Что такое богатство

Каролина Гаврилова
               

             
           Настасья умирала.

       Часы её существования остановились давно, когда перестали слушаться руки и даже привычную работу отказывались делать.
        Ещё ходили ноги, ещё всё понимали глаза и язык продолжал плести паутину знакомых речей, а руки замерли на коленях.

            Будь они из металла, люди сказали бы: «Металл устал»,- и отправили бы на переплавку.
         
         Так принято.

           Настасья переплавке не подлежала, ибо материал, из которого состояла она, был гораздо прочнее металла.

          Девяносто пять лет скрипели колесики и винтики настасьиного организма.

      Их смазывали иногда, изредка заменяли некоторые из них, подпитывали случайн ыми таблетками, оказавшимися, когда надо, под рукой, и они, цепляясь друг за друга, снова влачили Настасью по жизни, казавшейся обыкновенной, только зачем-то очень длинной.
           И замирали в недоумении старые уже её дети, давно запасшиеся смертной одеждой для себя, почему господь отсрочивает встречу с их матерью, в чём смысл и суть столь долгого пребывания на земле.

          А Настасья знала.
 
Утром она наскоро завтракала, спеша и раздражая поспешностью детей. «Куда торопится? Всё равно даже тарелки за собой не помоет».   

     Настасье же было некогда.
       Она усаживалась в кресло, закрывала глаза и неспешно, день за днём, проживала заново свою жизнь.
   
      Вот такой удивительный подарок она получила. Что это? Загадка психики? Дар небес?
Вечером дети, вернувшись домой, заставали нетронутым обед, невымытую после завтрака посуду и очень усталую, но счастливую маму.
           «А мы с Василием целый день сегодня косили. Как на зорьке-то косы взяли, уехали на вторую перевалку, так только сейчас воротилися. И про
обед забыли. Дак и уложили же всю лощину. Любо-дорого на рядки-то было глядеть. Завтра уж не надо ехать. Будет вёдро -- дак через неделю грести поедем. Хороший зарод получится».
      
          Неделя у Настасьи пробегала за ночь, что там во сне она делала, детям не докладывала, а вот утром опять добредала до кресла, опускала на колени свои праздные теперь уже всегда руки, и целый день с Василием они сгребали это сено, потом свозили копны, потом метали зарод.
        Настасья стояла наверху, принимала, успевала и по углам разложить, и середину утоптать.
      Не залёживалось у неё сено, хоть и подавал Василий чуть не копнами наверх.
 
         Вечером уработавшаяся за
   день Настасья в подробностях рассказывала оторопевшим детям о своих трудах.
         
Как левый угол зарода соскользнул (это который к лесу-то) и она вместе с ним чуть не съехала на вилы. «Ладно, Василий успел подхватить сено вилами-то, не сползло до конца.
       Оно не сползло, и я удержалась. Вместе с сеном меня Василий-то обратно закинул на зарод».
      
        И столько счастья светилось в её глазах, так они были молоды, что не поворачивался у детей язык сказать ей: «Что ты, мама, чушь буровишь!». На языке вертелось, а не сказывалось.
              Только просили, глядя на её подрагивающие от усталости руки, по-прежнему лежавшие на коленях: «Ты уж, мама, завтра не ходи на работу. Отдохни денёк. Да и дождь на завтра ожидается».
      
            А Настасья и по своему сценарию на покос завтра не собиралась. она за грибами пошла, да ещё как далеко-то, да ещё и заблудилась, «а грибов, глядите-ка, набрала полну корзину, одни белые да грузди».
    
         Настасья показывала только ей видимые грибы в корзине, просила болыпуху, старшую дочку, перебрать да хоть отварить, а то за ночь зачервивеют.
         
         Довольная, что есть кому подхватить её работу, она укладывалась спать с сознанием, что день прожит не зря, что вон как ладно всё получилось - ни у кого ещё нет, а у неё уж полкадушки будет.
    
          Лежащие поверх одеяла настасьины руки ещё долго подрагивали от усталости, а Настасья уже спала. Тело её отдыхало для завтрашних трудов.
      
          Избирательная старухина память стремительно перелистывала дни скучного осеннего малоделания, зимнего ненастья и устремлялась туда, где всего было чересчур: труда, солнца, Василия -- а это, видно, и есть счастье.
       
     Всего этого и хватило Настасье на воспоминания.
      
          Дети только теперь узнавали свою матушку. Раньше-то, когда настоящая жизнь проживалась, и они в ней участвовали.
       
              Многое из рассказанного ею тогда же ими и забылось как незначительное, обыденное, да и неприятное, может быть.
    
        Дети тогда не понимали, да и потом не чувствовали упоения работой, счастья от того, что справились, что довели до конца.
    
           И Настасья им теперь об этом рассказывала, да с таким неподдельным восторгом от пережитого, что в забуревших душах детей, радовавшихся, что уже на пенсиях, что уже не надо больше ходить на работу, шевелилось что-то, похожее на зависть.
          «А неужели можно так жить, как мама? И она ли это? И моя ли это жизнь?!»

          Лет пятьдесят назад они целую неделю ходили в засушливое лето, когда в деревне коров всех порезали, потому что кормить нечем было, засуха, на далёкое-далёкое озеро Капкуль, противное, солёное сибирское озеро, жать камыш на зиму для коровы.
       Никто не додумался, одной Настасье пришло в голову спастись камышом.
      
        Дети вспомнили, как это было неприятно, тяжело на жаре стоять целый день в солёной, густой, горячей жиже и жать эти твёрдые не стебли, а почти что кустарники. Жали высоко,
    
    выше воды, чтобы на стерне высыхал, а он подминал стерню и всё-равно тянул воду в себя.
       Когда приехали сгребать, вернее, копнить, таская руками в кучи, он по-прежнему был тяжёл, и его с трудом выволакивали на берег.
        Детским рукам было и колко, и тяжело -- и уж, конечно, всякая романтика в этом начисто отсутствовала.
       Просто нужно было как-то прокормить зимой корову, чтобы самим не умереть с голоду, вот и всё. Перетерпели трудное дело, мать похвалила - да и забылось.

     И вот теперь, когда умирающая Настасья в свои девяносто пять лет, сидя в кресле с опущенными на колени руками, рассказывала вечером, как она с Василием и ребятишками целый день воевала с камышом, и опять со счастьем во всём её существе, причём, совершенно не отождествляя тех ребятишек со стоящими возле неё пожилыми стариками и старухами, им казалось, что они потеряли что-то дорогое, что было у них, но они не понимали ему цену.
      
           В своих рассказах Настасья преображалась. Энергия счастливых воспоминаний передавалась детям, они что-то пытались понимать, ранее недоступное, необъяснимо прекрасное.
                В этих усилиях сопереживать материну радость лица их становились напряженными, более старыми, а лицо Настасьи молодело на глазах, пока, наконец, утомившись, оно ни замирало в спокойном сне без сновидений, охов, ахов, и бесконечного ворочанья с боку на бок. Сне счастливого, беспредельно уставшего человека.
       Как оторопели дети, когда Настасья стала рассказывать, и опять вечерами, и опять после тяжких трудовых дней, про Змеиное болото.
        Тут уж сами они вспомнили всё и, смеясь и перебивая друг друга, дополняли мать. Ехать туда никто не хотел.
      Во-первых, сено со Змеиного болота в добрые годы коровы не ели, во-вторых, там и вправду чуть ни на каждой кочке по змее лежало.
         В северном понимании болот в их«ем краю не было. И Змеиное болото представляло собой просто низинку.
       Когда-то отсюда брали песок, потом это место размыло дождями, сравняло вроде бы.
        Попробовали пахать, нарыли борозд мощными «Кировцами», ими в шестидесятые годы исправно Ленинград страну распахивал, да так и бросили.
        Не пошло.
       Борозды, кочки, остались. Заросли осокой. Та, нескошенная, оставалась на месте. И так год за годом. Кочки укреплялись корнями осоки, и их уже было не размыть дождям.
      Они стояли сухие, а вот между кочками собиралась вода. В дождливое лето там было настоящее болото. Но они-то отправились косить в сухое лето, когда везде трава повыгорала от жары.
        И вот Настасья начала рассказывать, как это ей надумалось туда ехать за сеном, как все её отговаривали: и далеко, и трава несъедобная. А она всё-таки с ребятишками да с Василием поехала.
       Старшие уже хорошо косу держали, выкосили быстро, хоть и по неровному месту -- всё-таки кочки -- и змей-то всего пару штук увидели. А сгребать приехали...
        Тут уж дети не дали ей говорить. Они сами рассказывали, кто на змею чуть не наступил, как эти змеи, распуганные их беготнёй да криками, к колку берёзовому сползлись да и окружили его частоколом, поднялись все, закачались, зашипели. То-то смеху было!

       Сено собрали, свезли на подводах, а всё-таки коровы есть его не стали. Солому ели, а это сено нет. Змеёй пахло, не нравилось им.

       Настасья слушала детей, шевелила губами, глазами далёкими смотрела на них, и хоть не признавала в стоящих около неё людях тех ребятишек, с которыми и косила, и сгребала, но виду не подала.

      Безучастно посидела, поднялась, спать пошла.

          Много ещё было дней у Настасьи, когда она переживала прожитое заново.
      Дети уже стали ждать вечеров, её рассказов чем сегодня занималась, что делала.
        Они как будто читали книгу о ней, о себе. Каждая страница была знакома, но теперь всё представлялось другим.
       Жизнь показалась интересней, чем раньше. Существуя в материных рассказах, они всё-таки не верили, что так ловко, так быстро, так хорошо могли когда-то поступить.
         Удивляла спайка, которая, оказывается, была у них. В огонь и воду бросались друг за друга, жизни не жалели.
       А что теперь? Давно уже где зависть, где жадность, где равнодушие, а где и водка разъели даже такую крепкую, как у них была, связь.
          И хоть собирались у матери по всем праздником со своими большими семьями, да разговоры чаще переходили в ссоры, в ругань.
       
       Стало неинтересно и собираться, больше к чужим тянуло, чем к своим в компании.
         Чувствовалось, что умри Настасья, и они разбредутся по своим углам, и будут собираться, только когда придёт время хоронить кого-нибудь из них.

       Теперь они оглядывались друг на друга: Я ли это? Ты ли это, сестрёнушка моя? И наш ли это братец был тогда с нами? Что же со всеми нами приключилось? Что сделали мы со своими жизнями?

         А Настасья всё рассказывала да рассказывала им про себя, про них, про Василия.
         Настолько приблизились к ним давние события, так неожиданно они в них заново окунулись, что волей-неволей затеплились сердца, проглянула сначала жалость друг к другу, а потом и нежность.

       И когда в один из дней, вернувшись вечером, они застали Настасью уснувшей навеки, у её остывающего тела собрались по-настоящему родные люди.
       Два года, подаренные Настасье богом на воспоминания, на возможность ещё раз как бы прожить свою жизнь, сделали своё дело.
       Она успела напомнить детям, как трудно и счастливо жили они, и нельзя, чтобы это счастье вдруг оборвалось. Надо любить друг друга, надо помнить о матери, надо жить, а не доживать свою жизнь.
         Ведь она была так ярка, так интересна, так значительна, что все мелочи должны отступить пред вечной памятью о матери.
       Они же Настасьины дети, самой богатой женщины изо всех, кого они знали.
 
     Только ей господь подарил два года, а этого не купишь ни за какие деньги.