Федино воскресенье

Сергей Барановский
1.

Тёлка соскочила случайно. Всё было уже на мази, но кто-то позвонил. Она долго разговаривала в коридоре, потом вошла в комнату и сказала:

- Уходи, сейчас отец придёт. Вони будет на весь подъезд.

А Фёдор Михайлович уже снял рубашку. И уже положил руку ей на живот и дышал в шею. Год назад такое могло произойти только в мечтах. Все его жалкие попытки пусть даже заговорить, позвать, прижаться заканчивались полным провалом. Это видели и понимали - он не из тех, и ему никто не даст. Пацаны такое рассказывали в туалете на переменах, что у него пересыхало во рту и фильтр прилипал к губам. Фёдор Михайлович нарочито громко гоготал, сплёвывал на потрескавшийся, затёртый нянечками кафель и делал лицо – типа всё это ему давно знакомо. Но народ в городке подобрался тёртый: всё равно не верили, не уважали, не пускали в свой круг. Странным он был для большинства - тихий, вежливый, задумчивый. К примеру, не любил матерных выражений. Мог сказануть словцо, но сразу краснел, понимая, что лукавит, не его это язык, другого племени. Так и жил в стороне от местной братии, пока не увидел в мониторе рекламу «Советы парням». С трудом поборов неловкость, зашёл. Оказывается, все эти вопросы очень просто можно было решить. Не знаешь, о чём поговорить с девушкой – набираешь «о чём поговорить с девушкой». Пожалуйста – всё подробно написано. К примеру, нашёл инструкцию о том, как нужно себя вести, чтобы тёлка сразу дала. Прямо по пунктам: с какой стороны подойти, о чём сказать сперва, что потом, куда дышать, где лапать. Имеется даже такая вещь как техника поцелуя взасос. И как на переспелых помидорах репетировать.

Качество жизни наладилось. За первые полгода мучительного внедрения теории в практику Фёдор Михайлович переспал с тремя. Все узнали, что ему тоже дают, и он стал не то, чтобы в доску своим, но завеса отчуждения между ним и сверстниками поблекла. А главное, ещё с одной, используя советы мировой сети, он безо всякого секса сходил в единственный в городе кинотеатр. Пока шёл фильм, держал её веснушчатую потную руку в своей. Произошло это больше полугода назад. И с тех пор осталось для других тайной. Тайной двоих.

- Может по-быстрому?

- Я же сказала – уходи!

Что ж… Фёдор Михайлович надел рубашку.

Шёл дождь - тихий, унылый, не слишком сильный. Казалось, он был всегда и будет быть и идти всегда. Такой дождь – самый настоящий подарок для самоубийц и влюблённых. Ведь для них слово «всегда» - главное слово в жизни. Он не относился ни к тем, ни к другим. Застегнул верхнюю пуговицу, поднял воротник. Домой идти не хотелось. Зачем? Мать опять будет смотреть, кормить, говорить «Федюнчик». Противно слышать. Кажется, уже все – соседи, знакомые, одноклассники, даже учителя – звали его по имени-отчеству. Три года назад, войдя в класс, химичка проговорила: «Сегодня – урок-знакомство, друг с другом и с новым предметом». Все называли свои имена, фамилии. Когда дошла очередь до него, отчеканил: «Фёдор Михайлович Комов». Думал – сейчас получит. Нет, она улыбнулась и так и записала его в свою тетрадь. Первыми подхватили ученики. Федюнчик… Раньше терпел. Но с тех пор, как стал Фёдором Михайловичем, люто возненавидел это слово. Настолько, что каждый из прыщей, появившихся с недавних пор на его широкоскулом, немного восточном, большеглазом лице, начал называть федюнчиком. «Чтоб ты сдох, мразь», - мысленно произносил он, расправляясь с очередным тезкой, и давил, давил, давил.

Вообще, прыщи эти делали жизнь в обществе просто невыносимой. Казалось, что все смотрят на его покрытое нарывчиками лицо, и всех тошнит. Сейчас он как раз брёл по Чехова, мимо памятника двадцати восьми героям-панфиловцам, обычно закаканного голубями и воронами, а теперь чистого и мокрого. Сам Панфилов - с кривыми ногами разной толщины, огромной, как у зародыша, головой, глазами на выкате, широко открытым ртом с редкими, через один обломанными зубами - производил жуткое впечатления даже на девяностолетних ветеранов. Ровно за этим скульптурным шедевром росли кусты, где ему прошлым летом дала вторая по счёту тёлка. Не видел её до этого ни разу. После тоже не видел. Выгуливал Марту на ночь. В свете луны мелькнул девичий силуэт, и она для порядка гавкнула. Тёлка запищала.

- Не боись, - сказал Фёдор Михайлович, - не тронет. Откуда ты такая взялась?

В «Советах парням» написано: если девушке задать этот вопрос, то она сразу не найдёт, что ответить. Тогда следует быстро спросить – «Чё молчишь?». После чего девушка одновременно задумается о трёх вещах: откуда она реально взялась, какая такая и чего она молчит-то действительно. Главное этот момент не упустить - широко улыбнуться, резко протянуть вперёд руку и начать знакомство. Так и написано – «чем шире улыбка, тем быстрее даст».

- Фёдор Михайлович, - сказал Фёдор Михайлович и, растянув до ушей пухлые потрескавшиеся губы, выставил вперёд руку.

Великая вещь – инструкция. Через пять минут Марта лежала, привязанная к капоту всеми забытого ржавого жигулёнка, вросшего в землю, Фёдор Михайлович, расставив ноги, сидел на большом берёзовом пне, а девчонка эта опустилась на колени и уже расстегивала молнию у него на джинсах. Но тут за кустами проехала колонна грузовиков, поток света ударил через листву, и щёки Фёдора Михайловича замигали мертвенным жёлто-зелёным сиянием. Это конец. Сейчас увидит.

- Тебе не противны мои прыщи?

- Что? Какие прыщи?

Она подняла голову.

- А… Мне насрать.

Дальше Фёдор Михайлович так и не смог расслабиться. Ему мешала обида. Как ни велика была нелюбовь к федюнчикам, но то, что какая-то мелкая остроносая падла в шортах вздумала на них срать, не давало ему покоя.

Ну да – вот они эти кусты… Разбежалась! На свои прыщи сри. Настроение было поганое - и с сексом не вышло, и этот зарядивший, кажется, до скончания света ливень… Короче, не день, а сплошной облом. Он свернул с Чехова в узкий грязный переулок, ведущий под горку к храму, пересёк его по диагонали и пошёл вдоль бесконечного заводского забора в сторону дома. Здесь шла стройка и над головой появился навес. Но ему уже было всё равно, вода хлюпала везде - в кедах, в трусах, в карманах. Мать, как всегда, открыла мгновенно. Дежурит что ли она у двери? Засуетилась, забегала, загремела посудой. Снял мокрую одежду, бросил в ванну с грязным бельём, вылил из кед мутную жижу, языки вывернул наружу, поставил под батарею.

- Так отключили уже, сынок. Май на дворе.

- Ой, правда, мам. Ладно, пусть там стоят.

- Ну, пусть. Как в школе, Федюнюшка?

Мать стояла в проёме двери. Халат разошёлся, и было видно всю её белую как бумага ногу, в извилистых синих венах.

- Нормально, мам.

- На днях пенсию получу. Пойдём костюм тебе покупать. Через год выпускной, а ты всё в футболках да джинсах этих.

- Не надо. Спасибо. Ты лучше себе что-нибудь купи на пенсию свою.

Фёдор Михайлович уже сидел на кухне и уплетал рассольник, другой рукой шебуршил холку Марты. Та понуро следила, как пропадает из тарелки суп и надеялась. Пожалуй, среди всех живых существ лишь к Марте он испытывал чувство, похожее на нежность. Мать любил, но как-то прагматично, без души. Не чувствовал ничего. Просто помогал во всем, бегал в магазин, в аптеку, жалел. Да и поговорить с ней было реально не о чем. Если только о её вечно больном сердце. На подоконниках, в кухонном шкафу, на тумбочке около кровати валялось множество склянок, пузырьков, таблеток. Она яростно поглощала их до еды, после еды, перед сном. А когда ближе к ночи заводила песню о своих бесконечных родственниках, дядях, бабулях, родных, двоюродных, троюродных сёстрах, что скоро помрёт и как Фёдор Михайлович без неё будет жить, есть, покупать одежду, то слушал, терпел, кивал и вежливо ждал последнего куплета. Потом мать обычно хватала из шкафа кучу полусгнивших альбомов, усаживалась за стол, нависала над ними, тыкала пальцами в фотографии чёрно-белых голожопых младенцев, противно улыбающихся мужчин и женщин на фоне моря, вскрикивая «а это Раечка с Игорем в Кисловодске», «а вот Миша – батя твой на пеленальном столике, царствие ему небесное, как рано ушёл от нас», начинала хлюпать носом, ругать нынешнюю жизнь, и ей уже было всё равно, слушает он или нет. Тогда Фёдор Михайлович говорил: «Ладно мам, пойду я, уроков много» - уходил в свою комнату, включал порнуху или бибисишные фильмы про птичек и так, под вопли попугаев и порномоделей, плавно погружался в сон.

Другое дело - Марта. Она не тыкала пальцами в альбомы, не задавала дурацких вопросов, не всхлипывала по делу и без дела, не звала к деду на могилу, а опускала на его коленку свою большую чёрно-рыжую голову, смотрела, молчала. Он не мог с ней поговорить, но мысленно рассказывал про всё. Про всё. Тут как-то ему пришла в голову мысль: собаки ведь живут меньше, чем женщины. И как бы там мать не причитала, Марта умрёт быстрее. Лучше бы наоборот, подумал Фёдор Михайлович. Вообще без матери он свою жизнь вполне представлял, а без Марты - нет. Рассольник кончился.

- Спасибо, мам.

- Праздник скоро, Федюнчик. Может съездим к дедушке на могилку девятого. А то мы всё с бабой Люсей вдвоём да вдвоём.

- Мам, не хочу я. Поезжай сама.

- Ну как так, Феденька? Дед же родной! Родину защищал. Откуда упрямство такое - не понимаю.

Последний раз Фёдор Михайлович был у деда на могиле лет в шесть и почти ничего не помнит. Похороненный там человек – материн свёкор, отец Фединого отца, тоже Фёдор Михайлович (Федю в честь него так назвали) ушёл на войну добровольцем в августе сорок первого, прямо из этого дома с оранжевой черепицей. Через три недели из-под города Борисова прислал первое письмо с вложенной в него фотографией. А через сутки после этого был убит снайпером прямым попаданием в грудь и похоронен в братской могиле. В посёлке осталась его девушка, бабка Фёдора Михайловича - семнадцатилетняя Люська. Вскоре у неё родился Федин отец. Немцы пришли через две недели. Но Люська с ребёнком были уже далеко, под Новосибирском, как говорили тогда – в эвакуации. Вернулись в сорок седьмом, спустя два года после окончания войны. А лет двадцать назад отец перевёз дедовы останки на местное кладбище. Бабушка Люся до сих пор живёт на той же, соседней с их домом улице. Ей скоро девяносто. Ещё ого-го – весёлая, ходит в гости, сама себя обслуживает. Внука любит страстно. Говорит – похож больно на Феденьку моего.

Обо всём об этом Фёдор Михайлович слышал стопицот раз. Но все эти люди – воевавший дед, отец, которого он практически не знал, множество других разных Раечек, Сашунь, Петюш, кроме всё ещё живой бабки, давно сдохли и были для него пустым местом, скошенным серым газоном – без вкуса, цвета и запаха. Каждую весну, когда мать звала его с собой, он представлял, как они идут сквозь строй вонючих старух, продающих бумажные цветы, к могиле совершенно чужого для него деда, как мать всхлипывает, осеняет себя крёстным знамением, те же стопицот раз называя его Федюнчиком, и единственное, что желал, так это пойти в сортир и как следует проблеваться.

- Нет, мам, не поеду. Зачем?

- Как это «зачем»? Это дед твой родной, Феденька! За твоё счастливое детство воевал. Выходит, не заслужил он, чтобы внучек раз в год на могилку цветы ему положил?

- А что в нём счастливого, мам? Что счастливого в детстве-то моём?

- Детством своим не доволен, Феденька? Я в отца вино не вливала, грузовик на него не наталкивала. Чем я тебе не угодила? Игрушки, мобильник, компьютер. Сыт, одет.

- Причём тут это? Ну полный же бред, мам. Достали уже… победой этой. Ленточки, флажки, слюни, шарики… Вообще, нам учитель говорил, что если бы Гитлер на нас не напал, то скоро мы бы на него сами напали.

- Можно ли такое говорить, Феденька. Праздник великий… А ты такое говоришь. Грех это.

Мать всхлипнула, зазвенела пузырьками с лекарствами. Праздник… Фёдор Михайлович почему-то вдруг вспомнил про ту девчонку, которая его вытурила. Про её липкие губы, чёрный лак на полных голых ногах, пружинистый жёлтый лифчик. Эх, засадить бы сейчас между этих ног пару палок… Вот это был бы праздник. Не то чтобы великий, но вполне себе очень приятный. Он встал, вымыл тарелку из-под супа.

- Ты сегодня в ночную, мам?

- В ночную… Помру я скоро, Феденька. Как же ты без меня?

- Да ладно. Глупости не говори.

- Сон мне приснился.

- Ерунда это, мам.

Зашёл в комнату. Включил телек. Достал мобильный.

- Слышь, у меня мать сегодня в ночную. Придёшь?

2.

- Ты у меня четвёртая. А я у тебя какой? Чё молчишь-то? Я ничего не умею, да?

Девушка присела на кровати, натянув до подбородка одеяло.

- Не молчи, а. Зря ты меня вчера из дома вытурила.

- Отец увидел бы – убил. Он считает, что я целка ещё, не курю и не пью. Книжки мне покупает. Думает, буду читать.

- Шифруешься значит?

- Вроде того.

- Скажи, я ничего не умею да?

- Красивый ты. Давно на тебя смотрю. На уроках… На переменах.

- Я? Красивый? Совсем дура? Рожа прыщавая вся. Уши разные. Реально дура. Тебе не противны мои прыщи? Не смотри так, слышь! Чё смотришь-то так на меня? Прыщи противны, скажи?

- Они все - козлы вонючие. Ты не такой.

- Не такой какой? Я как все.

- Маленький, чистенький. Трогать тебя хочу, гладить, кормить. Деток хочу от тебя родить.

Фёдор Михайлович остолбенел.

- В смысле – деток? Каких деток? Ты охренела что ли?!

Девушка протянула руку, погладила Фёдора Михайловича по широкой костлявой коленке.

- Пообещай мне, что трахаться больше ни с кем не будешь.

- Почему?

- Что почему?

- Почему больше ни с кем не буду?

- Ладно… Понятно всё.

Она выскользнула из одеяла, мелькнула большим белым в родинках телом.

- Отвернись.

Фёдор Михайлович отвернулся. Девушка задышала, зашелестела одеждой, застёжками, пуговицами.

- А давай, когда гуляние будет в воскресенье по Ленина, мы вместе, рядом пойдём. И на салют вместе, хорошо?

- Зачем?

- Я толстая, да?

- Нет.

- Ты предложения какие-нибудь знаешь больше, чем из одного слова? Дурак!

Хлопнула дверь. В комнате пахло сладкими духами и по;том. Ветер с улицы шевелил белые ажурные занавески на окнах. Из-за краешка свесившейся с кровати простыни выглянул большой коричневый нос Марты. Именно благодаря этому цвету Федюнчик стал её хозяином. На щенка с правильным, чёрным носом денег у матери не хватило. Почистил зубы ледяной водой, поджарил яичницу с помидорами, съел прямо со сковородки, стоя у плиты, запил холодным чаем, посмотрел в окно. На лавочке сидел Витька Сарычев и пил пиво из банки.

- Пошли гулять!

На улице они подошли к Витьке. Фёдор Михайлович сел рядом. Марта улеглась под скамейку - так, что, задрав хвост, била Витьку по ляжкам, а морду положила на хозяйские кроссовки.

- Ну чё – дала? – спросил Витька.

- Откуда знаешь?

Витька допил пиво, сплюнул сквозь жёлтые кривые зубы и забросил банку далеко в траву.

- Кристина Верке сказала, что баба к тебе пошла какая-то. Так дала, нет?

- Дала.

- Ну и порядок. Кристина сказала, что Верка сказала, что Каблук ей сказал, что сиськи у неё – пол метут, когда нагибается.

- Большие сиськи. Да.

- Ты чё как обдолбанный? Не спали совсем? Сколько раз сунул-то ей?

- Вить, она деток от меня хочет.

- От декабриста что ли? У тётки моей полподоконника деток от декабриста этого. Могу принести.

Фёдор Михайлович заржал:

- Это ещё кто обдолбанный надо посмотреть. Какой декабрист? Декабристы – это по истории. Чё дурь несёшь. Баба дала декабристу на подоконнике и от него деток хочет? Ты что курил Вить?

Витька обиделся:

- Ты осёл. Декабрист – это цветок такой. У него штуки есть по бокам – их детками называют. И я сказал не баба - тётка моя. Она цветы разводит. Погоди… Так баба эта живых деток от тебя хочет? Настоящих?

- Ну.

- Во дура! А ты чё?

- Ладно. Мне домой пора. Мать сейчас с ночной придёт. Постель надо застелить. И вообще.

- В школу пойдёшь?

- Видал я эту школу, Вить.

Дверь в квартиру была приоткрыта. Наверное, мать только вошла и не успела запереть её изнутри. Фёдор Михайлович вошёл на кухню. Мать лежала на полу, лицом вверх, в том самом плаще, в котором вчера поздно вечером уходила на работу. Глаза спокойно прикрыты, поза – обычная, естественная, но по мелким, еле заметным деталям, сразу стало ясно, что это уже не человек вовсе, не существо, способное разговаривать, двигаться, мыслить, а предмет, кукла, муляж. Марта шевельнула загривком, подошла, понюхала не успевшие еще остыть губы, разом всё поняла, уползла под диван, заскулила. Фёдор Михайлович тихо позвал:

- Мам.

Подходить ближе не стал. Позвал погромче. Потом ещё громче. Испугался своего крика, крадучись, будто вор, вышел в прихожую, медленно прикрыл за собой дверь. А уже через час квартира была полна народа. Незадолго до этого приехали два мужика. Они подняли мать с пола, схватили за руки, ловко вывернули их локтями вперёд, прижали к груди, плотно примотали скотчем, положили её в чёрный пластиковый мешок и унесли.

3.

После похорон тётка Валя, двоюродная сестра матери, переехала к нему - готовила, убирала. Фёдор Михайлович иногда ходил в школу, гулял с Мартой, изредка ел, смотрел фильмы про животных. Звук выключал. Да и сам он без особой необходимости разговаривать, а заодно спать, практически перестал. В магазине просто показывал, что нужно купить, если нужно добавлял – триста грамм, два пакета, полбуханки. Здороваясь, просто кивал. По ночам закрывал глаза и представлял мать по-всякому – как она гладит ему рубашку, режет лук, листает альбомы, будит его, целует перед сном… и думал. Случилось то, что разрушало его представления о ходе вещей - мать умерла раньше Марты. Он вспоминал, как собирался жалеть Марту после её смерти больше, чем мать, и липкий стыд обволакивал всё его тело - ведь если тот свет есть, она может узнать об этих его мыслях. Он бы, конечно, извинился, даже на колени, наверное, перед ней бы встал, но матери нет. И он не понимал, что с этим делать. И ещё. Пока мать жила, никакой необходимости в ней у Фёдора Михайловича не было. Да, она его кормила, покупала и приводила в порядок одежду, убирала дом, зарабатывала деньги на жизнь. Но всё это он вполне мог делать сам. Общих тем для разговоров у неё с Фёдором Михайловичем обычно не находилось, её советы, замечания только раздражали, а вечное нытьё угнетало и даже бесило. Порой ему в голову приходила мысль о том, что - не будь матери, он жил бы гораздо лучше. Но вот её нет, и всё, наоборот, потеряло смысл: пацаны, на которых ему так хотелось быть похожим, выглядели как пустые тряпичные куклы, еда стала безвкусной, мир – бесцветным. Даже секс – святая святых – казался теперь никому не нужной фигнёй. Ходи, страдай, заговаривай о том, о сём. Думай – даст, не даст. А даст – что за праздник - ну засунет он свою пиписку между ног очередной крале, повозит туда-сюда… Какая радость? Первые две недели приходила та, пухлая в лифчике. Помогала тётке по дому, разговаривала о какой-то ерунде, сидела рядом, держала за руку, смотрела, вздыхала, прислонялась коленками. Фёдор Михайлович молчал и отодвигался. «Феденька, - говорила тётка, - может сходил бы куда погулять - с мальчиками, с девочками?» Нет. Зачем? Гулял он теперь только с Мартой. Кроме неё видеть ему никого не хотелось. Да и ходить в городе было совершенно некуда. Недавно он даже подумал – не кончить ли всё это разом: ссыпать в кастрюльку все материны лекарства, развести тёплой водой и выпить. Потом решил – нет. Ну не станет его, закопают. Но тогда Марта останется одна, равно как и он без матери. Решил жить.

4.

На сорок дней народу собралось много, и столы вынесли во двор. Открыла церемонию баба Люся. Начала бодро, для своего почтенного возраста на удивление складно. Фёдора Михайловича обозвала «сиротинушка ты мой ненаглядный». Долго хвалила невестку – какая она была хозяйственная, трудолюбивая, добрая для всех, какая хорошая мать. Потом вспомнила про сына – отца Фёдора Михайловича, погибшего под самосвалом, и про своего единственного мужчину - деда Фёдора, убитого в первые дни войны. «Ох, девки, как же он целовался, - неожиданно завершила свою речь баба Люся, - ни с кем потом не смогла, ни с кем». Сгорбилась, тихо заплакала – будто захныкала, засморкалась в большой клетчатый платок, села на своё место. «Хорошие были люди, пусть земля им будет пухом», - сказал кто-то за столом. И хотя поминали не деда Фёдора - всё вышло справедливо, как надо. Гости выпили, не чокаясь, и принялись за еду.

Фёдор Михайлович сидел за столом в наглаженной тёткой рубашке. Когда баба Люся заговорила про деда, вспомнил, что при жизни матери так и не выполнил её просьбу, не сходил к нему на могилу. Подумал, если прямо сейчас отправиться, то часа за два можно успеть. Встал, тихо прошёл позади столов. Приняли уже по пятой, и никто не обратил на него внимания. Дома переоделся, взял деньги на дорогу и уже через полчаса вышел из автобуса рядом со старым деревенским кладбищем. Мать похоронили на новом, городском. Здесь же с одной стороны через поле уже виднелись крыши домов, с другой - вплотную к первому ряду могил проходила железка на Великий Новгород. Старух с искусственными цветами не было. Только возле маленькой, будто игрушечной церквушки с синими куполами стояла загорелая девочка лет девяти с букетом настоящих жёлтых тюльпанов.

- Дяденька, купите цветочки. Я за вас свечку в храме поставлю.

Огляделся. Большой рыжий кот, степенно чеканя шаг, переходил дорогу почти уже под колёсами резко тормознувшей Тойоты, пара суетливых голубей на клумбе за церковными воротами клевали что-то с земли. Больше – ни души. Дура… Ступил на поломанный деревянный настил, обогнул по нему территорию храма, перешёл по шаткому мостику через ручей и сразу оказался среди могил. Не спросил ведь у тётки, где искать деда. Но кладбище было небольшим, и он уверенно двинулся вперёд. Здесь тоже протекала жизнь. Мухи, комары, пчёлы, лягушата размером с ноготь, какие-то зверьки, зяблики, дрозды, вороны гудели, жужжали, шуршали прошлогодней листвой, прыгали по веткам, по камням, трещали, каркали. Вокруг царило запустение. Участки поросли травой, крапивой, ограды облупились и проржавели. Столики, скамейки подгнили, покосились, а то и вовсе упали. Кое-где попадались полуразрушенные невысокие пирамидки с пятиконечными звёздами. Он знал, что под ними были похоронены те, кто погибшие во время войны солдаты. Подумал: «Во я тупой, наверняка деда захоронили под такой же!» И начал приглядываться только к ним. Вообще-то он даже не представлял себе, что будет делать, если найдёт могилу. Купил бы цветы у этой загорелой девчонки – положил бы букет. А так – ну подойдёт, посмотрит. И что? Время летело быстро. Солнце уже не палило так яростно. Тени удлинились, стали ярче, контрастнее. Приближался вечер. Надежда найти последнее дедово пристанище становилась всё призрачнее.

Долго ещё бродил Фёдор Михайлович среди крестов и могильных плит. Спасение пришло в виде шебутной говорливой тётки Риты по прозвищу Марго, отцовой двоюродной сестры. Она шла по тропинке и улыбалась своим круглым, немного восточным, как и у всех Комовых, лицом чуть-чуть вкривь, на одну сторону. С другой стороны к губам прилипла вечная сигарета. Сколько Фёдор Михайлович себя помнил, эта сигарета торчала изо рта всегда. Однажды отмечали очередной день её рождения, и он подумал, что, наверное, когда Марго родилась, из того самого места сначала пошёл дым, а потом уже вылезла новорожденная Марго - уже с сигаретой в зубах.

- Федюш, ты чё тут? Деда проведать пришёл?

Фёдор Михайлович кивнул.

- Ай молодец! Мамка бы порадовалась. Улетела она сегодня от нас в далёкие края. Навсегда улетела. Хорошая у тебя была мамка, терпеливая. А я от своих иду. Винца хлебнула, Анютины глазки посадила, убрала всё, почистила. Красота! Ландыш только, сука, замучил – так и прёт, так и прёт. Поторопись, вечереет уже. На погосте потемну всяко бывает. А ты, наверное, сыскать не можешь могилку-то? Пойдём покажу.

И зашуршала юбкой между оград. Пока шли говорила без умолку. Он слушал вполуха её звонкую скрипучую болтовню и думал, что всё-таки зря затеял этот поход. Когда ещё днём понял, что вряд ли найдёт место, даже обрадовался - искал ведь, честно искал. Мать поймёт. Но теперь поздно - Марго остановилась, протянула белый костлявый палец в сторону поваленной ветром сосны и торжественно сообщила:

- Во-он дерево лежит. Вдоль него, по тропочке, прямо к дедушке придёшь. Покойничков увидишь – не бзди. Они ребята мирные. Если только за жопу легонько кусанут.

Хохотнула визгливо, смачно затянулась, выдохнула и пропала, растаяла в клубах фиолетового, подсвеченного уходящим закатом дыма.

5.

Фёдор Михайлович остановился перед невысокой аккуратно покрашенной серебром оградой. Калитка открылась плавно, без скрипа. Чисто. Под ногами мелкий жёлтый песок. Цветник усажен ровными рядами ирисов и белых кустовых роз. Да, это была пирамидка – из чёрного с серыми прожилками гранита, увенчанная стальным стержнем с выпуклой пятиконечной звездой. Рядом большая церковная свечка с оплывшими краями вкопана в землю. Нагнулся, чтобы рассмотреть фотографию и слова, выбитые под ней в камне, но вспомнил предостережение Марго о здешних мертвяках, прикрыл джинсы сзади ладонями и резко выпрямился. Быстро темнело. Но покойнички вроде вели себя смирно, лежали по своим могилкам, не помышляя о его пятой точке. Кругом только серые листья, стволы, кресты, надгробия. Очертания их терялись, уходили в наплывающую муть ночи. Фёдор Михайлович зажёг свечку. Юркое жёлтое пламя затрещало, высушило озерцо росы вокруг фитиля, поднялось, осветило зеркало гранита, а в нём - снимок, тот самый, отправленный вместе с письмом за день до рокового выстрела: никакой не дед вовсе - мальчик с пухлыми губами, широкими восточными скулами, юношескими шершавинками на лице, в солдатской гимнастёрке не по размеру, был определённо счастлив - радостно ждал боя, твёрдо уверенный в том, что защитит мать, бабу Люсю, дом с оранжевой черепицей и скоро, очень скоро придёт в родной посёлок с победой. «Фёдор Михайлович Комов, боец Красной армии, погиб, сражаясь за Родину, 1924-1941», - беззвучно, одними губами, прочитал он надпись под фотографией. Фёдор Михайлович ещё раз вгляделся в портрет, в каждую линию, точку, чёрточку этого удивительного лица… Или ему показалось? Почувствовал, что в груди появился вязкий липкий комок. Он затруднял дыхание, ширился, давил, рвался наружу. Давил до боли. Лёгкий порыв ветра погасил свечу, и мальчик в гимнастёрке исчез. Но темнота не мешала – наоборот, поддерживала, помогала понять. Он попытался глубоко вздохнуть, чтобы хоть как-то справиться с этой разливающейся по всему телу болью и вдруг неожиданно для самого себя зарыдал – громко, свободно, как в детстве. «Федюнчик, Федюнчик, - бормотал сквозь слёзы Фёдор Михайлович, нащупывая в темноте овал портрета, бережно, будто иконы, касаясь его кончиками пальцев, - милый мой, родной мой Федюнчик».

6.

Светало. Фёдор Михайлович спал, свернувшись калачиком на земле, влажной от слёз и предутреннего тумана. Голову положил на бетонный край цветника. Во сне к нему пришла мать с новорожденным дедом Фёдором на руках. Она была как на фотографии в старом альбоме – стройная, ясноглазая, совсем молодая. Из-под подола её длинной в пол юбки валили клубы дыма. А из пухлых губок деда торчал окурок. «Ох, наконец-то родила, - сказала мать, - последние два месяца курил, поганец, как паровоз. И место это, и вся одежда табаком провоняли». Федя начал доказывал матери, что никакой это не дед, а он сам погиб, что это он и есть Фёдор Михайлович Комов. Говорил: «Посмотри, мам - губы, прыщи, ухо одно острое, как у эльфа из Нарнии, глаза мои, морда широкая. Да и как ты могла родить деда, если он отец моего папы, твоего мужа. Это же полный бред, мама!» Но мать не соглашалась, сказала, что Фёдор Михайлович любит её и вообще не так воспитан, чтобы курить у родной матери в животе, тем более по жизни никогда не курил. И тогда он признался, что обманывал мать всю жизнь - курил с пяти лет. Просто скрывал от неё – жвачками разными заедал мятными, окно открывал в комнате. Он встал на колени, прижался к её ногам и начал просить прощения. «Мамочка, - говорил он, - прости меня, что я тебе врал. Любимая моя мамочка, прости! Прости, прости меня!» А мать гладила его по голове. Говорила: «Конечно же, я прощаю тебя. Прощаю». Кроме матери в этом сне было множество людей. Они стояли вокруг и улыбались – все-все-все. Отец, тётя Валя, Пашка Каблук, соседи с улицы, целая куча еле живых ветеранов с флажками России, шариками и полосатыми ленточками на груди, директор школы, пацаны из класса, Витька Сарычев с огромной, размером с ведро, банкой пива, баба Люся. И та, в лифчике, которая деток от него хотела, стояла совсем голая, тоже улыбалась и шептала: «Отвернись, я стесняюсь». Фёдор Михайлович отворачиваться не стал – ведь реально есть на что посмотреть. Небось, когда ноги раздвигала у него в комнате, не стеснялась. Ещё он подумал, что раз они все ему улыбаются, надо ответить как-то, поблагодарить. Столько людей… Неловко. Он тоже улыбнулся - всем-всем. Так и продолжал досматривать сон с лёгкой полуулыбкой на лице. Тут Витька сооружает абсолютно дурацкое лицо, отбрасывает в сторону своё пиво, подходит к нему прямо вплотную и – раз, раз – начинает яростно лизать его своим поганым языком в губы и в нос. Что угодно ожидал он от Витьки, только не этого. Ну ладно детки, декабристы, ерунду какую-то порол, но такое! Сначала Фёдор Михайлович просто окоченел от удивления - даже не сопротивлялся. Витька не отставал. С носа и губ он перешёл на глаза, потом на щёки, потом обслюнявил ему все уши и лоб. «Откуда у Витьки столько слюней, залижет ведь до смерти! - с ужасом подумал Фёдор Михайлович и заорал: «Ви-и-и-итька-а-а-а-а, не на-а-адо-о-о-о-о-о! Заорал так, что дрозды, мирно подбирающие с могил прошлогодние ягоды рябины, дружно сорвались с земли и улетели в неизвестном направлении. Марта решительно ничего не понимала. Почему самое любимое существо на свете так странно себя ведёт? Целовать хозяина было для неё полноценным счастьем. Она не позволяла себе этого даже с отцами своих детей. Разрешала им многое, но поцелуй - святое. В нём страсть, любовь, верность. Отдаться могла любому прохожему псу. Но целовала только хозяина. Искала его больше суток. Обегала весь город, до мяса стёрла передние лапы, оторвала коготь на задней, перебираясь через железнодорожные пути, и теперь на песке вокруг цветника бурели быстро подсыхающие пятнышки её крови. Только таинственная, необъяснимая ничем интуиция помогла Марте отыскать его здесь, среди этих чужих камней с едким запахом прошлого. Увидела издалека, разом забыла про боль, по-волчьи перемахнула через ограду, прыгнула на грудь, сразу начала целовать. Хозяин отталкивал её, говорил какую-то ерунду. Марта терпела, но когда он на весь погост закричал «не надо», не выдержала – обиделась. Отпрянула, села, поджав под себя изуродованную лапу, и возмущённо гавкнула. «Этого ещё не хватало, - подумал Фёдор Михайлович, продолжая отпихивать Витьку - тоскует по нему психбольница, реально тоскует». Она гавкнула ещё раз. Скорее даже рявкнула, поражённая таким безразличием с его стороны. «Стоп, да это ж не Витька лает», - наконец сообразил Фёдор Михайлович. И сразу мать и люди вокруг исчезли. А он сел и открыл глаза. Марта опустилась на брюхо, виновато перебирая лапами подползла ближе, опустила голову ему на колени и заскулила. Не бзди, всё будет хорошо, - шептал Фёдор Михайлович, зарываясь лицом в густой, тёплый загривок, - всё будет хорошо.

_______________
Барановский Сергей. Федино воскресенье, 2017