Ганс

Евгения Фахуртдинова
Если спросить любого обитателя Арбата девяностых годов, кто такой Ганс и как он выглядит, то в большинстве случаев ответ звучал следующий:
– Ну, такой художник... – и тут люди, сделав небольшую паузу, подбирая фразы и призывая в помощь жестикуляцию, добавят: – Ну-у, Ганс!
Одним словом, Ганс – уже было главным определением, исчерпывающим, заключающим в себе всё существо этого художника. Однако если всё же задаться описанием его портрета, то можно выделить худощавое телосложение, лысоватую голову с белыми волосами и не сходящий с лица прищур глаз, откровенно выдающий близорукость. Ганса не все и не всегда звали так. У него имелось красивое русское имя – не то Иван, не то Василий, и жил он с этим именем до сорока лет, спокойно, без происшествий. Но однажды, когда он продавал на Арбате очередную картину, к нему подошёл какой-то немец и неожиданно обратился к нему, как к своему знакомому:
– Шайзе! Чёрт побери! Ганс, что ты тут делаешь?
Он вздрогнул от немецкого восклицания, но ещё больше – от очевидного обращения к нему. По интонации незнакомца было понятно, что этот человек не совсем ему рад, просто удивлён, что встретил его.
– Так вот куда ты пропал! А мы голову ломаем, жив ты или нет, – немец говорил на своём языке, горячо, возбуждённо, – зачем ты бросил Марту? Что она такого сделала? Я, конечно, понимаю, что моя сестра не подарок, но и ты пойми! Думаешь, что если детей нет, то можно просто сбежать?! Это не выход, поверь мне… – он замолк, но тут же продолжил с ещё большим напором: – Ганс, да я бы сам ушёл на твоём месте! Но тебе нужно всё сделать по-человечески. Вернись и разведись нормально, – не нуждаясь в ответе, немец хлопнул его по плечу и обнял. – Решено! А сейчас пойдём и выпьем!
Этот монолог слышали многие. А кто не слышал, тому всё дословно передали и перевели. Соседи-художники и все остальные стали величать художника  Гансом с того самого момента, как увидели его возвращающимся из ресторана вместе со своим новоявленным родственником.
– Слышь, Ганс! – крикнул Митя. – Я тут, конечно, за твоими картинами присмотрел, пока ты там насчёт развода договаривался, только вот не удалось ничего продать. Но ты не переживай, после развода что-нибудь перепадёт!
В ответ Ганс махнул на него рукой и вновь вернулся к разговору с немцем, который ещё более возбуждённо, чем до этого, что-то ему рассказывал. Говорили они на какой-то ярой смеси русского и немецкого и всячески её коверкали, превращая в невероятный сгусток неведомого языка. Но продолжалось это не так долго. Всё-таки выпитое пиво дало о себе знать, и минут через пятнадцать немец спросил Ганса, как пройти до ближайшего туалета. Прощался немец так же горячо, как и приветствовал, и по всему было видно, что Гансу такое внимание приятно и дорого. Он сам весь расцвёл, махал руками, всё норовил поднять своего нового родственника – то ли для того, чтобы показать Москву, то ли потому, что на самом деле так к нему привязался. Как бы то ни было, но, попрощавшись ещё пару минут, немец ушёл.
Ганс долго смотрел ему вслед. Конечно, он понимал, что этого человека он вряд ли ещё встретит, что пьяный немец забудет об этой арбатской встрече, как только придёт в себя, но в его одурманенной голове уже крепла вера в жизнь, которая могла у него быть. Перед ним вдруг распахнулась вся красота семейных радостей, возможностей, и сам себе он представился смелым, обаятельным, решительным – не иначе. Ведь если бы не таким он был, то посмотрела бы вообще на него сестра этого немца?!
Чем больше Ганс погружался в эти мысли, тем явственнее представлялся самому себе другим, тем больше начинал уважать себя, затаившегося, обновлённого.
– М-да, – с достоинством произнёс Ганс и медленно развернулся на месте, окинув взглядом Арбат. И было в этом взгляде что-то высокое, именно высокое, позволившее за доли секунды пролететь над всей улицей и заглянуть в каждый её уголок, оценить, проверить… Он подошёл к своим картинам и начал их рассматривать, как не свои вовсе. Оценивающе, придирчиво. Долго стоял, переходя от одной работы к другой, подносил руку к подбородку и чуть заметно мотал головой. Подходили прохожие, а может, даже покупатели, смотрели на картины вместе с ним и, не найдя хозяина, уходили. А Ганс всё стоял, стоял. Он уже принял другую реальность, мысленно сжился с ней, поверил в неё, и вдруг она стала рассеиваться, исчезать вместе с хмелем. Этот хмель стирался и стирался так, как если бы грязной тряпкой провели по ещё неокрепшим штрихам, превратив их в бесформенную массу, уничтожив то, что только начало открываться, за гранями чего угадывалось нечто ясное и наполненное смыслом.
– Ганс, – тихо позвал его Хасан, почувствовав неладное, – ну чего ты? – немного помолчал и добавил: – Домой тебе надо, поспать. Сразу легче станет. Проснёшься – и как рукой всё снимет! – он участливо положил ему руку на плечо.
Ганс не стал её убирать. Кивнул в ответ и тут же загремел мелочью в карманах пальто.
– Не составишь мне компанию, любезный? – спросил он другим голосом. Наверное, таким, какой и должен быть у человека по имени Ганс.
Хасан утвердительно мотнул головой и переглянулся с Митей.
– Я присмотрю, присмотрю, – сказал тот негромко, – но ты потом его домой сразу отведи, – и уже громче, обращаясь к Гансу: – Ты не переживай! Я их вместе со своими картинами к Марье Ивановне отнесу в конце дня, – и махнул в сторону его работ.
Ганс что-то пробормотал в ответ, и возможно, даже на немецком. Но никто не понял его.
Через несколько недель он совсем ушёл в себя, ему не давала покоя мысль о Марте, о возможной жизни, а главное – о себе, который мог быть совсем другим, настоящим Гансом. Надо было с чего-то начать, чтобы измениться, но с чего и как? Дома его ждал только спившийся отец, который сжил со света его мать и никогда не любил Ганса, а может, и любил, но до того, как ушёл воевать на Западную Украину. Отец гордо носил звание кавалера ордена Красного Знамени, но его семье это ничего не принесло, кроме боли, страха и понимания безысходности. Трепет по отношению к отцу стал характерной чертой Ганса. Этот трепет обнажил бесформенную уязвимость, и хотя в глубине души оставалась надежда, что страх рассосётся сам по себе, он уже поставил крест на собственной жизни.
Сначала Ганс стал выпивать только с отцом, но потом ему открылся факт, что все его знакомые пьют, просто раньше он этого не замечал. Пропустив с ними несколько рюмок один раз, он стал пить каждый день. Ганс никому не отказывал, чтобы не обидеть. И даже в очередном похмелье, когда его пронзила мысль, что он не знает, кто на самом деле, он всё равно не мог остановиться. Это понимание прожигало ужасом, неведением, страхом, и он боялся признаться самому себе, что потерял себя. Всё чаще он боялся остаться наедине с собой, всё чаще пил и вскоре забросил писать картины.
По вечерам Ганс стал работать уборщиком метрополитена. В это время он был более-менее вменяемым и клялся себе, что не станет пить, но, вернувшись домой, каждый раз срывался и пил до утра. Потом тяжело засыпал, и ему начинали видеться сны. Что стало единственной отрадой. До этого он никогда их не видел, не обращал внимания, не запоминал. Сейчас же сны всегда представали яркими и, самое интересное, – правдивыми. Ему снилось то, что уже происходило в его жизни. Сейчас вернуть это было невозможно, поэтому Ганс и упивался тем, что мог хотя бы таким способом почувствовать себя счастливым. Он поражался такой возможности своего мозга перематывать моменты, как на плёнке, и останавливаться на них, заглядывая в прошлое. Щелчок. Очередной сон. Один из самых приятных. В училище его полюбила девушка. И он её полюбил. Какое-то время они жили вместе. У неё уже был ребенок, и жениться на ней он так и не решился. Не решился.
Потом снился Митя, их первая встреча на Арбате, когда Ганс слонялся без дела и не знал, куда себя деть.
– Ты можешь рядом со мной расположиться. А что? Хлебное место, не пожалеешь, – Митя смотрел на него с теплом, с какой-то заботой старшего брата, и он раскрылся.
В тот день до самого конца Ганс находился с ним, смотрел, как тот работает, общался с людьми, знакомился, смеялся. Художник ему очень понравился, и он даже подумал, что ни разу не встречал таких открытых людей. Ему хотелось находиться с ним, говорить, что-то рассказывать. На следующий день он пришёл со своим этюдником и решил попробовать писать. Новое место, арбатский разгорячённый воздух вдохновенно стали воздействовать на творчество Ганса, и он увлёкся, погрузился в него с головой. Близорукость вводила свои коррективы в картины, но это и стало его изюминкой. Очки носить он не хотел, да и не имел представления о том, как проверять зрение. Непрактичным человеком он был, может, поэтому и не захотел семейной жизни. Не захотел брать ответственность за другого человека, тем более за ребёнка. Он и за собой не мог присмотреть.
Сон продолжался, показывая ему моменты из жизни. Вот и его работы… Писал он, в основном, в пастельных тонах. Без конца щурился. Передавал мир таким, каким видел. Поэтому его картины получались туманными, с какой-то дымкой. Все городские образы напоминали картины двух художников. Цвет был схож с цветами Тёрнера, а мистика, аура чего-то нереального – с Чюрлёнисом.

Спустя полгода Митя узнал о смерти отца Ганса и вместе с Хасаном поехал на похороны. Пасмурность набухала, била ветром по лицу и уже на кладбище наотмашь ударила сильным ливнем. Людей пришло мало, человек десять, и никто не знал, куда деться от непогоды. Дождь подстегнул своим холодным кнутом, и все незаметно разошлись. Митя долго уговаривал Ганса пойти домой, но тот упорно мотал головой, проглатывая рыдания. Он был в ужасном состоянии. Казалось, что по возрасту Ганс догнал своего отца. Сморщенный лысый старичок, растёкшийся, не понимающий, что делать, куда идти.
– Пойдём, – сказал Хасан, – пусть побудет один. Нам его не переубедить.
Митя посмотрел на дворника. Хасан стоял под старым зонтом со сломанными спицами и стучал зубами. Зонт набирал воду и сбрасывал её ему за шиворот. Хасан выпрямлял спину, кашлял и ждал.
– Да, пойдём, – ответил Митя, почувствовав жалость, от которой щипало глаза. Ганс остался на кладбище. После похорон его никто больше не видел. Говорили, что он пропал без вести. Хасан долго приходил в себя после этой новости и всё не мог поверить в то, что они оставили Ганса одного в такой тяжёлый момент.
Через некоторое время за работами Ганса стали гоняться коллекционеры. У Мити осталось несколько его картин, но он бережно хранил их у себя дома. Когда Хасан приходил к нему в гости, они подолгу сидели вдвоём и молча смотрели на картины Ганса. Манящая реальность, которая открывалась в них по-новому, застилала глаза, но оставалась неразгаданной.
– Человек дождя, – вздохнул однажды Хасан, долго рассматривая одну из работ Ганса, – человек дождя, – повторил ещё раз.