Тетрадь в синей обложке

Олег Врайтов
Наталии Гросс - доброй, талантливой и вдохновляющей, замечательному врачу и просто очень хорошей девушке. Этот рассказ - самое малое, что может подарить автор человеку, список достоинств которого не поместится ни в одной тетради. Даже в той, о которой пойдет речь в рассказе.


- ФЕЛЬДШЕР БРУСНИЦКИЙ, ВАМ НА ВЫЗОВ!
Громко, раскатисто – по всей станции. Ровно через три минуты, как нашу бригаду позвали наравне со всеми. Понятно, санитарка моя уже стуканула. Повезло же, ей-богу, поставили мне Альбину, профессора всея неотложной медицины, которой Гиппократ с Галеном и Ибн-Синой недостойны тонометр подавать и машину мыть. Незаконченное медучилище, санитарство уже шестой год, однако, при всем при этом - апломб врача-реаниматолога с двадцатилетним стажем, причем весь стаж – строго реанимационный. Послушать ее – так львиную долю всей работы на бригаде, моей ли, еще чьей-то, тянет она, остальные все так, подтанцовка, в ее историях выступают фоном, невзрачным, вечно безграмотным, тупым и нерешительным, дабы подчеркнуть и выгодно оттенить рассказчицу. Доучиваться Альбина не хочет, увольняться – тоже, замуж никто не зовет, вот и торчит она на станции все свое время, как рабочее, так и свободное, работая почти на две ставки. Похвально бы, если бы не то, о чем я упомянул выше. Есть термин такой в медицине, «фельдшеризм» - когда абстрактный, долго работающий фельдшер в определенный момент приходит к выводу, что он умнее врача – сначала конкретного, потом – любого, что непременно выливается в рабочий конфликт, когда на вызове такой фельдшер внезапно начинает командовать, поучать, критиковать и спорить. Термина «санитаризм», вроде бы, не существует… не существовало, пока на станцию не пришла Альбина. Беда, а не девочка. Только после вечерней пересменки диспетчер перечислил номера вызванных бригад, она подскочила, едва не оборвав с петель дверь в бригадную комнату, хотя прекрасно знает, что карту вызова у диспетчера направления берет только старший по бригаде, то бишь – я. Ан нет, понеслась, словно на пожар, и уже, готов заложить обе почки и печень, пританцовывает с этой самой картой у окошка диспетчерской, громко, на публику, возмущаясь, как задолбали эти подработчики-фельдшера, на вызов не докричишься их… Даже зная, что поводом в карте указана банальная температура, головная боль, недельный кашель или месячная депрессия - иначе бы Лариса, сидящая на направлении, орала бы куда громче, и обязательно присовокупила бы «ВЫЗОВ СРОЧНЫЙ». Дальше, подозреваю, цепная реакция – амбулаторные больные, сидящие в коридоре, синхронно загомонили Альбине в унисон, на гомон вышла из кабинета старший врач, прикрикнула на диспетчера, та, само собой – принялась терзать микрофон селектора.
По заявкам телезрителей…
Спасибо, Альбина. Директор землетрясения, чтоб тебя.
Я скривился. Подождете. От соплей и месячных еще никто не умирал. Глаза все еще бегали по строчкам, написанным бегущим, наклонным, с росчерками, почерком на тетрадных листах.
Селектор гаркнул еще раз, настойчивей, злее.
Коротко выругавшись, я поднялся. Натянул куртку, охлопал себя по карманам - коробочка с наркотиками, тонометр, чистые бланки карт вызовов, сопроводительные листы, сообщения в поликлинику, бланки рецептов, две ручки, зажигалка, пачка сигарет, кошелек, фонарик, ключ от бригадной комнаты и от ячейки, где хранится бригадная укладка (оставлять ее в машине и заносить в бригадную комнату – категорически и напрочь запрещено!), телефон, справочник по ЭКГ… вроде все. Хотя, уверен, что-то я точно забуду, спасибо моей торопыге. Зашагал по коридору второго этажа подстанции, мимо уже запертых дверей седьмой, третьей, шестнадцатой и шестой детских бригад, мимо узкой двери пятнадцатой бригады, носящей неофициальное прозвище «штрафбат», свернул на лестницу, оказавшись на первом этаже. Опять же – коридор, который венчает окошко диспетчерской, украшенное сверху здоровенными электронными часами, советского еще производства, на которых зеленеют цифры, разделенные мигающим двоеточием секунд. Справа – дверь аптеки, забранная решеткой из крашенной в белый цвет арматуры, слева – дверь гладильной (кто-то, чье чувство юмора отбили еще в детском саду, оборвал букву «л» на надписи «Гладильная»), далее – слева поворот на спуск в подвал Автоклавы (Клавдия Николаевна, старшая по ЦСО1, давно уже не обижается на прозвище), справа – прозаичные двери туалетов обоего пола, амбулаторного кабинета, стоматолога и старшего врача. Сто раз хоженый коридор.
- Брусницкий, а можно ногами живее перебирать? – язвительно интересуется старший врач.
- Можно, Нина Алиевна, можно, - спокойно отвечаю я, выдергивая карту вызова из рук Альбины (ну понятно, чья заслуга, не стоило и гадать). Пробегаю ее взглядом. – Только не нужно. Я там уже трижды бывал. Мнительная девочка, мальчик не позвонил вовремя, изображает умирание, сучит ножками-ручками, ставит на уши семью, профессионально играет на нервах. Пока настоящие пациенты помощи ждут.
Говорю рассчитано громко, дабы слышали те, ради кого старший врач сейчас меня отчитывает – вся очередь из амбулаторных больных и пациентов стоматолога, жадно ловящих каждое слово. Разумеется, благодаря Альбине, кто ж еще мог устроить шоу на весь коридор, галдя, как ее нерадивый подчиненный не торопится на срочный вызов, где человек умирает…
Выходим на крыльцо.
- Альбина.
- Да?
- Если еще один раз ты схватишь карточку раньше меня – я тебе башку оторву, - тихо, размеренно произношу я, глядя ей прямо в глаза. – А если посмеешь рот раскрыть, неважно, при пациентах ли, при коллегах – не обижайся.
Альбина мгновенно расцветает всеми оттенками красного, напружинивается, запрокидывает голову. Я, не давая ей раскрыть рот, сгребаю ее за воротник форменной куртки, стаскиваю с крыльца, завожу за угол, там, где под навесом приютилась лавочка «курилки».
Она начинает отбиваться, лупить меня кулаками по плечам.
- Я сейчас брату позвоню! Он вам..!
- Ага, он мне, я знаю. Кроме брата, еще аргументы есть?
- Пустите!
- Ты Нину Алиевну любишь?
Вопрос правильный. Альбина затыкается. Любит. До безумия. Нина Алиевна ее, можно сказать, вырастила – с детства, когда еще Акоп Оганесович, отец ее, работал тут врачом (когда был еще и жив, и был жива еще гинекологическая бригада, по сути, развалившаяся после его ухода), Алька постоянно бегала по станции, частенько заскакивая в кабинет старшего врача, игралась с картами вызова, комментировала звонящих, комично прыгала на диване, изображая «ёсю» - нашего станционного алкаша Иосифа, убиравшего территорию, доброго, безобидного, но, будучи подшофе, перемещавшегося такой вот, птичьей, прыгающей походкой.
- Ты сейчас вот этот театр одного актера разыграла перед диспетчерской. Молодец. Очков себе набрала, в доктора поиграла, покрасовалась. А Алиевну – подставила.
- Я… да я…
- Да, ты! – жестко говорю, наклоняясь к ней. – Завтра кто-то из тех, кто тебя слушал – пожалуется. Неважно, по поводу или без, просто потому, что есть такая возможность. Они любят жаловаться. И Кулак Нину Алиевну на пятиминутке завтра на клочья порвет. Ты головой своей думаешь, Альбина?
Молчит Альбина. Поняла. Громко сопит носом, щеки пламенеют, в глазах зреют слезы, губы сжаты так, что аж побелели. Нет. Не годится так.
Я молча обнимаю ее, прижимая к себе.
- Все, забыли. Забыли и простили.
Смотрит волчонком на меня снизу, даже когда обнимаю. Делаю зверскую гримасу.
- А по жопе все равно получишь, завтра, как сменюсь, не расслабляйся. С ноги, с размаху.
- Ногу не отшибите!
Все, конфликт забыт. Идем к машине, фыркая и пихая друг друга локтями. Нет, Альбина мне не враг. Просто увлекается девочка. Но при всем этом – предана догоспитальной медицине всем своим нутром, иначе не торчала бы на станции сутками, рабочими и свободными от смен. Ее ровесницы сейчас по клубам шастают, тату и пирсинг себе на всех возможных и невозможных местах бьют, интернет своими фотографиями в крайней степени обнаженности загаживают, статусы строчат о чувствах, непонимании, деградации противоположного пола и собственной сильной независимости… а она сейчас здесь, со мной, готовится поехать на очередной, пусть заведомо глупый, но вызов. В ущерб всему вышеперечисленному.
Перед машиной Альбина мешкает. Я легким подзатыльником задаю ей направление, она с благодарным визгом прыгает в кабину, рядом с водителем, я же, распахнув зевнувшую мне в лицо холодом дверь салона, забираюсь туда. Молодое дело, да. Сам, помню, когда еще работал тут на полторы проклятые ставки, рвался именно вперед, к рации, обязательно фонендоскоп на шею натягивал, и карту непременно в нагрудный карман втискивал, чтобы торчала, чтобы видно было – я старший на бригаде, я, именно я сейчас мчусь на очередной вызов, сквозь ночь и ливень… Давно это было... Ладно, дело прошлое. Фельдшер «Скорой помощи» Игореша Брусок перестал существовать. Ныне имеет место быть спасатель Южного Регионального поисково-спасательного отряда Игорь Брусницкий, оставивший себе десятые доли ставки на родной подстанции, а конкретнее – четыре ночных дежурства в месяц. Официально – потому что хочет подработать. Неофициально… да не ваше дело, почему оставил. Просто – оставил.
Машина тронулась, мы едем на вызов. Краем уха слышу, как Альбина оживленно, словно и не было недавних слез в глазах, болтает с водителем. Вытягиваю ноги, задумчиво глядя в потолок. Мысленно повторяю то, что читал до того, как Лариса выдернула меня из бригадной комнаты.
Как бы это объяснить… Я – человек циничный. Десять лет работы на линии вдрызг разбили мои детские мечты стать врачом, спасителем, исцеляющим все возможные и невозможные недуги мановением руки, движением брови и наспех брошенным волшебным словом. Слишком уж много было контраргументов моим мечтам – скандалящих алкашей, нуворишей «со связями» и стволами, периодически упирающимися мне в разные части тела, юных мамаш, снявших с себя ответственность за отпрысков с тех самых пор, как «я родила!» (произносилось, как правило, громко, с гордостью, с пафосом, словно и не было опербригады роддома, делавшей кесарево сечение), хитрых адвокатиков, грамотно и профессионально оборачивающих каждое сказанное мной слово на вызове наизнанку и мне во вред, юрких журналистов, проникновенно расспрашивающих о «том самом вызове, где вы работали» - и после разражающихся жгучей передовицей о врачах-убийцах, которым плевать на жизнь и здоровье пациента, перевирающих все, что я имел глупость им рассказать, плюющих тебе в лицо скандальных бабок, не получивших желанной «магнезии»… а еще тех самых вызовов, на которые ты не успевал, тратя время на все перечисленное ранее. Эти – остаются в памяти навсегда, врезаясь в кровь и плоть, в костную ткань, хотя они, кажется, единственные, кто от меня ничего не требовали. Просто ждали. Бабушка с инсультом… ребенок с резко развившимся ларингостенозом и тяжелым аллергоанамнезом… молодой парень, вступившийся за девушку, замерший навсегда на асфальте, вцепившись холодеющими руками в свои, исходящие паром в морозном воздухе, внутренности, выпущенные хлестким ударом ножа… чистенькая, опрятная старушка, в розовом платочке с ромашками, чьего мужа увезла бригада, и который умер в машине, пришедшая на подстанцию, робко, просяще хватающая каждого из нас за рукав с вопросом «Сынок, дедушку моего куда увезли? Сынок?», и все мы, отворачивающиеся, молчащие, боящиеся сказать ей правду… Из них – никто нас не обвинил, не облил грязью, не орал, не кидался, не пытался убить. Они просто умирали. И мы – умирали следом, за теми, кто ждал, и за теми, кто вызывал к тем, кто ждал. Тихо, незаметно. Чувствуя, как какая-то часть твоего «я» рассыпается черным пеплом после очередного такого вызова. Каждую смену, раз за разом.
Как и кому ты сможешь рассказать, каково это – кого-то спасти? Как ты, грязный, мокрый, уставший и измотанный, падаешь в машину, вытягиваешь ноги, громко, с оттяжкой выдаешь в потолок облегченное «Сссссссссука!», долбаешь кулаком по носилкам, наслаждаясь их грохотом, пинаешь ногой дверь – и улыбаешься, улыбаешься глупой, безумной улыбкой, сам себе не отдавая отчета, почему и отчего ты улыбаешься? Не поймут. И уж тем более не поймут, каково это – не спасти…
Не рассказать этого, никак. Слова все подберутся не те - пафосные, пресные, избитые. И то чувство, словно в душу плеснули дегтем с размаху, заставляющее тебя до конца смены сжимать зубы, сидеть, уставившись в одну точку и курить сигареты одну за одной, не чувствуя вкуса табачного дыма - не описать. Да и незачем. Свои – и так поймут, а для населения, в большинстве его, медики давно уже перестали считаться людьми.
Кто-то это мог терпеть. Я – не смог. И уволился. Но, так уж жизнь сложилась, уволился не до конца. Вернулся на «ноль-двадцать пять» ставки.
Отвлекся. Так вот...
При передаче смены у нас существует множество формальностей – ибо много чего надо передавать. И тем смешны очередные нормативы, выработанные и поставленные в ранг закона очередным кабинетным специалистом по скорой и неотложной помощи в стране (рабочий день с восьми до пяти, не снимая пиджака и галстука, прием пищи из трех блюд в столовой по спецценам, и сон в своей постели каждую ночь) – те самые, которые предписывают нам прибыть на станцию за пятнадцать минут до начала смены, принять ее, и быть готовым за этот временной промежуток выехать на вызов. Интересно, этот дядя в пиджаке от Армани, ужинающий каждый вторник-четверг в ресторане «Арагви» и отправляющий своих детей на каникулы куда-то в район Мальдив – он хоть раз смену с утра принимал? Прибежав на станцию с маршрутки, останавливающейся за полтора километра от нее, запыхавшись, взлетев по ступенькам крыльца, расписавшись в десятке журналов, успев за эти самые заявленные пятнадцать минут переодеться, просмотреть прибывшую машину, торопливо вымыть с носилок, лафета под ними и их колес грязь, кровь и блевотину, пройтись тряпкой по всем стенам, полкам, ящикам и полу, выдраить лавку и сиденье, проверить давление в баллонах кислорода (стационарных и портативных), комплектацию терапевтической, хирургической и родовой укладок, сроки стерилизации на всем, что в эти укладки входит – шприцах, крафт-пакетах с инструментарием и перевязочным материалом, шпателей и прочих роторасширителей-языкодержателей, растворах и дезинфицирующих жидкостях, перебрать все, что есть в оснащении, проверить заряд дефибриллятора и кардиографа, запас термоленты в последнем, пересчитать шприцы, убедиться, что предыдущая смена не оставила иглы в контейнере для их утилизации… принять наркотики, тонометр, фонендоскоп, переворошить постельное белье (ведь машина – это, de jure, временная палата больного), молясь, чтобы с простыни и наволочки на тебя не запрыгали вши… Все это – за пятнадцать минут. И после этого – рвануться на вызов.
Ах да, забыл. Еще необходимо оставить роспись в журнале, хранящемся в бригадной комнате. В принципе, тут ничего сложного, все, что сдается по смене, уже внесено в журнал, точнее – в толстую общую тетрадь с синей обложкой, уже подписано сверху, разграфлено ручкой под линейку, необходимо лишь в соответствующей полосе граф поставить плюсики, и в конце строки расписаться – принял, мол. Роспись и дата, ничего больше.
Эти синяя тетрадь, толстая, с обтрепавшимися корешками и загнутыми углами, лежала в бригадной комнате уже очень долго. Обыкновенная, точно такие же ее сестры-близнецы были во всех других комнатах еще тогда, когда я тут работал. Сколько себя помню, всегда я, просыпаясь утром (что бывало редко) или приезжая и вваливаясь на подкашивающихся ногах в бригадную комнату к пересменке (что гораздо чаще), моргая сонными глазами, торопливо рисовал крестики в графах и расписывался, не проверяя, проклиная этот ритуал – спать хотелось так, что плевать было даже на пропажу сокровищ короны, не то, что какого-то там одеяла и тазика для рвотных масс.
Вернувшись на станцию, получив от Анны Валерьевны смены на двадцать девятой бригаде, я покорно заполнял эту тетрадь. Пока не настал день, когда старший фельдшер прошлась по комнатам, раздав новенькие, пахнущие типографской краской, журналы в твердой обложке, где текст того, что передается по смене, был пропечатан сверху каждой страницы – красивым твердым шрифтом. Пустячок, а приятно – передача смены стала прямо удовольствием. Уходя со станции в тот день, я видел в мусорном контейнере синие спинки выброшенных тетрадей.
Всех, кроме нашей.
Наша осталась лежать в бригадной комнате, на тумбочке возле телевизора. Ни одна смена, приходящая и уходящая, ее почему-то не убирала. Я порой косился на нее, но не трогал – совместитель же, мое ли дело… А на днях, приехав как-то с очередного вызова, упав на диван, чувствуя, как пружины вонзаются в ребра, повертел головой. Ни журнала со скандвордами (ага, размечтался), ни книги от прошлой смены (что-нибудь для легкого чтива перед недолгим сном – Драйзер, Золя, Пикуль, неважно), ничего. Только тетрадь сиротливо лежит на тумбочке. Я зевнул и взял ее в руки, лениво раскрыл, пробегая глазами сплошное «сдал-принял», периодически отмечая, как меняется почерк одних и тех же людей утром, когда они еще полны сил и энергии… и другим утром, когда их сил хватает лишь на то, чтобы вяло добраться до дома и рухнуть в кровать.
После исписанных листов, которые были украшены росписями сдавших-принявших смену, две страницы царила пустота. А на третьей, неожиданно – мелким, убористым, украшенным завитушками (явно женским) почерком – были написаны стихи.

Я хотела спасать, наплевав на смешную зарплату,
На бессонные ночи и серость убогих квартир.
Я забыла про лоск белоснежных и чистых халатов.
В синей форме с крестом по-другому мне видится мир.
Я хотела спасать… Но в ответ получила упреки.
Виновата во всем, и не в силах себя оправдать.
Да, на «скорой» не рай… здесь такие бывают уроки,
Впору в куртку зарыться и тихо с досады рыдать.
Но селектор опять тишину разрывает тревожно.
И бригада летит, если где-то случилась беда…
Мы за помощь в ответ получаем, что только возможно…
Здесь упреки и брань уже – будто сквозь пальцы вода…


И подпись «В. Д.». Роспись – примерно такая же, включающая обе эти буквы, сливающиеся, перечеркнутые волнистой линией.
Какое-то время я лежал, положив тетрадь на грудь, заложив страницу пальцем, перебирая в памяти то, что прочитал.
Ведь ничего же нового, да? По сути – вся наша работа такова, работа лейкоцитов, тихих, незаметных, нужных в момент опасности и ненужных после этого. Спасли – большое вам спасибо, идите в задницу, я налоги плачу, в смысле – попробовали бы не спасти, я бы вам, ваш-шу мать! Кого интересует мнение лейкоцита?
Но – строки эти почему-то не хотели уходить из памяти, и лежа в темноте, я их молча повторял. «Впору в куртку зарыться и тихо с досады рыдать»…. Вспомнилась наша Афина, с опухшим лицом, с нарастающим синяком под глазом, вернувшаяся утром с вызова, где избили ее и ее напарницу. Избили ни за что, пьянь богатенькая пар выпустила, поскольку подруга, вместо постельных утех, предпочла сбежать и расцарапать физиономию. Были полиционеры, следователь был, допрашивали, вызывали на какое-то там «дознание». Тягомотина, угрозы, намеки, что девочке еще тут жить и работать, зачем писать заявление и осложнять себе жизнь тяжбой с тем, чей отец, чего уж там скрывать, второй человек в городе…
Утром я аккуратно положил тетрадь на место. Не знаю, кто эта В. Д., почему она это написала в нашем бывшем журнале передачи бригадного барахла, но…
Прошла неделя, я снова заступил на смену. Зашел в бригадную комнату, где обнаружил небольшой сходнячок - правда, все были знакомы и присутствием не напрягали. Я обнялся с Лешкой Енакиевым (вместе в медучилище учились), стукнулся лбом с Аршаком Минасяном (вместе работали санитарами на «детях»), расшаркался с уходящей Анькой Алюевой (хохотушка всея Станция Скорая Помощь Города С.), кивнул Алинке Вертинской (кивнул, не более – жена Антона Вертинского, а он дурной в плане ревности). И, когда все испарились из нашей комнаты, снова схватился за тетрадь.
Новая дата. И новые стихи.

Жизнь на смены делю привычно.
В суете повседневной таю.
Кто-то скажет, мол, стань циничней...
Да я знаю! Сама всё знаю...
Громких слов здесь искать не надо.
Мы не Ангелы и не Боги.
Но ценней не найти награды,
Чем к кому-то успеть в дороге...
Не успела? Тяжёлой ношей
Этот крест вмиг тебе на плечи.
Да, нельзя быть для всех хорошей.
Даже той, кто спешит и лечит...
И врезаются в память быстро
Те моменты, где "...не успели"
Страшно очень, как громкий выстрел:
Не дойти до желанной цели.
Смерть надёжно забросит блесна.
Заберет... не оставив шансов.
В суете трудодней колёсных,
Будто дан мне урок авансом...

Снова подпись – та же, инициалами, загадочная. Я и эти стихи перечитал несколько раз. Странно. Стихи я никогда не любил, со школы, той самой, где заставляли бубнить перед всем классом письмо Онегина Татьяне «с выражением», и подробно потом еще расписывать в сочинении, в чем трагизм судьбы этого избалованного бездельем лоботряса, заморочившего голову деревенской девушке, бросившего, а потом опомнившегося, когда девушка стала уже очень не деревенской. С цитатами, понятное дело, которые надо было также запоминать. От тех – воротило натуральным образом.
А эти – почему-то трогали. Кто их пишет вообще? Кто эта «В. Д.»? Не исключен, конечно, вариант, что кто-то мужского пола пишет от имени женского, но почему-то я не сомневался, что пишет «она» - округлость почерка, мягкость фраз, какая-то женственная хрупкость пронизывала каждую строфу. Не мог такое написать никто из фельдшеров-парней, с которыми я здороваюсь утром. Этих, максимум, хватило бы на длинную струю мата в адрес очередного безработного налогоплательщика, вызвавшего в пять утра на десятый этаж с поводом «блохи покусали». Они точно не в счет.
Подойдя утром, после пересменки, к месячному графику, я жадно заскользил взглядом по строкам, отведенным совместителям. Девять фамилий: моя, Динка Айнурина, Леха Дынькин, дядя Степа Махнёв, трое каких-то незнакомых – Ашалян А., Девенко О., Сигдиль И…. разберись, кто это, мальчики или девочки, дальше вписана фамилия друга главного врача, отродясь на бригадах не появлявшегося, но зарплату получавшего регулярно, со всеми надбавками. И последняя – Доронина В.
Она?
Заинтересовавшись, я долго стоял у этого графика. Не знаю такую. Вера? Вероника? Валентина? Виктория? Мммм… Венера, Валькирия, Ванесса, что там еще из экзотических имен есть? Я ее не знаю, а на этой станции я трудился, все же, десять годков, знаю, без хвастовства, абсолютно всех, кто тут работал и работает. Совместителей было много, кто-то приходил и оставался, кто-то лишь мелькнул на бригадах и тут же исчез, сообразив, что бессонные ночи в стационаре или дежурство в поликлинике – совсем не то, что ночная смена на бригаде «Скорой помощи». Никакой Дорониной, работавшей достаточно долго, чтобы проникнуться и писать такие стихи – я не помню. А, не проникнувшись – такое написать нельзя.
«Скорая помощь» - это болезнь. Я это слышал и слышу часто, успел принять эту информацию в качестве аксиомы, не пытаясь спорить и что-то доказывать. Болезнь. Это передовой край медицины. Окопы. Поле боя. Каждый день, собираясь утром на смену, ты идешь на войну. Пафосно и гротескно? Хрен там. Война это, самая настоящая, можете не сомневаться. И, что самое обидное, эта война – гражданская, в которой не может быть победителей по определению. Есть выжившие, есть, искалеченные, есть погибшие. А победивших – нет. Наверное, старик Гиппократ, клятвой которого нас так часто попрекают, поперхнулся бы вином, узнав, в каком состоянии сейчас оказалась та самая Медицина, к служению и уважению которой он некогда призывал. Думаю, его античное сознание просто не смогло бы вместить в себя понимание, как врач может, помимо лечения, еще заниматься горой писанины, которая пишется не для него, не для больного даже, а, как правильно сказал наш заведующий – «для прокурора»; его перекосило бы от сознания того, что помимо усваивания огромного объема знаний о самых разнообразных патологиях, сложных методах их диагностики и бешеном разнообразии способов лечения, служитель Гигиейи и Асклепия еще должен (должен!) в любые погоду и время суток бегать по пятым этажам, таскать носилки, выволакивать из канав пьянь и бомжей, работать полотером, нянькой, мальчиком для битья, личной аптечкой для тех, кто ленится сходить в аптеку, потакать капризам, молчать в ответ на угрозы и оскорбления, безропотно сносить удары… и моральные, и вполне себе физические, не имея даже права ударить в ответ, ибо закон сейчас защищает кого угодно, но не его… И уж точно его бы добила бы новость о том, что благодарность врачу сейчас – явление почти постыдное, поскольку «ему платят». Гроши, которых точно не хватит на богатые одежды, дорогой перстень и лучшего коня, «дабы думы о хлебе насущном не отвлекали врача от забот о пациенте» (где-то там, в лучшем мире, схватился за сердце его среднеазиатский коллега Ибн-Сина, «князь врачей» в Ургенче и визирь в Хамадане…). И он бы точно прослезился, узнав, что утром, собираясь на суточную смену, сегодняшний врач сжимает кулаки, льет в себя огромное количество кофе, травит организм сигаретами, верит в огромное количество нелепых примет – потому что он, как никто другой, не может быть уверен, что следующим утром он вернется домой, живой и здоровый. Война.
Война дохнущей, истерзанной, из последних сил сопротивляющейся, иммунной системы с организмом, усердно себя и ее истребляющим. И ненавидящим ее за то, что она эту войну проигрывает. Зло говорящим протестующим против такого то тут, то там лейкоцитам и иммуноглобулинам «Не нравится – увольняйтесь, знали, на что шли» - и исходящего звериной яростью, когда они все же уходят, оставляя организм без защиты вовсе. Яростью не на себя – на них.
- Игорь Александрович, вы там заснули, что ли?
Я вздрогнул. И правда – дорога на вызов пролетела как-то незаметно. Я выпрыгнул из машины, выдернул оранжевую укладку из-под кресла.
Навстречу нам уже летел, прихрамывая, здоровенный такой мужчина, в кожаном пиджаке (надо же, с девяностых такого не видел) и каких-то несерьезных, цветастых шортах.
- Живее, вашу мать! Живее! Хер знает, сколько едете, еще идете, как на прогулке!!
Я поднял голову к темному, затянутому хмурыми дождливыми тучами, небу, поджимая уголок рта. Гиппократ, дружище, смотришь, да? Ну, любуйся. Сейчас мы поднимемся, подгоняемые воплями встречающего, на третий этаж «сталинки», нам в лицо зевнет вязкое тепло старой квартиры, где запахи кухни спорят с запахами уборной, сплетаясь в густое амбре, на нас накинутся мать пациентки и ее тетя, начнут, перекрикивая друг друга, перечислять фамилии и звания своих знакомых депутатов, главных врачей, полковников ФСБ и бандитских авторитетов, обещать нам проблемы, беды, непоправимый урон здоровью и полное финансовое разорение после суда в Гааге, на который мы отправимся сразу же, как только сделаем, «что должны» (цитата, и снова про долг). Да, уважаемый учитель, сейчас – так. Тех, кого зовут на помощь, для начала стараются основательно запугать и как следует облить словесной грязью – видимо, чтобы сделать желание помогать более искренним и сильным. И они, прямо с порога – уже должны, должны людям, которых до этого момента в глаза не видели, отродясь в их судьбе и профессиональном росте не участвовавших. Потом, собственно, нас допустят к пациентке – двадцатилетней худощавой девице, пластом лежащей на постели, густо заваленной разного рода игрушечными мишками, кроликами, тиграми и прочей плюшевой живностью, лежащей подчеркнуто беспомощно – разметав крашенные хной волосы по подушке, коротко вздрагивая ногами и запястьями, закатив глаза и томно постанывая. Мы выслушаем про нашу бесчеловечность, про долгий доезд, про то, что наша больная уже час, как без сознания, что трижды переставала дышать, и вот сейчас – тоже не дышит. Как-то я их пытался вразумить, что человек, который не дышит, не может иметь кожные покровы такого сочно-розового цвета, он обычно начинает быстро и некрасиво синеть, начиная с губ, мочек ушей и кончиков пальцев… бесполезно. Дальше – священнодействие, больше известное как ИБД (переводимое, в свою очередь, как «имитация бурной деятельности») – измерение давления, кардиограмма (пребывающая в бессознательном состоянии девушка периодически вполне сознательно ойкает, когда на кожу груди наносится холодный кардиогель), обязательно глюкометрия (отдергивание запястья и попытка врезать тебе по руке лежащей без сознания пациенткой при проколе подушечки пальца скарификатором – обязательны), термометрия, пальпация живота, настойчивые расспросы родни, насколько все плохо… Все заканчивается инъекцией феназепама в ягодицу, и наша умирающая внезапно оживает – открывает глаза, узнает родных и близких, обморочным голосом интересуется, что было и кто эти люди в синей форме. Дальше – предложение госпитализации, формальное, само собой, и ожидаемый отказ от нее в крайне категоричной форме, с непременным «Если что – мы вас еще раз вызовем!». Уходя с вызова, я почти слышу, как в гулкой тишине подъезда скрежещут зубы античного врача, именем которого нас сейчас заставляют терпеть весь этот театр одного актера в исполнении юной истерички. Да, учитель, ты прав – так нельзя. Это понимаю я, это понимаешь ты, даже Альбина, зло сопящая за моей спиной, это понимает. А те, кто только что захлопнул дверь за нашими спинами, этого понимать не хотят, они на полном серьезе уверены, что все, что только что происходило – в порядке вещей.
Мы садимся в машину, я пишу карточку, Альбина – расходку. Все как обычно.
- «Ромашка», двадцать девятая свободна на Парковой.
- ПРИМИТЕ ВЫЗОВ, ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ. ПЕРЕУЛОК ДАЧНЫЙ, ДОМ СЕМНАДЦАТЬ, ПЛОХО ОНКОБОЛЬНОЙ, ВСТРЕЧАЮТ У ЛЕСНИЧЕСТВА.
Вот так.
Не дожидаясь команды, водитель включает сирену и мигалку. Адрес он знает, мы там бывали не раз. Тихая, спокойная, медленно тающая бабушка с раком поджелудочной железы, за два года, как был выставлен диагноз, превратившаяся из человека в скелет, обтянутый кожей, тихо стонущая и не встающая с кровати, живущая в жутком режиме от инъекции до инъекции. Если вызвали нас – значит, все паршивее, чем раньше…
- Альбина, "дефик" захватишь, я кислород возьму.
- Да, поняла.
Пока едем, я утыкаюсь взглядом в окно двери, фиксируя взглядом, но не осознавая мелькающих фонарей, переливающихся огнями неона реклам, периодически упирающихся в нас фар других машин. В памяти снова стихи этой загадочной Дорониной В., кто бы она ни была. Я перебираю каждую строчку, не замечая, как пальцы комкают ткань форменной куртки.
«Не успела? Тяжелой ношей этот крест вмиг тебе на плечи»…
- Встречают, - коротко сказал водитель, останавливая машину у шлагбаума, расписанного в бело-красные полосы, украшенного табличкой, извещающей, что далее находится территория Высокогорного лесничества. От большого деревянного панно, искусно изображающего лохматого лесовичка, указывающего пальцем на вырезанную надпись с той же информацией, отделяется фигура. Дочь, знаю.
Я прыжком оказываюсь на улице.
- Добрый вечер. Вы встре…
- Доктор… - всхлипывает она. – Доктор, там….
Молчу, пока она, рыдая, прижимается ко мне, обняв, вцепившись судорожно сжатыми пальцами в мои плечи. Нелепо как-то так, в одной руке у меня укладка, в другой – матерчатый мешок с КИ-32, все, что мне остается – торчать таким вот пугалом. Я аккуратно освобождаюсь, опускаю на землю барахло, прижимаю ее к себе.
- Тихо, милая, тихо… Все понимаю, все знаю…
Дочка что-то простонала, уткнувшись мне в грудь – тяжелым, дерущим душу стоном смертельно раненого человека. Я не стал вслушиваться. История мне и так известна. Мама тяжело болеет… болела, так понимаю. Дочь все сделала для нее, по всем стационарам и специалистам бегала, все форумы обшарила, обо всех лекарствах прочитала, все варианты лечения, даже самые нереальные, перебрала – и в церкви на коленях стояла, и к бабкам ходила, и пуповины новорожденных черных тараканов в полночь жгла зажигалкой на перекрестке, и душу дьяволу была продать готова, лишь бы хоть что-то сделать, лишь бы хоть как-то маме помочь…
Идем к квартиру – маленькую, тесную, ощутимо пахнущую подвалом, с подтеками сырости от него же на светло-желтых обоях. На узком диване, бережно укрытая пуховым одеялом, наша больная – голова задрана, челюсть с редкими седыми волосками опустилась вниз, приоткрыв рот, полуоткрытые глаза незряче смотрят в крашеный белой краской потолок из сшитых встык фанерных листов. Диагноз ясен, яснее некуда.
Альбина едва ощутимо пихает меня в бок – она уже сжимает мешок Амбу и дефибриллятор. Я вопросительно смотрю на дочь:
- Попробуем… покачать?
Она коротко всхлипывает, отворачивается.
- Не надо… зачем мучить…
Усаживаюсь на краешек дивана, сжимаю запястье лежащей. Тонкое, пронизанное ярко-синими венами, легко различимыми под истончившейся кожей. Еще теплое. Протягиваю руку, аккуратно закрываю веки умершей.
Альбина подает бинт. Разрываю обертку на нем, подсаживаюсь ближе, подвожу головку бинта затылок… голова тяжелая, постоянно клонится в сторону, мешая наматывать туры, подвязывать челюсть. Слышу, как снова начинает рыдать вызывающая, слышу, как Альбина что-то успокаивающе ей воркует, обняв ее, скорчившуюся на стуле, сверху, как наседка - цыпленка. Странные это слезы - в которых горе мешается с облегчением, а утрата родного человека сплетается с тихой радостью по поводу того, что он уже не мучается. Видел и это, не раз и не десять даже. Видел. А вот привыкнуть – не могу.
Снова карта вызова на планшетке, диагноз "Биологическая смерть", описание анамнеза и локального статуса, звонок в полицию... а на душе гадко-гадко. Нет тут нашей вины, даже если бы вовремя приехали, пока жива была - ничего бы внятного сделать не смогли... и все равно, что-то угнездилось в районе диафрагмы, и скручивает органы средостения в тугой холодный комок. Я стараюсь не смотреть на лежащую, лишь укрываю ее лицо одеялом. Из-под одеяла торчит лишь пучок волос и кончики бинта. Дочь плачет. Сейчас мы уедем, а она останется здесь - одна, с лежащей матерью, которая уже никогда не откроет глаз. Позже приедет участковый, еще позже - "буханка" службы судмедэкспертизы, чтобы, завернув в одеяло, снести тело в холодный и темный кузов машины. А дочь вернется, шатаясь и держась за стены, обратно в опустевшую комнату, будет долго сидеть в том же кресле, где сидит сейчас, не узнавая ничего вокруг, потому что здесь уже успела поселиться странная пустота, неосязаемая, невидимая, но давящая. Она нескоро поймет, что эта пустота не в постели, где еще осталось скомканное белье, свежий памперс, который она так и не успела поменять больной, не в комнате, в которой не стало хриплого дыхания и глухих стонов лежащей - эта пустота теперь у нее в душе. Этой ночью - и всеми последующими.
Уходим, вполголоса прощаясь, стараясь не встречаться взглядами. Альбина забирается в машину, я прислоняюсь к ее борту, вытягиваю первую с начала смены сигарету, щелкаю зажигалкой и некоторое время вожу ярким в темноте огоньком пламени по тускло замерцавшим тлеющим табачным листикам. Выдыхаю в темноту.

И врезаются в память быстро
Те моменты, где "...не успели"
Страшно очень, как громкий выстрел:
Не дойти до желанной цели.

Страшно. Очень. Одного не могут понять скандалисты сродни тем, что были на предыдущем вызове, скандирующие свое любимое "не нравится - увольняйтесь, знали, на что шли, какого черта работаете, если так все плохо?" - мы работаем не ради них. Это - не пациенты, это им не нужна "Скорая помощь", им просто нужно на кого-то вывалить собственное дерьмецо, плескающееся в душе волной, кому-то отомстить за несостоявшуюся личную жизнь, карьеру, за выволочку на работе, за нелюбимого мужа или жену, за низкую зарплату и за то, что подруга уже замужем и с тремя детьми, а ты - нет. На кого-то, кто в нынешней ситуации беззащитен и неправ по умолчанию, кто промолчит и не сможет ударить в ответ на их удар. Ведь стоит только ткнуть пальцем в любого медика и назвать его убийцей, взяточником, криворуким бездарем, хамлом или вором - к этому крику присоединится хор согласных, врача лично не знающих, но согласных с обвинением даже без предварительной проверки. Пастернака не читавших, но осуждающих.
Не уходим, терпим, молчим мы именно ради тех, кто нас действительно ждет. И выгораем душой мы не из-за низких зарплат, диких нагрузок и тотального неуважения - а потому, что к таким вот, ждущим, мы благодаря предыдущей категории не успеваем.
Будь оно все неладно!
Отшвыриваю недокуренную сигарету. Тянусь к рации.
- "Ромашка", двадцать девятая свободна на Дачном!
- ПИШИТЕ ВЫЗОВ.

* * *

- Игореш, ты чего? – удивилась Анька-Лилипут.
Я, не отвечая, с размаху плюхнулся на лавочку, что стояла на крыльце. С наслаждением потянулся. Шикарнейший запоздавший весенний вечер – солнце гаснет где-то там, сзади, за зданием станции, бросая последние, кораллового оттенка, отблески на два могучих кипариса, растущих прямо напротив крыльца. Выше их – небо уже начинает расцветать всеми оттенками синего, то тут, то там подергиваясь искоркой очередной проснувшейся. Прямо под крыльцом, за узкой бетонной канавкой водостока - заборчик из колючих юкк, растопыривших листья, две молодые алычи и одна вишня, три яблони и эвкалипт Бессмертный – все, что осталось от сада школы, которой он принадлежал некогда, пока территорию не отдали станции скорой медицинской помощи. Все, кроме эвкалипта.
Бессмертный – это станционная легенда, вечно страдающий, вечно чахнущий, вечно предпринимающий попытки засохнуть, замерзнуть, сгнить… нытик, в общем. Но медики его любят, несмотря на его капризный характер. Как-то притащил его наш вечный альтруист, доктор Вознюк, звонко кляня сочным суржиком шваль, не ценящую дерево, когда-то спасшее их прадедов от малярии, выдравшую это самое дерево из горшка и бросившее на асфальт двора, где оное и было обнаружено доктором, возвращающимся с вызова – после чего выкопал в тугой глинистой земле истоптанного газона, густо покрытого окурками, ямку, и посадил. Утром перед несчастным эвкалиптом, опустившим ветки с уже начинающимися сворачиваться листьями, появилась табличка «БананЪ китайской. Посажен ВрачомЪ ВознюкЪ Иваномъ Мiхайлычемъ самолично 23.12.2003 года от Р. Х.» и баночка из-под йогурта с картонкой, гласящей «Подайте на пророст кто сколько может сами мы не местные». Бригада реанимации, кто же еще – шуточки аккурат в их стиле. Впрочем, они же, через два дня, натешившись, подвязали лейкопластырем чахлый ствол к палочке, определили саженец как эвкалипт лимонный, капризный к требованиям и освещения, и полива, и подкормки… они же его и выхаживали. Первый раз едва подросший эвкалипт рухнул, не выдержав тяжести навалившегося на стоящую рядом яблоню снега. «Реанимальчики», ругаясь и поминая мамашу снежной канцелярии, водрузили его обратно, окапывали вывороченные корни, сыпали из специально купленных в магазине «Садовничек» цветастых пластиковых пакетов какие-то питательные, слабокислые обогащенные, фосфорсодержащие, грунтовые смеси под ствол, ставили оградку, воткнули табличку с угрожающей надписью, намекающие на кастрацию тупым ножом браконьеров, и лиц, к ним приравненных. Второй раз – пьяный водитель, снеся урну с окурками, лавочку под навесом и идущую с вызова фельдшера Юльку Одинцову, поломал ствол эвкалипта почти пополам. Снова бригада реанимации, снова длительные манипуляции по накладыванию шин на ствол, трепетное бинтование и уход за трескающейся корой. Когда дерево, вопреки скептическим отзывам персонала, снова ожило, на станцию вернулась, хромая и сопя сквозь сжатые губки, Юля – хотя предварительный прогноз при диагнозе «Полный субкапитальный перелом шейки правой бедренной кости» намекал на то, что ходить она начнет не раньше, чем лет через пять, и то – с опорой на два вечных костыля… После этого эвкалипт и был назван Бессмертным. По станции моментально распространилось поверье, что он посажен Ваней Вознюком, душой светлой и наивной, поэтому, сродни Ване, на сей грешной станции за грехи наши, и во искупление их страдает, моля Отца своего, царящего во тьме корневой, дабы не драл медиков пуще заведующего на пятиминутках, и уберег от гнева главного врача, имя которому Кулак, и прихлебателям его, имя которым легион, и искушает он всякого многократно. Смех, конечно, да... Только Юля до сих пор ходит поливать Бессмертного строго по времени, и периодически высматривает на нем паутинного клещика и прочих врагов эвкалипта лимонного, вооружившись специально купленным пульверизатором. И ритуал «Поклонись Бессмертному» - существует на станции, никуда он не делся. Мол, если поклонишься эвкалипту нашему в пояс перед началом смены, минует тебя и пьяное быдло, и поножовшина, и подстава с наркотой, и ДТП с десятью пострадавшими, и прочая гадость, являющаяся неизбежной атрибутикой работы медика «Скорой помощи». Чего там… сам порой, когда в душе все было как-то не так, предчувствие, что ли, интуиция – назовите как хотите, грызло - заступая на смену, оглянувшись воровато, огибал юкки, подходил по протоптанной уже среди травы тропке к Бессмертному, перегибался, не морщась. И утром уходил, не оборачиваясь (очередная часть ритуала – оборачиваться к Бессмертному нельзя). Да, было ДТП – но все битые оказались травмированными незначительно, а еще пять остановившихся водителей рядом наперебой предложили помощь… была пьянь, но моментально заткнулась, стоило только пихнуть самого горластого кулаком в живот (обычно это их только распаляло), старший врач, придирающийся к картами вызова зевал и говорил: «Да хрен с тобой, утром перепишешь» - и забывал.
Бессмертного любили.
И сейчас я его любил больше всех на станции. Не подвел.
- Ты откуда?
- Пасечная, - с наслаждением ответил я, щелкая зажигалкой и с дичайшим наслаждением втягивая в легкие дым. Почему после секса так хочется курить, знаете? Нет? И я не знаю. А хочется…
- Понятно, - фыркнула Анечка, пихаясь ко мне под бок, рассыпая на плечо волну рыжих кудряшек. – А чего довольный такой?
Да так.
Есть секс, а есть еще тяжелый вызов…
Фельдшерская бригада, будем откровенны, изначально определена под всякие там температуры, давления, головные боли, истерики, млеющие конечности, необходимости сверить данные диагноза из интернета и прочие сходные поводы, от которых бы Гиппократа, клятвой коего меня часто пытаются стимулировать к излечению любимого сына от мастурбации одним уколом, вогнало бы в кому. Сплошная поликлиническая дрянь, консультации на дому. Для фельдшера скорой медицинской помощи – это не работа, это проклятая рутина. Для совместителя вроде меня… ну, терпимо. Четырежды в месяц можно сдавить в себе возмущение, топая по грунтовой дороге в три часа ночи к уютно мерцающим вдали, на горе, окнам частного дома, приютившегося на улице Высокогорной, под льющим с неба ледяным дождем, постучать в дверь, отмахиваясь от двух гавкающих рядом овчарок, выждать унизительную паузу, когда тебя разглядывают в глазок этой самой двери, услышать непременный вопрос «Кто это?» (в такое-то время – вопрос, да, актуален), а после: «А вы что, бахилы не наденете? Нет? Тогда я вас с вашими грязными лапами в дом не пущу!». В малых дозах – ты даже способен такое прощать….
Но тут, стоило только принять смену, раздался крик Ларисы: «ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЬ, ВЫЗОВ СРОЧНЫЙ!». Без конкретизации «два-девять» - станция уже опустела, без называния фамилии… значит, все серьезно. Обе детские бригады – на долгоиграющих вызовах по поводу температур-поносов-докормов-прикормов, а тут – ребенок возрастом год и два месяца с поводом «судороги». Альбина опять забрала карту раньше меня, но на сей раз я на это не обратил внимания – не тот случай.
- Игорь, давай живее, мать визжит просто! – коротко сказала диспетчер.
Понятно. Мать визжит – а у нас пустая станция. Тот факт, что я не врач, и тем паче – не педиатр, уже никого не волнует.
Десять минут езды по вечереющим улицам, три минуты сопящей пробежки по тесному двору (въезд во двор намертво блокировал серебристый «Митсубиси»), вонючему подъеду «общаги», узкая комнатка, мечущаяся молодая девчонка.
- Спасите… доктор… спасите!!!!
Дикие, выпученные глаза, небрежно запахнутый халат, поверх него торопливо напяленная куртка - видимо, уже бежать на улицу собиралась, трясущиеся бескровные губы, из них надрывно:
- Быстрее!!!
Маленькое тельце, скорчившееся на розовом синтепоновом одеяльце, разрисованном улыбающимися улитками и ромашками… подергивающая головка, роняющая на это самое одеяло скупые жгутики слюны, классическая, чтоб ее, «поза фехтовальщика», с не менее классическими симптомами – «рука акушера», «стопа балерины», «рыбий рот»… вы ведь знаете, как оказывать помощь при карпопедальном спазме, бывший фельдшер линейной бригады Брусницкий, верно? Да и вообще, при судорогах, любых, когда перед вами не взрослый дядя, перебравший продуктов этанола (или метанола, как повезет), а вот такое вот, крохотное, маленькое и беззащитное существо, чья юная мама просто и наивно не услышала диагноз «Спазмофилия»… а если и услышала, столь же наивно предположила, что это все лечится чтением форумов в интернете и количеством лайков под статусом «Пусть моя ляля будет здорова!». Ноутбук с открытой страницей и статусом – в наличии, краем глаза даже успеваю заметить обилие отзывов из серии «Держитесь, мы с вами!». Ребенок сучит ножками, задирает голову, губки вытянуты вперед, синего мерзкого цвета, глаза закатились куда-то вверх, за веки... Вся помощь, что оказала мама ребенку при температуре – как следует обтерла его уксусом (вонь его до сих режет глаза в тесном помещении комнатки «общаги»), после чего укутала одеялом, превратив ее обязательные 37.7 в температуру с цифрами явно за сорок градусов. И обязательными судорогами – с сопутствующим диагнозом. На которые приехал не врач, не педиатр, и не профессионал по судорогам – обычный фельдшер.
Лягва, как любит говорить водитель четырнадцатой бригады Василий Артемович, что работает с двинутым Лешкой Астафьевым, тем самым, что мертвого врача периодически видит, который ему на вызовах помогает.
Мне бы кто помог, твою мать.
Распахнули одеяло, окна, двери, включили сплит-систему (маленький такой островок роскоши в нищей комнате), Альбина обложила девочку мокрыми полотенцами… баловство. Судороги. Вена нужна, Игорь, вена. Тонкая такая, незаметная вена на маленькой, толщиной с два твоих больших пальца, ручке лежащей ляли. Вена, которую и разглядеть-то сложно. Справишься?
Стиснув зубы, я воткнул в шприц «бабочку», размотал петли катетера, втянул через тонкую иголку катетера раствор реланиума, в петли его «хоботка» и часть – в шприц, добрав остатком физраствор, именно так. Помню -по юным годам как-то так вот пытался уколоть ребенку в вену «релашку», которую набрал в шприц, нашел вену, с радостью вдавил поршень, и понял, что почти весь раствор остался в пластиковом хоботке катетера, не добравшись до сосуда, позорище…
Провел ладонью по ручке, разгибая, разыскивая тонкие синие ниточки вен, которых я не вижу…. маленькие пальчики судорожно подергивались, сбираясь в щепоть, скользнули по моему предплечью. Мягко, жалко, словно прося прощения за свою слабость. Как кукла, мелькнула мысль. Маленькая кукла, дышащая, дрожащая. Неживая. Ненастоящая.
Тепло пальчиков, скользнувших по предплечью, моментально пропало.
Просто кукла. Муляж. Чего бояться, верно?
Я ткнул тонкой иглой «бабочки» локтевой сгиб. В канюле катетера – заплескало бордовым.
Палец на поршень, быстро-быстро реланиум по пластиковому «хоботку», изогнувшемуся кольцами на детском предплечье – туда, в вену.
- Альбинка, кислород тащи.
- Уже, - пропыхтела моя напарница, откручивая вентили КИ-3.
Судорожные подергивания конечностей тише, тише, медленней… голова девочки опускается на подушечку, пальчики расправляются, гримаса, в которую собралось уже умирающее личико, растворяется, накрытая пластиком ингаляционной маски, сопящей кислородом.
Я уже говорил, что Альбина у меня – профессор всея медицины?
Когда я, несущий на руках девочку, бегом спускаюсь на первый этаж и выхожу из ароматного подъезда, наша машина уже заведена, свет в салоне включен, постельное белье на носилках уже расстелено, а моя санитарка договаривает в рацию последние слова диспетчеру – дескать, ребенок «год и два», спазмофилия, эклампсия и ларингоспазм, госпитализация в инфекционную больницу, просьба реаниматолога в приемное заранее…
Несемся по ночным улицам. Девочка обмякает и перестает дышать.
Повторный приступ.
Так просто было все на лекциях – мешок Амбу, ингаляция кислорода, закрытый массаж сердца двумя большими пальцами на грудину…
А на деле – я, матерясь, с силой отпихнул воющую, кинувшуюся коршуном, мать, в сторону, впился губами в детский ротик, вдувая воздух, разодрал тугую рубашечку, принялся неловко давить этими самими пальцами, после – ладонью, снова выдохнул, зажимая детский мягкий носик, чувствуя влагу пальцами, давя снова и снова на грудину…. пока вдруг синеющий муляж под моими руками вдруг не закашлялся и не начал плакать – сиплым, прерывающимся голосом, но – голосом живого человека.
Тихо… тихо, очень тихо, не спугнуть…
Увитые жимолостью ворота инфекционной больницы, фигура охранника с поднятой рукой, открывающей пультом шлагбаум.
Все! Не муляж. Не кукла. Теперь это – ребенок, которого я спас. Уже можно...
- Как ляльку зовут? – спрашиваю я.
- Кааааатя… - рыдает девчонка. – Каааатенька…
Маленькая такая Катенька, успевшая доехать со мной, бывшим фельдшером, ностальгирующим по бригадной работе. Которая меня никогда не вспомнит в дальнейшем…. да и черт с ним! Зато – доехала, успела.
Приемное отделение инфекционной больницы, реаниматолог вместе с врачом приемного, забирающий ребенка. Плачущая мать, не знающая, к какому врачу сейчас бежать. Альбина, деловито рассказывающая обстоятельства вызова обоим врачам, фельдшеру приемного, санитарке, которая курит на крыльце. Холод железа подножки, на которую я уселся, чтобы написать карту вызова. Легкая муть в голове, смешная такая муть… ведь давно уже служба «Скорой помощи» используется для чего угодно, только не для скорой помощи, пора бы и привыкнуть. Отзвон. Желанное «На станцию, двадцать девять!». Привычный путь через три улицы, мост, и дальше, вдоль по заросшей магнолиями улице Леонова, к знакомому зданию, окруженному кипарисами. Радостная Альбина, ускакавшая по коридору станции – искать слушателей. Анечка Демерчан, спрашивающая, чего я довольный такой.
- Да так, - отвечаю я Лилипуту.
Аня фыркает повторно.
- Давай, нагоняй понты. Кого там спас? Семью, династию? Особу королевской крови?
- Мессию, Анька, - серьезно отвечаю я. – Женского полу, по имени Екатерина, по фамилии Воскрешенная. Хотела преждевременно с этого глобуса свалить, но Бессмертный вон воспротивился. Рано, говорит.
- Ты бы его полил хоть разок, - скривилась Лилипут.
- Екатерина польет. Как вырастет. И за себя, и за того парня – которого вы все знали как Игореша Брусок.
- Балабол. Кофе есть?
- У меня есть Альбина, - задумчиво говорю я, глядя в сгущающиеся сумерки. – Значит – у меня есть кофе. У меня есть чай. У меня есть отчет по работе бригады за ближайшие полгода. У меня есть самая полная статистика по всей станции скорой медицинской помощи, включая информацию о том, кто с кем спит, спал и собирается спать…
- Дурак ты, - с достоинством произносит Аня, вставая. – У нас все в комнате выгребли, упырьё. Пошли, угостишь, пока не выдернули.
Мы проходим мимо диспетчерской (Лариса, оторвавшись от монитора, на миг машет мне руками, сцепленными над головой, зажав щекой трубку телефона), поднимаемся в комнату отдыха. На столе уже пускает клубы пара в потолок самый настоящий самовар – я же говорил, что Альбина у меня предусмотрительна? Самовар, конечно, не ее заслуга – остался еще с лохматых девяностых годов, но, почему-то, до сих пор, никто его на электрический чайник, нагревающий воду куда быстрее и качественнее, менять не желает. Видимо, такая же дань традиции, как и поклон Бессмертному.
На столе, укрытом клеенчатой, в ромбиках и сердечках, скатертью уже стоят три чашки, в каждой – пакетик чая и сахар… мысли она, что ли, читает? Кофе, видимо, не нашла, но чай где-то раздобыла.
Лилипут падает на мою кушетку, сжимая чашку, задает главный вопрос. Он всегда один. «Что у вас там было?».
Альбина начинает.
Наконец-то.
Я вытягиваю синюю тетрадь из-под нового журнала, который нам выдала Чернушина. Да-да, Анн-Валерьевна, все расписал, все получил, люблю-целую.
Не до вас сейчас, честно.
Листаю странички. Есть ли новые стихи?
Есть. Неровные, бегающие строчки, словно девушка писала второпях.

Мы всегда и во всём виноваты.
Нам упреки бросают вслед.
"Раз надели свои халаты,
Так лечите" - летит ответ.
У начальства похожа песня.
Книгу жалоб пора создать...
И должны мы, ну хоть ты тресни,
Быдло молча от бед спасать...
Но припомнилась мне вдруг смена:
Старый дом и второй этаж.
Словно давят на плечи стены...
Повод к вызову точно наш.
Мать встречает, открыты двери
(Ей самой-то лет двадцать с виду...)
Смотрит скорбно и, знаю, верит:
Что спасем. Не дадим в обиду...
Треск открытых стеклянных ампул...
Маяки и с крестом машина.
В небе звезды (подобно лампам);
Крики мамы: "Спасите сына!"
Вот дыханье уже ровнее.
И беда отошла в сторонку.
За работу душой болею...
За победу и жизнь ребёнка!
Пусть кому-то опять "в печенки"
Мы попали, не их забота...
Мы сегодня спасли ребёнка!
Вот за то и люблю работу...

Тяжело дыша, перечитываю, где-то, краем уха, слушая, как моя санитарка, захлебываясь, рассказывает Ане подробности вызова, где и как она, самолично, в одно лицо, всех спасла и воскресила.
Что же ты делаешь со мной, Доронина В.?
Почему и как… так? Откуда? Ты не могла знать, что я приду сегодня на смену, ты в принципе не могла предсказать, что мне достанется этот детский вызов – это прерогатива педиатрической, но никак не фельдшерской бригады. Ты вообще не знаешь меня. Ты не имеешь никакого права в стихах писать в этой самой проклятой тетради то, что творится у меня в душе!
Что вообще происходит на этой станции?
Сжимаю кулаки, сжимаю зубы. Поднимаю глаза. Девочки общаются.
- Альбина!
- А? – отвлекается мой личный профессор. – Чего?
- Слушай… - я отпихиваю тетрадь. – Ты же тут все время. А на нашей бригаде какая-то Доронина работает, знаешь ее?
Альбина морщит носик – досадливо, перебил же. Мотает головой.
- Ну, совмещает какая-то девушка, да, знаю. Не видела, нет. Так вот…
Дальше – информация только торопливо пьющей свой чай Ане. Она ненавидит чай примерно так же, как и я, но раз уж кофе выгребли с наших бригад совместно предыдущие смены – терпит вот. Слушает Альбину внимательно, поддакивает, кивает, охает в нужных местах, хотя сама это видела уже не один, и даже не один десяток раз.
Аккуратно убираю тетрадь обратно под журнал.
Пока убираю.
Я не верю в Бога. Я не верю в медицинские приметы. Я никогда, за все десять лет своей работы, не тер банкнотой о носилки, не гладил машину по фаре, не встряхивал трижды карту вызова перед окном диспетчерской, никогда не отворачивался от бригад, спускающихся навстречу мне на вызов, чтобы самого не выдернули через пять минут… идиотизм это все, приметы эти, не разубедите вы меня.
Просто совпадение.
Я еще раз перечитал написанное, вглядываясь в каждую букву, словно пытался в кокетливых росчерках женского почерка разглядеть лицо той, что писала эти стихи.
Не получилось.

* * *


- Пусти, бля!! Пусти!! – орал кто-то диким голосом. Я остановился, не донеся уже вытянутую из пачки сигарету до рта. Крик несся из распахнутых настежь дверей станции, не успели мы подъехать. В него вплетались женские голоса. Но он их перекрывал.
- Пусти, Лара! Убью суку!!
- Прекратить, Мирошин!! – услышал я звонкий фальцет Нины Алиевны, старшего врача смены. – Прекратить, я вам приказываю! Девочки, да держите ж вы его..!
Что-то загрохотало.
Альбина звучно ойкнула, останавливаясь. Я оглянулся – водитель выпрыгнул из машины, сжимая в руках тяжелый баллонный ключ.
- Ну-ка, пошли, Игореш, посмотрим…
Мы с ним взлетели по ступеням крыльца. Альбина было шмыгнула за нами следом, но наткнулась на мой взгляд и осталась внизу, вцепившись в перила, приплясывая от страха и любопытства.
Коридор станции – знакомый, сто раз хоженый за семнадцать лет…. чего он только не видел. Все тот же пол, вымощенный плитами из мраморной крошки, салатного цвета стены, ребристые навесные потолки с параллелепипедами ламп освещения, окошко диспетчерской, отгороженное от коридора частой решеткой и дверь туда же с кодовым замком на ней (были случаи – вламывались доброжелатели). Дверь в кабинет старшего врача рядом, справа – два стенда, на первом висит месячный график, второй густо усеян распоряжениями, приказами, информационными записками и прочей макулатурой, которой персонал снабжают старший фельдшер, эпидемиолог, заведующий подстанцией и Управление здравоохранения города. Слева – два небольших столика, сдвинутых боками, с металлическими, крашенными в белый цвет, сваренными по трое, стульями за ними – для персонала, чтобы карты вызова писали здесь, под чутким присмотром старшего врача. Прямо за входной дверью слева – силуэт ныне отсутствующей двери, бывшая «хакерская» - маленькая комнатушка, где обычно раньше дежурили юные мальчики-девочки, как правило, студенты, занимающиеся тем, что вводили содержимое карт вызовов в единую базу данных станции. Ныне, как понимаю, «хакерская» упразднена, дверь замурована, что там теперь – один Бог ведает.
Сейчас столы жалко валялись на полу, стенд с графиком покосился, повиснув на одном шурупе, сам график был разорван надвое. На полу – пятна крови и отпечатки чьих-то ладоней. У стены, скорчившись, сидела, зажимая лицо ладонями, Мариша Мирошина, работающая сейчас в диспетчерской. Старший врач Нина Алиевна, диспетчера Лариса и Марина Александровна, а также только передо мной приехавшая Анька-Лилипут, вцепившись, удерживали беснующегося Витю Мирошина.
- Убью пид… са!!! – орал Витя. Лицо красное, глаза навыкате, с багровыми прожилками, на шее вздулась яремная вена.
Мы огляделись – дебоширов, кроме него, не наблюдается. Чего это он?
- Мужчины… да помогите вы, ну!!
- Тихо, Витька, тихо… - мы перехватили Мирошина, чувствуя, как перекатываются мышцы на его руках.
- ДА ПУСТИ ТЫ, ПАДЛА! – фельдшер рванулся, едва не повалив нас с водителем на пол. – ПУСТИ!
Нина Алиевна, освободившись, торопливо опустилась на корточки, отводя ладони сидящей Мариши от лица.
- Дай посмотрю. Дай, говорю!
Посмотрел и я, обхватив рвущегося из моих рук Витьку за талию. Верхняя губа у девушки уже опухла, из носа стекают две густые карминовые струи, щечку рассекает рваный след ногтя.
- Лариса, «двенадцатую» амбулаторно! Марина, в полицию звони, шустрее! – коротко распорядилась Нина Алиевна. – Демерчян, перекись и салфетки в заправочной, не стойте!
Девушки бросились в разные стороны. Я, навалившись, придавил Мирошина к стене. Витя громко сопел, брызгая слюной через оскаленные зубы, бился всем телом, норовя отшвырнуть нас прочь.
- Витька, притормози, прошу!
- Да хера тормозить, ты и так тормозишь по жизни!! – заорал мне в лицо фельдшер. – Он уже свалить успел, пока вы… ****и тупые… пусти, твою мать!!!
Этого рывка не ожидали ни я, ни дядя Боря – разлетелись как кегли, попадав на пол, кто куда. Силуэт Мирошина мелькнул в дверях и пропал.
- Брусницкий, остановите его! – услышал я крик старшего врача.
Торопливо поднявшись, я бросился следом, ссыпался по ступеням крыльца (Альбина успела шарахнуться в сторону), пробежал под небольшой аркой навеса для машин, вылетел во двор. Он был пуст – время половина двенадцатого, все бригады разогнаны по вызовам, лишь в дальней части приютились пять машин – бригады реанимации, «психов», пятая фельдшерская Аньки-Лилипута, восьмая мирошинская и моя двадцать девятая, только что приехавшая… нет, не отдохнуть от трудов ратных, сдать написанные карты, и снова валить за ворота. Те самые ворота, к которым сейчас неслась фигура в синей форме, с нашитым на рукаве красным крестом.
- Витька!! Подожди!
Бежать после пяти вызовов, из которых четыре подразумевали подъем на этаж минимум пятый (один порадовал двенадцатым этажом с неработающим лифтом) – не самая лучшая затея, особенно когда тебе уже четвертый десяток, есть уже сформировавшееся пузцо, неизбежная гипертония и поджидающая удобного момента бронхиальная астма, а лучшие годы ты угробил именно таким вот образом, а еще ты куришь по полторы пачки в день. Однако я добежал до двух кипарисов, которые, словно часовые, охраняли въезд на территорию подстанции, с рекордным временем. Витьку Мирошина я знаю очень давно, парень он всегда был уравновешенный и спокойный. Мариша – это его жена, в которой он души не чает, на руках носит и без которой своей жизни не мыслит. И если она сейчас сидит с разбитым лицом, будучи на четвертом месяце беременности (поэтому и работает в диспетчерской), в коридоре, а Мирошка впал в неистовство – жди беды. Алиевна просто так не отдает подобных распоряжений.
Витю я нагнал прямо в воротах, вряд ли потому, что бежал быстрее лани, просто он остановился, согнувшись пополам, матерясь на всю ночную улицу Леонова, упал на колени, что-то заорал диким голосом. Тяжело дыша, я подошел к нему, сгорбился, уперевшись ладонями в колени.
- Номера… запомнил? – мертвым, хриплым голосом спросил меня фельдшер.
- Номера?
- Вы заехали, эта тварь как раз выехала! Машина, цвет, марка, номера – хоть что-то? – в голосе Витьки звучала мука. – Игорь, не тупи, ты же его видел!
Видел, конечно. Серебристый «Митсубиси L-200» с хромированным «кенгурятником» впереди и вылупленными противотуманными фарами, окаймляющими его. И номера – видел, машинально запомнил, этот монстр, торопливо выруливающий со станции, едва не боднул нас, заезжающих…
- Темно было, Вить.
- Темно? – взвыл Мирошин. – Темно?!
Он вскочил, словно подброшенный пружиной. Я торопливо сгреб его, прижимая руки к телу.
- Витька… тссссссс. Найдем, обещаю. Найдем. Там твоя жена сейчас, ты ей нужнее, понимаешь?
Мирошин снова рванулся – я удержал. Не он первый такой…
- Ну разобьешь ты ему рожу сейчас, если машину бегом догонишь и остановить сумеешь – Маришке от того легче не станет. Давай к ней пойдем, лады? Ты сейчас ей нужен, а не этому козлу. Вить?
Фельдшер обмяк в моих руках.
- Пойдем, дружище. Нас лечить учили. Пошли лечить, а?
- Пошли… - глухо буркнул Витя, высвобождаясь. И размашисто зашагал обратно к зданию подстанции. Я, сопя носом, двинулся за ним следом.
Маришки уже не было – ее Анька вместе со старшим врачом сопроводили в амбулаторный кабинет, и, судя по гулу голосов, сейчас ей занималась наша реанимационная бригада. В гул то и дело вплетались тяжелые, ядовитые ругательства – по мере того, как «двенадцатая» узнавала подробности. Я кивнул Альбине, мотнул головой в сторону заправочной. Постучался в дверь старшего врача, открыл, не дожидаясь ответа.
Нина Алиевна, морщась, сидела в кресле, потирая левую половину груди, торопливо убирая прочь ингалятор «Нитроминта».
- Что вам, Брусницкий?
«Нитроминт»?
- Нина Ал…
- Что вам, Брусницкий? – коротко, жестко спросила старший врач. Одергивать она умела – еще с санитарских лет помню. И обращалась ко всем, кроме, разве что, диспетчеров, исключительно по фамилии. Это отрезвляло. Очень.
- Карты сдать зашел.
- В диспетчерскую сдайте.
- Да… простите.
Длинный коридор, запертые двери аптеки, гладильной, ЦСО и заправочной. Я иду, вспоминая слова нашей бессменной и бессмертной старшего фельдшера Анны Валерьевны, которой я как-то, каюсь, приходил жаловаться на придирки Алиевны. «Игорь, поймите одно… у Нины Алиевны всего одно сердце, но оно очень большое, на всех его хватит. Поверьте мне, если уж она к вам придирается – значит, вы это заслужили, и не менее. Просто поверьте. Когда-нибудь вы все поймете, я надеюсь. Просто… берегите его. Другого такого сердца вы не найдете». Иду, хмурясь, смущенно кашляя. Наверное, менее конфузно застать свою сестру неодетой, чем нашу Нину Алиевну, «железную леди» Центральной подстанции, сжимающую баллончик с нитратами…
В комнате отдыха Альбина, уже успевшая разлить кипяток по двум чашкам, сдобренным кубиками сахара и мерзким порошковым содержимым из пакетиков, гордо названным «кофе натуральный», посвящает меня в подробности инцидента… когда успела только… Морщась, торопливо глотая отвратное пойло, я слушаю. Да… понятна реакция Мирошина.
Вызов восьмой бригады в особнячок, где юная дева готовится осчастливить человечество производным собственного репродуктивного механизма, и ввиду этого закатывает регулярные истерики всем, кто попадает в поле зрения, периодически изображая судороги с потерей сознания. Именно - изображая, Витя, приехавший на этот вызов, карту которого украшал гриф «Звонят тревожно!», не обнаружил у страдалицы ничего, кроме желания играть на нервах родных, близких и всех прочих, специально приглашенных и случайно зашедших, дабы в очередной раз самоутвердиться за их счет и проникнуться важностью собственной персоны, готовящейся буквально через тридцать недель воспроизвести на свет новую человеческую единицу. Однако – наигранные страдания никак не отображаются ни на показания стрелки тонометра, ни на ленте ЭКГ, ни на данных глюкометрии и пальпации живота, ибо – наиграны. О чем, вполне конкретно и ясно, не ударяясь в сюсюканье и политкорректность, к которому явно привыкла страдающая от второго с половиной месяца беременности дева, он и уведомил вызывающих. Витя ушел с вызова, сопровождаемый угрозами и обещаниями… ну, не привыкать нам к «завтра работать не будете, готовьтесь искать новую работу, сядете, и ваши дети еще будут нам долги отдавать» - тем паче, что от доставки в стационар умирающая отказалась категорически, от инъекции феназепама (предложена чисто символически) – очень категорически, с швырянем подушки, от глицина и иных седативных препаратов – с добавлением к вышеперечисленному негативу лютой нецензурщины, знание сложно было заподозрить в столь юной продолжательнице рода человеческого… Вернулся на станцию, сдал карточки, поднялся в бригадную комнату, успев чмокнуть Маришу и бегло обсудить с ней планы на выходные. А потом – подъехал к станции указанный «Митсубиси», из него вышел худощавый тип, деловито зашел на станцию, вызвал Маришу в коридор, сказав, что для фельдшера Мирошина у него презент имеется. Девушка, не подозревая ничего дурного, вышла. Дальше – удар наотмашь по лицу, один, второй, удар ногой по спине упавшей, в район почек, вкрадчивый шепот «Мужу скажи – пусть серьезным людям не хамит, больно будет». Выбежавшая Нина Алиевна и Лариса, услышавшие удары и крик девушки… А через минуту со второго этажа вылетел Витя – Марина Александровна, растерявшись, его же позвала амбулаторно срочно… Увидел….
- Как думаете, Игорь Александрович, что будет? – сидя на моей кушетке и болтая ногами, спрашивает Альбина.
Что-что…
Молодец Алиевна, вот что. Вовремя остановила парня, в том числе – ценой собственного душевного и физического здоровья, судя по тому, что я только что видел в кабинете старшего врача. Если бы он того хмыря догнал – убил бы, без шуток и метафор. А дальше, зная нынешний менталитет общества и его отношение к медикам, ни одна собака не поверила бы в то, что фельдшер Витя озверел, потому что его беременную жену избил тот, истерикам чей беременной жены Витя не стал потакать. Ну, или поверила бы – но все равно, посочувствовала бы лежащей на трехспальной кровати оскорбленной деве, наглаживающей едва намечающийся живот, попутно пройдясь злорадством в адрес Мариши, у которой разбито лицо и расшатаны два зуба, а также травмированы почки – сама, мол, виновата, знала, на что шла, подумаешь, беременна, медики – вообще не люди…
- Альбинка.
- Да?
- Сходи в машину, а?
- Зачем? – удивилась девочка, переставая размахивать ногами в штанинах форменных брюк, с нашитыми светоотражающими полосками.
- Сходи, Альбин. Пожалуйста. И посиди там немного.
Пауза.
- А! - густые брови Альбины взмыли вверх. – О! Поняла. Уже иду. Вы только это… когда вызов, мне…
- Иди уже! – прикрикнул я.
Моя санитарка исчезла, неся кружку кофе в руках и светлую уверенность в душе, что ее фельдшер сейчас начнет предаваться плотским утехам с кем-то из коллег – путем несложных исключений можно заподозрить лишь Аню Демерчян в неверности мужу. Ладно, Аня сильная, справится, тем более ее мужу уже давно плевать на жену.
Дождавшись, пока закроется дверь, я торопливо достал тетрадь. Новых стихов нет… впрочем, их не было и четыре часа назад, когда я смену принял, наивно ждать, что загадочная В. придет на станцию, пока я мотаюсь по вызовам, и снова напишет что-то такое, что снова перетряхнет мою душу. И так уже – третью смену подряд она ничего нового не пишет, и это вызывает у меня какой-то странный дискомфорт в душе. Даже не знаю, как объяснить… долгое время я находил в социальной сети страницу свой бывшей, увы, несостоявшейся, жены, сам себе не отдавая отчета, зачем – читал ее статусы, смотрел фото, испытывая садомазохистскую муку, понимая, что тот, ради кого она от меня ушла, ее бросил, она ныне страдает от одиночества, но ко мне вернуться не пытается, при всем при этом. Однако – с извращенным любопытством следил, как у нее обстоят дела: радостный статус, грустный статус, безразличный статус… сам над собой издевался, по сути. Но самое тяжелое в те дни для меня было – отсутствие новых статусов. Вообще. Да, знаю, что не умерла, жива, но все же… пустота на странице пусть уже и чужого человека загоняла меня в депрессию.
Ладно, черт с ней. Переболел, забыл, простил. Но сейчас – ощущение нахлынуло почти то же, когда эта загадочная девушка-совместитель внезапно перестала писать.
Я тебе перестану…
Сняв колпачок, я провел черту под подписью «В. Д.» и начал писать сам.

Ты, вызвав сегодня, ударил врача.
Ударил бездумно, легко, сгоряча.
Ты нервничал, злился, душою болел,
Ты с температурою дома сидел,
Жена психанула, ушла, зло ворча,
Ты вызвал. Дождался. Ударил врача.
Ударил того, кого вызвал помочь,
Ударил, не парясь, что видела дочь,
Конечно, его не хотел ты убить,
Хотел, как и дочь, просто так, проучить.
Чтоб были, заразы, умней, расторопней…
Удар. И уходит, шатаясь, твой доктор.
Гордишься собой! Не скуля, не крича,
Не падая – взял, и ударил врача!
Мужик! Молодец! Пой о том и кричи!
А врач? Да пошли они в жопу, врачи!
И вот за врачом закрывается дверь.
Он едет к другому больному теперь.
Разбито лицо. Ты думал в тот миг,
Как будет лечить он? Подумал, «мужик»?

Подпись «Брусницкий И.». Жирная точка начинающей подтекать гелевой ручкой.
Перечитал. Корявенько, зло, хромает рифма, кажется. Стихи – никогда их не любил, и призвания к ним не ощущал. Писал, конечно… кто, в юные годы, терзаемый любовью и томлением, их не писал? Только никому не давал читать, разумеется, кроме, разве, одного раза - и того хватило. Тогда же и усвоил раз и навсегда, что стихи – это слишком личное. Давать их читать кому-либо – это самому же позволять лезть в твою душу.
Но тут – как маленькая месть той, кто посмела залезть в мою душу, не спрашивая разрешения. Читай, Доронина В. Читай. Так у тебя все волшебно выходит, если тебя послушать, все нежно и ласково, посторонний подумает – один сахар и мед в догоспитальной медицине, сирена и спасение жизней, грудь колесом и сплошной героизм, под овации. А реальность – вон она, этажом ниже, в амбулаторном кабинете, избитая Мариша и серый от горя и злости Витька, тяжело дышащая Алиевна, скрывающая от всех свой, так подозреваю, очередной приступ стенокардии. И ночной город вокруг, которому плевать на это, ему вообще на все плевать, лишь бы ему было сейчас хорошо.
Где-то коротко рявкнула сирена – «двенадцатая» сорвалась со станции, повезла Маришку в третью больницу.
- БРИГАДА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЬ!
Убираю тетрадь под журнал передачи смен, спускаюсь вниз. Окошко диспетчерской, угрюмая Лариса, белый лист карты вызова, протиснутый в амбразуру решетки.
- Игореш, ты как?
- Я – как? – удивляюсь.
- Повторный вызов, - тихо говорит Лариса. – Туда же, куда Витя ездил.
До меня, наконец, доходит. Каменея скулами, беру карту. «Плохо беременной, звонят тревожно» - красуется на карте.
Поднимаю глаза, уже открывая рот, чтобы выматериться – сталкиваюсь с полным боли взглядом диспетчера. Лариса все понимает. Даже лучше, чем я. Уж кто, как не она, выслушивает каждую смену все то дерьмо, что хлещет на нашу службу из телефонных трубок. Выслушивает, глотает, молчит, терпит.
Никому не рассказывает.
- Понял, Лар. Поехал.
Выхожу на крыльцо.
- Альбина!
- Да, Игорь Александрович? – санитарка моя, аки чертик из табакерки, выныривает откуда-то из кустов. Так. Понятно. Уже знает, куда едем. Ходила к Бессмертному кланяться.
- Покатили.
Садимся в машину, называю водителю адрес.
Минуем ворота, минуем стражу кипарисов, и то самое место, где полчаса назад один из лучших фельдшеров нашей станции Витя Мирошин, упав на колени, выл от боли за свою жену и за собственную беспомощность. Витя, которому еще надо работать до утра. Лечить других, пытаясь изгнать из головы мысль, что его любимая сейчас в отделении нейрохирургии, лежит под датчиками энцефалографа, вцепившись судорожно пальцами в живот, словно стараясь уберечь их ребенка от паники и взбесившихся гормонов избитого тела… и от того, о чем не хочется даже думать.
Достаю телефон из кармана. Нахожу номер.
- Добрый вечер, Артур.
- Добрый, Игорь-джян. Ночь уже, не вечер. Как ты? Как родители? Дома все хорошо?
- Все хорошо, Артурик, - стараюсь говорить спокойно. – За малым исключением. Одному очень хорошему человеку с моей смены сделали очень плохо. И жену его беременную избили. За то, что он другой беременной жене не понравился. Я сейчас туда еду. Можешь подъехать, советом помочь?
- Могу, могу, - тотчас отвечает мой собеседник. – Адрес говори.
Называю адрес.
- Лав, енкер3. Без меня туда не заходи, понял, да? Все, выезжаю.
Закрываю глаза. Для разнообразия – сейчас перед глазами не мельтешат строчки стандартов оказания помощи больным на догоспитальном этапе. Пустота и серая муть, мерзкое чувство гадливости того, что сейчас произойдет. Медик просит помощи у, скажем так, криминального авторитета, чтобы нормально работать. Чтобы спасать другие жизни, не опасаясь за свою. Раньше во мне это бурлило, пенилось и выплескивалось через край. Ныне – оно все осталось там, в бригадной комнате, расписанное синими чернилами на клетчатом листе.
Интересно, прочитает ли она? Не вырвет ли лист? Не перестанет ли писать?
Я вновь открыл глаза, откинулся в кресле, слепо глядя на мелькающие фонари за окном бригадной машины.

* * *

Анька-Лилипут догнала меня уже за воротами станции, когда я, вскинув рюкзак на плечо, размашисто зашагал под зеленым коридором магнолий улицы Леонова.
- Игорь, подожди!
Я подождал.
- В «Горн» идешь?
Куда ж еще…
Не дожидаясь ответа, фельдшер вцепилась в мою руку.
- Пошли тогда уже.
Смотрю на Аню – лицо вытянулось, под глазами вырисовываются тени и «мешки», роскошные рыжие волосы, обычно распущенные волной по плечам, небрежно стянуты резинкой в нелепый пучок на затылке. На губах – ни следа помады, поэтому следы от зубов видны очень четко.
Я открыл было рот – и тут же его закрыл. Не мое это дело, а Лилипут – не тот человек, который склонен плакаться о своих проблемах. Судя же по ее состоянию, очередная смена тут не при чем. Поэтому я лишь изогнул правую руку, позволяя ей пропустить через мое предплечье свою и сжать ее в районе локтевого сгиба классическим «идти под ручку». Так мы и пошли дальше, я – рослый «шкафчик» почти под два метра, и миниатюрная армяночка, достающая своим рыжим пучком мне, в лучшем случае, до груди.
Всю дорогу мы молчали. Сказывалась и усталость после бессонной ночи (на «Скорой» других ночей не бывает уже давно), и особенности вызовов, и, подозреваю, нюансы личного характера, засевшие у каждого где-то глубоко между ребер. Аня лишь зло сопела периодически, встряхивала головой, дергала губками – словно продолжая какой-то спор, который окончился далеко не так, как бы она хотела. Я не спрашивал, и вообще, не донимал ее разговором, глядя строго перед собой, вышагивая по брусчатке улицы, стараясь найти компромисс между размашистой походкой брутального самца и неловким спотыкающимся семенением юноши, первый раз идущего под ручку с девушкой, которая в разы меньше его ростом и под его шаги подстраиваться не может в принципе.
По улице Леонова тянулся туман. Апрель – месяц туманов в нашем городе, когда воздух уже прогрелся, а море – еще нет, поэтому серая, сочащаяся мелкой, оседающей на лице влагой, муть, растянувшаяся пеленой по верхушкам елей, магнолий, олеандров, платанов и ольх, никого не удивляла. Тускло догорали утренние фонари, шумели машины, проносящиеся по мокрой дороге, уютно светились окна «хрущевок» и «сталинок», смотрящих друг на друга через проезжую часть. Люблю такое вот утро. Тихо, спокойно, за спиной отработанная смена, над головой колышется серая пелена, скрывающая небо, скрадывающая дома и деревья загадочным, сказочным покрывалом, в котором мелькают фигуры пешеходов… но этот туман отличается от мерзкого, осеннего, который, в принципе, ведет себя точно так же. Тепло… я снял куртку, закинув ее на плечо, позволяя влаге оседать на лице и руках, с наслаждением вдыхая запахи цветущей алычи и яблонь, любуясь, как ветви деревьев, что покачиваются под легким бризом, густо усеяны сочной зеленой листвой. Кое-где цветки алычи уже начали осыпаться, и брусчатка под ногами усеяна белыми и розовыми пятнышками, словно снегом.
- Развожусь, - тихо сказала Аня. – К чертовой матери. Надоело.
Молчу. Что вообще в такой ситуации можно сказать? Сочувствовать? Фальшиво, что бы ты ни сказал. Помочь? Как можно помочь людям, чьи отношения рассекла трещина? Молчу, лишь слегка сжимаю руку Лилипута. Бегло смотрю – не плачет ли, не дай Боже? Нет… не тот случай. И не тот человек.
Мы покидаем улицу Леонова, минуем сонный Цветочный бульвар, я с неловкой галантностью распахиваю дверь нашего любимого бара перед Аней – девушка же, как-никак. Надо почаще себе об этом напоминать. Отвык я уже ухаживать.
Беру у неизменно молчащего, смотрящего в мерцающий экран телевизора с выключенным звуком, бармена Валерика две исходящие пеной кружки с пивом – которые он уже заканчивал наливать, когда мы только вошли. То ли где-то у него камеры стоят вдоль всей улицы Леонова, то ли – просто чувствует, поэтому даже не спрашивает, кому какое пиво и в каком количестве.
Мы садимся с Анькой за столик в угол. Мрачно чокаемся, роняя хлопья пены на столешницу. Делаем несколько смелых глотков, после чего закуриваем.
- Ты или я? – спрашиваю, выпустив в потолок пятую по счету струю дыма.
Лилипут, почти скрытая здоровенной литровой кружкой, заполненной золотистым «Тихорецким», мотает головой.
Понятно.
- Ань, ты веришь в сверхъестественное? В переселение душ там какое-нибудь? В чтение мыслей? В Бога?
Девушка зло фыркает.
- Игореш, ты в дуб башкой ударился? Мы с тобой где работаем? В окопах много атеистов найдешь?
И то верно. Не найдешь.
- Чего там у тебя случилось?

Что случилось… да ничего внятного. Обычная смена, четвертая по счету в этом месяце. Почти двухнедельный перерыв после предыдущей. Я успел даже остыть и от стихов Дорониной, и от своих тоже. Эмоции, усталость, мало ли, что еще повлияло. Тем более, сейчас я в отпуске на основной работе, редкие смены на станции скорее в радость, чем в напряжение. Даже обычные температуры, неловко вылезшие перед свадьбой прыщи на лбу, тяжести и чувство жара в подмышечной, лобковой или какой-то еще области, панические атаки, бессонница, обилие атипичных пневмоний и свиных гриппов (в смысле, симптомы обычного ОРВИ, подогнанные под те, что сочно описаны гуру от народной медицины в интернете) не портят настроение. Работаешь в свое удовольствие, если слово «удовольствие» вообще применимо к нашей работе, подразумевающей подъемы на двенадцатый этаж без лифта в пять утра и гневное «Тут человек умирает, где вас носит?!!» от вальяжно раскинувшегося на кровати двадцатилетнего недомогающего с бронхитным кашлем двухнедельной давности.
Тем более – она на мое проникновенное послание так и не ответила. Я проверял. Чего там уж – каждую смену, приходя на станцию, первым делом кидался не к машине, не к укладкам, не к многочисленным журналам, а в бригадную комнату, к тетради в синей обложке, все так же лежащей на тумбочке в углу. Пусто. Мои стихи, корявенькие, как я уже говорил… и с каждым разом они мне казались все более корявыми и нелепыми. Не перегнул ли? Каждый раз лишь - жирная точка, подпись, дальше – лишь белизна клеток линовки. Я злился, чего греха таить. Цаца какая, блин. Ответить ей сложно…
Тем более же – Альбина моя заболела, лежала дома с температурой и соплями, что не мешало ей засыпать меня сообщениями с вопросами, как там смена, как там станция, как очередной вызов, расписался ли я в журнале по приему-передаче наркотических лекарственных средств, отмыл ли шины Крамера от крови, сдал ли КИ-3 с барахлящим вентилем нашему «кислородчику» Саше… Я, давя желание послать ее по крайне далекому адресу, находящемуся где-то в районе мужской анатомии, спокойно отвечал, что станция стоит, не развалилась, машины ездят, фельдшера и врачи лечат, всю писанину я научился оформлять еще тогда, когда Альбина разговаривала только воплями и сидела на молочно-сисечной диете, бригадный инвентарь не разворовали, а за его состоянием слежу не только я один. Странное, конечно, чувство – вроде и раздражает меня эта санитарка, до безумия, но, все же, слыша каждый раз, как приходит очередное сообщение на телефон, испытывал какое-то странное чувство удовлетворения. Наверное, что-то такое ощущает отец, которого точно также пытает его уже выросшая дочь, которую он в свое время таскал на руках и учил пользоваться вилкой, пультом от телевизора и горшком. Как там говорил Экклезиаст – «время разбрасывать камни, и время собирать камни»? Время орать на Альбину, время скучать по Альбине…
Я выбрался к моей машине после очередного вызова. Выбрался – это то самое слово, адрес находился на улице Невидной, дай бог здоровья тому, кто придумал название этой крысиной дыре, меткое и четко определяющее ее суть. Улица ответвлялась от улицы Высокогорной, вытянувшейся по хребту одного из двух горных отрогов, спускающихся в долину, где располагался центр города, виляла меж двух всхолмий (переулок Видный и переулок Южный), и дальше ныряла в мельтешение деревьев и хаотично построенных домов на месте некогда существовавшего дачного поселка. Адрес там найти – подвиг, без встречающего – подвиг, тянущий на звание Героя России, с пожизненной ссылкой на Мальдивы за государственный счет. Многочисленные закоулки, приводящие в тупики, окруженные глухими заборами, слепые ответвления грунтовых дорог, заканчивающиеся глубокими лесистыми оврагами, в темной влажной глубине которых шумели ручьи, узкие повороты, где «Газель» застревала, ибо не могла пройти в принципе, шлагбаумы, перегораживающие определенные отрезки (люди, понимаешь, эту дорогу за свой счет бетоном заливали, нехрен тут разъезжать!), принципиальное отсутствие логики нумерации домов и самой нумерации, как таковой… Юноша двадцати четырех лет, возлежащий на матрасе, брошенном прямо на пол, с хорошим таким трахеитным кашлем, и его маман, встретившая меня уже с видом, что она всех, в том числе, и меня – давно предупреждала, но ее все проигнорировали. Ах, да, повод к вызову был «послушать легкие». В половину четвертого утра. Дождливого, туманного, очень тяжелого после девяти вызовов с вечерней пересменки, утра. Я, сжимая зубы до легкого их скрежета, чтобы не выдать все, что думаю, стоящей над душой маман, указанные легкие все же послушал. Да, легкие были нездоровы, с обилием сухих и влажных хрипов, что, в комплекте с сухим кашлем, потливостью, слабостью, субфебрильной температурой, а также с отсутствием в анамнезе намеков на курение (Сашенька не курит!), профессиональные вредности (Сашенька у меня работает в налоговой!), климатический фактор (Сашенька тут родился, он очень здоровый ребенок!) и всякого там рода аутоиммунные поражения (цитату маман приводить не рискну) – тянуло на банальнейший острый бронхит, с которым Саше в свои нежные двадцать четыре года, благо он не курит, родился здоровым и работает в налоговой службе, уже неделю как следовало обратиться в поликлинику. Само собой, никто никуда не обращался, и сейчас я был завален обилием жалоб на халатность отечественной медицины, из-за которой единственный сын уже двадцать один (в этот миг я проснулся обоими глазами!) день умирает от температуры «тридцать семь, вы слышите, и два?!».
Как бы то ни было, я, кряхтя, выбрался по круто вздымающейся вверх бетонке, где прикорнула наша «Газель», усеянная в зыбком свете зарождающегося утра бисеринами оседающего тумана, расписанная всплесками грязи в районе крыльев, когда буксовала на мокрых участках грунтовой дороги. Открыл дверь, забрался в натопленную кабину, встряхнулся, как мокрый пес. Потянулся к рации.
- «Ромашка», двадцать девятая свободна на Невидной.
Тишина, легкое шипение из динамика.
- Может, выключились девочки? – лениво интересуется дядя Боря.
Ну, возможно. Был как-то средней паршивости скандал – все три наших диспетчера просто уснули… нет, правильнее сказать – вырубились, упав лицами на столы, не слыша звонков телефонов, измотанные лютой ночью, когда было массовое ДТП с шестью машинами, и отзвоны бригад то и дело перебивали звонки разных служб и должностных лиц, требующих отчетов о соблюдении стандартов оказания помощи, времени доезда, качественном и количественном составе задействованных «экипажей карет скорой помощи», передаче по сети аудиофайлов записи разговоров диспетчера с вызывающими, анализа скорости реагирования на вызов данной категории… Девчонки, добросовестно это все раскидав, всем отзвонившись, доложив, скоординировав и передав, дальше просто не выдержали, на миг уткнулись головами в сомкнутые перед собой на столе руки – и отключились. Ненадолго, на двадцать, всего-то, минут. В тот момент было десять звонков, все – сплошь поликлинические, сродни тому, с которого я только что вышел, ничего «скоропомощного». Не помогло. Наказали всех, включая старшего врача, который был в тот момент на телефоне, не видел, что происходит в диспетчерской, не проконтролировал.
Славны дела твои, Господи. Хранишь ты овец стада твоего, пастырь. Правда, овцы в твоем стаде куда главнее, чем волкодавы, что их охраняют. На радость волкам…
- «Ромашка», двадцать девятая, два-девять, свободна!
- НА СТАНЦИЮ, ДВА-ДЕВЯТЬ!
Машина взревывает двигателем, трогается с места. Ползем в гору по мокрой дороге, с натугой, то и дело подпрыгивая на ухабах. Выбираемся на Высокогорную – перед нами расстилается рассыпь огней мокрого города, укрытого одеялом тумана, дремлющего, сонного, подергиваемого легкими всполохами огней фар пересекающих дороги автомобилей. Тяжелое мохнатое облако ползет на нас со стороны хребта Алек, затягивая за нашими спинами улицу мглистым мокрым маревом.
- БРИГАДА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЬ, ОТВЕТЬТЕ «РОМАШКЕ»!
- Покой нам только снится, - буркнул водитель, останавливая машину. – А двадцать седьмую позвать ну никак не вариант (дальше полились замечательные в его исполнении слова, цитировать которые я тоже не рискну).
- На связи двадцать девятая! – оборвал я его.
- ПИШИТЕ ВЫЗОВ – УЛИЦА ВИШНЕВАЯ, ДОМ ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТЫЙ, ДРОБЬ ШЕСТЬ, ДОМ РЕБЕНКА. ПЕРЕВОЗКА В ИНФЕКЦИОННУЮ БОЛЬНИЦУ.
Выдыхаем оба. Перевозка, всего-то…. всяко бывает, но это не инфаркт, не падение с высоты, не «плохо онкобольному», не поножовшина, не инсульт, не анафилактический шок, не еще десяток паршивых поводов к вызову, к которым душа ну никак не лежит в пять утра. Да-да, знаю, «Скорая» должна быть готова ко всему и всегда. Расскажите это микроскопу, которым долго и упорно забивали гвозди, а потом вдруг захотели рассмотреть в нем мазок с риккетсиями – и неприятно поразились результату.
Неторопливо спускаемся с Высокогорной. «Дворники» с нудным «вушшшт-вушшшт» скользят по стеклу, стирая налипающую морось.
Минуем мост, пересекающий Центральное кольцо, взбираемся на другую гору, напротив той, с которой только что спустились. Повороты, пустые остановки, спящие машины во дворах, мокрые деревья, свесившие листву, с нее стекают вялые, медленно падающие на асфальт, капли.
В Доме ребенка я уже бывал, еще тогда, когда работал санитаром на педиатрической бригаде, частенько вызывали – штатный медик у них есть, но работает только днями. Ночью, понятное дело, вызывают нас – кого ж еще… Минуем открывшиеся железные ворота, спускаемся к большому, крашенному в розовый цвет, зданию – три перпендикулярных параллелепипеда, изогнутых по краям, как бы вставленных один в другой… помнится, кто-то из недоброжелателей назвал здание «недосвастикой». У дверей, металлических, оснащенных «глазком», белой кнопкой беспроводного звонка и пластмассовой табличкой с ребристыми буквами «Лесной Домик» нас встречает женщина в розовом халате, безукоризненно гладком, словно только что из-под утюга.
- «Скорая»? Да-да, проходите, Вовася у нас заболел.
Иду по узкому, извилистому коридору – мягкий ковер на полу, стены украшены картинами, многие из них, судя по исполнению, нарисованы воспитанниками. Справа мелькают, одна за другой, четыре двери в спальни – двери полуоткрыты, возле каждой стоит стульчик со спинкой, расписанной ромашками и розами, могу предположить, что встречающая нас воспитательница часто сидит на каждом из них, слушая, мало ли что…
Мы заходим в комнату медпункта. Он выдержан в тех же, строго детских, тонах – стены оформлены красивыми и красочными рисунками. Цветы, бабочки, обезьянки, скачущие по пальмам, окаймленным здоровенными бананами и ананасами (художник либо слабо разбирался в ананасах, либо сделал скидку на то, что дети не в курсе, где и как их выращивают), улыбающийся жираф, чья длинная пятнистая шея пересекает аж две стены, над процедурным столом – обязательный доктор Айболит в хрестоматийной белой шапочке с красным крестиком, с пузырьком волшебной микстуры в одной руке, и с огромной конфетой – в другой. Легкий запах «самаровки», чистота, наглухо запертые шкафы. На кушетке, застеленной толстым пледом, скорчился ребенок лет четырех, одетый в белую футболку и толстые колготки.
- Вот направление, - говорит заведующая. – Вову уже собрали, вон его вещи.
Под кушеткой – небольшой пакет, из него выглядывают какие-то бутылочки, свертки одежды, острыми уголками выпирают игрушки.
Читаю направление. «Ярощук Владимир, 4 года. Кишечная инфекция».
Ну… бывает. Смотрю на больного – Вова одет только в то, что я описал, обуви и штанишек на нем нет.
- А одеть парня?
- Вы же на машине? – с легким, профессиональным холодком интересуется заведующая, изгибая бровь. – Донесете, тут недалеко. А одевать его – он у нас уже вторые сутки под себя ходит, быстро и неожиданно. Знаете же, как это легко – ребенка одеть-раздеть-помыть, когда он прямо в штаны сходил?
Молча глотаю укор, подхожу к кушетке.
- Привет, Вовась. Поедем лечиться?
Ребенок, вцепившись в край пледа, настороженно смотрит на меня. Малыш совсем, огромные глаза, пушистые ресницы, забавный такой хохолок светлых волос на голове. Смотрит, не двигается.
Вздохнув, я откидываю плед, обхватываю легкое тельце двумя руками – одной под спину, второй – под ноги, все же вроде, да? Совершенно неожиданно две маленькие ручки скользят вдоль моей шеи, обнимая, а хохолок волос утыкается мне в левое ухо. Мокрый сопящий нос оказывается где-то в районе шеи, обдавая кожу теплом каждого вздоха. Вздрогнув, я смотрю на заведующую – та, подняв пакет с вещами ребенка, слегка кивает. Уж не знаю, то ли давая понять, что готова сопровождать, то ли – что понимает не только это…
Выходим из здания, я на какой-то момент замираю в нерешительности возле машины. Обычно в таких случаях у нас больными детьми занимается Альбина – любит она детей, благо своих нет, а время их заводить подошло, двадцать третий год девочке. Но сегодня ее нет. Я беспомощно смотрю на дядю Борю, тот ухмыляется, после чего мотает головой назад – в салон, мол, санитаришка. Как в старые добрые времена, давай, не кривляйся. Да уж, салон… я же там ни постель на носилках не застелил, ни протер их ветошью, даже подушку не доставал из здоровенного брезентового мешка, кто знает, свежая ли там наволочка…
Заведующая, не церемонясь, открывает дверь машины. Я, не отпуская прикорнувшего ко мне ребенка, забираюсь в крутящееся кресло, усаживаюсь, аккуратно пристраивая его на коленях. Пакет с его вещами оказывается у меня под ногами. Дверь хлопает, силуэт заведующей прощально машет за окном.
Машина трогается – в очередной, за эту длинную ночь, раз.
- Борис Иванович, а печку..? – жалко спрашиваю я. Из кабины раздается смешок, под ногами начинает гудеть салонный отопитель, обдавая мои ноги волнами жгучего тепла. Ребенок начинает ерзать, сучить ножками, одетыми в колготки, все сильнее обхватывая мою шею и вжимаясь в нее носом. Я неловко придерживаю его, машинально гладя по голове, чувствуя, как маленькое тельце вздрагивает от каждого, непривычного для него, прикосновения. Пока мы едем по просыпающемуся городу, я все держу его, не отпуская, а детские ручки обнимают мою шею.
Дядя Боря на миг возникает в окошке переборки, смотрит на нас, беззвучно смеется, начинает едва слышно:
- Пись-пись-пись!
Я строю ему жуткие гримасы, всеми возможными изгибами мимической мускулатуры обещая мучительную смерть в ближайшие же полчаса, если не исчезнет. Он исчезает.
Что вообще сейчас происходит? Мы же в ответе за тех, кого приручили, да? А этот ребенок, доверчиво жмущийся ко мне сейчас – он понимает, что это все не навсегда, что я не его найденный папа, что я сейчас обнимаю его и глажу по голове только на короткий миг перевозки? Понимает? «Перевозка в инфекционную больницу» - так звучит повод. Сухой такой, казенный повод – если читать его на бумаге карты вызова. Не чувствуя тепла доверчиво жмущегося к тебе тельца…
Ворота «инфекции», проплывают два застывших пионера, один с горном, один с барабаном (больница размещена в здании бывшего пионерского лагеря), низенький одноэтажный корпус приемного отделения.
Дверь распахивается.
- Приехали, - нарочито бодро говорит водитель. – Сдаемся.
- Вовка, слышишь, приехали? – бормочу я. Вовка слышит. И обхватывает мою шею с недетской силой, снова начиная сучить ножками.
Выбираюсь из машины, прохожу через две двери в приемное, где ждет заспанный врач.
- Откуда мальчик?
- Дом ребенка, кишечная, - говорю я, пытаясь опустить Вову на кушетку. Не получается – ребенок цепляется за меня, маленькие ноготки скребут кожу шеи и спины.
- Ну, тихо, тихо, тихо, зайц, тут же дядя-доктор, он тебя вылечит… - кажется, это говорю я, терпеливо, палец за пальцем, отдирая детские ручки от себя. Усаживаю его на кушетку. Выпрямляюсь.
- Сопроводок сейчас…
Мальчик Вова вытягивает свои маленькие, тонкие ручки, ко мне и начинает громко, надрывно, реветь. Хочет обратно…
Врач приемного отделения инфекционной больницы мгновенно оказывается на ногах, растеряв всю свою сонность.
- Тихо, котик, ты чего? Ну-ну-ну, откуда слезы, а? Ну-ка, давай тебе сейчас зюку сделаю, если вредничать будешь? Сделать зюку?
Он заслоняет меня спиной, и этой же спиной показывает – уходи, мол, живее.
Ухожу. Слышу, как за закрывшимися двумя дверями «приемника» плачет в голос мальчик Вова Ярощук, не купившийся на обещанную «зюку», он хочет своего теплого и заботливого папу, который его только-только обнимал, а теперь куда-то вдруг ушел.
На ватных ногах подхожу к машине. Достаю из кармана пачку сигарет, с третьей попытки вытягиваю одну из них. На миг замираю, пустым взглядом смотря на эту сигарету, словно не понимая, что с ней делать.
- Игореш, едем? – доносится до меня голос водителя.
- Да… едем… сейчас.
Торопливо ухожу за машину, скрываясь от света фонаря, что заливает площадку перед приемным отделением. Отшвыриваю прочь сигарету, которую уже успел несколько раз сломать, упираюсь лбом в холодное железо дверей машины. Медленно, как учили, вдыхаю и выдыхаю, чувствуя, как по переносице, по щекам в темноту срываются горячие капли. Тихо, Игорь… тихо… нельзя, никак нельзя, фельдшер Брусницкий…. вдох-выдох… успокаиваемся… ребенка же все равно домой не заберешь, верно… вдох-выдох… и усыновить его тебе никто не даст, для одиночки тридцати семи лет хрен кто документы об усыновлении подпишет, да? Все, выдохнули еще раз, вдохнули… а то, что жалко мальчика…. ну, всех же жалко, кроме тех, что родственники вызывающих с улицы Невидной.
Я слышал, как громко ревет мой пациент. Дернул головой, торопливо добрался до кабины. Любой, кто наблюдал бы это со стороны, мог бы безбоязненно поставить годовую зарплату против кошачьей кучки, что я спасаюсь бегством.
- Борис Иванович, поехали на станцию!
- Без отзвона?
- Без! – рявкнул я. Громче, чем планировал.
Дядя Боря промолчал.
Мы приезжаем на станцию – без отзвона, за что, как и предрекал водитель, я сполна выхватываю от встречающей нас Нины Алиевны, прямо на крыльце. Молчу, не спорю, пялюсь в кусты – там, где-то, за юккой, растет Бессмертный, сейчас вот закончит мне старший врач мозг грызть, схожу в бригадную комнату, возьму самую большую пластиковую бутылку, залью ее водой, добавлю сахара и цедры, и полью его, аккуратно и нежно, каждый корешок, что из земли торчит, не обижу…
И никогда больше им пренебрегать не буду, клянусь Альбиной.

Смотрю на Аньку, ожидая закономерных насмешек и подначек – Лилипут этим часто грешит. Но мокрых моргающих глаз нашей станционной стервочки – не ожидаю.
- Ань… ты чего? – спрашиваю растерянно. Кто угодно, но Аня..!
Пытаюсь ее приобнять, она отпихивает меня.
- Отвали!
Отвалить?
Обвожу быстро взглядом полупустой по-утреннему зал – трое лакающих пиво уже пялятся поверх кружек, скалясь пьяными улыбками. Ловлю взгляд одного из них, делаю жест, символизирующий выдирание у него семенников и развешивание их на одной из балок, поддерживающих потолок, после чего вопросительно изгибаю бровь – осуществить, мол? Этот взгляд отводит, двое других, наоборот, напрягаются, привстают. Привстаю и я. После такой смены набить пару пьяных рож – сам Бог велел, спасибо, отче, что вовремя ответил на мою просьбу аж в двойном размере.
- Да сядь ты! – рвет мой рукав Аня.
Сажусь. Краем глаза отмечаю, что садятся и несостоявшиеся участники мордобоя. Дама остыла, негоже и нежданным кавалерам лезть…
- Ань, ты давай это, без резких поворотов, ладно? – зло говорю я. – Ты спросила – я ответил. Если не понравился ответ – скажи прямо, я мальчик взрослый, с паспортом уже, пойму. Эмоциями ненужными только бурлить не надо, лады? Обидеться могу в прямом смысле этого слова.
Аня молчит, вытирает слезы, размазывая румяна по щечкам, шмыгая носом, смотря в сторону.
Молчу и я, закуриваю, чтобы чем-то разбавить неловкую паузу.
- Чего ты завелась-то? – спрашиваю, наконец, устав курить и молчать.
- Не завелась я…
- Вижу, - ядовито отвечаю я, выпуская в потолок струю сизого дыма. – Не завелась. Повезло тебе. Я вот уже завелся.
- А кто она тебе, Доронина эта? – внезапно спрашивает Лилипут.
Теперь молчу я, сверля взглядом сидящую напротив армяночку.
- Ты… откуда..?
- Оттуда, - на стол падает свернутый вчетверо тетрадный листок в клетку. – Забыла тебе передать.
- В смысле – забыла?
Аня фыркает, вытирая остатки эмоций с щек, и кривя губки в знакомой ухмылке.
- Брусницкий, мне кажется, я уже влезла в твои загадочные отношения с совместительницей по самые уши. А ты тут сидишь, серьезный такой, с паспортом, обидеться можешь в любой момент – кто я такая, чтобы на твои вопросы отвечать?
- Демерчан, сейчас точно в лоб получишь, - в тон ей отвечаю, сверля глазами лежащую на столешнице бумажку. – Что это?
- Тебе оставили, - сверкнула глазами Аня. – Лично в твои трудовые руки передать просили, нижайше кланяться, не велить казнить. И вопросов не задавать тупых – тоже велели. Сразу просили ответить - вызовов много было, писали на листочке, а не в тетради, как обычно.
- Кто? – хрипло спросил я.
- А то не знаешь…
Знаю. Я уже развернул листочек, впиваясь глазами в строчки, написанные аккуратным, округлым почерком.

Порван мир на черное и белое...
Красками пусть хвастает закат.
С виду, да - мы сильные, мы смелые,
Только как разрядом - "Виноват!".

В кровь душа, пробоины и трещины.
Не работа это, а судьба...
Просто чью-то жизнь держать завещано.
Сутки-трое - вечная борьба...

Слишком много тех, кто нас не жалует,
За порогом, вслед - бросает грязь.
Всё б послать, махнув рукой усталою?..
Но, видать, сильнее эта связь...

В памяти всплывут сюжеты прошлые,
Где нас ждут; где детских слёз река...
Мало ли в работе есть хорошего?
Да, она чертовски нелегка...


Многое хочу стереть из памяти,
Выбросить в помойку и остыть.
И - почти смогла. Кусочек маленький

Я никак не в силах позабыть.


Как в салоне старенькой "Газели" ,
Фельдшеру уткнувшись в ворот формы,
Мальчик, говорящий еле-еле,
Ручками обнял его проворно...

Мальчик отказной … четыре года.
Тонкие озябшие запястья...
Что-то не продумала Природа,
Раз совсем не тем послала счастье ...

Громкие слова бросать бессмысленно.
Просто бы суметь понять душой:
Кто-то ждёт нас с верой очень искренней,
С мыслями "все будет хорошо"...

Боль чужая за семью замками.
Наш лишь путь - прямой, к крови и бедам.
Что для нас важней, решаем сами.
Шум. Селектор. Вызов. "Принял, еду"...


Смотрит небо сверху синим взглядом.
Еду. А внутри сплошной бедлам.
Всем помог? И был, как нужно, рядом?..
Сердце что-то рвет напополам.

Детская знакомая больница.
Сутками не видят здесь покой...
Длинные и черные ресницы-
Мальчик машет у окна рукой...


Я не заметил, как Аня пересела ко мне, прильнув к плечу и нагло читая все это. Точнее – перечитывая. Читала уже, ясное дело. Поэтому и слезы…
- Что ты там про сверхъестественное и чтение мыслей говорил, Игореш? – воркует она мне в ухо.
Молчу, в очередной раз за это утро молчу, глотая сухим горлом.
- Ань?
- Ну?
- Не рассказывай никому, ладно?
Лилипут фыркает, отсаживаясь.
- Да кто ж мне поверит!
Смотрю на нее долгим взглядом. Аня скучнеет, хмурит тонкие, выщипанные в ниточку, бровки.
- Ладно, ладно, уболтал.
Я протягиваю ей сигарету, подношу зажигалку.
- Давай про твоего мужа поговорим. Про развод твой. Про вызовы, про Мирошиных, про Алиевну. Про уродов, что ночью на сопли дергали по пять раз. Про что угодно давай поговорим. А про это не будем.
- Давай, - тихо, непривычно тихо для нее, говорит Лилипут.
Пересаживается обратно за другую половину стола, отворачивается, затягиваясь дымом и нарочито внимательно разглядывая кончик сигареты.
Давая мне возможность торопливо сгрести со стола листок со стихами и спрятать его в карман куртки. Тот, что нашит внутри, слева. Рядом сердцем.
«Шум. Селектор. Вызов».
Легкий гомон бара, тихий шум машин за стеной, фон музыки из поставленного недавно модного, стилизованного под Дикий Запад, «джук-бокса» в углу, позвякивание бокалов за стойкой
«Принял, еду».
И мальчик Вовка, до сих пор ждущий папу там, в отделении инфекционной больницы.
Чтобы помахать ему рукой из окна.
Я глотаю пиво, не чувствуя вкуса, до боли сжимая челюсти.
Мысленно перечитываю последнее четверостишие.
Будь оно все…

* * *

- Двадцать девятая свободна, на Пальмовой.
- ПИШИТЕ ВЫЗОВ, ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЬ!
Вожу ручкой по пустой пока еще карте вызова, прижатой скрепкой к планшетке. Сегодня я сижу впереди, для разнообразия, Альбина дуется на меня из темноты салона.
- И РАБОТАЙТЕ КАК-ТО БЫСТРЕЕ, БРУСНИЦКИЙ! – завершает передачу вызова рация голосом Нины Алиевны. – МЕНЬШЕ ВСЕГО ВЫЗОВОВ У ВАС! ДУМАЕТЕ, ВАШИ КОЛЛЕГИ НЕ УСТАЛИ?
Борис мой Иванович дежурно ругнулся, поминая дежурной дозой проклятий и старшего врача, и диспетчера направления, и вызывающих с их вызовами – но быстро затих. Я не поддержал, как поддерживал его обычно. Лишь вписал в графы карты время приема, на обороте – свою, Альбины и его фамилии, номер бригады и номер машины. Все.
- Слушай, Брусок, ты чего такой стал, а? – спросил он минут через десять, пока ехали.
- Какой?
- Пришибленный! – категорично заявил водитель, встопорщив усы, пожелтевшие по центру от табачного дыма. – Головой стукнутый, вот какой!
- Шутки шутите, дядя Боря. Которые я не понимаю.
- Ага, шучу. Ты не разыгрывай тут целочку, все ты понимаешь! Это ж не только я вижу, ну!
Против воли улыбаюсь, отвернувшись к рассеченному штрихами падающих дождевых капель окну.
- И что же видите не только вы?
- Да хрен тебя поймет! – досадливо отвечает водитель. – Ходишь какой-то блаженный, лыбишься на пустую стену, материться перестал, радио вырубить не просишь, на Альбинку не орешь, всю смену молчишь.
Улыбка моя становится шире. Действительно, задрал он своим шансоном, все время крутит, даже одно время не разговаривали почти месяц, когда я кулаком по кнопке выключения заехал, устав просить перестать травмировать мой слух….
- И постоянно строчишь что-то в тетради своей этой! – возвысил голос дядя Боря. – Что там у тебя, дневник коновала, что ли, решил написать?
Поворачиваюсь.
- Дядь Борь. Чего ты нервничаешь, не пойму? Мало ли что я там пишу…
- Ты это «что» после каждого вызова пишешь! Вместо карт! Поэтому от Алиевны и выхватываешь! Можешь своей писаниной заняться потом, когда не со мной дежуришь?
- Могу, могу, - покорно киваю. – Взыскание принял, разрешите приступить к дальнейшему несению службы?
- Приступай… писатель, - досадливо бурчит водитель, явно не удовлетворившись моей покорностью и чуя ее фальшь. – Хренов…
Не отвечая, снова отворачиваюсь, ощупывая пальцами кожистую обложку синей тетради, что пристегнута скрепкой к планшетке.
Ее с собой я вожу уже пятую смену. И, дядя Боря Иванович абсолютно прав, пишу в нее в ущерб служебной документации, вплоть до того, что стараюсь сбежать с очередного вызова, куда меня позвал очередной острый приступ консультации, пораньше, дабы урвать несколько минут, собраться с мыслями, сложить их в рифмованные строчки, скомкать их, снова сложить, прежде чем позволить им лечь на линованную бумагу. Поэтому и не спорю с ним. И с Альбиной не спорю – выслушал от нее буквально сегодня примерно то же самое, после чего она и забралась назад, в салон, вздернув нос. И Лилипут ходит, хихикает в свой гномий кулачок, прекрасно понимая, с чего вдруг я стал таким вот отрешенным, и почему, вооружившись маленькой, специально купленной в «Садовничке» тяпкой (желтоватый блестящий зубастый металл, насаженный на рукоять из мягкой синей резины), взял за обыкновение пропалывать почву вокруг корней Бессмертного. Жаль, что Нина Алиевна не понимает, устраивая мне выволочки, настолько регулярные, что, того и гляди, это станет еще одной традицией. Хороший такой триумвират получится – поклонись эвкалипту Бессмертному, накорми станционного кота Подлизу, послушай, как орут на фельдшера Брусницкого – и смена удалась…
В следующую же смену, после наших посиделок с Аней, я нарвался на вызове на скандал – дешевый, разумеется, но от этого не ставший менее обидным. Юная семья, скромная и обычная такая, обитающая в трехэтажном особнячке, к которому нас подпустили корректные юноши в форме с декоративными погонами, с рациями и дубинками только после созвона с кем-то, кивнувшим в трубку, вызвала на температуру у наследника тридцати соток огороженной забором, увитой жимолостью, и унизанной камерами наблюдения площади городской земли, где некогда, кажется, должен был раскинуться парк отдыха и культуры. Ожидаемый легкий скандал по поводу долгого времени приезда (температура на два с половиной градуса выше нормы в принципе предполагает вызов санитарной авиации и сброса медицинского десанта аккурат возле бассейна в саду), менее ожидаемый и более тяжелый скандал по поводу отсутствия у меня и у Альбины бахил (все спасатели, начиная от моего ЮРПСО и всего МЧС в целом, заканчивая Чипом и Дейлом, а также Святым Бернаром, который выволакивал путников из лавин с бочонком коньяку на шее, ходили исключительно в бахилах, заботясь о чистоте ковролина спасаемых), стандартные обещания позвонить моему малому, высшему и выше ожидаемого начальству, посулы безработицы прямо завтра, с утра – разумеется, после того, как мы, оказав помощь (диагноз «ОРВИ», даны рекомендации, отказ от жаропонижающей инъекции), оказались за порогом. Выходя за указанный порог я легко уклонился от пинка, которым меня собрался вознаградить юный отец семейства, настолько юный, что он еще звал маму с целью требования сиси, когда я уже обслуживал свои первые вызовы. Я уклонился, и даже не поддался соблазну, отбив ногу в сторону, заехать ему в открывшийся, обтянутый трениками пах… Просто ушел, сворачивая карту вызова и запихивая ее в нагрудный карман формы, надеясь, что этот, прыгающий на одной ноге юнец, ушибший вторую, промахнувшуюся, о дверной косяк, сделает выводы сам для себя, не дожидаясь физических внушений, и не погонится за мной по двору – с целью их непременного получения. Надеясь, но, разумеется, не веря ни секунды.
Стандартный случай, в принципе. Любой, кто отработал на линии больше двух месяцев, уже знает алгоритм противодействий – плюнуть, растереть и забыть. Но я, забравшись в кабину, положил на колено не карту вызова, а тетрадь в синей обложке.
И начал писать.

Скажи-ка мне, премудрый гуру,
Коль понимаешь все и всех –
Спасать болвана или дуру –
То благо или смертный грех?

Придя работать в медицину,
Чего хотел? Ага, спасать.
Что получил? Дерьма трясину,
Проклятий ком и вражью рать.

Ты ждал больных – в крови и боли,
Зовущих бога… и тебя.
А стал прислугой. Этой роли
Хотел, примерив на себя?

Ты спас – спасибо через зубы.
А нет – ты как в огне горишь.
Прощаешь, зная – люди грубы…
Но миг придет – ты не простишь.

Ты вспомнишь, верно, все, что было?
Тот пьяный бред и перегар.
Повторный вызов, злое рыло,
Потоком брань, в лицо удар.

Ты их прощал, душой сгорая,
Все оправдал ты, как умел.
Все оправдал... Дошел до края.
И вот – достигнут тот предел.

Для них – не многовато чести?
Прощать, так всех - и их прощать?
Мол, и они не стоят мести.
Простишь? Аминь. А им плевать!

Простишь – лады, но жди повтора!
Прощают лохи, дураки…
И завтра вновь бригаде «Скорой»
Та тварь покажет кулаки.

Ведь можно же. И без вопросов!
Простишь… А как же не прощать?
Прощу… Скажи-ка мне, философ -
Простить их можно…. А – спасать?

Бросив тетрадь в бригадной комнате, я прождал целых три дня – нелегких для меня дня. Ну, и если честно, следующая смена у меня была аж через полторы недели. Подошел к Валерьевне, старшему нашему бессмертному фельдшеру подстанции скорой медицинской помощи, попросил еще одну, если можно – мол, не хватает денег, аж пятиста рулей, до полного финансового довольствия. Анна Валерьевна приняла меня молча, молча же вписала в график мою фамилию, молча взяла мое заявление на дополнительную смену по внешнему совместительству, лишь едва слышно усмехнулась, когда я уже выходил за дверь. Я даже не вздрогнул. Анна Валерьевна знает все, что происходит на станции. И уж если синяя тетрадь осталась лежать в нашей бригадной комнате, после того, как были введены вполне себе унифицированные журналы по приему-передаче смен… ну, понимаете. Каюсь, был у меня юношеский порыв вернуться обратно, и спросить ее, кто же эта такая, Доронина В., которая пишет в этой самой тетради стихи, которые совместителю писать не полагается в принципе… Разумеется, я не вернулся. Анну Валерьевну боятся все, я не исключение.
Свое я получил именно в то, выпрошенное, дежурство. Мглистый такой, мерзкий, сочащийся моросью низко нависших туч, вечерок, я, сонный после смены (потерялся катающийся в горах лыжник, ушел за территорию границы, искали двое суток в пограничной реке, изрезанной каньонами и карстовыми пещерами), угрюмо впихнулся в бригадную комнату, бегло махнув рукой довольной и выздоровевшей Альбине (скучала, заразка, хоть никогда и не признается вслух при большом скоплении народа). Упал на диван, открыл тетрадь, чего греха таить, ожидая очередной белизны страниц после моих выстраданных строк… чего еще ожидать от женщин, верно?
Неверно.
Чувствуя, как в животе начинает что-то радостно порхать, расправляя шелковые, щекочущие его стенки, крылышки, я впился взглядом в аккуратно вписанные в квадратики линовки строки.

Прощения, поверь, достоин каждый.
Есть человек. И он тебя обидел.
Он, может быть, кого-то спас однажды?
Ты жизнь его ведь от и до не видел...

Не знаешь, чем он жил, дышал, как верил...
Кого-то ждал и где-то черпал силы.
Он, может быть, беду чужую мерил
И делал лучше этот мир постылый...

Конечно, далеко до идеала...
По пятницам у дома на площадке
Он водку пил, другим хамил немало,
Был злостным нарушителем порядка.

Был к детям нарочито равнодушен.
Своей семьи он не завел когда-то.
"Да разве он, урод, кому-то нужен?"-
Упреков хор. Он, вечно виноватый...

Но - старый дом, огнем вовсю объятый.
А он (не ради подвига, поверь)
Своё лицо под мокрой курткой прятал -
И смело заходил в чужую дверь...

Не требуя наград, но веря в чудо,
Ребёнка спас и вынес из огня.
Я многого писать сейчас не буду...
Но верю, знаю - ты поймешь меня.

Грехи других- их личный крест и ноша.
С ответственных всегда особый спрос...
Нельзя! Нельзя для всех прослыть хорошим!
Прощение - решаемый вопрос...

- Игорь Александрович, а вы когда с ней познакомитесь? – услышал я голос Альбины, которая, шумно сопя еще сопливым после больничного носом, когда-то успела пристроиться рядом и читать все вслед за мной.
- А когда ты познакомишься с моей ногой под зад? – в той ей ответил я, вставая и захлопывая тетрадь.
Разумеется, Альбина тут же шмыгнула за дверь - рассказывать по бригадам, что фельдшер Брусницкий, наконец-то, под сорок почти лет, удосужился влюбиться, а то ходит, как не пойми кто, без детей, жен и алиментов, аж смотреть противно, а обсуждать – скучно.
В другой бы какой момент моей работы – догнал бы Альбину, выдал бы ей внушений в количестве нескольких смачных пинков под задок, как завещал накануне… но не сейчас.
Пусть бегает. Щелкнув ручкой, я отчеркнул стихи жирной линией, после чего начал писать снова. Решаемый, значит, вопрос, да? Эта, так мной ни разу и не увиденная, подрабатывающая на «Скорой», неизвестная девица решила меня, фельдшера с десятилетним непрерывным стажем, учить жизни и морали? Мол, и дрянь, орущая тебе в пять утра «Слыш, ты, гепакрат, захочу, еще раз вызову, куды ты денешься!» - достойна прощения, ибо имеет богатый внутренний мир и потенциал спасителя человечества…
Ч-черт…
Ведь буквально прошлой сменой, на пятиминутке старший врач нам зачитывал…
Алкоголик, быдлан из быдланов, худой, головастый, со скуластым лицом, сутулой осанкой, ежиком редких волос на голове и щедрой россыпью оспин по щекам, скандальный хам, неоднократно вывозящийся с места постоянного жительства нарядами полиции, работающий где-то то ли грузчиком, то ли сторожем, то ли сторожем грузчиков… Какая-то авария произошла в доме старого фонда, где находился частный детский сад «Хлопуши». Подробностей не знаю, но что-то рвануло и очень резво воспламенилось в подвале, мгновенно вскарабкавшись по стенам на первый этаж, огонь хлестнул по потолкам, сорвал занавеси, выбил окна, мгновенно охватил второй этаж здания – а на первом, кашляя, лежала воспитательница, прижимая к себе детей. Огонь тек по потолку, гарь душила лежащих, не давая им встать, а карбоксигемоглобин уверенно лез в кровоток запертых в помещении людей, милосердно намекая, что смерть от отравления угарным газом куда более гуманная, чем перспектива изжариться живьем. За окном, как водится, была толпа, кто-то негодовал, кто-то комментировал (мол, довели страну), кто-то азартно матерился, снимая все на камеру телефона – в общем, общество было при деле. Лишь один этот люмпен, скандальная скотина, которую мы периодически забирали с детской площадки аккурат рядом с этим детским садиком, пьяного и обблеванного - пинком ноги сбил заглушенный кран с трубы, выходящей из подвала, подставил под хлынувшую струю голову и плечи, потом – свою ветхую куртку, намотал ее на голову, после чего – молча, без криков и уханья, ринулся в исходящее сизым дымом окно. Он вынес пятерых детей и одну, в полуобморочном состоянии, воспитательницу, до того, как приехала машина пожарной службы, развернув "рукава", ударившие тугими струями черную дымную копоть… после чего, матерясь, отбивался от медиков вызванных бригад, от них же и сбежал, в итоге, не дав обработать ожоги. «Реанимальчики» двенадцатой бригады честно гнались за ним аж два двора, но не догнали.
Ладно, я знаю об этом – я был на той пятиминутке, она-то откуда..? Я на миг замер. Тоже дежурила? В мою же смену? Ведь совместители не обязательно только на двадцать девятой трудятся…
Зажмурившись, до боли в сжатых веках, я вспомнил конференц-зал тем хмурым апрельским утром, ряды фельдшеров и врачей, устало обмякших на белых, жестких металлических стульях, обтянутых кожзаменителем. Даже тут, после смены, все старались рассаживаться побригадно… ну-ка… Центральный ряд – безусловно реанимация и кардиология, стриженные затылки первых и длинные волосы вторых (на кардиологической бригаде, по негласному правилу, работали только девушки и женщины), дальше… кто был дальше? Пятая бригада (переведенная с четырнадцатой в полном составе) - массивные габариты Офелии Милявиной, рядом с ней Антон Вертинский, сосланный к ней во искупление греховной кармы, что успел наработать за годы труда в составе «психов», следующие – Дарья Сергеевна, педиатр наш, и ее санитарка, все не запомню имени, потом – «тройка», неврологическая бригада, строгая, с забранными в вечный пучок, седыми волосами Нинель Иосифовна и Анька-Лилипут, попавшая в эти сутки с ней. Потом уже мы с Альбиной. Сзади всегда гнездились восьмая, вторая и девятая бригады, их состав не меняется уже второй десяток лет, можно даже не морщить лоб.
Отпадает центральный ряд.
Слева – вторая педиатрическая, потом расселись фельдшера самостоятельных (то есть, фельдшерских) бригад, за ними, спрятавшись за широкой спиной Витьки Мирошина, прислонившись к батарее, дремал доктор Зябликов – заслуженный врач «штрафбата», то бишь – пятнадцатой бригады, уж который год безропотно подбирающий всех бомжей, алкашню, наркоманов, посылаемый на все скандальные, криминальные и откровенно подставные вызовы, фельдшер его, кореяночка Аня Лян, сцепив худые пальчики, уперев локти в стол, сверлила взглядом столы, где расселось начальство. Зябликова Анька боготворит, тех, кто превратил их бригаду в «штрафбат» - ненавидит самой лютой ненавистью. И раз в три-четыре такие вот утренние конференции, когда заведующая или старший фельдшер произносят слово «пятнадцатая», вскакивая, дрожа, покачиваясь, сжав до боли кулачки, отстаивает своего, устало молчащего, врача. Потом плачет на лавочке у крыльца, отмахиваясь от тех, кто пытается утешать. Одному санитару, классическому - из новеньких, но наглых, вздумавшему съязвить, что негоже двадцатилетней девице за пенсионером ухлестывать – с размаху съездила по физиономии кулаком, расшатав зубы и сломав скуловую кость. Больше шутников не было, насколько я знаю.
Кто же был справа? Вот не помню, хоть убей… Стулья, что выстроились вдоль стены, всегда занимали диспетчера, они не в счет, первые в ряду, кажется, были Мясницкий и Афина Минаева… да, точно, помню соседство коротко стриженного «ежика» и кокетливого венца белых волос. Дальше, гарантированно, был Лешка Астафьев, как всегда, сидящий с прямой спиной, один в составе своей четырнадцатой бригады, не любит с ним никто ни сидеть, ни работать. Видимо, не выдерживают соседства с тем самым невидимым врачом, с которым он периодически разговаривает. Потом… вроде бы двадцать первая бригада, что ли… Худой, как вешалка, доктор Юнько, с длинными, по плечи волосами, и соперничающей с ними длиной бородой – он, помимо «Скорой», отучившись в семинарии, подрабатывает батюшкой в монастыре на улице Олеандровой. А вот с ним рядом – кто?
Не помню. Хотя усиленно стараюсь. Кто-то сидел… сидела, точно знаю. Она?
Сидела рядом, тихо, незаметно, в двух метрах от меня – и молчала? Не пытаясь узнать, кто же такой этот Игорь, что пишет ей в тетради послания? Не искала взглядом, стараясь из толпы знакомых и полузнакомых лиц вычленить одно, незнакомое?
Против воли я скрипнул зубами. Что-то я стал часто это делать...
Ладно.

В какой-то миг я вдруг поверил –
Я нужен, я нашел свой путь.
Тот путь аршином я не мерил –
Раз надо, значит – не свернуть.

На том пути – и боль, и горе,
Гор высота, болот вода.
Я не скулил, я шел, не споря.
Но понял, путь тот – в никуда.

Да, были бури и метели,
И дождь стеной, и холод льда,
Хромая, я дошел до цели.
Дошел, и понял – цель не та.

Герой… устал, избит, простужен,
Но на вершине – пустота.
Твой подвиг – никому не нужен.
И ты не нужен. Лишь мечта

Зовет тебя – в заре хрустальной,
Прочь от тупой и злой земли.
Прочь, за предел, за берег дальний
Стремиться к ней.
А надо ли?

Я несколько раз перечитал написанное, пока селектор надрывался, напоминая фельдшеру Брусницкому, что задержка вызова – дело посудное, особенно когда вызывает очередной затемпературивший неделю как пациент, недолюбливающий участковых врачей и поликлинику, а в аптеку за жаропонижающими забывший дорогу в принципе. Путано как-то… как всегда. Не мое это – стихи, сколько раз убеждался, еще в пору первой своей, студенческой, влюбленности, когда моя муза зачитывала то, что я целый вечер старательно, красивым почерком, выписывал на листочке, перед всей группой, преимущественно состоявшей из хохотавших надо мной девчонок. Помнится, тем угрюмым, осенним вечером я, с горящими от прилившей крови щеками, долго и сосредоточенно рвал на части листочки с тем, что успел написать, давая себе самые страшные клятвы, что больше никогда и ни за что…
- БРИГАДА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЬ, ДВА ДЕВЯТЬ, ФЕЛЬДШЕР БРУСНИЦКИЙ!
- Чтоб вы усрались! - зло выкрикнул я, отшвыривая тетрадь. Сгреб зеленый чехол тонометра, украшенный цифрами «29», стальную коробочку с наркотиками и сильнодействующими препаратами, планшетку с картами, от души хлобыстнул бригадной дверью. Размашисто зашагал по продавленному линолеуму второго этажа подстанции, мечтая, чтобы что-то или кто-то сейчас, скандальное и недовольное, подвернулось бы под ноги. Пнуть бы, от души, с размаху, так, чтобы с визгом улетело в дальний конец коридора, где приютилась застекленная, с небрежно намалеванным красным крестиком, дверь отдела статистики.
Вызов добавил мне яда, что плескался в крови. Высотка из новостроек, торчащим пальцем возвысившаяся среди утонувших под кронами деревьев «сталинок» (в дельте реки ни один архитектор, из тех, что жили и трудились в советские времени, будучи в трезвом уме и здравой памяти, не осмелился проектировать строительство восемнадцатиэтажного дома), ожидаемо перекосившаяся в процессе строительства на наносном грунте из песка и ила, приобретшая насмешливое прозвище «Пизанская башня». Жильцы, что туда, все же, заселились, были сплошь иногородними, все, как один, пали жертвами акционерного общества, собравшего с них деньги раньше, чем ухитрилось предоставить проектную документацию небоскреба, в котором им предстояло жить долго и счастливо. Пока не рухнет. Долгое время они писали, поодиночке и хором, петиции администрации города, цитирую «требуя возмещения финансового ущерба недобросовестностью строителей» - с понятным результатом. Заселились, куда бы они делись – затаив лютую злобу на весь наш город целиком, и на отдельные его фрагменты, в частности. Оно и понятно – денег много, а дом от постоянного крена это никак не спасает…
Мы с Альбиной поднялись на двенадцатый этаж, долго звонили в дверь, слушая певучую трель, сопровождающую каждое нажатие на кнопку звонка. Открыл нам дородного вида мужчина, осанистый, с профессионально-брезгливым выражением лица небожителя, волей неблагодарной судьбы обреченного общаться с отбросами. После осмотра, в прямом смысле этого слова – мужчина долгим взглядом обмерил нас от макушек до носков обуви – мы все же были допущены в недра дорогой квартиры-студии. Юная его супруга, несмотря на болезненное состояние, в точности копировала выражение лица мужа. Я повертел головой в поисках стула, припасенного обеспокоенным вызывающим к кровати больного для врача, не нашел, после чего, хмыкнув, откинув простыню, уселся на край кровати.
- А у вас, на вашей этой «Скорой», все такие? – услышал я вопрос пациентки.
- Какие – такие?
- Борзые.
Я растянул губы в резиновой улыбке.
- Практически все. Вы нас вызвали, чтобы это узнать?
- Слыш, мальчик, - раздалось сзади. – А ты ничего не боишься, так разговаривая?
Повернувшись, я вернул хозяину квартиры изучающий взгляд, тщательно обмеривая его взглядом – от уложенной челки до идиотских, в розово-зеленую полоску, носков, разделенных, сродни перчаткам, на пальцы.
- А должен?
- Ну, не знаю, - протянул вызвавший. – Мне казалось, такие чмошники, как ты, обычно за свою работу должны цепляться.
- Я из разряда совместителей, - спокойно ответил я. – Так что – не цепляюсь. Поэтому – за «чмошника» могу и обидеть ответно, прямо сейчас.
- И то, прямо так вот мне заедешь? Это тебе твоя клятва Гиппократа позволяет?
Улыбнулся, не отвечая. Его это разозлило – включенный диктофон, если он есть, улыбку ну никак не зафиксирует.
- Думаешь, тебе это так прокатит?
- Думаю – прокатит, - насмешливо бросил я, не прекращая сверить его взглядом. – А ты как думаешь?
- А если сейчас серьезные люди подъедут?
- Да пусть подъезжают. Вы, я вижу, тут пару лет живете. А я, так уж звезды сошлись, тут родился и вырос.
Встаю, подхожу к нему вплотную, говорю тихо:
- Думаешь, мне позвонить некому, если так разговор пошел?
Разумеется, после борьбы взглядов этот кухонный герой сдувается, отворачивается, начинает тыкать в сенсор телефона, возможно, оповещая своих друзей о хаме, который приехал на вызов, с порога надругавшись над семейными ценностями, оприходовав его больную жену (я аккурат приступил к осмотру), нагадив на персидский ковер с ворсом в пять пальцев (Альбина, сжавшись, присев на корточки, пишет карточку), сейчас пихает в карманы фамильные драгоценности. Обычный, в принципе, случай. Осматриваю его, принципиально игнорирующую меня, до поворота головы в сторону и ответов сквозь зубы, жену, ставлю диагноз «Пищевая токсикоинфекция», безнадежно предлагаю госпитализацию в инфекционную больницу, выслушиваю ожидаемый отказ, дожидаюсь второго отказа поставить роспись в карте вызова, обещаю небесные кары в виде сообщения в СЭС и постановку на учет. Добиваюсь-таки росписи, сворачиваю карту, киваю Альбине, и вместе с ней покидаю квартиру.
- А ведь есть же где-то нормальные больные… - с какой-то неожиданной злой, несвойственной ей, тоской произнесла Альбина, красная щеками, злая, стоя в лифте и смотря в стену. – Вежливые, порядочные. Добрые. Благодарные…
- Есть, есть, - согласился я, уступая ей дорогу перед открывшимися в пустой холл дверями лифта, вернувшего нас на первый этаж. – Где-то. Мне так в медучилище рассказывали. Еще когда поступал.
Мы вышли на улицу. В лицо нам ударил бриз, ощутимо пахнущий солью и пряным, медвяным запахом отцветающей алычи, оседающий на лица и плечи мелкой моросью плывущего тумана.
- Игорь Александрович, а вы бы ему реально по лицу съездили бы?
- Ну, что ты, дитя, - покачал я головой. – Нет, конечно.
Машинально погладил себя по карману, где лежит телефон, наушники, тонкий стержень фонарика. И кастет.
Все бывает в нашей работе. По лицу – нет, не съездил бы. По мерзкой роже наглого быдла – легко, без колебаний бы. С оттяжкой, с наслаждением бы, чувствуя, как под ударом хрустят кости лицевого отдела черепа. Вспоминая всех избитых за последний год фельдшеров, как правило, девчонок, которые точно так же, как я сейчас, доверчиво вошли в распахнутые двери квартир, уверенные, что их ждет больной – а не то существо, которое начнет рвать с них одежду, лупить ногой по лицу, сильно, по-мужски, падла, не стесняясь, не сдерживая силы удара. Избитых, искалеченных, с искореженной психикой – и неотомщенных. Гуманный у нас, все же, суд, самый гуманный в мире.
Забираемся в машину, отзваниваемся. Получаем следующий вызов. За ним – еще один. За этим одним – еще восемь. Утром уходим со станции, не прощаясь – устали до полусмерти. Точнее – уходит Альбина, закинув на спину рюкзачок, забитый, я знаю, кофе, сахаром, плюшками, печеньем, сахарными палочками с кокосовым содержимым, всякого рода конфетами и прочими чайно-кофейными принадлежностями. Ее осведомленность, разумеется, имеет подоплеку и цену – моя санитарка никогда и ни к кому в бригадную комнату не заходит с пустыми руками.
Я, проводив ее взглядом, делаю несколько нарочито рассеянных шагов за кусты юкки, после чего оказываюсь перед Бессмертным, покачивающим ветвями и отпугивающим малярийных комаров, анофелесов или как их там, если вдруг такие появятся на территории станции.
- Я тебя никогда не о чем не просил, дерево ты бесполезное, - вполголоса говорю, оглядываясь. - Хотя знаю – все слышишь, все знаешь… чем тебе еще тут заняться, собственно? Теперь – прошу.
Вглядываюсь в лоскуты отслаивающейся коры – он так вот «линяет» все время, сколько я его знаю. Тонкие ветки, длинные, узкие, с желобком посередине, листья, которые, если оторвать и растереть между ладоней, сочно пахнут камфорой.
Тихо, очень тихо, едва слышно, прижавшись к стволу, произношу слова. Какое-то время жду… ну, мало ли, вдруг ответит.
Не дождавшись, повторно оглядевшись, торопливо перегибаюсь, кланяясь…
Открываю дверцу маленькой будочки, сделанной «реанимальчиками», по образу и подобию собачьей конуры (у Лешки Вересаева – «буль» по имени Дайяна, он и делал, благо имеет опыт и навыки) – там в рядок выстроены бутылочки с химикатами и пульверизатор, что Юлька купила, полиэтиленовые пакеты с удобрениями, обогащенной почвой и подкормкой. Достаю тяпку, начинаю аккуратно, бережно, «цапать» почву между корней растущего эвкалипта, разбивая комки до однородной рыхлой массы.
Ухожу. Бывай, полено наше станционное. Спасибо, что живой.
Вечером, выбравшись на балкон, любуясь на зарево заката – надираюсь. Вечер гаснет, над морем клубятся лохматые тучи, сквозь них то и дело скользят по мокрым крышам яркие лучи тонущего в море солнца, пробиваются в прорехи серой мороси, ползущей по ребристой от волн водной глади. Краешек солнца – кроваво-красный, уходит за горизонт, слепит глаза, кажется, напряги слух – услышишь, как он шипит, погружаясь в холодную еще, соленую воду…
На следующую смену выхожу неохотно. На крыльце меня встречает Нина Алиевна, ядовито спрашивает, когда это в стандарты написания карт вызова ввели упрощения, и с каких пор диагнозы «Головная боль неясной этиологии» попали в классификацию МКБ. Стараясь не встречаться с ней взглядом, я что-то уныло бормотал про пять утра, про очередной глупый вызов, про общую бригадную усталость и невозможность сформулировать чушь, генерируемую пьяной вызывающей… доводы, чего хитрить, так себе, их старший врач легко размазала по станционному бетону, и еще минут десять, пока я переминался с ноги на ногу, читала мне нотацию, что фельдшеру, отработавшему уже столько-то лет, неплохо бы набраться серьезности и понимания, что любые отписки в карте вызова могут привести к смене места жительства – вплоть до места, знаменитого, по большей части, тем, что там когда-то Амундсеном был открыт полюс холода.
Совершенно взмыленный, жаждущий кого-нибудь если не убить, то искалечить, захожу в бригадную комнату. Альбина, понятное дело, отсутствует – она уже давно наизготовку у диспетчерской, всем своим видом подтверждает, что она-то, в отличие от ее младшего научного сотрудника, в своей работе не косячит. Переодеваюсь, пихаю свои вещи в шкаф, нарочито не обращая внимания на тумбочку, где лежит журнал приема-передачи смены, и из-под которого выглядывает синий уголок. Натягиваю на себя форму, расправляю перед зеркалом, закрепленным на двери, уголки воротника, придирчиво отряхиваю несуществующие пылинки.
А, правда, Игорь, веришь ты в то, что написал в той самой тетради, на которую упорно избегаешь смотреть? Что избрал не тот путь, что никто тебя там не ждет, что никому ты на этом пути не нужен? Веришь – или это лишь дешевое кокетство уставшего за четвертый десяток жизни парня, который за слово «парень» цепляется до сих пор, не замечая ни морщин, ни намечающегося живота, ни…
Какого ж дьявола-то, в самом деле!
Отшвыриваю журнал, открываю тетрадь.
Какое-то время, пребывая в каком-то эйфоричном ступоре, разглядываю синие буквы, мягко и округло вписанные ниже черты, что я подвел накануне.

Новый день вновь кому-то несет потери...
Мы в работе находим и смысл, и силы -
Продлеваем и лечим, спасаем... верим…
Что всё это не зря, не напрасно было.

Как обычно - стараешься, бьешь поклоны.
Подожди. Обернись. Вдруг не надо боле?..
Пусть все просьбы и были не у иконы,
Но их ангел услышал, исполнил волю...

Сутки сменятся тихо на выходные.
Можно что-то в работе найти другое:
Теплоту и поддержку, глаза родные...
И тогда всё ценней и дороже вдвое...

Может, просто пора не делить на части
И работу, и жизнь, что зовется личной...
Так бывает, что рядышком с нами счастье.
Не заметил, а в жизни уж всё отлично...

Кажется, селектор меня позвал, не помню. Я сидел на кушетке нашей бригадной, сгорбившись, перечитывая снова и снова. Новым, каким-то другим, свежим, как воздух после грозы, взглядом. Читая, не веря, убеждая себя, снова не веря, убеждая вновь…
- ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЬ!
Я встал. Аккуратно положил тетрадь на тумбочку.
Спускаюсь к диспетчерской. Альбина протягивает мне карту вызова, опасливо, косясь на дверь кабинета старшего врача.
Дверь открывается – а как же.
- Брусницкий, вы…
Я сгребаю моего старшего врача в охапку, крепко-крепко прижимаю к себе, чувствуя аромат каких-то старых, дореволюционных, может быть, еще, но все так же терпко пахнущих духов. Звонко чмокаю ее в сморщенную щеку, слыша изумленное «ах!» Альбины.
- Вы совершенно правы, Нина Алиевна. Правы, как всегда. За это я вас и люблю – потому что вы всегда правы! Честное фельдшерское!
Выхватываю карту из омертвевшей ладони моей санитарки и выхожу в двери подстанции. Подозреваю, что мой старший врач сейчас точно так же замер, совместно с Альбиной, соляным столпом, провожая меня взглядом.
Хотя, будь на их месте наша Анна Валерьевна – та бы лишь хитро ухмыльнулась бы.
Может, сказала бы что-то такое, нравоучительное, отрезвляющее, ставящее беспричинно радующегося фельдшера на место.
Но – не сказала же, верно?

* * *

Волна плеснула на берег, зашумела, стекла обратно, оставляя за собой волокно белой, рвущейся на глазах, стремительно тающей, пены. За ней ринулась другая – и погибла точно так же, шипя потревоженной гладкой галькой. Посвежел ветер, до этого – приятный и теплый, а после того, как солнце растаяло в волнах водного горизонта – отрастивший ледяные зубы, кусающие тело везде, где его не защищала одежда. Над морем разлилось вечернее небо, с мерцающим серебром просыпающихся звезд, еще робких, дрожащих в сине-зеленом закатном небе.
- Ну и? – спросил меня Витя Мирошин, сидящий рядом, рассеянно подбрасывающий в ладони голыш. – Что ты решишь-то?
Что я решу…
- Не знаю, Вить. Мне, как бы, годков уже много, чтобы сейчас в это все игры заново играть.
Витька скривился.
- Ритку, что ли, вспомнил? Нашел, кого вспоминать. Разбежались – и разбежались, уже сколько времени прошло.
- Да никого я не вспомнил…
- Да-да, расскажи, давай, - ухмыльнулся фельдшер. – Когда вы там расстались, напомни? Пять лет где-то? Или пять лет, четыре месяца, три недели и пять дней назад?
Я не стал отругиваться – Вите ли не знать, был свидетелем на нашей… на моей, если уж на то пошло, свадьбе. Кому еще, как не ему знать, как у меня рухнула семейная жизнь. И, чего уж, прав – да, все помню, ничего не забыл. Забудешь тут…
- Игореш, не валяй дурочку. Ладно, променяла тебя твоя жена на другого, черт с ней.
- Променяла, родила от него, обломалась, и сейчас передачи шлет, пока папаша их чада любви страстной срок отмотает, - зло добавил я.
- Пусть так! Какая тебе разница, Брусок? Все, это прошлое, оно уже мертво, его нет! Вернуть обратно его нереально – тогда зачем себе кровь портить? Тем более – вот, сам же рассказал…
- Витя! – поднимаю голову. – Да что я тебе рассказал-то? Ну, пишу я ей, она мне, как-то… не знаю, бесцельно, что ли…
- Без перехода на личности, так понимаю?
- Именно. Без него. Да, мне понравилось, что пишет она, как она это пишет. Но ведь я ее даже в глаза не видел! Как выглядит – понятия не имею! Что она за человек – ни сном, ни духом! И уж точно не знаю, как ей вообще то, что я ей писал!
Мирошин ухмыльнулся, потушил окурок о камень, потянулся.
- А мне кажется, ты уже давно все решил. Просто сейчас, не пойми зачем, ударился в сомнения и терзания.
- Мне уже не «шышнадцать», - пробормотал я, опустив голову.
- И мне не «шышнадцать»! И что?
- Ты, если забыл, немного женат и слегка скоро станешь отцом.
- Игорь, не начинай, - Витя покачал головой. – Не дави. Сам знаешь, что за тебя я твою личную жизнь не организую. Даже если сильно постараюсь. Помочь – помогу, чем смогу, ничего не пожалею, ты же знаешь. Но решать ты должен сам.
Я подтянул отвороты куртки – бриз очень посвежел, напоминая о недавно покинувшей нас зиме. Повертел головой – пляж был пуст. Сзади мертвой грудой чернели развалины санатория «Пальмира», многострадальная постройка, которую, с послеперестроечных времен, долго передавали из рук в руки различные ООО и ИП, снося и заново отстраивая, бросая и вновь начиная, оставляя бетонные параллелепипеды с торчащей ржавой арматурой одиноко выситься среди зарослей олеандров, пальм, рододендронов и темно-зеленых башенок кипарисов. Слева и справа – лишь пустая линия берега, крупная и мелкая галька, кое-где разбавленная вкраплениями песка, украшенная разного рода пеньками и стволами деревьев, вынесенных рекой с далеких горных хребтов и выброшенных прибоем на берег. И стремительно темнеющая полоса над морем.
- Что мне решать?
- Что решать? – мирошинский локоть пихнул меня в бок. – Это ты меня спрашиваешь? Решающий все и вся – про решения?
- В смысле?
- В смыыыыыысле! – округлив глаза, передразнил Витя. – Сама наивность, поглядите! Скажи-ка мне, ты тогда позвонил - насчет Маришки?
Какое-то время я смотрел на него, соврать не решился.
- Ну, я.
- Ну, ты, кто ж еще. Кто еще бы пригнал бы эту тварь в больницу, чтобы она у нас прощение на коленях вымаливала, - на щеках Мирошина отчетливо заиграли желваки. – Отродясь не поверю, что внезапно проснувшаяся совесть.
- Как она, кстати? Я не про совесть.
- Лежит на сохранении.
- Понятно. А тварь?
- Богу – богово, твари – тварево.
Мы помолчали, как-то синхронно вытянув по новой сигарете, закурив, пуская облачка дыма в холодный воздух.
- Боюсь я, Витька.
Силуэт Мирошина слева, заалев огоньком сигареты, качнулся.
- Бойся на здоровье. Главное – делай. А бояться тебе никто не запретит.
- Умный ты, как посмотрю. Не по годам.
- Еще в школе за это били, - хмыкнуло сбоку. – Нещадно. Я пришел, ты меня не прогнал. Значит, я тебе сейчас зачем-то нужен. Зачем, Игореш? Поныть? Или совета спросить?
- Совета… наверное.
- Ладно, спрошу внятнее – совета или поддакивания своим собственным сомнениям и метаниям?
Я промолчал, куря и внимательно разглядывая мерцающий вдали огнями мыс Аго.
- Если второе - поддакивать я тебе не буду, извини. Если первое… мой совет ты и сам себе дашь. Девочка понравилась?
- Да я ее не видел ни разу!
- Плевать! – жестко ответил Витя, наклоняясь ко мне. – Смотри не на обложку, смотри в содержание! Как пишет о нашей работе – понравилось? Как душу свою ей отдает – понравилось? Как тебя осаживает – тоже?
- И что? – раздраженно повысил голос я, отшвыривая окурок.
- Понравилось или нет?
- Да хрена ты риторические…
- Да или нет?!
- ДА! – кажется, сзади в небо поднялась стая чаек, которых вспугнул мой вопль. – ДА!
- Вот, - удовлетворенно отозвался фельдшер. – Что тебе еще надо, Брусницкий? Модельной внешности? Губок бантиком, бровок домиком, попы орешком? Или, все же – трезвого ума между двумя ушками?
- Витька, не перегибай. Ладно, хорошо, ты прав. И Альбина права – это ж она тебе в уши напела, верно? И Анька права, и Алиевна права, и Валерьевна, подозреваю, все правы, один я неправ. Понравилась, каюсь. Даже ни разу ее не видел, но понравилась. Мои действия дальше?
- Двигай на станцию, - мгновенно отозвался Мирошин. – Быстро, теряя тапочки, с коротким заходом в ларек с цветами возле Каменного.
- А она, оп - и замужем, прикинь, вот забавно выйдет! – зло ответил я.
- И что? Ну, подаришь ей цветы, скажешь, что тронут тем, что она писала, что понравилось, что оценил, что вдохновился…
- … уйду со станции, добреду до ближайшего пивняка, нажрусь, утром проснусь с диким похмельем и желанием удавиться, - подхватил я. – Все упомянул, ничего не забыл?
Пришла пора Вити отшвыривать окурок прочь, яростно лягнуть гальку ногой.
- Ладно, Брусок, уговорил. Все, забей. Советов не даю, вижу, что они тебе нужны, как студенту - военком. Давай, не знаю, за пивом сбегаю, что ли, нажремся, поплачем хором, как у тебя жизнь не удалась, а? План тоже ничего, верно?
Снова ударила волна, ближе, чем предыдущие, подбираясь к нашим ногам. Ночь, прилив…
- Ладно, не дуйся.
- Да я и не дуюсь, - отозвался Мирошин, отворачиваясь и дуясь.
Разумеется, его сюда прислала Альбина – кто ж еще? Кто бы еще начал бегать по бригадным комнатам, рассказывая, что фельдшера Брусницкого уволили «по собственному», вследствие жалобы оскорбленных жителей «Пизанской башни» на неоказание помощи, вымогательство денежных знаков в особо крупных размерах, угрозах физической расправы, халатности, приведшей к тому, что на тот адрес был вызван врач из платной клиники «Инн-мед», и оному врачу, за все то же самое, что сделал я, была отвалена сумма с тремя нулями. Под конец дня я выключил телефон, устав читать ее сообщения, где моя санитарка старательно заваливала меня подробностями, как к этой новости отнеслась третья бригада, девятая, двенадцатая, седьмая, шестая и шестнадцатая… да какая разница, как, по сути? Уволен – так уволен, не привыкать, разве что в этот раз я ушел со станции не по своей воле, а по воле брутального товарища в носках с пальцами, храбро, по-мужски, настрочившего жалобу. Хорошую такую, грамотно составленную, жалобу, при виде которой даже наш станционный юрисконсульт покачала головой.
Я не залился слезами, не впал в прострацию, не стал лупить кулаками по стенам. Оно и лучше, наверное – как говорил мой, ныне покойный, преподаватель психиатрии и неврологии в медучилище: «Ночами, Игорь, надо спать». Верно. Надо. Одна бессонная ночь, отданная на растерзание температурам, ссорам влюбленных, фурункулам на губах (в случае женского пола вызывающих – локализация фурункулов забавно варьировалась), ноющим соскам кормящих матерей, стоматитам, обильной себорее и прочим жизненно-важным поводам - убивала здоровья больше, чем стандартная пятидневная рабочая неделя. Видимо, не мое это – цепляться за такую работу руками, ногами и зубами, имея шикарную зарплату в одиннадцать тысяч рублей, включая колесные, ночные, категорийные, стажевые и прочие надбавки. Просто собрал вещи – и ушел, ни с кем не прощаясь, чтобы не слушать ненужных слов соболезнования и пустых сожалений. Лишь выходя, от души пнул мусорный бак, что стоит у ворот станции, так, что кот Подлиза, копошившийся в нем, вылетел пулей, встопорщив шесть и выгнув спину дугой, шипя и плюясь в мою сторону.
Кто это видел – не знаю (хотя - Альбина, кто ж еще…), но под вечер, когда я выбрался на пляж, усевшись на гальку и уткнувшись взглядом в тонущее закатное солнце, сзади раздались хрустящие шаги, и рядом со мной, деловито подстелив поролоновый «подзадник», сел Витька Мирошин. Вопросов не задавал, молча протянул мне открытую бутылку с пивом, хмыкнул, услышав отказ, сделал несколько смелых глотков, опустошив посудину почти досуха. Закурил и вопросительно покосился в мою сторону, длинным, навязчивым взглядом. Молчать? Да какого хрена, собственно?
Вывалил ему все, как на духу – сначала про тот сучий вызов, потом и про то, почему психую из-за увольнения. Про то, что теперь синяя тетрадь будет одиноко лежать в бригадной комнате с номером 29, не дождавшись очередных моих строк, до тех пор, пока чья-нибудь циничная рука не отправит ее в мусорное ведро, что стоит между дверью и шкафом.
- Пойду я, Вить. Холодает, честно.
Витька снова повернулся ко мне.
- Брусок, не валяй дурака, ну очень тебя прошу. Зайди на станцию. Поговори. Да-да, нет-нет, чего ты теряешь, а?
- Самоуважение я теряю.
- Дело твое, - раздалось мне в спину. – Только помни, Брусницкий, что у того, кто пытается что-то сделать, всегда два варианта. Которые я тебе только что озвучил. А у тех, кто не пытается – вариант всегда один. Вали давай.
Звонко зашипело пиво, газы которого вырывались из-под отвернутой крышки новой бутылки.
Я зашагал по ночной набережной, засунув руки в карманы джинсов, рассеянно разглядывая желтые круги фонарей, тугую зелень распустившихся каштанов, слушая оглушающий ночной концерт проснувшихся квакш, живущих в камышах, растущих на благодатной почве дельты. Как-то бездумно я шел, не выбирая дороги, не замечая, как брусчатка набережной сменилась асфальтом Цветочного бульвара, каштаны – магнолиями и елями, фонари выросли, и свет их стал ярко-белым. Куда я иду? На станцию? Меня там уже никто не ждет, заявление подписано, обходной лист сдан, личное барахло вынесено и свалено дома в кучу на диван, в графике на следующий месяц теперь будет восемь фамилий вместо девяти, разве что найдется еще один такой вот дурак, который решит занять мое место.
Короткий поворот, темный после освещенного бульвара, впереди мелькали машины, проносящиеся по улице Леонова.
Что я ей скажу? Ведь иду же во вполне конкретном направлении, черт бы его… «Здравствуй, В., как тебя там зовут, не знаю до сих пор, я Игорь, что тебе стихи в тетради писал! Давай с тобой встречаться?».
Остановившись, я сплюнул и чертыхнулся уже вслух. Да, отличный вариант, Игорь, прямо в лучших традициях Бунина и Лермонтова. Кстати, а если она на вызове, и до утра не заедет? Если она, как я уже думал, замужем? Если, не знаю, ей далеко за пятьдесят, если она лесбиянка какая-нибудь? Еще десяток «если» могу назвать. Что тогда?
На миг мне представился Витька – злющий, уже слегка опьяневший, сидящий в одиночестве на пляже, курящий очередную сигарету взамен только что потушенной (есть у него такая дурная привычка, одну за одной…), кривящийся моим мыслям, которые как-то вдруг стали ему доступны. И говорящий, что не бывает вечных двигателей, зато бывают вечные тормоза, а еще бывают фельдшера с большим опытом, но малым мозгом, которые ухитряются найти себе десяток проблем там, где нет места даже одной, и ему стыдно, что такой вот экземпляр находится в списке его друзей…
Кровь как-то сама прилила к моим щекам, спасибо вечеру и темноте, а также пустынному переулку – никто этого не наблюдал.
Сжав кулаки, я решительно зашагал в сторону станции. Хорошо. Миновал остановку «Олимпийская». Пусть Витька прав, а я нет… или наоборот, сейчас проверим. Красно-белые полосы пешеходного перехода через улицу, слепящие фары машин с двух сторон, моргающие оранжевые огни светофоров, работающих в режиме «разбирайтесь сами». В конце концов, все лучше, чем просто трусливо свалить, и даже не попытаться хоть что-то сказать этой девушке, кто бы она ни была. Два высоких кипариса, опущенный шлагбаум, темный параллелепипед мусорного бака справа, силуэты санитарных машин, стоящих во дворе. Поставлю точку. Решено.
Кстати…
Вернувшись к баку, я позвал:
- Кис-кис-кис!
Подлиза недоверчиво мяукнул, спрыгнул на землю, обнюхал мою протянутую ладонь, после чего потерся об нее усатой мордочкой – признал. Я почесал котика между ушками, под подбородком и по спине, провел ладонью по ней и по задранному вверх хвосту.
- Не обижайся, мордочка рыжая. Не хотел тебя тогда пугать. Мир, да?
Кот деловито заурчал, еще раз обнюхал – не будет ли обычного подаяния в виде кошачьего корма, после чего неторопливо направился прочь, в дальний конец двора, где сидят водители. Эти-то точно никогда с пустыми руками не приходят, не то, что некоторые.
Проводив его взглядом, я миновал арку под навесом, поднялся на крыльцо. Пусто. Лишь в металлическом блюдце пепельницы урны дымились окурки. Бригады уже разогнали на вечерние вызовы, на станции, как обычно, только реанимация, еще «психи» и машина перевозки. Наивно было ждать, что моя… бывшая моя двадцать девятая терпеливо дожидается своего, вышвырнутого, как беспородного щенка, сотрудника. Мотнув головой, я вошел в коридор вестибюля, невольно стараясь ступать так, чтобы производить меньше шума. И держаться так, чтобы меня не увидел из окошка диспетчер направления. Гадкое какое-то чувство – словно предатель вернулся к тем, кого он предал. Пусть невольно, случайно, стечением обстоятельств – но предал, и теперь ни один взгляд не станет ему дружественным.
Включая взгляд Нины Алиевны, которая, распахнув дверь своего кабинета, кутаясь в шаль, держа в руках стопку карт вызова, подошла к окошку диспетчерской. Я замер, борясь с желанием сбежать.
Старший врач отдала карты руке, вынырнувшей на миг из окошка, после чего направилась к крыльцу, коротко кивнув мне. Скорее по годами выработанной привычке, нежели по осознанному желанию, я двинулся следом.
Какое-то время Нина Алиевна молчала, облокотившись о перила, глядя куда-то в густоту зарослей станционного сада, исходящего трелями сверчков.
- Соскучились, Брусницкий?
Я кивнул. Отвечать не хотелось. Зная, что Нина Алиевна не ждет ответа.
- По станции, или по кому-то на ней?
- Вам не все равно? – резче, чем планировал, ответил я.
- Было бы все равно – не задавала бы вопроса, - холодно ответила старший врач.
Мы молча стояли, она чуть впереди, опираясь на железо перил, я сзади, засунув руки в карманы, глядя в сторону, играя желваками, стараясь сообразить, как бы тактичнее сейчас попрощаться и уйти отсюда. Мирошин, сволочь, советчик хренов…
- По бригаде соскучился, - буркнул я, лишь бы не слушать эту тишину дальше.
- Мне очень жаль, Брусницкий, что теперь бригада и станция потеряла двух хороших фельдшеров.
Двух?
- Да, двух, - не оборачиваясь, ответила на мой незаданный вопрос Алиевна. – Вчера уволились вы, сегодня – Доронина не вышла, и сообщила, что не выйдет. Анна Валерьевна очень счастлива дырам в графике. Будь я чуть мнительнее, я бы подумала, что вы это специально.
Не вышла? Я сделал короткий шаг назад, прислоняясь к холодной шершавой стене спиной. Не вышла и не выйдет. Чудесно. Уволилась. И больше здесь никогда не появится. А значит – судьба синей тетради теперь вполне конкретна. И моя – тоже.
На миг мне станция показалась совершенно чужой – словно я впервые видел это четырехэтажное, построенное в 89-м году по специальному проекту, «под нужды скорой помощи», здание, со всеми его окнами, балконами, садом, двором и навесом, укрывающим машины от дождя, кипарисами, ивами, алычой и Бессмертным, стыдливо спрятавшимся в темноте за юкками.
- Бывайте, Нина Алиевна, - хрипло сказал я. Повернулся.
Пошло оно все…
Тонкая, сухая рука старшего врача поймала меня за предплечье.
- Подождите.
- Да идите к дьяволу! – рявкнул я, сбрасывая ее руку. – Задолбали вы все, честное слово!
Не разбирая дороги, я шагал куда-то, прочь со станции, прочь с улицы Леонова, в глубину улицы Красноармейской, в темноту дворов. Шел, размашисто шагая, сжимая кулаки и зубы, слепо глядя на «сталинки», мерцающие желтыми огнями окон. В груди что-то яростно сжимало органы средостения, с садистским удовольствием, вонзая когти в колотящееся сердце. На миг мелькнула дурная мысль – не наведаться ли в гости к жалобщику из «Пизанской»? Недалеко же ведь, десять минут неторопливой, с перекурами, ходьбы. Позвонить в дверь, услышать щелчок замка, сгрести за ворот, дергая откормленную физиономию вниз, к взлетающему ей навстречу колену, дождаться желанного хруста… Потом, правда, придется также дожидаться приезда полиции, ощутить холод наручников на запястьях, надышаться вонью ИВС и вдоволь набеседоваться со следователями, мягко и настойчиво уговаривающими тебя признаться во всех, совершенных, планируемых и выдуманных грехах, поскольку по «чистосердечному» статья выйдет не такая суровая, а срок – не заставит меня на родине отечественного шансона валить лес до пенсионного возраста.
Как-то так получилось, что я снова оказался на набережной реки. Она была почти пуста – весенний вечер холоден, гуляющие разбежались, лишь вдалеке шумели ролики двух катающихся девчушек школьного возраста, с забавно искривленными внутрь ножками («вальгусно искривленными» - беззвучно шепнул бывший фельдшер Брусницкий мне на ухо), мелькали фигуры редких прохожих, фоном проносились где-то сзади, за кустами остролиста и бузины, машины. Лавочки, украшающие набережную, днем практически всегда занятые, были сейчас вакантны – этим туманным вечером выбирай любую, если не жалко морозить зад и спину. И я бы не стал – в любом другом случае, но сейчас – с размаху шлепнулся на ближайшую, от души хватив ногой по стоящей рядом урне, издавшей дребезжащий металлический гул. Краем глаза отметил, как вздрогнула фигура девушки, которая одновременно со мной усаживалась на лавочку справа.
Сидя на холодном дереве, уперев локти в колени, бездумно уставившись в щели между фрагментами брусчатки, я тяжело дышал, споря сам собой. Ведь не мальчик же ты, Игорь! Чего так взъелся? Зачем Алиевне нахамил? Зачем? Зачем… может, потому, что не пошла бы эта Алиевна и вся эта станция по вполне конкретному адресу? И жалобщики, и вызовы эти ночные, и пятые этажи, и потеющие попы вместе с болящими головами и сопливыми носами, а? Или что – вернуться, на колени упасть, «Газель» свою обцеловать от бампера до мигалок, за то светлое время, что я на ней работал, зарабатывал себе пиелонефрит, пневмонию, простатит и прочие профессиональные мелочи, сопровождающие работу каждого медика «Скорой помощи»? За которые ни один из тех, кто возникновению этих заболеваний способствовал, вызывая зимой и ночью на «третий час не могу уснуть», до сих пор не чувствует ни ответственности, ни вины, ни благодарности?
С-суки…
Воздух тяжело, со свистом, выходил сквозь сжатые зубы.
Нет, Игорь. Не надо никуда идти и никого целовать. И бить никого не надо. И претензии твои – да, справедливы. Разве что ты страной и эпохой ошибся, тут их справедливость ценна только для тебя, остальные особи думают, обычно, только о себе. Но зачем реагировать на все это, как монашка - на витрину секс-шопа? Ты взрослый мужчина, за твоей спиной – сотни смен и тысячи вызовов… разных смен и разных вызовов. Даже тогда ты не терял самообладания, сейчас-то зачем? Головой же понимаешь, что Нина Алиевна тебя отчитывала лишь потому, что всегда считала тебя одним из лучших фельдшеров, работающих самостоятельно… кстати, как и Витьку Мирошина, как Лешку Астафьева, как ту же Афину Минаеву и Аньку-Лилипута. Со святых – спрос больше, в курсе же. Ладно, утрировано, ты далеко не святой, но ты же прекрасно знаешь, что «чайнику» диспетчер направления никогда не даст вызов «Боли в сердце, 72 г., ОИМ в анамнезе». Передача вызовов всегда контролируется старшим врачом. Ты хороший фельдшер, тебе доверяют – именно потому тебя и слали на такие вот вызовы, именно потому старший врач и устраивала тебе выволочки по любому поводу, чтобы из хорошего фельдшера сделать лучшего.
- И теперь этот лучший фельдшер прохлаждается на лавочке, уволенный в знак того, что его заслуги признали, - с ненавистью прошипел я, отвечая самому же себе. – Без вариантов вернуться, без вариантов лечить, без вариантов устроиться на другую подстанцию.
Выдернув из кармана пачку, я извлек оттуда сигарету, крутанул большим пальцем колесико зажигалки. Сноп искр на миг ослепил меня. Крутанул снова – и снова искры, разве что менее яркие. На третий раз под зубчатым колесиком что-то хрустнуло, и его заклинило. Коротко размахнувшись, я зашвырнул зажигалку за парапет, где шумела река.
- И без возможности даже закурить на радостях, - ядовито закончил я. – Что же теперь делать, в этой радостной ситуации?
- Может, попросить помощи? – спросил девичий голос.
Я поднял голову.
Девушка с соседней лавочки стояла передо мной – светло-серое пальто, густые темные волосы, спадающие длинной челкой на лицо, тонкие черты лица, слегка искривленная тонких губ, придающих лицу насмешливое выражение. Пальцы, затянутые в кожу перчаток, протягивали мне зажигалку.
- Спасибо, - буркнул я. – Обойдусь.
Щелчок, яркий язычок пляшущего огонька.
- Верю, что обойдешься.
Машинально я прикурил, пытаясь понять, откуда взялся этот внезапный переход на «ты» от совершенно незнакомой….
- Все сильно-независимые, котов любящие, мужчины, как правило, обходятся, - улыбку я скорее почувствовал, чем увидел. Мешала густая волна черных волос.
- Каких котов?
- Рыжих таких, - произнесла, усаживаясь рядом, убирая зажигалку в карман пальто, девушка. – Станционных. Подлизой именуемых.
Не найдя слов, я смотрел – тонкая фигурка, стянутая поясом у талии, ноги обуты в какие-то несерьезные полусапожки, совершенно не весенние, с металлическими пряжками в форме бабочек, поднятый воротник пальто, черный ремень сумочки, переброшенный через плечо.
- Откуда..?
Улыбнувшись, незнакомка расстегнула сумочку.
- Отсюда.
Словно в ступоре, я рассматривал тетрадь, знакомую и уже почти родную мне тетрадь в синей обложке, с обтрепанными, многократно загнутыми, уголками, которую сжимают тонкие пальцы той, кого я сегодня безуспешно искал на станции, из-за кого обидел Витю, вызверился на Нину Алиевну, проклял всю службу «Скорой помощи», почти созрел, докурив, навестить щекастого бонзу, по чьей жалобе я ныне перестал быть фельдшером окончательно…
- Как ты меня нашла?
Девушка не ответила. Какое-то время смотрела на реку.
- Ты... все там писал всерьез? Или так, время убить? Или, не знаю, под чью-то диктовку?
- А ты?
- А ты? – скривилась она. – Давай не будем вопросами перебрасываться. Я первая спросила.
Где-то там, впереди, под фонарем, возникли в наплывающем речном тумане, две фигуры. Одна повыше, пошире плечами, одна – пониже, без выдающихся в ночной темноте, разбавляемой светом фонарей, особенностей. Но они обе мне были знакомы.
- Всерьез, - тихо сказал я. – И сам. Хотя, если честно, сам от себя такого не ожидал. Стихи – не мое, если честно.
- Заметила.
- Однако – отвечала?
- Отвечала, - снова улыбка, лукавая и игривая, сверкнувшая сквозь челку волос. – Кто бы на моем месте не ответил бы?
- Много кто, наверное.
- Наверное, - хихикнула девушка.
Хихикнула чуть громче, чем полагается человеку, который действительно веселится.
Я молча смотрел на нее, внимательно, пронзительно.
- Мне понравилось, - произнесла фельдшер двадцать девятой бригады. Бывший фельдшер, как и я. – Очень.
Вцепившись зубками в один из пальцев, она стянула с ладони перчатку. Протянула ее мне.
- Вита. Вита Доронина.
- Вита… – прошептал я, сжимая тонкие, теплые пальцы с аккуратными, коротко остриженными, ноготками. Надо же. Гадал, гадал… а вот как оказалось.
- Игорь. Брусницкий.
- Знаю, - на сей раз улыбка Виты была грустной, стал заметен небольшой белый шрамик на верхней губе. – Все давно знаю. Можешь не тратить время. Фельдшер десятилетнего стажа, сейчас – спасатель в МЧС, высшая категория, был женат, разведен, детей нет, живешь на Черешневой, любимая еда – спагетти с соусом болонез.
Натужившись, я послал обеим фигурам, что маячили в туманном мареве, жгучий взгляд, с надеждой, что он что-нибудь им расплавит в элементах одежды, а лучше - сразу во внутренностях. Альбина, зараза, кто ж еще!
Словно уловив эманации возмущения, исходящие от меня, далекий мирошинский силуэт сначала показал мне руку, увенчанную кулаком с оттопыренным средним пальцем, потом обе руки сомкнул над головой и потряс ими.
- Как ты оказалась здесь? Только не говори, что звезды сошлись, провидение постаралось и мертвый врач Егор пальцем указал.
Пальцы Виты скользнули по моему предплечью.
- Я за тобой следила, - просто сказала она. – От самой станции. Хотела поговорить. Поговорить… объясниться, наверное. Но ты как-то быстро ушел, поэтому сюда вот пришла.
Краснота, краснота, заливающая щеки, почему же на тебя не действует холод ветра, тянущего по реке? Почему слезятся глаза, почему дрожат пальцы? Почему хочется отвернуться, встать, сказать что-то такое, нелепое, глупое и просто уйти? Почему язык во рту превратился какое-то чужеродное образование?
- Если следила – значит, попалась. Знаешь, что бывает с лазутчиками?
- Их забирают в плен, кажется, - промурлыкала Вита. Как-то, совершенно естественно, незаметно, прижавшись ко мне. – И они сдаются на милость победителя, вроде бы.
Где-то вдалеке призрачный Витька подпрыгнул, беззвучно ударив пяткой о пятку, после чего сгреб в охапку призрачную Альбину (кого ж еще?) и чмокнул ее в макушку.
Осторожно, словно боясь сломать, я обнял Виту, чувствуя тепло ее дыхания на своей шее. Забыв про холод. Забыв про злость. Забыв про увольнение, про жалобу, про загубленный диплом. Забыв про хохочущего Мирошина и ликующую Альбину. Забыв про все, кроме тонких пальчиков, сжимающих мои, загрубевшие и плохо гнущиеся, пальцы.
«Завтра же», - мутно плыло в голове. «Завтра же – приду на станцию, кинусь Нина Алиевне в ноги, прилюдно извинюсь, скажу, что лучше старшего врача нет и не будет. Витьке – ящик пива… хоть обойдется, пока Маришка не родит. Альбине – здоровенную коробку самых дорогих конфет, что в «Пряничке» продают, запас на год, не меньше, лично прослежу, чтобы хватило. Анне Валерьевне – духи, знаю, какие, все равно она ничего другого не возьмет. Бессмертному – мешок компоста под корни, и обещание до упора, пока ноги ходят, навещать его с теми же целями, что и Юля Одинцова, беречь, окучивать, поливать, пропалывать и окапывать».
Мы сидели, обнявшись. Что-то мешало, упираясь мне в бок. Жесткое, бумажное, многократно исписанное шариковыми и гелевыми ручками.
Ах да.
И – писать, пообещал себе я. Обещаю клятвенно, писать - о нашей работе, о том, что мне она дала, что отняла, что подарила и чего лишила, чем соблазнила и в чем обманула. В чем возвысила и чем втоптала в грязь. Чему дала возродиться во мне, и что во мне, благодаря ей, умерло.
Клянусь писать – неумело, коряво, путано, ломано. Чертыхаясь, ошибаясь, исправляя, переписывая, зачеркивая, выдирая листы, решая все бросить – и начиная заново, вопреки решениями. Писать до тех пор, пока мой слог не станет совершенным, слова – правильными, идеи – проникновенными, а те, кто вызывают «Скорую помощь» не по делу, сродни «пизанскому» жалобщику – зальются слезами раскаяния и выпрыгнут с роскошной лоджии своего пентхауза. Ну, или, хотя бы, перестанут вызывать… или писать жалобы.
Вита, прильнувшая ко мне, словно почувствовав, слегка сжала пальцы.
Клянусь, прошептал я молча.
Клянусь своим дипломом фельдшера, который мне дороже всех дипломов на свете.
Клянусь моей станцией, без которой я жизни не мыслю.
И клянусь тетрадью - неказистой, самой обычной, каких много. Которая сумела вернуть к жизни мою душу. Которая подарила мне то, что я уже отчаялся искать. Которая открыла во мне что-то новое, мне самому до сих пор неведомое.
Тетрадью в синей обложке.
Ей тоже - клянусь.


06.04.2017

стихи - Наталия Гросс.


1 ЦСО - централизованное стерилизационное отделение.

2 КИ-3м - кислородный ингалятор, прибор для подачи кислорода или кислородно-воздушной смеси пострадавшему.

3 Хорошо, друг (армянск.)