отчим

Хома Даймонд Эсквайр
он появился из тьмы, как детский кошмар. а до того мать сказала "чтож, если у меня есть дочь, так мне уж и не жить больше?!", таким тоном сказала, что юлинька внутри заледенела и чудом не подогнулись тонкие ноги, - дальше она шла, спотыкаясь, думала умрет, но дошла и упала на кровать, забилась в угол, будто хотела сжаться в точку и исчезнуть с прямой линии своей жизни.

предали...холодно...не нужна! матери у меня больше нет!

было одиннадцать лет, а до того отец, красивый, сильный подбрасывал прямо в небо при гостях, все в мундирах, подтянутые, мужчины и она над всеми парит,белые косы вразброс, взлетает и падает в сильные руки, совсем не страшно быть в центре внимания, когда отец...

отец!

откуда ей было знать, что отец погиб еще до рождения, но мать почти сразу же вышла замуж за его друга, таинственная смерть, умер и все, ничего больше узнать невозможно, был и нету и тишина.

но этот новый отец был лучше всех!

никогда не приходил с работы без конфет, всегда веселый, играет с ней, она чувствует, что любит больше, чем мать, всегда защищает, ребенок же! а за спиной шелестело, как незримые крылья, невидимо, но ощутимо: "ребенок...неизвестно  чей ребенок!", но шопоток стихал, не долетая до ее ушей, сам воздух поглощал тайну ее рождения в себя.

перед самой войной привез из москвы чудо, настоящий велосипед, ни у кого тогда таких не было, ввалился в дом, а в руках огромный сверток.

матери в руки - коробку, ей - сверток!

в коробке - красные туфли, в свертке - глянцевое трехколесное чудо.

рассказывал возбужденно, что увидел и то и другое уже перед самим отъездом на витрине в гуме, а денег нет, тогда он под честное слово занял у носильщика на вокзале, у простого мужика и тот дал.

таким даром убеждения обладал отец.

такая была когда- то страна советов.

деньги носильщику тут же были высланы, а на пороге уже война топала сапогами и стучала кулаком во все двери.

отец, хоть и имел бронь, ушел на фронт добровольцем, только одно письмо - треугольничек и пришло с фронта, там о том, как окопы роют день и ночь и скучает, все думает о них, почерк каллиграфический, четкий, странно отдающий готикой, даже не скажешь, что на колене в окопе писано.

вскоре похоронка пришла, даже не "без вести пропал", а "погиб смертью храбрых", - никакой надежды, и прилетели мессеры.

летели низко и один веселый летчик юлиньке даже послал воздушный поцелуй, непонятно, понял ли, что она тоже немка, а не красивый белый славянский ребенок.

она на качелях, а сверху мессеры идут плотно бомбить режимный завод, где отец работал главным инженером до войны, самолеты выглядят игрушечными, весело и радостно в пять лет смотреть как их лопасти лохматят небо.

на заводе делали спирт из пшеницы, а на отходах выращивали свиней.

днем полупьяные свиньи ходили, шатаясь, по территории прилегающего к заводу городка и падали спать, где бог даст, свиньи валялись там везде блаженными кучами, вечно спящие пятнистые черно - белые хрющи были настоящим узнваемым знаком места, потом нигде юля таких не видела.

их первыми съели отступающие войска,тоже нимало удивившись цвету и заторможенности, но пьяные,  морально деградировавшие свиньи, даже собственной смерти не заметили,главное, они не достались оккупантам и тем выполнили свой гражданский долг.

город был режимный, однажды там появился странный пастух и перед самой войной исчез, потом говорили, что это шпион, - бомбить завод прилетели сразу, - не зря он всем казался подозрительным и вечно что-то высматривал, но к тому времени, как им решили плотно заняться, он уже был далеко.

потянулись в эвакуацию жители, собранные налегке, ведь "наш бронепоезд стоял на запасном пути" и должен был вот-вот, со дня на день, ну, через неделю максимум всех немцев проутюжить.

через день из домов было все вынесено мародерами, в которых вдруг превратились бывшие соседи, в том числе и юлин велосипед и мамины туфли и сундук, все прибрали - голые стены остались от дома, еще до прихода немцев.

а их взятое имущество и документы потонуло в болоте вместе с трактором и трактористом, на глазах у людей трактор всосался в трясину и только булькнуло болото, затем тишина и вой изнутри толпы "да, чтож это такое, товарищи, что же это, за что!!!"

шли через белоруссию, спали прямо в лесу под елками.

проснулась как-то в тишине, небывалая тишина, от такой уж отвыкли и увидела шишки.

- розовые шишки, представляешь, совсем - совсем розовые, а кругом война, все горит!

сказала матери: "давай здесь останемся под шишками жить!"

затем горели поля, все время в небе страшно гудели самолеты, как диковинные жуки  матери закрывали детей собой, кругом полыхала пшеница - был очень урожайный год - низко стлался клубами черный едкий дым и страшно кричали раненые коровы с остекленевшими глазами, растопырив в небо беспомощные смешные ноги с нелепыми копытами, как коряги в жуткой икэбане - война! пока, что это только слово и ничего больше, что -то почти нереальное, то, чего не может быть и поэтому оно скользит по поверхности сознания, оно здесь, но еще не стало явью, будто кино смотришь.

легкая ткань бытия трещит, как рвущееся полотно и в образовавшиеся дыры лезут из другой реальности тараканами и клопами самолеты и танки, лезут и остаются жить на твоих белых простынях.

бронепоезд всё ждут с минуты на минуту, все думают, что это какой-то хитрый маневр товарища сталина, заманить сюда побольше врагов, чтоб потом всех накрыть и на земле и в воздухе, в сталина верят, как в бога, не может быть, чтоб у него было что-то не учтено, верят до последней капли веры и идут, кто так, кто с подводами, тащат детей за руку, гонят своих коров, мешки волокут, корзины, оттуда головы торчат- куриные, утиные, уши кроличьи, красные зобы индюков и индюшек.

в поле орут недоенные коровы с огромным воспаленным выменем, доить некогда и не кому, они бродят везде, ломая изгороди, топча ненужные огороды, скоро их тоже съедят, но пока они неприкаянно гуляют на свободе, люди шли кучно и чужого пока не брали, хоть и бесхозное, стыдно было, да и голод еше не прижал к земле, оставалось достоинство.

все сорвано с места, все перепахано, перекроено, разорвано, полито кровью и слезами, изрыто копытами и гусеницами, комья земли лежат вырванные корнями вверх, трава на них сразу засыхает, небо ополчилось на землю огненным градом, повсюду оплавленные нетающие стальные градины, ропот по толпе, как волны по пшеничному полю, как заслышат чей -то крик...убили кого, ранены...?! но быстро успокаивается, к смерти начинают привыкать.

так она начиналась и не верилось, что отца больше нет и никогда не увидит тот торс в белой рубашке с завернутыми рукавами и не коснется щеки небритая его колючая щека, не пахнет табаком и конфет больше не будет долго - долго, шоколадных, только подушечки, больше не проснется в своей постели, чтоб лежать и ждать как встанут взрослые, позовут умываться, пустота, страшный провал, как воронка от бомбы в душе, но еще неосознанно, намеком, страхом затянутая воронка.

не будет больше толстой няньки и ее тёплого тугого живота, не будет танцев под патефон, ничего этого не будет, траву научатся есть и сирень, сладкие корешки находить, зная свое время для каждого корня.

девочка, которая долго отказывалась грызть зеленые карамельные подушечки, вместо упоительно - шоколадного, в хрустящей фольге "мишки на севере" научится есть траву вместе со всеми детьми войны, но постепенно, голод учит всему. учит медленно, но неотвратимо, голод подобен смерти, это ее маленькая медленная репетиция.

в товарном вагоне у беременной матери случится выкидыщ и родится мертвый брат володя, не смогли похоронить без имени, закопали где-то в русских степях просто в землю, как собаку, поезд не может ждать, много кого так закопали по пути, везде безымянные кости лежат.

сначала один муж матери, следом другой, следом сын, что за проклятье на эту землю легло  черной тенью и забирает мужчин.

потом уже много раз его юля вспоминала, думала, что может и лучше так вот, сразу, в степи, где скоро сверху ковыль насеется и закроет от глаз людей маленькую могилу, ни роду, ни племени, тельце брата, где-то там, в инобытии, в русском безвременьи, смешается с землей, прорастет травой, распадется быстро, без гроба ведь похоронен, просто в пеленках, что были ему приготовлены для жизни, но стали покровами смерти. война сама решает, кому жить, а кому вот так, по пути, исчезнуть, не появившись, только вспучив живот и разорвав тело матери в крике.

однако поезд летел вперед, оставляя позади слезы и мертвых,их иногда просто сгружали и куда-то увозили, на остановках бегали за кипятком и все быстро забывали, этому тоже война учит в первую очередь, города давно не принимали, поезд шел дальше и дальше на урал, туда, где таинственные недра питали огромные заводы, кующие победу прямо сейчас, кующие день и ночь, без устали тысячами муравьиных безымянных рук, тысячи тел каждый день исчезали в их пасти и выходили оттуда тенями, отдав всю силу и кровь будущему.

заводы отжимали людей и недра и эта энергия вплавлялась в бомбы, пули и снаряды еще одним алхимическим ингридиентом, тогда все чувствовали страну единым организмом, не государство, а именно страну, родину, государством она станет потом, после победы, когда не нужно уже будет ее защищать и сверху наростет плотный слой бюрократической чиновной массы.

тогда это была еще молодая девушка - страна со стальными жилами магистралей, но уже решительная и отчаянная как сама юность, готовая к жертве.

по прежнему бомбили, с ревом сверху неслись самолеты и рядом рвались бомбы, стенки вагонов все в продуваемых дырах от осколков и пуль, пахло мочой и спертым запахом немытых тел, пропитанных страхом, но поезд летел вперед, люди в темном товарняке сидели молча, сбившись в кучу, как овцы, а сверху гремело и завывло неистовое небо, усеянное стальными безумными птицами с окровавленными мощными  клювами.

никто ни на кого не смотрел, никто не помнил соседей, мало говорили, люди ужались в этом сгустке страха до почти полной потери индивидуальности, да и какая теперь у них индивидуальность, все сломано, разрушено, развеяно войной, осталось одно тело и оно мчится в неизвестность, каждую минуту рискуя лишиться еще и жизни. не знакоммились, не оставляли адресов, не обещали списаться, ибо не было в этом пространстве еще ни ясного будущего, ни адресов в нашем современном понимании.

часто писали примерно так "третий дом слева от оврага" или "первый поворот направо от вокзала, дом с палисадником, марфе ильиничне фамилию не помню, лет примерно шестьдясят".

убили машиниста перед самым мостом. встали, высыпали в поле, дышали,не могли надышаться, лежали на земле, нюхали цветы и травы, опуская лицо в свежую еще июльскую зелень, плели венки из полевых ромашек, снова смеялись дети, потом вперед, бесконечная вереница ночей и дней, разрывая пространство внутри страны, перестук колес на стыках не успокаивает напряженные нервы. с тех пор у нее на всю жизнь клаустрофобия, даже в лифте не может ездить. закрой ее - сразу кричит и плачет, бьется в дверь, ребенок, пятилетний ребенок...

удивляло, вот она, какая страна огромная и радовало, что немцы точно не дойдут сюда, немцы, кровная родня, теперь - враги.

гете, гейне, новалис, гельдерлин, на каком небе вы живете теперь, ведь не на том, с которого все это прилетело.

ничего не осталось от прошлого, только поле, затянутое копотью и руки отца.

юля не верила треугольничку, который и сейчас лежал в сумке матери, для нее это было несопоставимо, он, огромный и сильный и этот клочек бумаги, так просто не бывает, это сказка, злая сказка, даже, когда у матери опал вдруг огромный раздутый живот, и унесли нечто, завернутое в пеленки, не давая держать его долго обессиленной, будто незнакомой и далекой женщине с серым бледным лицом и запавшими глазами, с пересохшими, потрескавшимися губами, она все еще не верила, что все это имеет какое-то отношение к ее жизни.

слова "ребенок родился мертвым, мать едва жива" ей ни о чем не говорили, она хотела только шоколадных конфет скорее, обещали ведь, что будут и вкусный чай, не эта бурда и булка с маком и мороженое, скорее бы.

брата хоронили незнакомые люди. мать лежала не шевелясь,с закрытыми глазами, ей было уже все равно, ни слез, ни печали, пустота, главное - выжить, выспаться, отлежаться, силы нужно копить - за короткое время люди утратили все эмоции, кроме страха.

когда уносили тельце, она подняла больную голову и прошептала: "володя, это володя, сын мой, владимир александрович, слышите. положите хоть бумажку, не зверь же" и больше ничего, она надолго провалилась в прострацию.

потом она только спала, добрые незнакомые женщины промакивали лицо и губы мокрой тряпкой. юля молча сидела рядом, держа в руках сумку с последними деньгами, остальное, в том числе и остатки драгоценностей, уже покоилось на дне безымянного болота в белоруссии, ночами нал болотом ухали совы, распугивая души утопленников, юля вспоминала не болото и утонувших трактор, а розовые шишки.

в бузулуке вокзал закрыли, вокруг поезда стояло плотное оцепление  непривычно  для глаз свежей и упитанной милиции, чтоб никто не вышел, напор людей сдерживали ружьями, при случае имея приказ стрелять,- город переполнен, но юлю и мать передали в окно, прям в руки дяди сени, мужа тетки по матери.

к ним же домой и привезли прям с вокзала.

сначала положили на голую панцирную сетку, даже без матраса, не было ничего, потом юля спала и учила уроки на сундуке.

в первые же дни, как только вышли в город, стало страшно, все чужое, неприветливое, сам чувствуешь себя как оккупант, чувствуешь ропот внутри города, как глухое урчание в утробе зверя, когда недоволен, присматривается сквозь полуприщуренный глаз.

на витрине увидела роскошную фарфоровую немецкую куклу, непонятно каким чудом сюда попавшую, ростом выше самой юли, прилипла к витрине, рыдала чуть не до обморока- купи! думала умрет, если не купят, она поняла, что кукла ее, в детстве мне казалось, что и меня она так же забрала где-то с витрины, одиноко сидящую в своих шелках.

мать отдала все деньги, все, что было в сумке и кукла перешла к юле в руки, как ни странно, но денег оказалось аккурат на куклу, ни больше, не меньше, дальше начиналась судьба.

пока несла домой, все смотрели, все- все- все, много лет никто не покупал ту куклу, очень уж дорогая и роскошная для провинции, кукла- пришелец из другого мира, жила в витрине, тоже сирота, никому и никогда она не давала ту куклу потом даже в руки брать, кричала до истерики, падала, если ее пытались отдать поиграть сестрам.

провинция бережлива и даже скупа, лучше забор построить, закрыться, добро спрятать от глаз, а куклу видно, слишком видно, тем более немецкую, люди пугливы, за куклу могут заподозрить в симпатиях к врагу, поэтому кукла и была одинока, от помойки ее спасала только красота и дороговизна.

всю войну одну картошку ели, пока не пришел он, из госпиталя, поляк из питербурга, с дырой в голове, танкист, всю войну на танке прошел и в берлин въехал уже полковником.

мать до последнего ждала мужа, верила попугаю, тогда везде на рынках лотерея была с попугаями, клювом птичка доставала бумажку и люди отходили, кто сияя, кто в слезах, матери досталась бумажка "вернется из плена" и она шла, вытирая слезы радости, но никто не вернулся, вслед улыбался щербато веселый инвалид на тележке, еще одна дура поверила, а нам с кешей всегда кусок в рот и денежка на шкалик.

лотерейный инвалид с войны не просыхал, как птичку где-то нашел, так сыт и пьян, надежда кормушка неиссякаемая и после войны долго кормит, уж и кеша помрет, а надежда все теплится и через десять и через двадцать лет, вдовы все идут и идут.

гадалки тоже долго потом процветали и все говорили: "вернется" и снова шли, улыбаясь домой, но не возвращались.

женщины щеголяли в трофеях, иногда носили вместо вечерних платьев немецкие ночные рубашки, долго еще после войны из немецкого драпа шили пальто и костюмы, а к ним туфли, сшитые подпольно местным евреем сапожником из ворованной с фабрики кожи, еврей знал, что может сесть, но ему в его весемьдесят и с легкими давно изничтоженными туберкулезом, уже ничего не было страшно, семью из двадцати человек надо кормить любой ценой.

с войны пришел другой, красавец - поляк.

говорили, что он тоже русских не любит, потому и выбрал юлину мать, в той стать сразу выдавала неместную породу, хоть и ходила, опустив глаза в землю, только с работы и на работу.

никто и не ожидал, что у вдовы вдруг появится муж, да еще такой завидный, хоть и раненый, но полковник, да к тому же не пьющий, из штаба.

он появился в доме вскоре после страшных слов, а до этого мать пару раз исчезала на весь вечер, было тревожно, не спалось, юля вцеплялась в куклу и рыдала, целовала портрет отца, держала его всегда под подушкой.

поляка она невзлюбила сразу и со всей яростью и отчаянием детского эгоизма и эротизма.

с войны полковник танкист привез....набор цветных карандашей и красивую шоколадку, и то и другое он...купил на черном рынке в берлине!

- я офицер, а не мородер! - и больше про войну никогда и ничего не рассказывал, это не для детей и женщин, это боль и смерть и это лучше забыть, немцев тоже не винил ни в чем, они такие же солдаты и выполняли свой долг.

никогда, ни слова о войне, даже выпив где-то, он тихо приходил, стараясь никого не будить, извинялся с поклоном перед бабушкой, простите меня, мол, анна андреевна, и шел спать до утра.

кругом все буянили, дрались, этот человек был не такой.

до войны он учился в питере в академии художеств и ему прочили славу брюлова, не меньше, говорили, что первый ученик был, любимец фортуны и муз.

потом у него погиб брат  и пришлось любимцу все бросать, чтоб содержать ту семью, так он подался в военное училище, а уж потом война всех мужчин сделала воинами.

фамилия у него была роскошная, шляхетная, я в детстве жалела, что мать не взяла ее, звучная как бархат и органза, четкая как строевой шаг, а внешне это был вылитый барон фон маннергейм, я сначала искренне считала, что это он и есть, что было неудивительно, ведь про портрет прабабки с медальоном я думала, что это молодой александр блок(почему он в женской одежде с рюшами я  по невинности не задумывалась).

но, тем не менее, маленькая юля его упорно ненавидела.

утром час брился до синевы, всегда застегнут на все пуговицы, всегда подтянут, не подступишься, не разговорчив, всегда в себе, а по вечерам с женой еще и на танцы ходит.

была на улице бодливая корова и постояно гоняла всех жителей, кто неосторожно сворачивал на ее боевую тропу.

юлю тоже корова как-то подстерегла после школы и прямо в новом платье и большой голубой шляпе загнала в вонючий шаткий сортир, где бедная юля, просидела два часа, пока ее не хватились и не пошли искать с криками.

чадо отозвалось из сортира и к тому времени шляпа была испорчена, она так пропиталась запахом, что пришлось выбрасывать сразу же, чтоб не провонял еще и дом.

платье и юлю отмыли с горем пополам, но ей еще долго казалось, что от нее несет сортиром.

отчим взял табельное оружие и пошел разбираться к хозяевам буйной злосчастной коровы милки.

после его обещания разнести к чертям сортир и череп мерзкой твари, она была привязана во дворе на веки вечные и больше никого не гоняла, только злобно зырила и била копытом в своем дворе или протяжно мычала не знамо на что, до смерти милка так и не угомонилась, только ареал ее влияния сузился.

всех собак в городе звали шариками, тузиками и вальтами.

тузики были овчарки, вальты и шарики - никто.

те и другие вечно враждовали, вальты дразнили тузиков и иногда, сорвавшись с цепи, тузики грызли вальтов насмерть, наверное тузики видели в этом истинный смысл своей жизни, столь это было частое явление, но вальтов оно не вразумляло.

хозяева потом долго друг с другом не разговаривали, даже судились и дрались.

когда такой тузик укусил юлю за мягкое место пониже спины, отчим не стал вмешиваться, по его мнению воспитанная юная леди этим местом калитку не открывает - сама виновата!

юля рыдала и говорила, что тузик плохой и злой, а отчим, что он при исполнении.

служивый тузик так пулю и не поймал в отличии от дурной коровы, которая имела все шансы быть пристреленной за свое нецензурное поведение.

ночами отчим слушал "голос америки" и какие-то немецкие радиостанции, долго крутил ручку, пока не появлялась внятная английская или немецкая речь.

юле говорили "т-с-с", в школе молчать, а то...

но она уже все понимала, в школе только на русском языке и ничего не знаю.

соседка была в прошлом библиотекарша, у них в подвале библиотеки сохранились старые, ещё дореволюционные литературные журналы.

там юля с удивлением открыла для себя другую литературу, не то, что в школе проходили, журналы из подвала таскала домой пачками, вся семья их читала.

и про это тоже молчали.

когда у юли обнаружили первичный комплекс туберкулеза, ее отвели к чешскому врачу, не помню, чем он ее лечил, но отчим быстро наложил на лечение свое вето и сел тереть хрен.

так лечили у них на фронте.

хрен он тер больше года и заставлял его есть с медом всю семью.

пока он тер хрен мощными руками солдата, рыдали все.

потом хрен стоял в банке и за каждой трапезой полагалось ложку, хоть умри.

ненависть юли от этого только выросла и заматерела, но туберкулез прошел.

с приходом отчима в доме появились и гости, раньше никто не приходил, да к себе не приглашали, красивая вдова всем портит настроение, потом сплетни ползут как спруты по городу.

на праздники стала приходить красивая пара, статный муж  - начальник милиции и красавица жена, всегда в новых платьях и мехах, она почти всегда была грустная, муж сразу напивался и тяжелел лицом,- невеселые это были гости. в городе семья считалась образцовой и вызывала зависть.

от них веяло унынием и одиночеством. юля подслушала как красивая дама плакала на кухне: "ты не понимаешь, не понимаешь как это ужасно!" - голос то и дело срывался и снова взлетал на верхние ноты отчаяния,- у тебя есть все, мать, сестра, муж, ребенок, ты в тепле живешь, а у меня только это животное, он же скот, понимаешь, скот, он только жареную картошку любит, придет молча, сядет и ест, ест и ест, и все время молчит, жить я не хочу, не могу больше жить, не за чем!"

юля взяла ее чернобурку, понюхала, приложила к шеке и тут она вдруг появилась в дверях, вся зареванная. юля отпрянула в испуге. печальная гостья нежно погладила ее по спине и щекам, заглянула в глаза так, что стало больно и тяжело, будто холодок прошелестел по позвоночнику и заныл зуб.

- милая девочка, возьми, если нравится, - рука печальной дамы завернула мех вокруг юлиной шеи и впервые ее глаза заулыбались, неожиданно задорно, как у нашкодившего ребенка.

муж ее уже храпел за столом и улыбка мгновенно сошла с просветлевшего лица, оно вновь стало пасмурным и закрытым, почти злым.

юля, стрельнув глазами в сторону взрослых, убежала к себе прятать добычу под подушку, туда, где лежало помятое и подраное фото отца.

начальника милиции насилу растолкали. отчим говорил твердо, но тепло: "вставай, борис, вставай!", легонько тряся за плечи, некоторое время пробужденный борис смотрел мутно на всех, потом узнавал жену, морщился, шумно вставал, опрокидывая стулья, и обреченно плелся к двери, шапку на него нахлобучивала последним, завершающим штрихом, ставшая вдруг деловитой, супруга. отсутствие на ней цельной шкуры лисы он и не заметил.

часто отчим сидел у окна и отрешенно смотрел вдаль на дорогу, будто ждал кого-то, будто самого его не было здесь.

из другого окна луч солнца вдруг упал на тонко пульсирующую кожу над тем местом в черепе, где не было кости.

в этот момент юля поняла, что он может умереть и слезы полились сами, ей захотелось влезть к нему на колени, обнять за шею и целовать, она в один миг перестала его бояться.

но вместо этого только протянула руку и потрогала кожу, пальцами чувствуя, что касается незащищенного мозга, там было мягко, страшно мягко, притягательно мягко.

- можно легко воткнуть нож или спицу, - неожиданно подумалось как - то само.

он, вздрогнул, обернулся и посмотрел в упор.

у юли на лице был написан такой ужас и робость, что он улыбнулся и сказал:"не бойся, я не умру так скоро, может быть еще десять лет..."

никто больше не знал, что произошло в этот день, но на следующий он принес мольберт и сел рисовать.

достал свои фронтовые карандаши, начал педантично заполнять сантиметр за сантиметром, рисовал сначала на картоне.

чтоб вернуть мастерство он копировал картины из дрезденской галереи и из эрмитажа, расчерчивал лист на сантиметры и приступад к работе, акуратно подготовив место, что стихийно неряшливую юлю удивляло более всего.

открытки он тоже привез с войны.

"девушка с виноградом", "мальчик с собакой"...

было странно как этот суровый человек рисует такие нежные вещи, а не войну, героев, лес или хотя бы марину.

гуляя по берегу реки он учил дикую юля смотреть на мир.

- ты никогда не станешь рисовать, у тебя нет дара, но ты можешь видеть красоту, это тоже не многим дано, ты сможешь...вот, смотри, какого цвета сейчас вода?!

сначала юля ничего не видела,кроме серого, потом поняла как много может упустить не наученный смотреть глаз, но и это не добавило любви к отчиму, ее натура упорно сопротивлялась любой нежности.

вернувшись, она демонстративно поставила на стол фото отца, тем самым будто закрыла душу, хотя почти уж и не помнила его, сама не знает зачем это сделала, то ли чтоб причинить ему боль, то ли чтоб защитить свою территорию, ведь она не хотела привыкать терять этих отцов снова и снова, за каждым мужчиной она видела тень смерти.

- как ты будешь жить, юля,- однажды сказал отчим,- я в жизни не встречал такого черствого, эгоистического существа, подумай, пока не поздно, ты не одна на свете, вокруг люди и они тоже достойны любви, они интересны, выйди в мир, царевна- несмеяна.

юля поджала губы и отвернулась, ночью она снова целовала фото отца и рыдала, постоянно снилось горящще поле и бьющиеся в агонии коровы, часто видела лежащую пластом серую, почти чужую мать, затем сон взрывался ревом мессера и она вскакивала с криком в холодном поту.

подушка ее пахла копчеными копытами, раньше, еще в войну, они с сестрами находили кости на помойке и грызли, пряча под подушкой, как собаки.

волосы бабушка мыла всем золой и стирали тоже в золе, стирка в то время была целым событием, требующим привлечения мужчин, таскали воду обычно они.

в школе требовали рисовать в альбом, пипин короткий, так звали учителя рисования, пытался привить юным бездарям хоть какой-то навык, но безрезультатно.

выше тройки каракули юли не мог оценить даже добрейший пипин, в этом направлении юля была абсолютно необучаема.

когда отчим увидел. что малюет в альбом его падчерица, он вскинул брови и поинтересовался, что это.

- дуб и кот ученый!

отчим с тяжким вздохом взял альбом, выдрал страницу с ужасным рисунком и в несколько штрихов набросал чудесный дуб, кота, цепь...у юли аж дыхание перехватило. раньше она не видела, чтоб он так быстро рисовал, то, что он делал за мольбертом было далеко от импровизации и выглядело как пунктуальное закрашивание квадратов, занятие отнюдь не творческое и похожее на бабушкино вышивание крестиком.

когда рисунок увидел пипин короткий, он остановился у ее парты и замер, разглядывая, класс притих, хоть и короткий, но это был фронтовик и его боялись.

- кто это рисовал?- пипин сам был художник и не чужд тщеславия.

потом сам же себе и ответил.

- ага, понял я кто, этот штабной гордец, ну-ну, передай ему, что скоро выставка городская, пусть тоже присоединяется.

юля передала.

отчим только улыбнулся и сказал.

- ну, пипин, шутник...

в скором времени альбом с рисунками отчима в школе украли.

на новый год все были веселы, сияла большая ёлка со звездой на верхушке, слушали радио, отчим выпил, но в этот раз не пошел спать, говорил комплементы бабушке, танцевал с женой, потом подсел к юле и обнял за плечи.

юля уставилась мимо него в стену, вяло пережовывая пирожок с картошкой, со стен тихо, задумчиво, мерцая в свете свечей, смотрела нежная девушка с виноградом.

отчим робко спросил.

- ну, и как ты мне относишься юлинька, ну, скажи, и я больше никогда тебя не потревожу.

юля вскочила и торжествующе прошипела: "я вас не люблю, слышите, я вас никогда не полюблю, никогда!" - швырнула недоеденный пирожок ему в ноги, убежала к себе.

хлопнула дверь и заскрипел матрас. долго лежала, положив вдоль тела лису, уткнувшись носом в самую гущу пышного чернобурого хвоста, длинные белые волосы смешались с темным мехом, она любила свою фарфоровую наготу, глядя на нее уже глазом художника, торжество в ней боролось с усталостью, затем неожиданно быстро заснула без сновидений, - обидился, ну, и черт с ним!

отчим не знал, что к ее эгоизму, развитый им художественный вкус, прибавил еще и нарциссизм, даже в весемьдесят лет, с изуродованным артритом телом, она продолжала любоваться собой в зеркале и разглядывать некогда стройные, ноги.

в углу, на старинном кованом сундуке стояла, прислонившись к стене, фарфоровая, немного уже поблекшая кукла, и смотрела немигающими глазами богов, фото отца давно замусолилось и обитало теперь в недрах сундука, ввиду ветхости и склонности к распаду, между гербариями и старыми школьными наградными листами ученицы женской гимназии юлии ж, круглой отличницы и примера в поведении и прилежании.

- как можно быть такой жестокой?!- задыхаясь, он расстегнул верхнюю пуговицу и открыл форточку, пахнуло морозцем, руки растирали покрасневшую шею и то место на голове, где тонкий слой кожи покрывал беззащитный мозг, будто пытался вернуть себя в чувство после контузии, лоб сморщился, глаза сузились от боли.

остро хотелось выйти и лечь в снег, услышать как он скриит под полозьями саней, услышать треск льда на реке, вместо этого он машинально взял огурец и откусил с хрустом, рука потянулась за недопитой стопкой, но так до нее и не дотронулась, упала на полпути, стукнувшись об стол.

бабушка уже спала, жена вышла к сестре за керосином и капустой на утро, на лестинце в коридоре скрипели половицы, прошаркали шаги, кто-то тонко хихикнул, прокашлялся басовито мужчина, хлопнула дверь.

за стеной включили вальс щтрауса, смеялись, что-то падало, от легкого сквозняка заметалось пламя свечей, время остановилось, шли только часы, отстукивая четкое бессмысленное вечное тик - так.

отчим окаменел, холод поднимался снизу, по ногам и заволакивал все внутри мутным, липким туманом, вместо прежней ясной картинки бытия, теперь образовалась непроглядная тьма, он всей кожей ощутил, как там, где-то в степи, за последней линией домов дует и дует степной ветер, теперь он дул и внутри, занося песком колодец, еще вчера полный водой жизни.

внезапно он подумал: "до чего пыльный этот город, странно, как я не замечал..."

он просидел еще полчаса, прислушиваясь к омертвению, проседая изнутри как подтаявший снеговик, из кожи ушла упругость, плечти обмякли и будто стекли вниз, оплавились.

в скором времени он ушел из дома и вернулся в старую семью, к жене с которой развелся много лет назад; мольберт и карандаши так и остались на своих местах возле окна, позже их растащили  маленькие варвары и вместо копий караваджо и джорджоне, бедняги всю оставшуюся жизнь отдали наскальной живописи юлиных сестер.

мольберт еще долго напоминал о себе в сарае жирафьими ходулями, постоянно на всех падал, пока его не скормили огню, вместе со старым хламом и газетами.

потом жизнь побежала по своим рельсам все быстрее и быстрее, вся, как один нескончаемый день и одна ночь без сновидений.

после смерти мужа, сама уж думая о вечности, юля все чаще стала вспоминать отчима, покойного мужа она к тому времени определа в латентные гомосексуалисты по причине бесхребетности и трусости, на старости лет у юли осталась только все та же красивая кукла - дочь и память об отчиме.

муж и сын странным образом отделились в какую - то параллельеую реальность, она не хотела знать простую семью сына и столь же далекую от эстетики родню мужа.

однажды сказала мне.

- а ведь это был единственный настоящий мужчина в моей жизни и только сейчас я поняла, каким должен быть муж!

будь моя воля, вышла бы только за такого и чтоб намного старше.

еще юля сказала, что неспроста из всех его картин, у нее осталась одна, из дрезденской галереи "мальчк с собакой", они сидят спиной к зрителю,- так жизнь отвернулась от меня, но я поздно это поняла!

может быть за жестокость к этому человеку, который меня полюбил и принял, кто знает, сколько ему жить оставалось...

да, и что у нас был за выбор после войны, дети одни, наших потенциальных мужей выбила война, а дети войны, какие из них мужья?! - уродство, голь перекатная, полубандиты, сироты, они так за всю жизнь и не наелись, без отца росли, вечно голодные.

я про себя подумала "да и жены и матери из них тоже никакие, эти дети так и не выросли, не оттаяли, всех их впечатали в землю гусеницы танков, им незнакома невыносимая легкость бытия, сами бесчувственные, они не понимают, что причиняют боль..."

картина отчима, теперь она живет у меня, я сразу забрала ее к себе из материной комнаты, где она висела над их супружеским ложем, и поставила у себя, все остальные домашние картины других художников сразу забраковала, - она единственная говорила со мной.

когда я решила заменить пожелтевшее паспарту, то вынула картину из рамы и на обратной стороне неожиданно обнаружила...портрет ленина,- вот, оказывается, где он брал картон!

я все ждала и жду, что однажды мальчик с собакой обернутся и посмотрят на меня, и я увижу эти лица, узнаю их и, может быть тогда я, наконец, вспомню, где мой дом и как меня зовут.