Побудка

Михаил Мороз
               
               
 Был тот редкий  полуденный час весеннего дня, легкий, теплый и благостный, когда сидеть в надоевшем каменном мешке городской квартиры совестно и не честно по отношению к самому себе. Я решил пройтись по городской аллее. Несмотря на умиротворенную теплынь, аллея была малолюдной, не суетной и покойной: город выполнял трудовую повинность, а потому некому, кроме пенсионеров, вроде меня, её посещать.

На ветках лип раскрылись молодые лепестки; совсем недвижимые,  светясь сочным изумрудом,  они ещё не могли  по-детски лопотать на весеннем ветру выросшими листочками. Да и ветерок был тих, как младенческое, легкое дыхание.  В синем обилии света мне, как и всему живому, хотелось наслаждаться весенним воздухом и слушать, как в широких кронах лип аллеи, во влажной и сверкающей молодой листве шла счастливая птичья возня.

Я присел на скамью, разрисованную тенями полуденного часа и, закрыв глаза, стал вслушиваться в разнообразное весеннее многоголосье. Дикий голубь урчал громче и ближе всех, и его не могли заглушить беспрерывные песни многочисленных зябликов, истинных хозяев городской аллеи; шмелиный гуд время от времени пронзал тишину.
И мне неизъяснимо хотелось окунуться в эту благость весенней отстраненности от людской неправедной суетности, где нет  ни мира, ни покоя, быть поглощенным сладкой и гармоничной истомой весны, насладиться порхающей птичьей беспечностью.…
-  Чи нэ потурбувала я вас? Бачу – закрылы вы очи, Чи нэ погано вам? – спросил меня тихий, участливый голос. От нежданного, но знакомого наречия я открыл глаза. На краю скамьи сидела женщина, лет шестидесяти. Ясно, что с Украины. Говор и интонация выдавали её: она ИЗ восточных областей несчастной страны. Недальновидные политики в 90-е годы необдуманно или с умыслом подарили этой русской земле государственность, которой новоявленная власть Украины распорядиться до сих пор не умеет. А потому я с нетерпеливым, старательным любопытством оглядел землячку, ставшей на общей для всех нас Руси «иностранкой».
- Нет, нет, вы не обеспокоили меня, - перевел я для себя её глагол «турбуваты». - Весна и тепло согрели. Вот я и упал в дрему.
- Незвычна для мэнэ тыша в вашем городе, - сообщила она мне свое необычное, непривычное для неё состояние покоя и умиротворенности, мешая украинское наречие с русскими словами.  – Уже ж так тыхо, що и машины нэ беспокоят. А у нас у Киеве тилькы що и робиш, що тримтыш. Боязко жить стало…

Пока она отпускала на волю лохматую собачку, такую маленькую, что вполне помещалась в небольшом пакете, в котором её, вероятно, и выносили каждый раз на прогулку, я внимательно присмотрелся к женщине. Плотная, дородная хохлушка, с округлым миловидным лицом и полноватыми губами, большими черными очами. «Все как полагается для украинки. Все при ней», - подумал я
- Иди, Авва, погуляй, - сказала она ласково крошечному существу, не сводившему с меня сливовых очей и потешной мордочки.
- Приехала к сыну. Он на работе, - силилась говорить она по-русски, - а я выгуливаю собачку. У сына паспорт российский. Его теперь на Украину не пустят. Так я сюда сама лэдвэ доихала…

Я  слушал её и не перебивал. А она продолжала:
- Що робиться! Що робиться!.. Було ж життя як життя!.. Одни слёзы зараз, одни слёзы! Сердце разрывается на части!.. Сын в России. Дочка с зятем в Украине. На Майдане глотки дерут. «Слава Украине!» - кричат. А яка така слава? Одна ганьба и срамота! По Крещатику пройты соромно – ступить нет места, все изгажено и перебито. Живут, як собаки на перелазе. А молодший, менший сын, в Донецке. Тот вступил в Донецкую народную республику. Зять страхав, угрожал, що поедет  на Донбасс, поймает младшего моего. И попадет, мол, он, москаляка, на гилляку… Жах, та й годи! Война усякого з усяким. И нихто нэ хоче того зупинити – остановить, - перевела она мне то, что справедливо подсказывало ей материнское сердце.
Она замолчала, утирая платком грянувшие из глаз слезы.

«Действительно, «жах, та й годи!», то есть страх, да и только!», - думал я в ответ.

 А что я мог ей сказать в утешение? Разве только то, что всякая война заканчивается обязательным миром? Но сколько за этот мир придется заплатить драгоценными человеческими жизнями? Например, жизнью сына, что в Донецке, или дурной славой дочери с зятем, что поверили в нацистские идеалы Майдана?..
Я смотрел на женщину, но не мог сказать в ответ ей ничего, потому что сам не знал той силы, которая смогла бы остановить выросшее на территории Русского Мира безумие. Безумие жестокосердия, ненависти и зла.

 На эту  территорию  вновь ступила война. Этому не хотелось верить. Но это жестокая правда была такой явственной и неумолимой, что я уже не чувствовал и не видел того весенней благости, которую ощущал минутами раньше. Хотелось крикнуть вслух, чтобы люди задумались и поняли, что жизнь дана для жизни. А для того чтобы это понять, люди должны услышать гул собственной крови, где вместе с её движением  взбухает праведный гнев против тех, кто творит зло. Этот гнев как справедливость, как проснувшаяся совесть. Они наши крепостные стены, за которыми мы должны возродить гены сопротивления, которые мы называем духом народа. Без этого нам никуда. Без этого – малодушие, безволие и смерть, конец нашей истории, непроглядная тьма и небытие…

Я не стал говорить это женщине. Зачем втолковывать ей то, что она, не ведая того сознанием, была истинным носителем? А таких тысячи – справедливо сопротивляющихся неправде, насилию, бесчеловечности.

Но мне показалось, что она всем женским нутром почуяла правду моего сочувственного безмолвия, горестного моего молчания и, прощаясь, осторожно запихивая свою Авву в пакет, сказала:
- Спасибо, добрый чоловиче, що слухав. Мэни вже и легшее на душе, бо е ще люды у нас сердечные  та й спрыйнятлыви…

«Спрыйнятлывий – это значит восприимчивы к чужому горю, - перевел я про себя малороссийское слово, провожая взглядом украинку, идущую по тропинке к пятиэтажке сына. – Но разве я восприимчив к чужому горю? Да и миллионы других? У нас на всех наросты равнодушия, покоя и умиротворенности. Вот и впадаем все в коллективную дрему, отгораживаемся от мира, где насилие, злоба и ненависть плодятся, благодаря нашему безразличию, в безмерных количествах».

 Я брел по аллее,  корил себя и шептал вослед уходящей женщине слова благодарности за то, что произвела в моей душе некую побудку – этот сигнал к пробуждению, когда мало-помалу просыпается совесть… 


…Домой я возвращался вечером, когда наступали сумерки. Я смотрел на закатный окоем. Ветви берез отчетливо чернели,  неподвижно вырисовываясь на фоне пурпурного заката. «Видно, к ветру», - думал я.
 
Не было ни звезд, ни месяца. Но вера в то, что после ночи непременно наступит рассвет, а после бурь и невзгод будет добрая погода, заставляла жить и надеяться на лучшее...