Первые дни блокады

Кирилл Булах
                Татьяна Булах

               ПЕРВЫЕ ДНИ БЛОКАДЫ

               (страницы дневника)


   30 августа 1941 г., суббота. Татьянино (так в семье Гардиных называлась их дача в Лисьем Носу, в 25 километрах от Ленинграда. - К.Б.)
   Запретили выезд из Лисьего Носа (и с других станций) и въезд в Ленинград без особых пропусков, выдаваемых с большим трудом. Вышел приказ о выселении по месту постоянного жительства всех временно прописанных жильцов. Так что владельцам дач, имеющим квартиры в городе, надо оставить свои дачи на разграбление.
   Вчера Владимир Ростиславович, болевший несколько дней простудой, выехал в город хлопотать о разрешении остаться жить в своей же собственной даче. Мама достала разовый пропуск на поездку в город за карточками. Причем в сельсовете ее      заподоз­рили в намерении везти продукты. Я осталась сторожить дом.
   Из Выборга прибыла к нам масса беженцев, их расселят пока по ЖАКТовским домам и тем дачам, которые брошены владельцами. Конечно, если не хватит места каким-нибудь семьям комсо­става, то пойдут и к нам.
   Вчера большевики сдали немцам Днепропетровск  (Екатеринослав). Зато ввели свои войска в Иран, где совместно с англи­чанами изгоняют немецких диверсантов. Оставлен русскими и Вы­борг. Ямбург (Кингисепп) продолжает переходить из рук в руки. Новгород взят немцами, появились они в Саблине, Чудове. По   Гат­чине бьют ураганным орудийным огнем — настолько сильным, что даже в неразрушенных домах сорваны окна и двери. Очень постра­дал Гатчинский дворец.
   Эшелоны с театрами стояли чуть не пять суток в Званке. Корчагиной-Александровской было приказано ехать и ее под руки ввели в вагон. Остались Мичурина, Нелидов, Горин-Горяйнов, Лешков, Студенцов. Из певцов - Андреев, Печковский, Преображенская, Атлантов, Вельтер, Кузнецова, Мигай. Не знаю, удалось ли проехать поездам Ленфильма.
   Шостакович эвакуируется с кинофабрикой. Как не противно вступать в ряды беженцев ему - русскому человеку, сыну интел­лигента? Да еще оставлять здесь мать! Весь мой интерес к нему пропал, как только я представила себе телячий вагон с узлами, детьми, горшками, престарелыми мамашами и еще более древними и согбенными местечковыми папашами, а среди них - инфантильное лицо Дмитрия Дмитриевича... Жалкое зрелище.
   Я была третьего дня на кинофабрике и мне стало стыдно за молодых, здоровенных мужчин, эвакуирующихся в Алма-Ату из го­рода, в котором они последние годы ходили хозяевами-победителями. Козинцеву и Траубергу - по 35 лет, Лукину, Глотову, Гинз­бургу, Эрмлеру - около сорока, как и Шостаковичу, почему они не на фронте? Не проливают по призыву их вождя кровь за Ленин­град, принадлежавший им? Неужто история не оценит по справед­ливости поведение этих уже орденоносных "героев"?
   Если, благодаря безропотной и героической смерти бедных русских людей, благодаря помощи Америки и Англии большевики удержат власть, то кто, как не эти трусы-дезертиры будут кри­чать о "своей" победе, а палачи НКВД снова станут унижать и ду­шить попавших в их лапы российских граждан?! Сейчас-то они присмирели, спрятали свою наглость, взывают к помощи народа и даже обратились к "демократическим силам мира" с призывом о спасении советских евреев от зверств Гитлера.
   Бедным русским не к кому было обратиться за спасением от зверств большевиков, когда их угоняли в ссылку из деревень и городов, мучили в тюрьмах, концлагерях и всем Союзе, ставшим для них из России чужой страной. Мы, ведь, совершенно больные люди. Мы не уверены в своей безопасности. За двадцать четыре года большевизма мы сжились с возможностью беспричинного арес­та любого из нас, отнятия от нас нажитого трудом имущества и с полной невозможностью высказывать свое мнение не только о    дей­ствиях правительства, но даже об отдельных облеченных властью людях. Только когда эти люди по каким-либо причинам изгонялись из правящей клики, мы могли говорить об учиненных ими подлостях.
   Нас - потомственную русскую интеллигенцию, по глупому  сво­ему добродушию подготовившую народ к принятию большевизма, - не уставали третировать, попрекать "шляпками”, а дальше - пы­тать и мучить всякие садисты НКВД. Захватившие власть жестоко карали за любой, им показавшийся, признак антибольшевизма, при­числяя к этому промелькнувшие в глазах намеки на антисемитизм.
   Куда бы мы ни пришли, всюду были властные начальники, научив­шиеся лишь одному: ненавидеть русского дворянина-интеллигента.
   Если раньше была глубокая пропасть между образованными и необразованными, то за годы революции она стала бездонной: раньше "простонародье" тянулось к культуре через интеллигента и было благодарно, если его учили. А сейчас: получая знания от того же интеллигента, оно учится его презирать и даже не­навидеть. И при этом оно кичится своим происхождением "потомс­твенного пролетария".
   Раньше люди, получая образование, делались интеллигентами, как Чехов. Теперь этого нет. Ведь, изучить профессию мало. Надо расширить свой кругозор и научиться привыкнуть жить, не стесняя окружающих тебя людей, отличать мелочи от главного, выра­ботать свой взгляд на мир, свою оценку действительности - для того, чтобы стать не только специалистом, но и интеллигентным человеком. А повторять передовицы газет, речи казенных орато­ров - все-равно, что строить мосты, не умея их проектировать. Подчиняться же власти, не пытаясь даже отстаивать (тем более, властно отстаивая) свое мнение - это удел "быдла", только под­нимающий его на более оплачиваемую ступень, но совершенно не дающий ему свободы мысли, без которой человек не может быть интеллигентом.
   Но разве мыслимо у нас что-нибудь другое? Признали боль­шевики Иоанна Грозного (чтобы аналогию с нашим временем прово­дить с пользой для них) и Петра - значит: ни в печати, ни в открытой речи ни один человек не смеет охаять этих царей. Кон­чили нянчиться с Андре Жидом (не оценил их гостеприимства и назвал безличной их молодежь) - значит: никто не смей громко похвалить любую его книгу.

   1 сентября. Татьянино.
   Второй день глухая канонада. Говорят уже везде, что отдали Выборг.
   Владимир Ростиславович (Гардин, муж автора дневника, На­родный артист республики, 64 лет от роду. - К.Б.) в городском райсовете наслушался любезностей. Секретарша стучала по лбу и по столу, объясняя ему, что в Лисьем Носу уже стреляют и через три дня его эвакуируют. Но, уподобляясь Щукиной в "Беззащитном существе" Чехова, Гардин просил направить его туда, где он мо­жет получить пропуск. (Щукина "настырно" просила направить ее туда, где она может получить небольшую денежную компенсацию - К.Б.) После долгих проверок его личности Гардин был допущен к коменданту города полковнику Денисову. Тот оказался добродушным сол­датом и дал Владимиру Ростиславовичу пропуск на троих, выска­зав мнение, что в Лисьем Носу нам будет спокойнее:
   - Попадет бомба в дом - вы в лес уйдете. А здесь, в горо­де - куда?
   С тем Владимир Ростиславович и приехал...
   Ленфильм выехать не успел, так как эвакуация прекращена. Уже пять дней, оказывается, прерваны все пути из Ленинграда. А сегодня к нам пригнали четыре тысячи беженцев из горящих Териокк. Там уже близко немцы.
   Так что сидим мы на узлах и не знаем, что делать. Фарфор зарыли в землю. Но, ведь, книги не зароешь и не унесешь - их больше трех тысяч. Собак и кошек не бросишь. Да и все Татьяни­но как-то страшно оставлять на разгром и сожжение. Оставаться - рисковать жизнью. Уезжать - так же... Не кидать же "Орел или решетка”, чтобы остановиться на одном решении?
   Сказала Гардину и сейчас бросили три раза монету. Два ра­за вышло: оставаться, один раз: уезжать.
   Ночью было видно зарево.

   3 сентября. Татьянино.
   Осенние солнечные и голубые дни. Уже холодно, по утрам окна затуманиваются. Вставила вторые рамы, мамина и Кирюшина комнаты теперь тоже теплые.
   Ося Вакс бросил своего эрделя Роба. Когда я увидела это­го несчастного пса, спрятавшегося под веранду пустой дачи, мне стало жутко. Он был похож на несчастного, обиженного, одичав­шего старичка. Меня и профессора Хмельницкого, бывшего со мною, не узнал. Кругом - красноармейцы. Вероятно, в него что-то бро­сали. А он, ведь, на цепи - убежать не может. Вечером я пошла и привела это чудище к себе. Немного тру­сила, когда подходила. С этим псом всегда дружил Кирюша, но се­годня его со мною не было. Подошла и вижу, что пес стал прихо­дить в себя, вильнул своим куцым хвостиком. Тогда я приласкала и повела его. Сейчас он сидит у меня - веселый и ласковый.  Гар­дин немного поворчал и успокоился,
   С Териокками и Райволой вышла такая история: в них высадили или спустили десант в полторы тысячи финнов. Они перебили и сожгли все, что могли. Зарезали старика начальника станции Райвола. Но потом были не то отогнаны, не то - истреблены.
   То же самое, только без зверств, проделали немецкие   мотоциклисты, спущенные на парашютах в Любани и Колпине. Сейчас горят Ижорские заводы. До нас долетает канонада, взрывы - не разберешь, откуда.
   В газетах объявлено о сдаче нами Ревеля (Таллина). А  даль­ше кратко: "Бои по всем фронтам". Так что все, что мы узнаем, сообщают очевидцы. Об истории с Териокками в газетах ни слова. Оттого - лишняя паника и полное недоверие газетам.
   У нас расквартировали стрелковый полк для сопротивления возможным десантам. Многие удрали отсюда в страхе. Я же совсем его не испытываю. Сплю крепко. Но, конечно, полна тревоги за свою судьбу и судьбу своих близких. Да и то - временами. А так хорошая погода делает меня веселой и заставляет все забывать, вернее - дает возможность не думать ни о чем, кроме данной ми­нуты.
   Вещи все сложены. Гардин хочет и книги упаковать в ящики и зарыть в землю.
   В городе совсем плохо. Убавили норму на хлеб. Даже спич­ки выдают го карточкам. Затаскали всех на разные работы и де­журства. С поездами было скверно. У нас шли без расписания и толь­ко до Тарасовки. Дальше были повреждены пути. Сейчас идут до Сестрорецка. Но их так мало и в составах не больше пяти ваго­нов, так что люди висят с подножек, едут на крышах, выдавли­вают окна - и то не могут поместиться. И так - на всех доро­гах пригорода.
   Начался жуткий грохот не то - орудий, не то - взрывов бомб в стороне Ленинграда. Продолжается он уже часа три. Гово­рят, что бомбили Кировский (Путиловский) завод.
   У Владимира Ростиславовича все время сердечные припадки. Раздражается он невозможно. Каждое слово, противоречащее его желанию, встречает чуть не криком, стоит над душой у рабочего, копающего нам убежище, мерзнет, кашляет. А зовешь домой, советуешь лечь - начинается возмущение и разговоры о том, что его изводят.
   Стоит ли, в конце концов, отдавать столько своих сил, так скупить свою жизнь ради человека, считающегося только со свои­ми желаниями? В горе, в этой нашей напасти - я его не брошу. Но, когда мы от нее избавимся и Гардин сможет хорошо устроить свою жизнь, думаю, я оставлю все благополучие и уйду куда-ни­будь, где никто не станет от меня требовать благодарности, терпения, исполнения взятого на себя долга и так далее. Сил у меня больше нет выносить на себе чужие жизни.

   6 сентября. Татьянино.
   Утром подали нам грузовик, нагрузили часть библиотеки, кушетку и екатерининскую канапе, ковры, сундук с гардеробом Владимира Ростиславовича. Он сам сел с шофером, Поля с груз­чиками - наверх и покатили в Ленинград. (Канапе - антикварный диванчик, Поля - домработница 20 с небольшим лет.- К.Б.) Бои под Белоостровом. Вчера немцами были сброшены в Сестрорецк три бомбы. Целили, но неудачно, в вокзал. Стекла у нас тряслись от пальбы.
   Лисий Нос превращен в военный лагерь. Во всех дачах - кра­сноармейцы, по всем улицам - патрули. И жители очень напуганы этим: думали остаться в стороне от схватки, а с приходом бой­цов пришла и война. Красноармейцы измучены и нерадостны. Кор­мят их плохо. Хлеб им сократили до 500 граммов в день, при ма­лом приварке это голодно. Толки о нехватке и пуль, снарядов, пороха.
   Комсостав одет щеголевато и в их столовой обеды сытные. Например, из базы их снабжают курами, свининой и лучшим маслом. Заведующий базой знаком с Владимиром Ростиславовичем и поэтому мы не только знаем о снабжении комсостава, но и сами смогли ку­пить там трех кур.
   Настроение у людей подавленное и растерянное. Сожжение финнами Териокк и Райволы, пожары в Белоострове и Парголове толкают наших лисьеносцев на помыслы об эвакуации в Ленинград. О нем слухи также жуткие. Рассказывают, что там минировали все военные обьекты, мосты, многие улицы. Начался уже голод.
   Мне не хочется уезжать. Я так не люблю толпу, а сейчас она ужасна своей паникой. Жить в доме, наполненном оголодавши­ми, измученными и озлобленно-завистливыми женщинами - что мо­жет быть страшнее? А здесь мы одни, кругом столько неба, леса, что в этом растворяются люди. Да и, не стиснутые домами, они проще и спокойней. И голосов их не слышно. А залпы - так они, ведь, будут и в Ленинграде.
   Погода испортилась: то - ливни, то - просто дожди. Похо­лодало.
   Если во время взятия немцами Ленинграда нас не будет в квартире, ее, конечно, разграбят. Но угадать и переехать вовремя в город - чрезвычайно трудно. В газетах только истеричес­кие выкрики: "Не отдадим Ленинград! Не отдадим Киев!"... А в каком положении наши войска, где прорывы, что взято немцами - неизвестно. Об этом не пишут ни слова. Мы, ведь, даже не знаем, что с Одессой, Кишиневом, наконец - Москвой! И потому так чу­довищны слухи.
   Почему нас не информируют ясно и точно? От растерянности, неразберихи или от запрета печатать что-либо без цензуры Крем­ля? Все сведения о войне уже две недели ограничиваются одной строчкой: "Упорные бои на всех направлениях". После сообщения о сдаче Смоленска еще неделю печатали "Смоленское направление". Так оно стало, ведь, уже Вязьминским с того момента, как отда­ли немцам Смоленск. Не наступали же наши, а отходили на Восток.
   В народе толки о том, что Англия предъявила Сталину тре­бование для России свободной торговли, свободного труда, зем­ли крестьянам и только в случае принятия этого ультиматума бу­дут продолжать нам помогать. А то говорят, что это предлагает Америка и чуть ли не Германия! И, конечно, все русские (вернее, населяющие Россию люди) мечтают об освобождении от ига пришлых правителей.
   Я не националистка, но считаю: если бы наша правящая вер­хушка даже не обладала своими скверными качествами, все же, в Грузии должны управлять грузины, в Казахстане - казахи, а в России - русские. А те, что прибыли из чужих краев, захватили власть и, пользуясь ею, мучили людей, должны поплатиться за это.
   Мама остается пока со мною. Боится за мою жизнь. И, хоть считает, что в городе безопаснее и веселее, сидит здесь и даже не очень ноет. Как волнует меня судьба Киры! Ведь, именно в его возрасте началась и для меня война, голод, гибель близких.
   Не знаю, вернется ли сегодня Владимир Ростиславович. Серд­це его совсем неважно, сильный кашель и удручение такое, что он очень изменился. Думаю, что многие не смогут вынести это жуткое время.
   Многие усиленно крестят детей, не крещеных раньше из-за антирелигиозных воззрений, пропаганды и преследований. Одевают им образки и кресты, чтобы немцы не приняли их за евреев. Толь­ко не в крестах, думаю, дело. Многих может погубить не их нехристианство, а слава о делах после революции. О Троцком, Зиновье­ве или Каменеве и вспоминать незачем, достаточно Кагановича с его сегодняшними подпевалами.

   7 сентября. Татьянино.
   Быть может, последний раз пишу я за своим старым   письмен­ным столом в дорогом моем Татьянине.
   Всю ночь была жуткая стрельба. Глухо бахали бомбы.  Несмот­ря на мрак и проливной дождь, гудели над крышей аэропланы.  Сестрорецк обстреливают орудийным огнем немецких батарей. Их, в свою очередь, громят русские форты.
   Владимир Ростиславович к вечеру становится совершенно больным от нервного ожидания катастрофы. Врачебной помощи здесь по­лучить нельзя. И потому, наконец, мы решаем переехать в город, хотя мало радости в несчастном осажденном городе.
   Немцы обстреливают из тяжелых орудий Нарвскую заставу и Лиговку, где есть военные заводы.
   Сейчас получила милое, искреннее письмо от Николая Михайловича, посланное им в час выхода в бой на подступах к Ленин­граду. Значит, он уже третий раз перекидывается с одних пози­ций на другие. Жаль мне славного своего приятеля и всею душой желаю ему быть невредимым. Достаточно помучила его жизнь.
День сегодня странный. То черные тучи, льют потоки дождя, то - солнце и яркое голубое небо отражаются в каплях, висящих на отмытой зелени веток.
   Ночью я молилась о том, чтобы дожить без горя до следую­щего дня и уехать в город. А сейчас снова дом сотрясается от выстрелов. Но Гардину поручились, что три дня в Лисьем Носу ничего страшного не будет, и мы остаемся еще на день. И снова передо мною бессонная ночь.
   Тащим в яму большой ящик, который наполняем книгами. Ведь, много данных, что сожгут наше дорогое Татьянино. Так хоть кни­ги останутся целы, если, конечно, их не отроют и не возьмут со­седи.
   Из Сестрорецка, после сегодняшнего орудийного обстрела, бежали чуть не все жители. Большинство поселилось в Разливе, поближе к своим домам, из которых бежали в чем были в постелях. Если бы я была одна или с Кирой, и не была бы связана с мамой и Гардиным, во мне нуждающимися, я ни за что не уехала бы от­сюда. Простор леса, неба, залива спасает меня от жути, давящей русский народ. А сколько надо красоты, чтобы отогнать мысли о возможном разрушении чудесного нашего Петербурга?

   8 сентября. Татьянино.
   Вчера вечером пролетели над нами чужие самолеты. Сброси­ли где-то близко (мне кажется: в форту) бомбы, пострекотали пулеметами, а потом начал палить Кронштадт. Дача содрогалась от его выстрелов. Заснула я к утру.
   Поднялась рано - ждали автомобиль. Но его все не было. Поля пошла узнать, почему, но вернулась не с ответом, а с уж­асной историей.
   В доме рядом с нами недели две назад поселились семьи, не то - военных, не то - агентов НКВД, приехавшие из Горской.
   Одну из жен я видела вчера и заговорила с ней о наших общих тревогах. Она несла домой отрез сукна. Уверяла меня, что здесь безопаснее, чем в городе. И вот: сегодняшней ночью три женщи­ны были зверски зарезаны. Сейчас вокруг нас часовые.
   Вчера вечером Треф дико лаял, я послала Полю посмотреть: отчего? Она заперла калитку, но собака не унималась. А утром наша калитка снова оказалась открытой.
   Чем вызвано это убийство? Кто толкует, что жены поплати­лись за мужей из НКВД, кто подозревает грабеж. Поля и Тася, ко­нечно, взволнованы. Я сказала им, чтобы все оставшиеся после нашего отъезда в случае нападения на дачу убегали к соседям, не спасая никого, кроме себя.
   Если не придет машина, мы поедем с мелочью в поезде, а тя­жести увезут и без нас.
   Говорят, что на Староневском от бомб развалилось два пя­тиэтажных дома. Весьма возможно, что в городе будет страшнее, чем здесь, и мы через несколько дней вернемся в Татьянино. Но жутко, когда черными ночами кругом рвутся снаряды, бродят не­ведомые люди, может быть - поджигатели, и некого позвать на помощь. Военные все ушли от нас, милиции почти нет. Только на вокзале ее и видно. Но что ждет в городе - худшее или лучшее?
   А, будь, что будет!

   13 сентября 1941 г. (Запись на обложке тетради)
   Сейчас зарою этот и 5 других дневников. Записи уже дней 8 вела в другом и здесь это опишу вкратце.
   Ночь с 8 на 9 сентября провела в городе на ступеньках па­радной вдвоем с Владимиром Ростиславовичем. Видела взрывы, ощу­щала их. Вокруг нас было разрушено 11 домов: на Сергиевской, Каляева, Фурштатской, Кирочной. Ужас описать свой не могу. Возвратилась на дачу. Боже мой! Дай силы и спаси нас!

   10 сентября 1941 г. Татьянино.
   Вероятно все мои дневники, писанные с 1921 года по 8 сен­тября этого года, пропадут. А сколько страниц заполню я здесь, Бог ведает. И что это будут за страницы, не знаю.
   Начинаю я свой новый седьмой дневник в таком состоянии ду­шевной боли, какого еще не испытывала. А что ждет впереди? Пре­дела ужаса и страданий в нашем мире НЕТ. Будет ли когда-нибудь человечество, не то, чтобы счастливо, нет, но хоть просто осмыс­ленно и нормально, как звери, уничтожающие себе подобных только при необходимости и только своими личными силами?
   Вот что я пережила и переживаю:
   Восьмого сентября поездом 18.18 я, мама и Владимир Рости­славович, распростившись с Татьянино, выехали в город. Реши­ли, что там спокойнее. Нет опасности от бандитов, от финского десанта и связанных с ним убийств и пожаров, словом - на лю­дях, за толстыми стенами не так страшно. Я не хотела уезжать, но Владимир Ростиславович так нервничал при каждой сильной стрельбе, мама так была убеждена в безумии оставаться здесь, что я устала выносить их настроения и не только согласилась, но торопила: раз ехать, то ехать скорее к людям, за толстые стены.
   И вот мы поехали. В поезде, против обыкновения, было сов­сем мало народа. У Новой Деревни встретили эшелон карелов. Над Ладогой шел воздушный бой и гремели зенитки. Мама и Владимир Ростиславович перебегали от окна к окну, звали меня, но я не двинулась с места. Любоваться зрелищем человеческой смерти я не могу.
   Подъехали к платформе города. Милиционеры встретили нас криками: "В убежище, в убежище, нечего оглядываться!"
   Убежища в вокзале нет. Надо полкилометра бежать к парад­ным большого дома. И нам хватило времени на то, чтобы оглянуться.
   Над городом, за Невой стояло плотное, громадное облако, ближе к земле окрашенное в розово-оранжевый цвет. Оно медлен­но росло вверх и вширь, клубясь, меняя оттенки и форму.
   Долго стояли мы в подъезде. Какой-то молодой рабочий рас­сказывал, как накануне немцы разбомбили Шлиссельбург и Дубров­ку. Говорили , что в толпы выбежавших из домов людей они не стре­ляли. Когда мы вышли, дождавшись, наконец, отбоя тревоги, уже темнело и покрасневшее облако стало еще страшнее.
   - Горит "Электросила" и верфь, - сказал какой-то прохожий.
Улицы были переполнены людьми - все пригороды сбежались сюда, масса военных в повозках, в автомобилях, пешком. На ос­тановке такая тьма народа, что попасть в трамвай мне показалось невозможным. Я пошла пешком, оставив маму и Владимира Ростис­лавовича и забрав рабочего, везшего наши вещи.
   Квартира встретила меня полным мраком, воющим Милым и отек­шей Дашей (Милый - любимая такса Гардина, Даша - еще одна, го­родская, домработница. - К.Б.). Затемнение она не сделала и мне тотчас пришлось схватить стремянку и начать приколачивать к ок­нам тряпки.
   Дошла мама. Она, как обычно, повздорила с Владимиром Рос­тиславовичем и бросила его с багажом, через несколько минут прибыл и Гардин. Я уже успела приготовить ему постель и заме­нить лампу. Так что мы смогли напиться чаю и через час улег­лись спать.
   - Здесь все же спокойнее - сказал, укладываясь, В.Р.
Я, услышав, что завыла сирена, поспешила выключить радио, чтобы он ее не услышал. Но не прошло и двух-трех минут, как раздался резкий взрыв. За ним - другой.
   - Танечка, иди ко мне! - закричал Владимир Ростиславович.
Взрывы не прекращались и становились ярче. Меня начало не то, чтобы трясти, а дергать. Захотелось спрятаться куда-нибудь с головой.
   - Зажги свет, я не могу в темноте - просил Владимир Рости­славович.
   А мне казалось, что только и спасение, если будет полная темнота.
   Я все же зажгла лампу и сказала Володе, что надо одеться. Наспех мы набросили на себя, что могли, я захватила деньги. Да­ша причитала.
   А взрывы делались все жутче и слышалось какое-то визжащее шипение, после которого разливались волны грома. Становилось так страшно, что Владимир Ростиславович решил идти вниз, в па­радную, где - по его словам - было безопаснее.
   И вот, прижавшись друг к другу, мы сидим на холодных сту­пеньках лестницы, а в открытые окна видны то спиральные проле­ты ракет, то вспышки зениток. И разрывы все ближе.
   Я окаменела. Мне казалось, что молча, открыв напряженно глаза и ожидая смерть, будет легче ее встретить. А глубоко в душе надежда шептала: "И задержать".
   Несколько раз мы думали, что бомба попала в наш дом. За­визжал Милка и я испугалась, что "кто-то" услышит его. Не да­вала говорить Володе, останавливала Дашу. И все ждала.
   Прибежал дежурный. Сказал, что близко пожар. И что все равно, где нам быть: на лестнице или в своих постелях. Опас­ность одинакова. Мы решили сходить одеться потеплее и взять подушки, чтобы не было так холодно сидеть. В квартире нам       по­казалось жутче и мы снова спустились, втайне думая, что не сто­ит изменять места, на которых нас до сих пор щадила смерть.
   Часа через два послышался отбой воздушной тревоги и я впервые поняла, какою радостью она может звучать. Позвонила мама. Жиличка сказала, что у них все прошло благополучно. Не раздеваясь, легли в постели и, к моему полному изумлению, Вла­димир Ростиславович тотчас заснул. А я, открыв глаза, напряж­енно слушала "чекание" радио, молясь, чтобы не раздалась сире­на тревоги. И так до утра пролежала в состоянии пережитого ужаса. Он оставался во мне.
   Я молилась, обращаясь к папе - Богу моего детства, кото­рый вдруг снова стал мне близок и необходим. Я поняла, что смерть бывает разная и, что такая, как мечется вокруг нас, не­выносимо кошмарна. И что, если бы у меня был под рукой      револь­вер или яд, я умерла бы, чтобы не ожидать ее.
   Утром мы узнали, что вокруг нас разрушено девять домов: три на Чайковского, два на Фурштатской, два на Шпалерной и два на Кирочной. Разрушенные этажи смолоты в пыль, в которой не видно следов былой обстановки.
   В 9 утра снова завыли сирены, я отсиживалась в ванной, за­вернувшись в одеяло и прижавшись к стене. Состояние мое было ужасно. Есть и пить я не могла. И только твердила о том, чтобы как-нибудь вернуться в Татьянино, к небу, соснам и безлюдью. Несколько раз по телефону пыталась достать машину.
   Пришла мама. Она легче перенесла ночь. От них все было дальше: бросали бомбы только около нас и у Финляндского вокза­ла. Я звала ее ехать из города со мною, она не захотела.
   Около трех мы вышли на улицу, но оказалось, что только что кончившаяся тревога началась снова. У нашего подъезда сто­яла военная машина, я упросила шофера и сидевшего в ней капи­тана отвезти нас хоть на вокзал. Если не пойдет поезд, я реши­ла идти пешком, ночевать хоть в лесу, только бы не оставаться здесь. Поцеловала маму и оставила ее в слезах, крестившую нас с Гардиным вслед мелкими и частыми движениями руки.
   Около вокзала мы увидели разрушенный дом. Прошли под во­рота и остались дожидаться конца тревоги во дворе громадного дома, не имевшего ни одного целого стекла. Я боялась позволить себе поверить, что доеду в Татьянино. Останавливала Владимира Ростиславовича, когда он заговаривал о будущем; "Сглазишь, не искушай судьбу".
   Когда мы сидели в полупустом поезде, началась седьмая тре­вога. Немецкие самолеты кружились над самым вокзалом. Я замета­лась, кое-кто из пассажиров ушел из вагона. Но убежище было да­льше и большинство осталось. Гардин читал газету. Взрыва ни од­ного не было.
   За Новой Деревней мы долго стояли в поле - чинили путь.
   Мне стало уже легче, несмотря на то, что над нами все еще бы­ли немецкие самолеты. Но зато и наши поднимались с находяще­гося рядом аэродрома.
   Когда мы сошли с поезда, в Лисьем Носу еще была тревога.
Но я начала приходить в себя, словно тяжелая завеса, окружавшая меня, рассеивалась. Дала маме телеграмму, что доехала и умоляю ее завтра же выезжать ко мне. Хотела расцеловать деревья и не­бо, не грозившее мне ужасом. И каким родным другом встретило меня Татьянино! Даже не верилось, что я только накануне поки­нула его.
   С 11 ночи над нами зазвенели фашистские эскадрильи. Начал громыхать Кронштадт, лопаться снаряды зениток. Провизжала бом­ба. Было страшно и Гардин сидел около меня, держась за мою но­гу и уверяя, что так спокойнее. А меня утешала мысль, что мы - не цель налета, а случайная бомба принесет в нашем хрупком до­ме моментальную смерть. Ужаса чужих смертей я не услышу, пото­му что кругом никого нет. Погасив свет, мы сидели тихие, как мыши. А после заснули и до утра спали спокойно.
   Налет на Ленинград был тяжелый. Пострадали все районы, кроме центрального. Разбита Нижегородская тюрьма, завод  "Тре­угольник" и многое другое.
   Сейчас приехала мама, а Владимир Ростиславович уехал на военном грузовике в город за вещами. Бомбят и днем. Сейчас уже семь часов, у меня болит сердце и плакать хочется, так я боюсь за него. Но ужаса такого, как был у меня в городе, я не чувст­вую, хотя весь день над нами немецкие самолеты и гремят залпы.
   Говорят, что Гитлер сбросил листовки: "Граждане, возьмите провизии и уходите на десять дней в пригороды - лучше вдоль финского берега. Эти дни я буду добивать город". Суждено если нам погибнуть - что ж делать? Я буду бороться с собой, чтобы привыкнуть выносить опасность спокойнее. Но жить мне хочется. Отдохнуть от всего, почувствовать, если не радость, то хоть покой жизни - как я хотела бы.
   А сейчас снова бьют где-то землю взрывы и я тревожусь за своего друга Гардина - такого беспокойного, неустрашимого чело­века. Какое горе любить в наше время!
   Владимир Ростиславович приехал и привез работы Нестерова, Семирадского и других.
   Без Бога пережить наши дни немыслимо, не хватит сил чувс­твовать себя одной, без возможности молить у кого-то защиты. Счастье, что вера никогда не умирала в моей душе и так окреп­ла теперь. Я не говорю, как в детстве: "Боже, сделай так - и я буду такой-то". Я просто думаю? "Ты существуешь. Не бросай меня, если можешь".

   11 сентября. Татьянино.
   Всю ночь бомбили Ленинград и Кронштадт. Продолжают и сейчас. От залпов орудий дача скрипит и шатается. Хлопают двери. Неумолимо сверлят небо немецкие самолеты. Спать невозможно.
   Шум от падения снарядных осколков я приняла за ружейные выст­релы и решила, что высадился десант. Оделась, подошла к окну. Было серебристо-светло от большой луны и ярко горевших звезд. Словно в другой какой-то мир я выглянула из комнаты, где с сердцебиениями лежала в постели, прислушиваясь к разрушитель­ного гулу. Он не прошел и сейчас - в 11 часов солнечного чис­того дня.
   Шумы как-то мечутся в пространстве и не понять, где они возникают, где гаснут. Конечно, жутко мне очень. Но сравнить с сумасшедшим ужасом, охватившим меня в городе, нельзя. Может быть, если нас будут бомбить, я снова рехнусь и сильнее, чем в ночь с восьмого не девятое. И сейчас я не сплю, не могу есть, чувствую себя испуганным, несчастным, но все же - психически здоровым человеком. Жаль, что у нас так и не закончено убежище.
   Неужто весь день не будет промежутка в грохоте орудий, бомб и всего, что разрушает жизнь?
   Володя привез мне мои дневники и, если я завтра встану, то уложу их в ящик и зарою в нашем убежище. В нем нет воды. Наверное, я простудилась, сидя на лестнице неодетой, и у меня температура и боли, так что я лежу.
   Грохот продолжается.
   Все дачи вокруг нас заселили беженцами из Гатчины, Павловска, Шлиссельбурга и других местностей, уже обстреливаемых орудийным огнем немцев. Их самолеты не прекращают своих поле­тов над нами. А сейчас снова забахали зенитки. Неужто будет время, когда мы перестанем каждую минуту ждать гибели? Все, что было до войны, кажется таким далеким. А что будет после войны - несбыточными смелыми мечтами.

   12 сентября. Татьянино.
   Ночью два раза пролетели немецкие самолеты и Кронштадт палил дикими залпами. Сердце у меня во время этих вспышек тре­пыхалось, но вообще я спала - и в промежутке, и до и после.
   Так что ночь не была бессонной и утро я встретила бодро. А день весь не смолкает орудийная канонада где-то в стороне Ора­ниенбаума. Не знаю - наша или немецкая.
   Завтра Владимир Ростиславович собирается ехать в город для продления наших пропусков и я уже заранее боюсь за него. Ведь теперь бомбежка бывает и днем. Да и орудийные снаряды - вещь опасная. Здесь у нас осколком зенитки ранило пастушку.
День ветренный и холодноватый, но солнечный. Плотник за­канчивает нам убежище. Но пока я думаю ночевать в своей посте­ли. Норму хлеба снизили до 250 граммов в день.
   Какое яркое солнце освещает мою комнату! Неужто не будет дней, когда я смогу снова радоваться ему?

   13 сентября. Татьянино.
   Со вчерашнего вечера небо затянуло сплошными глубокими тучами и Ленинград, кажется, не бомбили. У нас было тихо и, если бы не Тася, бредившая за моей стеной бандитами, я спала бы спокойно. Что-то и громыхало, и громыхает. Говорят, будто это наш суда бьют по немецкому фронту в Ораниенбауме.
   В городе горит порт. После разрушения "Треугольника", во время которого погибло много рабочих ночной смены, киров­цы просили отменить ночные работы. Но их заставили стать на свои места.
   К профессору Хмельницкому, вернувшемуся сегодня из горо­да, поставили на дачу 47 человек беженцев. Послала письмо Ксе­нии и тетям, чтобы приезжали. Ходят слухи, что немцы объявили: "Если не сдадите город с 18 по 2О, мы его разрушим, но войдем".

   14 сентября. Татьянино.
   С утра открылось чистое небо и снова летают самолеты.  Сей­час вечер. Недавно пролетела эскадрилья в 17 самолетов и вот слышны тяжелые разрывы бомб.
   Сердце у меня совсем изболелось. Я похудела и почернела. Не могу есть. Мне жутко и за себя и за родных. И  просто чужих людей жаль. А каждый разрыв мучает: ведь, знаешь, что он несет кому-то смерть. И смерть не всегда мгновенную. Как ужасно это ожидание несчастья! Страшен и будущий голод, и бандиты, и тер­рор, и боздомье с унижением, но ничто так не уничтожает силы, как мысль, что каждую минуту на тебя может быть сброшена неумо­лимая смерть.
   Может, у других это не так, но я совершенно разбита с той ночи, как видела разрушения от авиационной бомбардировки. И не могу взять себя в руки, как ни убеждаю, что все это - дело слу­чая, что раз в жизни умирать придется, что свиста своей бомбы я не услышу. Все это - слова и слова.
   Мне стыдно своей слабости, я стараюсь бороться с нею, но мне это редко и плохо удается. Какой сейчас яркий вечер! И насколько он страшнее вчераш­него - пасмурного. Володю я в город не пустила. Поехала Поля. Если бы она отказалась, я ни за что не стала бы ее уговаривать.
   Хотя по сей день на службу ездит чуть не весь наш поселок. По­ля взяла наши паспорта и пропуска. Если с ней что-нибудь слу­чится: просто потеряет или украдут у нее сумку, будем мы сов­сем бесправными, безличными людьми. Но пустить Володю я не могла.
   Город обстреливают уже из дальнобойных. Прибывают к нам все новые и новые беженцы. Ксюша с тетями приехать отказалась. Куплю открыток и пошлю приглашения всем родным. Хотя, может, и у нас здесь будет так же опасно. Не знаю, согласилась ли бы Люся, получив мою открытку, прислать сюда Кирюшу от себя од­ного. Удивительно, но в Лисьем Носу школа должна работать.
   Объявлено о сдаче Чернигова. Идет осада Одессы. А точных данных наших потерь на войне и в тылу нет. Так что мы можем только догадываться, как пострадал наш город и его обитатели. На углу 2-й Советской бомба попала в шестиэтажный дом. Его обломками завалило убежище, где находились все жильцы. И вот уже второй день их не могут отрыть...
   Я и думать не могу и понимать не смею, что они пережили.

   16 сентября. Татьянино.
   Орудийным обстрелом подожжен порт, много разрушений на Васильевском Острове. А вчера над ним был воздушный бой и сби­тый самолет с бомбами упал посреди улицы. Взрыв был такой, что уничтожено два вагона трамвая с людьми и повреждены чуть не все здания квартала. Орудийные снаряды попали в Аничков дво­рец, в дом ученых.
   А сегодня говорят, что сдали Пулково. Значит, стрелять по Ленинграду можно из любых орудий и по любому району.
   Мы заколотили все окна первого этажа. Стало темновато, но спокойнее. Кругом нас уже много было бандитских нападений с убийствами. Думала написать: "страшнее неожиданность", но тотчас пришло в голову, что страшнее всего ожидание ужаса.
   Хлеба здесь уже не дают. Поля печет какие-то невообрази­мые лепешки. Но едим мы хорошо благодаря запасливости Влади­мира Ростиславовича. А многие уже по-настоящему голодают. Ночью были залпы, но, должно быть от усталости, я на них не реагировала.
   Сегодня идет дождь, но, несмотря на это, недавно налете­ла немецкая эскадрилья и разбомбила находящийся около нас форт.
   Говорят, что Сталин убрал Ворошилова, не желавшего безнадежным сопротивлением сильнейшему врагу обрекать наш город на разрушение и людей на гибель. Узнаем ли мы когда-нибудь тайны большевистского Кремля? Более жуткие и грубые, чем все бывшие ранее?
   Не знаю.

   18 сентября. Татьянино.
   Уже приходили к нам по вопросу о вселении в нашу дачу бе­женцев. Из города родные не едут. Так что попытаемся выбрать людей потише, бездетных. Вот уже и в Татьянино забираются чу­жие!
   Опять ночью тряслись двери. Покоя у нас нет. Эвакуируют Разлив, Тарховку. В Ленинграде на Марсовом Поле стоят повоз­ки, коровы, овцы. А в щелях, нарытых в нем, живут беженцы. Из западных районов города жителей переселяют в северные. Сняли телефоны. Что же дальше?
   На дворе уже настоящая холодная осень. Я мало выхожу в сад и почти совсем не бываю за калиткой, кругом бродят такие жалкие, несчастные, голодные и оборванные люди. И у всех в глазах такой же вопрос, как и у меня: "Кончится ли наш ужас?"

   19 сентября. Татьянино.
   Третьего дня я была в амбулатории. Врач сказал, что у ме­ня обострение порока сердца, вызванное волнениями и прописал "покой". А ночью я снова не спала от гула орудий.
   Вчера город бомбили целый день, опять сильно пострадал наш район. В дом, соседний с нашим, упала фугасная бомба. По счастью - во двор, поэтому разрушено только два этажа, другие попали в дом на Чайковского, в Николаевский военный госпиталь, загоревшийся к тому же от них, и еще в какие-то дома.
   Душевное состояние у людей ужасное. Но власти требуют яростного сопротивления врагу и домохозяек снабдили бутылями с горючей жидкостью, обязав их поливать танки противника, если немцы ворвутся в город. У меня от гудения немецких самолетов делаются такие спазмы сердца, что я прихожу в отчаяние. Пого­нят ли нас куда-нибудь отсюда, забомбят ли, сожгут ли здесь?
   Вот с какими думами живем мы!
   А в Москве собирается конференция по вопросам взаимопомо­щи СССР, Англии и Америки. И проходит она, наверное, в безопас­ном помещении. Там об убежищах позаботились. А мы от бомб и снарядов не защищены ничем. И не от нас зависит наша жизнь.
   Опять летят самолеты. Несчастные русские люди.

   20 сентября. Татьянино.
   Ночью к нам вселились трое беженцев. Они из Сестрорецка, уже пробыли неделю в Разливе и выгнаны оттуда. Люди, кажется, славные. У хозяйки сидел муж, как и все - до 58 статье, а брат и до сих пор неизвестно, где пропадает, забранный в ежовские времена.
   С утра сегодня уже четвертый раз пролетают мимо нас большие эскадрильи фашистов. Жуткий грохот бомбежки - по Кронштад­ту, кажется. И снова звенят немцы - уже возвращаясь, провожаемые редкими залпами наших зениток.
   В Ленинграде тяжкие разрушения. Горел Петровский Сенат.
Попала бомба в Мариинский театр, в Народный дом, осколком был оторван хобот у нашей старухи слонихи Бетти. Сутки промучавшись, она умерла.
   Отсутствие убежищ обрекает наших бедных жителей на гибель. Сейчас к бомбам присоединились и снаряды. У нас не дают не только списки убитых и раненых, но даже не сообщают, какие разру­шены дома. И только случайно узнаешь, что Лиза, пострадавшая при первой бомбежке (бомба попала в дом, где жила она с артис­том Орловым), лежит в больнице, как и ее муж.
   Последний налет причинил неперечислимые разрушения. Сей­час к нам приходила Демина и то, что она рассказывала, передать невозможно. Нa улицах Кировского и Нарвского районов строят баррикады. Фронт в городе с населением и беженцами в четыре с половиной миллиона!
   Какой жестокостью надо обладать, чтобы обречь на такие му­ки беззащитных исстрадавшихся людей. И ценой их жизней сохра­нить захваченную двадцать четыре года назад власть!
   А на улице - бабье лето. Теплое, золотисто-голубое небо, розовые облачка. И меж них - белые вспышки зениток и смертонос­ные точки бомбовозов.
   КАК ХОЧЕТСЯ ЖИТЬ!

                * * *

   Полвека прошло с тех страшных дней, в том числе - 900 тра­гических дней блокады. Человек привыкает ко всему, привыкли и Гардины к взрывам бомб и снарядов, к вою фашистских самолетов, хлопкам зениток и грохоту орудий Кронштадта. Удалось им пере­нести и страшный голод первой блокадной осени и зимы.
   Одними из первых артистов-ленинградцев стали выступать перед бойцами, краснофлотцами и командирами Ленинградского фронта и Краснознаменного Балтийского флота Владимир Ростисла­вович Гардин и Татьяна Дмитриевна Булах. В апреле 1942 года, задолго до признанного героическим исполнения 7-й симфонии Шо­стаковича, давали они в филармонии концерты вместе с Софьей Петровной Преображенской. Супругам было в это время шестьде­сят пять и тридцать семь лет.
   Владимир Ростиславович умер четверть века назад, Татьяна Дмитриевна - через восемь лет после мужа. Разбирая оставшиеся у меня по завещанию их записи, я вспоминаю свои восторженные крики 22 июня 1941 года: "Таня! Ура! Началась война!" и внезап­ные горькие слезы моей тети - автора этого дневника. Только прочувствованные мною самим ужасы войны объяснили мне такую неожиданную реакцию вместо бодрой уверенности в нашей быстрой победе "малой кровью".
   К началу войны Гардины жили на два дома. С 1927 года - года их бракосочетания - их квартира в городе была в доме, до революции принадлежавшем С.С.Боткину, профессору Военно-медицинской  Академии, сыну знаменитого физиолога С.П.Боткина - соз­дателя известных всем ленинградцам "Боткинских бараков", бра­ту неизвестного в прошлые года лейб-медика Е.С.Боткина, расст­релянного в 1918 году вместе с последним царем и его семьей.
   Дом этот создавался, как картинная галерея, петербургское про­должение знаменитой Третьяковской галереи (жена С.С. Боткина в девичестве была Третьяковой, дочерью одного из создателей зна­менитой галереи в Москве).    Разошедшийся после революции художественный музей братьев С.С. и Е.С. Боткиных стал в определен­ной мере восстанавливать в своей огромной квартире В.Р.Гардин. Был он не только известным кинорежиссером и киноартистом, но и одним из крупнейших коллекционеров.
   Гардин был почти на тридцать лет старше своей жены, беззаветная любовь к ней вдохновляла пожилого мужа на немыслимые для лет строения основ социализма подвиги. Заботясь о здоровье жены и собственном отдыхе Владимир Ростиславович в конце 1934 года затеял строительство дачи в Лисьем Носу. Планы его были грандиозными: в конце концов дача должна была достигнуть раз­меров и вида дачи Шаляпина, построенной до революции на Волге.
   Участок соснового леса на пригорке, обнесенный высоким забором "внакрой", был около гектара. В глубине участка воз­вышалась к началу войны двухэтажная дача с башенкой-беседкой и широкой террасой вдоль фасада. В даче было 16 комнат и, как сейчас ищут в объявлениях об обмене, все удобства, кроме те­лефона. Вдоль задней линии участка располагался длиннющий са­рай с курятником, гаражом, дровяником, голубятней. Был вырыт обложенный затем бревнами пруд для водоплавающей птицы и куп­лены огромные, постоянно шипевшие на меня гуси. Часть участка занимал поистине "барский" огород, на котором росла даже нико­му в те годы еще неизвестная спаржа.
   Никто не знал, где брал Гардин средства на это поистине гигантское поместье, названное им в честь жены Татьяниным. Я думаю, что основой для этого была богатейшая коллекция самых различных предметов искусства, собиравшаяся Владимиром      Рости­славовичем многие годы, и его, как он сам говорил, "коммерчес­кие качества". В Лисьем Носу эта дача была такой же диковинкой, как в Сочи - дача Барсовой или на карельском перешейке - "Пе­наты" Репина.
   Гардин писал:
   "Почему мы выбрали Лисий Нос?
   Нам понравилось место. От станции Ольгино начинается хвой­ный лес и тянется по Финскому заливу километров десять, застав­ляя сразу забывать духоту и пыль хронически ремонтирующегося города. Сообщение прекрасное поездом, а от подъезда нашей квартиры на Потемкинской улице до дачи на автомобиле - не более 40 минут... И сразу - море, душистые сосны, приветливо киваю­щие кудрявыми головами.
   Хорошо! Оторвался от городского ритма, зарядился лесной силой, морским воздухом и получил то, что двигает вперед и мыс­ли, и работу - бодрость!
   Вот почему, когда "Ленфильм" стал строить себе дачи, я, с обычным широким размахом в делах, нацелился сразу на четыре со­седних участка. Но Таня, по своему обыкновению, сократила мой пыл и мы стали обладателями трех прекрасных лесных участков, предоставленных Ленсоветом".
   Следует заметить, что в те годы для дачного строительства отводились участки в 25 "соток" (сравните с современными шестью и даже четырьмя на участках садоводов). Конечно, Гардин вступил в "коммерческие отношения" с землемером и получил, включая про­межуточные полосы, почти гектар. Это пространство он и обнес, в первую очередь, глухим забором.
   В предвоенные годы жизнь на даче Гардиных кипела. Артисты и художники, родной брат и двоюродные сестры Татьяны Дмитриевны, ее мать и племянник, то есть я, бывали здесь круглый год.
   А к весне перед финской войной характерный и для тех лет "дол­гострой" сдал, наконец, в эксплуатацию несколько двухэтажных дач "Ленфильма", куда на лето поселились семьи известных ре­жиссеров и артистов. Дачи эти стояли сразу за забором "Татьянина", в котором жизнь пошла еще живее. Познакомился и я с режис­сером С.Г. Васильевым, его женой - Анкой-пулеметчицей из "Чапа­ева" и их дочкой-второклассницей Варей. Вспоминаю об этом, что­бы понятен был взрослый контингент посетителей "Татьянина". Бы­вали там, помню, и строгий, подтянутый Черкасов и совсем еще юный, улыбчивый Кадочников. Приезжал как-то Шостакович, но иг­рать на плохо настроенном рояле, привезенном Гардиным в холл дачи из какой-то комиссионки, отказался.
   Естественно, что жизнь четы Гардиных резко, неизмеримо  от­личалась от жизни простых советских людей. По-иному отнеслись они и к началу Великой Отечественной войны. Не перенесли они и страшных лишений блокады, все это испытание прошло для них легче, чем для большинства ленинградцев, погибавших от холода и голода в затемненных квартирах многоэтажных городских домов. Поэтому и представились мне наиболее интересными дневниковые записи моей тети еще до начала голода и морозов, когда главным для ленинградцев было другое: приближение фронта к городским окраинам, все более частые и безжалостные бомбардировки, нача­ло систематических артиллерийских обстрелов.
   Интересным показалось мне и совсем иное, чем в газетах и на митингах, отношение автора дневника к происходившему. Как часто написанное полвека назад совпадает с тем, что открывается, наконец, теперь. В начале войны мне не было еще тринадца­ти лет, но я хорошо помню слухи, приводимые тетей, слухи, за распространение которых тогда полагался Военный трибунал.
   И главное, что в этих дневниках только правда. Не пишет его автор о своем героизме, решительных действиях, презрении к опасности, чем пестрят воспоминания большинства уцелевших в те годы людей. Нет, тридцатишестилетняя женщина откровенно пишет о своих сомнениях в собственной жизни, об ужасе во  вре­мя бомбежки, о страхе и безнадежности потом, о неистребимом стремлении жить.
   Наверное, очень многое чувствовали так же и те, кто ряда­ми уложен и засыпан с помощью бульдозеров на Пискаревском, Охтинском, Богословском, Серафимовском... Разве перечислишь все эти кладбища с братскими могилами.
   Пусть памятью не об их гибели, а памятью об их вечно живых душах будут  страницы этого дневника.

                Кирилл Булах