Земляничный переулок навсегда. 18

Александра Зырянова
Черт бы побрал эти пробки.

Черт бы побрал эту Москву.

Черт бы побрал это Шереметьево, эту Хайфу, из которой иначе как самолетом не доберешься — или я просто не знаю?

Черт бы побрал эти потные ладони, которыми я вцепился в руль…

Перевести дух. Ну, пробка. Самолет прибывает только через два с половиной часа, успею еще и цветы купить. А пока стоим, закажу-ка я нам пиццу побольше. Глупо, конечно, покупать цветы мужчине… Спрашивается, почему я никак не могу перестать задыхаться? Почему пальцы дрожат и промахиваются мимо клавиш мобильника? Дурак я, надо было сенсорный покупать…

Мы увидимся впервые за два года нашей переписки — и за много-много лет, прошедших с выпускного. Два года назад я, загрузив в такой же пробке Grindr и бессмысленно серфя эту выставку мускулистых и не очень торсов с подписью «встретимся сегодня вечером, длина члена…», вдруг увидел пол-лица — затемненного, не разглядишь, но почему-то показавшегося мне привлекательным. Обладателю лица было уже не двадцать, хотя в Grindr все поголовно молодятся. А этот указал, похоже, верный возраст, оказавшись моим ровесником. И искал он не кого-нибудь на вечер: в объявлении значилось «Познакомлюсь с хорошим русским парнем, желательно темноволосым и сероглазым». Насчет хорошего можно и поспорить, в остальном я вполне подхожу под это описание. Времени в пробке как раз хватило на то, чтобы написать любителю русских парней. Написать — и вскоре получить ответ.

Я подписался как «Одессит», и первое, что прочел от него, — «Я тоже с Одессы, а вы?»

Мы не увиделись ни в тот вечер, ни в последующий. Человек, спрятавшийся за никнеймом ;;;;-;;;;;;;;;, обитал в Хайфе. Но зато мы писали друг другу километры, мегабайты писем. Мы говорили обо всем: о погоде, о случайных встречах, о работе, о музеях, о красивых домиках и кактусе на подоконнике, мы вспоминали одесские анекдоты и характерные одесские словечки. «Что вы знаете, Люся, Хайфа — это же пригород Одессы», говорил он мне. А я отвечал: «Москва, конечно, столица, но Одесса лучше…» И наконец, настал тот день, когда он мне впервые позвонил.

Я услышал его голос. Это было так… неожиданно, что я даже сначала ничего не понял, только горло перехватило, и где-то в области ключиц заколотилось сердце так, что я испугался.

— Мишка, — прошептал я, не веря себе. — Ты?

— Алексей Павлович… Люся… Стоп, Леха! Зайцев, ты, что ли?!

* * *


Мы росли на Молдаванке, в соседних дворах Земляничного переулка — знаете ли вы Земляничный переулок? Там финские домики, полные толстых кумушек, квартирантов, кошек, горластых детей, сплетников, рыбаков и черт знает кого еще. Тесная и шумная Молдаванка, щедрая мать наша, увитая виноградными лозами, с удобствами во дворе и натянутыми рядом бельевыми веревками, на которых сушатся шеренги ползунков и наволочек, а возле заборов стоят облезлые, сто лет не крашенные лавочки… На одной из таких лавочек восседали наши с Мишкой мамы: моя — пухлая, в розовой кофточке, с волосами, крашенным «Блондексом», и Мишкина, тетя Инесса — пышная, в цветастом платье и с волосами, крашенными «Иридой». Мишкин старший брат, Борис, опасливо оглядывался на них и удалялся за угол; мы знали, что там он покуривает со старшими пацанами, и за это тетя Инесса частенько ругала его так, что даже у нас дребезжали стекла. Потом мамы расходились по домам, и над переулком плыл запах стряпни.

— Бора, домой! Ты уже хочешь кушать! — зычно кричала тетя Инесса.

— Мам, я еще не хочу, — возражал Борис.

— Бора, не делай мне нервы, ты хочешь кушать. Бери Мишеньку и иди домой. Бора! — тетя Инесса быстро начинала сердиться. — Покажи соседям, что ты хороший мальчик, иначе будет такое, что с тобой еще не было!

«Мальчик» лет пятнадцати кривил пухлые яркие губы, уже опушенные первыми усиками, подхватывал Мишку под мышку и, невзирая на его протесты, тащил домой…

— Леша, — подключалась и моя мама. — Леша! Света!

Светка, моя сестра-погодка и участница всех наших игр — даже самых рискованных — фыркала, я тоже фыркал, но спорить с мамой не решался.

У тети Инессы жили квартиранты по фамилии, кажется, Гапченко, у них была дочь Леся, постарше нас. Мы с ней не дружили. А вот Борис присматривался к ней с интересом.

Иногда мы убегали к морю. С Борисом нас отпускали без родителей, так что мы ловили рыбу или отколупывали от пирса мидий и жарили их на тут же разведенном костерке. Леся все чаще присоединялась к нам, и все чаще получалось так, что мы с Мишкой и Светкой были сами по себе, а Борис и Леся — сами по себе.

Как же здорово было нырять с пирса в море! Мишка — как сейчас его помню: выгоревшие до неестественной рыжины темные вихры, белые зубы, вечно приоткрытые в улыбке, и ресницы, застенчиво прикрывающие лукавые, живые темные глаза; весь тощий, черный от загара, только попка — белая как молоко, и спадающие плавки приоткрывают сзади полосу этого молочного тела с нежными ямочками на пояснице… Мне все время хотелось потрогать эти ямочки, провести по ним пальцем и даже оттянуть резинку плавок, чтобы еще раз их увидеть, но при Светке я стеснялся, а не при Светке — тем более.

Светка была мне необходима. Без нее я сразу терялся и не знал, о чем говорить с Мишкой, только смотрел, бычась, исподлобья, набирал в грудь воздуха — и молчал. А Мишка краснел и мялся, точно ему в голову внезапно пришло что-то стыдное… Но приходила Светка, и Мишка называл ее «фрекен Снорк», и моментально откуда-то брались и темы для болтовни, и идеи для игр…

Лето пролетало быстро. Не то что учебный год — в школе время всегда тянется, тянется и тянется, и быстро летит только на перемене. Особенно если на этой перемене ты пытаешься второпях подготовиться к контрольной!

Перед учебным годом тетя Инесса приходила к нам. Учеба была не при чем, просто все еврейские мамы перебирали одежду своих детей на осень, и все, из чего дети выросли, раздавалось знакомым. Я был довольно крупным парнем, поэтому тетя Инесса приносила нам то, что было мало Борису, но велико Мишке. Иногда мне доставались чьи-то совсем незнакомые одежки, как незнакомым детям доставались мои обноски. А вот очень хорошие фирменные джинсы, которые мама специально для меня купила однажды у фарцовщиков, сильно на вырост, их пришлось ушивать, потом расшивать и ушивать заново… я носил их года четыре, наверное. В конце концов они достались Мишке. Он из них не вылезал.

— Я их надену, и как будто ты со мной, — как-то сказал он.

Я не нашелся, что ответить. Помню, что мне очень хотелось иметь что-то такое от Мишки, чтобы сказать ему: «Как будто со мной — ты». Но Мишка был почти на голову мельче меня, куда уж тут вещи-то отдавать…

Мы учились в одном классе. Нас было сорок «гавриков», болтливых, веселых, то ссорящихся, то мирящихся детей Молдаванки. Помню Сережку Акопяна — белокурого и голубоглазого, скромного высокого мальчика Димку Озерова, Райку Пепескул, с которой я сидел за одной партой, Леньку Васильченко… За мной сидел Вадик Лейзерович, юркий пронырливый мальчишка. А на последней парте — Зинка. В классе она была парией. Тихая, странноватая девочка, она сторонилась детской компании и всегда была погружена в какие-то раздумья. Ее почему-то часто дразнили, и не все были настроены дружелюбно. Бедной Зинке, как Ассоль, иногда приходилось выслушивать оскорбления, от которых ее грудь должна была ныть, как от удара — но я не обращал на нее никакого внимания, и заступиться за девчонку ни разу не пришло мне в голову.

Сейчас-то мне стыдно за свое тогдашнее молчание…

Однажды Лейзерович ляпнул ей что-то уж совсем гнусное, и тогда Зинка, вспыхнув, бросила:

— Жиденыш!

— Ах ты, сучка! — взвился Лейзерович, но Зинка злорадно повторила: «Жиденыш!»

Мишка нахмурился. Он довольно болезненно реагировал на шуточки про евреев, не говоря уж о ругани — я испугался, что он ударит Зинку, тем более, что Лейзерович взбеленился и начал швырять в нее книжки и тетради со своей парты. Нет — Мишка подошел и с силой зарядил кулаком по лицу Вадику!

— Козел, — сказал он. — Позоришь нас, — потом обернулся к Зинке и произнес: — Не все евреи такие.

— А я про евреев плохо и не думаю, — ответила Зинка, заметно смутившись.

Потом я понял: ей просто хотелось обидеть Лейзеровича так же жестоко, как он обидел ее. О том, что в классе есть Мишка и еще несколько ребят-евреев, она и не подумала.

У Светки к концу очередного учебного года появился приятель на два класса старше нее. Он приглашал ее то в кино, то на мороженое, и теперь Светка гордо шагала в школу не с нами — со мной и Мишкой, а с этим Санькой, который нес ее портфель, будто почетный трофей.

Семья Гапченко съехала от тети Инессы — им наконец-то дали квартиру где-то у черта на куличках, кажется, на Дальних Мельницах. Позже я побывал в их районе: там стояли унылые обшарпанные хрущевки, но в те годы «собственная квартира» звучало для меня почти как «личный дворец». Ну и что, что Лесин папа вкручивал лампочки, стоя на полу, а кухня была такой маленькой, что в нее не помещались ни стол, ни холодильник — последний пришлось поставить в коридорчике, заменявшем прихожую, а стол Лесин папа смастерил складной, раздвигавшийся на время обеда? Но зато это была своя квартира!

Ехать оттуда до нас было час с двумя пересадками, однако Леся частенько гостила у Бориса, а Борис ездил к ней в гости. Борису уже исполнилось восемнадцать, он готовился поступать на физмат — в первый год после школы не поступил и подрабатывал почтальоном…

А Мишка вечерами приходил к нам, и мы вдвоем мечтали, как поступим в МГУ и будем весело жить в столице. Иногда нас посещали вовсе завиральные идеи — например, построить летающую тарелку или сочинить роман, мы даже начали его писать, но быстро забросили это дело, или создать группу вроде «Битлз» и повторить их успех — при том, что ни слуха, ни голоса у нас обоих не было! Когда мы спускались на землю, становилось ясно, что нам обоим дорога в инженеры: способности к технике у нас были, не то, что к музыке. Но мечтать хотелось не о реальном, а о несбыточном… Мишка так и говорил: «Какой смысл мечтать о том, что все равно сбудется?»

…Как-то я случайно услышал, как тетя Инесса во дворе выговаривает сыну что-то насчет Леси.

— Мама, шо такое? Где ты взяла слово «гойка», шо тебя еще не выгнали из партии? — хорохорился Борис. — Перестань сказать, я не хочу этого слушать!

— Нет, сынок, послушай сюда, — настаивала тетя Инесса. — Я ничего не говорю, когда твоя Леся приходит до нас и пьет мой чай у меня на кухне, но я хочу, чтобы тебе было счастье. А когда ты женишься на Лесе, тебе счастья не будет.

— А вот и будет!

— Я говорю, послушай сюда. Мне без разницы, что она гойка, когда вы пьете мой чай. Но мне есть разница — и это две большие разницы между вами — шо вы поженитесь, и мы сделаем свадьбу побольше, иначе нас не поймут, а через полгода вы разведетесь!

— Это ты послушай сюда, мама, — Борис уже был явно на пределе. — Если мы поженимся, то мне не надо твоей свадьбы побольше, и тем более мне не надо твоего «разводиться»!

Я ушел в дом, будто застигнутый за чем-то неприличным.

Со мной в то время происходило что-то очень далекое от школы, Леси и прочего. И этому далекому было имя «Мишка». Он раздался в плечах, научился улыбаться с ямочками на щеках — застенчиво, чуть исподлобья глядя на собеседника и прикрывая глаза длинными ресницами, и в один прекрасный день я понял, что эта улыбка у него припасена только для меня. Только меня он иногда, когда мы оставались наедине, брал за руку, осторожно пожимал ее и с той же застенчивой улыбкой отпускал, будто робея. Только мне он иногда заглядывал в глаза — быстрым нерешительным взглядом, а если я оказывался слишком близко (чаще, чем следовало бы — мне все время хотелось быть поближе к нему), он опускал глаза, и я слышал его прерывистое дыхание.

Это была мальчишеская дружба — верная, но не смевшая быть нежной. Как в кино. Как в книжках. До гроба, чтобы друг за друга — и до самой смерти…

Я был уверен, что это именно дружба. Что еще это, черт возьми, это могло быть?

И время от времени, когда Мишка умолкал, потупившись, и грустно смотрел на свои руки, я шутливо напевал ему: «Ты одессит, Мишка, а это значит…» — потому что друзья должны поддерживать друг друга.

В одном я не был уверен: что о друзьях по ночам думают так, как я думал о Мишке. Думают! Да я бредил им. Я вспоминал его ямочки на щеках — и ямочки на пояснице, над белой незагоревшей попкой, которую мне так и не пришлось увидеть целиком, его выглаженные морем, как у набоковской Лолиты, ноги, его ладошки с детскими цыпками, и мне хотелось гладить и целовать, целовать, целовать эти ладошки, ноги и ямочки… А еще мне хотелось сдернуть с него эти проклятые плавки и зарыться пальцами в юношеский пушок, уже кудрявившийся на лобке, — и чтобы Мишка то же самое сделал со мной…

Потом я стыдился этих ночных мечтаний, но день заканчивался, наступала ночь — и я мечтал еще жарче и бесстыднее.

Хуже всего стало, когда мне попалась в руки брошюрка — тогда было много таких брошюрок, ужасно изданных на газетной бумаге с миллионом опечаток и написанных корявым языком шарлатанов, вздумавших срубить бабок, — про оральный секс. Каждый вечер я спешил улечься в кровать, запустить себе руку в трусы, прикрыть глаза — и представить себе Мишку, его напрягшийся член с румяной головкой, черные нежные кудряшки на белоснежной коже лобка… и как я наклоняюсь и целую эти кудряшки и эту головку, и как он стонет от восторга. В брошюре было написано, что он обязательно будет стонать от восторга… Я успевал кончить очень быстро — мне и надо-то было всего лишь представить восторженные Мишкины стоны, а если не успевал, то представлял себе, как Мишка наклонится над моим пахом и тоже там поцелует…

В школе Димка Озеров на переменках, понизив голос, трепался, что трахался с Райкой. Нам было уже кому шестнадцать, а кому и восемнадцать. Димке, кажется, уже стукнуло восемнадцать, сразу после школы он должен был идти в армию, и считал, что нужно «оттянуться напоследок». Мишка его не одобрял: он считал, что Димке следовало молчать, чтобы не бросать тень на репутацию дамы. А еще больше он не одобрял Вадика Лейзеровича, который трепался, даже не понижая голоса, о том, кто еще трахается в нашем классе. Откуда ему это все может могло быть известно, никто не спрашивал: Вадик был тем еще пронырой и вечно знал то, что ему знать не полагалось.

Как-то я увидел, что Мишка уединился за углом с Сережкой Акопяном.

Внутри у меня все перевернулось. Сережка был красив, как бывают красивы белокурые армяне — правильные черты лица, ясные голубые глаза. Со мной, конечно, не сравнить; я сразу показался себе этакой серой мышью, недостойной Мишки… и мне тут же захотелось Сережку если не убить, то хорошенько отлупить. Чтобы не смел быть достойным. К счастью, я успел услышать несколько слов из их разговора, прежде чем действительно врезать Сережке в челюсть!

— Я тебе таки скажу, шо молчание тебя не спасет, — авторитетно вещал Мишка, — поди да скажи ей.

— Не-ет, она нас всех за сволочей держит, и меня тоже, — грустно возразил Сережка.

— Она да, многих держит за сволочей, но за тебя она такого никогда не говорила, — настаивал Мишка. — Ну спроси ее, шо тебе, деньги за это платить? Может, ты ей тоже нравишься!

Я облегченно перевел дух.

Мишке многие поверяли свои тайны любого свойства, в том числе и очень предосудительного: знали, что никому не расскажет. А о том, что Сережка симпатизирует чудаковатой Зине, я и сам догадывался.

Разваливался Союз, на нас обрушивалось все сразу: гласность, плюрализм, брошюрки про оральный секс, кооперативы, многопартийность, неформалы, фестивали, Нагорный Карабах и ГКЧП… Было интересно — и страшно, и я до конца не верил, что может быть так: лег спать в одной стране — а проснулся уже в другой. Проснулся с именем Мишки на запекшихся искусанных губах и на простыне, забрызганной пятнами молофьи — тогда я и научился стирать, потому что давать в стирку маме эту простыню и эти трусы было стыдно.

Мы по-прежнему планировали ехать на учебу в Москву, но откуда-то я знал, что это наше последнее с Мишкой лето. Может быть, если бы не это ощущение, я бы сдержался на выпускном. А может быть, все проще, и виновато шампанское, которого я впервые выпил так много?

Мы встречали рассвет, сидя на пустынном пляже. Уже закончилось все: и развеселый банкет, на котором Димка при всех целовался с Райкой, а Сережка курил в компании учителей труда и физкультуры — как равный, и танцы, и мелкое хулиганство вроде развешивания всякой ерунды на столбах и надписей мелом на стенах «10-А, выпуск-1991», и еще много чего. Мы просто сидели на песке.

Так уж получилось, что мы с Мишкой опять были отдельно от всех. На пляж выходил высокий скалодром, и мы зашли за большой камень.

Разговор не клеился. Мы молчали, смотрели на море, за которым уже разгоралось солнце — чтобы вот-вот выкатиться на небо и прочертить по воде пламенеющую дорожку, иногда бросали камушки в воду, да еще Мишка то и дело смотрел на меня своим быстрым взглядом исподлобья и время от времени улыбался той самой особенной улыбкой. Наконец, он привстал и потянулся за очередным камушком — пояс его брюк сполз ниже талии, открывая чертовы ямочки на пояснице…

Я не выдержал.

— Мишка, — начал я. — Ты только это… не думай… короче… я люблю тебя, Мишка.

— Леха, — отозвался он. — Ты правда не шутишь? Знаешь, такими вещами… Короче, блин, я… я тебя тоже…

Я обхватил его — неумело, это в мечтах я был героем-любовником, а тут не знал, как быть. Обнял, как иногда обнимал маму или Светку. Прижал к себе. Коснулся его губ — легко-легко, не смея, да и не умея поцеловать по-настоящему. И он в ответ так же неумело и робко прижался губами к моим губам…

— Вы что это делаете? Ах вы, байстрюки, шоб вам не дожить до лучших времен! Матери вашей сто чертей, та чтоб я вас видела в гробу сегодня же вечером! А ну, марш домой, собачий сын, я тебе такое дома устрою, что этого не слыхано и не видано! А ты, поганец, чтоб вся Одесса плевала тебе в спину! — к моему носу приблизился увесистый женский кулак.

Тетя Инесса, которая решила, что раз ей хочется спать, то встречать рассвет выпускнику не обязательно, разыскивала своего отпрыска — и разыскала. В моих объятиях. Мы с Мишкой панически отскочили друг от друга и мямлили что-то нечленораздельное типа «да мы ничего, мы ж ничего не делали…», а тетя Инесса продолжала разоряться!

— И кто? — вопила она, уперев руки в боки. — Мальчик! Нет, вы только послушайте, это ж мальчик! И это не простой мальчик, это тот мальчик, что я его держала за своего сына! — она адресовалась уже к Мишке: — Но, чтоб вы оба были здоровы, как я вас не хочу видеть — ты что, не мог найти себе хорошего еврейского мальчика из приличной семьи? На черта тебе бегать до этого байстрюка?

Вот это она уже зря сказала, потому что за ней маячила фигура моей мамы, и мама рассердилась не на шутку.

— Ну знаешь, Инесса, если наша семья тебе не приличная, так катись ты к лешему, спекулянтка! Вся Молдаванка знает, что ты таскаешь целые торбы из своей столовой! — тетя Инесса работала завпроизводством в общепите. — Не смей больше ко мне обращаться!

— Ты посмотри на нее! — ахнула тетя Инесса.

Мы с Мишкой переглянулись — и схватили каждый свою маму под руку.

Они пили что-то покрепче шампанского — на столах я видел и водку, хотя выпускникам ее не досталось — и могли натворить дел. Поэтому мы поспешили их растащить, пока они не вцепились друг другу в волосы.

На следующий день Мишка уехал — мать отправила его к бабушке куда-то в Николаевскую область. Вскоре уехал и я — в Москву на учебу, как и собирался…

Сколько я знаю, мама и тетя Инесса больше ни разу даже не поздоровались. А когда я приехал домой на каникулы, в доме тети Инессы жили уже какие-то чужие люди: прежние жильцы, как мне сказали, отбыли в Землю Обетованную.

Я выдохнул. Все было во мне: отчаяние и облегчение, боль и тоска. Каким дураком надо быть, чтобы надеяться на свидание с Мишкой, и тем более — на настоящий роман!

* * *


С тех пор утекло много воды. Я думал, что моя первая любовь подернулась пеплом лет, но голос Мишки в телефоне развеял эту уверенность. Я любил только его — любил всю жизнь, любил в каждом новом мужчине, в каждом случайном свидании.

— Ну, как ты? — орал он мне в телефон. — Как Светка? Шо там наши с класса? Как бы я хотел приехать до Молдаванки и всех увидеть! Интересно, наш старый дом на Земляничном еще не снесли? А знаешь за Бору?

Я невольно улыбнулся, узнав, что Борис женился на Лесе Гапченко, они уехали в США, сейчас работают в НАСА и разводиться не собираются. Так что прогнозы тети Инессы оказались неверными.

— Светка развелась, у нее свое дело здесь, в Москве, двое детей, и она всем довольна, — начал я. — А ребята из класса — по-всякому…

Вадик Лейзерович еще в лихие девяностые завел свой ларек. Но когда встал вопрос о том, чтобы делиться прибылью, он одним сказал, что платит другим, а другим — что платит третьим, и по всегдашним своим двойным стандартам считал себя безупречно честным. Думаю, он был сильно удивлен, когда однажды ночью его подожгли в собственном ларьке…

Зинка вскоре после выпускного умерла. Оказалось, она была очень больна, и ее странности этим и объяснялись. А мы в детской жестокости отравили ей и без того недолгую жизнь.

Райка Димку не дождалась — вышла замуж, а через несколько лет разбилась на машине.

Да и Димка из армии не вернулся, уж что там случилось — его родители не захотели рассказать.

Красавец Сережка Акопян жил благополучно и счастливо, пока 2 мая 2013 года не очутился в пылающем Доме Профсоюзов…

— Да, — грустно подытожил Мишка. — Жизнь, она такая, брат. Ну, а на личном-то фронте у тебя как?

На личном фронте у меня был Мишка, которого я напрасно искал в десятках лиц и рук, пока не нашел случайно на экране своего айфона. Но как я мог сказать это по телефону?

…Пробка наконец рассосалась, я вжал педаль газа в пол — времени оставалось еще более чем достаточно, но я еще хотел купить цветы.

Мишка вот-вот прилетит. И тогда я скажу ему все, что хотел, с глазу на глаз.