Воспоминания старого коллекционера

Кирилл Булах
          


   Один мой сравнительно молодой сослуживец, интересующийся прошлым - литературой, живописью и судьбами доживающих послед­ние дни стариков, предложил мне как-то побывать у весьма по­жилого собирателя картин, знавшего Гардиных. С пол-года это­му посещению мешало то одно, то другое, так что инициатор его однажды мне сказал:
   - Вы не учитываете возраст человека, к которому я вас приглашаю. Он может и заболеть, может и вообще уйти из этого мира - ему, ведь, более восьмидесяти лет.

   И вот, в один из свободных от занятий дней, мы встрети­лись около станции метро "Чернышевская".

   Дом на углу проспекта Чернышевского и улицы Чайковского знаком мне с юных лет. Всего за полтора квартала от него я жил у Гардиных после ареста отца в тридцать восьмом году, жил в на­чале войны и в годы окончания школы и выбора жизненного пути. Мимо этого дома, если не опаздывал в школу, я ходил, надеясь встретить еще не знакомую, но поразившую меня на всю жизнь школьницу Нелли. В этом доме жила ее одноклассница, которой я изливал свою душу многие последующие годы в горькие для мо­ей любви дни... Я шел почти в родной дом.

   Широкая господская лестница со светлым окном, ажурными стойками перил и мраморными ступенями, по-современному усеян­ными окурками и винными пробками, привела нас к высокой дву­створчатой двери из темного мореного дуба на заплеванной площадке третьего этажа. Опять-таки по-современному, вокруг притолоки этой двери теснился десяток кнопок различного вида и возраста с медны­ми табличками и рваными бумажными наклейками. Посередине двери была приколота записка: "Меня дома нет, дверь открыта". Мой про­водник нажал несколько раз в одну из кнопок, а только потом про­читал послание неизвестному и открыл незапертую входную дверь. В бесконечный, заставленный шкафами, тумбочками и тому подобной  не­обходимой коммунальной мебелью, коридор выходило столько дверей, что навскидку их количество было трудно оценить. Идти к одной из дверей было нетрудно, поскольку коридоры в прошлом веке делали ширины, достаточной для последующего "освобожденного" быта. Некото­рые двери приоткрывались, и из них высовывались головы жильцов, обеспокоенных, видимо, неправильно поданным общим звонком. Не при­открывалась только дверь, к которой вел меня мой провожатый.

   В комнате за открытой нами дверью стоял высокий, худощавый и совершенно седой мужчина. Стоял он спиной к окну, так что по его лицу трудно было определить сразу его возраст. Подтянутость же фигуры, по-старомодному чуть склоненная голова, костюм с галс­туком - все это делало хозяина значительно моложе известных мне его лет.

   - Григорий Диомидович! - Обратился к нему мой молодой зна­комый. - Я привел к Вам племянника Гардиных, о котором Вам рас­сказывал.

   - Душин Григорий Диомидович, - представился хозяин и протя­нул мне полусогнутую в локте правую руку.

   Я представился, пожал сухую и крепкую руку, посмотрел хозя­ину в лицо. В молодости он, видимо, был очень красив. Да и сей­час возраст не исказил, вероятно, его удлиненное лицо с крупны­ми благородными чертами. Душин вежливо и бесстрастно улыбнулся и жестом пригласил нас к сдвинутому к стене овальному столу с тре­мя креслами около него и тахтою у самой стены. Возможно, я в чем-то и ошибусь при описании жилища Г.Д.Ду­шина. Так обычно и бывает, когда недостаточно подготовленный к обилию впечатлений посетитель попадает в комнату старого кол­лекционера. Комната эта - две трети дореволюционной гостиной достаточно обеспеченного квартиросъемщика. Гостиная эта была с тремя окнами, выходившими на восток, на проспект Чернышевского. По лепному потолку видно, что при передаче дворцов народу от гостиной отделили узенькую комнату-пенал с одним окном, оста­вив нетронутыми метров тридцать уже не гостиной, а жилплощади с двумя окнами. Характерной особенностью этой комнаты сейчас является то, что вся необходимая для жизни мебель стоит на ее середине: два сдвинутых спинами шкафа, книжный шкаф и  контор­ка, стол, комод и тому подобное. Только тахта, кажется, стоит у самой стены. Мебель разнокалиберная, но очень старинная и своеобразная - стол и кресла из карельской березы, ореховые шкафы. Но видно, что они - случайные, просто удобные и радую­щие глаз вещи, которые никто специально не подбирал. Они просто доживают свой век с хозяином, они - его постоянное окружение.

   Главное же в комнате Г.Д.Душина - стены. Конечно, не сама оболочка его жилплощади, а висящие на ней от карниза почти до пола с пропусками только для двери и окон портреты. Мне сразу бросились в глаза пышные локоны двух императриц с орденскими лентами через плечо и характерные очертания носа и подбородка на трех мужских портретах. Они мне припомнились по недавнему посещению только что открытого гатчинского дворца. И, не рис­куя по размерам бюста разобраться в том, кто Екатерина, а кто Елизавета, я рискнул высказаться о более мне доступном.

   - Это, ведь, Павел? - И я качнул головой в сторону порт­рета над дверью, одновременно посмотрев на другую стену с по­дозрительно похожим на будущего императора портретом молодого человека в красном камзоле. Завязался недлинный разговор о его собрании. Я честно при­знался в своей некомпетентности и неспособности быстрым взгля­дом понять и почувствовать хоть что-то всерьез. Да и цель мое­го посещения была не знакомство с коллекцией, а знакомство с ним самим. Я припомнил,что его фамилия у одного моего однокаш­ника Юрия Душина заинтересовала в свое время обоих Гардиных. Они, не склонные обычно к знакомству с моими приятелями, исповедывавшими правило "для чего попу гармонь, а солдату - филармонь”, Душиным заинтересовались и даже пригласили приехать в гости на дачу в Зеленогорск. Это мы и сделали верхом на моем мотоцикле, поели чего-то холодного и вкусного на даче и выпи­ли все их запасы спиртного, после чего уехали в город на тан­цы, но не доехали, разбив мотоцикл и притащив его затем ходом, на руках. При тогдашнем посещении выяснилось, что мой Душин не имел никакого отношения к интересовавшему Гардиных человеку.

   Григорий Диомидович поинтересовался происхождением моего товарища и полностью отверг какие-нибудь свои родственные свя­зи с ним, поскольку территориально у них не могло быть ничего общего: мой был из Ярославля, а хозяин - в детстве, до револю­ции, жил в подмосковном имении родителей в Гремяче, а после его разгрома и гибели отца - в Новгороде-Северском.

   Разговор этот послужил поводом к тому, что Григорий Диомидович надел очки, уселся в кресле поудобнее и начал листать одну из двух машинописных книг, лежавших на столе. На обложках их было напечатано: "ЗАПИСКИ Г.Д.ДУШИНА".

   Но вдруг хозяин прекратил перелистывание книги, снял оч­ки и спросил:
   - Не хотите ли чаю?
   Мы оба дружно отказались. Мой сослуживец предложил сходить за хлебом, но хозяин отказался, поскольку, по его словам, имел запас до завтра. Потом он пригласил меня посмотреть соседнюю комнатку-пенал, часть бывшей гостиной, переданную ему для рас­ширения после смерти проживавшей там с времен революции старушки. В "пенал” вела узенькая дверь послереволюционной конструк­ции. Мебели в комнате не было практически никакой, стены были увешаны портретами. И тоже - впритык от потолочного карниза до полутораметрового расстояния от пола, но, если в основной ком­нате висели, в основном, поясные портреты, исполненные маслом и заключенные в красивые рамы, то здесь кое-где были и гравюры, карандашные зарисовки и, как мне запомнилось, чей-то портрет на лошади с собакой.
   - Расширять ту комнату бессмысленно, - сказал хозяин. - Главное здесь - это еще две дополнительных стены, да простенок над дверью.

   Мы поговорили немного о выставлении ряда картин в Союзе и за границей, об участии представителей Русского музея в сос­тавлении каталога. Хозяин спокойно говорил и о передаче своей коллекции музею после его смерти, о нецелесообразности получе­ния им какого-нибудь другого жилья для создания отдельного соб­рания, не замкнутого в этой огромной "коммуналке" и доступного для осмотров еще до его смерти.

   А квартира эта, как говорят сейчас в передаче "Шестьсот секунд", - "самая-самая". Она даже двухэтажная, как воронья слободка из сочинений Ильфа и Петрова, со своим алкоголиком, умирающей старухой и не запирающей двери "интердевочкой". Как существует эта бесценная коллекция, непонятно. Только, может быть, потому, что вся она переписана, каталогизирована, толь­ко русских художников, и грабить ее бессмысленно.

   Мы снова уселись за столом и хозяин стал читать свои за­писки. Он предупредил меня, что в них может оказаться кое-что, не совсем приятное для моих родственных чувств, но это правда.

   Я заверил автора, что не буду на него в обиде и попросил читать все без купюр.
   Читал Григорий Диомидович очень хорошо. Свой ладный и от­точенный текст он произносил спокойным ровным голосом, четко и внятно. Но это была не "текстуальная читка", принятая при чте­нии передовиц газет или правительственных постановлений во вре­мя занятий, а идущая от души беседа тепло относящегося к слу­шателю автора, иногда - почти его исповедь. Читать ему было труд­но - подводило зрение. Иногда он весьма примитивно пытался не­заметно дать глазам отдохнуть - снимал и протирал очки. Но толь­ко в тех местах записок, где можно было сделать паузу и молча дать возможность слушателям подумать о прочитанным им. Пару жe раз он такие перерывы сопровождал некоторыми разъяснениями.

   Слушая Григория Диомидовича, я перенесся в далекие сороко­вые только-что послевоенные годы. Все им описанное происходило на моих глазах, обо всем этом я знал. Но я был тогда шестнадцати-семнадцатилетним мальчишкой, а он писал о том что видел сорокалетний, прошедший войну человек, знающий и любящий искусс­тво. И я понял, что начатая мною работа над архивами моих родс­твенников не будет достаточно полной, если к их бумагам не бу­дет присоединено и то, что написал о них Г.Д.Душин.

   Но в тот день попросил я не об этом. Тогда я только поблаго­дарил Григория Диомидовича за то, что он дал мне так ярко вспом­нить о днях моей юности и людях, которых я любил. Уходя от не­го, я в который уже раз думал о несправедливости нашей жизни, и о величии духа подвижников. О скромности и необеспеченности старых больных пенсионеров, думающих не о себе, а только о сво­их привязанностях. И о многом другом, от чего на душе стано­вится и тепло, и горько.

   Григорий Диомидович передал мне на время свои записки. И мне кажется, что из них надо опубликовать воспоминания не толь­ко о Гардиных, но и для всех бесценные воспоминания о блокаде.

              Немного о войне и блокаде

   На второй день войны, в военкомате, я получил назначение в 6ЗЗ отдельную телеграфно-строительную роту 23-й армии в качес­тве старшего писаря... Вначале наша часть обосновалась в посел­ке Токсово, недалеко от Ленинграда... Два раза в месяц я ездил по командировочному удостоверению в Ленинград для получения книг из центральной библиотеки и даже библиотеки Академии наук... При­езжая в Ленинград, я, конечно, ночевал дома, где мне всегда были рады соседи по квартире.

   В первых числах сентября 1941 года я приехал на два дня в Ленинград. И тут я стал свидетелем начала великой трагедии Ленин­града: прорвавшиеся фашистские самолеты стали бомбить город. По­сле бомбежки я и мои соседи по квартире увидели из своих окон огромную тучу, низко нависшую над городом. Стоявшая подле меня старая соседка сказала: "Это горят Бадаевские склады. Теперь мы все умрем от голода..." Ее слова оказались пророческими. В осаж­денном городе начался голод. Значительно снизился и наш рацион, так как наша часть вместе с Ленинградом была отрезана от "Боль­шой земли" фашистским кольцом.

   Голод начал выводить из строя людей нашей роты... Я все ост­рее чувствовал голод, но держался изо всех сил. Как-то поздней осенью, взяв сухой паек и несколько припасенных сухариков, я от­правился в Ленинград, в свою обычную командировку за книгами. На грузовике я добрался до Финляндского вокзала и, перейдя Литейный мост, по набережной пошел к себе на Васильевский остров. В воро­тах одного из домов стояла опрятная старушка деревенского вида и робко протягивала редким прохожим подушку в чистенькой наво­лочке из розового, с цветочками, ситца. В глазах старушки была мольба и безнадежность, ведь, она прекрасно понимала, что сейчас ее подушка никому не нужна... Позднее мне довелось видеть в Ле­нинграде много картин пострашнее, но глаза той старушки мне ни­когда не забыть.

   Дома мне открыла дверь Н.В.Терлецкая и спросила: "Ну, что Вы нам принесли?" Она привыкла к тому, что я всегда уделял ей кусочек концентрата или несколько граммов пшена для супа. Вид Веры Алексеевны ужаснул меня, хотя я сам был немногим лучше (Вера Алексеевна - съемщица комнаты, в углу которой за шкафом ютился до войны автор, не имевший собственной жилплощади, но самозабвенно собиравший портреты работы русских художников).

   А тут еще четверо Терлецких. Как мне ни было тяжело, но, остав­шись вдвоем с Верой Алексеевной, я выдавил из себя жестокие сло­ва: "Те крохи, которые я приношу, одну Вас могут как-то поддер­жать. Нo, если их делить с Терлецкими, мы все погибнем"... Вера Алексеевна молча плакала.

   Чувство голода не только мучительно. Оно унижает человечес­кое достоинство, оно убивает в людях духовное начало...

   Наши связисты, иссохшие от голода, делали свое нелегкое де­ло. Чтобы заглушить чувство голода, некоторые из них пили соле­ный кипяток. И это отзывалось на них губительно, на лицах крас­ноармейцев появлялась зловещая отечность, а это почти всегда бы­ло признаком печального исхода. Я вел себя в этом отношении бо­лее разумно и, несмотря на слабость и худобу, по ровной местнос­ти ходил легко. Зато лежать и сидеть мне было больно, казалось, что кости прорезают тело. Поэтому ночи не приносили отдыха. Я с трудом преодолевал лестницы и горки, и все же старался бриться ежедневно, и так же ежедневно я отделял крохи от своего скудно­го пайка для Ленинграда. Мой помощник - писарь Максимов так же урывал от себя какие-то граммы: у него в Ленинграде голодали же­на и двое детей.

   Однажды, когда я собрался ехать в Ленинград, один боец по­просил зайти к его матери, которая жила недалеко от меня, и    по­просить для него папирос, т.к. мать работала на табачной фабри­ке. Зная, что вместе с его матерью живет и жена бойца, я спросил, не может ли он что-нибудь послать им от своего пайка, но боец от­вечал, что его мать и без него не пропадет, а папирос или табач­ку пусть пришлет через меня... Я зашел по адресу, жена бойца, да­же не спросив о муже, провела меня в комнатку матери. На широкой кровати, которая занимала почти всю комнату, еле шевелилась вы­сохшая, почерневшая старушка, очень похожая на своего сына.

   - Если бы мне хоть корочку хлеба, я бы выжила, - стонала она. В Ленинграде не редкость было видеть лежащих на тротуарах ис­тощенных мертвецов. Их безучастно обходили такие же истощенные по­луживые люди. Войну по-настоящему я ощущал только в Ленинграде, попадая туда во время яростных бомбежек и артобстрелов. На Невском стояли троллейбусы и трамваи, занесенные снегом. Улицы не очи­щались от грязных сугробов. Водопровод, канализация не работали и нечистоты, выброшенные из окон, образовали замерзшие пирамиды, достигавшие верхних этажей. Но город жил, измученные голодом и холодом люди работали и верили в победу.

   Наш командир Д.А.Петухов пытался в это тяжелое для всех нас время хоть немного помочь ленинградцам. Несколько раз он прика­зывал погрузить дрова на машину, в которой я с другими товарища­ми ехал в Ленинград. Но, пока я достигал своей Съездовской линии, бревен оставалось очень немного и самых неудобных для распилки, в нашей квартире умерла старушка Л.Н.Петровская (предрекавшая смерть от голода при виде дыма от горящих Бадаевских складов), умер профессор Терлецкий. Затем - его дочь Ирина. Жена его На­талья Владиславовна осталась вдвоем с двенадцатилетним сыном Не­кой. Она уже тоже не вставала с кровати, кто-то похлопотал за нее и Наталью Владиславовну приняли на стационар, но надо было как-то доставить ее туда.

   В этот вечер хозяйка моего жилья Вера Алексеевна сказала мне, что ее сын Шура несомненно погиб, и ей жить незачем: у нее припасен яд. Когда ее не станет, мне будет легче выжить. Я горя­чо возражал, говоря, что извещения о гибели Шуры нет и, может быть, он томится в плену...

   - Окончится война, Шурик явится домой и узнает, что его мать проявила малодушие. На его месте я проклял бы ваше имя! - зак­лючил я свое пылкое выступление.

   Вера Алексеевна, подумав, отвечала мне, что я не убедил ее ни в чем, но она решила не накладывать на себя руки до того вре­мени, когда вернусь с войны я. Сделает это она ради сохранения моей коллекции и жилья. А затем - поступит так, как задумала. Я просил ее продавать любые из моих вещей, если они кого-нибудь заинтересуют. На том мы и порешили. (Через три с лишним года бесконечных страданий, после окончания войны я нашел свою коллек­цию в полной сохранности, кроме того, Вера Алексеевна вернула мне довольно крупную сумму денег, которые я ей за эти годы пе­редал).

   Утром Нека откуда-то притащил детские салазки, нашелся боль­шой кусок фанеры, который я прицепил к салазкам, положив сверху подушки. Теперь предстояло самое трудное: одеть Наталью Влади­славовну и снести ее с третьего этажа вниз. При помощи Веры Алек­сеевны удалось снарядить Наталью Владиславовну. Несмотря на то, что она напоминала собой тряпичную куклу, в моем представлении она все еще была прежней - большой, грузной женщиной, идти она не могла. Я закинул ее руки себе на шею и..., легко подняв, по­нес вниз по лестнице, не ошущая никакой тяжести. Уложив Наталью Владиславовну на салазки и привязав ее веревкой, я повез свою ношу на набережную малой Невки. Был гололед и попутный ветер, санки скользили очень легко. Но мое время истекало. Я дотащил санки до Тучкова моста и простился с Натальей Владиславовной.

   Она говорила мне на прощанье:
   - Спасибо, Гришенька! Теперь я буду жить.
   Маленький Нека один потянул санки дальше...
   Вера Алексеевна писала мне, что Наталья Владиславовна жива, но в стационар попала слишком поздно и дни ее сочтены...

   Когда я снова приехал в Ленинград, похожая на скелет Вера Алексеевна сказала, что Наталья Владиславовна все еще жива и Нека сейчас у нее в больнице. Вскоре он пришел, держа в руках ка­кой-то сверточек.

   - Мама умерла, - сказал Нека.

   Вера Алексеевна порывисто прижала мальчика к себе. Нека от ласки размягчился, всхлипнул... Потом отстранился от Веры Алек­сеевны и сказал:
   - Зато я сейчас такой сытый! У мамы осталась каша, булка, кусочек масла. Я даже не мог все съесть и взял с собой кусок булки!

   Мы с Верой Алексеевной были потрясены смертью Натальи Вла­диславовны, хотя и знали о ее обреченности. Что же будет с маль­чиком?

   (... Зачисленный в ремесленное училище Нека, дважды прово­ровался и был отправлен в колонию малолетних преступников...)
 
   ... письма от А.В.Ратько я получал все реже (Ратько - худо­жественный руководитель театра, в котором работал Г.Д.Душин. Перед уходом в армию Г.Д.Душин отдал ему на хранение несколько дорогих ему семейных реликвий). Их тон был растерянным. Алек­сандр Васильевич совсем упал духом. Потом писем от него не ста­ло. Мои друзья-шоферы, однажды... подарили мне буханку хлеба...

   Вне себя от восторга я попросил высадить меня из машины на Чай­ковского, где жил А.В.Ратько со своей семьей. Был очень сильный мороз, я вошел со двора в подъезд и увидел высокого мужчину,  спускавшегося по лестнице и одетого в знакомое мне зимнее паль­то Ратько. Думая, что это он и есть, я радостно окликнул его.

   Но мужчина сказал, что я должен постучать с улицы во второе ок­но первого этажа и, если услышу стук в окно изнутри комнаты, то должен вернуться в этот подъезд и войти в квартиру Ратько.

   Я постучал... После большой паузы я услышал ответный стук, произведенный как будто пальцами омертвевшей руки. Возвращаюсь и стучу в дверь Ратько. Глухой низкий голос Александра Василье­вича произносит: "Войдите".

   В небольшой комнате перед топившейся буржуйкой сидела на корточках маленькая старушка и подкладывала в топку щепки, на буржуйке стоял чайник, против старушки, скорчившись, сидел на полу Александр Васильевич в ватнике и теплой вязаной шапочке. Большим кухонным ножом он отковыривал от какого-то деревянного предмета щепу. Подняв на меня глаза, Александр Васильевич  про­стонал:
   - Боже мой, это Вы!
Я помог ему встать и мы сели рядом на диван.

   - Зачем Вы пришли смотреть мой унизительный конец? - спро­сил Александр Васильевич и, разрыдавшись, уткнулся мне лицом в колени, я чувствовал, что он погибает.

   - Я не оправдал Вашего доверия, - продолжал он взволнован­но говорить. - Нам нечего было есть и нечего продавать. Ирина решила променять на съестное перстень Вашего отца. Я хотел за­держать, остановить ее, но у меня не было сил и я упал... Ира вернулась и принесла немного пшена, дуранды, сухарей и какого-то жира...

   Я пытался успокоить Александра Васильевича, говорил ему, что сделано это по договоренности со мной, но он не верил мне и, плача, говорил, что если выживет, то непременно восстановит это кольцо, закажет ювелиру точную копию его...

   Я извлек из своего мешка буханку хлеба и, разрезав ее, по­ловину отдал Александру Васильевичу, он схватился за голову и от волнения не мог говорить. В это время старушка, мать жены его, кипятившая воду, сказала:
   - Когда же мы будем есть что-нибудь вкусное, а не этот соленый кипяток?

   И вдруг Александр Васильевич, всегда редкостно-благородный и добродушный, вдруг озверев, сжал кулаки и закричал на нее:
   - Как Вы можете так говорить? А хлеб - разве это не вкус­но? Да я могу его есть-есть-есть без конца!

   Кое-как, взяв себя в руки, он сказал, что я могу быть спо­коен: его жене Ирине Георгиевне будет оставлена третья часть от моего куска хлеба, потом робко спросил, не могу ли я, идя домой, зайти к живущему у пяти углов худруку театра Ленинского комсомо­ла Чежегову и спросить, не возьмет ли он в эвакуацию Ратько с же­ной и старушкой-матерью, которую тот не хотел брать. Александр Васильевич просил не говорить Чежегову, что он продал золотые часы, которые тот хотел у него купить.

   Подойдя к дому, где жил Чежегов, я увидел у его угла два нарядных конверта, в которых обычно выносят на прогулку младен­цев - розовый и голубой. Вероятно, это были близнецы и, судя по расцветке конвертов - мальчик и девочка. Они лежали головка к головке, производя жуткое впечатление своей ненужной нарядностью. (Встреча с Чежеговым пользы не принесла: А.В.Ратько и его теща умерли, а жена попала в больницу, спаслась и была вывезена на "Большую землю").

   За мной захлопнулась тяжелая дверь квартиры Чежегова и загремел засов... Стараясь не смотреть на застывшие на морозе трупи­ки близнецов, я вышел на Фонтанку. На Аничковом мосту клодтовские юноши больше не усмиряли вздыбившихся коней. Невский прос­пект был, словно вымерший. Красный закат сулил стужу...

   А из репродуктора, установленного где-то на проспекте, нес­лась бравурная музыка!

   Мне это тогда казалось верхом цинизма...


                Воспоминания о Гардиных

   ...(Через несколько лет после окончания войны, одна моя знако­мая)... предложила мне познакомиться с интереснейшим человеком и крупнейшим в Ленинграде коллекционером - Народным артистом СССР В.Р.Гардиным и его супругой Т.Д.Гардиной-Булах. В услов­ленный день мы (...) отправились к ним на Потемкинскую улицу. Сознаюсь, я волновался, так как имя Гардина - большого киноре­жиссера и артиста - для меня было историческим и мой визит к нему казался дерзостью. Но супруги Гардины встретили нас очень приветливо.

   Владимиру Ростиславовичу было уже за семьдесят. Он был тучен и основательно глух. Меня Владимир Ростиславович букваль­но сверлил своим изучающим взглядом. Лицо его мне было давно знакомо по фильму "Господа Головлевы", в котором Владимир Рос­тиславович играл центральную роль Иудушки. Татьяна Дмитриевна была красивая, хорошо сохранившаяся женщина, моложе своего име­нитого мужа лет на тридцать. Как тут же выяснилось, мы с нею были ровесниками.

   Вскоре я и Владимир Ростиславович оживленно разговарива­ли и от моей робости не осталось и следа! Очевидно, я чем-то импонировал Гардину, так как он охотно стал показывать мне бо­гатое собрание китайского фарфора, а также иконы и картины, развешенные в трех больших комнатах его квартиры и даже в пе­редней. Когда мы собрались уходить, Владимир Ростиславович за­писал мой телефон и просил почаще навещать его, благо мы были близкими соседями.

   Через несколько дней Владимир Ростиславович нанес мне ви­зит. Я встретил его у подъезда. Лифт в нашем доме еще не дейс­твовал и я беспокоился, что Владимиру Ростиславовичу будет тя­жело подниматься ко мне на третий этаж. Конечно, старику было нелегко, но он ловко маскировал свою усталость, останавливаясь чуть ли не на каждой ступеньке, якобы для того, чтобы полюбо­ваться лестницей, стенами, огромными окнами нашего подъезда.

   - Нет, у Вас чудесная лестница, отлогая... И ступеньки широкие, - пыхтя и отдуваясь, говорил Владимир Ростиславович.
   Наконец, "высота была взята" и мой знатный гость познако­мился с моей женой и внимательно осмотрел мое собрание. Голландцы и Каналлетто привлекли его особое внимание. Но и порт­реты Гардин рассматривал с явным интересом, что мне очень по­льстило.

   В дальнейшем у меня с Владимиром Ростиславовичем устано­вились очень теплые отношения. Старик уже скучал, если я дол­го не приходил к нему. Заочно он называл меня "Глазастиком":
   - Танечка, позвоните Глазастику. Что-то он совсем меня забыл, - говорил Гардин своей жене, а когда я приходил, то осы­пал меня упреками:
   - Почему Вы так редко приходите? Ведь, я же интересный человек...

   И правда, Гардин был необычайно интересным человеком. Но в его характере была одна неприятная черта, о которой говори­лось немало историй и анекдотов. Это - скупость, страсть к стя­жательству... Я старался игнорировать недостаток старика и у меня лично ни разу не возникло повода к конфликту с ним на этой почве. Обычно, как только я приходил к Гардиным, Владимир Рос­тиславович сразу же завладевал мною. Едва дав мне возможность поздороваться с Татьяной Дмитриевной, он уводил меня в свой кабинет и там мы часами рассматривали старинные гравюры, рисун­ки и акварели, которыми были набиты бюро, столы и чемоданы, за­громождавшие кабинет. Все это доставляло мне огромное удоволь­ствие. Гардин был любителем и знатоком китайского фарфора и обладал солидной коллекцией его. Я же предпочитал русский и западноевропейский фарфор и мало интересовался китайским. За­метив это, старик никогда не досаждал мне показом "синих и красных семейств" своего китайского собрания.

   Конечно, мне не раз приходилось быть свидетелем иногда неприятных, а иногда и забавных сцен проявления скупости Гар­дина. Должен сознаться, что некоторые поступки его были так неприятны, что я не мог найти им никакого оправдания, несмотря на свое искреннее расположение к Владимиру Ростиславовичу.

   Татьяна Дмитриевна по своему интеллекту была менее инте­ресной. Все еще красивая, она производила впечатление слегка опустившейся женщины, что, в особенности, подчеркивалось ее манерой одеваться, но она всегда была приветлива со мной.

   У Гардина в коллекции имелось много хороших старинных икон и картин. Некоторые из них требовали реставрации. И, к мо­ей радости, он пригласил для этой работы Ф.А.Каликина, с кото­рым, заодно, договорился о том, что Федор Антонович будет обу­чать Владимира Ростиславовича и меня искусству промывки и рас­чистки старинной живописи. За уроки Гардин обязался платить ему из расчета профессорской ставки... Уроки эти принесли мне в дальнейшем большую пользу. Вскоре Владимир Ростиславович доверил мне реставрацию своего любимого "Спаса Нерукотворного" ХVII столетия, большого размера. Разумеется, я очень волновал­ся, но, пользуясь консультацией Федора Антоновича, благополуч­но справился с работой. За это Гардин подарил мне гравирован­ный портрет императрицы Елизаветы Петровны работы Чемесова. Как-то раз я показал ему случайно попавший ко мне рисунок фран­цузского художника середины XIX века. Старику рисунок понравил­ся и он предложил мне за него миниатюру - портрет молодой да­мы начала XIX столетия. Мы оба остались довольны обменом. Гра­вюра и миниатюра хранятся в моей коллекции до сих пор, как па­мять о В.Р.Гардине.

   При первом моем посещении Владимира Ростиславовича я был озадачен, увидев среди других картин, висевших в прихожей, два парных пейзажа, совершенно безграмотно намалеванных. Позднее я не выдержал и спросил Гардина, как может он терпеть у себя, даже в передней, такой хлам? Нимало не обижаясь, Владимир Рос­тиславович улыбнулся и, пожимая плечами, отвечал: "Так это, ведь, Шишкин. Видите - подпись?" Я возмутился: " Да какой же это Шишкин?!" И тут старик сознался, что эти картины - грех его молодости, когда ему, тогда еще неискушенному начинающему собирателю вручили этих "Шишкиных”. И вот с тех пор он ждет простака, которому, в свою очередь, можно будет всучить эти "шедевры”... Владимир Ростиславович рассказывал все это с та­ким юмором, что я от души смеялся.

   А вскоре после этого разговора, когда я вновь пришел к Гардину, старик обрушился на меня:
   - Ну, где Вы так долго пропадали? Смотрите! - И он торжествующим жестом показал на стену, где прошлый раз висели "Шишкины”. Картин на месте не было!
   - Выбросили их? - радостно спросил я.

   - Зачем же бросать? Я надписал на обороте каждой картины: "Из собрания нар.артиста Союза В.Р.Гардина" - ведь, звучит? И отправил их в комиссионку. А какой-то болван взял, да и украл мои картины! Мне, ведь, нет дела - проданы или украдены мои картины, а вот денежки за них мне все-равно плати!

   Владимир Ростиславович хохотал и даже как-то похрюкивал от удовольствия.
   - А Вы говорили: "выбросить", - издевался он над моей на­ивностью.

   Но Гардин рано торжествовал. Через неделю он очень огор­ченно рассказал мне, что вор, укравший его картины, попутно стащил из комиссионки какой-то стул красного дерева. По этому-то стулу милиция и обнаружила вора. Нашли у него и злополучные картины.

   - На кой черт ему понадобился этот дурацкий стул? Мало было кретину моих "Шишкиных"! - сокрушался старик.

   Все это он рассказывал мне необычайно ярко, в лицах. Я не мог не смеяться и это не только не сердило Владимира Рости­славовича, но явно доставляло ему удовольствие. Не знаю, уда­лось ли, наконец, Владимиру Ростиславовичу встретить долгождан­ного простака и продать ему своих "Шишкиных" или они были вы­брошены на помойку, но я их больше никогда не видел в кварти­ре Гардина.

   - Мог ли Кипренский написать это? - спросил как-то Влади­мир Ростиславович, показывая мне небольшое полотно, на котором была написана голова апостола Петра.  - Тут, как будто, и его подпись есть.

   Я отвечал, что подпись нахожу фальшивой, сделанной позднее, поверх покрывающего картину лака.

   Через несколько дней Гардин снова показал мне ту же кар­тину.
   - Вот видите, подпись Кипренского сделана под лаком!
   Каюсь, у меня зародилось подозрение в том, что он сам по­крыл лаком сомнительную подпись.

   Однажды я видел в комиссионном магазине "на галерее" ве­ликолепный подписной акварельный портрет юноши в военной фор­ме. Портрет меня очаровал. Стоил он 250 рублей. Но такая цена была для меня недоступной и я решил заинтересовать акварелью Гардина. Старик внимательно выслушал меня, а затем спросил:
   - А могу я за этот портрет получить втрое? Если нет, то не вижу смысла в покупке.

   Несколько дней спустя я узнал от жены, что мне звонили от Гардина и очень просили скорее придти к нему. Старик встре­тил меня в необыкновенно радостном возбуждении и сразу же потащил к большому поколенному портрету молодого офицера с очень красивым тонким лицом, в шинели, накинутой на плечи. Несмотря на отсутствие каких бы то ни было орденов, в изображенном на полотне офицере угадывалось высокое происхождение. Я не мог глаз отвести от прекрасного портрета.

   - Ну, как, нравится? А кто мог написать его? - нетерпели­во спрашивал Владимир Ростиславович.

   Я неуверенно отвечал, что автором портрета мог быть Варнек или, что, пожалуй, вернее - Кипренский. Гардин был в вос­торге от моих слов.

   - А сколько, по-Вашему, может стоить такой портрет?
   Я сказал, что об этом не имею представления, так как ни­когда не располагал возможностями для покупки подобных драго­ценностей. Но старик не унимался.
   - А сколько бы Вы дали за портрет, будь Вы на моем мес­те?

   Я, действительно, не имел понятия о стоимости портрета.
Я только понимал, что передо мною подлинное произведение ис­кусства, стоящее, безусловно, очень дорого. В одной из пьес А.Н.Островского некая сваха говорит: "Для меня все, что боль­ше тысячи, - миллион." Примерно то же испытывал я, назвав Гар­дину цену за портрет - шесть-семь тысяч. Владимир Ростиславо­вич тут же закричал жене:
   - Татьяна Дмитриевна! Вы слышите, что говорит Глазастик? Семь тысяч!
   Потом, обращаясь ко мне, признался:
   - Я подстрелил его за тысячу!

   Вскоре был приглашен Ф.А.Каликин, который промыл портрет и обнаружил на нем подпись 0.Кипренского. Ликованию Гардина не было границ...

   Прошло не более месяца и, придя к Владимиру Ростиславови­чу, я вдруг обнаружил, что портрет молодого офицера исчез из кабинета. Спрашиваю, где же портрет? И Гардин мгновенно преоб­разился в Иудушку Головлева.

   - Я уже больше не собиратель... Я стар и болен, мое вре­мя ушло. Татьяна Дмитриевна тоже человек болезненный. Мы не можем обходиться без посторонней помощи и вынуждены нанимать домработницу. А где взять деньги, чтобы оплачивать ее? Вот я и отвез портрет в закупочную комиссию. Теперь я вынужден все продавать, а не приобретать, - прибеднялся Владимир Ростисла­вович.

   Но вскоре портрет военного снова занял свое прежнее мес­то в кабинете Гардина, что привело меня в восторг.

   - Владимир Ростиславович, вы раздумали продавать его?

   Но старик вовсе не разделял моей радости и принялся за что-то яростно бранить председателя закупочной комиссии Загурского. Я так и не узнал в тот день, что произошло с портретом и в чем провинился перед Гардиным Загурский.

   Только гораздо позже мне кто-то рассказал, что в закупоч­ную комиссию явилась старушка, чтобы предложить какой-то пус­тячок. И там она увидела портрет офицера, недавно приобретен­ный у нее Гардиным. Портрет был оценен чуть ли не в десять ты­сяч! Старушке стало дурно... Придя в себя, она бросилась к пред­седателю закупочной комиссии и рассказала, что Гардин много раз приезжал к ней и уговаривал продать портрет за пятьсот руб­лей. Старушка не соглашалась, понимая, что портрет стоит гораз­до дороже. Тогда Владимир Ростиславович стал ее запугивать тем, что на портрете изображен один из великих князей и что простому cмертному рискованно хранить его у себя, могут посадить! А народному артисту Союза это не грозит... Долго Гардин изводил старуху, но наконец "пожалел" ее и предложил тысячу рублей. И напуганная, сбитая с толку женщина сдалась... Загурский, выс­лушав эту историю, был возмущен и, вызвав к себе Гардина, на­кричал на него, срамил и потребовал, чтобы тот немедленно снял с продажи портрет.

   Долго я не мог преодолеть в себе чувства неприязни к старику после его авантюры с портретом и под разными предлогами избегал встреч. Из-за своей глухоты Гардин сам уже не звонил мне, зато по его просьбе часто звонила Татьяна Дмитриевна и даже Шура - племянница их домработницы. Вероятно, старик не догадывался о моем изменившемся отношении. И, когда я, наконец, решил идти к нему, Владимир Ростиславович был очень обрадован моим приходом. Я же вскоре вновь подпал под его обаяние и вновь заслушивался его рассказами.

   Гардин работал над книгой своих воспоминаний. Я был очень заинтересован в получении этой книги с автографом. В 1950-м году книга вышла из печати. Тут старик стал жаловаться на то, что надо раздавать разным лицам много книжек, тогда как авторс­ких экземпляров ему предоставлено всего несколько штук. Я по­спешил купить книгу, чтобы не вводить в расход автора, и при­нес ему на подпись. Гардин с удовольствием написал мне на кни­ге очень теплые слова. Зато вышедшую в 1951 году книжку о нем из серии "Мастера кино" и второй том своих "воспоминаний", из­данный в 1952 году, Владимир Ростиславович подарил мне лично и с очень лестными для меня надписями.

   Два-три раза я был с Владимиром Ростиславовичем в доме кино на просмотрах фильмов, там к нему подходили какие-то важ­ные деятели кинематографии, преувеличенно радостно приветствуя Гардина и целуясь с ним. Старик также делал обрадованное лицо, подставляя щеку для поцелуя, а потом тихонько спрашивал меня:
   - А кто этот Еврей Иванович?

   Супругам Гардиным не доставало партнера для игры в винт и они пытались завербовать меня. Но я терпеть не мог карт и отказался обучаться этой "умной” игре. Наши уроки реставрации пришлось прекратить, так как я часто уезжал с театром в область, а Владимир Ростиславович, очевидно, решил, что учиться ему са­мому уже поздно. Но я по-прежнему довольно часто бывал у Гардиных. Придя к ним однажды вечером, я застал старика в его ка­бинете за столом, на котором лежал раскрытый том справочника Бенези. На обороте миниатюры, изображавшей профильный портрет неизвестного старика-адмирала, Гардин старательно писал ста­рой орфографией координаты какого-то адмирала, найденные им в справочнике... Немного смутившись и как бы оправдываясь, Владимир Ростиславович сказал: "Возраст подходит. Совпадают фор­ма и звание. А может быть это и есть он?"

   Меня нередко спрашивали знакомые, угощают ли меня у Гардиных хотя бы чаем. И очень удивлялись, что угощают чаем с пи­рожками и печениями:
   - Ну, это Вы у старика в особом фаворе!

   Наступил "Татьянин день” - именины супруги Гардина. Не лю­бя официальных приемов, я пришел поздравить Татьяну Дмитриев­ну на другой день и принес ей скромную коробку конфет. У Гардиных уже был гость, с которым меня познакомили. Это был Каверзин - некогда популярный, в паре с балериной Понной, эстрад­ный танцор. В столовой было много букетов, поставленных в стек­лянные банки.

   - Для чего надарили этих цветов? Надо дарить то, что мож­но положить в желудок,   - негромко сказал Владимир Ростиславович, одобрительно поглядев на мою коробку конфет, лежавшую на столе.

   В это время Татьяна Дмитриевна достала из шкафа одну из многочисленных китайских ваз, чтобы поставить в нее цветы, ве­роятно, принесенные Каверзиным. Увидев это, старик побагровел и закричал:
   - Татьяна Дмитриевна! Я прошу поставить вазу на место и больше не трогать ее своими скверными руками! Татьяна  Дмитри­евна! Я в сто двадцать пятый раз прошу поставить вазу в шкаф!

   Выйдя из терпения, Татьяна Дмитриевна сунула вазу на пол­ку, проговорив сквозь зубы:
   - Имеем столько ваз, а цветы надо держать в консервных банках!

   Затем нас пригласили к столу. Владимир Ростиславович, как всегда, усадил меня справа от себя (старик уверял, что тембр моего голоса он превосходно улавливает правым ухом), а Татья­на Дмитриевна с Каверзиным сели с другой стороны стола. Дом­работница Дуня подала чай. Татьяна Дмитриевна положила всем по кусочку вкусного торта домашнего приготовления. Когда уго­щение было съедено, Татьяна Дмитриевна предложила:
   - Господа, еще по кусочку! - И принялась разрезать торт.

   - Танечка, куда же больше? ...Во! - всполошился Владимир Ростиславович, показывая жестом, что мы уже все сыты по горло.
   Татьяна Дмитриевна смутилась, но продолжала резать торт, тогда Гардин мгновенно потянулся через стол, схватил с блюда самый большой кусок и положил его на свою тарелку.

   В начале моего знакомства с Гардиным я, приходя к нему,
заставал старика с расстегнутым поясом брюк, из которых  выва­ливался внушительных размеров живот, прикрытый сорочкой, при виде меня Владимир Ростиславович спешно принимался приводить в порядок свой туалет. Но я догадался, что стянутый поясом жи­вот тяготит старика и попросил его не мучить себя впредь и не стесняться моим присутствием, старик был доволен моей просьбой и в дальнейшем не обременял себя "светскими условностями".

   Как-то раз я пришел к Владимиру Ростиславовичу и застал его сидящим на стуле в привычном уже для меня неглиже, на   ко­ленях старика с трудом умещалась огромная половина исполина-арбуза. Арбуз уже был съеден и Владимир Ростиславович столовой ложкой тщательно выскребал из него еле приметные остатки ро­зовой мякоти.

   - Дуня! - Позвал он домработницу. - Вот, отдайте Шуре, пусть полакомится, - говорил Владимир Ростиславович,   протяги­вая ей обглоданный арбуз.
   - А чем тут лакомиться? Тут же одна корка осталась, - возмутилась Дуня,
   - Да-a? Его сейчас только и начинать есть, - обиженно возразил Гардин.

   Помню чудесный осенний день, Владимир Ростиславович пред­ложил мне погулять с ним и Татьяной Дмитриевной в Таврическом саду, я охотно согласился. Из дома, где жили Гардины, нам нуж­но было только перейти дорогу, чтобы оказаться в Таврическом саду. Гуляли мы не более часа, Татьяна Дмитриевна внезапно ку­да-то исчезла. Выходя из сада, Владимир Ростиславович, не от­пуская мою руку, вдруг направился не к выходу, а в сторону служебного домика, из которого вышла пожилая женщина в фартуке.

   - Вы - заведующая? - Обратился к ней Гардин, - Я -  Народный артист Союза. Мне для моего здоровья нужны ягоды шиповника. Я пришлю к вам свою домработницу Дуню. Вы разрешите ей набрать ягод?
   Женщина грубо прервала Гардина:
   - Да знаю я вас. Не впервой вы присылаете к нам свою    при­слугу за шиповником вместо того, чтобы купить его на рынке по полтиннику за решето!
   Я буквально горел от стыда.
   - Теперь Вы понимаете, почему я сбежала от вас? - Спро­сила меня Татьяна Дмитриевна.

   Зато Владимир Ростиславович был доволен результатом на­шей прогулки.
   Нужно сказать, что Гардин искренне любил Татьяну Дмитриевну, которая отдала ему всю свою молодость. И, хотя он наде­ялся прожить еще долго ("мы - Лажечниковы - долговечны", - лю­бил говорить Владимир Ростиславович. Не знаю, почему - Лажечни­ковы, может быть, по материнской линии?), но все же его беспо­коило будущее Татьяны Дмитриевны, когда он отойдет в "лучший мир". Однажды старик стал показывать мне начатую им опись сво­его антиквариата. Против наименования каждой вещи была простав­лена ее цена, которою должна была руководствоваться Татьяна Дмитриевна в случае своего вдовства. Эти цены показались мне фантастическими!

   Но я не успел высказать свое мнение по этому поводу, так как в передней прозвенел звонок: к Владимиру Ростиславовичу пришла активистка из домоуправления, чтобы подписать его на заем. Я хотел уйти в комнату Татьяны Дмитриевны, но старик не отпустил меня и, усадив рядом с собой, начал прием нежелатель­ной гостьи. Активистка стала горячо агитировать В.Р.Гapдина, взывая к его патриотизму, он же делал вид, что совершенно не слышит и не понимает, о чем идет речь, и просил меня объяснить, что нужно от него этой даме. Но тут выяснилось, что старик и меня не слышит!

   Наконец, кое-как осознав цель визита женщины, Владимир Ростиславович с очень скорбным лицом стал уверять ее, что он очень болен и стар, давно не работает и живет только на свою пенсию, супруга же его - совершенный инвалид и тоже не    рабо­тает. Врачи и лекарства стоят очень дорого. Не имея возможности себя обслуживать, они должны нанимать домработницу, а заод­но - взять на содержание ее племянницу Шуру, которой он - Гар­дин - хочет дать образование и сделать ее культурным человеком.
   - Откуда же мне взять деньги на заем? - Расслабленным го­лосом закончил свою речь Гардин.

   Активистка стала ему бурно возражать, но бедный, почти умирающий старик, беспомощно показывая то на свои уши, то на сердце, сказал, наконец, что в ущерб своему здоровью он, так и быть, готов оторвать от своего скудного бюджета десять рублей на заем... Активистка, как ужаленная, вскочила со своего сту­ла и завопила, что ей стыдно за него, так как всем известно, что Гардин - миллионер! Возмущенная женщина пулей выскочила из комнаты и мы услыхали, как в передней за ней громко захлоп­нулась дверь... Мгновенно преобразившись, Владимир Ростиславо­вич хитро подмигнул мне и сказал:
   - Вот как надо подписываться на заем! А Вы-то, небось, на всю свою зарплату подмахнули?

   Очень редко я встречал у Гардиных кого-либо из их    знако­мых, кроме брата Татьяны Дмитриевны, да опереточного актера В.Кашкана, с которым Гардины некогда играли в концертном пла­не отрывки из “Господ Головлевых“. Однажды при мне к Владими­ру Ростиславовичу приехал художник Г.С.Верейский и Владимир Ростиславович представил меня ему словами: “Это - большой со­биратель !", что я мог принять только, как шутку.

   Татьяна Дмитриевна одно время вздумала заниматься живо­писью, сначала - в кружке при доме ученых, а затем - частным образом, в студии старого художника Эберлинга. Дома, в своей комнате, она оборудовала нечто вроде мастерской, с мольбертом и помостом для натурщика. Способностей к живописи у нее не бы­ло совершенно. Вся эта затея была придумана, вероятно, от безделья и скуки, одолевавших богатую женщину. Те, кто видел этю­ды Татьяны Дмитриевны, отзывались о них иронически, поражаясь бездарности художницы. Но Владимир Ростиславович, влюбленный в свою красивую жену, восхищался ее работами, находил их самобыт­ными, оригинальными. Показывая мне беспомощный набросок голо­вы араба, он уверял, что его можно продать рублей за сто!

   Потом живопись была заброшена. У Гардиных появилась собс­твенная машина ЗИМ и Татьяна Дмитриевна с большим успехом ста­ла овладевать искусством ее вождения.

   Летом Владимир Ростиславович с женой и домработницей пе­реселялся в Комарово, где Гардину пожизненно была предоставле­на правительственная дача, мы с женой были приглашены приехать к ним туда. Однажды, соблазнившись хорошей погодой, мы отпра­вились в Комарово, предусмотрительно взяв с собой несколько бутербродов.
   Почему-то мы долго не могли найти дачу Владимира Ростиславовича. Зайдя на почту, я спросил сидевшую за перего­родкой девушку, не знает ли она, как пройти к даче Гардина. Девушка не знала. Зато отправлявшая телеграмму пожилая дама, в которой я сразу узнал известную актрису В.И.Тимме, очень лю­безно все растолковала.

   Гардины встретили нас обрадованно. На вопрос, хотим ли мы есть, мы отвечали, что сыты по горло.
   - Тогда, может быть, выльете кипятку с молоком? - спроси­ла Татьяна Дмитриевна.
   Жена моя отказалась, а я из любопытства попросил дать мне стаканчик. Но, когда мне его подали, я был разочарован - это был обыкновенный чай с молоком. Увидев, что гости отказались от еды, Владимир Ростиславович удвоил свою любезность, стал острить и смеяться. А Татьяна Дмитриевна показала нам приду­манную ею самой перепланировку дачи. Это было что-то ужасное!

   Сплошные закуты из фанеры. Можно с уверенностью сказать, что Татьяне Дмитриевне одинаково были противопоказаны, как живопись, так и архитектура.
 
   Зато за рулем своей машины она си­дела более уверенно и благополучно прокатила нас с женой к могиле Леонида Андреева, а затем - на вокзал. В ожидании сво­его поезда я и жена, изрядно проголодавшись, с удовольствием съели взятые из дома бутерброды. Несмотря на усиленные пригла­шения Гардиных приезжать к ним и впредь, я больше ни разу не был у них в Комарове.

   Осенью, когда Владимир Ростиславович и Татьяна Дмитриевна жили уже у себя на Потемкинской, я познакомился у них с не­ким Невзоровым, человеком лет сорока, с бородкой и усиками, делавшими его похожим на изображения Христа. Впоследствии я узнал, что все, кто знал Невзорова, единодушно розвали его "Христосиком".    Невзоров принес для обмена с Владимиром   Рости­славовичем какие-то этюды маслом, которые он аттестовал, как "первоклассные работы" Верещагина и Первухина. Этюд, приписы­вавшийся им Первухину, мне понравился: красивая группа деревьев на берегу реки, но две обнаженные фигуры купальщиц на втором плане этюда были написаны до смешного примитивно. Я выразил вслух сомнение в том, что их мог написать Первухин. На это Не­взоров без всякого смущения ответил:
   - Фигуры можно смыть.

   Я был удивлен тем, что такое бесцеремонное обращение с крупным художником ничуть не насторожило чету Гардиных. Ти­хонько я спросил Татьяну Дмитриевну, есть ли гарантия в том, что остальные этюды, действительно, исполнены Верещагиным. На это она с апломбом ответила:
   - Разве Вы не чувствуете в них явного почерка Верещагина?

   Я промолчал, но мое удивление возросло, когда Владимир Ростиславович за эти сомнительные картинки отдал Невзорову прелестную старинную картину на дереве, изображавшую старика в мантии и тиаре, сидящего в кресле и руками в красных перчатках благословляющего стоящих перед ним людей...

   После ухода Невзорова Владимир Ростиславович сказал мне, что давно уже меняется с ним.

   - А портрет старца я отдал потому, что его разрушает жу­чок. Нет, не думайте, я не проиграл, отдав "Христосику" италь­янца.

(... Сложилось так, что Г.Д.Душин сам убедился в некомпе­тентности и возможной нечестности "Христосика", а от некоторых знакомых-собирателей слышал о его    мошенничестве,прикрываемом справкой о психической неполноценности. Об этом Душин предуп­редил Гардиных, взяв с них обещание не сообщать Невзорову фа­милии знакомых, знающих о нечестности "Христосика". Гардины продолжали общаться с мошенником, а фамилию одной из обличав­ших его московских собирательниц сказали. Возмутившись такой беспринципностью, Душин перестал посещать Гардина...)

   Примерно через неделю мне позвонила Татьяна Дмитриевна.
   - Экспертиза дала заключение, что все подсунутые нам Не­взоровым вещи оказались фальшивыми. Владимир Ростиславович намерен подать на него в суд и мы надеемся, что вы не откажетесь быть нашим свидетелем.

   Я отвечал, что при всем моем уважении к Владимиру Ростиславовичу и к ней, свидетелем быть не могу. У меня лично с Не­взоровым никакого конфликта не было. И, что с чужих слов я дваж­ды предупреждал Владимира Ростиславовича о Невзорове, но он не придал значения этим предупреждениям, находя их преувели­ченными...

   Потом я получил письмо от Гардина, которое начиналось сло­вами: "Уважаемый Григорий Диомидович! В мое время, если муж был беспомощен и стар, а его жена - больна, то истинный друг по-рыцарски шел им на помощь в постигшей их беде..."

   На это письмо я тоже отвечал письмом, начинавшимся  пример­но так: "Уважаемый Владимир Ростиславович! В мое время, думаю, что так же, как и в Ваше, люди считали своим долгом держать данное слово и не злоупотреблять доверием друзей..."

   Мне неизвестно, чем закончился инцидент между "Иудушкой" и "Христосиком", первое время после моего разрыва с Гардиными наши общие знакомые, изредка бывавшие у них, передавали мне, что Татьяна Дмитриевна жаловалась им:
   - Мы так всегда хорошо относились к Григорию Диомидовичу, а он теперь нам даже не звонит.

   ... Прошли годы. До меня дошли печальные вести о том, что Владимир Ростиславович давно уже прикован к постели, а Татья­на Дмитриевна ... растрачивает ценности, накопленные ее стариком-мужем. Люди говорили, что от громадной коллекции Владимира Ростиславовича уже мало, что осталось.

   Первого июня 1965 года я вдруг увидел в газете "Ленин­градская правда" маленькое сообщение о кончине Народного Ар­тиста СССР В.Р.Гардина. Похороны его должны были состояться в день получения мною газеты. Времени у меня оставалось мало. Я поспешил на Богословское кладбище, чтобы проводить мастито­го старика в последний путь, приехав на кладбище за двадцать пять минут до официально объявленного в газете часа погребе­ния. Я увидел, что гроб уже зарыт в землю...

   Одновременно со мной приехал киноартист Никитин и расте­ряно смотрел то на свежий могильный холм, то на свои часы. У могилы Гардина стоял брат Татьяны Дмитриевны с двумя молодыми людьми, да несколько посторонних старух, которые даже не зна­ли, кого хоронят. Татьяны Дмитриевны на похоронах не было. Я не подошел к ее брату, хотя было видно, что он узнал меня. Никитин жестом пригласил к могиле кладбищенских старух и стал говорить им о покойном, как о большом мастере кино. Выразил и свое удивление по поводу того, что не видит на погребении пред­ставителей кинофикации, отдела культуры и ВТО.

   Мне было горько и я наблюдал эту сцену издали.

   ... Весна 1973 года. По поручению жены я зашел в продо­вольственный магазин. Забыв взять свои очки, я не мог прочесть надписи на пакетиках и спросил подошедшую женщину, что это за крупа тут выставлена.

   - Это гречневая крупа. Здравствуйте, Григорий Диомидович!- сказала дама и протянула мне руку.
   Я только тут взглянул ей в лицо и сразу узнал Татьяну Дмитриевну.
   - Вероятно, я очень изменилась, поэтому Вы и не узнали меня. Сколько же мы не виделись? Лет пятнадцать? - Дружелюбно улыбнувшись мне, Татьяна Дмитриевна вышла из магазина. Нет, она совсем не изменилась и была все еще красива, стройна и моложава, причем на ее лице я не заметил никаких следов кос­метики.

   Прошло не больше месяца после этой встречи и вдруг я узнаю о внезапной смерти Татьяны Дмитриевны от инфаркта...

   На стене дома,где жили Гардины, давно установлена мемо­риальная доска с именем В.P.Гapдина. В квартире же, где я про­вел так много прекрасных часов, теперь живет моряк - племянник Татьяны Дмитриевны. Когда-то я видел его у нее в гостях, еще совсем юным красивым курсантом Дзержинского училища.

   Невольно произошло так, что рассказывая о Гардине, я мно­го говорил о теневой стороне его характера. Это происходит от того, что не будучи театроведом, я не считаю себя вправе ана­лизировать талант Гардина как актера и режиссера, о чем уже много сказано и написано и за что Владимир Ростиславович полу­чил высокое звание Народного Артиста Союза.

   Я имел счастье долгие часы общаться с Владимиром Ростис­лавовичем в интимной обстановке, проводить много времени в раз­говорах с ним и в рассматривании всевозможных предметов искус­ства, собранных в его богатой коллекции. Я всегда вспоминаю об этом с глубоким уважением и благодарностью к Владимиру Ростиславовичу.

   Откуда возникла у этого большого художника такая болезнен­ная скупость? Я не знаю ранней биографии Гардина, мне лишь из­вестно, что в молодости он служил офицером кавалерии. Может быть, его детство и юность протекали в большой нужде и лишени­ях и это породило в нем жажду обогащения? Нередко в разговорах со мной Владимир Ростиславович подшучивал над своей слабостью.

   В воспоминаниях о русской артистке Г.Федотовой я читал, что, когда она из-за болезни ног вынуждена была уйти со сце­ны, то старая артистка у себя дома, сидя в кресле, продолжала играть, она как бы восстанавливала в памяти репертуар, перево­площаясь из одного образа в другой.

   Может быть, из желания найти оправдание неблаговидным по­ступкам Гардина, мне хочется думать, что, уйдя от творческой деятельности, он не мог оторваться от нее душой, и потому иг­рал в жизни лучшую из своих ролей - роль Иудушки Головлева, которая постепенно, как ржавчина, вьелась в его плоть и кровь?

   Григорий Диомидович умер в феврале 1990 года. Близких
родственников у него не было, завещания, как мне рассказывали, не оказалось.

   Коллекция всей его жизни разошлась по разным ад­ресам, записки же, по-видимому, пропали безвозвратно.