Детский дом. Предисловие

Василий Лопушанский
Пятого марта 1953 года. Тот день запомнился на всю жизнь. Занятия в семилетней школе отменили, и вся наша пацанская братия очень обрадовалась такому событию. Мы понеслись домой, не обращая внимания на строгие предупреждения учителя о том, что повсюду траур и надо вести себя как подобает. Было тяжкое и голодное послевоенное время, я заканчивал второй класс. Мы, восьми-десятилетние, не были похожи на нынешних второклашек. Я умел управлять лошадьми, выполнял всю работу по дому и самостоятельно варил наш простецкий сельский суп. Что такое «траур» я не знал, да и в нашем селе такого слова никогда не произносили. Имя того человека, по ком «во всем мире траур», я слышал от взрослых, но оно повторялось только шепотом и со страхом. Едва я добежал домой, как послышались гудки. Они доносились со стороны железной дороги. По телу пробегали мурашки, захотелось плакать. Забыв о холоде, я смотрел на небо, нашу церковь и расплакался. Так, в ожидании и тревоге, прошел весь день. К вечеру, в нашу хату1 стал собираться народ. Я всегда любил веселые вечорницы2, когда к сестре приходила молодежь, в основном девушки, и начинались «прялки»3. Поздно вечером приходили парни и начинались пляски. Но сегодня собрались только соседи, да несколько парней с других дворов. Все разговоры велись вполголоса. Меня отправили на печь, чтобы я не слушал, о чем говорят взрослые. До меня доходили отрывки фраз: "… Батько4 говорил, что теперь всех вернут… Мабуть5 все загынулы6… мама сказала, что отобранных коней и коров возвратят…" Еще до меня доходили отрывки фраз на польском языке, среди них часто повторялись слова: "Джо… Джу… джушвили…" Этого я совсем не понимал. Вскоре я заснул. Что могло быть в ту пору за плечами восьмилетнего мальчика? Мать не помню, она умерла сразу после моего появления на свет, оставив нас, шестерых братьев и сестру. Отца почти не помню, он тяжело болел. Был первым записан в колхоз после того, как два дня отсидел в подвале сельсовета. Потом, еще раз, жестоко избит бандитами и вывезен в лес для расправы. Сестра Устинья отправилась вслед за ним и на коленях выпросила его, еще живого. Но, возвращаясь, едва не была убита выстрелом в спину. Помню, как забирали лошадь со двора, в колхоз. Мы плакали, сестра убивалась. На плечи этой двадцати двух летней девушки ложилась огромная тяжесть – больной отец и шестеро ртов. Я часто ходил в стодолу7 и смотрел на красивый хомут, на шее нашего мерина он был таким живым. Я гладил красивые бляшки и украшения, и плакал. Вскоре начались голодные дни. Помню груженную домашним скарбом8 подводу и заплаканную Устинью. Тогда я звал ее мамой. Я цеплялся за ее юбку и кричал: «Мама, мама, не бросай меня», не понимая, что уезжает отец на поиски лучшей доли. Он взял с собой Андрея. В армию забрали Антона. А Федора определили в ФЗУ, но он вскоре сбежал и втайне от нас завербовался в город Харьков, на тракторный завод. Всех завербованных несколько дней продержали в райцентре. Сестра узнала и ежедневно стала носить туда еду, отговаривая Федора от этой затеи; в то время это был очень смелый авантюрный поступок. Но он уехал и через полгода прислал двести рублей. Устинья ахнула, это были для нее неслыханные деньги, и отправила их обратно в Харьков, с большим письмом. Но спустя еще три месяца она получила триста рублей и очень обрадовалась, не могла нахвалиться соседям: «Какой Федор наш!». Были отданы долги, уплачены «податки»9, у нас появилась овца. Помню сестру, прекрасной молодой девушкой, с вечно вьющимися кудряшками черных волос на висках, лихо управляющей лошадьми, денно и нощно в работе. Но мы все равно были голодными. Вскоре не стало отца. Смерть настигла его на Донбассе, на операционном столе. Ушёл в армию Илья. Уехал искать лучшей доли брат Иван, это был самый близкий мне, после Устиньи, человек. Жизнь сведет нас в детском доме и на Донбассе. Помню картошку, капусту, фасоль, изредка молоко, хлеба не помню. Помню корь, сильные гнойные язвы на голове и за ушами. Помню белые домотканые штаны и такую же рубаху, школьную сумку с того же материала, ботинки на деревянной подошве, «деревяниками» назывались. Еще врезалось в память, как увозят в Сибирь. Груженые людьми машины еле двигались по сельской разбитой дороге. Мы догоняли их и цеплялись за борта. Люди сидели в кузовах машин как неживые, с белыми отрешенными лицами. Тогда я еще не знал о Гулаге, Колыме, Карда лаге, Равенсбрюке, Освенциме, Дахау. Не читал Леонида Андреева, Ивана Бунина, Солженицына. Не видел ни одного фильма. Все это мне предстояло узнать, увидеть, разобраться и осмыслить. Впереди меня ожидали свой Гулаг, своя Колыма. Впереди были «джунгли», чужбина, жизнь без отца и матери, и голод. Мне нужен был мощный «томагавк», чтобы двигаться, падать и вставать. И снова идти вперед – до конца жизни…
   Галина Николаевна, школьная учительница, не раз приходила к нам домой, говорила с Устиньей о детском доме. Но сестра была против. Мы никогда не попрошайничали, не падали на колени, не унижались. Сестра была чиста и тверда, с Великой Совестью, это я осознал позже.
Но детский дом состоялся. Он вошел в мою жизнь своей строгостью, бездушностью, режимом дня; своими драками, атаманами, пайками, поборами, воровством и бедностью.