу. Было уже светло, Море сглотнуло утренний туман, равнина была во власти света, и лишь на краю неба запоздалою гостьей светила бледная утренняя звезда, которую на его дальней родине, в Библосе, именуют в честь прекрасной и распутной богини Ашторет.

День второй

(... Море отличается от суши ещё и тем, что совсем не меняется с годами. Старец на закате жизни видит его таким же, каким увидел впервые во младенчестве. Итака стала безвозвратно чужой, но бухта Ретра, пригретая сушей частица моря, ничуть не переменилась, будто не было этих тягостных лет, словно ни капли воды не сменилось с той поры в её щербатой гранитной чаше, ни песчинки не убыло с её пологого дна. Даже торчащий из воды у берега утес Коракса – Вороний утес, как прежде напоминает старого, взъерошенного ворона, забредшего по непонятной надобности по самые перья в воду. Густой, низкорослый от непрестанных ветров кустарник, неизменные тучи птиц, избравшие его местом своих посиделок, знаменитый когда-то Аретусский ключ и Пещера Наяд. После того, как старый Лаэрт приказал замуровать вход в пещеру, место считается недобрым. Так, похоже, и по сей день. Камни, что завалили двадцать шесть лет назад вход в пещеру, покрылись серым лишайником и, казалось, срослись между собой...)

Шаги послышались внезапно и совсем не оттуда, откуда он мог ожидать, не снизу, не со стороны обвивающей Вороний утес тропинки, а сверху, из-за пологого, отполированного ветрами выступа. Торопливые, почти вприпрыжку – даже камешки посыпались. Видно, что спешащий не стремится быть замеченным, но и не слишком таится, идёт свободно. Главное – голоса. Что же, Телемах не один? С кем, интересно? И он ли это вообще? Тринадцать лет не видел родное дитя, а сейчас ясно понял: не он. Проклятье! Одиссей вжался спиной в скалу, словно это могло чем-то помочь, и сжал рукоять ножа. Вот тебе и ловушка. Сзади скала, спереди обрыв. Судя по голосам, их немного, самое большее – трое. Если так, то не все потеряно, тропинка узкая, напасть одновременно они не смогут. Одиссей встал поудобнее, взял в правую руку нож, в левую широкий пастуший кнут, который ему дал Эвмей. Главное – напасть первому, неожиданно ударить идущего впереди кнутом, ослепить или стянуть вниз. Там уже будет проще. А потом... Голос как будто знакомый... Меланта...

– Меланта?! Кто сюда пришел, говори скорее! – Одиссей схватил её за локоть и стащил вниз.

– Это я, государь, я, – Меланта, как тогда, у харчевни, съежилась и вытаращила глаза.

– Вижу, что ты. Кто еще? С кем ты говорила?

– Нету там никого, нету! – Перепуганная Меланта, похоже, вновь вознамерилась заплакать. – И ни с кем я не говорила. То есть я сама с собой говорила, понимаете? У меня такая привычка, понимаете? То есть, значит...

– Привычка. – Одиссей покачал головой, неприязненно глянул на съежившуюся Меланту и прислушался. – Скверная привычка. Гляди, детка, если врешь, так лучше скажи сразу. За тобой следили?

– Не следили. То есть, Ир хотел за мной увязаться... Ну Ир! Вы его помните. Там, в харчевне. Костлявый такой. Он раньше у Эвпейта жил. Говорят – приблудыш его тайный.

– Теперь вспомнил. Так это Антиноев братец? Хм, фамильное сходство налицо. И что он?

– Он? – Меланта нахмурилась и нервно вздрогнула. – О вас выспрашивал. Куда пошёл , к кому пошёл . Вас называл «купчик из Тринакрии». Про вчерашнее спрашивал. Это ведь он мне велел за вами следить. Насчет старого Эвмея выспрашивал. И откуда догадался, проклятый? Я-то ему ничего не сказала, вы не подумайте. Я сказала: знать ничего не знаю, довела до окраины, а после вы меня прогнали. Только Ир разве кому поверит!

– Угрожал?

– А как же, – Меланта зябко поежилась и глянула по сторонам. – Он всегда угрожает, я уже привыкла. В нем кроме злости ничего и нет.

– Ладно. Кто-нибудь ещё знает, что ты сюда... Погоди, – Одиссей вдруг встряхнул головой, точно отгоняя сон, – а с какой стати ты вообще сюда притащилась? Я ждал Телемаха. Ты сказала ему?

– Сказала, государь, сказала. Все, что вы велели. Только он и слушать не стал. Пошла, говорит, прочь. И обозвал... А потом сказал, что тот человек, то есть, значит, вы... в общем, неправду вы, вроде, говорите. А отец его, значит, давно умерли смертью героя. То есть вы...

– Понятно. – Одиссей мрачно кивнул. – Глупо получилось... Значит так. Сейчас быстро иди к нему...

– Это невозможно. – Меланта на всякий случай опасливо отодвинулась в сторону и быстро замотала головой. – Царевич Телемах нынче вечером уплывают с Итаки...

– Уплывает? Что значит, уплывает?

– То и значит. – Меланта перевела дух. – Ему государыня велела. На Кефалению, – она махнула головой в сторону открытого моря, где в наползающем полумраке ещё было различимо вздыбившее черту горизонта побережье соседнего острова. – К госпоже Ктимене. Вы её, небось, знаете, госпожу Ктимену?

– Знаю. Отчего бы мне не знать родную сестру... Так, говоришь, Пенелопа ему велела? – Одиссей коротко рассмеялся, лицо его вдруг судорожно исказилось. – Он первым делом побежал к матушке? Ах, благонравное дитя. Матушка ему велела немедля уехать, он и уехал. А ведь я просил его не говорить матери. Ты передала ему?

– Я передала, государь. Я слово в слово передала, как вы велели. Мне разве трудно? Он ещё сказал... – тут Меланта осеклась, виновато нахмурилась, – что ему... То есть, значит, что нету ему никакого дела до этого. И если я ещё раз полезу не в свои дела... То есть, значит...

– Ладно, – Одиссей резко отвернулся к морю, – А что, он и Антиною обо всем поведал. Кстати, как он его именует, Антиноя? Отцом?

– Нет! – Меланта отчего-то выпалила это облегченно и даже как-то торжественно. – Госу... то есть Антиноя царевич никак не называет. То есть, вообще никак. Даже странно. А про вас он, значит, говорит...

– Довольно. Встречи не получилось. Cтупай. И хорошенько смотри по сторонам. Когда, говоришь, уходит корабль?

– Да уж скоро уходит. Оттуда, с городской гавани. Ой, такой корабль красивый, вы бы видали!

– Ну и чудно. Теперь иди себе.

– Куда мне идти, государь? – Меланта удивленно и даже встревожено округлила глаза.

– Да куда угодно, – Одиссей нетерпеливо махнул рукой, – я и так потерял уйму времени.

– А вы теперь куда? То есть, значит...

– Мне что, доложить тебе?

– Да нет, с чего вам мне докладывать, – Меланта залилась краской. – Скажете тоже. Я только имела в виду спросить... То есть, значит, мне прийти сегодня вечером, или не нужно? Ну туда...

– Тебе? Вечером? – Одиссей удивленно глянул на нее и только сейчас увидел, что Меланта необычно, не по-вчерашнему одета: короткая, стянутая книзу туника с глубоким, почти до самых сосков вырезом и ярко красной фигурною каймой, для чего-то туго перепоясанная кожаным ремнем, большие сердоликовые серьги, мешающие ей не только вертеть головой, но и говорить, длинные, до пояса бусы из мелких розовых ракушек вперемежку со шлифованными кораллами. И в довершение – огромный, грубоватой выделки костяной гребень, нелепо, как Пановы рожки, торчащий из прибранных, непомерно умащенных волос.

– Н-да. И надо бы отказаться, да как откажешься. – Одиссей говорил смеясь, но с удивлением чувствовал, что впрямь хотел бы, чтобы эта несуразная, глуповатая девица была с ним в эту ночь. – Хотя... пожалуй, приходи. К пастуху Эвмею. Когда стемнеет. Да только осторожней, а то ежели увяжется за тобой какой-нибудь, Ир, то...

– Да что вы, государь! – Меланта восторженно просияла, готовая, кажется, прямо здесь кинуться в его объятия. – Ничего он не увяжется. А если увяжется, то тут же и отвяжется. Не больно-то испугалась этого Ира. Плевать-то я вообще на него хотела...

– Погоди, – Одиссей вновь оглядел её с головы до ног. – Теперь слушай внимательно, что я скажу...

* * *

... День подходил к концу, второй день на Итаке. Суетливый и, в сущности, бесполезный. Одиссей возвращался в хижину пастуха Эвмея, но лишь добравшись до самой вершины горы Нерит, понял, что давно сбился с пути. Потому, видимо, что пошёл непонятно почему не восточным, обращённым к морю склоном, а западным, куда более крутым, необжитым, испещрённым глубокими лощинами, заросшим низкорослым, непроходимым лесом. И если в начале пути можно было идти по старой дороге, изрытой воловьими копытами и тяжелыми тележными колесами, то на середине склона дорога обрывалась у прокопченного зева какой-то пещеры, а дальше следовал подъем почти вслепую, в колючих зарослях, по шатким камням.

Вершина открылась неожиданно, словно пробуждение после долгого сна, пологая, безлесная, словно облезлая шкура, покрытая серыми лишаями старых кострищ, окаменевшими воловьими лепешками. С моря дул ветер, за спиною шумел лес, затемнённый волнами наплывающих сумерек, впереди же, под ногами угадывалась в перистой дымке давящая бесконечность моря. Совершенно выбившийся из сил Одиссей выругался с досады и присел передохнуть на камень.

Как глупо. После разговора с Мелантой зачем-то пошёл в город, к Форкинской гавани. Зачем? Увидеть Телемаха. Положим, увидел. По крайней мере кого-то похожего на него. Боги милосердные! Пришлось стоять в толпе среди рванья и бездельников и, дабы не выделиться ненароком, так же, как они, выворачивать шею и восхищенно цокать языком. Ай да корабль! Ай да парус! Нет, корабль впрямь что надо. Такие суда можно видеть у критян, но сразу ясно, что постройка не критская. Дубовые борта, да не из нашего доморощенного дуба, а из настоящего, киммерийского, таким торговали фракийцы и троянцы. Потопить этакого красавца почти невозможно, разве только ударив прямиком в борт. Но знающий дело кормчий всегда сможет увернуться. Палуба и обе мачты из ханаанского кедра. Вдоль борта – надстроенные арки. Чересчур затейливо, особенно эта ажурная резьба. Как бабий подол. Полотняные шатры на палубе. Вот это глупо. Нападут пираты, и эти шатры тут же превратятся в костры, не завидую тем, кто будет на палубе. Впрочем, откуда в здешних водах пираты. Полотно наверняка обкурено митаннийской благовонной смолой на египетский манер. Забавно, но очень скоро начнет болеть голова. Парус роскошный, ничего не скажешь. Правда, с изображением Деметры Плодоносящей. С каких это пор на парусах стали изображать Деметру? И что это вообще за манера заляпывать краской паруса?.. Нос изогнут в виде совиного клюва. Знак Светлоокой Афины... Да сберегут тебя обе эти богини, сынок, но право, не по душе мне этот корабль, при всей его красе. Как позолоченная скорлупка с непонятным содержимым. Чем-то он мне напоминает того самого деревянного коня из той сказочки, которую уже успели сочинить про взятие Трои. Люди всегда предпочитают сказки о войне, никому не надобна правда. Возможно, к старости, ежели доживу, я и сам поверю в эту чушь.

Их двое стояло на палубе у серединной арки. Тот, похожий на Телемаха (вернее, на меня самого в пятнадцатилетнем возрасте), и ещё один, кажется, сверстник. Интересно, кто он? Может быть, сын Ктимены? Вряд ли, когда начиналась война, Ктимена была не замужем, совсем девчонкой, так что если у нее есть дети, то не старше десяти. Тот, похожий на Телемаха, увлеченно махал кому-то рукой. Матери? Сопливой девчонке из города? Или, может быть, щедрому папаше Антиною?

Тут ещё Ир, кабацкий соглядатай. Скалится, кланяется, будто только что увидел, хотя наверняка давно приметил, тварь! Кривляется, как тряпичная кукла, в глаза заглядывает. «Здравствуйте и возрадуйтесь, почтенный купец. Хорошо ли провели ночь? Изволите любоваться кораблем? Это подарок молодому царевичу Телемаху, чтоб вы знали. Экий красавец, а? Богатый человек может себе позволить»... Пришлось отвернуться, сделать вид, что не слышу. Так нет, забежал с другого бока, впился глазенками и – шепотом: «Может, нужна какая помощь, господин купец. Так вы намекните. Мы понимаем...» Ничего не оставалось, как сказать ему: «пошел вон». Отошел. Но уходя – глянул... О, парень не из тех, кто быстро забывает обиды. Ненависть, как страх, имеет запах. Интересно, что побуждает раба столь яро и болезненно ненавидеть недоброжелателей своего господина? Преданность хозяину, боязнь его потерять, желание подражать ему во всем, ненависть ко всему, что свободно и не униженно? Впрочем, он, похоже, злопамятен, а злопамятный раб ненадежен. И потом, этот, похоже, желает иметь помимо хозяйского ещё и свой интерес. Может, оттого и злой. Видишь ли, парень, для того, чтобы иметь свой интерес, надобно иметь хоть что-то за душой. А вести игру, имея лишь пакостный характер да куриные мозги, это верный путь сломать себе шею. Что, вероятно, не замедлит случиться. Такими, как ты, дороги мостят... Ничего этого, конечно, я не сказал. Сказал только: «пошел вон». В сущности остаточно.

* * *

Над вершиной горы низко, едва не касаясь крыльями верхушек кустов, пролетели большие черные птицы. Долетев до края, они взмыли вверх, затем с пронзительными, встревоженными криками помчались вниз вдоль склона. Одиссей вздрогнул и поежился. Холодало, нужно было идти, но вставать не хотелось. Словно некто невидимый сказал: «не торопись». Вспомнилось вдруг: название этих черных птиц на войне нельзя было произносить вслух, дабы не накликать. Даже в мыслях следовало называть их просто «черные птицы». Интересно, что их встревожило? Или привлекло?

* * *

... После гавани пошёл вместе с Мелантой к стенам отчего дома. Меланта, надо отдать ей должное, быстро сообразила, как это получше сделать. Она вообще-то не так глупа, как показалось вначале... Пришлось переодеться нищим, причем сильно менять облик не пришлось. Меланта говорила, что на царском дворе нынче полно нищих. Так и оказалось. И откуда столько на Итаке? Впрочем, возможно, прежде я просто не замечал. Одно время стали появляться какие-то оборванцы, которые говорили, будто своими глазами видали царя Одиссея. Их кормили досыта, поили допьяна, участливо слушали их бредни, хоть с первого слова было ясно, что врут. Чаще всего то были портовые нищие или сбежавшие с кораблей чужеземные моряки. Потом, когда в царском доме обосновался Антиной с родней и челядью, разговоры об Одиссее иссякли. Но нищих не убавилось. Просто они благоразумно забыли, что виделись с царем Одиссеем.

Бедный дом, он совсем не переменился с той поры. Только постарел. Впрочем, это и значит – не переменился. Видимо, у его новых хозяев руки не доходят. Или они не любят его, что вернее всего. Старый дом, так же, как и старый пес Аргус вчера, выполз навстречу, дабы умереть у ног хозяина. Нет более одиссеева дома. Кстати, вместо Аргуса там теперь новый пес. Злобный, но равнодушный...

Право же, несчастная Меланта! У нее был такой вид, будто на шею вместо кораллов повесили живую гадюку. Пришлось шепнуть ей: «Улыбнись, иначе все сразу поймут, что ты ведешь в дом преступника или злоумышленника». Она стало послушно улыбаться, но так кокетливо, что стало ещё хуже.

Итак, двор, темно-красный квадратный булыжник. Вот здесь, у нижней галереи – камень со щербинкой.

* * *

Вот и она. Нет, вначале – её голос. Он возник ещё далеко, где-то внизу, ещё даже не голос, а легкий сквознячок, слабое шевеление воздуха, он легко поднялся по гулкой винтовой лестнице до полутемного мегарона, неторопливо пролетел по опоясывающей зал анфиладе, становясь все отчетливей. И все меньше было в том голосе царственного раздражения, а все больше тревоги и испуга. Как странно обнаруживать, что казавшееся тебе забытым, вовсе, оказывается, не забыто, а живет в тебе в неприкосновенности, просто чуть зашторено временем... Голос с неистребимым лаконийским выговором. От этого выговора Пенелопа так и не смогла избавиться, хоть и старалась. С годами он стал просто чуть мягче.

– Какой ещё мужчина, Меланта! Удивляюсь тебе. Какой ещё мужчина может меня ждать, если мужа моего нет дома...

– Ты ошибаешься, Пенелопа, – сказал Одиссей, когда с этими или примерно с этими словами его царственная супруга Пенелопа, дочь Икариева, вошла в одну из боковых, выходящих окнами во двор комнат царского дома... – Ты ошибаешься, ибо муж твой, Одиссей, не только дома, но и ожидает тебя в изрядном нетерпении...

Двадцать лет назад он услышал этот голос впервые. То было не здесь, а в Акарнании, стране тафийцев, отделенной от Итаки нешироким проливом. Тафийцы были давними данниками итакийских царей, которые помогали мирным итакийским пастухам защищаться от эпирских разбойников и пиратов Левкады.

Теперь уже трудно сказать, что за нужда занесла в те давние дни достопочтенного Икария, младшего брата спартанского царя Тиндарея, в нищую захолустную Акарнанию. Ясно, что узы гостеприимства тут ни при чем, морской путь от Лаконики до Акарнании долог и небезопасен, а сухопутный – говорить нечего. Однако прибыл, да не один, а с дочерью, шестнадцатилетней Пенелопой. Стало быть, нужда была немалая.

Одиссей с отцом прибыли в Акарнанию через три дня после них. И первое, что услышал Одиссей, которому в ту пору едва перевалило за семнадцать, это известия о неудачном сватовстве тафийского царевича Ментеса к приезжей спартанской красавице. Отказ был столь учтив и доброжелателен, что не оставлял соискателю ни малейшей надежды.

При первой встрече с Пенелопой Одиссей вдруг решил явить надменной гостье такое гордое презрение, что ошеломленный Лаэрт принужден был сделать сыну замечание. Одиссей не мог простить Пенелопе её полного несходства во внешности и поведении с признанными итакийскими и тафийскими красотками и столь же полного нежелания и впредь на них походить. Он попытался мысленно сравнить спесивую спартанку с чарующей сердце девицей Дамиссой, изрядно занимавшей в ту пору сердце Одиссея, но к удивлению своему осознал, что уж решительно не помнит, как она, эта Дамисса. А ещё через три дня он понял, что отныне жизнь без Пенелопы пуста и бессмысленна, что он не проживет и дня в разлуке с нею, что они созданы друг для друга и прочее. Обо все этом он немедля сообщил отцу.

«Опомнись, – сказал ему тогда Лаэрт, нимало не удивленный таким оборотом, – Спарта это тебе не Акарнания. И не Итака. Выброси эту дурь из головы».

«Но это невозможно!» – гордо воскликнул юный Одиссей, удивленный, при чем тут вообще какая-то Спарта, когда такие чувства...

«Еще как возможно, сынок, – успокоил его Лаэрт. – И запомни: никогда не проси, если есть хоть малейшая возможность получить высокомерный отказ».

«Но она не откажет, я уверен!» – не сдавался Одиссей.

«При чем тут она! – потерял терпение Лаэрт. – О ней вообще речи нет. Удивляюсь, как ты не понимаешь. Короче, забудь о ней, и все тут! Потом поймешь, почему. Уверяю, это не так сложно, как кажется...»

Отец сказал «Забудь», и он забыл. И не от великого послушания, а просто ничего другого не оставалось. Гости скоро отбыли домой, прощальные слезы высушил морской бриз. Новой встречи, во всяком случае в этой жизни, не предвещалось. И Одиссей забыл, скоро и счастливо. Не то чтобы уж совсем, но почти...

Кто ж мог знать, что не пройдет и двух лет, как им вновь придется встретиться. На сей раз на Итаке. И на сей раз ничего загадочного в их появлении не было. История заурядная. Некий никому доселе неизвестный спартанец по имени Гиппокоонт, тоже, кстати, домогавшийся когда-то благорасположения Пенелопы, нежданно с группой бандитов перебил среди ночи охрану спартанского царя Тиндарея, родного дяди Пенелопы, и, трясясь от ужаса, объявил себя царем Спарты. Самого Тиндарея и его брата Икария убить не решился, трусливо надеясь на снисхождение в случае неудачи. Но из страны изгнал. Народ спартанский был возмущен, ибо, как все народы, любил своего государя, но против узурпатора не восстал. Царь Тиндарей, воспылавший жаждой мести, бежал в Микены к могущественному Менелаю, мужу его старшей дочери Елены, брат же его, Икарий, помня провинциальное гостеприимство Лаэрта и не видя смысла затевать борьбу за возвращение трона, отправился на Итаку.

Обо всем происшедшем он рассказал Лаэрту, едва прибыв. А Лаэрт, словно ничего и не случилось, словно не замечая куда большей по сравнению с прошлым визитом почтительности, оказал гостям поистине царские почести, хотя с таким же успехом мог бы их оказать бывшему царскому брадобрею Феону, единственному из слуг, пожелавшему последовать за изгнанниками. Почести были пышными, но не настолько, чтобы вызвать малейшее подозрение в скрытой издевке.

Одиссей, вновь ощутивший душевное нетерпение, напрямик заявил об этом отцу. «На сей раз старый Икарий будет посговорчивей», – добавил он, ожидая, что отец понимающе улыбнется и похвалит за остроумие. Но Лаэрт неожиданно пришел в ярость.

«Потешаться над изгнанником, даже если он когда-то был не совсем почтителен с тобой, может только ублюдок! – кричал он сыну. – Храни тебя судьба от того, чтобы быть изгнанным из своего дома. Нет горше унижения, запомни».

 «А что до женитьбы, – продолжал Лаэрт, слегка остыв, – то ежели тебе по душе надломленная гордость, то изволь, я не перечу. Мне только кажется, что раз пренебрегший тобой сохранит это чувство и после того, как судьба поменяет вас местами. Главное чтоб ты сам не пожалел. По крайней мере никто не скажет, что мой сын искал злата в женском лоне. Как знаешь. Но я, например, предпочитаю...»

Он вдруг умолк, ибо сам точно не знал, что именно он предпочитает. И вообще чрезмерно длинные тирады его утомляли.

А через полмесяца на Итаку пришло судно с гонцом, и гонец тот сообщил, что Атрей, царь Микенский, послал-таки по наущению Тиндарея войско в мятежную Спарту, оно вошло в город без боя, изменник Гоппокоонт пытался бежать, но был пойман, безжалостно пытан и казнен. Кто были те, кто стоял за ним, выяснить не удалось, потому что палач почему-то первым делом вырвал у изменника язык. В Спарте вновь воцарился Тиндарей, Икарию и Пенелопе надлежало воротиться обратно. Так бы оно и случилось, но Пенелопа неожиданно возвращаться отказалась. Вернее неожиданно лишь для её отца. Икарий противиться не стал, тем более, что по признанию дочери её отношения с итакийским царевичем уж давно вышли за колею целомудрия. Икарий отбыл один, вернее в сопровождении того же верного брадобрея Феона...

Через год Лаэрт, никому ничего не объяснив, покинул царский дом и поселился в полном одиночестве на окраине города. «По крайней мере я вижу, – сказал он, – что был не таким плохим царем. Плохой царь, отойдя от дел, навряд ли позволит себе поселиться в уединении на окраине...»

А ещё через три года началась война...

* * *

... Вот и она. Время исправно плетет свою паутину, но в общем-то она примерно такая, какой он и ожидал её увидеть, изменилась ровно настолько, насколько подобает измениться красивой, праздно живущей женщине за тринадцать лет.

Пенелопа. Первая, удушающая волна потрясения и страха, похоже, уже схлынула. Теперь – боязливая настороженность и опаска. Потом придет обреченное равнодушие. Очень боязливой она никогда не была.

Одиссей со странным удивлением смотрел на чужую, испуганную женщину с лихорадочно бегающими глазами, прижавшуюся затылком к стене. Чужая женщина в чужом доме. Нить оборвалась, концов не найти, тут все чужое, пыльное, ветхое, не имеющее к нему, нынешнему никакого отношения. Зачем он здесь, кому нужна была эта долгая, вымученная попытка обмануть время? Так долго можно ждать только пришествие богов. Можно ли обвинять в том, что тебя не объявили богом? Встать и уйти, ни на кого не глядя, ничего не объясняя, просто уйти, чтобы ничего не видеть и не слышать. История про Одиссея, царя, воина, скитальца и страдальца закончилась, и нет смысла пытаться её продолжать. Никакой Итаки нет, все ложь и тлен...

– Одиссей... – голос её прозвучал едва слышно, даже не голос, а некое отдаленное эхо. – Ты ведь знаешь, как все вышло?

– Знаю. Нет надобности повторять.

– В чем моя вина?

– А кто говорит о вине? Разве ты затеяла эту войну и все, что за ней последовало? Женщины вообще не бывают виноваты. Вопрос в том, что теперь делать мне, государыня Пенелопа?

– Ты спрашиваешь меня? Как знаешь. Я тебе не помеха.

– Не скромничай. Ты можешь, к примеру, позвать людей, меня схватят, объявят самозванцем, который осмелился покуситься...

– Ты знаешь, что я этого не сделаю.

– Откуда мне знать? Я неплохо знал тебя, когда тебе было восемнадцать. Но с тех пор минуло некоторое время.

– Я сказала, что не собираюсь тебе мешать. Я и не смогу, даже если захочу. А я не захочу.

– Не захочешь. В таком случае почему ты спровадила нашего сына в Кефалению? Причем именно сегодня. Или это случайность?

– Не случайность. Отправила потому, что не могла знать, что ты замышляешь. Я просто испугалась за него. Я подумала: ещё неизвестно, есть ты или нет тебя. Но он-то – есть, и он мой сын. Хорошо, пусть наш. Ведь если бы он узнал, что ты вернулся, что ты в самом деле... Он же боготворит тебя, вернее твою тень. Именно поэтому он мог наделать много глупостей.

– Но когда твоя служанка передала ему обо мне, он не счел...

– А Меланта ничего и не передавала Телемаху. Просто не успела ничего передать. Удивляешься? Я сумела выведать у нее о тебе. И не осуждай её, она долго отнекивалась. К счастью, я имею на нее влияние. Я все узнала, а потом велела ей передать тебе, что, мол, Телемах... В общем то, что она тебе передала. Телемах ничего не знает.

– Прекрасно! – Одиссей в радостном возбуждении вскочил на ноги. – Нет, в самом деле прекрасно. ещё недавно я полагал, что мой сын слюнтяй с рыбьей кровью. Итак, вот тебе и ответ на волнующий тебя вопрос: что я намереваюсь делать. Намереваюсь плыть в Кефалению, к сыну. Я сумею убедить его, кто я такой... Что дальше? А я не знаю. Но только уж вы тут не вздумайте мне мешать. Если я ещё разок увижу возле себя вашего шпиона Ира, я его удавлю, как приблудного щенка. И не только его. Пенелопа, если ты не хочешь вторично овдоветь, не говори о нашем разговоре мужу. Хорошо?

– Хорошо. – Пенелопа пожала плечами. – Только ведь он узнает без меня.

– Это другое дело. Кстати, а где он сам, отчего его нет дома? В моем доме, я хотел сказать...

– Он с утра в доме отца, – Пенелопа закрыла глаза и быстро качнула головой, точно отгоняя от себя что-то. – Как всегда. Он и его братья. Они явятся вечером, когда стемнеет.

– О, ещё и братья!

– Да! – Пенелопа широко распахнула яростно блеснувшие глаза. Лицо её мгновенно переменилось, она словно вновь стала прежней, давней Пенелопой, несносной гордячкой, неприступной, опасно насмешливой спартанкой. – Есть ещё и братья. И есть ещё много чего другого. Вот тебе и ответ на все твои вопросы. Что я могу добавить к тому, что ты сам видишь. А коли не видишь, так догадываешься. Ты видел, что стало с твоим домом? А если бы пришел вечером, то увидел бы кое-что почище. Пьяный распутный сброд, наглые девки, ублюдочные песни, какие-то иноземцы... Обжорство и бесстыдство. Жить в этом доме нельзя. А я все живу. Старик Эвпейт махнул на все рукой и порой сам участвует в этих свинских застольях. Тебя ведь привела сюда Меланта... она знает, как сделать, чтобы не повстречаться со слугами. Но ты и так бы не узнал никого из них. Все новые. Но такой же сброд – полупьяные, постоянно жующие, грязные. Что не могут украсть – клянчат. Я их порой боюсь. Ты бы видел их лица. Обросшие, грязные! По ночам, когда в доме начинается попойка и слуг выгоняют во двор, они там зажигают факелы и мечут дротики в дубовое бревно в виде человеческой фигуры. Вон оно, видно из окна. При этом кривляются, вопят несусветное. И всегда под моими окнами, всю ночь до утра. А с утра спят, жрут, слоняются без дела, мочатся посреди двора. И клянчат, клянчат. Помнишь Медонта, дворецкого? Он был последним из слуг, был ещё при Лаэрте. Так вот, он был убит год назад. Говорят – случайно, дротиком во время этих ночных состязаний. Есть ещё Меланта, дочь Эвриномы. Ну ее-то ты, кажется, знаешь... Меланта пользуется твоим доверием. Однако хотела бы предупредить....

– Не стоит. У Меланты прелестные коленки. Прочее несущественно.

– Я не об этом. – Пенелопа, вся собранная в комок, побледневшая, вдруг смутилась, осеклась, глянула исподлобья. – Просто раньше ей было можно во всем доверять. Но в последнее время я вижу, что она подолгу говорит с Агелаем, Иром. Кажется, они взялись за нее. Она может причинить тебе вред, сама того не желая. И вот ещё что. Я сказала, что не стану тебе мешать. Это верно. Но и помочь тебе я не смогу. Просто во мне уже давно ничего не осталось кроме Телемаха. Я не знаю, что такое династия, что такое трон, что такое война. Я знаю только, что такое мое дитя. И все, что может причинить ему вред, повергает меня в ужас.

– Твоя помощь мне не нужна. Бывшая жена – худший из помощников. Достаточно того, чтоб ты знала, что я – есть. И что у Телемаха есть живой отец. Детям иногда полезно знать, что у них есть отцы, и что они живы и здоровы. А Антиной....

* * *

Антиной.

Воистину, лучший из соперников. Ибо – ничтожнейший. Боги сильно поскупились на нем, не дав в сущности ничего стоящего – ни ума, ни силы, ни чести, ни даже красоты. И даже порок он избрал бездарнейший – пьянство. И даже богатство пришло к нему не при рождении, а много позже, лет через десять после. Рожден же он был в унылой, тупой, бедности в Нижнем городе. «Слишком жестоко – одарить человека безнадежной нищетой и не скрасить её безумием», – сказал как-то Лаэрт. Кстати, Антиной напротив всегда был рассудителен до тошноты. То есть умел более или менее здраво распорядиться тем малым умом, что у него был.

Каким образом внезапно, буквально за одну ночь невероятно разбогател его отец, бывший рыбак-поденщик Эвпейт, осталось неведомым. «Видишь ли, Эвпейт, – сказал ему как-то Лаэрт с недоброй усмешкой, – просто разбогатеть нельзя. Можно либо найти, либо украсть. И если ты не можешь сказать, где нашел, так стало быть украл...» Эвпейт лишь багровел, натужно хохотал, гримасничая и разводя руками. Много говорили тогда про то, как разбогател Эвпейт. Много, да недолго, ибо Эвпейт очень скоро стал первым богачом на Итаке. Всякие разговоры по этой причине стихли сами собой.

Богатство поубавило число насмешников Антиноя и двоих его братьев, Ктесиппа и Амфинома, но мало переменило их самих. Врожденная трусость мешала развиться в Антиное наглости и спеси, а скаредность – мотовству. Зато породило бахвальство и несносную навязчивость. Ктесипп как был угрюмым тугодумом, так и остался. Амфином же с раннего детства не ведал ничего кроме паскудного сладострастия.

В тот памятный для Одиссея день, когда стало ясно, что войны не миновать, что данная им когда-то легко и нетрезво клятва не забыта, а расчетливо предъявлена, воротившись к нему абсурдной необходимостью бросать все нажитое и взлелеянное и отправляться невесть куда, за море, почти на верную смерть... В тот самый проклятый день Одиссей, лихорадочно возбужденный, не удержался и сказал-таки вертящемуся под ногами Антиною: «Не суетись ты, право. Ты же слышал, как я сказал людям на площади: «мужи итакийские». Мужи! К тебе и твоим братьям это не относится. Там, куда мы отправляемся, надо будет воевать, а не ковыряться в мошонке. Так что успокойся...»

Сказал и немного пожалел – негоже, отправляясь далеко и надолго, оскорбительно говорить с теми, кто остается близ твоего дома. Даже если давно и несносно опостылело ему это липкое, вездесущее семейство со своей нагло-предупредительной угодливостью, всеядной фамильярностью и плодовитостью. С другой стороны, он резонно полагал, что едва ли так уж сильно оскорбил Антиноя, потного от страха и молящего судьбу именно о подобном оскорблении. Так оно и оказалось. Антиной с притворным сожалением вздохнул и пожал плечами. Одиссей, впрочем, этого толком не заметил, не до того было...

Антиной.

* * *

На прощанье он сказал ей: «Пенелопа, попробуй меня понять. Я пришел сюда не затем, чтобы воротить себе трон итакийский, будь он неладен. Пожелай я власти и злата, я бы остался в Египте. Я просто пришел туда, где родился. Я не тупоумный идиот с налитыми кровью глазами. Я понимаю, что такое судьба. Понимаю, никто ни в чем виноват. Итакийцев не упрекнешь за то, что они предпочитают жить в мире. Они оплакали своего царя, законопослушно покорились новому. Так распорядилась судьба, решили они и были правы. Дом, который строил ещё мой дед, занят другим? Ладно, я согласен, пусть он живет в этом доме, коли так распорядилась судьба. Он спит с моей женой? Ладно, пусть спит, коли так распорядилась судьба. Он владеет землей, слугами, скотом, что принадлежали моему роду по праву? Пусть владеет, коли так распорядилась судьба. Пусть живет, царствует, спит и владеет. Но Я Хочу Жить На Своем Острове. Просто жить. Я найду, чем себя прокормить, я буду блюсти законы, уложения, платить налоги. Но я хочу жить на Итаке. Тихо и законопослушно. Не так уж много я хочу, верно ведь, Пенелопа?! Так вот, пусть хоть это право будет соблюдено. Я намерен жить здесь, здесь же и умереть...»

Что она сказала в ответ? А что она могла сказать?

* * *

Из неподвижной задумчивости Одиссея вывел новый, необыкновенно сильный порыв ветра. Ветер на одном дыхании взлетел на вершину и тут же потерял направление, заметался вслепую, словно забыв, куда лететь дальше. Море отозвалось яростным плеском волн, лес внизу, на склонах, взъерошился, встал на дыбы. Вслед за шквалом гору столь же внезапно, по самую макушку захлестнула плотная, пульсирующая волна холода. Небо, однако, было неподвижно и бесцветно, как зрачок слепца.

Одиссей торопливо вскочил и, ежась от озноба, закутался в теплый плащ. Отчего-то вспомнилось то ледяное утро на Сигейском мысе близ Трои. Только теперь он один... Воздух темнел, наливаясь, словно поздний плод, мглистым холодом и тяжелой влагой. Следующий порыв ветра с ошеломляющей силой прошил весь склон, деревья словно закружило в водовороте. И тотчас где-то внизу мигнул, пропал и вновь мигнул неверный, слабый огонек, едва различимо пахнуло дымной горечью. А за тучами режущей каменистой пыли и сорванных листьев неясно послышались человеческие голоса и протяжный собачий вой. Где-то уже невдалеке. Одиссей радостно вздохнул и начал быстро спускаться вниз, перепрыгивая через валуны, и вскоре вышел на почти невидимую, лишь наугад различимую тропинку, петляющую между островками колючего кустарника. Туда, вниз, к теплу и ночлегу, где вновь будет трещать огонь, литься согревающая душу влага...

* * *

– Эй, чего это вы тут, а? Зачем это вы? Вы, может, вор?

Одиссей от неожиданности неуклюже шарахнулся в сторону, сунул руку за пояс и обернулся. Перед ним, шагах в десяти стоял долговязый, нескладный мальчишка-подросток с клочковатыми, с рождения не ведавшими гребня волосами, худыми, торчащими, словно жабры, ключицами. Неожиданный окрик застал Одиссея почти у самых ворот эвмеева жилища. Ворота были почему-то распахнуты настежь, хотя скот по времени давно уже должен был находиться в загонах. Их темноты доносился яростный собачий вой.

– Я? С чего бы мне быть вором, малыш? – с улыбкой покачал головой Одиссей, переводя дух и настороженно озираясь по сторонам.

– Я не малыш, – насупился тот.

– Кто же тогда?

– Я – Масавлий, – мальчик выпятил грудь и надулся, как индюшок.

– Так ты Масавлий! Ну тогда я тебя знаю. Да и кто не знает Масавлия! Подпасок, верно? Ну так вот, друг мой, скажи-ка, где у нас дядюшка Эвмей?.. Боги милосердные, да что же это приключилось с собаками? Они всегда так воют? Вчера Орф был куда тише.

– А это не Орф воет, – Масавлий после долгой паузы покачал головой. – Это Анубис воет. Его в закуте заперли. А Орф во дворе лежит. Он... болеет.

– Болеет? С чего бы это? Так где, говоришь, Эвмей?

– Дядя Эвмей около дома... Он тоже... болеет, – Масавлий вдруг потупился и как-то странно улыбнулся.

– Да что же они все разом заболели? – Одиссей нахмурился и вновь внимательно огляделся по сторонам. – Он что, лежит?

– Нет. – Масавлий снова осклабился и покачал головой. – Сидит. Около дома. Давно уже. На небо смотрит...

– На небо?.. Что?! – Одиссей встрепенулся и, едва не сбив подпаска с ног, побежал через раскрытые ворота к темнеющему дому Эвмея.

* * *

Эвмей сидел у стены дома, на самом углу, привалившись спиною к углу, одна рука его покоилась на поджатых коленях, другая, будто у просящего подаяния, была отставлена в сторону. Лицо его в самом деле было устремлено в небо, голова высоко запрокинута. «Эвмей», – произнес Одиссей хриплым шепотом, не услышав своего голоса. Потом повторил, хотя уже ясно понимал, что Эвмей не ответит.

Но лишь подойдя вплотную, Одиссей увидел, что горло Эвмей взрезано крест накрест от уха до ключицы, голова, как у соломенной куклы, неестественно вывернута назад, а то, что он издали принял за какой-то необычный фартук или накидку, оказалось потеками глянцевитой полусвернувшейся крови. На лбу и щеке Эвмея темнели ссадины, один глаз был закрыт, другой же с остекленелым спокойствием смотрел мимо Одиссея, мимо всего, в холодную бездну, раз и навсегда отыскав в ней звезду Иштар, звезду мертвых.

– Кто это сделал? – глухо спросил Одиссей, не в силах оторвать от убитого темного, завороженного взгляда.

– Чего сделал? – Масавлий беспечно пожал плечами и глянул на Одиссея со спокойной, непонимающей улыбкой.

– Ты... гаденыш! Ты мне зубы будешь скалить?! Ты... – Одиссей задохнулся от ярости и наотмашь ударил подпаска по лицу, тот отлетел в сторону, взвизгнул от боли и страха и перевалился на живот, закрыв голову руками. Одиссей, уже плохо соображая, что делает, подскочил к нему, рыча от злобы, схватил мальчишку за шиворот, оторвал его, полумертвого от ужаса, от земли. – Ты мне тут будешь....

– Не троньте его, господин, – услышал он совсем рядом. – Не троньте, говорю вам. Он-то в чем виноват...

Одиссей обернулся, отшвырнул прочь рыдающего подпаска. Перед ним, шагах в десяти, стоял рослый, рыжеволосый мужчина лет двадцати с квадратным, огненно-веснушчатым лицом, глубоко запавшими, еле различимыми из-под длинных бровей глазами. Он настороженно и угрюмо поглядывал на Одиссея, то и дело оборачивался по сторонам. Опирался он на длинную палку с тяжелым суковатым набалдашником, на поясе висела праща и широкий пастуший нож.

– А ты ещё кто? Отвечать! – сипло выдохнул Одиссей и быстро шагнул на него. Рыжеволосый отступил на шаг и вновь обернулся по сторонам с тоскливым, обреченным видом.

– Я – Филойтий, козопас, вот кто. Я тут ничего не знаю и знать бы не желал. И вас я, простите не знаю. Не мое это дело, вот что. А уж Масавлий – тем более, он ведь не в своем уме. Дурачок он, вот что. Неужто не видать. Он и не понял ничего, зря вы его так, господин. Мы, пастухи, в чужие дела не лезем. Боком это нам выходит, вот что...

– Так кто это сделал? – перебил его Одиссей. – Это-то ты хотя бы можешь сказать? Или ты тоже не в своем уме?

– Нет, почему. Ир это сделал, вот кто. Так было дело. Я пошёл к дяде Эвмею, мне наш старший велел. Коза у нас заболела, Амальта. А никто у нас тут лучше дяди Эвмея скотину не лечит – что овец, что коз, что поросят. Он и травы знает и слова какие-то чудные. Его колдуном прозвали. Я, значит, иду, слышу – у Эвмея, вроде, голоса, непонятно чьи. Ну мало ли, думаю, кто к старику пожаловал. Вижу вдруг – бежит кто-то прямо ко мне и руками машет. Вроде – Эвмей. Чего это, думаю, старик разбегался, да ещё с хромой ногой. И кричит. «Уходите отсюда! Не ходите сюда!» Я не пойму сперва, говорю: «Нужда у меня, дядя Эвмей, коза у нас заболела. Боимся, как бы не сдохла совсем». Тут он меня признал. Видать, спутал меня с вами, вас хотел предупредить, чтоб вы не ходили. И вот тут ему этот самый Ир сверху на плечи и прыгнул. И – ножом, ножом...

– Ир был один? – Одиссей говорил с трудом, ноющая тяжесть сдавила грудь изнутри, с трудом пропуская наружу слова, судорожной гримасой исказила лицо.

– Как же, один! Пятеро их было, вот что. Ктесипп, Амфином, братья Антиноевы...

– Знаю. Кто еще?

– Потом – Агелай и Леодей. Тоже родня ихняя. Много их... Там ведь еще, значит... – Филойтий с затаенным страхом кивнул в сторону хижины. – Там, говорю, еще...

– Кто там еще? – отпрянул Одиссей. – Шестой?

– Да нет, – Филойтий махнул рукой и вновь перешел на шепот, – там... Да вы гляньте сами.

Тут Одиссей вздрогнул, и тяжело, словно кто-то невидимый удерживал его, направился к хижине. Он уже понимал, что там, но силился не дать предчувствию волю. Однако у самого порога под ногой что-то едва слышно хрустнуло. Он глянул под ноги и тут понял, что проклятое предчувствие не обмануло. На плоском, продолговатом камне, заменяющем порог, лежал сломанный надвое длинный костяной гребень...

* * *

... Меланта лежала навзничь, странно выгнувшись и втянув голову в плечи, на том самом месте, где ещё вчера вольно возлежал он, Одиссей, согретый очагом, вином и разговором. её обнажённое тело от головы до живота представляло едва ли не сплошной кровоподтёк, а ниже живота – ужасающие кровавые лохмотья. Даже на войне, на растерзанных пепелищах Трои он не видывал подобного. Разум отказывался принимать увиденное.

Одна её рука была неестественно заломлена назад, словно она прятала что-то между лопатками, другая, вспухшая, обезображенная, косо свесилась с настила, едва касаясь пола согнутыми пальцами.

Одиссей на цыпочках, словно боясь разбудить или напугать, подошёл вплотную, непонятно зачем подобрал её окаменевшую, негнущуюся руку и с трудом, как мог, уложил на грудь. Вышло скверно, неуклюже, но уж переделывать не стал. Между скрюченными, пальцами Меланты – клубок чьих-то черных, курчавых волос. По полу, словно капли свернувшейся крови, разбросаны мелкие коралловые камешки...

Сзади едва слышно подошел Филойтий.

– Это что же, а? – говорил он с трудом, в шумом втягивая воздух сквозь зубы. Его колотила дрожь. – Это как же? Ведь девчонка совсем, а? Ее-то зачем, а?

– Тоже Ир? – перебил его Одиссей, не обернувшись.

– Это – нет. – Филойтий перевёл наконец дух и замотал головой. – Это Амфином. Так это было. Когда Ир прикончил дядю Эвмея, Ктесипп велел оттащить его, наверх, к дому. Если, говорит, Троянец увидит его, мертвого, на тропе, он тут же все поймёт. Ктесипп вообще не хотел, чтоб дядю Эвмея убивали. Нам, говорит, нужен Троянец, а не какой-то пастух. Троянец – это, видно, про вас. Мне он велел помалкивать, не то, мол, хуже будет. Сказал: ступай к дальним закутам и придурка своего держи при себе неотлучно... И вот тут – эта девчонка. Не знаю, как её звали, помню, вроде, служанкой была у царицы. Как она пришла – никто не заметил. Да и она сперва никого не заметила, идёт себе. А как дядю Эвмея мертвого увидала, так сразу в крик, да так ещё громко! Ир к ней подскочил, рот ей заткнул, даже нож вынул, попугать, видимо. Ктесипп, он за старшего у них, говорит: закрой её покуда в хлеве. Пока не кончим с Троянцем. А там решим, что с ними делать. Амфином тут засмеялся и что-то ему зашептал, да тот отмахнулся. Все бы и обошлось, да девчонка возьми и брякни: «Это ты, Ир, дядю Эвмея ножом порезал? Знаю, что ты. Так вот запомни: если он помрет (она-то бедняжка, думала, раз он сидит, а не лежит, так значит живой!), то худо тебе придется. Государь Одиссей тебя самого порежет, помяни мое слово. Так будет. И вообще, говорит, всем вам тут несдобровать!» Главное, кричит во весь голос, глаза у самой злющие. И кто за язык тянул? Глупая совсем. Те, однако, перепугались. Ктесипп, тот побелел вовсе. Девчонка-то ведь – вылитая колдунья, особенно когда злая, как не испугаться. Зато Амфином, у него в головенке одна думка, – прямо взвился. Слыхали, говорит? А ну тащи её, Ир, в дом. Я ей там объясню, кого на Итаке надобно называть государем, а кого не надобно. Ктесипп и тут головой покачал – успеется, мол, не до того. И уж тут бы уняться ей, жила бы хоть. А на нее прямо помутнение нашло – хохочет во все горло. Ты, говорит, Амфином, кобелек недоношенный, не забудь стручок свой бечевкой к ляжке привязать, а то по пути отвалится! Ир её по лицу ударил и они вдвоем с Амфиномом поволокли её к дому. Она по дороге вырвалась, едва не сбежала. Они её поймали, Ир ей ноги связал. Доволокли до дома. Амфином ему говорит: теперь ты пошёл вон, я сам справлюсь. И смеется, гаденыш. Я Ктесиппу говорю: пощадите хоть вы девчонку, наговорила сдуру, он теперь её изувечит. Ктесипп на меня кричать стал: всех вас кончать надо! Устроили гадюшник! Тут Агелай повел меня в хлев и там запер. Сиди тихо, говорит, тебя и пощадят...

(... Одиссей уже не слушал его. Пыльный, продымленный снопик света, вырвавшийся из-за откинутой Филойтием воловьей шкуры, что занавешивала вход в хижину, вдруг осветил лицо мертвой Меланты. Странно – лицо будто переменилось, словно исчезли ссадины, кровавые пятна, разгладилась застывшая судорога страдания. И главное – перед ним лежала Филомея, та, давняя, забытая Филомея, незримая, но верная обитательница закоулков памяти... Свет убрал лишнее, случайное. Наверное, так и лежала она там, под сводами Пещеры наяд.

Вот так, Филомея. Вот я и вернулся...)

–... А уж что он там с ней творил, того я не знаю. Кричала она страшно – это слышал. Но...

– Где они сейчас?

– Господа-то? Да там, на тропе, как раз вас дожидаются. Они ведь не знают, что вы с этого конца явитесь, вот и решили подстерегать вас на тропе. А если, говорят, он с той стороны придет, ты свистни три раза. Видно где-то недалеко они, раз свист думают услыхать. Когда Амфином из дома вышел, они все сразу туда пошли. Ктесипп снова кричал на них. И Ира опять ударил. За то, что он Орфа убил, пса. Тот на привязи был. Как увидал, что хозяин мертвый, так сперва заскулил, а потом рваться стал. Вот Ир его и застрелил из лука.

Словно подтверждая его слова, вновь послышался яростный рев Анубиса, который с выматывающего душу заупокойного воя, перешел на отчаянный, ненавидящий лай. «Чего это он опять? « – Филойтий встревоженно округлил глаза. Одиссей прислушался и вдруг отшвырнул оторопевшего козопаса прочь от двери и тут же бесшумно, как кошка, отпрыгнул в другую сторону. Шаги, которые мгновение назад ощущались скорее кожей, чем слухом, были уже вполне различимы...

* * *

Воловья шкура вспучилась, подалась вперед, показалась рука с настороженно растопыренными пальцами, просунулась голова – скошенный лоб, плоский, мясистый нос, редкая бородка.

– Эй!.. Тьфу, как тебя... Козопас!

Его белесые навыкате глаза наконец уперлись в напряженно замершего у двери Филойтия. Однако удивиться он не успел. Одиссей, схватив его за волосы на макушке, втянув его вовнутрь, локтем с размаху прижал к косяку и свободной пятерней с такой силой стиснул ему рот, что тот глухо застонал от боли.

– Тихо! – прошипел Одиссей. Он быстро вытащил нож и поднес лезвие к горлу. – Молчи!.. Это кто? – кивнул он Филойтию. – Один из этих?

– Из этих, – едва слышно пролепетал Филойтий, – Это Агелай.

– Агелай. Ты тут один? Звуков не издавать. Просто кивни. Один?

Агелай кивнул, усиленно заморгал выпученными глазами и сдавленно замычал.

– Что-то хочешь сказать? – Одиссей убрал ладонь с его лица. –Говори. Только тихо и сдержанно.

– Кто ты такой? – просипел Агелай, кривясь от боли. – Как ты смеешь тут... Немедленно пусти.

– Ты ещё не понял, кто я такой? Отвечу. Я – Одиссей, царь Итакийский, твой повелитель. А ты – пес, предавший хозяина. Потому и смею. Теперь слушай. Жить хочешь, Агелай?

– Ага, – кивнул Агелай и глупо улыбнулся.

– Не сомневался. Тогда скажи коротко и ясно: где те четверо?

– На тропе, – Агелай говорил торопливо и сбивчиво, то и дело невольно касаясь бегающим, потным кадыком острия одиссеева ножа и всякий раз беспокойно вздрагивая при этом. – Там по склону ручей течет, а в том месте склон делает уступ, вроде террасы. Там выдолблена прямо в камне яма для воды, наподобие пруда. Пастухи в ней овец поят. Так вот, они там. В том месте тропа хорошо видна сверху, легко напасть незаметно. Там даже и не слыхать ничего из-за водопада...

– Вижу, что правду говоришь, – Одиссей кивнул и погладил Агелая по макушке. Тот снова глуповато улыбнулся в ответ. – Хорошо. Да и как иначе? Ты умный, Агелай, не то что те четверо. Ты все правильно сделал, – Одиссей, продолжая гладить улыбающегося, как кукла, Агелая, отвел незаметно другую руку назад, нащупал пальцем роговую рукоять ножа. – ... Те четверо скоро сдохнут, будут лежать скорченные, холодные, а ты будешь жить долго, будешь теплый, сытый счастливый, будешь пить вино, спать с женщинами, ничто более не потревожит тебя, ничто и никогда... – Так, не переставая говорить сонным, убаюкивающим голосом, словно успокаивая плачущее дитя, Одиссей незаметно вынул руку из-за спины и неторопливо, без видимого усилия вогнал тусклое лезвие Агелаю под левый сосок, – ничто и никогда.

Агелай встрепенулся, протяжно, хрипло загреб воздух ртом, с удивлением и ужасом вперившись в узкое, медленно вползающее в его плоть дымчатое жало. Вдох его резко оборвался, наткнувшись на тугой кровяной сгусток, он начал тяжелеть и бесформенно оседать. Одиссей резко толкнул его прочь, точно сбрасывая с лезвия, тот безжизненно откинулся назад, ударился затылком о косяк, сполз на пол и остался сидеть. Из уголка одеревеневшего в улыбке рта выползла и стекла вниз густая кровяная тропка.

– Вот и все, Агелай...

Завидев кровь, точно до него только что дошел смысл происшедшего, Филойтий громко всхлипнул и метнулся в сторону.

– А ну-ка стоять на месте! – Одиссей властно, не оборачиваясь, поднял руку. Филойтий замер. – Придется подождать. Не бойся, ничего плохого я тебе не сделаю. Но и отпустить тебя восвояси я не могу. Мне нужна будет помощь. Понимаю, что тебе нет до меня дела. Если что – скажешь, что я тебе угрожал.

– Я... Я думал, вы его пощадите, – с трудом произнес Филойтий.

– Правильно. И я так думал, – невозмутимо кивнул Одиссей и вытер лезвие о край одежды убитого. – Думал да передумал. Больно хлопотно, любезный козопас... Ну-ка подай мне лук. Вон, на стене. Ах, хорош! Нет лучше тисового лука. Итакийцы боятся тиса . Можно подумать, есть существо столь же ядовитое, как человек... Так вот, любезный Филойтий, миловать поверженного врага можно, когда бой кончен. А когда он только начался – весьма опасно. И неблагодарно... Теперь стрелы... Благородство, дражайший, – привилегия победителей. И все об этом. Впредь не утомлять меня поучениями. На Итаке был лишь один человек, к мнению которого я стал бы прислушиваться. Это Эвмей. Теперь такого человека нет... Это все стрелы? Не густо. Натри их бараньим салом и сложи в сумку.

– Мне пойти с вами?– Филойтий говорил еле слышным шепотом.

– Не нужно. Будь здесь. А лучше – возьми беднягу Масавлия и...

Его оборвал тонкий надрывный вой. Это не было похоже ни на человека, ни на зверя. Казалось, кто-то неумело, захлебываясь, дудел в грубо сработанную дикарскую флейту. И не было в этом звуке ничего, кроме кромешной боли и ужаса. «Масавлий кричит, – угрюмо сказал Филойтий, – дошло, видать, до него....»

Одиссей откинул шкуру и вышел из хижины. В сгустившейся безлунной тьме он не сразу разглядел Масавлия. Подпасок как вкопанный сидел на земле, широко расставив грязные, в ссадинах ноги, бессмысленно вглядывался в неподвижного Эвмея и выл, протяжно и жалобно. Потом, обернувшись, увидел стоящего перед ним Одиссея, отчаянно вскрикнул, отполз к мертвецу, точно прося защиты, глядя на Одиссея с затравленным страхом.

– Масавлий, это сделал не я, – тихо сказал Одиссей, – я не повинен в их смерти. Если и повинен, то немного. Тех, кто повинен, я сейчас найду.

Масавлий скорее всего не понял ни слова, но успокоился и затих. Одиссей постоял немного, затем поправил висящий за спиной лук, сказал, не оборачиваясь: «Филойтий побудь с ним. Смотри, чтоб не пропал», миновал двор, вышел в ворота и торопливо, но не таясь, двинулся вниз по узкой просеке вдоль берега ручья.

* * *

... Вот ты опять один, Одиссей Лаэртид. Ни царства нету, ни воинства. Царство украдено, последний воин зарезан. Некому защитить, некого защищать. Есть сын, но и он далеко. ещё днем казалось, что я знаю, что надлежит делать, теперь все переменилось. Антиной, ты не должен был убивать их, старого пастуха и глупую девку, что уверовала в непобедимого Одиссея, царя-героя, любимца небожителей, который её непременно защитит.

Теперь я должен буду прикончить тебя. Любой ценой, вылезти из кожи, но прикончить. Это будет важней, чем выжить. Хотя бы потому, что теперь наглядно вижу, какую участь ты уготовил моему сыну. Пенелопа всерьез полагает укрыть Телемаха своим надушенным подолом. Мол, не посмеет. Ах, Пенелопа, ещё как посмеет! И его, и тебя. Как только ему скажут: убей. Если вы оба ещё живы, то только потому, что папаша Эвпейт счел нужным повременить.

И Эвмея, и Меланту убили по твоей воле, Антиной. Ир, этот вы****ок, не решился бы на самоуправство, он хоть и дурак, а знает – пастухи народ жесткий, скорый на дела, вмиг свернут шею, если прознают про убийство их товарища. Это ты убил обоих, на тебе невинная кровь. Может быть, на тебе много невинной крови, но за эту тебе придется ответить. Боги свидетели, я бы многое мог тебе простить. И не от великодушия или робости, просто от усталости. Мог бы простить тебе украденную Пенелопу, если б ты был движим страстью. Простил бы ложь, подлог, интриги, если б ты был властолюбив. Простил бы даже убийство, если б ты был одержим ненавистью, презрением, местью, оскорбленным самолюбием, кровожадностью... да чем угодно. Но влекли тебя не честолюбие, не слепая страсть к женскому телу, не месть, не жажда подвигов, а подлый страх и покорность. Ты просто скользкий, трусливый пачкун, безвольный раб. Ты убиваешь, не испытывая ненависти, даже азарта. Жалкий, порченый отпрыск преступного отца. Будь же проклято семя твое, Эвпейт! Следующим после Антиноя будешь ты. Не надейся на тихую обеспеченную старость.

Я пока не знаю, как буду казнить вас. Я один. Выманить вас из дома – нечего пытаться. Все, что от тебя потребуется – это крикнуть: «Взять его!» Ты сейчас настороже, Антиной, тебе не до вина, не до жратвы. Ты ждешь вестей. И ты их получишь. И принесет их не Ир, не Ктесипп. её принесу я, царь итакийский. Я не хотел быть царем, но придется им стать. Ты полагаешь, что я уже мертв. А я жив. Ты плохо начал.

* * *

Но сперва – эти четверо. Вот и они. Место в самом деле выбрали подходящее. Тропа – как на ладони, никуда не спрячешься. Ктесипп – он почти не переменился, только, кажется, сильно обрюзг – таращится вниз, во тьму. Скоро ты её увидишь, тьму. Ир вертится рядом, крутит головой, словно принюхивается. Видно, волнуется. Не знаю, в первый ли раз тебе доверили участие в мокром деле. Знаю, что в последний. Амфином сидит чуть поодаль, словно нет ему дела до происходящего. Кажется, жует. Напрасно, Амфином. На голодный желудок умирать тяжелей. Лучше б выпил. Вон тот, светловолосый, похоже, Леодей. Совсем дитя. Горд, поди, что доверили мужское дело. Вот только мужчиной тебе уже не стать.

Вот Ктесипп повернулся к Амфиному, что-то, похоже, выговаривает, размахивает руками. Куда, мол, запропастился этот Агелай, где его носит? Потерпи, вы скоро встретитесь и все обсудите. Ты, Ктесипп, первым и умрешь. Ты самый опасный, тебе и первая стрела. Стрелять из-за угла некрасиво. Надо бы объявиться, предложить честный поединок. Но это – роскошь, на это нет времени... Впрочем, нет. Первым будет Амфином. Он самый трусливый и слабый. Наверняка постарается улизнуть. А вот этого допускать нельзя. Никто не должен уйти отсюда. И уж тем более Амфином... А он, словно почуяв беду, поднялся, обеспокоенно обернулся по сторонам. Теперь я его ясно вижу. Какой он бледный. Будто уже мертвец. Повернулся прямо ко мне лицом. Такое ощущение, что он меня видит. Неужто вправду? Точно! Вскрикнул, выскочил из-за камня, стал показывать пальцем в мою сторону. Итак...

* * *

Тетива сдавленно ухнула, длинная оперенная стрела сухо ожгла кожу пальца, незримой молнией пересекла влажную тьму и вязко вошла в тело Амфинома сверху вниз чуть выше пупка. Амфинома отбросило назад, он сделал несколько колченогих шагов вбок, тяжело опустился на колени, неловко ухватился за безобразно торчащую из живота стрелу и завалился набок. Вспышка замешательства и безнадежной паники. Ир отпрыгнул за камень, Леодей метнулся к упавшему, Ктесипп как ужаленный отскочил от края площадки, глупо раскорячился, выкрикнул что-то и оттянул тетиву. «Не туда смотришь, Ктесипп!» – Одиссей хрипло расхохотался и вышел из-за дерева, словно некая сила вытолкнула его. Тотчас взвыла тетива Ктесиппа, стрела ушла далеко в сторону. Ктесипп со стоном проклятия полез за второй, но остановился, с обреченной ясностью осознав: поздно. Стрела, выпущенная Одиссеем, впилась в шею Ктесиппа над самой ключицей. Он взмахнул руками, выронил лук и, ломая кусты, опрокинулся головой в ручей. Леодей, трясясь, словно в припадке, склонился над Амфиномом, словно мог чем-то ему помочь. «Ну-ка вставай! – крикнул ему Одиссей непонятно для чего. – Отойди от него. Живо!» Леодей, решив, что в этом его спасение, послушно встал, произнес что-то неслышное, затем вскрикнул и опрометью кинулся в сторону. Стрела настигла его у края скалы, вошла в спину ниже лопатки. Леодей, не издав звука, ткнулся в скалу и обдирая лицо о камень, сполз вниз. Теперь – Ир... Ир!!!

Ира не было на площадке. Одиссей в отчаянии отбросил лук и, обдираясь о сучья бросился вниз. Площадка косо зависла над тропой, высота – примерно два человеческих роста. Вернее всего Ир успел спрыгнуть на тропу и теперь или бежит во весь дух, или где-то затаился. Догонять его в эту темень бесполезно, искать тем более. Нелепость. Что же теперь делать?

И тотчас следом за ним, настолько внезапно, что он даже не успел испугаться, гигантская черная тень, воплощенный сгусток тьмы, прыгнула с обрыва на площадку и – дальше вниз бесформенным комом. Нечто стремительное, страшное, исчадие тьмы и ненависти. Одиссей побледнел и замер, прижавшись спиной к скале.

– Не беспокойтесь! – кажется, голос Филойтия сверху, – далеко ему не убежать. Анубис его достанет. Он ведь хорошо запомнил, кто убил его хозяина...

Анубис? Кажется, какой-то пёсьеголовый египетский бог, проводник в страну мёртвых. Но причём тут он? Ах да, это же собака! Сторожевой пес Эвмея. Боже, как приятно слышать человеческий голос. Даже твой, любезный козопас...

– Я вам точно говорю, не беспокойтесь, – Филойтий наконец спустился на площадку, встал на край и принялся напряжённо всматриваться во тьму. – Анубис такой злопамятный, что прямо бог не приведи.

 И тотчас, словно в подтверждение его слов откуда-то снизу, перекрыв шум водопада, словно из мрака преисподней, послышался разрывающий душу вопль боли и страха, захлебывающийся, бешеный лай.

– Поди останови его, – мрачно сказал Одиссей с дрожью и содроганием. – Если Ир не сдох, приведи сюда. Да не мешкай, не мешкай...

***

Ир, кажется, ещё более высохший, чёрный, стоял перед Одиссеем, пошатываясь, глядя в землю, лишь опасливо косясь на привязанного к дереву, задыхающегося от ярости Анубиса. Похоже, лишь он вызывал у него страх. Ко всему прочему он был равнодушен. Лицо его было изодрано сучьями, на голени и на боку чернели кровоточащие раны.

– Велите убрать собаку, – произнес он вдруг отрывистым голосом.

– Вон как. Чего ты ещё хочешь?

– Велите меня прикончить, вот чего я хочу. Это я зарезал старика Эвмея. Девку не трогал. Вот и прикончи меня, как я прикончил Эвмея.

– Ты знаешь, кто я?

– Не знаю. И знать не хочу.

– Так вот, знай. Я – Одиссей, царь Итаки.

– Как бы не так, – Ир затрясся от беззвучного смеха. – Царь Итаки – Антиной Эвпейтид. А на вас, господин, я плевать не хотел. Велите меня прикончить и хватит болтать!

– Верно. Прикончи его, Филойтий, – кивнул Одиссей и протянул нож оторопевшему козопасу. – Сможешь?

Тот кивнул, неуверенно взял двумя пальцами нож. А Одиссей отвернулся и подошел к распростертым рядом телам. Ктесипп, убитый наповал, лежал на спине, раскинув руки. Его голова была наполовину в воде. Кровь не переставая лилась из разорванных стрелою жил, даже вода в небольшом озерце была мутно-розоватой. Леодей скорчился на коленях у подножия скалы, словно силясь поднять её. Амфином лежал на боку в нескольких шагах от него. Он был ещё жив, по его телу временами пробегала судорога, пальцы принимались конвульсивно царапать камни, колени то сгибались, то разгибались, будто он силился оттолкнуть от себя что-то, лицо было мокрым, глаза мутны, точно припорошены пылью. Когда тень Одиссея наплыла на него, глаза Амфинома расширились, стали осмысленными. В них были страдание, мольба и страх. Одиссей нагнулся над уже окоченевшим трупом Ктесиппа, снял с его пояса меч и вновь повернулся к Амфиному. Завидя меч, глаза Амфинома загорелись безумной радостью, он даже, утробно застонав, перевалился было на спину, дабы Одиссею было удобней, но, вероятно, это причинило такую боль, что он вновь повернулся набок, поворотившись к Одиссею курчавым затылком. И тут Одиссей вдруг вспомнил: клочок черных курчавых волос в мертвой, окаменевшей горсти Меланты... Он в ярости пнул распростертое тело и отошел прочь. «Ну нет, Амфином, тебя добивать я не буду. Ты уж сам. Умрёшь так же паскудно, как и жил. У тебя будет время вспомнить Меланту...»

Между тем Филойтий, даже на шаг не приблизившись к Иру, угрожающе размахивал ножом, нелепо подпрыгивал.

– Ты, Ир, потаскухин сын! Тебя разорвать мало, вот что! – выкрикивал он плачущим голосом. – Ты за что дядю Эвмея убил? Сволочь ты, вот кто! Да ты пальца его не стоишь, вот что!..

– Ну да, убил, – Ир презрительно сплюнул и расхохотался. – И тебя должен был вместе с твоим золотушным полудурком, да, жаль, не успел... Эй, как вас там, – он повернулся к Одиссею, – заберите-ка у него ваш нож. Славный у вас ножик...

Одиссей кивнул, словно соглашаясь. Потом протянул руку, взял с готовностью протянутый нож с повлажневшей от пота рукоятью и толчком повел разом стихшего Ира в сторону, за гниющий остов сломленного ветром платана. Ир остановился сам, словно выбрал подходящее место. Одиссей надавил ему на плечо и опустил угрюмо покорную жертву на колени. И тут Ир, потерявший самообладание, всхлипнул, слабо дёрнул плечами, словно пытаясь высвободиться и тоненько заплакал. Одиссей отпустил его плечо, потом коротким рывком, за волосы запрокинул голову Ира назад и, сам невольно зажмурившись, дважды наотмашь полоснул ножом по выгнутому, вздрагивающему горлу. Крест на крест...

* * *

Когда он, пошатываясь и стирая со лба пот, вернулся, Филойтий был уже на удивление спокоен и деловит. Он словно ничего не произошло, увлеченно разводил огонь, сидя на корточках и бормоча что-то под нос. Одиссей, едва дождавшись первых язычков пламени, тяжело опустился на камень и протянул руки к огню. Костер быстро разгорелся, его волною охватило успокоительное тепло. Он взял длинную палку и принялся отрешенно ворочать ею в груде потрескивающего хвороста.

– Вот что, – сказал он после долгого молчания, – мне вообще–то пора идти. Хотя... Сбегай-ка в хижину к Эвмею. Там у него...

– Ежели вы насчет вина, так я принес.

Он вытащил откуда-то из-за спины грубую с окаменевшими следами пальцев глиняную чашу и обернутый в листья кусок жареного мяса. Одиссей удивленно покачал головой, хотел что-то сказать, однако махнул рукой и тут же торопливо наполнил чашу до краев. Мясо он, брезгливо скривившись, отодвинул от себя прочь, а затем бросил его привязанному к дереву Анубису.

– Значит так, Филойтий, – сказал Одиссей, с трудом переводя дыхание после выпитой до дна чаши, – Эвмея и Меланту похоронишь. Чтоб все как положено... Хотя нет. Просто приготовь две могилы. Похороню я сам. А этих, – он, не оборачиваясь, кивнул на распростертые тела, – зароешь в лощине, подальше от глаз.

– Но государь, – начал, запинаясь, Филойтий, мне так показалось, что один из них живой еще. Может быть, его...

– А вот как сдохнет, так и зароешь! – Одиссей вдруг в бешенстве ударил палкой по углям, выбил фонтан искр. – Говорю в последний раз – избавь меня от поучений. Сделаешь, как я сказал. Мальчишку Масавлия никуда от себя не отпускай. А сейчас поди собери у них стрелы, все, сколько есть.

– Государь, – Филойтий вдруг поднялся на ноги и заговорил прерывающимся от волнения голосом. – Может мне пойти с вами?

– Со мной? – Одиссей негромко рассмеялся, – не ждал такой прыти. Не стоит труда. И потом я только что наблюдал твои боевые качества. Не скажу, что вдохновлен увиденным.

– Я не о том, – Филойтий смущенно опустил голову. Просто мне кажется, вы все можете сделать не так. Поэтому мне лучше пойти с вами. Мне так кажется...

– И что же именно я сделаю не так? – Одиссей даже привстал от удивления. – Скажи уж, будь любезен.

– Извольте. Вот вы сейчас собираетесь прямиком в город. Но вы даже до акрополя не успеете дойти, как вас заметят и доложат кому надо. Тем более вы с этаким луком. Куда ж вы его спрячете! Вы дойдете до ворот царского дома, а там уже последняя попрошайка будет знать, что вы идете. И что толку тогда будет? – Филойтий говорил, торопливо ползая на четвереньках и собирая стрелы. – Ведь Амфином с Ктесиппом – понятно, братья. А Леодей-то с Агелаем почему тут очутились? Ведь они – седьмая вода на киселе. А потому и очутились, что – седьмая вода. Агелай из рода Дамасторов, что с Кефалении. Леодей – тот из рода Эйнопов. Видите, сколько у вас теперь кровных врагов?

– Ладно, – Одиссей усмехнулся и побледнел, – положим, ты пойдешь со мной. И что тогда? Что-нибудь изменится?

– Изменится! – Филойтий возбужденно вскочил на ноги, – ещё как изменится! Мы-то ведь с вами не пойдем прямиком к царскому дому. Я вот как думаю: идти сейчас нужно в Форкин к Долионам...

– К каким ещё Долионам! – Одиссей досадливо сморщился и махнул рукой. Не морочь мне голову.

– Долионы – это рыбаки. Их шестеро братьев, и у всех шестерых – вот такие морды. Папаша их воевал вместе с вами в ту войну, на ней и сгинул, так что они за вами хоть на край света пойдут, да ещё полдеревни прихватят. Это во-первых. Во-вторых...

– Погоди, Филойтий, – Одиссей покачал головой. – Ты сообразительный парень, но все будет иначе. Долионы пусть себе спят. Или ловят рыбу. В свой дом я пойду один. Это мое дело, я его решу, как сочту нужным. А ты делай то, что я тебе велел сделать. Возможно твоя помощь понадобится. Но потом. Теперь прощай, Филойтий.

Одиссей поднялся, перекинул через плечо холщовую суму с луком и стрелами и быстро, не оборачиваясь, зашагал вниз по тропе.

Нет, Филойтий, на сей раз я пойду один. Потому что это мое дело. Мой дом, моя беда, моя боль. И разрешить все это должен я один. Я уже вел однажды людей в бой непонятно за что. Семеро погибло сегодня за итакийский престол. Сколько надобно таких дней, чтобы Итака вовсе обезлюдела?

И еще, Филойтий, что–то мне не понравились твои глаза. Ты, похоже, любитель погреться на пожаре. Его ещё нет, а у тебя уже дергаются ноздри и потеют подмышки. Греться на пепелище – ненадежное дело. Руки согреешь, яйца спалишь. Тем более, когда есть решимость, но нет мужества, есть изобретательность, но нет ума. Да и как тебе все это понять, Филойтий, если я и сам не могу уяснить, зачем я туда иду. Мстить за убиенных? За свою поруганную честь? За свой дом и очаг? Защитить сына? Или за тем, в чем сам себе боюсь признаться?

И потом, Филойтий, что ты станешь делать, ежели все выйдет удачно? Вернешься к козам? Это навряд ли. После крови и пепла не потянет к козьему вымени. Эту жажду не запить парным молоком. Потому лучше оставайся тут. По крайней мере умрешь своей смертью. Поверь, это не так уж мало...

Тропа уходит вниз. Из темноты в темноту, из ночи в ночь. Где-то далеко, где кончается море и начинаются облака, тьма едва разрежена предрассветной рябью. Она не освещает путь, но лишь указывает, куда идти. Тьма оглашается визгливым шакальим воем, к лицу липнет паутина, откуда-то снизу шарахнулась, недвижно застыла и взмыла вверх распластанная тень летучей мыши. Идти легко и спокойно, потому что дорога лишь одна, других нет.