Война приближается

Кирилл Булах
    

      Из записок В.Р. Гардина на листках



   1.             ЖИЗНЬ ГАЛИНА

           (наброски биографического романа)

   1921 год. Коммерческий зуд был хронической болезнью Галина. Антикварный отдел в магазине случайных вещей на Арбате. Бывшее цветочное торговое помещение превращено специалистом-скупщиком всевозможного хлама Шермаковичем (продавшим Галину свою квартиру на Балчуге с обстановкой за 36 тысяч рублей в 1919 году) в модный в то время "универмаг" со всевозможным отделами.

   Юлия Дмитриевна - продавщица. Она жила рядом с магазином в маленькой комнатке, куда часто приходил Галин.

   Вечером, после закрытия магазина, они направлялись в сто­ловки, появившиеся на всех улицах, как грибы после дождя. Но­вая экономическая политика - знаменитый НЭП, был этим благоде­тельным орошением для дельцов всех мастей и разрядов. Спекуляция стала давать росточки и ростки...

   Угощали в ресторанчиках довольно прилично и сытно. Брен­чала музыка, звенели стаканчики и рюмки у официантов и разбит­ных, подкрашенных барышень-услужающих. В воспоминаниях стали стираться стенные надписи на плакатах: "Не оскорбляйте     досто­инство человека и не давайте буржуазные чаевые!”. Теперь "че­ловеческое достоинство" перестало обижаться, наоборот, оно ста­ло коситься на "принципиальных" чудаков, боявшихся причинить неприятное "самолюбивому” товарищу, приносившему еду. "Чудаки" эти обычно отличались от "нормальных" глупостью или скупостью.

   Галин "чудаком" не был и спокойно принимал проявления  ува­жения со стороны официантов, когда "отмечал" с хорошенькой про­давщицей очередную удачную покупку интересного "антика”.

   1938 год. За истекшие семнадцать лет Галин не выздоровел.
Но картины и безделушки доставались теперь значительно труднее.

   Константин Николаевич Галин поднимался на третий этаж до­ма номер 8 по Стремянной улице усталой походкой, враскачку и думал, что поиски антикварных вещей по частным квартирам тоже бессмысленная трата времени.

   Ленинград 1938 года бойко торговал в комиссионных магази­нах всевозможным старым хламом. Редко попадались хорошие вещи, и любителям старины обходы проспекта 25-го Октября не приноси­ли, по обыкновению, радостных находок.
   - В третий раз я иду сюда и не застаю эту Мусю Лескову - обладательницу каких-то замечательных миниатюр!

   Он надавил кнопку звонка.
   Веселая теннисистка - двоюродная сестра его жены Лидия Сергеевна - убеждала сходить на Стремянную посмотреть фарфор у Муси. Произошла какая-то семейная катастрофа. Теперь   опек­унша управляет ее делами. Остались хорошие вещи от матери.

   - Ну, что же, барышня Муся, надеюсь, дома? - улыбаясь спросил Галин, когда ему открыли дверь.
   - Вы подождите, пожалуйста, она сейчас придет. Проходите к ней в комнату. Вот сюда: по коридору налево, первая дверь.
   - Неуловимая... Ваша Муся, - пробурчал он.

   В длинной комнате со стандартной перегородкой коммуналь­ных квартир никого не было. Он снял котиковую шапку, облоко­тился на рояль и стал рассматривать опытным взглядом ценителя висевшие на стенах картины, безделушки на столиках и этажер­ках. Глаза сразу отметили, что ничего интересного нет.

   - Через несколько минут Муся придет. Простите, мы, кажет­ся, знакомы: я приходила с отцом просить Вашего содействия. Хотела поступить в киношколу, - затараторила хорошенькая ша­тенка со вздернутым носиком. - Наумова... Отец заведовал книж­ным магазином. Помните?

   - Да... Да... Как же, вспоминаю...
   Константин Николаевич выработал привычку выключать слух, когда слова его не интересовали, а лицо говорящего становилось мгновенно понятным, как крупный заголовок стенной газеты. Дол­гие годы работы в кинематографии, среди непрерывных шумов, ук­репили эту способность защиты от вторжения ненужного, разруша­ющего сосредоточия чувств или набора слов, произносимых перед микрофоном.

   - Вы интересуетесь фарфором? - спросила вошедшая в комна­ту пожилая дама. - Я покажу Вам группу Сакс и екатерининского барабанщика.
   - Сакс - это ерунда, - подумал Галин. - Наверное, новый, а барабанщик - фальшак...
   - Пожалуйста, пожалуйста, - ответил он и подумал: "Веро­ятно, опекунша".
   - А вот и Муся... я слышу: она бежит.

   В дверях появилась тоненькая девушка. Посмотрела, накло­нив юную головку, на незнакомого человека в черном пальто с котиковой шалью и в глазах ее мелькнуло какое-то напряжение, внезапно сменившееся детской, плохо скрываемой улыбкой: она узнала Галина. А он читал в ее глазах: "Какое знакомое лицо... Он, ведь, играл Иудушку Головлева... И как хорошо! Прямо за­мечательно!".

   Галин смотрел внимательно. Он ждал эту девушку. Она его интересовала не менее миниатюр - эта "неуловимая" Муся. "Как молода... Ребенок..." Он улыбнулся, приветливо кивнул головой.

   - Однако, Вас трудно было застать. Я, ведь, не в первый раз.
   - Я поступала в педагогический институт иностранных язы­ков. Выло много хлопот.  - Какой же язык Вы выбрали?
   - Английский.
   - Да... Трудный язык, но...
   - Муся, покажи фигурку, - настойчиво ввязалась в диалог пожилая дама.

   Но Муси уже не было в комнате, она не ходила, а мелькала. Мелькала нежными, немного угловатыми движениями. В ее робких, женственных, быстрых поворотах, в сосредоточенных, серьезных серых глазах с притаившейся шаловливостью звучала молодость, чистота немного пораненной жизнью детской души и какой-то за­таенный порыв.

   "Вот милая головка" - улыбался своим мыслям Галин, вертя в руках фарфоровую фигурку солдата в Преображенской форме.

   Рассказывая о немецком заводе, специально имитировавшем произведения русской керамики середины и конца восемнадцатого столетия, Константин Николаевич любовался зоркими глазками Муси, слушавшей его, как ученица - профессора. Она не смотрела, а сияла внутренним светом.

   "Эти глаза я не скоро забуду" - подумал он, передавая ей екатерининского солдатика.
   - Конечно, это - имитация. И я советую Вам отнести фигур­ку в комиссионный магазин. Любителей теперь мало. Марка Екатерининского завода подглазурная, сделана хорошо. Возьмут, там все проходит.
   Ему показали группу саксонского завода, тоже оказавшуюся новейшим произведением...

   Не хотелось уходить и он нарочно растягивал свои речи о красках фарфора восемнадцатого века, о марках, похожих на бу­мажный змей, и неожиданно закончил:
   - Так Вы, Муся, поступили на первый курс и будете изучать английский язык. А когда же Вы кончите Вашу учебу?

   - Через четыре года.
   - И будете преподавательницей, не правда ли?
   - Я не знаю - потупила головку и смутилась. - Это так далеко... Так много времени...
   Она улыбнулась.

   Начались вопросы о будущих ролях, что даст киностудия в ближайшее время и в чем выступит Галин на экране. Лица барышень повеселели - это было гораздо интереснее разговоров о поддел­ках фарфора. Но лицо опекунши стало сухим и строгим. "Хорош покупатель!" - думала она и прервала беседу:

   - Если Вы, как мне говорили, интересуетесь миниатюрами, то оставьте Ваш адрес и Муся занесет Вам эти вещи - здесь у меня их нет.

   Ему не захотелось утруждать милую барышню, не захотелось, чтобы кто-нибудь из его близких смотрел на нее и говорил с нею.

   - Видите ли... Дело в том, что меня очень трудно застать дома. И я на днях уеду на сьемки "Степана Разина" в Москву.

   Как жаль... Я бы с удовольствием посмотрел... Но уж Вы позволь­те, я извещу Вас по приезде. Желаю успехов в ваших занятиях, - обратился он к барышням. - Кончайте институт, учитесь хорошо.

   И он последний раз взглянул на робкое и шаловливое лицо Муси, чтобы сохранить его в памяти надолго.

   Потом шагал по проспекту Нахимсона (Владимирскому - К.Б.) и думал: "Прошло одиннадцать лет, когда он встретил первый раз Надежду Дмитриевну - его жену, единственного, любимого друга, примирившего его с жизнью и даже с людьми..."


     2.               ВОЙНА ПРИБЛИЖАЕТСЯ

   Мой единственный друг - Татьяна Дмитриевна Булах с юных лет стала писать стихи и дневники.

   Годами накапливался ею большой и интересный литературный материал. И вот теперь, когда захотелось восстановить в своей памяти прошедшие дни совместной жизни, творческой работы, по­ездок, путешествий, тяжелых и радостных переживаний, когда  яви­лось желание рассказать о нашей жизни в мрачные месяцы жесто­кой блокады Ленинграда - бойца, героя и победителя - с глубо­кой уверенностью, что каждая зарисовка этого необычайного, не­превзойденного времени поможет создать гигантскую картину великой войны - войны, которая найдет точную оценку в историчес­ких мировых повествованиях и в сердцах человечества, - запис­ки ее современников ценны. Дневники Татьяны Булах помогут на­шей работе.

   Эти воспоминания мы пишем совместно. Это - куски прожито­го времени двух людей, двух артистов, пробывших вместе все дни блокады Ленинграда от страшного первого до счастливого и побед­ного последнего.

   Мы рассказываем о том, что видели, чувствовали, пережили. Если в капле дождя отражается свет всего Солнца, то, вероятно, и в нашей повести можно будет увидеть многие мгновения, пере­житые многими ленинградцами.


                * * *

   По Финляндской железной дороге, в сорока минутах езды от Ленинграда один дачный поселок носит забавное название "Лисий Нос"... Это потому, что кусочек земли, где сооружена деревянная пристань для небольших судов, курсирующих по заливу, имеет форму, действительно, длинного носа, далеко залезшего в воду. Почему этот "нос" назвали "лисьим", я не знаю. Пристань же мы - лисьеносовцы - называем по-морски: пирсом.

   От моря идут прямые, как по линейке вычерченные, широкие дороги, и в начале одной из них, называемой Морской улицей, сто­ит наша дача, где мы прожили и пережили Ленинградскую блокаду. Дачу эту мы начали строить глубокой осенью 1934 года и она не закончена до сих пор.

   Вся наша творческая деятельность была связана с Ленинградом. Петербург - Петроград - Ленинград. С этими тремя  велики­ми названиями города я прожил почти всю свою жизнь в театре и кино, а Татьяна Дмитриевна и родилась в Петербурге.

   Почему выбрали мы Лисий Нос?
   Нам понравилось место. От станции Ольгино начинается хвой­ный лес и тянется по берегу Финского залива километров десять, застав­ляя сразу забывать духоту и пыль хронически ремонтирующегося весной и летом города. Сообщение прекрасное поездом, а от подъ­езда нашей квартиры на Потемкинской улице до дачи на автомоби­ле - тоже не более 40 минут. И сразу: море и душистые сосны, приветливо кивающие кудрявыми головами.

   Хорошо! Оторвался от городского ритма, зарядился лесной силой, морским воздухом и получил то, что двигает вперед и мыс­ли и работу - бодрость!
   Вот почему, когда "Ленфильм" собрался строить себе дачи, я, со своим широким размахом в делах, нацелился сразу на четы­ре участка по-соседству. Но Таня, по обыкновению, сократила мой пыл, и мы стали обладателями трех прекрасных лесных участ­ков, предоставленных Ленсоветом.

   Таня с забавным, сосредоточенным лицом (у нее всегда появляется такое выражение, когда ей что-нибудь нравится) сиде­ла на пне в собственном хвойном лесу и глубоко вбирала цели­тельный воздух в больные с детства легкие, медленно выпуская его. Так завзятый бедняк-курильщик, дорвавшись до хорошей па­пиросы, испытывает наслаждение от ароматного табака. Я ходил вокруг нее, по старой привычке потирая руки.

   - Неужели Володя сумеет создать дом? - думала она, вспо­миная, как мы перед свадьбой зачитывались "Строителем Сольнесом" - А, ведь, пожалуй, для Гардина я - Гильда. Да! Мы пост­роим себе жилище... Здесь вековые сосны, мхи, вереса... Близ­ко серое море... Хорошо!

   И мы построили этот загородный уголок, который в честь Татьяны Дмитриевны был назвал "Татьянино".

   Вот он: серый двухметровый забор, сшитый "по-польски", доска на доску, а метрах в шестидесяти от него - двухэтажная дача в стиле построек начала XIX века: с колоннами, круговой верандой, балкончиками и вышкой - круглой беседкой над    боль­шой комнатой Тани. Она любит вбежать по лестнице туда наверх, откуда открывается вид на весь участок и Морскую улицу.

   Да... Забор производит серьезное, внушительное, почти   во­енное впечатление от ряда линий электрических проводов поверху и от возвышающейся в углу по фасаду будки-беседки, в которой обязательно должен быть часовой с ружьем, а если его не видно, значит он куда-нибудь временно отлучился. В середине забора большие ворота, а около "караульной" будки - калитка с гроз­ной надписью: "Предупреждение! В саду очень злые собаки, прошу звонить и не входить в калитку, пока ее не откроют".

   Действительно, несколько лет тому назад обитатели Морской улицы с опаской переходили от забора дачи Гардиных на другую сторону. В будке тогда стоял часовой, опираясь громадными желтыми лапами на барьер беседки и занимая весь пролет могучей грудью и исполинской головой. Далеко был слышен его басовый, с легким подвыванием, бархатный лай. Это был Урс - знаменитый на весь поселок сенбернар-леонберг. Сбоку от него (рядом с ним из собачьего почтения и по росту было не поместиться) прыгал, злобно оскаливая над забором волчью морду с одним сто­ящим ухом, немецкий овчар Джек. Подражая могучему Урсу, он ла­ял так же - с подвыванием, но баритоном, а не басом.

   Теперь оба друга спят под камнями на собачьем кладбище "Татьянина". Урс погиб от водянки, а смелый Джек - на стороже­вом посту, защищая свой забор, от выстрела из самопала хулигана-мальчишки.

   А весной 1936 года Татьяна Булах-Гардина писала:


"Дятел поклоны бьет на сосне,
Как кардинал, красный и важный...
Стайками валится с веток снег -
Вялый влажный...
               
Снежный комок вдоль дороги метну -
Мчится за ним мой веселый пес.
Он тоже ловит сегодня весну
В запахе мокрых берез...               

Вот хорошо бы родиться, Джек,
После того, как в мире
Отжили б ружья свой страшный век
Даже в ребячьем тире.

В нашем "сегодня" свежесть весны
Может смениться июльским днем,               
Горящим в муках дымной войны,
В которой и мы с тобою пойдем:

По черному полю, с красным крестом,
Я - на руке, ты - на шее.
Лапами - ты, а я - кетменем,               
Может, проложим траншеи

В этом саду, где шуршат сейчас
Капли, скользя по ели,               
Где только белка сбросит на нас
Шишек пустых шрапнели."
               

   В предчувствиях я ничего не вижу таинственного. Нам проповедывали, что страна со всех сторон окружена врагами. Война всегда казалась неизбежной, но никто не мог предсказать ее на­чало. Мои записи 31 декабря 1935 года были наполнены тревож­ными размышлениями.

   - Скоро ли наступит "последний и решительный бой”? - спрашивал я себя. И мечтал о времени, когда воинственные  эмо­ции будут объединяться лишь с творческими переживаниями, на­сильников начнут лечить в санаториях, а оборонительные и нас­тупательные реакции станут воспроизводиться только актерами на сценических площадках. Даже при петушиных боях на клювы и шпоры наденут резиновые наконечники. Неизлечимыми останутся лишь некоторые породы животного царства.

   - Тема для Г.Уэлса, - этими словами заканчивал я свои фантазии. И констатировал действительное:
   "А пока - война в Абиссинии, революция в Бразилии, непрекращающаяся война в Китае и объединение фашистов всех мастей: немцев, итальянцев, японцев, испанцев и т.п. Решительница всех мировых судеб Англия еще не повернула свой большой палец вниз и не подняла его вверх. Выжидает, по обыкновению, наивыгодней­шего момента. Рядом с этой дряхлеющей весталкой - прекрасная, но испуганная 1870-м годом Франция, мучительно агонирует, предотвращая неминуемое - мировую бойню... Америка потирает руки от предвкушения миллиардных барышей. "

   " 1 января 1936. Високосный год!
   Неужели он будет началом этого последнего решительного
боя, который положит конец вооружениям и войнам? Можно ли  га­дать и можно ли предсказывать?

   Народы выдвинули вождей. Имена их известны миллионам людей: Сталин, Рузвельт, Болдуин, Иден, Чемберлен, Ллойд-Джордж, Лаваль, Эррио, Чан-Кай-Ши, Микадо, Муссолини, Гитлер.

   Может ли этот десяток людей - представителей     многомилли­онного человечества - ответить на самый жгучий вопрос, возни­кающим повсюду на рубеже наступающего года: будет ли война? Они, по слову которых двигаются и двинутся миллионы навстречу смерти, даже они не сумели бы ответить страдающему человечест­ву: когда начнется этот ужас.

   А он начнется!
   Он уже начался в Абиссинии.
   Потушат ли этот пожар огнетушителями, заряжаемыми Лигой Наций, или он, разгораясь, снова охватит земной шар, мы   узна­ем в наступившем 1936-м году.
   Японцы предсказывали, что этот год будет годом величай­шего кризиса.
   Я не хотел бы верить вещунам.

   Было бы интересно проследить за несколько столетий ритм временных промежутков между войнами. Очевидно, он существует на нашей воинственной планете.

   Я родился в 1877-м году, в год Турецкой войны.
   В 1899 - 1902 г.г. была Англо-Бурская война.
   В 1904 - 1906 г.г. - Японская война.
   В 1914 - 1918 г.г. - империалистическая бойня.
   В 1936 году - Итало-Абиссинская.

   "В новый год мы вступаем с грозными предзнаменованиями", - пишет передовая "Известий" под заголовком "Новые времена? - "Безумие империалистических клик может пересилить все  тенден­ции разума, какой еще остался у господствующих классов, и тог­да настанут последние времена капиталистического периода."

   В добрый час сказано! Пора кончать с этим прогнившим пе­риодом любой ценой!
   "Ценою малой крови, по-Ворошиловски" - вот что следовало бы пожелать наступившему новому году.

   Рузвельт напоминает "автократам и агрессорам", что они не замечают всего только полуторамиллиардное население Земли, которое совсем не хочет "учиться" в противогазах расовым и классовым теориям."

   Я - в прозе, Таня - в стихах, но предчувствовали тогда
приближение к нам ужасов и бедствий войны, вероятно, так же,
как большинство граждан нашей Родины. Таня писала:

"Затемнила осень вечера,
Жалобные звезды плачут на осине.
Стынут в глубине холодной сини...
А поутру, на болотной тине -
Россыпи смеются серебра!               

Я люблю по мягким кочкам хлюпать:
Мох ворчит и жмется под ногой,
Капли клюквы - огненной росой -
Улеглися в пышности такой,
Что под ней и землю не прощупать!

Только там, где зыбко стонет пасть
Ямы, вырытой орудием Кронштадта               
До сих пор с земли одежда снята
Словно все еще кипит в ней, как когда-то,
Раскаленная снарядом гать.
               
Всем бы вам пора в болоте спать,
Ржавые собратья разрушенья!
Липкой злобою, трясиной преступленья
Мир пытаетесь вернуть вы в заточенье               
Но раскованные цепи - не сковать!

Только в сказках нас переживет
Изуверски-мохноногое страшило,               
Что б ребят проказливых страшила,
Фыркая из векового ила
Солнцем залитых, серебряных болот!"

               * * *



      

       Несколько слов от редактора-составителя: любопытен тот факт, что об одних и тех же событиях написано в самостоятельных произведениях двумя очевидцами, бывшими вместе - Т.Д. Булах в рассказе "Первые дни блокады" и В.Р. Гардиным в рассказе "Бомбы рвутся рядом", каждым по-своему интересно. Внимательно проследим за описанием первых дней блокады Ленинграда у Гардина.

              * * *
       
 


       2.                БОМБЫ РВУТСЯ РЯДОМ


   Это было в тот день, запомнить который придется до конца наших жизней.
   С шестичасовым поездом 8 сентября 1941 года мы выехали в город из Лисьего Носа.

   Против обыкновения, в вагоне было мало дачников. Все   мол­чали и с испугом смотрели в окна. Повсюду в небе мерещились немецкие аэропланы. Нервные окрики по радио голосом, знакомым по ежедневным передачам сообщений, застряли в ушах ленинградс­ких жителей, как не вынутая заноза, попавшая под ноготь: "Воз­душная тревога! Воздушная тревога!"

   В Ольгине и Лахте народу навалило столько, что пришлось влезать на скамейки и садиться на их спинки, чтобы дать воз­можность толпе протискаться до окон.
   Вдоль Новой Деревни стояли эшелоны карелов. Уставшие, из­мученные дети, испачканные копотью печурок, глядели в щелки дверей товарных вагонов.
   Застучали зенитные батареи и в некоторых участках неба стали появляться кругленькие облачка разрывов. Люди прилипли к стеклам.

   - Это наши?
   - Какого там черта: "наши"! По нашим не стреляют. Вы раз­ве не видите?
   - А в поезд могут попасть? - спросила брюнетка, косясь под скамейки.
   - Вот вчера я видела, как "он" было свалился, а потом вдруг выпрямился и сам стал стрелять.

   - Это "он" спикировал, гражданка, - сказал, улыбаясь, молоденький сержант.
   - А вот несколько дней тому назад, когда я подъезжала к Ланской, как затрещало по крышам вагона. Мы все под лавки  полезли. А "он" только паровоз обстрелял.
   - Н-Да-а, - протянул опасливо пожилой человек в серой  кур­тке, поглядывая тоже вниз. - В этих случаях лучше всего ехать в последних вагонах.

   - Ну, да, ведь, не угадаешь, батюшка.
   - А сейчас это в каком вагоне мы едем? Недалеко от паро­вика.
   Зенитки застучали еще сильнее. Над Ланской шел воздушный бой.

   Татьяна Дмитриевна не смотрела в окно. Любоваться таким зрелищем она не могла.
   - Скажите, Владимир Ростиславович, Вы не видите зарева над Ленинградом?
   - Да, виден дым.
   - Сегодня как-то особенно жутко...

   Она сидела с портфелем, нагруженным вещами, изредка  взгля­дывая на меня. Я держал в руках маленький восточный чемоданчик, привезенным из Самарканда, и вязаный мешок, набитый пакетами.

   В ногах стояла большая корзина с белыми грибами. На вид - спо­койные, немного усталые, может быть, мы думали о самых обыкно­венных мелочах сегодняшнего и завтрашнего дня.

   Показалась платформа города.
   - Фу! Наконец-то, приехали!
   Быстро пошли к выходным дверям, на ходу приготовляя пас­порт и пропуск. Все приехавшие этим поездом направлялись в убежище. Милиция не позволяла оглядываться на огромный столб дыма, висевший около Финляндского вокзала.

   - В убежище! В убежище! Нечего головами вертеть!
   На самом вокзале убежища нет. Пришлось с полкилометра идти к лестницам какого-то большого дома. Я оглянулся.

   Над городом, за Невой, стояло плотное, громадное облако, ближе к земле окрашенное в розово-оранжевый цвет. Оно медленно росло вверх и вширь, клубясь и меняя оттенки и формы.

   Бомбардировка только что начиналась.
   Позже, осенью, жители каждого дома несли дежурства у  подъ­ездов, на лестницах, чердаках и защищали, как могли, свои дома от зажигательных бомб, загоняли прохожих в убежища и подъезды при объявлении воздушной тревоги.

   На этот раз никого еще не было.
   Тяжело часовое ожидание на лестнице. После каждого    дале­кого удара фугасной бомбы новички, впервые попавшие из приго­родов в осажденный город, спрашивали:
   - Что это такое?
   - Это зенитки стреляют?

   На эти вопросы никто не отвечал. Или молчали, или вели нескончаемые "продовольственные" разговоры. В Лондоне   практи­ческие англичане, как известно, вешали на грудь маленькие пла­катики: "О бомбардировках не разговариваю". В Ленинграде же и такие предупреждения не спасли бы от назойливых вопросов:
   - А как же Вы устроились?
   - У Вас, наверное, запасы? Крупица? Маслице?

   Такие приятные вещи назывались только ласкательными    име­нами. Еще до войны, в коммунальной квартире одна чрезвычайно любопытная дама, интересовавшаяся продуктами своих соседей, всегда вскрикивала при виде жирной, темножелтой, ощипанной ку­рицы: "Ах, какая она нарядная!". Теперь в пригороде еще можно было встретить этих редких, вкусных птиц. Но в городе - начи­нающие голодать граждане видели их только во сне.

   Какая-то пожилая женщина, понуро стоявшая, прислонившись к стенке лестницы, косилась на мою корзинку с грибами:
   - Это Вы сами собрали? У Вас много грибов?

   Она вздохнула, невольным движением языка облизала сухие, потрескавшиеся губы. Вероятно, она вспоминала забытое удоволь­ствие от жареных и маринованых беленьких грибочков. Печалью веяло от согнутой фигуры этой женщины, может быть, когда-то - богатой, капризной и властной. Очень потертое черное пальто нелепо облекало ее расползшееся, лишившееся форм тело. Старые ботинки, давно не чищенные, поддерживали ее опухающие ноги.

   Руки почернели от постоянной возни с керосинками и кастрюлька­ми. Из-под подола юбки моргала слепыми глазами такая же бесфор­менная рыжая собачонка.

   Рядом с ней сидел на чемодане паренек с узлом за плечами. Широколицый, коренастый. Зоркими глазами он смотрел через дверь подъезда на небо (наше "убежище" ничем не было прикрыто от "оп­асного пространства"). Нa груди паренька красовались значки "Готов к труду и обороне" и "Ворошиловский стрелок". Он попле­вывал и чертыхался после каждого взрыва. Ему  явно не хватало винтовки.

   - Мать, тут есть поблизости призывной участок? - спросил он соседку.
   Та только пожала плечами и ничего не ответила. А я смот­рел на юного крепыша и думал: "Такой не подкачает... Молодчина!"
   - Отбой воздушной тревоги! Отбой воздушной тревоги!

   Рассказы о бомбежке Шлиссельбурга и Невской дубровки, об обстрелах улиц и гибели многих людей прекратились, как по ко­манде. Все бросились к трамваям.
   Над крышами домов висели облака дыма и светилось громад­ное зарево.

   - Горит "Электросила" и верфь, - сказал проходивший ра­бочий.
   Какая жестокая боль прозвучала в его словах! Так крикнул бы актер: "Горит Александринка и ТЮЗ!”

   Улицы переполнены. Все пригороды сбежались сюда. Масса военных в повозках, в автомобилях, пешком...

   Темнело... Девять часов вечера. У переполненных трамваев давка.
   Татьяна Дмитриевна решила идти пешком, а я остался ждать на остановке со своими тюками.

   Проходили трамваи - еще более переполненные. Висели на площадках, ступеньках и сзади вагона.

   - Не попасть, - подумал я, оглядывая свою ношу. - Как я
дотащу всю эту чертовщину?
 
   Потихоньку двинулся по темнеющим улицам, по мосту имени товарища Володарского над совсем черной уже Невой, мимо страш­ного гранита "Большого дома".

   Наконец, усталый пришел на квартиру и решил лечь не в   ка­бинете , как обычно, а в большой столовой-гостиной на ковровой кушетке. Таня ушла в свою комнату.

   - Не буду раздеваться! - крикнул я.
   - Как хочешь. Я в убежище не пойду. Спокойной ночи.

   - Да... Да... Все же здесь спокойней, люди кругом, сте­ны толстые... Лучше!
   На наружные стекла окон нашей квартиры были крест-накрест наклеены полоски бумаги - этим бессмысленным делом занимался весь город (бессмысленным потому, что при бомбардировке  стек­ла одинаково вылетают полностью и разбиваются как без накле­ек, так и с ними). Внутренние стекла у нас были заклеены для затемнения сплошными обоями, поэтому утром квартира принимала удручающий вид тюремного каземата. Зато вечером можно было си­деть без штор, покрывая абажуры ламп чем-нибудь малопрозрачным.

   Перед сном я поставил электрическую лампу под рояль и не затушил свет. Прошло немного времени и я стал засыпать с жела­нием пережить это невиданое и неслыханное в истории нашей пла­неты бедствие. Я хотел, чтобы Таня перенесла страшные, длинные дни надвигавшегося ужаса... С этими мыслями я заснул.

   Таня же видела, как рассказывала она потом, перед собой мрачный,встревоженный город и лежала без сна.

   Около двенадцати ночи раздалось отвратительное завывание сирены из радио-рупора, Таня вскочила и побежала выключать ра­дио, чтобы я не проснулся.

   Но вскоре раздался какой-то совершенно дикий, никогда преж­де не слыханный звук - не то рвущегося гигантского полотнища, не то ревущего льва, И вслед за ним - такой грохот, что я не­медленно проснулся, вскочил и растерянно стал шарить по полу, отыскивая ботинки...

   - Что такое?
   - Не знаю. Выла сирена, а потом стало вот это.
   Новый близкий взрыв не дал ей договорить,
   - Бомбят?
   - Очевидно...
   Где-то запищал "Милый" - наша такса. Вбежала домработни­ца Даша.
   - Ну, вот... Начинается... Что же теперь делать? Ах, мать святая Богородица, спаси нас!

   Я взглянул на Таню. Обычная уверенность и спокойствие ее покинули. Лицо бледное, растерянное. Она откинула шаль и смот­рела в незаклеенное окно.

   С неба в Таврический сад падали молнии с мешками грома на конце - освещенные прожекторами фугасные бомбы. Это было страшно, ошарашивающе-незнакомо.

   - Что делать, Танечка? Бежать в убежище? В подвал?
   - Нет! Бессмысленно... Такая лавина пробьет любые   прегра­ды. Здесь будем, Володя, или пойдем на лестницу?
   - Я не знаю. Надо подождать. Ты переходи на диван... А то мне как-то страшно одному.
   - Значит, переждать? - она пошла в спальню и принесла подушки.

   В репродукторе заиграла труба:
   - Отбой воздушной тревоги!
   - Однако, это - трепка нервов порядочная. Может быть, нам перейти в ванную - оттуда ничего не слышно?

   Таня не отвечала. По существу, она была бесстрашная    жен­щина. Избегая сделать некрасивое движение и обнаружить страх, она всегда зорко высматривала несущиеся автомобили, чтобы не прыгнуть в сторону "по-дурацки”, как она говорила, или засеме­нить ногами. Она смеялась над нелепыми прыжками людей при не­ожиданном гудке автомобиля. Эти люди напоминали ей котят, при испуге прискакивающих вверх и вбок на всех четырех лапках. Те­перь же она молчала.

   Я чувствовал себя неважно. Я не боялся грозы так, как мой двоюродный брат Коля, залезавший под кровать или в платяной шкаф, но трусил все-таки основательно. Всегда считал после блеска молнии до громового удара. И, когда счет уменьшался, то есть гроза приближалась, я старался последние годы под тем или иным предлогом приходить к Тане и заводить разговоры о пользе громоотводов.

   Но гроза проходила - и страх вместе с ней.
   Трусом я не был никогда, хотя жизнь не давала мне   возмож­ности проявить смелость...

   Мы лежали, стиснув зубы. Молчали и ждали...
   Когда шмель влетает в комнату и жужжит, пролетая над    го­ловой, его видишь, можно скрыться, увернуться, отмахнуться, наконец и не быть ужаленным. Но жужжание в ночной темноте высо­ко летящих немецких аэропланов выматывает нервы и у здорового человека - не отмахнешься, не скроешься. А у нас - профессио­нальных артистов - нервная система и без этого не была уже ус­тойчивой.

   Радио мы выключили, но и без него было все понятно.
   - Ж-ж-ж-ж-ж... - слышалось вдали.
   - Ж-ж-ж-ж-ж... - все ближе и ближе...
   - Что, воздушная тревога?
   - Опять?
   - Они над нами!
   - Да нет, это кажется.
   - Ты ничего не слышишь... Над нашими головами...
   - Да нет же, Таня!
   - Мать святая Богородица...
   - Перестаньте, Даша, причитать. Не поможет это.
   - Ж-ж-ж-ж-ж-ж...

   Близкий взрыв. Сыпятся кирпичи, как орехи из мешка на   ка­менный пол. Дом вздрагивает. Выбитые стекла звенят.
   Еще один взрыв и визг падающей бомбы. Но взрыва нет.

   - Теперь уже совсем близко! Идем вниз! Вниз!
   У Тани бледное лицо. Голос срывается. Я беру ее за руку.
   - Идем на лестницу. Там толстые перекрытия. В случае че­го можно выскочить на улицу.

   Бежим по парадной лестнице, садимся на нижних ступеньках. Безотчетно подымается какой-то слепой, животный ужас за свою жизнь. Кажется, что вот сейчас будешь погребен под  развалина­ми рухнувшего дома. Перестанешь видеть, слышать и скроешься в неведомое... страшное... неотвратимое...

   Но затем внезапно в душе появляется что-то сильное, с беспощадным упреком смотрящее на растерявшегося себялюбца. Начи­нается борьба... Я чувствую эту борьбу всем своим существом.

   Таня сидит, опустив голову на колени и обхватив ее руками. А я давлю, давлю всеми силами свой животный страх. Встаю и подхожу к двери на улицу.

   Гудки автомобилей скорой помощи. Отдаленные крики. Взрыв. Еще один.
   - Это совсем рядом с нашим домом! Неужели, сейчас в нас? Надо сидеть под аркой - тогда кирпичи не задавят...

   - Не выскочить ли на улицу?
   - Молчи... молчи... молчи...
   Отвратительный свист фугасной бомбы... Удар... Дом трясется... Град падающих камней почти над ухом...

   - Сейчас - мы! Мы! Мы!
   - Да нет же! Нет же! Не может быть!
   - Ну... Ну... Мать пресвятая...
   - Даша, да уходите наверх!

   Тупой удар неразорвавшейся бомбы в нескольких десятках метров от нас в Таврическом саду.
   Летят стекла из нашей квартиры... Крики с улицы... Гуд­ки пожарной команды...

   Окна и стеклянная дверь парадной были выбиты полностью. Небо освещалось луной и полосами прожекторных лучей, между ними вдруг загоралась какая-то искра, с воем летела вниз и, впившись в темноту сада, разливала волны ревущего грохота.

   Мы прижимались друг к другу, стараясь сделаться меньше,  неза­метнее для кошмарного чудовища, летавшего над нами. В эту ночь, казалось, "их" летало больше сотни. Небо хлестали зе­нитки...

   Таню не трясло, а как-то дергало. Казалось, она хотела с головой спрятаться куда-то глубоко-глубоко, чтобы не слышать этот ужасный скрежет рвущегося воздуха. Несколько раз мы дума­ли, что бомба подала в наш дом...

   Но вот Таня окаменела. Она только зажимала руками пасть пытавшейся визжать собаки и шептала ей:
   - Молчи... молчи...молчи...

   Потом она сознавалась, что в те минуты думала: "Кто-то" нас услышит и заметит. Надо молчать". Ей казалось, что молча, открыв глаза и ожидая смерть, будет легче ее встретить. А в глубине души чуть шептала надежда: "И задержать..."

   Как мышь, прихлопнутая железной дверцей, напрасно ищет спасения, тыкая свою испуганную мордочку в проволоку  мышелов­ки, а потом - усталая садится в углу ужасной клетки и только моргает испуганными насмерть глазами, так чувствовали себя в ту ночь многие ленинградцы.

   Город не был готов к защите от бомбардировки. Газетные и плакатные воззвания не достигли цели. Шумиха активистов и  ак­тивисток походила на уличные театральные представления. Убе­жища оказались бутафорскими, при прямом попадании они не да­вали спасения. А от осколков можно было уберечься, не выходя из квартиры.

   В наш подъезд заглянул дежурный. Сказал, что близко пожар. И все-равно, где нам быть: на лестнице, в убежище или в своих постелях - опасность одинакова везде. Мы решили одеться теплее и взять подушки, чтобы не так было холодно сидеть на каменных ступеньках. В квартире показалось жутко... Поспешно вернулись на лестницу, думая, что не надо менять место, на котором нас до сих пор щадила смерть.

   Страшная ночь!

   Я был человеком, как говорится, "видавшим виды". В 1922 году в Крыму спускался с Ай-Петри на автомобиле без тормозов, без света. Сзади сидели люди на баке, наполненном бензином, и курили. Держали наганы наизготовку, ежеминутно ожидая  нападе­ния... А иногда, при частых переездах, приходилось ночью про­сыпаться от толчка - завязала машина. Шофер долго возился. И только под утро можно было обнаружить, что мотор и колеса висят над пропастью... Но тогда такие обстоятельства не мешали мне продолжать сон.

   Сон редко подводил меня. Мы были закадычными друзьями, и даже в эту ночь, когда под утро прозвучал, наконец, отбой воз­душной тревоги, я крепко заснул.
   Для Тани трубные звуки отбоя казались вестниками  необычай­ной радости. Она позвонила матери и узнала, что там все благо­получно. Легла, не раздеваясь. Изумлялась моему сну. Лежала, открыв глаза и всем своим существом слушая чоканье радиорепро­дуктора, молясь, чтобы не завыла снова сирена ужасной тревоги.

   Потом она признавалась, что в те минуты думала только о смерти, о том, что она - разная. И такая, которая мечется зиг­загами над нами - непереносимо отвратительна. Если бы у нее был под рукою яд или револьвер, она покончила бы с жизнью, чтобы не ожидать мгновение встречи с чудовищем, носившимся во­круг нас в эту кошмарную ночь. Ее хроническая болезнь сердца, повышенная нервозность оказались подходящей почвой для образо­вания крайне устойчивого психического состояния - подавленно­го, близкого к паническому, когда человек не бежит от опаснос­ти, а остается на месте и, как страус, прячет голову под крыло.

   Такой человек внутренне съеживается и все его выводы, все чувствования идут из одного центрального, главенствующего над всеми другими, предчувствия - ощущения приближающейся смерти... возможного уничтожения самого дорогого - его личной жизни. Это ощущение встречи или соприкосновения - неизвестно откуда и как, и при каких обстоятельствах, с таинственными причинами, кото­рые могут прекратить главнейшую ценность существования челове­ка - его жизнь - становится ощущением основным и укрепляется в сознании настолько, что борьба с такой доминантой возможна только при условии полного уничтожения причин, вызвавших за­болевание...

   Таня заболела очень серьезно.
   Утром мы узнали, что вокруг нас разрушено девять домов. Целые этажи смолоты в пыль. Не осталось даже следов жилой  об­становки.

   С девяти утра снова завыли сирены. Таня забилась в ванную, завернувшись в одеяло и прижавшись к стене. Состояние бы­ло почти полной невменяемости. Пить и есть она не могла. Толь­ко твердила о том, как бы вернуться к небу, соснам и безлюдью.

   - Ни минуты... Ни минуты я не хочу оставаться в городе... Назад!.. Обратно... В "Татьянино"... Мы уедем сейчас же, не ожидая новых воздушных тревог.
   Трудно было узнать всегда уравновешенное лицо Татьяны Дмитриевны. Брови дергались. Зрачки глаз были расширены: в них еще не потух ужас пережитого ночью...

   Поэтому прямо во время утренней тревоги я высматривал на улице автомобили. Они скользили мимо меня, не останавливаясь. На улице Чайковского - груды расколотых, разрушенных домов... Пятиэтажные... Пробитые до фундамента... Дежурные меня не  ос­танавливали и не загоняли в убежище - не было ни дежурных, ни убежищ... Машину я не остановил и вернулся домой.

   Таня встретила меня решительными словами:
   - Идем! Я остановлю автомобиль. Больше ждать здесь я не
могу!

   Счастье! Около нашего дома стоит какая-то военная машина.
   - Товарищ! Народный артист Гардин немного заболел после вчерашней ночи, я тоже больна. Довезите нас, пожалуйста, до Финляндского вокзала, - обратилась Таня к сидевшему в машине армейскому командиру.

   Очевидно, ее вид произвел на капитана сильное впечатление или просто он пожалел нас, но мы сели в автомобиль.

   - Я доставил бы вас обоих и прямо в Лисий Нос, - сказал военный, узнав окончательную цель нашей поездки, - но еду по спецзаданию.

   Проезжая по улицам, Таня не смотрела на ужасные разруше­ния домов. Через десять минут, выходя из машины у вокзала, мы оказались рядом с развалинами маленького дома, еще вчера  сто­явшего невредимым. Мы прошли под ворота того же громадного до­ма, где пережидали тревогу вчера. В нем уже не было ни одного целого стекла и ни одной не сорванной двери в подъездах. Еще шла тревога и в вокзал не пускали.

   - Если не пойдет поезд, я пойду пешком по шпалам - Ска­зала Таня. - Только бы не остаться в городе... Не верю, что снова буду в своем лесу.

   Пробили отбой и мы побежали на вокзал. Но, как только  усе­лись в полупустом вагоне, завыла сирена в седьмой раз.

   Казалось, что фашисты крутятся над самым вокзалом. Кое-кто из пассажиров побежал к дальнему крепкому дому. Мне было все равно и я читал газету. Таня забилась в угол скамейки.

   - Летают разведчики, - успокоил всех какой-то пассажир.
   Наконец, поезд тронулся и, как только мы проехали Ланс­кую и исчезли каменные дома, Таня вздохнула. Очевидно, ей ста­ло легче на душе.

   За Новой Деревней чинили путь и мы долго стояли в поле.
Я стал всматриваться, наконец, в лицо своей "подруги в  радостях и несчастьях жизни"... И не узнал его.

   Исчезла уверенность в бытие. Перестали существовать длин­ные дни будущего. Осталось только короткое - сегодняшнее. Вре­мя остановилось и ритм его спутался. Смерть концами своей ко­сы задела часовой механизм ее души. Ужас застрял в зрачках и все реакции на внешние воздействия стали поверхностными, сду­вались при первом звуке летящего аэроплана.

   Мне вспомнилась фотография, когда мы снимались осенью 1927 года у Камероновой галереи в Детском Селе. Мы сидели тог­да в царской бархатной карете на фоне белых рубчатых колонн.

   Я - со счастливым, геройским видом победителя. Она - в  костю­ме белорусской девушки. Режиссер и артистка. Заканчивалась постановка картины "Кастусь Калиновский".

   Какие у нее тогда были уверенные, добрые глаза. Тоже  счас­тливые. На лице - внутренняя улыбка... Ее улыбка - без движе­ния губ. Улыбка Джоконды. Так улыбаются девушки своей внут­ренней, еще неосознанной, неугаданной радости.
   Так улыбалась она на всех фотографиях того периода.

   И вот пролетели 14 лет. Она сидит, откинувшись на спин­ку деревянного вагонного дивана, тоже смотрит вперед и вдаль.

   Но это - другая женщина. Другая потому, что та девушка в  бар­хатной карете может только грезиться...

   Я чувствовал, что в голове Тани не проносились сейчас за­конченные мысле-картины. Жизнь ее мозга - острого, иногда сар­кастического, а больше лирически мечтательного, теперь засло­нилась какой-то таинственной завесой. Напор до сих пор лишь изредка переживавшихся мгновений таинственных ощущений вдруг заполнил, может быть - наводнил, все ее мозговые клеточки.

   Смерть!
   Неизвестная, неожиданная, может быть - мгновенная, а вдруг - мучительная, непередаваемо отвратительная? Быть раздавленной! Как червяк, лопнуть под ужасным сапогом великана...

   Проклятие в веках Гитлеру и фашистским зверям! Вот они пакостят голубой небосвод, отравляют веру в красоту жизни, уничтожают смысл самого существования.

   Поезд двинулся. Навстречу летящим убийцам поднимались с Новодеревенского аэродрома наши истребители. Слышались пуле­метные очереди. Небо в некоторых местах запестрело белыми ба­рашками - это заработали зенитки.

   Лахта... Ольгино... Скоро Лисий Нос.

   Странные узоры сплетали наши встревоженные мысли в эти минуты, казавшиеся длинными часами, пока мы ехали. Я думал: "Скучно будет в этом тихом сосновом уголке, обнесенном со всех сторон забором. Надо писать. Писать во что бы то ни стало. Надо работать. Ездить по домам Красной Армии. Чаще выс­тупать на позициях. Где угодно, но обязательно работать".

   - Надо поговорить в Филармонии и Комитете по делам  ис­кусств, - вдруг проговорила Таня, - я не могу без работы. Вы подумайте, что мы здесь будем делать?

   - Я поеду завтра же в город и обойду всех. Но вряд ли  сей­час можно будет что-нибудь сделать... Зайду в Дом Красной Ар­мии - там нас любят, может быть, в кинематографах можно будет наладить выступления... Вряд ли... Но я постараюсь.

   Таня даже повеселела. На мгновение мелькнула в глазах прежняя уверенность. Но скоро опять все потухло - потекли, видно, те же прошлые мысли...

   В Лисьем Носу все еще тянулась тревога и слышались выст­релы.
   Как отрадно и весело было слышать залпы родных батарей Кронштадта, лай спрятанных повсюду зениток, далекую канонаду переднего края на финской границе... Словом, всю звуковую фактуру военных действий в радиусе двадцати километров от
нашего поселка! Отрадно потому, что это звучала своя, русская сила - грозная, несущая гибель врагу, решившему задавить нас смертельной петлей. Мы хорошо знали, кто и откуда стреляет, и не боялись здесь разбойничьего нападения из-за угла или сверху. Как радостно от приближения к своему дому - убежищу во всех отношениях! Там все ясно: нет кирпичных стен, ничто не может обрушиться и задавить. Можно даже вырыть в песке небольшое укрытие от осколков. Пока же на поселок не брошена еще ни одна немецкая бомба. Очевидно, на деревянные, заброшенные дачки враг не хочет тратить дорогостоящие боеприпасы, да и никаких серьезных военных объектов здесь нет.

   Кошмар вчерашней ночи, сжавшей нас в лапах ужаса, стал расплываться и таять. Хотелось расцеловать деревья, землю, небо, переставшее теперь грозить нам смертью.

   И каким родным другом встретила нас дача! Даже не вери­лось, что мы накануне уехали из нее "надолго".



         Вариант начала книги ("От автора")


   Милый друг моей юности Народный артист РСФСР, орденоносец Константин Николаевич Галин, создавший на экране ряд замечательных образов, обратился с очень заинтересовавшим меня предложе­нием: написать роман о его жизни.

   Блокада Ленинграда лишила меня обычных разъездов, появи­лось свободное время и возможность частого посещения Лисьего Носа, где Галин построил дачу. Это ускорило начало работы.

   Галин, большой коллекционер, за сорокапятилетнюю жизнь в искусстве любовно и тщательно собрал и газетные отзывы, про­граммы, афиши, личную переписку, фотографии, рисунки, дневни­ки - словом, все виды графики, имевшие отношение к его работе в театре и кино. Мне пришлось все это осматривать в очень ори­гинальном для городского жителя помещении.

   Константин Николаевич повел меня по снежной тропинке   сос­нового парка к землянке, вырытой перед его дачей. Спустились по ступенькам, занесенным снегом, к деревянной дверке с висев­шими на ней двумя замками. За ней оказался небольшой входной тамбур с дверью, ведущей в землянку. Когда Галин ее открыл, мы вошли в довольно просторную подземную библиотеку, прекрас­но оборудованную и обставленную.

   На некоторых широких полках лежали груды папок с графи­ческими материалами, распределенными хронологически. Каждая папка имела отметку года и документацию, относящуюся к нему.

   Все находилось в порядке. Видны были и большая любовь и нема­лый труд, вложенные в это дело...

   Галин затопил печь и я несколько часов провел, прогляды­вая при свете яркой керосиновой лампы замечательный архив - бесценный вклад в историю русского театра первого десятилетия нашего века и кинематографии вплоть до сегодняшних горьких
дней голода, холода и взрывов. Читать мне пришлось под  непре­рывный гул канонады, доносившийся с разных сторон.

   - Эта землянка спасет вас от снарядов? - спросил я Конс­тантина Николаевича.
   - От осколков - наверное, а от прямого попадания - нет. Здесь ординарный накат, хотя и из могучих деревьев. Сделано это по приказу майора Валова. Он хотел спасти наши жизни, а вышло так, что пока...

   Галин остановился, нервно закусил губу, вздохнул. И тихо добавил:
   - Пока он ее разрушил... Вернее - помог разрушить. Ну, об этом, Сергей Иванович, я тебе после расскажу - тут много слов, а еще больше чувств.

   Я разглядывал немного осунувшееся и постаревшее лицо Га­лина...

   - Ну, что ж, поверхностно я проглядел многое. Это боль­шая работа на недели, а может быть - на месяцы. Замечательные материалы! Как это тебе удалось их сохранить? Надо сказать, на­верное, большое спасибо и красноармейцам, сделавшим такой на­дежный подвал.

   Галин криво усмехнулся:
   - Да, этот ДОТ я не забуду до конца своей жизни. Ну, пой­дем обедать, Сергей Иванович!

   - Я за тобой... Но подожди немного. Я тебя знаю очень давно - по кишиневскому сезону еще гимназистом. Я мечтал о сцене. Помнишь, сколько раз приходил я к тебе за кулисы?    Потом уехал в Петербург в университет и стал бессменным посети­телем галерки Драматического театра, много раз мы встречались с тобой в этой длинной жизни, я стал известным писателем, ты - Народным артистом, я благодарю за доверие, но почему ты - так хорошо рассказавший в первой книге о своей театральной молодости, не хочешь сам писать роман о твоей жизни?

   - Сергей Иванович, я перегружен работой. Должен начать вторую книгу - "Моя театральная зрелость" и закончить боль­шой труд "30 лет работы в кинематографии". Где уж тут оси­лить большой роман? А увидеть его хочется. Время летит, силы не те, да и автобиографическая повесть будет лишена объектив­ных качеств. Достаточно "Я- чества” в моих книгах о творчес­кой деятельности. Ты напишешь лучше.

   - Еще раз благодарю, старый друг. Буду стараться, а ты должен мне помогать. Я, ведь, буду надоедать расспросами и уточнениями, хотя в руководящем материале можно захлебнуться. Я всегда за литературу факта - в ней больше жизненного  темпе­рамента. Она полезней и глубже.

   Мы медленно шли вдоль дачи. Было совсем тепло - страшные месяцы блокадных морозов миновали.

   - Посмотри, как разросся за эти семь лет сад. Тут она са­ма многое сажала. Вот клен и дуб - это она и я... Только меня придется этой весной пересаживать.

   Галин опять криво усмехнулся.

   - Так что же с Надеждой Дмитриевной? Я знаю ее с детско­го возраста - забавная была трехлетняя девчонка. Ее отец ме­ня лечил. Чудесный человек, красавец-татарин. Она вся в него.

А потом я часто бывал в их семье, всех знаю: и ее брата, и с ее матерью Анной Петровной дружен. Она меня своим поклонником считала. И верно, очаровательная была женщина, веселая,  хоро­шо пела. Как же с Надеждой? С ней трудно договориться - она человек принципиальный. И, кроме того...

   Я не успел закончить свою фразу. На открытую веранду выш­ла хозяйка и строго позвала нас к столу.