Житие протопопа Аввакума

Сергей Климкович
Всякое время рождает своих фанатиков, святых, стратотерпцев и блаженных. Всякое время растит гонителей и гонимых. Всякое время хоронит и тех и других. Вопрос лишь в том, чьё имя время соблаговолит вынести из своих бушующих волн на берега потомков. А имя, выброшенное на эти берега, будет ли поднято, рассмотрено, изучено и признано интересным?

Почему же нам интересен протопоп Аввакум? Почему имя его было признано достойным изучения? Потому ли только, что выступил против брата во Христе и соратника по «кружку ревнителей благочестия» Никона? Потому ли, что незаурядные качества -- духовное горение, терпение к собственным страданиям и нетерпение к чужим, ум и явный писательский дар, -- вынесли его в самый эпицентр религиозного раскола? Потому ли, что стал он антиподом патриарха-реформатора, не пропав в Истории, как пропадали без счета и следа другие, не менее достойные личности?

Ведь сколько, сколько было таких протопопов в 1652 году, умных и страдающих за свою бедную паству? Мало ли их таскано за бороды гнусными, развратными, богатыми самодурами на Руси? Мало ли бито, брошено в ямы и остроги, пытано на дыбах палачами? Много. Довольно, чтобы понять, в чём священник Казанского собора в Москве отличается от всех остальных ; в бедствиях своих, в несчастиях, в нищете, позоре, гонениях и ссылке он не утратил тягу к слову! И не только к слову каноническому, которое в те времена выписывалось с многомудрствованными «кренделями», а к слову простому, но оттого не менее доходчивому, и даже более пронзительному, драматичному в своей откровенности.

«По благословению отца моего старца Епифания писано моею рукою грешною протопопа Аввакума, и аще что реченно просто, и вы, господа ради, чтущии и слышащии, не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русской природной язык, виршами философскими не обык речи красить, понеже не словес красных бог слушает, но дел наших хощет».

Быть может, всякий грамотей писал, тщась в тайне мыслью словесами своими сделать зарубку на седом древе времени. Мало ли грамотного народу было на Руси? Расстригли раба Божия Аввакума на церковном соборе? Многих попов расстригали. Предали анафеме? Предавали и других раскольников. Сослали в Пустозерский острог? Иных ссылали и подальше. Но голос Аввакума, обличающий, протестующий, раздражающий, колющий, поносящий неправду, чревоугодничество, пьянство, разврат и корыстолюбие слышался даже из сырого земляного сруба, в котором упрямец пробыл 15 лет. Пробыл! Гнил заживо, телом страдал, плотью, которую так жестоко усмирял когда-то. Мог ли приспособиться протопоп к новому троеперстию, возглашать лишнюю «аллилуйю», принять исправленные по греческому образцу книги, как иные священнослужители, коим все равно, что первее на свет Божий явилось – яйцо или курица? Лишь бы было на столе и то и другое (прости, Господи, грехи наша!). Мог ли не возводить на царский дом «великие хулы»? Ответы на эти вопросы не плоскости «когда» и не в плоскости «отчего». Все в душе проклятого церковными иерархами протопопа скрывается. В ней! Вечно смятенной и кающейся, болящей и упорной в своей необычайной стойкости; и вечно бесприютной, потому как отлетела она не по христианскому обычаю – возвратившись к земному праху, - а выдрана была из тела огнём, запаленного рукой ретивого царского служаки.

Предвидел ли и такой конец Аввакум? Сам протопоп и пишет, растолковав некое свое видение так: «И я вострепетах и седше рассуждаю: что се видимое? и что будет плавание?

А се по мале времени, по писанному, “объяша мя болезни смертныя, беды адовы обретоша мя: скорбь и болезнь обретох”»

Но пока иное мучает молодого попа. Иное испытывает его душу, проверяет на прочность веру.

«Егда еще был в попех, прииде ко мне исповедатися девица, многими грехми обремененна, блудному делу и малакии 19 всякой повинна; нача мне, плакавшеся, подробну возвещати во церкви, пред Евангелием стоя. Аз же, треокаянный врач, сам разболелся, внутрь жгом огнем блудным, и горько мне бысть в той час: зажег три свещи и прилепил к налою, и возложил руку правую на пламя, и держал, дондеже во мне угасло злое разжение, и, отпустя девицу, сложа ризы, помоляся, пошел в дом свой зело скорбен».

Странное ощущение. Как будто видишь перед собой живого, дышащего человека, страсть которого с одной стороны – естественна, но с другой стороны взнуздана совестливой духовностью и укрощена болью. Физической болью, отвращающей человека от соблазнов плоти и напоминающей, что всякая плоть – химера, ложь и страдания. Что же ещё в этом маленьком эпизоде привлекает внимание? Самоирония! «Треокаянный врач, сам разболелся…» - самоирония человека упавшего, но нашедшего в себе силы подняться и идти дальше.

А что дальше? Пропасть. Пропасть людского мира, легко превращающегося в некий гротескный зверинец. Аввакум выступает в роли зеркала, с точностью передающего уродливые личины современников.

«У вдовы начальник отнял дочерь, и аз молих его, да же сиротину возвратит к матери, и он, презрев моление наше, и воздвиг на мя бурю, и у церкви, пришед сонмом, до смерти меня задавили. И аз лежа мертв полчаса и больши, и паки оживе божиим мановением. И он, устрашася, отступился мне девицы. Потом научил ево дьявол: пришед во церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я молитву говорю в то время. Таже ин начальник, во ино время, на мя рассвирепел, - прибежал ко мне в дом, бив меня, и у руки отгрыз персты, яко пес, зубами. И егда наполнилась гортань ево крови, тогда руку мою испустил из зубов своих и, покиня меня, пошел в дом свой. Аз же, поблагодаря бога, завертев руку платом, пошел к вечерне. И егда шел путем, наскочил на меня он же паки со двемя малыми пищальми и, близ меня быв, запалил из пистоли, и божиею волею иа полке порох пыхнул, а пищаль не стрелила. Он же бросил ея на землю и из другия паки запалил так же, - и та пищаль не стрелила. Аз же прилежно, идучи, молюсь богу, единою рукою осенил ево и поклонился ему. Он меня лает, а ему рекл: "благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет!" Посем двор у меня отнял, а меня выбил, всего ограбя, и на дорогу хлеба не дал».

Жалуется ли Аввакум? Ни в малейшей степени. Он смиренно констатирует прискорбный факт, и уж конечно не тая злобы на притеснителя. Нет злобы! Но есть вера и сила духа для её отстаивания в любых, даже самых критических для жизни ситуациях. А уж ситуаций таких для ревнителя веры хоть пруд пруди. В приходе своем разогнал неких пришедших скоморохов, каких немало таскалось по Руси. «И за сие меня Василей Петровичь Шереметев, пловучи Волгою в Казань на воеводство, взяв на судно и браня много, велел благословить сына своего Матфея бритобрадца. Аз же не благословил, но от писания ево и порицал, видя блудолюбный образ». Что же делать боярину с неуёмным попом? Конечно «осердиться» и кинуть недостойного в Волгу. Причем, «много томя», продержать так в водоплавающем состоянии. Смех сквозь слезы! – он будет слышаться во всём «Житии», благо Бог не обидел протопопа Аввакума иронией. И если по Жюлю Ренару «ирония – это стыдливость человечества», то в случае Аввакума это стыдливость одного человека за неблаговидные проступки многих. В стыдливости этой нет менторства, поучительного морализаторства, напыщенного осознания собственного великого предназначения, хотя и можно обнаружить «рекламную деятельность» протопопа, призванную убедить сомневающихся чудесами, творимыми «древлей верой». Именно последнее делает сочинение Аввакума по жанру типичным «житием». Тут и знамения, и красноречивое свидетельство божественной поддержки приверженцев старообрядчества.

«Затрещал лед предо мною и расступился чрез все озеро сюду и сюду и паки снидеся: гора великая льду стала, и, дондеже уряжение бысть, аз стах на обычном месте и, на восток зря, поклонихся дважды или трижды, призывая имя господне краткими глаголы из глубины сердца. Оставил мне бог пролубку маленьку, и я, падше, насытился».

В тексте мы видим живого, борющегося, ироничного, сочувствующего, обличающего человека, и потому слово «житие» у Аввакума несколько отлично от иных житийных описаний, с первых строк указующих – сия история о святом! И тем ценно живое, «неотфильтрованное» церковными цензорами слово протопопа-раскольника. Оно для нас с литературной точки зрения интереснее (да простят меня святые угодники). Потому что приближается по стилю к тем текстам, которые мы воспринимаем и понимаем без посторонней помощи.

Живое слово Аввакума, характер, мироощущение, если уж на то пошло, во всем «Житии» видится ясно. Позвали его к одному их притеснителей, находившемуся при смерти. «И я чаял, меня обманывают; ужасеся дух мой во мне». Почувствовав страх, со все с той же скорбной подспудной и, быть может, неосознанной иронией Аввакум вручает дух свой попечению разных святых при разном исходе событий: «Аще меня задушат, и ты причти мя с Филиппом, митрополитом московским; аще зарежут, и ты причти мя с Захариею пророком; а буде в воду посадят, и ты, яко Стефана пермскаго, освободишь мя!"» Но вот оказалось, что ничего вышеперечисленного с ним делать не собираются. Напротив, об-ращаются к нему ласково: «подит-ко, государь наш батюшко». И удивительно гонимому и оскорбляемому. «Чюдно! давеча был ****ин сын, а топерва - батюшко! Большо у Христа тово остра шелепуга та: скоро повинился муж твой!»

Иногда просто слышится вздох кроткого страдания Аввакума ; такова образность передаваемых ощущений автора: «На Кострому прибежал, - ано и тут протопопа ж Даниила изгнали. Ох, горе! везде от дьявола житья нет!

Прибрел к Москве, духовнику Стефану показался; и он на меня учинился печален: на што-де церковь соборную покинул? Опять мне другое горе!»

До середины XIV века в древнерусской литературе было принято только повествовать, «глаголить» о божественном, о великих деяниях, о страданиях с библейской патетикой. Личность автора не имела значения, потому как слова ему не принадлежали. «В древнерусских текстах выражена синкретическая цельность характеристики (это идеал подобия, для которого главное духовность), ибо ценности у всех и для всех одни и те же»*. Иначе дело обстояло с переводами и ввозимыми античными книгами, создававшимися в иной ситуации. К примеру, Византия, перенявшая культуру Рима, снабжала Русь всем многообразием литературного творчества, но русские переводчики и переписчики «подстраивали» импортируемые тексты под жанры, принятые в собственной культурной среде. Отсутствие авторского голоса в текстах В. Колесов назвал «загадочным древнерусским молчанием» и «возвышенным средневековым монологом»

Аввакум разрушил «возвышенный монолог» и внес голос автора. Расписывая свои страсти и страдания, протопоп-раскольник излагает «житие», максимально приблизив язык к разговорному: «Никто ко мне не приходил, токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно. Бысть же я в третий день приалчен, - сиречь есть захотел…»

Иные признания Аввакума ужасают, а иные даже трогают и умиляют. Особенно когда он повествует о курочке Курочка у нас черненька была; по два яичка на день приносила робяти на пищу, божиим повелением нужде нашей помогая; бог так строил».

Если в древнерусской литературе образы героев однозначны, определяемы антонимами зло-добро, характеристика их несколько трафаретна, то в «Житии протопопа Аввакума» описываемые люди приобретают индивидуальные черты.

Очень много ругательных эпитетов и сатирических сравнений посвящено главному антагонисту Аввакума патриарху Никону: «Егда ж приехал, с нами яко лис: челом да здорово. Ведает, что быть ему в патриархах, и чтобы откуля помешка какова не учинилась. Много о тех кознях говорить! Егда поставили патриархом, так друзей не стал и в крестовую пускать».

Иногда Аввакум и вовсе не выбирает выражений: «…паки заворчал, написав царю многонько-таки, чтоб он старое благочестие взыскал и мати нашу, общую святую церковь, от ересей оборонил и на престол бы патриаршеский пастыря православнова учинил вместо волка и отступника Никона, злодея и еретика».

Скорбен удел протопоповой жены, Анастасии Марковны, разделившей тяготы и лишения с мужем. Аллегорическом театре она бы символизировала Терпение.

«Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится, - кользко го-раздо! В ыную пору, бредучи, повалилась, а иной томной же человек на нее набрел, тут же и повалился; оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: "матушка-государыня, прости!" А протопопица кричит: "что ты, батько, меня задавил?" Я пришел, - на меня, бедная, пеняет, говоря: "долго ли муки сея, протопоп, будет?" И я говорю: "Марковна, до самыя смерти!" Она же, вздохня, отвещала: "добро, Петровичь, ино еще побредем"».

Она не только жена, спутница в ссылках, но и соратница, если можно так выразиться в деле мужа: «Аз тя и с детьми благословляю: дерзай проповедати слово божие попрежнему, а о нас не тужи; дондеже бог изволит, живем вместе; а егда разлучат, тогда нас в молитвах своих не забывай; силен Христос и нас не покинуть! Поди, поди в церковь, Петровичь, - обличай блудню еретическую!»

Весьма странен и неоднозначен образ некоего воеводы Пашкова. Появляется он в «Житии» Аввакума даже чаще Никона.

«И отдали меня Афонасью Пашкову в полк, - людей с ним было 600 человек; и грех ради моих суров человек: беспрестанно людей жжет, и мучит, и бьет. И я ево много уговаривал, да и сам в руки попал. А с Москвы от Никона приказано ему мучить меня».

«И велено мне Пашкову говорить, чтоб и он вечерни и завтрени пел, так бог ведро даст, и хлеб родится, а то были дожди беспрестанно».

«Да друга моего выкупил, Василия, которой там при Пашкове на людей ябедничал и крови проливал и моея головы искал»

«А после Пашкова хотели ево казаки до смерти убить»

«Доброй прикащик человек, дочь у меня Ксенью крестил. Еще при Пашкове родилась, да Пашков не дал мне мира и масла, так не крещена долго была, - после ево крестил».

«Десеть лет он меня мучил или я ево - не знаю; бог разберет в день века».

Где, в каком ещё тексте древнерусской литературы можно найти столь неоднозначную, сплетенную из полутонов характеристику персонажа? Она так естественна, так по-человечески точна, так верна с психологической точки зрения, что создается невольное ощущение проникновения за сцену, на которой все ещё играет древнерусская литература в застывших масках копируемых из текста в текст форм. И эта закулисная жизнь живее той, которая разворачивается на литературной сцене.

Видим мы и силуэт царя. Аввакум, видно, жалеет его. В «Житии» царь, словно недоношенный ребенок или «убогонький», поддержавший патриарха Никона именно из-за своей слабости, и, вероятно, раскаивавшийся в этом. «Государь меня тотчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: "здорово ли-де, протопоп, живешь? еще-де видатца бог велел!" И я сопротив руку ево поцеловал и пожал, а сам говорю: жив господь, и жива душа моя, царь-государь; а впредь что изволит бог!" Он же, миленькой, вздохнул, да и пошел, куды надобе ему».

«И царь приходил в монастырь; около темницы моея походил и, постонав, опять пошел из монастыря. Кажется потому, и жаль ему меня, да уж то воля божия так лежит».

Отражая свои страдания, Аввакум вольно или невольно приподнимает завесу над процессами, порожденными расколом – неуважение к сану священника, людское брожение, двоякость положения верующих, сбитых с толку: то ли слушать патриарха Никона, имеющего высшую церковную власть (начальникам-то виднее сверху), то ли следовать «древлему благочестию», намоленному святыми отцами, поклоняться образам со знакомым двуперстием, читать святые книги с двумя аллуйями. Так и выходит, что совесть и вера борются в человеке непрестанно. Кто прав? Кто не прав?

Мы можем только догадываться о том, какая чудовищная неразбериха вдруг началась. Вопросы веры на протяжении всей истории человеческой были и остаются болезненными язвами, прикосновение к которым вызывало войны или по меньшей мере кровопролитные стычки. И если уж говорить о церковном расколе, то можем говорить и о скрытой гражданской войне. А если мы говорим о войне, то говорим и о неминуемой встряске общества, приводящей к переменам. И это действительно так. Как знать, если бы не возник раскол, сколько ещё десятилетий на Руси господствовал бы «высокий» стиль церковнославянских «житий»? А так из смуты, гонений и злого времени выступил прообраз сегодняшней литературы.



Чтобы понять такое явление в древнерусской культуре как «Житие протопопа Аввакума», прежде всего необходимо было проследить жанровое развитие литературы. Известно, что на Руси устный народный язык отличался от книжного, церковного. Соответственно параллельно должны были развиться две разные по стилям литературы. К высокому стилю принадлежали богослужебные книги, житии святых на старославянском языке, а к «низкому», «подлому» стилю причисляли русский в устных формах.

До XIV века мы видим тотальное преобладание в древнерусской литературе церковнославянского, духовного языка. Текст воспринимался как образец, как жанр сам по себе. К примеру, листы найденного в начале XVIII века «Слова о полку Игореве» были перепутаны, что означало: читатели не нуждались в последовательности изложения, потому что смысл имело лишь сохранение и передача общей идеи текста.

«В Средневековье текст понимается вещно как явленность сущности, его надлежит ведать и сказать (растолковать, раскрыть) как сокровенное и неведомое, как манящую тайну»*. И хотя было много жанровых разновидностей такого языка, предназначенных для особых моментов в церковной службе, «формальные признаки жанров были строго регламентированы особенностями их употребления и внешними традиционными признаками (например, обязательные девять частей канонов и их обязательное отношение с ирмосами)»**.

На рубеже XIV-XV веков к церковнославянскому высокому стилю прибавляется стиль средний (Епифаний Премудрый «Житие Стефана Пермского»). И уже в середине XVII века протопоп Аввакум своим «Житием» открывает возможность писать в «подлом» стиле. Этому способствовало следующее.

Древнерусская литература была ориентирована на высокое, духовное, вечное. Голос автора не слышен в текстах. Сакральность, священность слова, его принадлежность Богу не позволяло автору присвоить на него права. В. Колесов называет это явление «загадочным древнерусским молчанием» или «возвышенным монологом».

«Молчание» древнерусской эпохи - это отсутствие собственной речи, но большая активность в дискурсе; очень много заимствований, переводов с разных языков, калькирования важных терминов, ментализации посредством авторитетных образцов речи; даже в «Слове о законе и благодати» собственных слов Илариона очень мало - перед нами текст, в котором авторская мысль передана библейскими словами и образами. Монолог является с XV века, но не каждому доверено произнести его. Когда Епифаний Премудрый составил житие Сергия Радонежского, его текст не сразу был принят в качестве освященного, специально пригласили известного агиографа, Пахомия Логофета, который и переработал уже существующий текст Епифания в типично житийный текст»*.

После «молчания» и «диалога» в середине XVII веке возникает «диалог». И возникает он во время раскола. Церковная реформа породила обиженных и обидчиков, проклинающих и проклинаемых, гонимых и гонителей. «Диалог в культуре, в сущности, и стал возможен лишь в результате раздвоения культа на старое и новое, на архаистов и «новаторов» в отношении к форме»**.

«Житие», написанное протопопом Аввакумом о самом себе, включало как, собственно, и традиционные элементы церковно-житийного описания, так и историческое повествование на языке «подлого» стиля, понятного даже нам.

Впрочем, я не думаю, что Аввакум стал причиной, но скорее уж следствием тех радикальных перемен, которые произошли в древнерусской литературе к XVII веку. Д. Лихачев пишет: «Изменения, которые подготавливаются в XVII в., обязаны главным образом решительному расширению социального опыта литературы, расширению социального круга читателей и авторов. Прежде чем отмереть, средневековая жанровая структура литературы крайне усложняется, количество жанров возрастает, их функции дифференцируются, и происходит консолидация и выделение литературных признаков как таковых».

Письменность перестала быть уделом группы «избранных» духовных и богатых светских лиц. Жанровое многообразие текстов стало возможным за счет фольклора. Свою лепту в «литературную перестройку» внесла деловая и дипломатическая переписка, переводная литература, стихотворство и драматургия.

Диалог, возникновение авторства, отступление от взглядов на текст как на образец сакрального творчества, рассматривание не только божественного, но и простого, находящегося на расстоянии вытянутой руки, появление «ценностей по интересам» -- в сущности все это стало причиной выхода «низкого» стиля на литературную сцену. И именно из «подлых» текстов, существовавших вопреки церковной анафеме, родилась и развилась современная литература*.