Июльские сны

Александр Землинский
ИЮЛЬСКИЕ СНЫ

Они лежали на диване. Мазаев был весел, смешлив и постоянно обращался с улыбкой к своей подруге. Та отвечала ему тёплыми взглядами, и их безмолвная беседа была наполнена скрытым смыслом. Впрочем, всё было понятно и без слов. Меня они как бы
и не замечали, хотя моё присутствие подле них делало их связь более контрастной.
— Кто она тебе? — спросил я Мазаева. Он продолжал не обращать на меня внимания.
— Твоя любимая женщина? Да? — Мазаев повернул свою крупную голову ко мне, улыбнулся, но ничего не ответил. Его рука легла на обнажённую грудь обольстительницы. Та вздрогнула, закрыла глаза и чувственно приоткрыла пухлые губы.
В это время в комнату вошла моя жена и совершенно спокойно спросила:
— А что они у нас делают?
Я молчал, не зная, что ответить. Мазаев занимался своей женщиной, продолжая улыбаться. Та млела.
— Ты знаешь, — снова обратилась жена ко мне, не получив ответа. — Я в интересном положении.
— Это в каком смысле? — выпалил я, забыв о Мазаеве и его женщине.
— Буду рожать. Да! Хорошо, если мальчик.
— Мальчик, мальчик! — подхватил Мазаев, оторвавшись от своей женщины. — Я-то твёрдо знаю.
— От кого! — возмутился я. — Это почему же, Мазаев, ты знаешь такие подробности? И ещё так твёрдо?
Женщина на диване захихикала, разорвала объятия Мазаева
и резко поднялась.
— Вот! — показала она на свой живот, оставаясь в такой позе
и держа паузу. — И у меня мальчик!
Плоский живот обнаженной прелестницы с курчавыми завитушками внизу совершенно не убеждал меня в этом. Мазаев, обхватив её сзади и приложив свою крупную голову к её телу, продолжал улыбаться. С его губ полилась модная мелодия, руки поползли к груди женщины, и он встал. Мощный торс его оттенял ласковую податливость женского тела.
Заиграл саксофон, захлёбываясь и всхлипывая. Мазаев в такт ему пристукивая правой ногой, набросил плащ и скрылся за дверью. Женщина, сделав пируэт и прихватив белую пачку, в припрыжку понеслась за ним. Балетные туфельки одиноко оставались у дивана. Жена молчала.
Как я люблю эту женщину, чреватую мной, ещё не родившимся, но уже смотрящим за ней уже из этой жизни. Где-то там Мазаев продолжал выдувать тёрпкую мелодию любви и желания. Сакс захлёбывался от желания…

— Куда ты меня привёл, а? — возмущалась Рахиль. — Это же сарай! Ты только посмотри, здесь нет ни одной прямоугольной комнаты!
— Ну и что! В этом вся прелесть, — улыбался Моисей. — Смотри, ты будешь видеть в эти оконца, что делается вокруг, сразу на все четыре стороны света.
— Но здесь много работы. Сарай! Просто сарай!
— А ты сделай дворец, Рахиль, ты это умеешь.
— Сделай, сделай! Тебе хорошо говорить, — сдаётся постепенно Рахиль, и уже планы громоздятся в её голове — радужные, дерзкие и, конечно, осуществимые.
Ну как отказать своему Моисею? Это она сама — с его желаниями, поступками, сумасшедшей любовью юной души взрослого человека, когда один запах его тела сводит с ума. А его добрая улыбка мудреца всякий раз делает радостные просветы в грустных обстоятельствах трудной жизни. Вот и сейчас! Бросить насиженное гнёздышко в тёплом доме и попасть в это разрушенное пространство из одних холодных стен, косых проходов, узких коридоров, стоящих на перепутье четырёх дорог. Но фантазия Рахили уже творит чудо.
— Ты меня уговорил. А! Будь что будет. Птенчику нужен большой город, мне — театр. Только не тяни с обменом. Ты меня
слышал, Моисей? Проснись. И быстрее, прошу тебя, — она смотрит на блаженную улыбку мудреца и сама улыбается. — Ну, как я могу отказать тебе? Но работы будет много, учти!
— Нам ли, милая моя, бояться работы? — обнимает Моисей за плечи Рахиль.
— Да! Ты прав. Снова будем, как всегда, толкать телегу жизни. Боже! Помоги справиться с этим!
И Бог помогал, как это было всегда…

Саксофон выводит трогательную мелодию блюза так, что хочется плакать от душевной услады. Ах, Мазаев, где ты научился этому и, главное, когда? И твоё сердце переполнено любовью
и радостью. Тихой радостью умиротворения.
— Ты о чём мечтаешь? — спрашивает меня жена, поглаживая свой живот и прислушиваясь, наклонив голову.
— О прошлом, — отвечаю жене, — о розовых облаках в безбрежном голубом небе, о синих тенях под могучими ореховыми деревьями, посаженными вместе с отцом. Об ушедшем рае, распаханном временем и обстоятельствами и плотно замощенном скоростными полосами международных трасс Север — Юг. И ни травинки, ни тени от выкорчёванных могучих деревьев, приносивших сладостные плоды. Плоды надежд…

Входит дядька. Он помпезен. Забыв о жаре, в парадном кителе полковника, грудь в звенящих боевых наградах. Улыбается и обнимается с Рахилью.
— Саул! Вот какой у меня брат! Смотри, смотри, птенчик, — это она ко мне.
— Милая, хорошая моя! Радость моя! Сестричка-птичка! — поёт, закрыв глаза дядька, и крупная слеза, на секунду застыв, скатывается на ордена.
— Саул! Утри глаза! Мы живы, и радость ещё живёт в нашем доме. Правда, её долго искать, но кто знает! Бог поможет.
— Бог уже помог. Я вижу тебя. И это после такой войны.
— Да, это счастье! Дай посмотреть на тебя. Боже, столько цацек, прости, наград. Да ты герой!
Тишина, только позвякивают ордена и медали да размыты образы от слёз. Слёз счастья встречи после долгой разлуки и отчаяния.
— А где же Моисей? — спрашивает Саул и оглядывается вокруг. От сарая ничего не осталось — анфилада комнат, упирающаяся
  в многоугольный эркер, парящий над соседним тротуаром.
Панорамный вид на три стороны света.
— Забавно, — улыбается Саул, — ну, точно наблюдательный пункт!
— Ты всё ещё на войне, братец? — спрашивает Рахиль.
— Да! Ты права. Это будет ещё долго. Так где же Моисей?- Обнимаются долго, молча переживая эти минуты встречи.
Двое взрослых, зареванных мужчин, прошедших огонь и воду. Там, на передовой, один — весь в орденах и медалях, а другой — скромный труженик тыла, начавший с лагерей Воркуты, умиравший не раз от тоски и отчаяния, будущий старшина штрафной роты, многолетний пациент госпиталей, отпущенный вчистую на произвол судьбы и к своей Рахили. Им сейчас пели медные трубы. Дожить до мирных дней! Это ли не удача?
— Так ты будешь рожать? Когда? — спрашиваю я жену, сам не веря в заданный вопрос.
— Как только, так сразу, — отвечает мне Мазаев, отложив саксофон и ожидая моей реакции. Жена смеётся, ну точно как это делала прелестница в балетной пачке.
— Тогда роди меня. Хорошо?
— Ладно, как скажешь, — дверь снова закрылась, пропустив Мазаева. За ней снова зарыдал саксофон…

Трофейные подарки поражают моё воображение. Дядька доволен. Довольна и Рахиль. Теперь всё, как у людей: сервиз на двенадцать персон, персидский ковёр и велосипед о трёх колёсах.
Я мчусь через анфиладу и влетаю в кухню, опрокинув ведро с водой. Маленький потоп, но все смеются.
— Птенчик, не страшно! Это всего лишь вода, — Рахиль борется с потопом, подмочившим ковёр. А утром бравый полковник уезжает к своей семье…

Сидим в беседке, потолок которой только вчера я закончил красить. Пахнет олифой. Рахиль во главе стола. Рядом Гриша Черняв, сосед, его жена Руня, их сын Ганя — шустряк, непоседа, шкодник. Тут же биндюжник Герец с соседнего двора. Его битюги отдыхают, изредка давая о себе знать ржанием.
— Герец! И что же вы даёте своим вороным? А?
— А я знаю? Пару жменей овса, соломы немного, Рахиль.
— А о чём они ржут? Вы ведь понимаете их.
— Ещё как! Целый день тянут лямку, ну точно как я. И надо, наконец, высказаться, я вам скажу, они всё понимают. Дай бог им здоровья и сил.
Герец в белой своей рубашке, жилетке, галифе и сапогах. Но конский пот прочно въелся в него, и мы уже привыкли к этому. Он очень добрый и наивный, как сын Чернявы Ганя.
— Рахиль, вот вы скажите моей Фане, что театр — это хорошо. Что это совсем не собачья комедия.
— Герец, театр надо любить, как женщину, тогда это будет по душе. А так…
— А как любить, если ни разу не был там. Не видел всего этого, а? Я вас спрашиваю?
— Так поведите её. Сами всё увидите, и она будет рада.
— Вы таки правы. Вы мудрая женщина, Рахиль. Моисею явно повезло. Он таки вытянул выигрышный билет. О!
— Я вижу, что и вы не в проигрыше, Герец, — улыбается Рахиль.
— О! Я не жалуюсь, Фаня таки тоже женщина в себе. Но кроме поесть, убрать и постирать есть ещё и театр.
В беседку заглядывает Михай Ботушор. У него в руках глиняный кувшин и кружка.
— Что за беседа без стакана вина? А ну, Григорий, подвинься.
С тебя и начнём.
— Птенчик, принеси стаканы и фрукты, — просит Рахиль, и я бегу в дом, на кухню.
Потом появляется Моисей, жена Ботушора Флора, его брат, соседка Мотя, Иван Фомич, и беседка становится тесной. Но всем нравится, а Рахиль цветёт. Моисей подмигивает ей, и они заразительно смеются. Все подхватывают. И даже наступившая ночь не может прервать этого застолья…

Однако, саксофон смутил и меня. Его признания настолько откровенны, что жена иронично спрашивает:
— Ты в порядке?
— Да, да! А как же иначе?
— А-а-а. Ну-ну. Кайфуй, я не буду тебе мешать.
— А ты и не мешаешь мне. Напротив.
— Тогда не забудь выключить телевизор…
— Что это за телеприёмник? И всё видно! Вот здорово! А когда же это будет у нас? — спрашивает Рахиль.
— Будет, будет. Только терпение и всё случится, — изрекает Моисей.
Проходит время, возвращается Саул. Он в гражданской одеж-
де: белый пиджак, синие брюки и белые парусиновые туфли. За ним прячутся два испуганных существа.
— Ну вот, наконец, и ты, — радуется Рахиль, проходя мимо него, наклоняясь к двум девчушкам, робко смотрящим на взрослых.
— Вот вы какие, мои птенчики! — Те смущены. — Смелее вы уже дома. Правда, Саул?
— Берта, Рая, это Рахиль. Она вас любит. Она будет вас оберегать. Любите её. Это моя любимая сестра.
Маршал вызывает Саула. Об этом нашёптывала Моисею Рахиль. Но я всё слышал. Тот, не смея ему отказать, оставляет дочек на Рахиль и спешит к большому человеку. Как там сложится? Что будет? Пока не ясно. Но девочкам будет хорошо у Рахили. Семья — это святое!
— А где их мама? — робко интересуюсь я, и Рахиль, воздев руки вверх и обратив лицо к потолку, шепчет: — На небесах, птенчик, на небесах!

Маршал решительно проходит к трибуне мимо нас, спрятавшихся среди гранитных обелисков в ожидании салюта. Его суровое лицо трогает улыбка, когда он замечает нас, босяков, вихрастых непосед с расширенными от испуга глазами. Следоваший за ним генерал поворачивается к нам, но маршал жестом останавливает его. Мы спасены и можем оставаться. В группе сопровождающих маршала как инородное тело — дядька. Среди золота парадных форм, серебра медалей и орденов, он в штатском замыкает группу. Потом наступает парад, потом салют, и мы собираем падающие с неба белые парашютики не сгоревших ракет. Шёлк лёгок и приятно холодит.
— Вот будет чем покрыть тахту! — радуется Рахиль, когда
я вываливаю из;за пазухи скомканные шёлковые пластины. Из них будет пошито покрывало…

Французский бульвар в белых свечах каштанов и дурмане цветущих акаций. Пряный запах смешивается с солёным ветер-ком и с визгом кочующего трамвая. Сквозь железные звуки ещё
слышится томная мелодия ушедшей бархатной ночи, в шелесте листвы деревьев и выкриках товарок на ближней остановке, торгующих съестным. Боже! Как хочется остаться там, в этих родных местах детства. Но неумолимый, напористый трамвай
с молниеносной скоростью переносит меня, уже родившегося, от Рахили, жены ли, точно не пойму, к этой уже знакомой сцене…
— Ты кто? — интересуется Мазаев, оставив свой сакс и закрывая плащом улыбающуюся балерину.
— Да так… — пытаюсь найти ответ. — Я здесь живу. Вот и моя жена здесь.
— А, та что родила тебя, — смеётся Мазаев.- Однако, ты счастливчик.
— Он мой! — заглядывает в окно Рахиль и улыбается. — Птенчик, так ведь?
— И мой! — опомнилась жена.
— Теперь да! Береги его, — снова улыбка Рахили за окном.
Я подхожу ближе, но в окне только дальние просторы город­ского пейзажа, уходящие за горизонт. Горизонт времени…

Всё случилось, как случается в жизни. Повзрослевшие пташки долго и убедительно объясняют Рахили назревающий поступок. Та обращается только к Саулу — большая белая голова опущена, пальцы перебирают друг друга, глаза в пол. Только короткие реплики:
— Ты же знаешь… Ты не права… А что делать? Значит, не судьба… Я сполна отдал всё этой стране… Вот.
— Ты мне не брат, Саул, родину не меняют. Особенно ту, за которую проливал кровь. Всё, старый дурак…

И почему я не вижу Саула? А? Столько лет прошло. И его внуки уже подросли и говорят на другом языке. А проблемы всё те же, но уже у его девочек, мамочек, матрон, назидающих своих детей. Как будто они знают всё. Какая наивность! Я-то ведаю о их незнании многое. Но сказать об этом не смею. Зачем? Пусть пребывают в неведении. Так приятно сознавать, что истина подвластна тебе. Наивное заблуждение многих. И, конечно, меня. Вот Рахиль знала что;то о главном. И пусть не всё сбылось, но несомненный талант был. Стихийный талант и неповторимое очарование.
Библейские просторы знойного края. Ищу свою заблудшую сюда овцу среди этих незнакомых городских окраин. Зов Саула силён и услышан. Много юного любопытства, поиска, авантюры
и «а как там, в божественном месте Святой Земли?» Мой сын, радость Рахили и Моисея, моя боль и сердечная, и головная потерялась где;то здесь. Ночь упала внезапно. Сквозь кромешную темноту уходящего куда-то проспекта слышится родная матерная речь. О! И здесь наши. Нет, нет! Потеряться здесь невозможно. Это только вопрос времени. А времени только три дня. Но каких! Галилея, Иордан, Галанские высоты, Кинерет, Холмы Хайфы, Соломоновы столбы и красноморский Эйлат. И всё это места блуждающей святой овечки. И везде его помнят и делают большие глаза, видя меня. И это вы — отец?! Паузы длятся до неприличия.
А потом встреча — радостная и грустная. Два нашедших друг друга живых существа: один сед и тучен, с мокрыми глазами, другой строен и тонок, слишком тонок, с цыплячьей шеей и посиневшими руками. Боже! Какая встреча через пять лет! Пять долгих лет ожидания её. «Почему такие кисти рук?»
— Да… вот… — робкий взгляд.
Ну-ну! Рожай, — спешит старший.
— От воды.
— Какой воды? Не пойму.
— Мою посуду в соседнем ресторане, целый день руки в воде. Вот почему…
— Почему?
— Так получилось! Не будем об этом, — и добрый взгляд этих родных, лукавых глаз.
— Возвращайся домой! — это уже крик души. Услышит ли? Пока не слышит, полностью переживая неожиданную встречу.

Святое молебное место. Стена Плача. Повторяю на непонятном языке молитву, спеша за проводником, к Богу, стараясь добросовестно, на слух произносить эти слова.
— А теперь, если хотите, попросите у Всевышнего. Он не откажет — проводник-переводчик ждёт.
— А как? — спрашиваю и получаю инструкцию, карандаш и клочок бумаги.
Когда, найдя расщелину в обласканной стене, я оставляю свою просьбу, думаю только о том, как же Всевышний прочитает этот клочок?
— Ему помогут его слуги, — парирует переводчик и улыбается. Слишком часто, видимо, слышит он это.
Ах, жизнь моя! Моя овечка, радость и горе, кровинка медленно уходит, не оборачиваясь. Увидимся ли? И когда? Турбины надрывно шумят, и земля, покачиваясь, уходит. Или это моя голова закружилась?

— Всё образуется, птенчик, — улыбается мне Рахиль. — Ну что тут поделаешь. Он уже на мальчик. Пусть ищет свою дорогу. Успокойся. Я всегда с тобой.
И я успокаиваюсь, смирившись с действительностью. А та не дремлет. Прав Карнеги: Бог всякий раз даёт вам новый шанс проявить себя…

Дикие скалки тринадцатой станции Большого Фонтана. Уединённое место, знакомое немногим. Соня Череда, вызывающе обнаженная, нежится среди скал и воды.
— Ты что? Сделай заплыв. Я погреюсь на солнышке.
Эти спелые груди и обольстительные бёдра с белой полосой смущают меня, и очень. Делаю заплыв, чтобы успокоиться и дождаться случайных посетителей, когда Соня наденет купальник. Возвращаюсь. Та же картина.

— Это же Ева, птенчик, — слышу голос Рахили. — Вот она таки дождётся изгнания из рая. Боже! Где её голова? Так смущать мальчика. Ах, молодость! Когда всё легко и свободно. Птенчик…

Возвращение случайно. Как, впрочем, все случайности закономерны. Платаны сбросили одежды, жара, но трамвай всё тот же. И трамвайные павильоны чуть подкрашены. С тяжёлой базарной кошёлкой идёт мне навстречу Соня. Только глаза той обольстительницы, по которым я и узнаю её. Остолбенел. Она меня не видит, проходит мимо, как целая жизнь. Видимо, я сильно изменился с тех пор. Немудрено
— Её таки выставили из рая, птенчик, — слышу голос Рахили. — И что ей осталось? А? Вот видишь, как безжалостна жизнь.
Закрываю глаза на миг и слышу всхлипывание и дрожащий голос Сони:
— Это ты! Я сразу тебя узнала. Молчишь. Не узнаёшь старуху? Да?
— Ну что ты, Соня! Какая старуха.
— Обманщик! Но приятно. Дай я тебя поцелую.
Прохожие обходят нас, понимая, видимо, что происходит
с нами. Добрые улыбки, весёлые глаза. Южная снисходительность к происходящему. И лёгкий блюз снова несёт нас на своих ласковых волнах куда-то вдаль, в неведомое ещё. Щемящая мелодия не даёт покоя, и ностальгия настигает наши воспоминания…


«Лебединое озеро» и обрушение привычного мира. То, что казалось незыблемым, что властвовало столько десятилетий, позор-но отступило за одну ночь. Да ещё набегали волны истерии, ещё пыжились временщики, судорожно обещая вспахать борозду, но это был только фарс. Новое время подвинуло всё и многое просто свалилось в его пропасть. Так, походя. Воздух свободы пьянил. Стало возможным всё. Или почти всё.

— Сынок! Ну куда ты собрался? — пытаюсь понять жгучее желание возможного путешествия. Не понял, но и удержать не смог. Экипировка предусмотрела всё необходимое. От пухового одеяла до перочинного ножика. А вдруг! А как там на первых порах?
— Ещё не поздно, милок! Ну и что, что объявили посадку? Ну её, эту неизвестность. Поедем домой! — крик души. Но максимализм глух, и, сгорбившись от тяжести разлуки, бреду к машине. Лёгкий ночной морозец остеклянил шоссе, и, думая только о случившимся, дал газ. Машину закрутило и понесло поперёк, и вкось, и с разво-ротом — почти не управляемый полёт. Полёт кончился у канавы. Ещё секунда, и прилетел бы бог знает куда. Но бог спас. Дальше ехал черепашьим манером и повторял: «Это к добру! Пусть и ему повезёт там, на Святой Земле. Ах! Моя заблудшая овца. Не пропади».

— Вот увидишь, всё будет хорошо! — голос Рахили, как эхо, блуждал рядом. — Птенчик, всё образуется.
Пророческие слова. «Однако зов Саула так притягателен», — подумал я…

Неожиданная, приятная, сумасшедшая, почти неправдоподобная, оглушительная, радостная весть пришла. Пришла через столько лет ожиданий. И почему сердце так трепещет?
— Успокойся, птенчик! Всё уже позади. Я ведь говорила. А? — голос Рахили. — Он дома. Обними его. «Конечно! Обязательно!
Непременно! Вот так новость!» И часы ожидания, и пути возвращения к встрече, и сладкие минуты объятий.

Тощенький рюкзачок, солдатская камуфляжная роба, худоба
и безумный блеск лукавых глаз.
— Ну как?
— Ничего, как видишь.
— А подробности? А потом, потом?
— Вот! — протянутая рука держит часы. — Это тебе на память.
— Спасибо! Время — это главное богатство. Буду теперь за ним следить. Спасибо!
— Прости, всё что могу…
— Ну что ты! Я вижу тебя здесь. Это главное…

И снова Стена Плача стоит передо мной. И я, нервно ищущий расщелину, чтобы вложить в неё послание к Всевышнему, мою сокровенную просьбу. Наивно и просто. Как хочется верить в невозможное. А всё-таки спасибо, Боже, всё исполнилось, как
я просил! Что это? Нет, это не случайность…

Любимый блюз медленно тает, уступая пространство бравурному маршу, а тот — назойливой попсе, громкой, нахальной.
— На тусовку! — Мазаев тянет за руку балерину. Она почему-то боса, балетные туфельки остались там.
— Выше прыжки! Не отставай, за мной!
Та не отстаёт за быстрым пригибным шагом Мазаева. Сакс болтается у него на груди, и только вздыхает:
— Фа! Фа! Фа-диез.
— А я? — спрашивает жена.
Я не могу бежать, в моём положении это опасно. Но её никто не слышит. Только я, ещё не родившийся, но уже всё это наблюдающий. Рахиль тут как тут:
— Это ещё не вечер, птенчик! Сдаётся мне, что проблем будет больше.
— Куда больше? Рахиль, ты о чём, а?
— Посмотрим, посмотрим, — улыбка Моны Лизы, всё веда­ющей повелительницы времени…

Майские каштаны Парижа. Плавная Сена среди ухоженных берегов восхитительного города. Тугие мосты, с лёгкостью шагающие
с левого берега на правый и обратно. Музыка архитектурных премьер и чёткий ритм голубых теней — восторг! Всё тотчас исчезнет, пропав куда-то сразу по возвращении в нашу квартиру. Там дефилируют длинноногие куртизанки, совершенно не замечая хозяев. Впрочем — новое время! Одна из них уже властвует и здесь.

— Я женюсь на ней — заявление божьей овечки.
— Да?! Пожалуйста, уточни, на которой из них. Они все на одно лицо. Как бы не перепутать.
— Разумеется, уточню. Но чуть позже.
— Да-а-а! Но приходиться идти в ногу со временем. Вспоминается площадь Бастилии, обозначенная на проезжей
 части города белым. Французская революция и её главный инструмент — гильотина. Радикальное решение всевозможных проблем. Унификация методов управления Истерией. Зачесался кадык. К чему бы это?
— Нет! У нас всё по;современному — гражданский брак.
— А дети?
— Ну и что. Это решаемо. Божья овечка мимикрирует в волка. Сердце моё снова трепещет. А вдруг жена так и родит меня?
— Исключено, птенчик! Ишь, чего захотел. Обратно нельзя. Это твои проблемы, — глаза Рахили серьёзны, улыбки нет. — Ну, ну, бодрее. Всё ещё впереди. Твой гильотинер ещё ребёнок, но он вырастет. И довольно быстро. Вот что значит зарубежный опыт жизни. Вот эхо крестовых походов на Галилею. А почва здесь,
у нас, сейчас прямо-таки для этого: можно всё! Держись!..

— Вы напрасно так капризничаете, отец. У сына такие же права на ваше жильё.
— Но я вот уже пару десятков лет содержу его, плачу все взносы и веду расходы.
— Ну и что? Наш закон демократичен. Только раздел!
— Но я помог ему, у него две квартиры…
— Бросьте. Это уже имущество, а мы ведём разговор о жил­площади. Вам понятно?
— Нет!
— Боже, какая юридическая безграмотность! Как всё запущено.
Затем другой специалист, потом судья в суде, дальше второй суд и справедливое решение. По закону. По совести бы. Но нет, по закону!
 
— Это ничего, птенчик, что ты снова в коммуналке. Зато весело. И жизнь не такая скучная и беззаботная. Жизнь — борьба! Этому же тебя учили столько времени. Ну и что, что время изменилось? Жизнь — борьба, и это на все времена. Правда, исключая передышки. Они ещё впереди, возможно, я так думаю, — и снова улыбка Моны Лизы и лукавый блеск родных, незабываемых глаз. Ах, Рахиль! Сегодня ты — это я. Но как сложно быть собой…

— Прости, это я… — святая овечка в шкуре волка смиренно смотрит на меня.
— Что ещё ты не успел взять?
— Прости, я потерял всё. Да, ты вправе меня прогнать. И это будет справедливо. Но… она отняла у меня жильё. Подло, мерзко, гадко!
О, как я его понимаю! И действительно, ему больно и мерзко,
и гадко, и море чувств, особенно когда это несправедливо. Бедная овечка, потерявшая волчью шкуру. Подстриженная овца, и гадко,
и холодно, и мерзопакостно. Но душа моя молчит. Странно! Никаких чувств, порывов, красивых поступков. Только пустота, как часто говорила Рахиль — Торричелева пустота. Нет-нет! Умом понимаю, сочувствую, оцениваю меру пропасти, а вот душа устала. И тех благородных порывов — снять последнюю рубаху и тотчас отдать (ах, как бы хотелось) — нет. Боже, боже! Чёрствый, заплесневелый кусок чёрного хлеба в груди. Ничто не проходит бесследно.

Разорвать узы, предназначенные природой, опошлить всё до цинизма, бездушного остервенения и высокопарной лжи — на это надо иметь талант. Подстриженная овечка имела его. И пользовалась всласть. До тех пор, пока не нашла родственную душу. Ну что за счёты между единоверцами: мир создан только для нас! Вот и выкуси теперь. А жаль!

Дробная поступь барабанов и дикий ритм заглушали всё. Удары сыпались отовсюду, и только душа ещё слышала мягкий баритон, проникновенно повествовавший о своём пути. И ничто не могло заглушить голос Фрэнка Синатра. Это на века…

Боже! Разве это трудности? Остаться без средств на старости лет, не иметь пенсии. Вот! Одиннадцать тех рублей — это не пенсия, а насмешка. И театр спасал Рахиль. Спасали характер, воля к жизни,  философский склад ума и твёрдое убеждение — любая работа почётна. Распространение билетов. Здесь она была неутомима. Театр держался на ней. И в округе все знали её. И семья помогла.

— Птенчик! Ты слышишь меня? Приезжает Ильинский. Днём даёт встречу с работниками театра. Вот тебе билеты. Правда, приставные места. Но это же сам Ильинский!
Жара, театр полон, только артисты. Галёрка шумит. Вдоль прохода, почти задевая меня, идёт сам Ильинский. Вид затрапезный: белые полотняные штаны, белые парусиновые туфли, рубашка с расстегнутым воротником и короткими рукавами. Перед сценой останавливается, смотрит близоруко на публику и садится тут же,
в проходе, у сцены, за столик. Два часа общения с гением сцены, обаятельным человеком, остроумным, наблюдательным, реплики которого прерываются шквалом аплодисментов. Какие это артисты? Даже и заслуженные, и народные? Нет! Это благодарная экспансивная публика на встрече со своим кумиром. Театр взрывается, когда Ильинский, поняв желание всех, поднимается на сцену. Читает Толстого. Зал в трансе. «Как изгоняли Карла Ивановича». Старый, немощный гувернёр-немец, плохо говорящий по-русски, а затем — «Дом, который построил Джек» и буря восторгов после выкрика в конце. И Рахиль с букетом цветов на сцене, и галантное целование руки, и всё это под нескончаемые аплодисменты специалистов театра, заслуженных и народных.
— Конечно! Вам целует руки народный артист из самой Москвы? О! Это, наверно, приятно?
— Герец, вы угадали. Очень! — и Рахиль смотрит на биндюжника.
— Да! Театр — это хорошая вещь. Я вам скажу, это как в жизни и даже интересней. Такие страсти. Вы должны оставить мне пару билетов на премьеру.
— Герец! Вы стали театралом. Вам теперь подавай только премьеру.
— А что? Чем я хуже других. Ну и что, что я около лошадей. Это благодарные твари, не то, что некоторые люди. Лучше бы они были лошадьми.
— Да вы философ, Герец. Истинно так, — смеётся Рахиль. Через неделю должно случиться событие, которого ждали
несколько лет: перерасчёт пенсии Рахили. Теперь получалась неплохая пенсия и можно уже не работать.
— А как без театра? — умные глаза Рахили смотрят серьёзно на Моисея.
— Пойми, Иван Фомич очень обеспокоен твоим состоянием.
— Ничего! Я добилась своего. Бог милостив, поживём ещё.
— Ты не шути. Надо ещё раз провериться в больнице у Ивана Фомича.
— Моисей, не горячись. Мне хорошо. Потом…

Орган Баха возносит меня на небеса, а хор мальчиков на антресолях церкви Баха в Лейпциге славит Марию. Детские чистые и звонкие голоса легко и свободно, радостно и самозабвенно исполняют «Аве Мария» Шуберта. Где я? Понять невозможно. Стены церкви в старом Лейпциге расширились, заполненные вселенским пространством, и конца ему нет. Душа парит. Я внезапно падаю на землю. И ещё живой. И говорю, хожу, спешу, не выпадая из простого жизненного ритма. Почему? За что? Как жить? Потом, как говорила Рахиль, не получилось. Рахиль ушла! Уже не разорвётся материнское сердце, не всхлипнет при встрече, не увлажняться глаза от счастья общения. Сколько недосказанного, не спетого? Сколько недоумения
в застывшем взоре? Сколько искреннего горя окружающих. Пришли все. Целый день молчаливого прощания. И второй, и всей округи.
— Всё, всё, пора — Иван Фомич руководит скорбной процессией.
Ещё долго перекрёсток четырёх улиц, где жила в своём доме Рахиль, был перекрыт народом. Оставшиеся смотрели туда, куда уехала Рахиль. Воспаленные глаза, тихая речь и добрые взгляды друг на друга. Истина так трагична. Любите ближнего. Это так просто и одновременно сложно. Душа должна работать. Не у всех это получается. Но надо…

— Как ты там без меня, птенчик? — слышу голос Рахили. — Ты уже взрослый, справишься. Вот видишь, как бывает в жизни.
Я молюсь за тебя. Всё будет хорошо. Обещаю.

Странно, я стал уже сверстником Рахили. Это моя подруга, моя любовь, моя верность. Её привычки стали моими. Как ей было тяжело! Сейчас чувствую это. Но с достоинством несла она свой крест. Только радость людям, только любовь. А как мне это сделать, когда мир так жесток? Делаю, как умею. Порой до непонимания близких. Но это уже другая история.
Мягкие свежие губы нежно касаются моей щеки.
— Ты мой, я люблю тебя, — ласково говорит мне жена, — не переживай так. Понимаю, что это крайне неприятно. Но надо жить и с этим. Возможно, он поймёт.
Не сразу, постепенно, кусок чёрствого хлеба внутри размягчатся возвращая мне надежду и, в который раз, желание забыть плохое, помочь хорошему. Боже, как это болезненно, сколько душевных мук и страданий! Но это всё внутри, это моё, и никто не должен этого видеть…

Тягучее пространство медленно расступается, пропуская уже знакомую мне молодую особу. Она решительна, деловита и ведёт за руку меленького ангелочка. Крылышек пока не вижу, вижу только весёлые и лукавые озорные глазки, белокурую головку
и божественную улыбку.
— Деда! — произносит неземное существо и бежит ко мне. Что-то происходит у меня в груди. Боже! Как легко и сладко! Какая же это благодать. Нет, нет! Бог знает, как лечить страждущую душу…

— Мазаев! Мазаев! — зовёт моя жена, и появившийся Мазаев выводит из своего сакса долгожданный блюз. Его подруга делает при этом классические пируэты вокруг всей нашей компании. Ангелочек взвивается под нами, а я, весь в прострации пытаюсь поймать его руками, но безуспешно. Как легко и весело парит он в бездонном пространстве голубого неба, освежаемого лёгкими, пушистыми облаками. За одним из них я вижу Рахиль, которая машет мне рукой, и я слышу:
— Птенчик, ты доволен? Вот это и есть счастье. Что мирская суета? Пустое, поверь мне. Вот это и есть главное — новая жизнь! Жизнь продолжается только так. Прости свою заблудшую овцу.
— Ну, ты доволен, наконец? — спрашивает меня жена и улыбается улыбкой Моны Лизы. Она тоже знает что-то о многом, но тотчас умолкает.
— Это ты, ты всё сделала, признайся, — пытаюсь выведать у неё.
— Возможно, милый, возможно, — и снова лукавая улыбка. —
Я тебя родила уже и, как видишь, ты в порядке.

Широкое поле за околицей переливается легкими волнами от набегающего ветерка. Синий окаём дальнего леса безмолвен. Могучие  липы молчаливы, и только вверху порхают стрижи. Томная прохлада аллеи отступает перед зелёной полянкой, на которой расположилось всё моё семейство. Шум, радостные возгласы, весёлые глаза и улыбки. Три поколения вместе! И нам не тесно.
И все рады тому, что жизнь прекрасна!
— Терпение вознаграждается, птенчик, — слышу я голос Рахили.
— Прощение и любовь, дорогой, — вторит ей жена, обнимая меня и целуя, — я люблю тебя!
Жизнь действительно прекрасна! Как июльские сны.

17.07.2006.