Вопа

Юрий Ош 2
   Они встретились на вокзале, вернее, на платформе, при подходе пассажирского поезда: племянник и дядя. Встретились почти через двадцать лет. Племянник даже вздрогнул и весь как-то внутренне сжался, когда увидел своего дядю. Тот катил маленькую тележку, «кравчучку» – народную продукцию, или, точнее, выдумку, в пору всеобщего выживания в независимой Украине, на которой колыхалась корзина с яблоками. Такие же тележки были у многих на платформе: у тех, кто собрался куда-то ехать, и у тех, кто поспешил к поезду, чтобы продать пассажирам что-нибудь из своего сада – яблоки, абрикосы, крыжовник и прочее, чем богата донбасская земля. Подошёл поезд, и все засуетились – и отъезжающие, и продавцы фруктов, ягод… А они всё смотрели друг на друга и не находили слов. Сначала племянник думал, что дядя пройдёт мимо, сделает вид, будто не заметил, не узнал его. Но тот вдруг остановился и подал ему руку. От неожиданности племянник тоже протянул свою, но тут же, едва коснувшись его ладони и ощутив лёгкое пожатие, отдёрнул руку, словно от чего-то чужеродного. Они смотрели друг другу в лицо. Племянник – испытующе и напряжённо, дядя – по-воровски мигая глазами и стараясь не встретиться со взглядом родственника. Однако ничего родственного племянник не испытывал. Напротив, он смотрел на дядю, как, бывает, смотришь, скажем, на большую, серую земляную жабу: тоже, мол, живое существо, но ведь какое мерзкое. Но то – жаба, её природа такой создала, а это же человек да ещё его дядя. Да, дядя… Жабу тоже по-своему жалко. Жалко за то, что ей суждено быть мерзкой. А тут… человек же. Жалко его? Племяннику трудно было ответить на этот вопрос.
   Обоим встреча была неприятной. Дядя и приостановился-то вроде как не по своему желанию, а словно бы движимый внутренней силой, неподвластной его разуму. А теперь не знал, как избавиться, освободиться от племянниковых глаз. Помог поезд, который вот-вот должен был отправиться. «Ну, что… живёшь?» – сказал племянник. «Да вот… яблоки решил продать», – проговорил дядя и попытался даже улыбнуться, но улыбка вышла такой жалкой и тоже мерзкой, как если бы вдруг жаба захотела улыбнуться. Так что подобие улыбки на его лице тут же потухло, и в глазах вспыхнуло что-то враждебное ко всему вокруг него и ко всему миру, который устами его племянника, нежданно вставшего у него на пути на этой платформе, мог задать ему вопрос, тот страшный вопрос, на который он никогда не смог бы ответить. «Мне пора… бывай!» – сказал племянник и пошёл к вагону.
   Через минуту он видел сквозь вагонное окно, как его дядя катил по платформе «кравчучку»: высокий, чернявый с проседью, лицо землисто-серое, глаза настороженные и злые. «Вопа – костяная жопа», – всплыло у него в памяти. И понесла его память в далёкие дали былого…
   Ему было всего не то пять, не то шесть лет, когда они с матерью и бабулей переехали из села в рабочий посёлок, что был неподалёку. Мать его при немцах, в оккупации, как тогда говорили, чтобы кормить семью, работала на железнодорожной станции, рядом с селом. Пришли наши, «красные» то есть, кто-то «накапал», что она «на немцев работала», и начали её по всяким служебным кабинетам таскать да выспрашивать, как, мол, она, комсомолка, на фрицев, на врага, стало быть, вкалывала. Грозило ей с её сынишкой, с ним, значит, ни много ни мало – путешествие в сибирско-колымские места таёжные, но то ли его, мальчонку малого, пожалели, то ли в переселенцах поневоле недостатка уже не было, только органы на время оставили её. Но злые языки житья им в селе всё равно не давали. И потому они переселились в рабочий посёлок, чтоб не слышать тех языков зловредных, не видеть глаз колючих. 
   Поселились они у бабулиной сестры Дуни, что жила в большущем доме вдвоём с сыном Володей, пятью годами старше его. Бабу Дуню все, кто знал её – от мала до велика, звали тёткой Дунькой. Потому, хоть ему она доводилась бабулей, он её тоже так звал. За глаза, значит, – тётка Дунька, в глаза – тёть Дунь. Иначе её никто не называл. Кроме, конечно, его родной бабули да её сына Володи. Бабуля его звала её просто Дунька, а сын – мам или ма. Тётка Дунька, рассказывала ему бабуля, в молодости была красивой и весёлой дивчиной, любила петь и танцевать, потому не пропускала ни одной сельской вечеринки. Где её присмотрел Вася – машинист паровоза, бывший моряк, семь лет дубасивший на Красном флоте, трудно сказать, но… женился он на Дуне и, рассчитывая на большое семейство, построил в посёлке большущий дом. Да случилась беда: отрезало Васе паровозом ногу, пошло заражение крови, и он умер. Было это в 1936году… Осталась Дуня одна в большущем доме. Стала пускать к себе постояльцев. Вскоре поселился у неё один, которого она сама и все её родственники кацапом называли. И… родила она от него Володю, или, как она говорила, Вовку. А была Дуня, по тем временам, видать, баба не совсем дура: каким-то образом умудрилась она записать своего Вовку в его метрике Васильевичем, причём годом раньше родившемся, то есть сыном своего умершего Васи, хотя родственники втихомолку говорили: «Какой он Васильевич? Кацапилович!» Кацап же вскорости исчез из посёлка, а Дуня стала получать на Вовку небольшое пособие как за погибшего кормильца, мужа своего, словом, стала как-то жить-поживать, вернее, как говорят, кантоваться, потому что работать и получать хоть какую-то зарплату она не хотела: просто была не приучена к этому. Но пособие было маленькое. На какие же шиши она жила с сыном? Продолжала пускать в дом постояльцев, держала козу, при доме у неё был огород, а где бывало и… приворует малость – так и перебивалась. А, надо сказать, воровать она была мастерица – в крови у неё это словно было. Куда ни придёт, к кому ни зайдёт – говорит, а сама всё глазами туда-сюда шныряет, высматривает, что бы такое стибрить можно было. Стибрить же при социализме всегда что-нибудь можно, потому как система эта будто для того и создана, чтобы воровать. Кстати, очень лукавил либо, в лучшем случае, крупно ошибался «великий вождь», когда говорил, что социализм – это, прежде всего, учёт. Какой уж там учёт! А воровать-то как же при учёте? Нет, социализм – это, прежде всего, расхлябанность, разгильдяйство, воровство и, вместо контроля, очковтирательство… Так вот и жила, значит, Дуня с мальчонкой Вовкой, тибрила потихоньку, где плохо лежало… А тут – война. Немцы вскоре пришли. В доме её полупустом солдаты расположились. Немцы с едой не бедствовали, а от них и Дуне с Вовкой кое-что перепадало, да и стибрить у них можно было малость. Вовка к тому времени подрос и успешно перенимал у своей матушки склонность к воровству. У немцев же, очевидно, было что своровать. Правда, однажды немецкий солдат его чуть было не пристрелил: кинулся коня запрягать, глядь, а сбруи нет, только что была рядом – и нет. Видит, Вовка потащил сбрую в сад. Благо, мама Дуня упала перед солдатом, сапоги его целовать стала, плакала, причитала, пока тот остыл немного, кнутом лишь отхлестал Вовку – только и всего.
   Когда они с матерью и бабулей поселились у тётки Дуньки, то Вовка был уже отъявленным мелким ворюгой, о чём буквально все в посёлке знали и потому называли Вовку не иначе как Вопа. Уличная ж пацанва добавляла при этом – «костяная жопа». Его погодки, кто был не робкого десятка, постоянно били его. Тех же, кто характером был послабее, бил он. Вопа вообще бил всех, кто был слабее его, и боялся тех, кто был сильнее или наглее его. Потому друзей у него не было. Да и кто с ним мог дружить, когда от него всегда… воняло? Ведь Вопа отродясь не мылся. Впрочем, почти как и его маманя. В доме у них стояла удушливая атмосфера: смесь пота, пыли, копоти, какого-то смрада и запущенности. Так что любой нормальный человек, пробыв у них в доме полчаса, чувствовал какой-то зуд по телу и невольное желание то в одном, то в другом месте почесать. Тётка Дунька же с Вопой в такой атмосфере чувствовали себя прекрасно, потому как жить по-иному они и не мыслили. Короче говоря, они в своём доме вели какое-то здравым умом не вообразимое, полускотское существование. На кого же они были похожи? На цыган? Ну, нет, пардон. Ибо даже среди бродячих цыган трудно найти таких пропитанных грязью и вонью людей, какими были тётка Дунька с Вопой. Цыган вообще и бродячих в частности, пожалуй, можно причислить к чистоплотным людям. К тому же, они большие модники, любят красиво одеваться. Кто видел ободранных цыгана или цыганку? А цыгана-пьянчужку? Часто видели? То-то же… Трудно было сказать, на кого походили тётка Дунька с Вопой. Скорее всего, как иной раз говорят, на невообразимую смесь бульдога с носорогом…
   Глядя сейчас в окно на удалявшиеся пристанционные постройки, ему  не верилось, что он не только знал таких людей, но даже имел их в числе своих родственников. С тех пор, когда он соприкасался с ними, прошло немало времени, и он достаточно позабыл, что они когда-то существовали рядом с ним. И вдруг – эта неожиданная встреча напомнила ему об этом…
   С большими трудностями им удалось построить маленький домишко рядом с домом тётки Дуньки: хоть маленький да свой, с огородиком и небольшим садком. Но иметь таких соседей, как тётка Дунька с Вопой, было сущим несчастьем. Что ни вырастет в огороде и в саду, не успеет созреть – как Вопа уже оборвал. Зимой того и гляди – Вопа в погреб заберётся, «похозяйничает». Во дворе, смотрят, то того нет, то другого. Куда девалось? И без слов ясно – Вопа спёр. Но попробуй скажи ему об этом – такими матюками попрёт… Да и тётка Дунька чуть что – защищает его, горой стоит за сынка своего.
   А Вопа подрастал. Вот ему уже двенадцать… Придёт он, бывало, в гости к соседям. На подоконнике стоит тарелка с вишнями. Ешь, Володя, вишни, говорят ему. Не хочу, отвечает. А сам крутится-вертится, косит глаза на ту тарелку, пока не окажется рядом с окном. Станет спиной к тарелке, руки – за спиной, сам вроде бы разговаривает, а рукой тянется к тарелке и украдкой пихает вишни в карман… Пойди в садок, говорят ему, нарви себе вишен. Не хочу, опять отвечает Вопа. А сам пойдёт туда тайком, когда никто его не видит, выломает с вишни большущую ветку с ягодами и тащит её домой. Такое у него будто бы в крови было: не брать, когда дают, а самому украсть – краденое, видать, слаще ему казалось. 
    Вот ему уже четырнадцать… «Вовка, сходи в магазин за хлебом!» – велит ему тётка Дунька. «На папиросы дашь – пойду!» – отвечает Вопа. А что она ему могла сделать? Был меньшим – бывало, и драла как сидорову козу. Да как драла! Привяжет к кровати проволокой, другой проволокой, не тонкой, а жгутом целым, лупит его по чём попало. Тот орёт благим матом, рвётся, однажды прямо на крыльцо выволок за собой кровать, а она всё лупит. Бабуля, бывало, и скажет сестре: «Ох, Дунька, что ты творишь! Не приведёт это к добру.»
   Из Вопы уже й мужик вырисовывался. Его к противоположному полу, видать, стало тянуть… В доме у них квартиранты были: две семьи, в каждой – по девочке, одной – лет семь, другой – девять. Так вот к той девятилетней, голубоглазенькой, Вопа стал «привязываться». Родители тех детей днём на работе пропадали, тётка Дунька, бывало, тоже где-то «промышляла», а Вопа хозяйничал в доме. Конечно, он давно уже понимал что к чему в этом «деле», знал, чем это «пахнет», то есть чем закончиться может. И потому, чтоб вдруг чего – было на кого спереть, не самому, во всяком случае, ответ держать, племянника своего решил приобщить ко всяким шуры-муры с той девятилетней. «Хочешь… с ней?» – говорит он однажды ему. А тому и невдомёк, что значит… «хочешь». Вопа стал поучать его. Потом привёл он в комнату ту девчонку, уложил её на кровать, задрал платьице и говорит племяннику: «Ну, давай!» Тот снял трусы, покрутился возле кровати, ничего не выходит, не уразумеет толком что к чему, потому как самому, как и той девчонке, тоже ведь всего девять. «Эх, ты!» – говорит Вопа… Одному Богу известно, чем бы всё это закончилось, если бы квартиранты эти вскоре не уехали из посёлка в соседний городок.
   Да, а как же школа? Как у Вопы было с этим делом, с учёбой то есть? О, со школой у него настоящие чудеса были, потому как четыре года подряд просидел он в первом классе. Один раз, правда, перевели его всё-таки во второй класс, но на будущий год снова возвратили в первый. Феноменальный случай! По тем временам, когда боролись за всеобщую успеваемость в школе, чтобы просидеть четыре года в первом классе… Для этого, действительно, надо было быть именно Вопой. И он это доказывал на практике. За четыре года он не одолел даже букварь. В школу часто приходил под мухой, так как маманя его гнала самогон на продажу, а Вопа рядом крутился. Он как-то даже принёс в класс бутылку с «горючим», во время урока бутылка вывалилась у него из кармана и покатилась по полу с грохотом… И что же с ним делали в школе? Часто из класса выгоняли. Заставили его как-то вместо урока цветы на клумбах во дворе поливать. Взял Вопа ведро и стал носить воду и выливать… в зале прямо на пол на втором этаже. В школе идут занятия, тишина, а он всё носит и носит воду в зал… Больше его поливать цветы не заставляли. В другой раз, когда его выгнали с урока, он забрался в квартиру директрисы, которая жила при школе, украл у неё кофточку и принёс своей мамане. После этого Вопу выгнали не с урока, а вообще из школы. А ему того и надобно было.
   Стукнуло Вопе шестнадцать… Раньше, бывало, чуть свет – тётка Дунька уже суёт спозаранку сонному Вопе кружку с козьим молоком: тот усядется на подоконнике, глаза едва продирая, и уминает молоко с хлебом. Потом супу какого-нибудь маманя сварганит. Налопается Вопа и сыт. А теперь – нет, одним молоком да супом его не угомонить, потому как он уже почти мужик. Тут и мясцо надо, и курево, иной раз и чарку. Где денег на это взять? Заработать? Но, как было уже говорено, тётка Дунька никогда нигде не работала. А сынок… то буханкой огрел её по голове, когда она ему сказала, что денег, мол, нет на курево, а как-то даже швырнул в неё чугунок с горячим борщом. Так что, тётка Дунька… сумку через плечо и поехала по соседним сёлам да посёлкам: лучше милостыню просить, чем работать. Кто что даст, то и домой принесёт-привезёт. Где ничего не дадут или во дворе никого нет, там тётка Дунька и стибрить что-либо могла. Так и перебивались они с Вопой.
   Восемнадцать исполнилось Вопе… Принесли ему повестку из военкомата: в армию пора собираться, служить надо. Тётка Дунька научила сынка своего, как вести себя следует, чтоб от «несчастья» этого отбиться… На медкомиссии дурачком стал он прикидываться: в кабинете ухо-горло-нос врач ему говорит одно, а он повторяет совсем иное, глухого то есть имитирует. Да не прошёл этот фокус – признали его здоровым. Что делать? Неужто Вопе служить придётся? Тогда тётка Дунька надевает на себя отборное хламьё, в котором побираться ходила, идёт, опираясь на палку, в поселковый Совет и в кабинете самого председателя – бах на пол. «У кого вы сына единого забираете, кормильца моего! У старухи беспомощной!» – кричит она, слюною брызжет, палкой по полу громыхает, лохмотьями грязными трясёт. Сбежались на её крик работники поссовета, смотрят на чудо-юдо несусветное. Но… чудо-то чудо, а в армию Вопу всё-таки не взяли.
   Чем же дальше Вопе было заниматься, когда уже на двадцатый годок потянуло, и того и гляди – тунеядство пришить могли? Подался он на вагоностроительный завод… Завод как завод, но…там же работать надо, а он от работы всегда бежал как чёрт от ладана. Заставили его не то яму, не то траншею для чего-то копать. Вопа копал не копал – бросил. Пришёл бригадир, стал кричать на него. Тот не долго думая хватает лопату да как врежет ею бригадира по голове. Голова у бригадира, слава Богу, цела осталась, но с завода Вопу вытурили.
   А жить-то как-никак надо было, ведь Вопа давно уже был совершеннолетний парняга. Но куда бы он ни ткнулся, всюду он был… нет, не Маугли, среди зверей выросший, потому что тот несчастный был лесным рыцарем. Вопа же, скорее всего, походил на пещерное чудище, на свет Божий к людям вышедшее. Поэтому, где бы он ни оказался, всюду он вёл себя, подобно чудищу этому… Однажды у соседей через улицу свадьба была. Вечером музыка, танцы, шум, смех – далеко слышно. Вопу тоже туда тянет, шатается он возле соседского дома, во двор стал заглядывать, пока его не погнали оттуда парни, потому как знали, какой он придурок. Вопа пошёл домой, взял нож, возвратился и… кого-то пырнул в живот. Дело запахло тюрьмой для Вопы. Пришлось ему продать телевизор и кабана, чтобы задобрить потерпевшего. И это было в те времена, когда у нас, как известно, тоталитарный режим правил, сотни тысяч людей в лагерях каторжанили. А этот выродок творил, что попало, и ему всё с рук сходило. Видать, потому, что у нас завсегда умному да благородному стоит лишь чуток оступиться – враз его в тюрягу спровадят, а с дурака да обормота – взятки гладки. Поэтому и с Вопой никто не хотел возиться, хотя по нём давно уже тюрьма плакала.
   Когда Вопе было уже давно за двадцать, привёл он в дом женщину, чуть ли не двадцатью годами старше себя, и сказал мамане, что это его жена. Тётка Дунька поплакала, поохала да и смирилась, ибо разумела: где найдётся такая дура среди молодых девчат, которая бы добровольно за её сына замуж пошла? Оно, конечно, и эта женщина была не из умных, раз за Вопу пошла, но…тайны женского сердца неисповедимы. Словом, стали жить-поживать молодожёны. Вопину жену звали Галей, но соседи её почему-то прозвали Гапой, и имя это к ней намертво прилипло… Вскоре у Гапы родилась дочка. Всё, казалось бы, и ничего было в их доме: Вопа хоть и не работал почти где-либо постоянно, зато Гапа трудилась ламповщицей на шахте, тётка Дунька при внучке была. Но Вопа стал пить, куролесит дома, жену бить. Так продолжалось несколько лет. Всё это время Гапа то уходила куда-то из дому, то вновь приходила, пока, наконец, совсем не ушла с дочкой. Остались, как и прежде, Вопа с тёткой Дунькой вдвоём.
   Вдвоём… О чём они могли говорить-толковать за долгие годы жизни? Мать и сын. Что их интересовало, волновало? В основном, только, что поесть, лишь бы было чем утробу набить – и больше ничего. Одежда их мало интересовала, поскольку она для них существовала только для прикрытия тела, особенно от холода, а какая она, одежда, это для них не имело абсолютно никакого значения. Одним словом, что ни говори, а семейка эта была своеобразная. Очевидно, все на ихней улице считали их почти что за орангутангов. Потому что обычными людьми их трудно было воспринимать. Ну, вот, скажем… На улице возле их дома была водопроводная колонка, от которой тянулся узенький ручеёк к ним через двор в сад. Летом среди бела дня тётка Дунька, бывало, берёт пустую гусятницу, идёт с ней в сад, к ручейку, раздевается совершенно догола и, черпая гусятницей из ручейка мутную воду и выливая на себя, начинает мыться. Собирается соседская ребятня, прячась за кутами, прыскает со смеху и гогочет. Тётка Дунька же преспокойно моется…
   А вот – сын, молодой мужик, уже семейный, от которого семья сбежала… В те годы среди подростков и юношей вошло в моду радиохулиганство. Вопа через каких-то шаромыг тоже приобретает радиопередатчик. Днём за закрытыми ставнями (кстати, ставни у них редко когда открывались, так что дом был похож на мрачную тюрьму) садится он за свой передатчик и кричит: «Я – педерастик! Я – педерастик! Приём!» Дело было в августе месяце. Как раз приехал на летние каникулы его племянник, который уже учился в институте. Включил он у себя дома приёмник: что за дьявол! – на всех волнах кричит какой-то «педерастик». Вышел он во двор, посмотрел на Вопины ставни, прислушался и всё понял… Зазвал как-то Вопа племянника к себе в дом: давай, говорит, по сто граммов выпьем по случаю твоего приезда. Выпили и пошли они прогуляться. А куда в посёлке можно пойти погулять? На вокзал… Идут они по перрону. Навстречу им – два парня, мимо них проходят. Вопа вдруг хватает их сзади и бьёт головами друг о друга. Те сначала опешили, потом… словом, сцепились с Вопой, упали все трое. Племянник видит такое дело – в самый раз драпать пора, пока милиция не нагрянула, тогда всё это и для него может плохо закончиться, если в институт сообщат. Сиганул он через забор в скверик и удрал от сумасбродного дядюшки.
   И что же дальше? Так и прожила тётка Дунька с сыном своим до конца дней своих? Оно-то так, прожила, да только… не приведи Господи такому и во сне присниться… Была глубокая осень. С утра Вопа стал ходить по соседям, говоря при этом: «Мать умерла. Приходите, хоронить будем». Соседи приходят, видят, посреди полутёмной комнаты (ставни ведь, как всегда, закрыты) на столе лежит тётка Дунька: во всё чистое одета, сверху простынью до подбородка прикрыта, платком белым закутана, так что и лица вовсе не видно, лишь нос один торчит. Вопа говорит, что мать он уже сам помыл, всё сделал, как надо, осталось, мол, только в гроб положить и на кладбище отнести. Засуетились соседи: как же – надо беднягу хоть как-то похоронить. А тут приходит один пожилой мужчина – человек бывалый, депутат поссовета, всю жизнь машинистом на паровозе проработал и даже мужа тётки Дуньки знавал. Подходит он к покойнице, наклонился над ней, платочек на лице чуточку приоткрыл, глядь, а у той и скулы стали отваливаться, потому как на платочке только и держались. И вообще всё лицо у покойницы было исковеркано до неузнаваемости. «Э, нет», – тихонько говорит он, чтобы Вопа не слышал, – погодите ещё с похоронами». Ушёл он вроде бы спокойно домой, а у него как у депутата был телефон, один, кажется, на всю улицу. Он тут же и вызвал милицию… И что ж оно было на самом деле? Было то, что пьяный Вопа ночью вымогал у матери деньги на  выпивку, которые она обычно то в чулке, то в трусах прятала. Вопа озверел, разорвал на ней всё, но денег у ней не оказалось. Тогда он изнасиловал её, восьмидесятилетнюю старуху, а потом снова в бешенстве стал рвать на ней всё и кромсать ножом, пока не устал… Под утро, очнувшись в пьяном угаре и увидев содеянное им, всё уразумел и решил устроить своей мамане срочные похороны. Да не тут-то было… Осудили его на четырнадцать лет.
   Все в посёлке, знавшие Вопу, думали, не вернётся он, сдохнет в тюрьме. А он вернулся: постарел, правда, седина появилась, но по-прежнему здоровый, как бык. Дом его матери продал поссовет. Сунулся он было к семье своей, к жене с дочкой, те выгнали его. Устроился он на работу на местный коксохимзавод. Жил сначала в заводском общежитии, потом сошёлся с какой-то вдовой, у которой был свой дом с огородом и садом. И вот теперь Вопа… яблоками торговал.
   …Под размеренный стук вагонных колёс племянник снова и снова возвращался в мыслях к неожиданной встрече. «Да человек ли это? – думалось ему. – Скорее всего, человек-жаба. Но просто жаба – она хоть и мерзкая, зато безобидная тварь, а человек-жаба – тварь кошмарная и ужасная. Наверное, именно это и хотела доказать природа, творя чудовище по имени Вопа. А, может, ещё и то, что только у людей бывает: жаба жабу породила, от жабы и на тот свет пошла».