Все включено

Александр Александрович Плаксин
Моей любимой жене Юле.

В меру правдивая история об отпуске с войны, которой не было; о моих товарищах, о сыре и о стоп-кране, а также о том, что ответы на вопросы ты получаешь тогда, когда они тебе уже не нужны.

Глава первая
Про армию

Система изготовления солдат работает давно, уверенно, без сбоев. В школе из бестолковых карапузов выращивают студентов. Тот, кто не смог стать студентом, отбраковывается в армию. В армии из головы неудавшегося аспиранта вычищают остатки интеллекта, который не смог прикрепиться к стенкам черепа. Нить у бракованной марионетки отрезают, хрящевые сочленения ног и рук меняют на металлические шарниры, обильно залитые ружейным маслом. Ручка или карандаш сразу выпадают из пальцев новобранца, зато новые фаланги надежно и плотно стыкуются с цевьём автомата и скобой спускового крючка.
Лень и праздность в армии обесцениваются. Большую ценность приобретают короткие передышки и возможность сказать несколько слов приятелям-сослуживцам. Перерывы на отдых настолько редкие, что даже слова стараешься подобрать простые и понятные.
Ты постоянно бежишь, маршируешь, прыгаешь, висишь, снова маршируешь, стреляешь, маршируешь, маршируешь… В армейский пакет «все включено» входит множество приятных опций, которые имеют отношение к военному искусству. Иногда, правда, очень отдаленное.
За немалый рост я оказался сначала в строевой роте, где маршировали, поднимая ногу на высоту груди. К подошвам маршировальных сапог были прикручены толстые листы металла. Каждый был весом со старый утюг. Шаг: нога взлетает и замирает на минуту. На целую минуту. Ты впериваешь глаза в отполированный носок сапога и даже взглядом стараешься удержать ногу в таком положении. Вторая нога в это время стоит на носке и ты балансируешь и стараешься удержаться ещё — сколько там осталось? Ещё 59 секунд. Ещё 58 секунд. Ещё 57 секунд.
По главной площади прошагали, печатая каблуками как молотками. Плюс сорок. Солнце кипит на граните как вода на каменке в бане. И как в бане все течёт по спине, по лбу, по рукам, по ногам. Щёлкнули каблуками. Встали. Осталось шестьдесят минут по шестьдесят секунд. 59 секунд. 58 секунд. 57 секунд.
Я до сих пор начинаю автоматически пружинить на носках, когда вижу смену караула или пост у Вечного огня. И даже сейчас, когда просто вспоминаю об этом, когда прошло уже двадцать пять лет. Смена караула выглядит очень торжественно. На посту «номер один» стоит, словно высеченный в камне, подтянутый гвардеец с балетной выправкой. Есть такая работа — неподвижно стоять целый час и не обращать внимания ни на что, если только не произойдёт на твой пост нападение или подобная неприятность. Но такие вещи довольно редко приходят в голову людям при виде вооруженного истукана. Оно, наверное, и к лучшему.
Вот именно это умение разбивать ногами гранит площади и торчать живым памятником — как это умение помогает воевать с врагом? Примерно так же, как изучение интеграла в школе помогает получить хорошую должность на работе. И строевая подготовка, и интеграл и ещё много вещей непонятного предназначения — всё уже включено. Обо всем уже позаботились. Оплатил — обладай, как пели The Beatles в своей песне.

Глава вторая
Про то, каково в армии балагурам

Слава Ракитин по прозвищу Кит — один из самых незаурядных людей, знакомству с которыми я обязан армии. Это имя своего друга я придумал специально для книжки, но уверен, что он узнает себя. Двадцать пять лет прошло, но некоторые наши «подвиги» требуют сохранять анонимность.
Кит был прирождённым артистом, попавшим в армию чуть ли не со своей собственной премьеры. Благодаря превосходному актерскому таланту, Кит умудрялся годами водить за нос военкомат. Видя в дверной глазок очередных гонцов из советской армии, он легко перевоплощался то в бабушку, то в дедушку, то в сестру. В кого угодно, только не в призывника Вячеслава Ракитина. Он с успехом избегал службы, пока не окончил свой актёрский факультет.
Уверен, что он и дальше жил бы себе гражданской жизнью яркого и успешного актера областного театра. Если бы его не подвёл непременный порок таланта — тщеславие. Имя актёра случайно увидел на театральной афише комиссар военкомата, у которого словосочетание «Вячеслав Ракитин» за пять лет составления отчётов сидело гвоздем в голове.
— Славочка! По вашу душу пришли! Говорят, что срочно и что ненадолго! — постучала в гримерку вахтёр.
Как на грех, в этот момент Слава готовился к роли красноармейца и был одет в гимнастерку, сапоги и пилотку.
— Отлично, Ракитин! — улыбался офицер, — можете даже не переодеваться.
С первого дня в вооруженных силах Слава все ещё продолжал косить от армии. Скорее уже по привычке, а может быть из последних сил не веря, что в конце концов он все-таки оказался здесь. Он то и дело придумывал планы побега, интересовался, какие шансы возвращения на «гражданку» принесёт сломанная нога и достаточно ли высоты второго этажа, чтобы слегка повредить кости, но ни в коем случае не задеть голову. Койка Кита стояла в углу у окна, а моя — следующая за ним, так что я был зрителем и слушателем всех причудливых планов и методов покинуть срочную службу, возникающих в голове актёра с неуемной, а, местами, даже буйной, фантазией. Так что первые впечатления от армии у меня связаны не только с ранними подъемами, трехкилометровыми пробежками по лесу в стаде 18-летних лосей, водянистой кашей на первое, второе и третье. Но также и с многочисленными планами Славы Ракитина о том, как вернуться к гражданской жизни.
Вячеслав Ракитин наизусть читал огромные куски из Пушкина, из Толстого, из Гоголя. Чаще всего это были монологи. Но старался он так, словно рассчитывал не прерывать театральные репетиции и уже через месяц снова блистать на сцене.
Армейские будни, как две капли воды похожие один на другой, глушат «я» и заставляют воспринимать себя только как часть коллектива. А иначе никак. Монотонные физические упражнения, однообразные шарнирные движения строевой подготовки, даже самая суть краткости и властности интонации военных команд — все это заставляет пацанов сбиваться в стаю. Каждый из нас по-отдельности важная птица: не орёл, так орлан. А все мы вместе скорее напоминали стаю дятлов. И соколами нас звали больше для того, чтобы поддержать в железноклювой стае боевой дух. Не можно и не должно быть в одиночку. Сомкнуть ряды. Держать строй. А на вопрос «зачем?» в армии один ответ: за шкафом.
Взвейтесь, соколы, орлами
Полно горе горевать!
То ли дело под шатрами
В поле лагерем стоять!
Так пели мы, вбивая в плац каблук за каблуком. Сто шагов. Тысяча шагов. Миллион шагов.
Несмотря на актерское призвание, Киту оказалось невероятно сложно вжиться в образ боевого сокола и существовать в смирительной рубахе жёсткой армейской дисциплины. Его артистическая натура постоянно требовала ролей и зрителей. И чем дольше длилось ожидание спектакля, тем трагичнее была игра в театре одного актёра.
Кит не хотел стоять в поле лагерем под шатрами. Как-то ночью в карауле ему вдруг стало необычайно тоскливо и томительно ждать, когда заря настанет и барабаном небо грянет. Он стоял на самом дальнем посту части, там, где заканчивался парк боевой техники. Вся техника была на выезде и Кит торчал на вышке посреди совершенно пустой бетонной площадки размером с аэродром.
Когда парк заполнен танками и бронемашинами, то с вышки легко можно заметить любое движение между ними. Но зачем было охранять пустой бетонный плац? Зачем? Ответ вам уже известен: за шкафом.
Третий месяц подряд наша жизнь была подчинена расписанию караульной службы. Что такое караульное расписание? Это значит два часа на посту, затем два часа бодрствования, затем два часа сна. Затем снова два часа на посту и — круг замкнулся. Так проходят сутки. Следующие сутки ты живёшь обычной жизнью: ешь вовремя, спишь ночью, а днём занимаешься дневными заботами. А потом снова входишь в двухчасовой ритм. Сутки делишь жизнь по два часа, а сутки живешь как обычно. И снова, и снова. Так проходят недели, месяцы… Слышали такую поговорку: через день под ремень? Вот это она и есть, караульная служба. Это про нас.
Я дремал свои очередные два часа, отведённые на сон, как обычно не ощущая времени суток. И вдруг почувствовал, что кто-то настойчиво трясёт меня за плечо. Будить караульного во время сна? Для этого должна быть очень веская причина. Твои два часа сна — это святое. Это только твоё. Я нехотя открыл глаза и увидел тревожное лицо Селижимбаева.
— Плакса, вставай! Капитан зовёт! На улицу зовёт!
— Не может быть, Жимбай. Я только через час заступаю.
Я даже не пошевелился, а только едва приоткрыл рот, чтобы это сказать. Но казах снова затряс меня, и на этот раз я не просто проснулся, а подскочил как по тревоге. Потому что Жимбай проныл:
— Я знаю, Плакса, капитан зовёт… Кит с ума сошёл.
— Кто? Что?
Через несколько секунд я был снаружи караульного помещения — хибары, едва хранившей тепло нашего дыхания. Ночь была мерзко холодной и мокрой.
— Ну-ка, Плаксин, докладывай — приказал взводный, — Ракитин с ума сошёл или прикидывается?
— Не знаю, — сказал я, — Вроде он с ума сходить не собирался.
Тут я слукавил, потому что среди многих способов откосить от армии у Кита был и такой вариант. Но что я должен был ещё сказать?
— Бери оружие и пойдёшь с нами. Вы — друзья, может поможешь.
По дороге выяснилось, что Жимбай шёл сменять Ракитина, как вдруг метров за пятьсот до караульной вышки из нее раздался выстрел и яркий след трассирующего патрона как бенгальский огонь разрезал ночную темень вертикально вверх. Жимбай решил, что это предупредительный выстрел и что Ракитин его не узнал. Поэтому Жимбай остановился как вкопанный. Но скоро с вышки раздался злой крик Ракитина и снова выстрел. Жимбай перепугался не на шутку. Он не стал ждать третьего предупреждения и кинулся обратно. Он примчался в караулку с криками, что Кит сошёл с ума и хотел его, Жимбая, застрелить. По словам казаха, Кит кричал ему вслед какие-то ругательства и обещал скорую расправу.
Все это было очень странно. Мне казалось, что если Кит и решил сойти с ума нарочно или нечаянно, то вряд ли его план включал убийство ни в чем неповинного казаха. Слава бывал вспыльчив, но не больше, чем любой из нас.
— Тихо! — внезапно остановился капитан, — Слушайте!
В ночной тишине ясно слышались крики. Кричал точно Кит, причём кричал так, будто ругался с кем-то. От площадки, посреди которой торчала вышка с обезумевшим караульным, нас отделял пустой ангар. Мы осторожно забрались внутрь и выглянули из окна, стараясь, чтобы движение в ангаре не было заметно с вышки. Грохнул новый выстрел, трассирующая пуля взвилась над вышкой. Мы инстинктивно спрятались за стену, а казах даже упал на пол и закрыл голову руками. Кит снова закричал.
— Заметил нас, — прошипел капитан, — все, отставить смену караула. Возвращаемся и вызываем дежурного по части. Никакой самодеятельности.
Казах ползком помчался выполнять приказ капитана, но я замотал головой. Я не мог поверить собственным ушам.
— Тащтан! — сказал я негромко, — Кит… Ракитин стихи читает. Послушайте.
Казах затаился, капитан повернул ухо к окну. В синюшной тишине гулко раскатилось:
— Я царствую! Но кто вослед за мной
Приимет власть над нею? Мой наследник!
Безумец, расточитель молодой,
Развратников разгульных собеседник!
Едва умру, он, он сойдет сюда
Под эти мирные, немые своды
С толпой ласкателей, придворных жадных.
Украв ключи у трупа моего,
Он сундуки со смехом отопрет.
И потекут сокровища мои
В атласные дырявые карманы!
Снова загрохотал выстрел и космическим шмелем рассыпая искры из задницы прожужжал по ночному небу трассер.
— Стихи читает? — изумился взводный.
— Если не ошибаюсь, это Пушкин. И похоже, что «Скупой рыцарь».
Мы снова прислушались.
— Кто знает, сколько горьких воздержаний,
Обузданных страстей, тяжелых дум,
Дневных забот, ночей бессонных мне
Все это стоило? — продолжал вещать Кит в ночь.
— Длинное? — спросил капитан
— Что длинное? — не понял я
— Ну как что, стихотворение! Долго он его ещё читать будет?
— Да там целая пьеса, — ответил я.
— Ну и что, — разозлился капитан, — нам до утра ждать, пока рядовой Ракитин над златом чахнет?
Уяснив, что Кит не собирался его убивать и вообще не имеет ничего против казахов, Жимбай подполз к окну и слушал художественное чтение произведения великого поэта. Читал Кит и вправду очень сочно. Он то переходил на рычание, то стонал, стараясь передать голосом муки барона, склоняющегося над сундуками в своём подвале.
— Кого это он так ругает? — спросил казах заинтересованно.
— Сына, — ответил я, — сын у него алкаш.
— О, если б мог от взоров недостойных
Я скрыть подвал! — мечтал рядовой Ракитин на вышке посреди пустого парка боевой техники, —
О, если б из могилы
Прийти я мог, сторожевою тенью
Сидеть на сундуке и от живых
Сокровища мои хранить, как ныне!..
Наступила и даже слегка затянулась театральная пауза. Капитан осторожно выглянул в окно. А казах выпучив глаза показывал мне большие пальцы на обеих руках: во, мол, даёт, молодец какой! И даже сделал движение ладонями, как будто собирался аплодировать.
— Точно, Жимбай! Хлопай! — и я отчаянно захлопал в ладоши и встал у окна.
— Ещё один двинулся, — заметил капитан.
— Спасибо! Спасибо, друзья мои! — кланялся с вышки Кит.
Командир приказал нам на всякий случай оставаться в ангаре, а сам вышел и, хлопая в ладоши, медленно пошёл к вышке.
* * *
Нам с Китом дали по три наряда по кухне. Киту — за стрельбу, а мне — чтобы присматривал за ним. На протяжении суток мы чистили картошку. Ножи были совершенно тупыми как деревянные линейки. А мелкая плоская картошка была больше похожа на такие камешки, которые ищешь на берегу, чтобы швырнуть в воду и оставить на поверхности несколько шлепков.
Терзая корнеплоды, Кит рассказывал мне монологи скупого рыцаря. А когда он умолкал, и тишина начинала тяготить, я мычал в такт скребущему движению тупого ножа по плоской картошке:
Shots ring out in the dead of night
The sergeant calls: «Stand up and fight!»
You’re in the army now
Oh, oh you’re in the army, now.
Утром мы валялись на траве под ярким, но ещё прохладным солнцем и, щурясь, вполголоса бубнили:
Какой ужасный век,
Oh, oh you’re in the army, now!
Ужасные сердца,
Oh, oh you’re in the army,
Now!

Глава третья
Про то, каково в армии молчунам

Жора Рыжий — это имя принадлежало нескладному и невезучему здоровяку из Якутии. Рыжий был самым настоящим дремучим якутом из дальней деревни на берегу моря, где девушек соблазняют горловым пением и этим же способом подманивают тюленей. Жора получал письма примерно каждые две недели. За первые полгода у него накопилась порядочная стопка писем, открыток и даже телеграмм. Мы и представить себе не могли, что в якутском языке столько букв. Жора был хорош во многих вещах. Например, он необычайно метко стрелял. Кроме того, Жора мог сколько угодно молчать и сколько угодно спать.
Была у него ещё одна особенность, о которой я расскажу когда-нибудь, но позже. Ведь особенность эта весьма значительная, а если сразу рассказать мораль басни, то будет не так поучительно. Если сразу объяснить соль анекдота, то будет не так смешно. Если сразу рассказать финал детектива, то будет не так интересно. Поэтому наберитесь терпения, и мы вместе подождём, пока не наступит на Земле время всему миру узнать об еще одной особенности нашего якута.
Всё. Теперь время наступило, и пора обнародовать важный факт: якут Георгий Рыжий вопреки фамилии был совершенно черноволосым. Спасибо, уважаемый читатель, за то, что были терпеливы и не дали мне испортить историю.
Рыжеволосых в роду Жоры не было. А странную фамилию его предку дали советские исследователи, которые «давно, давно, давно» приезжали переписать и пересчитать якутов в деревне, а также вбить в вечную мерзлоту верстовой столб. Этот столб, знаменующий собой конец эры идолопоклонничества и приход в деревню цивилизации, а также доступность современных достижений науки и техники, до сих пор стоит в деревне, рассказал Рыжий. На этот столб местный шаман вешает цветные тряпки, чтобы зимний зверь был жирным и медлительным. Почему его пращуру исследователи дали такую фамилию Рыжий не знал. Сам он, как уже было сказано, был чернее любого черноволосого.
Даже обволакивающая беспросветной чернотой горная кавказская ночь, снизу доверху наполненная бархатной тьмой и напрочь лишенная звёзд, лун и марева городских огней; даже эта ночь была светлее, чем макушка якута по имени Георгий Рыжий.
И ростом, и характером он напоминал индейца из кинговской «Зеленой мили». Если бы Жора имел другую фамилию, то наверняка стал бы Вождем. Но когда у тебя фамилия Рыжий, то будут ли подбирать варианты для твоего прозвища сослуживцы и однополчане?
Итак, Рыжий был чёрным, молчаливым, сонным и отлично стрелял. Жора был потомственным охотником, которому на 12-летие подарили собственное ружьё. Но это не значит, что раньше у Жоры не было ружья. Просто до 12 лет на охоту он брал ружьё отцовское. Можете ли вы представить себе счастье 12-летнего пацана, у которого есть настоящая двустволка? Любой был бы счастлив. Любой, но только не Жора. Потому что Жора в свои 12 лет был уже искушён в охотничьем оружии. Жора любил свой вертикальный «Иж» так же, как владелец спортивного авто любит плетущуюся впереди фермерскую телегу. И Жора мечтал не о спорткаре. Мечтал он о снайперской винтовке.
По какой-то важной причине деревенские охотники не пользовались оптическими прицелами. И в армию Георгий шёл с надеждой заполучить «снайперку» и настреляться вдоволь. Что там говорить — он привёз с собой из Якутии и сохранил до самой присяги бутылочку с жиром какого-то морского зверя, которого в даже в те дни можно было найти только в красной книге. Стоило смазать этим жиром оружие и злые духи не смогут в нем больше находиться, в это свято верил рядовой советской армии, комсомолец и потомственный охотник Георгий Рыжий. Мы не верили в эти сказки, но только до тех пор, пока однажды Рыжий не открыл бутылочку. За несколько секунд по казарме разнесся такой дух добра, что помещение покинули не только злые духи, но и насекомые. А мы, зажав носы, ринулись распахивать окна. Ответственный за каптёрку Селижимбаев утверждает, что именно в этот момент вслед за духами и насекомыми также пропали две пары ботинок и несколько банок из ящика тушёнки.
За несколько дней до присяги Рыжий выяснил, что оружие назначает наш командир взвода — старший лейтенант. Рыжий не умел уговаривать. Он и говорил-то нечасто. Поэтому он начал жалобно смотреть на взводного. Огромный двухметровый в два обхвата якут делал брови домиком и громко сопел, очевидно, копируя по памяти жалобный вид какого-то своего знакомого по тундре вечно голодного алабая, а может белого медведя.
Лейтенант наш был молодым бравым солдафоном, свирепым мастером рукопашного боя и политически грамотным завсегдатаем ленинской комнаты. Он дословно цитировал воинский устав к месту и не к месту. На утреннем плацу он так звонко орал «Р-р-рняйсь… Смирнов-р-рно!» что даже высоченные темно-зеленые колонны пирамидальных тополей вокруг плаца старались расти еще вертикальнее. Но к ментальному общению с Георгием Рыжим, который во что бы то ни стало хотел заполучить снайперскую винтовку, в военном училище не готовили.
Жора же в своём священном желании был непоколебим как Северный Ледовитый океан. Подскакивая утром по команде «Р-ротаподъе-ем!», он рыскал глазами по суетящимся вокруг и, как только находил взводного, то мгновенно замирал, включая голодного алабая. Взводный, ясное дело, сразу замечал, что среди всеобщей беготни между кроватями и тумбочками стоит неподвижная фигура размером с трёх обнимающихся баскетболистов и сверлит его глазами. Когда взводный вышагивал вдоль строя, выискивая расстегнутую пуговицу, начищенные с вечера ботинки или ослабленный ремень, Жора ещё и наклонялся вперёд, да так, что взводному приходилось делать шаг в сторону, чтобы не задеть Рыжего. На третий день взводный решился и пошёл в атаку.
— Р-рядовой Рыжий! — рявкнул он перед строем — Два шага вперёд шаго-омарш!
Жора качнулся вперёд и шаркнул ботинком.
— Рядовой Р-рыжий!
Взводный смело встал лицом к лицу с алабаем, у которого в голове творилось нечто неизвестное. Гримасу Жоры он, разумеется, понял неправильно.
— Солдат! Повернись к своим товарищам, кру-у-угом!
Алабай повернул печальную морду к шеренге сослуживцев.
— Солдаты! — обратился к нам взводный, и зашагал вдоль шеренги — Ваш однополчанин, рядовой Рыжий, третий день демонстрирует по утрам при виде вашего родного взводного командира сильное удивление. Должен вас предупредить, солдаты, что я буду будить вас по утрам вместо мамули с пирожками ещё несколько месяцев! Пока вы не станете настоящими бойцами! Пока вы не научитесь владеть штыком и прикладом! Пока вы не научитесь защищать Родину согласно устава воинской службы! Чтобы ты ко мне привык, рядовой Рыжий, могу тебе подарить свою фотографию с военного билета! Вложишь ее в панаму вместо своей бабы с сиськами! И когда захочешь на свою бабу… в общем, когда захочешь нарушить воинский устав, перед тобой будет внимательное, сука, и заботливое лицо твоего взводного командира!
Произнося речь, взводный успел неторопливо пройтись до конца шеренги, потом вернуться к Рыжему и последние слова практически проорал ему прямо в ухо. Офицер ждал ответа, а Жора был в замешательстве. Немногословному якуту полюбился лаконичный военный лексикон, но в данной ситуации ни «так точно», ни «никак нет» не казались подходящим ответом.
— Тарщ-старш-нант, разрешите обратиться! — внезапно раздался у меня за спиной голос Кита, — Рядовой Ракитин!
— Что, Ракитин, тоже мою фотографию хочешь? — спросил лейтенант, — Или ты готов хранить у себя фотографию бабы Рыжего?
Мы прыснули: лейтенант демонстрировал чувство юмора, а значит считал нас за людей. Это был хороший знак. Чёрный Рыжий стал красным, а Кит приободрился и сообщил:
— Рыжий, то есть рядовой Рыжий, хочет быть во взводе снайпером. Только он сказать стесняется.
Лейтенант снова посмотрел на Жору.
— Продолжаем политинформацию! — объявил лейтенант, — Солдаты! Армия — не то место, где стесняются! Особенно нельзя в армии стесняться своего командира, солдаты! Ты, рядовой, — Ткнул он пальцем в плечо Жоры, — Стесняться будешь свою бабу без трусов! А командиру надо докладывать внятно и честно! Потому что от бабы зависит, будет ли тебе хорошо две минуты. А от командира зависит, будет ли тебе хорошо два года! Понял, рядовой Рыжий?
— Так точно! — довольно гавкнул Рыжий, уверенный, что на этот раз угадал с ответом.
— Отставить ржать! — скомандовал офицер, заметив, как лицо солдата расплылось в улыбке, — Фамилия?
— Рядовой Плаксин, товарищ старший лейтенант!
— Чему радуемся, Плаксин?
— Радуюсь, что Рыжему будет два года хорошо с командиром, товарищ старший лейтенант!
— Правильно, рядовой. Не совсем, конечно. Но правильно. Чего нельзя делать в армии, солдаты?
— Стесняться, товарищ старший лейтенант!
— А когда можно стесняться? — для закрепления урока задал вопрос взводный.
— Стесняться можно с бабой рядового Рыжего, товарищ старший лейтенант! — пискнул Кит и мы снова заржали.
— Оставить ржать, солдаты!
Взводный повернулся к Рыжему. Он положил руку на плечо Жоры и постарался собрать в голосе весь запас человеческой теплоты, — Будешь снайпером, рядовой. Мне похрену, кто из вас будет снайпером. Ты — так ты.
Жора просиял.
После присяги собрали воинские билеты, в которые писари должны были вписать наши военные специальности и оружие. Вместе с «военниками» в штаб была передана и ведомость, где напротив каждой фамилии стоял номер личного оружия и пометка вроде «Автомат Ак-74». Ведомость, как величайшую ценность, Рыжий отнес сам.
Получив воинский билет, Жора жадно впился в страницу с оружием. Номер… Подпись… Буквы… что за буквы? Вместо вожделенных СВД — аббревиатуры от «снайперской винтовки Драгунова» — Жорины глаза видели совсем другие буквы. Совершенно, абсолютно другие. И все три буквы и каждая из них в отдельности не совпадали ни с «С», ни с «В», ни с «Д». Буквы, которые стояли в военнике, даже близко не были похожи на те, которые ожидал увидеть Жора.
Он подошёл к Киту, с которым крепко сдружился после утренней политинформации о том, чего не надо стесняться в армии. Подошёл и молча протянул военник.
— Поздравляю! — похлопал его по плечу Кит, — Ну что, дождался любовник молодой минуты верного свиданья? Читаем: эр, пэ… гэ? РПГ?
— Гэ! — горячо подтвердил Рыжий, — Гэ!
— Ну, ты не прав, братишка. Не такое уж это и «гэ». Это, между прочим, рэ-учной пэ-ротивотанковый гэ-ранатомёт. Но снайперский прицел на него, конечно, не прикрутишь. Пошли ко взводному.
О том, чтобы исправлять военник по такой пустяковой причине, в штабе и слушать не стали. Взводный вернулся злой и сказал Рыжему:
— Родина хочет, чтобы ты, рядовой Рыжий, был гранатометчиком. И поверь мне на слово, рядовой, что если Родина чего-то хочет, то лучше с ней не спорить.
Но Жора не смог смириться с выбором Родины. Как вам объяснить разницу между снайперской винтовкой и гранатомётом? Снайперская винтовка — это медицинский шприц, который наносит укол с микроскопической точностью кончика иглы. А ручной гранатомёт — это водосточная труба, которая вышвыривает из себя начиненную взрывчаткой железную банку. Снайперская винтовка — это сияющая серебром флейта, которая производит на свет чистые и высокие, почти хрустальные ноты. А ручной гранатомёт — это голенище сапога пятидесятого размера, который надевают, не снимая при этом обувь. Снайперская винтовка — это аккуратнейшая гимнастка, которая, даже в сто первый раз совершив в воздухе свои немыслимые кульбиты, неизменно приземляется в изящном поклоне на самый уголок гимнастического ковра. А ручной гранатомёт — это фура с прицепом, которая везёт щебень из Северодвинска в Пинегу, одновременно прокладывая себе путь в топком болотистом редколесье. Рыжий не был фанатом водосточных труб, рыбацких сапог и фур. И замена винтовки на гранатомёт никак не вызывала у него восторга.
На стрельбах новоявленный гранатометчик терялся, потел, пыхтел и неуклюже отправлял учебную алюминиевую болванку куда угодно, только не в цель. И это было Жоре особенно обидно, так как его мишень была не только значительно ближе, но и гораздо больше остальных.
Целью гранатомета был старый щербатый вездеход, дырявые бока которого хранили память сотен выпущенных по нему пуль, снарядов, гранат… и проклятий Рыжего. Как ни старался, Рыжий ни при каких условиях не мог попасть в свою мишень из гранатомета. Ни проклятья, ни мольбы, ни свирепый взгляд рыжего не направляли гранату в вездеход.
Куда девалась природная меткость Рыжего? Куда пропадала твердость руки, которую для Рыжего тренировали предыдущие поколения охотников? Кит предполагал, что духи предков Рыжего, великие северные охотники, не знают, что такое гранатомёт и считают, что белые люди призвали Рыжего в армию музыкантом. Чтобы играть громкую музыку на большой зеленой трубе. Посмотрели, дескать, со вздохом на своего сородича с позорным зелёным бревном на плече, переглянулись и полетели к себе на берега холодного моря Лаптевых.
Я высказывал предположение, что дух предка, который неосмотрительно сопровождал Рыжего за правым плечом при первом же выстреле из гранатомета малость оглох на оба уха, да слегка получил ожог взрывными газами. И теперь находится в своём духовном стационаре, весь перебинтованный. И к ноге его привязана гирька как в картинках из журнала «Крокодил». И лежать ему там до самого рыжьего дембеля.
Тем временем близились зачетные общевойсковые стрельбы, по итогам которых взводному, старшему лейтенанту, светили капитанские погоны. Стрельбы эти совпали с какими-то знаменитыми учениями, что-то вроде «Служу Советскому Союзу — 90». В другой ситуации можно было бы втихаря вручить меткому якуту снайперскую винтовку, получить максимум баллов и погоны. Но наша первая строевая показательная рота была первой на всех проверках и подлог могли слишком легко раскрыть.
Поэтому теперь пришла очередь взводного делать брови домиком и жалобно смотреть на Жору. Алабай из взводного получался не очень. Скорее — виноватый спаниель. Но до сердца Рыжего он достучался и дни напролёт они вместе пропадали на полигоне. Под гадким моросящим дождиком и под палящим солнцем, то закрываясь от колкого песчаного ветра, то обливаясь потом на жаре, взводный в тысячный раз показывал, как работает прицел и на сколько делений надо поднимать планку, если цель в двухстах пятидесяти метрах при сильном встречном ветре. Рыжий кивал, целился… и мазал.
Наступил день стрельб. В общей программе с автоматом якут играючи положил все близкие и далекие мишени, все стоячие, сидячие и движущиеся в далеких кустах зеленые жестяные листы. А из гранатомета он выпустил все три болванки на полтора метра выше вездехода. Понурый, с низко опущенной головой и поджатым хвостом Рыжий плёлся с рубежа. Взводный сплюнул, крепким словцом простился с капитанскими погонами, записал минусы в ведомость и, отвернувшись, зашагал к штабным палаткам.
А Рыжий вдруг прибавил ходу. Преодолев полтора десятка метров до нашей шеренги, он схватил свой автомат, мгновенно развернулся и припустил обратно — прямо на полигон. «Рыжий, стой!» заорали мы. Командир, услышав крики, повернулся. А увидев, что происходит, рванул за Рыжим.
Жора на бегу вытащил штык-нож, примкнул его к автомату и с оружием наперевес что было духу нёсся по песчаным барханам полигона к ненавистному вездеходу.
— Отставить атаку! — кричал взводный, значительно проигрывая во времени северному охотнику — Рядовой Рыжий, кругом! Рядовой Рыжий! Стой, назад! Это же полигон, стой!..
Пока лейтенант, увязая в песке, кричал команды, Жора длинными очередями в упор выпустил в броню изворотливой зверюги оба рожка патронов. А потом сошёлся с вездеходом в рукопашной. Он изрядно исцарапал его штыком, погнул металлическую защиту над окнами, одновременно в голос проклиная каждый болт. Когда силы якута иссякли он в изнеможении упал на броню, продолжая мутузить вездеход кулаками.
К нам бежали дежурные по полигону с красными повязками на рукавах.
Прямо со стрельбища Жору забрали под конвоем на гауптвахту в другую часть. Вечером командир роты зачитал приказ, в котором рядовой Рыжий в связи с нарушением, неподчинением, самовольством… на сутки в гарнизонной гауптвахте. Взводному сделали какой-то очень серьезный выговор и как-то очень надолго лишили надежды на скорое продвижение по службе.
Жора появился ровно через сутки. Он пришел в казарму днем, спросил дневального, нет ли командира, и когда узнал, что все на занятиях вне казармы, то лег спать. Вечером его не будили и Жора спал до утра. В 6 утра он вместе со всеми как ни в чем не бывало подскочил по команде «Ротаподъе-ем!» и вообще больше никогда не вспоминал про «губу», как называют гауптвахту в армии. Сколько мы не подбивали его рассказать о своих приключениях, Жора только молчал. Молчать и спать — это был его конек.
Зато мы от караула узнали, что на «губе» все прошло не так уж и гладко. Что прапорщик, начальник губы, стал зачем-то при знакомстве тыкать деревянной шваброй в Рыжего. А когда Рыжий без труда забрал у него швабру и сломал, то прапорщик полез на нашего алабая с голыми руками, желая утвердить свой пошатнувшийся авторитет бога гауптвахты. Богом же Рыжего был только верстовой столб с цветными шаманскими тряпками. И иного насилия над живым существом, чем с целью приготовить еду, Рыжий не принимал. Жора не хотел быть съеден и случайно выбил прапорщику челюсть, убеждая его не применять насилие. Воющий прапорщик убежал в санчасть, а когда вернулся, то расписался в караулке за овчарку, взял пса позлее и пошел травить Рыжего. Это наверняка закончилось бы совсем плохо, если бы у прапорщика были мозги и схватка проходила на открытом воздухе. Когда в тесной камере собака послушно кинулась на Жору, то только случайно прокусила ему ухо. А потомственный охотник схватил пса за уши, прижал к земле и впился белыми, крепкими зубами в горло служебной овчарки.
На крик прапорщика прибежали караульные и отобрали у Рыжего собаку. Они уносили ее на руках, так как пес находился в шоке. В шоке был и прапорщик, который забыл с кем имеет дело и… второй раз за день побежал в санчасть с вывернутой челюстью.
В это время начальник штаба, подтянутый и отполированный как шахматный король, строевым шагом приветствовал генералитет учений, приехавший на черных волгах. Как вдруг откуда не возьмись появился бедовый прапорщик в подтяжках, с перекошенным лицом, мало чего соображая. Он едва не сбил с ног комиссию с широченными лампасами и звездами, врезался в комполка, отдал честь обеими руками и мелкой рысью умчался в сторону санчасти. Начштаба побледнел, а генерал из комиссии говорит:
— Ты бы, полковник, показывал своим прапорам генералов хотя бы на картинках. Смотри, как удивился, аж рот открыл…
Комполка немедленно требует доклада и, получив информацию обо всем, что произошло, приходит в ужас. По его приказу Жору отправляют в санчасть зашивать ухо. Потом рядовой Рыжий является в штаб, где бесхитростно и немногословно в присутствии прапора рассказывает, как поломал тому деревянную палку, потом нечаянно поломал рот, потом поломал собаку, а потом — снова нечаянно поломал рот.
Не прошло и часа, как прапора приказом перевели из богов гауптвахты куда-то на горную заставу. А Жора самостоятельно и без конвоя пришел из штаба обратно на губу, где нашел камеру открытой и… молча лег спать. А других мест в этой военной части он и не знал.

Глава четвертая
В которой надо сделать выбор

Роспрягайте, хлопци, конэй,
Та й лягайте спочывать,
А я пиду в сад зэлэный
В сад крыныченьку копать
Этот первый куплет из нашей строевой песни очень точно и подробно описывает и суть, и смысл армейской жизни. Все бойцы после похода распрягают коней и ложатся спать, а ты, как проклятый, не заворачиваешься в одеяло, а за каким-то бесом идешь в сад, чтобы копать там крыныченьку. Для тех, кто не в курсе, крыныченька — это не какая-то особенная вкусняшка, которую можно легко выкопать и полакомиться ею, пока остальные спят. Крыныченька, друзья мои, это колодец. Колодец, который ты пошел копать маленькой саперной лопаткой, ведь другого инструмента для выкапывания колодца у тебя просто нет. Причем, напоминаю, что ты выкапываешь колодец ночью, когда спят усталые игрушки. Когда даже кони распряжены.
Дальше песня складывается все так же неочевидно, потому что утром дивчина и вправду выходит в сад за водой. Но как она узнала, что ты всю ночь копал? Более того, выходит она не одна. За ней к колодцу идет казак, чтобы напоить коня. То есть, пока ты при свете луны копал в чужом саду колодец, за тобой наблюдало полдеревни? Так выходит? А по-другому не получается.
Из следующего куплета становится ясно, что колодец ты выкопал такой, что воды из него набрать может только дивчина с ведром. А казак с конем — уже не могут. Казак просит ведро — дивчина не дает. И в обмен на перстень не дает. А все из-за того, что накануне казак общался с другой дивчиной, молодой, роста небольшого и с длинною косой, в которую вплетена голубая лента. «Вчера у него с лентой, а сегодня — с ведром?» — думает дивчина — «Вот уж дудки, я свое ведро кому попало не даю». А пострадал в этой истории конь, которому так и не удалось попить воды из колодца. Вот такой вот исторический парадокс.
И первые полгода в учебной части, если посмотреть со стороны, являются подобной цепочкой непредсказуемых совпадений. Но через шесть месяцев строевых песен заканчивается учебный курс. Наступает короткий миг, когда у куклы есть возможность выбрать наименее отвратительный из двух вариантов. Оставаться ли в учебной роте и самой теперь крутить ручку мясорубки, выдавливая из вчерашних студентов жирок и хрящи, заменяя их на подшипники и оружейное масло? Либо испытать судьбу и отправиться за новыми впечатлениями в незабываемое приключение: в регулярные войска?
С одной стороны, это выбор «взяться за топор или положить голову на плаху». С другой стороны — а что делать в войсках нам, вооруженным до зубов смертоносным умением держать ногу на уровне груди? Мы думали, что третьего варианта не существует. И все больше склонялись к мысли, что ещё полтора года будем устрашать врагов отчизны, вышагивая с карабином на плече в форме одежды «летняя парадная».
Но тут наше ничто прервало появление улыбчивого и позитивного замполита. Он, как это принято у замполитов, заговорщицки подмигнул каждому, похлопал по плечу, справился о самочувствии и предложил выполнить команды «смирно» и «вольно», если, конечно, нам не трудно ненадолго прервать занятие ничем. Мы любили замполита за его добрый нрав, а потому посчитали, что раз в нашем распоряжении около полутора лет, то выполнение его пустячной просьбы кажется вполне уместным. Замполит, известный своей привычкой отвечать добром на добро, в качестве ответного жеста оставил нам пачку бумаги, пример заявления и несколько тёплых слов о том, как безответно нас любит Родина и что следует сделать нам, сукиным детям, чтобы чувство стыда за её бескорыстную любовь нас не донимало и не выжигало душу изнутри.
Заявление было составлено просто, понятно даже дуракам. И через несколько дней мы прибыли для прохождения действительной воинской службы в Арцах, как местные называли Нагорно-Карабахскую АССР. В то время местные армяне и азербайджанцы тянули эту бедную АССР каждый в свою сторону. АССР трещала по швам, нити рвались. То один карман, то другой внезапно оказывались непришитыми.
Мы занимались тем, что удерживали оторванные куски АССР в местах разрывов. С таким же успехом можно прикреплять оторванные львиной пастью куски к бараньей туше, чтобы вернуть барану прежнюю беззаботную жизнь на солнечной лужайке. Может быть, на штабных картах это называлось по-другому. Но из-под каски выглядело именно так.

Глава пятая
О войне, которой не было

Выглядело именно так, будто войны не было. Будто не было усиленных караулов — по два часовых вместо одного для взаимной подстраховки. Не было ночной стрельбы. Не было караульных вышек обитых толстыми слоями металла, напоминавших огромные напёрстки множеством мелких вмятин от пуль и дроби.

Будто не было и караульных вышек, сделанных из выгоревших изнутри бронетранспортеров, поднятых на трехметровые, сколоченные крест-накрест, деревянные сваи. Эти сгоревшие машины не воняли жженой пластмассой и резиной. И мы не снимали тонкие серо-голубые майки, оставаясь в бронежилетах на голое тело, потому что в такой бронированной вышке воздух греется как в микроволновке.

Солдаты не брали на прицел каждую деревенскую машину, которая ехала мимо части, грохоча внутренностями на ухабах. Жигули и волги у местных были такими раздолбанными, что, казалось, водитель сам был удивлён тому, что автомобиль не только завёлся, но ещё и поехал. Так что можно разогнать его до любой скорости и на любых кочках — все равно для ржавого железного коня этот путь, скорее всего, был последним. А на прицел не брали этих джигитов просто так, на всякий случай. Из любопытства. Примерно из тех же соображений командир взвода не ходил проверять по ночам караульные посты с гранатомётом, в каске и бронежилете.

Короткоствольную «акаэсушку» не клинило. Ее не надо было дубасить кулаком по чёрной раскалённой спине, чтобы перегревшийся замок встал на место. Да и с чего бы ему перегреваться?

Местные армяне и азербайджанцы жили дружно, душа в душу и с нами, и с соседями. Не натаскивали собак на солдатские кители и не рядили потом садовые пугала в рваные остатки камуфлированной военной формы, которую вороны окончательно превращали в лохмотья. Азербайджанцы не кидались камнями в армян, не бузили. Армяне в ответ не ходили стенка на стенку на своих соседей азербайджанцев. Они не жгли дома друг друга по ночам. Боевики не обстреливали грузовики и милицеские машины. А местные внутренние войска в ответ не сбрасывали с вертолетов гранаты и не взрывали автобусы, штурмуя села.

Беженцы не покидали Арцах караванами, навьючив на себя бесчисленные тюки, ковры и одеяла, обмотавшись в простыни и шторы. Не брели медленно, с завываниями незнамо куда из одной беды в другую. Мужики угрюмо не тащили тележки со стиральными машинками, электроплитами, телевизорами.

Откройте любую газету того времени — не было никакой войны. Не было ни боёв, ни медалей, ни солдат, ни генералов. Иногда — очень редко — каким-то чудесным позволением и особым приказом солдата могли отправить в отпуск домой. На десять дней. Но такая манна сыпалась на голову не за какие-то конкретные происшествия. А с гулкой и пустотелой формулировкой «за успехи в боевой и политической подготовке».

За успехи.
Чем не тост? За успехи?
Ну, давай за успехи!

Глава шестая
Про волшебный лес и неуемного осла

Пограничная застава на государственной границе СССР и Ирана располагалась в бывшем здании сельской школы. На нашей стороне от ближайшего села школу-заставу отделял лес и широкий луг, по которому когда-то деревенские дети бежали с уроков домой. Но если когда-то и были протоптаны на лугу стёжки-дорожки, то к нашему времени они совсем позарастали. И единственным путем, который вел к заставе, был неровный, пыльный и каменистый объезд, состоящий сплошь из кочек и колдобин, преодолеваемых только военными тягачами.
Луг на опушке леса вырос лохматым и беспорядочно покрытым буйной кавказской зеленью, да так, что не сразу поймешь, где заканчивается лес и где начинается луг. Бараны и овцы из соседних деревень день-деньской нагуливая бока прогрызали в зеленой гуще луга причудливые лабиринты. Очень необычен был этот луг, напоминающий штормовое море, но лес за ним был еще более необычным. Фруктовый лес. В высоте путались кронами рослые груши, гранаты, абрикосы и раскидистые грецкие орехи, а под ними низкие скрюченные яблони, вишни и персики изо всех боролись за солнечные лучи, десятилетиями переплетая ветви друг друга. Этот лес — удивительнейшее место в СССР, о существовании которого знали только пограничники, да бараны. Почему я так уверен? А вот почему.
Никто на протяжении многих лет не собирал урожая с этих деревьев. И поэтому под ногами во фруктовом лесу стелилась не трава и не низкорослые кустики. Земля под деревьями устлана толстым, проминающимся слоем сухофруктов. Громоздкие яблоки и тяжелые груши вызревали и падали под своим весом и на долгие года оставались лежать под деревьями, ссыхаясь под палящим солнцем в пахучую плотную пастилу. Почерневшие и скорчившиеся до размера куриного яйца гранаты разбросаны здесь вместе с ветками, обломленными когда-то под тяжестью перезревших фруктов.
Самые замечательные в сухофруктовом лесу — невысокие узловатые персиковые деревья. Низкие и щедрые, ни одного персикового дерева не выросло выше двух метров. Десятка три деревьев росло здесь и до верхней ветки любого из них можно дотянутся вытянутой рукой. Возможно, кто-то десятилетиями ухаживал за этим фруктовым лесом, поднявшимся на самой границе плодородной и солнечной советской долины и морщинистых, скрипучих иранских гор. Кто-то терпеливо, год за годом отсекал верхушки персиковым деревьям, чтобы жизненные силы не уходили в рост дерева, а наливали его плоды сочной и ароматной мякотью.
Этого садовника, вероятно, уже нет в живых. А деревья не только помнят его, но и послушно выполняют его волю, осень за осенью выращивая на крепких ветвях персики размером с три кулака.
Когда мы служили на этой пограничной заставе, на персиковых деревьях можно было увидеть плоды сразу нескольких предыдущих лет. Персики свежего урожая — красные, чуть подсохшие с потемневшей бархатной кожицей. И персики с прошлых лет — сгустки, пережившие несколько зим, довольно тёплых в этих местах. Каждый такой персик — большая, прозрачная медово-желтая капля, похожая на янтарь, внутри которой отчетливо видно, как косточка держится за ветку при помощи короткого черенка. Эти персики даже не надо было рвать; мы просто подставляли под них раскрытые рты и зубами перекусывали ветхий черенок. Да и взять в руки такой плод невозможно, потому что липкая сладкая масса тут же растекалась по ладоням.
Давайте-ка глянем на календарь, чтобы узнать, какое же время года я вспоминаю? Ах, да, это самая середина зимы, 29 января 1991 года.
Все это слишком похоже на сказку, верно? Разве можно называть службой в армии время, проведенное в горах, рядом с фруктовым садом? Теплый, сухой январь и солнечный луг? Если у вас и правда создалось впечатление, что мы охраняли не границу, а врата райские, то позвольте показать вам обратную сторону нашей заставы.
С другой стороны заставы рокотал горный Аракс. По старой карте легко увидеть, что большая часть границы между СССР и Ираном с Турцией пролегает вдоль этой речки. Двадцать пять лет спустя, в 2017 году, в десятке километров от нашей заставы находятся государственные границы шести (!) самостоятельных и довольно кипучих регионов: Армении, Азербайджана, Турции, Ирана, а также Нагорно-Карабахской и Нахичеванской республик, которые я до сих пор по старой памяти называю Арцах и Нахчиван.
Армейская судьба так легко швырнула нас в этот террариум, что никто ничего не успел сообразить. Карабах? Слышали что-то в новостях. Конфликт? Давай! Обстрел? Давай, давай! Мозги? Не слышали.
Первой ласточкой, точнее сказать, первой вороной с перебитым крылом, был пассажирский поезд «Дружба» Баку-Ереван. Вместо 650 километров от Баку до Еревана этот поезд вёз нас больше тысячи километров. Потому что шёл через Тбилиси, который находится значительно севернее. И такой странный маршрут поезд «Дружба» делал вовсе не потому, что его пассажиры находили удобным совершать огромный крюк и тратить на дорогу трое суток вместо восьми часов. А потому что для многих это был единственный способ добраться до пункта назначения живыми.
— Ёжик резиновый
Шёл и насвистывал
Дырочкой в правом
Баку
Из Баку в Ереван мы ехали в поезде «Дружба», у которого металлическая обшивка вагонов в нескольких местах была пробита крупнокалиберными выстрелами. В поезде, где окна не закрывались по причине пробитых пулями стёкол и покореженных алюминиевых оконных рам. Для поезда Азербайджан-Армения оказаться на границе Азербайджана и Армении было равносильно самоубийству. Поэтому он и ехал, совершая длинную петлю, через третью республику — через Грузию.
Это выглядело нелепостью: нигде народы двух советских республик не были так перемешаны общими традициями и семьями, как на границе. И именно в этих приграничных районах они, такие похожие и привыкшие друг к другу, одинаково люто ненавидели своего соседа. Все это происходило в том самом «благополучном СССР» за какие-то полгода до августа 1991. Официально никакой войны не было. Да что там официально: ничего, о чем не писала газета «Правда», как бы и не существовало на самом деле.
А на самом деле в 1991 году ждали крупных проблем с конфликтом, который к тому времени уже не разгорался, а вовсю полыхал в Нагорном Карабахе. Cевернее заставы военные патрули проверяли у гражданских документы, что местные считали этническими чистками в Арцахе. Ошую иранские соседи пускали слюни на Нахчиван, устраивая «случайные» нарушения государственной границы СССР сельскохозяйственной техникой — тракторами и бульдозерами. Тогда было бы нетрудно оттяпать от Союза Нахчиван, ведь на тот момент он остался в изоляции, являясь азербайджанской территорией и при этом имел границу только с Ираном и Арменией, которая находилась в состоянии необъявленной войны с Азербайджаном. Одесную был Зангелан, который в те дни одновременно армяне объявили зоной безопасности, а азербайджанцы — зоной армянской оккупации. А мы торчали посредине у всех на виду, как прибитые гвоздями к своим караульным вышкам.
— Зачем мы здесь? Мы же не пограничники.
— За шкафом.
Даже сейчас я не могу до конца осознать крутой замес закавказских геополитических дрожжей в тесной кастрюльке-скороварке горного региона. А мы ни о чем таком и не думали, не зная и десятой части правды. Мы обживались в пустом, холодном и ветхом здании бывшей школы, которая находилась между советским зелёным лугом и серыми иранскими горами.
И одинаково не хотелось стрелять ни в своих, ни в чужих, ни в воздух, ни в пеньки, ни в бутылки. Кто-то в армии даже не подержал в руках автомат? Завидую. У нас каждый день были стрельбы. Я знал на своём автомате все родинки. Мы были с автоматами чаще, чем с закрытыми глазами. Потому что спать часто приходилось вместе с автоматом, а вот глаза закрывать не всегда удавалось.
Потому что события бодрили.
На юге, куда выходили окна школы-заставы, извивался и кипел по скалистым перекатам Аракс. А за ним круто вверх устремлялись горы. Склоны были в ста метрах от наших окон и мы отчетливо могли видеть, как по горной дороге пастух ведёт овец. Овцы шли одна за другой и удивлённо блеяли друг другу в зад о том, что пастух, должно быть, совсем выжил из ума, если в который раз снова выбрал этот путь.
Раз в четыре часа появлялись наши коллеги — иранские пограничники — вооруженные американскими винтовками М16. Бывало, что они останавливались напротив школы, садились на низкие раскладные табуреты, которые таскали с собой на спине, и курили. Легко узнавались яркие пачки сигарет Мальборо.
Мы общались с ними, стараясь перекричать горное эхо, которым живой Аракс наполнял горную местность без перерывов на обед и выходных. Иранским пограничникам мы признавались, что состоим в тесной связи со многими из их родственников. В ответ они кричали, что благодарны нам и очень рады этому обстоятельству (во всяком случае, так переводил Кит, который не знал ни одного языка, кроме языка Толстого и Пушкина). Заканчивались такие дружеские посиделки взаимным прощанием с помощью жеста с перегибанием правой руки в локте через левую руку.
Но раньше пограничников и пастуха с овцами появлялся пацан лет десяти, которого мы прозвали Фаррух Булсара. Судя по плохой простой одежде он был из самых местных и самых сельских жителей. Даже пастух был одет опрятнее и даже овцы выглядели более щеголевато, чем Фаррух. Зато пацан очень звонко пел в дуете с горным эхом. Горы делали его напевные арабские мантры значительно громче и загадочнее. Певческий репертуар не блистал разнообразием и часто он подвывал себе надрывными тирадами — короткими и отрывистыми взвизгиваниями. Может быть он имитировал соло на электрогитаре или болел каким-то редким воспалением гортани, но эти специфические вопли горное эхо разносило с особо изящными настройками ревера и добавляло отзвуки в стерео, подражая Богемской рапсодии. Кстати, именно этими звуками Фаррух и заслужил своё прозвище.
Справа налево Фаррух с ослом шли в полной темноте примерно в три часа ночи. Прищуренный глаз луны заглядывал в горный распадок около десяти вечера и до половины второго наблюдал за нами. А с двух часов ночное око пряталось за иранскими вершинами и чужая сторона попадала в тень, становилась непрошибаемо фиолетовой. Во тьме прогулку Фарруха по горной тропе можно было определить только по голосу. А как он сам разглядывал в этой кофейной гуще дорогу, да ещё вёл осла — это загадка.
Фаррух возвращался слева направо примерно в семь утра. В это время в горах уже светло как днём, разве что немного прохладно. Мальчик шёл и пел, подгоняя впереди себя медлительного осла, на спине которого на ремнях держалась огромная, размером с рояль, вязанка хвороста. Фаррух не носил пиджака. Может, не мог подобрать под костюм галстук или случайно посадил на рукав пятно, но в пиджаке мы его никогда не видели. Длинная и грязная бесцветная рубаха и очень простая дрянная обувь — только в таких неброских и небогатых костюмах он приходил на свои выступления. Должно быть его продюсер задумал такой образ специально, чтобы на концертах царила атмосфера народной, пыльной и соломенной незамысловатости.
Бывало, что Фаррух с загруженным ослом ковыляли обратно в начале восьмого утра — в то самое время, когда мы сразу после подъема выстраивались у заставы и зевали в ожидании взводного. «Привет, будильник-джан!», вопили мы Фарруху, но он не слышал нас и продолжал верещать свои напевы под аккомпанемент перекатывающихся камешков, которые его осел вязанкой хвороста соскабливал с горной стены.
Мы махали руками и орали, стараясь перекричать Аракс. Когда Фаррух все же обращал на нас внимание, то это был взгляд, начисто лишенный всякого интереса. Так смотрел бы Будда на стакан портвейна. Конечно только в том случае, если бы стакан портвейна вдруг замахал руками и заорал «Будда! Будда! Посмотри на меня!» Мы представлялись Фарруху муравьями, которые вдруг перенюхали какого-то подозрительного нектару и разбежались из ровного муравьиного хоровода в разные стороны.
— Фаррух, — кричали мы, — Спой «Маленький плот»! Давай «Юбочку из плюша»! Пой, Джимми, пой! Ача-ача!..
— Взвод, суир-р-ра! — появлялся взводный, — Отставить культурные связи с вероятным противником!
Мы толкались, выстраивались в две шеренги и вытягивали подбородки вверх. Фаррух наблюдал, как в муравейник возвращалась обычная дисциплина, и продолжал свой нелегкий путь к музыкальному Олимпу с навьюченным дровами ослом.
Подобным утром Будильник-джан застал нас на построении перед заставой и мы привычно начали кричать через реку заявки исполнить «Мурку» или что-нибудь из ранней Зыкиной. На наши крики пацан вытащил из-под рубахи обрез, протянул руку и не целясь выстрелил в сторону заставы. Это произошло так просто, так буднично, так обычно, что мы только молча стояли и смотрели с открытыми ртами, как полыхнуло из чёрного толстого ствола и как руку нашего певца сильной отдачей дернуло назад. Дробь колким шипением рассыпалась по ветхой стене школы и пепельно-серые брызги штукатурки осыпались на землю.
В полной тишине первым очнулся Доктор. Он истошно закричал с караульной вышки «Я его сейчас положу, суку!» И тут же откуда-то появился взводный с пистолетом «Не стрелять! Взвод, ложись!» И мы с запозданием рухнули плашмя на колючие камни.
Непонятно, на что рассчитывал Фаррух. На горной дороге, которая шла вдоль границы многие сотни метров, он был заметен как клоп на подушке. И если бы пацан начал перезаряжать обрез, то не сомневаюсь, что результат поединка закончился бы быстрым нокаунтом в пользу Доктора ввиду явного технического преимущества автомата Михаила Тимофеевича Калашникова перед самопалом юного чумазого боевика.
Взводный заметался, переводя взгляд с мальчишки на нас и обратно. Перед глазами его проносились лучшие мгновения беспокойной военной жизни, то мешая, то настаивая поскорее принять решение открыть огонь по нарушителю Государственной границы Союза Советский Социалистических Республик. Вот только командовать в этот момент ему надо было не нами, а караульным.
А караульный вышке Саша Дохтур с толком и расстановкой гулко бубнил в металлической вышке «обязан применять оружие без предупреждения в случае явного нападения на него или на охраняемый им объект», загонял патрон в патронник и целился в маленького чумазого хулигана.
Саша Дохтур знал, что за этот выстрел в соответствии с уставом ему предоставят отпуск. Десять дней без учета дороги. Домой. В Рязань. Из этого чертова котла. Из этой перегретой солнцем почти тропической зелени. В русскую зиму. К хрустящим сугробам, к горячим пирожкам с грибами, к ласковой синеглазой подруге с красными от мороза щеками. И всего-то надо для этого «применить оружие без предупреждения». Всего-то надо выполнить Устав. Свод суровых правил, который за все то время, что Саша Дохтур служил Советскому Союзу, выполнять вдруг оказалось так сладко и так заманчиво.
Щелчок затвора вернул взводного к реальности, он вздернул было голову к вышке и даже открыл рот, чтобы выкрикнуть мудрый и своевременный приказ… Но не знал, какой.
А пацан на той стороне решил, что с нами на сегодня покончено, и дубасил застрявшего посреди дороги осла обрезом по спине. Осел шарахнулся в сторону в момент выстрела, вязанка хвороста от резкого скачка сползла и задние ноги животного запутались в крепких ветках. Осел без остановки мотал головой и орал благим матом «Что это за грохот?! Почему я не могу идти?! У меня оторвало ноги?!». Он отчаянно буксовал, врубал то заднюю, то сразу третью скорость, загребая копытами осыпавшиеся на дорогу мелкие камешки, путаясь в ветках.
Долгих пятнадцать секунд понадобилось Саше Дохтуру, чтобы испугаться, матернуться, снять автомат, зарядить, прицелиться и выстрелить.
Если вы наблюдали за салютом или фейерверком, то конечно обратили внимание на запаздывающий звук. Сначала в небе расцветает разноцветными огнями шар, потом огни гаснут, и только после этого в ушах раздается «Бу-ух!» А когда вы находитесь в центре фейерверка, то все совершенно наоборот. Сначала в ушах грохочет «Бу-бу-бух!», потом в голове раздается оглушительный свист и шипение. И уже после этого перепуганный мозг, заикаясь, возвращается в кадр и продолжает вещание в трясущийся микрофон: «А теперь, когда стало значительно тише, я могу сказать, что глазами видел вспышку огня, взрыв и дым. Пожалуйста, давайте найдем место слегка потише и поговорим о новостях спорта отсюда к чертовой матери!..»

Саша Дохтур не стал стрелять в пацана. Почему? Потому что он и правда был доктором. Три курса медицинского университета — вот почему Фаррух остался жив и здоров после своей наглой выходки. Чего не скажешь об осле, который рухнул как подкошенный с горной дороги прямо в буруны реки. Вот только что прыгал по камням, а теперь плывет, несется куда-то, преодолевая сложные каменистые пороги. Бывают же такие неуемные. С пулей в голове.
Фаррух убежал и с тех пор больше не появлялся. Ослы кончились, наверное. Брошенный обрез в тот же день подобрали иранские пограничники. Они стояли, смотрели на нас, нюхали ствол, что-то кричали. Жаль, что лицедей Кит в этот момент стоял в карауле. Уверен, что он смог бы с большой достоверностью пересказать им трагедию, которая разыгралась в тот день на заставе.
Ну, может быть, добавил бы от себя, что немые черно-белые кадры рвущейся пленки об этих событиях смотрят теперь в сельском клубе овцы; а одна из них, утирая каракулевым локтем слезы, у пыльного экрана играет на расстроенном пианино опус 35 Фредерика Шопена, сонату для фортепиано №2 си-бемоль минор, более известный как «Траурный марш», а остальные овцы вторят ей своим печальнейшим «си-бе-ме-е-е-ль». И в конце истории у Кита появился бы гигантский орел с головой льва и хвостом змеи, который выхватил когтями поверженного и истекающего кровью осла из лодки Харона и унес в горы. Да, наш Кит очень любил неожиданные и масштабные финалы.
Хотя, знаете что? Если считать речку Стиксом, иранцев с винтовками — ангелами-стражами, а наших офицеров — воеводами Гавриилом и Михаилом, то да: мы стояли у самых врат рая.

Глава седьмая
Про занозу

— Слышь, Плакса, а тебе страшно?
— Конечно, Север.
— А ты чего боишься, Плакса? Я вот думал и понял, что боюсь того, что убьют и что родные плакать будут. Брат будет плакать.
— А я наоборот боюсь, что не убьют. Что кости поломает или кишки порвет. И что никто помочь не сможет или просто не успеет. Вот какое дело: когда в башку прилетает — Херакс! И ты готов — это еще ладно. А когда задевает, то это же вроде как шанс выжить.
— Да не-е… Это не шанс. Ранение — это чей-то косяк. Ранение — это кто-то промазал, типа нашего Рыжего. Ну вот смотри, допустим сейчас кого-то ранили. Ну и чего, как мы его будем лечить, если уже минут двадцать с камней встать не можем?
— Ну… не знаю. Я бы тебя утащил, например.
— Ну и куда бы ты меня утащил? Под прожекторы?
Я приподнял голову и осмотрелся. Север был прав: мы лежали в одном из редких темных пятен на этой стороне тропинки для часовых, окружающей армейские склады. Редкие, но очень яркие прожекторы делали перемещение по тропинке заметным для всех — как с нашей стороны, так и с той стороны, что находится за колючей проволокой.
— Я уже прикидывал, что можно бы переползти вон туда, на бугорок. Оттуда дорогу лучше видно. — Мотнул головой Север. — Но если туда перебираться, то тоже под прожекторы попадешь. А ты что, не думал о том, как тут получше можно устроиться?
— Нет. — Мне это и в голову не приходило. — Был приказ лечь и приготовиться к бою. Я и лег. Приготовился.
Пластины бронежилета порядочно замерзли, принимая ночной холод от плоских дорожных валунов.
— Здесь неудобно, — продолжал бубнить Север, — вон там удобнее, на бугорке. Там и земля, а не камни. Там теплее. Может, давай по одному туда переползем? Я первый. Только ты на меня не смотри, ты гляди вон туда. Когда я по краю поползу, то обязательно в пятно прожектора попаду. И тогда меня с дороги видно будет.
— Давай. Ползи. Не ссы, прикрою.
Север отполз, неуклюже гремя камнями, а я вперился в темноту, выставив автомат в сторону перекрестка. Минут двадцать назад в селении раздалось несколько выстрелов и тогда наш командир с двумя бойцами мимо нас с Севером пробежал куда-то вперед к воротам на склады, успев только громким шепотом отдать приказ «Лечь на землю, занять позицию к бою!» С тех пор выстрелов не было слышно, но и спокойно не было. В селении происходила какая-то возня. В домах то зажигался, то гас свет; полусогнутые силуэты людей бегали под фонарями на перекрестке дороги, которая вела к воинским складам. Отрывисто звучали оттуда непонятные слова и фразы.
— Плакса, я ползти не буду! Я это пятно света перебегу! Так быстрее, слышишь? — громко прошептал Север из темноты.
Я обернулся, кивнул, и снова уставился на дорогу, ведущую к складам из поселка. Не то от напряжения, не то от усталости зрение стало шутить шутки: по темной дороге поползли круглые серые пятна. Я несколько раз зажмурился и тряхнул головой. Пятна пропали.
— Давай, ползи сюда! — шептал Север издалека.
Он оказался прав: на новом месте было значительно удобнее. Земля была и мягче, и теплее. А прямо перед нашим носом неизвестно какой природной силой через каменистую насыпь пробились ростки мать-и-мачехи. Они сплетались, запутывались по всему пригорку большой мягкой подушкой, и даже кое-как маскировали нас, поднимаясь почти на две ладони от земли.
— Тут не так страшно, да? Там вообще голые камни, а тут нормально. Ты как думаешь?
— Нормально, Север. Тут нормально. Почти как дома. У нас на берегу моря так мать-и-мачеха растет. Пучками. Вон там, — я показал стволом автомата на перекресток, — уже море. Нерпы голову из воды высовывают и смотрят на тебя.
— Нерпы? — Я услышал сомнение в его вопросе.
— Да, Север, нерпы. Они часто у берегов пасутся, где жирный лосось в прибрежные сети попадает. В море за ним гоняться надо. А тут он тебе — опаньки! — считай, что на блюдечке. Да нерпы и вообще любопытные. Могут долго торчать в воде на одном месте и смотреть на берег.
Над воротами КПП взвились в воздух трассирующие пули. «Чах-чах-чах» — сухо прокашлялся чей-то автомат. Мы снова прильнули к оружию.
— Как думаешь, это предупредительные?
— Не. Я думаю, это старлей не дождался атаки. Очень пострелять хотелось, наверное.
— Да. Боевичок наш мог такое учудить. Как он говорит?
— «Надо посты простреливать».
— Откуда такие берутся?
— Как откуда, из военного училища. Он, может, пять лет учился, чтобы бесплатно стрелять по ночам. Или сколько там учатся?
— Не знаю. Сколько надо учиться, чтобы по ночам хотелось бегать и стрелять в воздух?
— Смотри, идут.
От ворот шел старший лейтенант с автоматом наперевес, как Рэмбо на обложке видеокассеты. За ним плелись двое сонных казахов. Мы поднялись.
— Стой, кто идет?
— Начальник караула! — Махнул рукой лейтенант.
Они прошли мимо нас и отправились в караулку. Казахи плелись, зевая и почесываясь, взводный топал метровыми шагами, свирепо глядя в ночь.
— Зацени, Плакса, какую я мощную занозу засадил! — сообщил Север. Я подошёл к фонарю и посмотрел, как он выпятил ладонь. В основании большого пальца, в центре красного волдыря торчала тонкая щепка.
— Это я ещё половину обломал, — продолжал Андрей, — надо чем-то сжать и поддеть.
Я вытащил из шапки иголку:
— Держи! Давай сдавлю.
И с силой сжал его ладонь так, чтобы мышца под большим пальцем вздулась. Из раны выступила капля прозрачной жидкости и показался излом занозы.
— Сильнее дави, — попросил Андрей, — Не могу поддеть ее, заразу. Мне не больно, руки замерзли.
Я перехватил его ладонь поудобнее и снова сжал.
— А-а! — заорал он, — Жми, жми ещё! Иди сюда, с-сука!
Подцепил иглой и с кровью вытащил наружу занозу. Длинную, почти с сантиметр. Андрей протянул мне иглу.
— Длинная заноза, Север! — я посмотрел на рану, — надо йодом залить. В аптечке йод должен быть.
— Чем? Йодом? — фыркнул Андрей, — что за химия? В столовой бром, в аптечке йод. Не армия, блин, а аптека.
— Тебя что, йодом не мазали? — удивился я — Мне мазали все: и локти, и коленки. И вообще где бы ни порезался, тут же йодом прижигали.
— Нет, — ответил Андрей, растирая саднившую рану, — У моей бабуси настойки на все случаи жизни есть. Бабуся все мёдом лечит. Там, конечно, не совсем мёд. Скорее, самогон с мёдом.
От наряда оставалось минут пятнадцать. Мы поправили оружие и пошли в темноту вдоль проволоки. Между фонарей было тридцать пять шагов. Светлое пятно от фонаря на земле — десять шагов. От фонаря до фонаря — минута. Периметр освещали 75 фонарей, то есть примерно час пятнадцать минут.
— Самогоном, — продолжал Андрей в темноте, — бабуся разводит мёд. А потом сыпет туда траву. Чабрец, чистотел, мяту, крапиву, подорожник… И на каждый чих несётся с рушником, край которого пропитан этим заспиртованным гербарием. Говорит «на кажду рожу траву полОжу». Царапины заливает настойкой на грецком орехе. Только не на самих орехах, а на листьях. По детству собирали ей мать-и-мачеху, зверобой, мятлик, девясил, шалфей, тимофеевку, лютики…
— Кого? Лютики?
— Ну да, такие с жёлтыми лепесточками. Маленькие, тоненькие такие. Куриная слепота, знаешь такие?
— Север, ты откуда столько цветочков лекарственных знаешь?
— Так от бабуси! Это ещё не много. Много бабуся знает. Одуванчики, белена, душица, маргаритки…
Андрей был слишком увлечён перечислением всевозможных лекарственных трав, а я — слишком удивлён его внезапно глубокими познаниями в этой области. Поэтому ни он, ни я не заметили, как сзади нас догнал сменный наряд.
— Младший сержант Северинов! Младший сержант Плаксин! — раздался позади в темноте громкий шёпот разводящего офицера, — Отставить маргаритки! Сдаём пост!
Мы машинально вытянулись, сжав автоматные ремни и вздернув подбородки, и через левое плечо развернулись к разводящему. Позади него пошатывались сонные солдаты из сменного караула.
— Мла-сржа-северинов-пос-сдал!
— Мла-сржа-жымбаев-пос-принял!
Шёл четвёртый час утра. Два наших сослуживца поплелись под фонари мерять шагами каменистые горные дорожки, на которых уже начала блестеть утренняя роса. А мы отправились в караулку спать.
В караулке нас встретил балагур Кит. Он не спал, и только мы вошли с морозной ночи в тёплый вонючий караульный вагончик, как Кит мгновенно сделал вид, что вытирает слезы и запричитал:
— Вернулись, родненькие, — заныл он по-бабьи, — живые вернулися-а с войны! А я-то ночи не сплю, провожаю в ночной караул казаха с боевым товарищем! А казах наш чуть автомат не забыл! Может потому что спит на ходу, а может потому что по пояс деревянный! А вдруг сейчас враг на нашу страну войной пойдёт, а младший сержант Селижимбаев будет его панамой отгонять! — выдал он на одном дыхании.
— Привет, Китяра! — Север ухмыльнулся, — Да ладно, он и без автомата может врагов портянками травить.
— Это верно, — заметил Кит, — Причём, даже на значительном расстоянии от позиций вероятного противника!
Мы сели у буржуйки, которая щедро источала тепло и щекочущий запах солярки. Чтобы согреться протянули руки ближе к раскалённой трубе и я вспомнил про занозу.
— Славян, — позвал я Кита, — Ты не в курсе, есть в аптечке йод?
— И-о-д? — протянул тот, — сейчас глянем. А зачем?
— Север занозу засадил в ладонь длиннющую. Еле вытащили.
Кит подошёл с аптечкой к Андрею, похлопал его по плечу и схохмил:
— Сколько раз тебе говорить, не здоровайся за руку с Селижимбаевым. Это так кажется, что он полированный. Это из-за того, что он лысый.

Йод в аптечке нашелся легко. Потому что кроме йода в аптечке ничего не было.
— Как ты узнал, что это — йод? — поинтересовался Андрей, — на нем же не написано.
— Да точно так же, как ты узнаешь лютики, — ответил я.
Сковырнул штык-ножом алюминиевую шапочку с маленького пузырька и вылил несколько капель на сухое полено, припасенное на лучины для растопки буржуйки. Чёрные капли мгновенно расползлись по волокнам сухого дерева желтыми ручейками. Север посмотрел на йод:
— Так у вас на островах вот этим желтым людей мажут? А у нас, знаешь ли, мёдом. Кит, а тебя мазали таким? В смысле, не поленом, а йодом?
И Андрей протянул полено Славке. Тот помотал головой.
— Моя бабка настойки на меду делает…
— И твоя тоже? — изумился я, — или у вас одна бабка на двоих?
— У нас одна бабка на всю Кубань, — сказал Кит принюхиваясь, — Так он грецкими орехами пахнет! Понюхай, Север!
— Точно! Как настойка на листьях грецкого ореха, которая кровь останавливает! — согласился тот.
Я оторвал клок длинной марли, противоположные края которой служили полотенцем и тряпкой, скатал тугой шарик и пропитал его йодом. Взял Севера за руку повернул ладонью к буржуйке.
— Мне так ничего не видно! — возмутился он.
— Ничего, ничего, скоро будет очень хорошо видно.
И щедро намазал его ладонь йодом.
— Прикольно! — Андрей разглядывал желтую руку. — Смоется?
— Не-а. Йод так впитывается, что уже не смоется. Видел людей как будто с огромными родинками? Это следы йода. Он никогда не смывается, зато хорошо залечивает.
Север недоверчиво потёр руку наслюнявленным пальцем и открыл рот: йод и правда не смывался, зато теперь и палец его тоже был желтым.
— А как ты думал? — продолжал я, подмигнув Киту, — у кого шрамы остаются, а у кого — пятна.
— Жить захочешь — и не на то согласишься! — поддержал меня Кит. Он заботливо похлопал было Севера по плечу, но от души заржал, не выдержав вида тоскливой физиономии Андрея, который уже готовился жить с жёлтой рукой. Север обиделся.
— Блин, Плакса! Вот я никогда не пойму про что ты шутишь, а про что — нет.

— Плакса, а ты врачом будешь?
— Не знаю. Вряд ли.
— А я пчеловодом буду. А ты совсем не знаешь?
— Ну так, мысли есть, конечно. Может врачом. Может Майклом Джексоном. Или врачом Майкла Джексона.
— Давай, в следующем карауле я тебе про пчёл расскажу? Может тоже будешь пчеловодом?
— Давай, Север.

Глава восьмая
В которой я научился предсказывать погоду

За успехи в боевой и политической подготовке нас особенно рьяно благодарил прапорщик Г. — рептилия, успешно мимикрирующая под человека. Хамелеон прикидывается желтым или фиолетовым, а прапорщик Г. прикидывается человеком. Мало того — мужчиной. Внешне очень похоже: и штаны, и почёсывания между ног, и плевки, и сморкания одной ноздрей, и походка. Но мы-то знали, что она рептилия.
Она злобно шипела, устрашающе разворачивая свой кожистый воротник, покрытый цветными чешуйками, когда замечала на кителе или на брюках кровь. Причина была до противного простой: она злилась, ведь остальные пятна на одежде вываривались в котлах. А кровь — нет.
Даже машинное масло и солярка, даже свежая краска на ацетоне, которая в гражданской жизни уничтожает любой предмет одежды, в армейских котлах с хлоркой бледнеет и пропадает. А кровь — нет.
Биоматериал умеет цепляться за жизнь так, как не может ни масло, ни прочая химия. Ведь биоматериал знает, что такое жизнь. Ведь он и есть эта самая жизнь.
Кровь не отстирывается с хэбэшной формы, но рептилия-прапор шипела не из-за того, что взвод выглядит недостаточно эстетично. А потому, что китель и брюки с пятнами крови она не могла продать, когда их владелец переставал нуждаться в военной форме. По счастливой ли причине окончания службы или по другой, менее радостной причине.
Она носила ботинки с ребристыми металлическими скобами на носках. И резко, внезапно била в кость под колено, где сразу надувалась шишка. Рептилия знала, что такой удар чрезвычайно болезненный, но ещё знала, что второй удар чуть позже в то же самое место — когда шишка уже потемнела от разорванных под кожей сосудов и превратилась в синюшную гематому — такой второй удар в буквальном смысле валит с ног.
Знаете, я с тех пор могу сказать, будет ли завтра дождь. Один из таких фирменных ударов прапора раздробил мне кость под правым коленом. Кость выровнялась, зато я, совсем как в иностранных комиксах, приобрёл суперсилу предсказывать дождь или другую непогоду. Перед дождем ногу ломит так, будто синяк был вчера. Человек-барометр. Полезная и нужная особенность, разве нет?
А удар этот я получил из соображений профилактики. Когда на утреннем построении зачитали приказ про нас с товарищем. Все за те же самые успехи в боевой и политической… предоставить… отпуск длительностью 10 дней с выездом к месту жительства.
Никто не верил, что мы вернёмся из отпуска обратно в часть. И прапорщик Г. не верил. Вот и вломил мне под колено своей железкой за упущенную возможность.

Глава девятая
Географическая

— Да как это возможно? — восхищенно и с завистью говорили однополчане, — Ты же поедешь в отпуск считай что на другой край света?
Расчёт времени отпуска привёл в трепет всю роту. Вооружённые силы оплачивали проезд только железной дорогой. А мне предстояло бо-ольшое железнодорожное приключение. Чтобы добраться к месту отпуска, требовалось сначала двое суток чухать поездом Ереван-Москва. В Москве следующим днём сесть на плацкарт до Владивостока, который везёт желающих из столицы на Дальний Восток девять суток. Из Владивостока предстояло перебраться в город Советская Гавань, который, как ясно из названия, является портовым и находится на самом восточном берегу материка.
Из порта Советская Гавань морем в сахалинский порт Холмск ходит паром. На нем мне следовало продолжить путь. Паром ходил не спеша, примерно через день и только в подходящую погоду. Но и это еще не всё. Из порта Холмск, опять же поездом, нужно было попасть в конечную точку следования — в Южно-Сахалинск. Там следовало отметиться в военкомате и приступить, наконец, к выполнению десятидневного отпуска.
По истечении отпускной декады требовалось ехать обратным поездом в порт Холмск, оттуда морем в порт Советская Гавань и так далее, пока вереница поездов не доставит младшего сержанта Плаксина обратно в Ереван, а оттуда чем уж бог пошлёт — на ту границу, где окажется в нужный момент наша первая гвардейская непредсказуемо мобильная рота.
Итого на дорогу в оба конца вместе с отпуском мне отводилось 38 суток. Двадцать восемь из которых надо было провести в поездах. Да так, чтобы не отстать, не спиться, не проиграться в карты лихим попутчикам и вообще, чтобы не было мучительно больно.
Даже имея такой шикарный запас времени я не стал ни дожидаться обеда, ни устраивать ночную пьянку, как мой товарищ, которому по несчастью ехать в отпуск надо было всего лишь в Краснодарский край.
Не теряя времени я подошёл к командиру за подписью на увольнительной «чтобы съездить на вокзал, посмотреть когда поезд отходит». Он мгновенно раскусил мой нехитрый план.
— Завтра в отпуск на месяц, а сегодня тебе ещё увольнительную?
— Так точно, тащмайор! Мало ли, что там завтра будет.
— Вот ты какой, северный очень! — хохотнул командир, — Значит так, Плаксин, слушай приказ. Икра. Вот в таких баночках железных. Приказываю. Прибыть к себе на Сахалин. Закрепиться. Захватить икру. Доставить в часть. Лично в руки командиру. Чем больше — тем лучше. Я знаю, что у вас там икру в железных баночках за еду не считают. Понял задачу?
— Так точно.
— Дальше. В Москве на Н-ском вокзале найдёшь начальника воинских касс майора С. Отдашь всю пачку своих «требований» в обе стороны. На обратном пути ему тоже икры отдашь. Зачем — поймёшь. Не дурак, вроде. А если дурак — будешь месяц поездом через БАМ ездить. Ясно?
Нельзя сказать, что мне было ясно все, о чем говорил командир. Но понятно было, что человек он хороший и что увольнительную подпишет.
Оставив себе денег на вокзальные пирожки, остальное я сдал на коньяк «на проводы», взял в штабе конверт с документами и поставил печать на увольнительной записке. И как был в военной форме отправился ереванским метро на железнодорожный вокзал.

Доброжелательная кассир, занимавшая полностью всю воинскую кассу от входной двери до окошка, как будто не заметила завтрашнюю дату на бумаге «требование» и выдала билетик на одно из распоследних мест в поезде Ереван-Харьков-Москва, который отходил минут через десять.
Тридцать восемь суток ещё не начались, а я уже был в отпуске. Конечно, я все еще должен был оставаться в части и этим днем, и вечером. Чтобы ещё один день, вечер и еще одну ночь быть солдатом: радоваться предстоящей свободе, пить с друзьями за лёгкую дорогу, дожидаться второго удара прапорским ботинком по ноге и предаваться прочим нехитрым солдатским развлечениям.
Что сказать, я в чем-то авантюрист. Нет, это далеко не всегда полезное качество. Но обязательное для того, чтобы однажды уехать из армии на месяц домой.

Глава десятая
В которой я завязываю отношения с сыром

Не совсем обычным было доставшееся мне место. Не полкой, не частью дерматинового, пропитанного потом диванчика и вообще не сиденьем. Это было какое-то временное пристанище для ожидающих очереди в клацающий дверьми туалет. А именно: под окошком, которое находилось в проходе, на жёсткой пружине откидывалось деревянное сиденье. Формой оно напоминало школьный угольник, да и размера было примерно такого же.
Эта деревянная треугольная полочка была окрашена в коричневый цвет и вся лоснилась, отполированная сотнями задниц. Откидывалась она прямо в проход. И это было не очень хорошо, так как я вынужден был вставать, звонко щёлкая пружиной, чтобы пропустить каждого, кто шел по вагону. Отжималось сиденье с большим трудом. Зато, если его отпустить, то захлопывалось с оглушительным треском и каждый раз мне казалось, что дощечка вот-вот пробьет себе путь наружу.
Впрочем, как только разверзлись мешочки, газетки и бездонные дорожные сумки «Олимпиада-80»; как только замелькали «лаваш-мамаш, сыр-мыр, мясо-шмясо» и их обязательный спутник «зелень-мелень» — вот тут-то я и оценил великолепное стратегическое положение откидной полочки.
Съестные припасы, собранные в дорогу запасливыми попутчиками, быстро заполнили столики. В окнах вагонов ещё мелькали окраины Еревана, а наш жесткий плацкартный вагон уже превратился в вагон-ресторан. В меню не было ни консервов, ни галет, ни отварных куриц — только сочные сахарные овощи, щекочущее ноздри вяленое мясо, бастурма и суджук, которые вкладывали в лаваш, богато сдабривая белым соленым сыром и хрустящей зеленью. А на десерт — домашние густые морсы, компоты, а также свежие фрукты всех цветов, которые только надкусываешь — и рот наполняется сладким соком.
Особенность скромного откидного сиденьица была такова: пассажиры сразу из шести плацкартных секций следили за тем, чтобы в обеих руках у солдата — у меня, то бишь — постоянно была какая-то еда.
А я ещё имел глупость похвалить чей-то сыр. Нет, сыр и вправду был замечательный: в меру рассыпчатый и солоноватый. Но мне следовало поблагодарить за угощение и этим ограничиться. Так нет же, хватило у меня мозгов сказать, что этот сыр — самый замечательный на свете.
Вот тут-то и началось истязание всеми сортами и видами сыра, которые только были в вагоне.
— Попробуй мой!
— Сначала наш попробует! Мы ближе сидим!
— Эй, с вашей стороны он уже кушал! Давай бери с нашей стороны тоже!
— Не слушай никого, сыночек! Оставьте в покое солдата — у него уже живот болит. Вот смотри какой кусочек сыра, что скажешь, вкусно?
— Дайте ему запить! Есть пахта! Есть сырная сыворотка!
А ведь я мог бы похвалить вяленое мясо. Но нет, в руках у меня был большой бумажный пакет с десятками видов и сортов домашнего сыра, побольше и поменьше. Как будто я полдня побирался по вагону, вымаливая у попутчиков сырные кусочки. Пакет начал мокнуть, темнеть и рваться, но на меня с любопытством и гордостью за свой личный продукт смотрели около 30 человек, ожидая, что я попробую каждый кусочек.
Я вспомнил про своих пацанов, оставшихся в роте. Обед у них уже закончился, а на ужин, как фильме «Джентльмены удачи», будут макароны. Хорошо, что я не стал дожидаться обеда и ужина. И хорошо, что сбросился на коньяк, иначе меня ела бы совесть. А так не совесть ела меня, а я ел сыр. И такой обмен был мне очень даже по душе. Много сыра я съел с тех пор. Но тот, в вагоне, был лучшим сыром из всех.

Глава одиннадцатая
В которой я рассматриваю пассажиров

Из всех моих щедрых попутчиков запомнились те, что сидели в плацкартной секции прямо напротив моей стратегической откидной дощечки. Совершенно обычные армяне, люди с улицы: коренастые руки-в-боки мужички в клетчатых рубашках и их суетливые кряжистые жёны в кофейного цвета одеждах. С ними ехали безмолвные, задумчивые и хрупкие армянские подростки.
Паренёк призывного возраста ехал из какой-то дальней деревни в Москву на свои первые международные соревнования по боксу. По-русски он совсем не говорил и поэтому его сопровождал дядька в анектодически огромной кепке, которую не снимал даже во сне. Дядька спал сидя, откинув голову назад, мощным кадыком указывая направление движения поезда. Храпел он так, словно учился этому искусству в специальной школе, где надо сдавать предметы «народный храп», «храп в этюдах» и сольфеджио по храпу.
Совсем пожилые и седые муж с женой, на двоих лет двести, ехали с баулами в Сочи к родне. Если я правильно понял, родни у них в Сочи было около восьмидесяти человек. И все сплошь начальники милиции, начальники спиртзаводов, начальники лучших школ, директора лучших гостиниц и лучших в городе бань.
Несколько паршивых овец в большой семье были водителями председателей исполкомов, главными врачами и администраторами санаториев. «Но это родня по лини жены, там все не слава богу», — тут же сделал оговорку дед. Жена его сокрушенно покачала головой и насупила бровь, признавая, что да, по мужниной линии вся родня на доске почета, а у неё сплошь босяки.
Кстати говоря, за разговорами в тамбурных перекурах выяснилось, что начальник сочинской милиции приходится родственником примерно половине нашего вагона. А то и половине всего поезда.

Состав то и дело обвивался вокруг гор. Постоянные повороты наклоняли вагоны влево и вправо и стаканы с чаем под дребезжание ложечек короткими перебежками по столику меняли дислокацию. Они то весело звякали в сторону окна, то напротив, дребезжали в сторону прохода.
Мы довольно быстро миновали грузинский участок и выехали к черноморскому берегу. Близился вечер и в редких облаках высоко-высоко над морем засветился хрустальной люстрой закат. Во всем вагоне место у окна в проходе было только одно — мое. И с каждой минутой, что солнце опускалось над морем, место это — утлая дощечка на ржавой пружине — все больше превращалось в театральную ложу с наилучшим видом на закипающее алыми оттенками море.
— Адлер! Сейчас будет Адлер! — зашуршал в разных местах вагона громкий шёпот.
Вагонные тормоза скоро зашипели и засвистели, обжимая и останавливая горячие стальные диски колёс. В моем окне все так же рдело закатом море, а в окнах, обращённых в сторону вокзала, замелькали красные от солнца блики вокзальных окон, красные облупившиеся рамы и красные стены, и, наконец, надпись «Адлер».
На вокзале наш поезд ждали новые пассажиры, которых было довольно много. Мужчины и женщины с мешками и баулами столпились у ступеней в тамбуры, желая поскорее попасть внутрь. А так как поезд стоял в Адлере совсем недолго, буквально две или три минуты, то все они громко подбадривали и подгоняли друг друга, стараясь скорее проникнуть в вагон.

Громко. Нервно. И на азербайджанском языке.

— Как это? — спрашиваю вполголоса сам себя, и чувствую тошноту от подступающего ужаса, — Азербайджанцы? Сюда, в наш вагон?
— Это же первая русская станция, — отвечает кто-то из родственников начальника сочинской милиции, — Тут азербайджанцы садятся.

Глава двенадцатая
В которой появляются неожиданные попутчики

Азербайджанцы садятся в вагон, занимают свободные места, перемешиваются со старыми пассажирами своими мешками, рюкзаками и новыми сумками «Олимпиада-80». Если бы я зашёл на следующей станции, то вряд ли смог бы сказать, кто есть кто.
Армяне и азербайджанцы — как русские и белорусы. Поди отличи! Разве что по языку, или по теме разговора. Вот, например, спросите, куда приплыл после потопа Ной. Армянин ответит, что на гору Арарат, а азербайджанец — что в Нахчиван.
Но сейчас я доподлинно знал, кто есть кто из моих попутчиков. А ещё я знал, что бывает, когда армянину и азербайджанцу случится встретиться друг с другом. Слишком хорошо знал! Последние несколько месяцев мы только тем и занимались, что расхаживали с термометрами и записными книжечками по Нагорнокарабахской АССР и замеряли температурку — где горячее?
И вот я сижу в военной форме на своём пружинящем насесте, который все стремится выкинуть меня в полуоткрытое окно вагона. И никакого внимания на закат больше не обращаю. И представляется мне, что как только поезд наберёт скорость, то начнётся такая поножовщина в нашем плацкарте, что только держись.
Поезд все ещё стоит. Стоять ему ещё минуту, может быть, или меньше. И можно бы ещё выскочить на перрон. Туда, под надпись «Адлер». В воинскую кассу, где есть офицеры. И сказать, задыхаясь и сбиваясь, что в поезде сейчас попутчики порежут все и вся в греческий салат, вперемешку со своими болгарскими перцами, огурцами, луком и томатами.
Надо, но ноги как во сне каменные и не идут. И понимаю — ведь это не от страха. От страха, говорят, можно метаться или дрожать, или даже обделаться можно от страха. А что? В мировой литературе и такие примеры известны. В любом случае, от страха что-то происходит, какой-то кипишь поднимается. А тут не страх, а парализующий такой ужас. Очень такое ясное и спокойное понимание, что всё. Всё.
И ангел-хранитель ошалело так бормочет: «Э-э, стой-ка, погоди-ка! А ты как сюда попал?! Ведь все было нормально, вот буквально только что? Все же нормально было, разве не?..» Перебирает свои какие-то бумажки исписанные, с крыжиками и перечеркиваниями и что-то там «бу-бу-бу…».

Время, что ли, тянет?

И вдруг я помню, что вот то же самое было уже. Вот точно такое же от-сутст-ви-е. Лет пять мне было, наверное. И машина на перекрёстке. И машина даже не едет колёсами по земле, а зачем-то боком подпрыгнула, завалилась и летит на меня, на нас с бабушкой.
И я вижу, что машина летит. Медленно так. Долго. И надо сказать бабушке, что машина летит, посмотри, ба! Машина летит! Но прямо как сейчас в поезде — ничего не могу. Ни удивиться, ни рукой показать.
Потому что там меня уже нет, что ли? Мальчик, бабушка, серый плащ. Грязно так, лужи, глина. И длиннющий такой панелевоз. Вёз куда-то здоровенные бетонные стенки с оконными проемами. А я не сверху и не сбоку — я не там. Вот не там. Я не могу той рукой шевелить и тот рот открывать не могу. Я там от-сутст-ву-ю.
А потом — удар и какая-то железка прямо перед глазами дернулась…

Глава тринадцатая
В которой начинается ужин

Дернулась вывеска «Адлер» и поползла назад, в Грузию. Оцепенение прошло. Зрение вернулось. Оглянулся — ангела нет, зато закат пылает как буржуйка в нашей караулке в два часа ночи. Красиво — залюбуешься! Особенно, если с холода заскочил, зубы стучат и пальцы не слушаются.
Смотрю, пассажиры потихоньку двигаются, больше места освобождают. Сумки поплотнее ставят под столик, чтобы новые сумки туда влезли и в проходах не стояли. Азербайджанцы виновато так теснятся, мол, извините, такие нам билеты в кассе продали. Так что теперь давайте как-то двигаться, не стоять же до Харькова, кишмиш.
Женщина сажает девочку лет десяти на колени, говорит новой пассажирке «Вот место освободилось, ари, татик! Садись, бабушка!»
Дядька с указующим кадыком встаёт: «Я курить много хожу! Пусть бабушка сюда сядет! Ари, татик!»
Сам поднимаюсь, предлагаю место невысокому деду с брезентовым рюкзаком, набитым, кажется, мраморными чушками. Дощечка моя тут же с треском захлопывается, а дед отмахивается: «Ты что, солдат! Сиди, отдыхай! Я всю жизнь на ногах простоял». С верхней полки вдруг скрипит тихая старушенция, что спала от самого Еревана, а тут проснулась:
— Всю жизнь он простоял, как же! Да он на твой стул не поместится!
В вагоне смех. Дед с мраморным мешком хихикает в усы дешевым табаком, щурится:
— Я вот спать к тебе на полку полезу, там точно помещусь, — и подмигивает.
Интересно, думаю. А где озлобленность, в какой она вагон села? А где вот это «нарушены вековые традиции»? Где «как вы можете посягать»? Где «это наше национальное великое, это нам досталось от предков»?
Вместо того, чтобы мериться, у кого республика больше, мои попутчики вполне доброжелательно обмениваются советами. Почем у проводника чай? А не сырое ли белье? На какой станции от пирожков пронесёт, потому что там тетки бесстыжие и кислые яблоки вместо капусты кладут? В общем, утрясают всякие жизненно важные вопросы культуры и быта на ближайшие сутки. Утром будет Харьков, или днем? Во сколько? А Москва во сколько?
И снова за разговорами шуршат газетки, пакетики из целлофана, коротко жужжат замками сумки. И то немногое свободное место, что есть на столиках у окна, занимают новые баночки, булочки, семечки, упаковочки из жёсткой коричневой бумаги.
— Абрикосы подавились! — по пакету ползёт мокрое пятно.
— Вы должны попробовать вяленую колбасу, это дедушка наш делает.
— Послу-ушайте, какие помидоры!
— А я, главное, сверху смотрю, что абрикосы крепкие, так внизу и не проверяла. Взяла как есть — и в вагон. А там вон чо!
— Барашки свои, мясо чистое!
— Видите, какие розовые они? Это сорт такой! Все помидоры красные, а эти вон какие розовые!
— Надо абрикосы съедать! Ешь абрикосы!
— Я не хочу, дайте мне розовые помидоры!
— Вот, какой молодец! Сразу видно, что мужчина растёт, розовые помидоры любит!
— А куда же абрикосы девать?
— Знаешь, сколько барашков у него?
— На-ка вот попробуй, какие вкусные.
— Солдат, возьми абрикосы, прошу тебя!
— Солдат сыр любит!
— Сейчас сыр дам ему, подожди! Не в этой сумке.
— Да я не…
— Грайр, сынок, ты что сидишь? Принеси маме сумку с сыром, здесь солдату сыра надо.
— Дайте мясо солдату!
— Где у нас мясо?
— Вас же не кормят? Мне сын писал, что вас не кормят! Сын мне все рассказывает! Пишет, что в армии бьют! Пишет, что заставляют стирать чужое и особенно пишет, что не кормят!
— Вот сыр солдату и ещё передали абрикосы.
— Пишет «мама, в армии не кормят, так что я останусь в институте». Он в Баку бухгалтером будет у меня.

Глава четырнадцатая
Которая проходит в тамбуре

Будет у меня, чувствую, сытный ужин. А за окном кипарисы и пирамидальные тополя мелькают частоколом. Взял пакет с абрикосами — попробуй не возьми — и отвернулся к своему закату. Солнце висит в пустом розовом небе и непонятно за что держится. Окно оттянуто вниз, по вагону гуляет легкий тёплый ветер. Я ем абрикосы и смотрю как на море заканчивается август. Абрикосовый сок течёт по подбородку, щекочет. Вытер тыльной стороной руки и отправился умываться, искоса поглядывая на публику.
В тамбуре курят человек пять. Курят стоя, сидя на корточках и даже на ступеньке, болтая ногами прямо над землёй. Только я стрельнул у Кадыка сигарету, как Мраморный дед протягивает спички. Курим. Молчим. Поезд вдоль моря идёт так медленно, что можно всю гальку на берегу пересчитать.
— Где служишь? — интересуется дед.
— В Арцахе, — отвечаю.
Весь тамбур поворачивает ко мне головы и заводит на разные голоса:
— Как там сейчас?
— Плохо там?
— Плохо, да?
— Да что ты спрашиваешь, а то сам не знаешь!
— Я знаю еще лучше твоего!
— Щто ты знаешь? Щто ты знаешь?
Тамбур мгновенно закипел из-за ничего. Сам по себе. Понимаю, что надо поскорее открывать рот.
— Жарко там, в Арцахе — говорю.
В тамбуре замолкают. Курим в тишине.
— Брат там живет у меня, — говорит один, — Пишет, что взбесились все как собаки.
— А моя своячница жене звонила… — Начал было другой, — Или кто она там, кума что ли? Если она сестра крестной, кажется, то кто она?
— Кума! — отвечают со ступеньки.
— Э, какая кума-куркума! Я тебе говорю, она крестная сестра!
— Ты сказал — своячница!
— Да это потому что я не знаю, кто она там, э? В общем, говорю, звонила сестра или как там ее. Мы ходили на телеграф, ара, сорок минут ждали когда она позвонит. Я говорю жене, эй, иди у этой девочки спроси, когда мы уже звонить будем? Жена знаешь какая должна быть? Что скажу — все делает, вот такая жена должна быть. Помните, какое солнце было в восемьдесят седьмом? У всех виноград сгорел, у меня не сгорел! Потому что — что? Потому что дядя Гагик сказал — эй, жена, надо виноград накрыть! Смотри, какое солнце, у всех виноград сгорит — так я сказал.
— Ты про сестру хотел рассказать, Гагик-джан, — напоминает другой курильщик.
— Да! Про сестру. Слушай про сестру. Дядя Гагик — это я. Меня так зовут: Дядягагик, одно слово! Знаешь, сколько у меня племянников? Знаешь? Сказать тебе?
— Скажи, — согласился я, понимая, что отказываться в этой ситуации просто бесполезно.
— Четырнадцать, ара! — Гагик даже отступил на шаг назад, чтобы словам про четырнадцать племянников не было тесно в тамбуре. — Ты видел четырнадцать человек? Моих племянников столько. А знаешь, сколько у меня братьев? Как тебя зовут?
— Саша.
— Ты знаешь, Саша, сколько у меня братьев? Сказать тебе? Сказать?
— Скажи, — киваю, затягиваясь, — Скажи, дорога длинная.
— Нет у меня братьев, Саша! Вот сколько! Нет! У меня одна сестра. Ты думаешь, как так, дядя Гагик? Ты удивлён, нет? Да?
— Четырнадцать племянников — это много, — отвечаю я и прикидываю, что уж лучше в тамбуре байки слушать, чем камни по берегу считать, — Как их зовут, всех помнишь по именам?
— Как их зовут, Саша? Никак их не зовут. Это банда малолеток, э! Куда их звать? Сестра им говорит всем сразу: идите, ешьте, э! Идите спите! Идите сюда, идите туда! Вот так она их зовёт. Вот ты говоришь «много»…

На этой фразе задор его слегка остыл. Гагик положил руку мне на плечо и задумчиво смотрел на море. Я было подумал, что его остудило гипнотическое мерцание волн. Так бывает, когда засматриваешься на блеск волн, появляющихся из далекого далека на самом горизонте. И если попробовать найти там самую-пресамую первую волну, то горизонт и вовсе пропадает, а море сливается с небом в одно целое. Но внезапно Гагик снова заговорил:
— Когда было четверо, то вся родня говорила «какая молодец, четверо у неё!» Потом пятый, шестой ребёнок. Родня говорит: остановись, эй, куда ты? Куда ты, ара? Много уже! Как ты с ними? Потом я уезжал в Степанакерт, дом тете строить. Потом семена возил, потом ещё в больнице лежал. В общем, ещё лет пять прошло — у неё уже двенадцать детей! Я говорю, эй, женщина, перестань! Тринадцать — несчастливое число, говорю! И что ты думаешь, Саша?
— Не послушала?
— Двойня! — Гагик по-дирижёрски всплеснул руками и обвёл нас победоносным взглядом, — брат и сестра!
Кто-то воспользовался паузой, чтобы сделать попытку вернуть разговор в прежнее русло:
— Гагик-джан, а что она сказала по телефону? Про Карабах?
— Кто? — удивился рассказчик.
— Ну сестра, или кто она тебе? У которой четырнадцать детей.
— А-а, баба! — досадливо вздохнул Гагик, — Что она там скажет, э? Вот скажи, Саша, — обратился он ко мне, — если там армянам плохо, то они могут уйти, да?
— Конечно, — согласился я.
— А если азербайджанцам плохо они тоже могут сказать «Эй, пропадите здесь!» и уйти. Могут ведь?
— Могут, — я снова кивнул.
— А куда она уйдёт, если у неё семь детей армянских, а семь — азербайджанских? Ее один муж бросил, потому что родить не может. Второй муж бросил, потому что родить не может. Она уехала и брала детей из интерната. Больных брала, лечила — она же доктор, и таких брала, что родители-шакалы бросили. Я всех таких родителей в грязи валял, вот что я делал с ними. И тетя ей дом отдала свой большой в Арцахе, а сама в Степанакерт уехала, туда, где родилась.
— Так это не её дети?
— Как это не её дети, э? — взбунтовался Гагик, — Как не её? А чьи тогда, э? Она каждого любит как родного! Вся родня чем-то помогает. Вартанчик приехал на своём тракторе — десять часов ехал на тракторе, э? Говорит, я десять часов ехал на тракторе, посмотри, ара, у меня ещё жопа есть или нет? — приехал и пахал ей огород. А чем ты будешь кормить такую футбольную команду с тренером? Я приехал, семена привёз, сажал ей помидоры-мамидоры, зелень-мелень, перец сажал, кукурузу сажал. Если совсем плохо будет — то всегда можно с кукурузой хлеб делать. Муки не надо! Пока сажал, слушай, спину порвал. Поехал к дяде в больницу, а дядя говорит: что ты на своей спине делал, Гагик? Иди и положи её на кровать и спи рядом. А туда ещё корову привезли, козу привезли. Ещё три барашка привезли, совсем маленьких таких, чтобы дети гуляли с ними. Дети любят маленьких барашков.
— В тетином доме?
— Ну да! Тетя ругается, говорит, что устроили детский сад. Ну да, детский сад. Да, детский сад! Лучше мы им устроим детский сад, чем чужой дядя им устроит детский дом, э?
В тамбуре одобрительно курили. Я подумал, что Гагик уже совсем потерял тему разговора, но он вдруг произнёс так, будто и не прерывал свою прямую как рельсы мысль:
— И вот теперь скажи, Саша-джан: куда им уйти?
Ответа на этот вопрос я, конечно, не знал. Но разозлился, как будто Гагик уличил меня в чем-то нехорошем. Как будто это я затеял возню с Карабахом. Или будто именно я регулярно подкидываю дровишки в этот костёр, чтобы не погасло. И теперь требует ответа.
— Гагик, — позвал я, — я тут человек посторонний. Не армянин и не азербайджанец. И мне — честно, уж ты извини — все равно, чьим будет этот кусок земли. Вот что скажи, Гагик: почему там ножами друг друга режут, а здесь курят вместе в одном тамбуре, как будто ничего такого нет?
Невозмутимо и простодушно он ответил почти сразу:
— Потому что там наша земля. А тут — Россия. Тут мы торгуем, ара. То — там. А это — тут.

Глава пятнадцатая
В которой срабатывает стоп-кран

То — там, а это — тут? Как будто мы говорили о дожде или о плохой погоде. Там есть проблемы, а тут нет? На ноге некроз, а тут в печенках все в порядке? Это решительно не укладывалось в мое понимание.
Разве бывает война «там»? Ведь она везде. Она распространяется легко и далеко, как всякая зараза. Война это пьяная девка: пока до каждого не доберётся — не отстанет. Я пробовал состыковать мысли и так, и эдак, но они нисколько не хотели обретать общие грани и продолжали носиться в башке как пчелы в стеклянной банке.
Курильщики тоже о чем-то молчали. Раздумывали над вопросом? Удивлялись, что я не понимаю таких простых вещей? А может, как и я, услышали простецкий ответ Гагика и все вопросы отпали? Там и тут. Вот так. Там наша земля. А тут не наша. Я хотел было спросить, а как же Союз нерушимый и все такое? Как же пятнадцать республик — пятнадцать сестёр? Ведь все мы — рога и копыта одной туши, вот такой огромной розовой туши, которую рисуют одним целым большим куском на всех политических картах с Уральскими ребрами и Камчаткой-хвостом. Или наборот, с пастью между Камчаткой и Приморским краем, разевающейся на Тихий окан, и с веселым хвостом-колечком на Кольском полуострове.
Но в тамбур заглянула женщина с пакетом и полотенцем в руках. Она пристыдила нас за то, что заполнили тамбур дымом, а потом, указывая на море, сказала:
— Хоста! Купаться хотите? Сейчас поезд остановят.
— Хоста уже была, минут пять назад, — сказал я женщине. Я сам видел надпись «Хоста» на фасаде станции.
— Была, была, — закивала она в ответ, — станция была, а сейчас остановка будет. Купаться будем. У тебя полотенце есть? Мокрый в вагон побежишь?
Вслед за женщиной в тамбур заглянули ещё несколько пассажиров. У кого в руках полотенце, у кого покрывало. И в проходе вагона тоже стояли люди. Появилось какое-то странное оживление: кто-нибудь то и дело выглядывал в открытую дверь тамбура и, повисая на полусогнутых руках, смотрел вдоль состава вперед и назад. Как будто ожидал увидеть какой-то сигнал. Это было похоже на то, что обычно делают проводники перед отправлением поезда со станции: стоят в проемах с флажками и всматриваются куда-то вдоль состава, ожидая, когда длинная гусеница вагонов придёт в движение.
Тем временем поезд ещё больше замедлил ход, но все-таки не останавливался. Казалось, можно на ходу сойти на берег, а потом снова, не торопясь, вернуться в вагон.
— Мама, мы пойдём на море? — раздался в проходе детский голос.
— Почему не останавливают? — забубнили в вагоне, — Эй, мужчины, остановите уже поезд!
— Давайте сами остановим. — Предложили в тамбуре и красную выгнутую железку стоп-крана накрыла чья-то рука, — Все готовы? Ну-ка держитесь крепче.
— Подожди, может кто-то остановит?

Тут раздался скрип и вагон пробрало мелкой дрожью. Пассажиры одобрительно загудели, а состав проехал ещё десятка три метров и встал. Люди из вагонов без предупреждения высыпали на берег, как будто в каждом тамбуре наготове стояли. Моментально расстелили на гальке покрывала; вот уже мамы с детьми стоят по колено в море, а мужчины в длинных семейных трусах разбегаются с берега и, расталкивая воду, фырча плюхаются в волны.
Я стоял у вагона — людской поток вытолкнул и меня. Да и странно было оставаться в вагоне, когда такое происходит. Вдоль всего поезда на добрые сотни метров по берегу мелькали люди с полотенцами, а у кого не было полотенец — с тонкими серыми железнодорожными наволочками и простынками. Cловно они с утра отдыхают на этом пляже, развлекаются, принимают солнечные ванны и плещутся в соленой и тёплой морской воде.
Здесь, в этом самом месте и в это самое время, я увидел своими глазами то, о чем говорил Гагик в тамбуре, отвечая на мой вопрос. Не было никакого «там». Не существовало.
«Там» люди до слез, до первой крови не могут понять друг друга. Там сразу начинаешь думать «Отчего же всё так паскудно устроено?» И даже более того — думаешь, когда же, наконец, все это кончится? Любой уже ценой. Плевать. Будь что будет, лишь бы закончилось все это несправедливое, неправильное… нечеловеческое.
А «тут» море. Вечер тут. Август. Наше «тут». Таким оно нам досталось. Таким мы его приняли, таким «тут» мы живем. Да, так устроен мир. Там болит и тянет, а тут пышет молодостью. Там осторожно, сберегая каждую каплю. А тут щедро расплескивая, без счету, без краёв. Там хлеб из кукурузы. А тут пир горой, вино рекой, зелень-мелень.
Там плохо. А тут хорошо-то как, только знай карманы подставляй!
Из вагона в вагон засновали проводники, проверяя стоп-краны. По-видимому, такая остановка на берегу в Хосте была обычным делом, хотя формально являлась и нарушением порядка, и нарушением графика. Оттого состав и полз по берегу медленно как гигантская гусеница: стоп-кран один черт сорвут, так хоть не покалечатся. А там попробуй-ка найди, чья рука и в каком вагоне объявила водные процедуры. Поезд стоял около двадцати минут. Когда все стоп-краны были снова опечатаны медными проволочками с маленькими круглыми пломбами, проводники встали в дверях с флажками и закричали «Отправляется поезд! Граждане пассажиры, пройдите в вагоны! Отправляемся!»
Море опустело и наше «тут» перестало быть просторной, веселой, брызгающейся суетой и стало молчаливым сопением, запертым в вагоне. Море из нашего «тут» вернулось в своё «там» искрящейся на солнце частью пейзажа. Закат был уже совершенно алым и даже обшарпанные серо-зеленые вагоны поезда окрасились в какой-то благородно-бордовый цвет, напоминающий вишневое варенье или коньяк.

Глава шестнадцатая
В которой поезд уезжает в закат

— Коньяк? — предлагал Гагик, раздавая по плацкарту уже налитые стаканчики. Кому не хватило стаканчиков, те подставляли баночки и даже крышечки.
Поезд больше не плёлся, не полз медлительным жуком, а быстро набрал скорость и нёсся, раскачивая в стаканах чай. Мы нагоняли потерянные на берегу минуты, чтобы войти в график и вовремя прибыть в Харьков.
Пассажиры какое-то время продолжали галдеть, перетащив с собой в скучный вагон свежее ощущение морского простора. Так малышня выходит из кинотеатра, подскакивая и подпрыгивая, переполненная впечатлениями и эмоциями от того, как увлекательно мультипликационный волк гоняется за зайцем.
Наш случайный пляж остался далеко позади, а люди в вагоне все ещё были раззадорены солнцем и морем, все ещё широко взмахивали руками в тесном вагоне, то и дело задевая друг друга, полки, стенки и подвешенные на крючках сумки. На своей откидывающейся дощечке я ехал ещё несколько часов и даже умудрился поспать. Как заснуть в нелепой позе — это не самый сложный вопрос для солдата. Утром, когда вагон опустел, я растянулся на ближайшей свободной полке.
При первой же возможности попутчики по привычке снабжали меня сыром. А в Харькове, когда почти все пассажиры вагона сменились, я стал обладателем всех оставшихся съестных запасов, и щедростью своей привёл в восторг публику, которая теперь отправлялась в моем вагоне из Харькова в Москву.
Особенно расточительно я раздавал сыр. Рекомендовал его в качестве закусона для горилки и вместо десерта к чаю. Предлагал класть его большими кусками на хлеб, на соленые огурцы, на синюю вареную курицу, на яйца всмятку и на печенье.
В Москве я легко нашёл нужного человека, который обменял ворох «требований» на сумму, равную стоимости авиабилета Москва — Хабаровск — Южно-Сахалинск и обратно. Из бумаг у меня осталось только командировочное удостоверение, которое следовало предъявлять военным патрулям.
Моих сослуживцев в части ещё мутило от вчерашнего коньяка, купленного «на дорожку», а второй счастливчик, получивший отпуск, ещё трясся в автобусе в свой Краснодарский край. А я уже летел к себе на Сахалин в самолёте Ил-62 где-то над Байкалом. В бойницу иллюминатора заглядывало новое розовое небо. На этот раз не черноморский закат на уровне моря, а дальневосточное утро на высоте десяти тысяч километров. Утро, которое мои однополчане увидят только часов через семь. Я и вправду был на другом краю земли.

Глава семнадцатая
Счастливая, которая проходит в отпуске

На другом краю земли я бездарно тратил драгоценные дни на то, что называется «наслаждаться свободой». Упивался возможностью ходить медленно, а не строевым шагом. Ходил боком, задом и невпопад. Радовался возможности ездить в такси и автобусах с окнами, а не внутри бронированной бочки с единственным выходом, который одновременно является топливным баком.
Говорил с друзьями лицом к лицу, а не посредством писем раз в несколько месяцев. Ел все, что не было картошкой, чаем и хлебом с маслом. Сутками зависал в общежитии у институтского товарища Вовки Литвина. Вечный вахтёр не узнала меня. Но что-то ей показалось знакомым, потому что она спросила «Восстановился чоль?»
Общага — место, где можно находиться вне времени. Жизнь там устроена так просто, что понятно даже солдату. Сиди себе, учи уроки, пиши в тетрадке — все! Не знаю, почему я не понимал этого до армии так ясно, как теперь, когда в моем распоряжении было всего тридцать дней свободы.
С Литвином мы познакомились, когда я во второй раз учился на первом курсе. У Литвина тоже учеба складывалась не так гладко, как хотелось бы. И забегая вперёд скажу, что в общей сложности он учился на пятилетнем обучении лет эдак восемь, если не девять. Но все это время он по-житейски мудро удерживался в тихой гавани естественных наук; я же посвятил себя практической географии, отправившись знакомиться с другими странами, другими обычаями, традициями и тостами в составе Вооружённых Сил СССР.

Так миновали дни и недели. Когда все было рассказано про армию, то начались рассказы про Армению. Слушатели сменялись и мемуары постоянно обрастали все новыми персонажами и все новыми подробностями. Когда мои впечатления о дальних странах истощились, то начались рассказы Литвина про прошлогоднюю «картошку».
— Здравствуйте, я — Плаксин, — сообщал я незнакомцам с порога и эта фраза стараниями Литвина была пропуском в любую компанию.
— Тот самый! — пояснял Литвин и подталкивал меня вперед.
И снова были рассказы, снова мемуары, снова песни.
Наконец, закончилось все, кроме моего отпуска. Хозяйственный Литвин вручил мне пачку черно-белых фотографий, которые собирал все долгие годы, что учился в институте, а также до него. А сам он впервые за две недели побрился и ушёл на уроки.
— Кто это? — спросил я его вечером, показывая фотографию юной особы, по всему — студентки. Хрупкая девушка смотрела вполоборота с фотографической карточки, при этом выражение на лице у неё было смешливым и до невозможности очаровательным.
— О-о-о?! — театральным восклицанием ответил Литвин, — О-о-о?!
Я поинтересовался, что именно он имеет в виду этим двусмысленным тоном. Друг внимательно посмотрел на меня через очки, потом поверх очков, и признался, что ожидал моего интереса именно к этой фотографии.
Уже на следующий день я имел возможность как бы случайно встретиться с ней; и в тот же вечер желал просить разрешения проводить ее домой. Но не решился по причине робости, а может трезвости. Однако, в следующую нашу встречу, которой я искал даже более страстно, чем первой, я был значительно смелее и настойчивее. За что был вознаграждён очаровательной улыбкой и обворожительным взглядом озорных глаз.

С этого момента прорехи в окружающем меня мире начали непостижимым образом исчезать, стягиваться невидимой и неосязаемой, но крепкой и чрезвычайно надежной нитью. Если раньше мир был местами несовершенен, а то и попросту бестолков, то теперь каждая мельчайшая подробность обретала смысл.
Карими глазами из-под огненно-рыжих волнистых локонов, она смотрела куда-то внутрь меня. Как будто искала подтверждения тому что там, внутри, и правда есть серьезные чувства. Что все это не мимолетно и не превратится через несколько дней в тему для пустопорожних сплетен.
А не мог найти слов. Когда я был с нею, когда мог видеть и касаться её, мое «тут» сияло миллионами бриллиантов в небесах, серые тополя становились апельсиновыми деревьями, а с неба, затянутого низкими густыми облаками, падали такие сладкие засахаренные мармеладки. И оставалось только в немом восторге удивляться тому, как воистину неисповедимы пути. И каяться в гордыне и самонадеянных попытках управлять судьбою, когда я кидался то в одно, то в другое «там» без разбору.
Для чего мы меняем ровное и надежное «тут» на сомнительное «там»? Зачем отправляемся то на край света, то на войну, то на другой континент, то к черту на рога? Просто мы ищем своё «тут». Такое «тут», в котором колеса больше не катятся. Мое «тут» внезапно нашлось в этой чудесной девушке и с тех пор я жил и дышал только ею. И не мог надышаться, и не представлял себе, что какая-то сила сможет этому помешать. Я держал ее за руку и не хотел отпускать. И вот уже двадцать пять лет я не собираюсь этого делать.

Только календарь великодушно напомнил, что у меня осталось ещё целых двое суток. Двое суток. Это было неожиданным известием.
— Смотри, от такой щедрости облезешь, — сообщил я календарю популярную в то время присказку, — А потом неровно обрастёшь.
— Один день и двадцать три часа, — ответила мстительная тварь.
Календари. Когда-нибудь я разделаюсь с ними.

Спасибо общительному Литвину — все вокруг знали дату моего отъезда, а некоторые уже так прямо и ждали что она, наконец, наступит. Поэтому мне не пришлось мямлить и подыскивать удобное время, чтобы объявить об отъезде. Любимая все знала.
— Поедешь? — спросило меня рыжеволосое солнце.
— Я должен, — ответил я.
Потом мы долго молча смотрели друг другу в глаза, а потом было прощание. А потом…

Глава восемнадцатая
О рыбе и девушках

А потом я вернулся в военную часть. В обычный, будничный армейский день. День, похожий на остальные армейские дни, все до одного занятые либо усиленными физическими трудами, либо отлыниванием от этих занятий.
— Рота, смирно! Плакса приехал! Пожрать привёз! — крикнул от входа дневальный, улыбаясь во весь рот.
Пацанам я привёз ворох жирной копченой рыбы — дальневосточного лосося, кижуча, нерку. Многие видели красное рыбье мясо впервые в жизни, так как в роте служили в основном ребята из центральной части России и с Кубани.
Рыба в первую же ночь была съедена в ленинской комнате на просторном столе, сбитом специально для широких военных карт. На стене висела политическая карта мира, на которой я снова и снова показывал Сахалин и Курильских острова, и рассказывал, где и как ловят такую рыбу и на чем коптят.
Показывал, где именно в маленьком чёрном кружочке «Южно-Сахалинск» я провёл дни отпуска, подробно и со смаком пересказывал все, что было съедено и выпито.
Рассказывал про поезд и про стоп-краны, про остановку на стихийном пляже в месте, которое называется Хоста. Только про разговор с Гагиком не рассказал. Как-то не случилось.
— А что, Плакса, — спросил перед сном мой товарищ с соседней койки, — Девушки красивые на гражданке ещё остались?
— Полно, — успокоил я его, — Тебе много надо?
— Одну.
— Одна найдётся. Я же нашёл, — ответил я.
— Расскажешь?
— Вот только не надо этого! — зашипел кто-то рядом, — Ну его нафиг с его рассказами. Я чуть слюной не захлебнулся, когда про рыбу слушал.
— Да! Ты бы это — без подробностей, — поддержал другой. Хватит и того, что Арутюн по своей вздыхает.
— Эй, ее зовут Ануш! — сказал в ответ Арутюн… и вздохнул.

Когда мы отслужили по году, то могли себе позволить некоторые вольности. Например, отправлять письма не через полковую почту, а в гражданском отделении связи. Отправить письмо на почте было привилегией, так как для этого надо было иметь разрешение выйти за ворота КПП. А ещё это было особым шиком потому, что в полковую почту ты сдавал свой конверт бесплатно. А на городской почте за конверт и за марки требовалось заплатить настоящими гражданскими деньгами.
В почтовом отделении теснота и тощий, кашляющий пылью, беспорядок. Влажная уборка сделана абы как. Стопки газет сложены не ровно и то там, то сям торчат случайно завёрнутые, а то и неряшливо загнутые, уголки страниц. Пахнет не хлоркой, а исцарапанным лаком на массивных деревянных столах, мотками шпагата, сургучом… И миллионами других запахов, наполняющих каждый день гражданской жизни.
Мы — я и Арутюн — приближаемся по зеленой пыльной улице района Канакер к почтовому отделению. Я двигаюсь вразвалочку, испытывая шумящее ощущение свободы от каждого шага, который сделан без строевой оттяжки носка ботинка. Арутюн спешит и то и дело приговаривает:
— Саша, пойдём, да? Пойдём быстрее, да?
— Я бы рад, Арутюн, да ноги не идут в такую жару.

Ещё вчера он подбил меня на прогулку в почтовое отделение. Когда Арутюн начинает бродить по казарме, движениями и взглядом напоминая питона, заинтересовавшегося пением канарейки, и спрашивает, написал ли ты письмо родным — уже понятно, к чему он клонит.
— Саша, как здоровье твоего отца? — спрашивает.
— Спасибо, ара, — отвечаю, завязывая узелок на нитке и откусывая кончики, — Здоровье моего отца вполне нормальное. Сегодня понедельник, значит и самочувствие поправлено, и давление в норме.
— Тю-тю-тю, — цокает он языком, — А он знает, что ты хорошо себя чувствуешь?
— Я уверен, — говорю, пришивая точками мелких стежков полоску сложённой вдвое белой ткани внутри воротника, — Что вчерашние щедрые возлияния за здоровье вооружённых сил гарантируют нам с тобой и всей нашей первой роте богатырское здоровье до самого дембеля. А уверен я потому, что мой папаша — человек исключительной доброжелательности. Особенно если дело касается собственного посильного вклада в здоровье окружающих, а также малознакомых людей. Первые несколько залпов были по традиции за артиллерийские войска. Ну а все остальное было пролито за пехоту, это уж точно.
Питон старается встретиться со мной взглядом, чтобы загипнотизировать:
— А девушке своей ты написал письмо, Саша?
— А то! — вздохнул я, — пятого числа ещё. Вон оно, в тумбочке лежит. Ещё не заклеивал.
— Почему же ты его до сих пор не отправил!? То есть, как хорошо, что ты его до сих пор не отпра… — замешкался Арутюн, — то есть я хотел сказать, что ты его не отправил до сих пор не зря! Потому что завтра его надо отправить! Завтра оно очень хорошо отправится! Давай его завтра на почте отправим вместе?!
Арутюн и сам живет в Ереване. Это обстоятельство как раз и является причиной, по которой его одного не отпускают в увольнение. Правила требуют, чтобы местного сопровождал кто-то из не местных. Так, якобы, гарантируется, что Арутюн не сбежит домой, а вернётся в часть.
Не знаю, какой логикой было продиктовано это условие. Но благодаря такому правилу почти весь взвод по-очереди побывал у Арутюна дома. Каждый с наслаждением мылся в настоящем душе с каким-то чудесным яблочным мылом, а потом валялся на диване, угощаясь легким домашним вином, во все глаза высматривая фильмы на видеокассетах, которые его отец привозил из-за границы. Бабушка Арутюна закармливала каждого из нас до такого состояния, что ремень удавалось застёгивать только перед самыми воротами части.
Щедрый сын Кавказа, Арутюн никогда не кичился своими возможностями и особой близостью к дому. Он честно тянул солдатскую лямку в нарядах, в караулах и на стрельбах. Так велел его отец, бывший дипломат Советского Союза на Кубе, который мог одним движением мизинца освободить сына от воинской службы. За это мы искренне уважали Арутюна. Только Кит, которого до самого конца службы не оставляли мысли покинуть армию и вернуться домой как можно раньше, не мог понять его. И под любым предлогом Кит избегал таких совместных увольнительных. Он не без оснований боялся, что не выдержит вкуса свободы и дёрнет на вокзал или в аэропорт.
— Ну, давай завтра, — соглашаюсь я, — увольнительную сделаешь?
— Э-э-а!? — укоризненно восклицает Арутюн раздосадованный, что я сомневаюсь в его способностях.
— Ну хорошо, хорошо, ара. Пойдём.
— Спасибо, друг! Брат! Спасибо! — Арутюн мчится ко взводному за увольнительной.

Увольнительная — пропуск на несколько часов в гражданскую жизнь — это половинка листа бумаги. На печатной машинке через десяток копирок синие едва различимые оттиски «Увольнительная записка». И ниже: звание, фамилия, имя, отчество, уволен до…
— Смотри, Саша! Завтра на почту пойдём! — радуется Арутюн, складывая и раскладывая листок, — На почту пойдём! Письмо отправишь!
— Арутюн, я ведь могу письмо отдать полковому почтальону. Зачем тебе завтра на почту, рассказывай?
Арутюн краснеет и, сбиваясь, объясняет:
— Девушка там работает. Ануш там работает. Такая красивая, как звезды её глаза, как цветы её губы, как абрикосы её щеки. Завтра надо туда пойти и сказать, что мне служить осталось ещё год. Что меня зовут Арутюн, сказать. Что такой красивой как она никогда не видел я, сказать.
— А что раньше не сказал?
— Ну, стеснялся, ну?! — восклицает Арутюн.
— А завтра скажешь?
— Скажу, ну?!

Яркое и тёплое солнце, тенистые улицы, белые шары городских цветов, кланяющиеся прохожим от лёгкого ветерка. Ивы в парке стоят высокими зелеными хижинами, скрывая стволы густой зеленью ветвей, опускающихся до самой земли. Солнечный свет блестит на листве и на асфальте тротуаров, празднично сияют на солнце фасады домов. Ещё утром каждый дом, каждый камень в городе доверху наполняется солнцем, а потом до самого вечера этот жар льётся под ноги.
Сухая деревянная дверь в почтовое отделение открыта, чтобы хотя бы чуть-чуть слабым сквозняком разбавить неподвижную духоту помещения. Мы входим внутрь и гимнастерки прилипают к телу так, как будто мы вошли в прогретую парную.
На почте какой-то странный беспорядок. На столе перемотанные шпагатом коробки, под столом большие коробки, на них стоят коробки поменьше. И все замотаны шпагатом крест-накрест. Сколько раз это почтовое отделение отправляло по всему миру письма, посылки, ценные пакеты и бандероли? А теперь это отделение само было готово к отправке, расфасовано в коробки и коробочки и вот-вот придёт час ему отправляться по другому адресу.
— Эсинче? — Растерянно произносит Арутюн и на его вопрос из-за коробок выглядывает бородатый старик в очках с толстенной белой оправой.
— Что хочешь? — Старик щурится чтобы разглядеть нас, потому что сам он стоит в глубине темной почтовой кельи, а мы — у выхода на улицу, заполненную майским светом и жарой.
— Барев дзес, — здороваемся мы, а дальше Арутюн начинает говорить по-армянски. Старик коротко отвечает ему, затем показывает пальцем на конверт у меня в руках и мотает головой в сторону, где у стены, пока ещё неразобранный и неупакованный, стоит высокий деревянный почтовый ящик с длинной прорезью.
Я сделал несколько шагов в сторону и опустил письмо в ящик. Арутюн стоял на месте как вкопанный. Старик поднял брови: «что ещё нужно?».
— Ануш, — произнёс Арутюн и поднял перед собой простертые вперёд ладони, — где она?
В ответ старик только пожал плечами и отмахнулся, мол, не знаю, да и не мое дело. Отвернулся, исчез за коробками.
На улице Арутюн передал свой разговор со стариком. Почтовое отделение в нашем районе Канакер закрывают, потому что почтой совсем не пользуются. Кого-то переводят на центральный почтамт, а кого-то — в другие районы Еревана. И непонятно, как теперь Ануш найти. В Ереване миллион человек живет, Ануш — очень распространённое женское имя. Может она вообще с почтовой службы уволится теперь. Где искать? В общем, беда.
Но тут напротив дверей почты останавливается синий уазик с белой надписью краской через трафарет «Почта СССР». Дверь открывается и при виде пассажира младший сержант Арутюн Гаранян на подкосившихся ногах с размаху садится прямо на широкие камни тротуара. Камни горячие как перевернутые утюги, поэтому он тут же подпрыгивает и оказывается нос к носу с худенькой белолицей кавказской красоткой с чернющими глазами.

— И долго он с ней переглядывался? — спросил Кит, смакуя поздний ужин.
В Ленинской комнате можно сидеть хоть всю ночь, если включать не верхний свет, а лампу на столе под картой мира. На столе небогатая, но драгоценная сковорода с жареной картошкой с тушенкой. В железных эмалированных кружках, покрытых сеточкой глубоких застарелых трещин, по глотку терпкой кисловатой браги, которую готовили казахи в столовой.
Брагу у земляков выменивал на тушёнку Жимбай. Да и картошку тоже. В полной темноте он исчезал с тремя банками говяжьих запчастей в жидковатом желе. Пара щедрых ложек мясной жижи отправлялась в земляческий котёл. А остальная говяжья кашица, состоящая в основном из жил и хрящей, аппетитно булькала на нашей раскалённой сковороде, распространяя дразнящий запах настоящей еды.
Жимбай со сковородой появлялся как джинн из сказки про волшебную лампу Аладдина. Клубы пара, густо поднимающиеся со сковороды в холодной ночной казарме, мистическим образом создавали синеватый туман, сквозь который Жимбай почты плыл, неся перед собой ещё шкворчащую в чугуне, зажаренную до хруста картошку. Я сомневаюсь, что греки радовались появлению Прометея так же возбужденно и пафосно, как радовались мы, встречая казаха со священным огненным даром. Хотя бы потому, что древние не имели представления о том, что именно можно делать с огнём. А мы очень даже представляли, что сделаем со сковородой, полной сочной и кипящей в мясном бульоне жареной картошки.
Менее чем через пятнадцать минут сковорода была уже пуста и только запах жареной картошки все ещё наполнял воздух в ленинской комнате.

— И долго он с ней переглядывался?
— Три сигареты.
— Бонд?
— Прима.
— Ни фига себе, как долго! А что говорил?
— Ну что он мог сказать, Кит? — переспросил я, — Сказал, давай, Ануш, сделаю тебе увольнительную и поедем ко мне домой, под душем помоешься. Мыло, сказал, у меня яблочное. Бабушка, сказал, покормит тебя, а то ты худая сильно. Щеки как абрикос — это хорошо, сказал, а вот что фигура как абрикосовое дерево — это, сказал, бабушка поправит.
— Короче, он по-армянски с ней говорил и ты ничего не понял?
— Да.
Мы опять лениво помолчали. Очень хорошо бывает помолчать на сытый желудок. А когда молчать надоело, начали постепенно вставать, щёлкать костяшками пальцев. Пора спать.
— Плакса, — спросил хозяйственный Жимбай, вымазывая остатками лаваша приставшие к сковороде волокна мяса, — Братан, а зачем ты на почту ходишь? Полковая почта бесплатная! Жимбай ходил письмо носил. Бесплатно!
— Смотри, Жимбай, — я взял линейку и приложил к карте мира, — до твоего Актау шесть сантиметров, видишь?
— Ну?
— А до Сахалина две линейки и ещё половина линейки, видишь? Шестьдесят сантиметров. В десять раз больше.
— Много!
— Полковая почта на западе. А гражданское отделение связи на востоке. Две остановки на автобусе.
— К дому ближе?
— Да. На целых две остановки.
Служить мне оставалось до следующей весны. И дни, и часы, и минуты службы тянулись теперь куда дольше прежних. Я охотно соглашался на всевозможные авантюры и приключения лишь бы не замечать, как томительно долго идет время. Чтобы не будоражили голову воспоминания, чтобы не рисовало воображение встреч с друзьями и любимой, таких огнистых в прошлом и таких желанных и переполняющих мечтами в будущем.
Я прислушивался к ночным шорохам на границе, клеил карты в палаточном штабе во время учений, часами стоял на посту номер один у памятника матери на площади Победы, стрелял холостыми в почетном карауле на торжественных похоронах маршала, даже снимался в кино в роли статиста — римского легионера, тачал кожаные плетёные туфли, обрезал виноградник и набивал приятелям татуировки. Армия убедительно учит тому, как и чем можно занять свое свободное время. Иначе это сразу кто-то сделает за тебя.

Эпилог

— Так чем же ты занимался? Ты вообще-то служил? Ты Родину-то защищал? — спросите вы. И это будет очень правильный и уместный вопрос.
Как раз во время моей службы, в августе 1991 года Советский Союз дал трещину, заскрипел натужно, да и развалился. Союз я защитить не смог. Но тут, считаю, совесть моя чиста. Ведь произошло это отнюдь не в далеких горах Закавказья, где наш отряд охранял государственную границу СССР и Ирана. Наша граница где была — там и осталась. На том самом месте.

Вот примерно на этом месте я и закончу историю. Она и так получился значительно длиннее, чем я ожидал. И хотя я выкинул из нее то, что показалось мне никчемным (в том числе несколько персонажей и событий, к описанию которых я ещё надеюсь однажды вернуться), все равно рассказ получился многословным. Что поделать — такова история. Не очень короткая, зато в меру правдивая.

Глава последняя
Которая обязательно должна быть, раз уж я познакомил вас с этими людьми.

...От последней автобусной остановки он пошёл пешком. Пошел не по дороге, а по пыльной тропинке, разрезающей кукурузное поле. По сравнению с прошлым годом тропинка стала совсем узкой, потому что кукурузе уже очень тесно было на своей территории. То тут, то там ее заросли стремились завоевать свободные пространства. Стебли стояли стеной: крепкие, высокие, налитые силой. Нагревшиеся на солнце увесистые кукурузные початки, распирающие изнутри свои тесные зелёные коконы, выглядывали десятками круглых желтых глаз. Он обнял и наклонил к себе несколько стеблей. Слегка разворошил на початках волосистые верхушки, осмотрел плотные ряды зёрнышек и проговорил: «Хорошая кукуруза. Молочная кукуруза». Но в шелесте тысяч листьев сам едва расслышал свои слова.
Тропинка привела к подножью зеленого холма, по которому ровными рядами тянулись молодые, окрепшие фруктовые деревца: выбеленные известью стволы с юными, но пышными зелёными кронами. С кистью и ведерком извести в перепачканных перчатках, между деревцами стояла она и подкрашивала кое-где стволы. «Совсем старая она стала. Маленькая стала. Как наша мать она стала», пронеслось в голове, когда он приближался к ней.
— Добрый день, брат, — она заметила его и улыбнулась.
— Цават танэм, — ответил он и обнял её. Она послушно опустила голову на его плечо.
Из-за дома вышел мальчишка. Он пытался идти осторожно, на цыпочках, но был обут в чужие огромные сапоги и еле передвигал ноги, покачиваясь из стороны в сторону чтобы сделать очередной шаг. Из длинной палки, будто бы из ружья, мальчишка целился в воробья и медленно, шаг за шагом, приближался к птице. Воробей не улетал, а только насмешливо чирикал и отпрыгивал дальше и дальше в огород.
— Охотник чей?
Она обернулась и платок открыл прядь волос, тоже белых как известь.
— Это Айк, сын Шушан.
— Сын Шушан, у которой муж — профессор?
— Нет, это сын Шушан тринадцатой.
— Брат её вернулся?
Она только сильнее прижалась к нему и покачала головой.
— А я говорил тебе, что тринадцать — несчастливое число, э?
Она подняла голову:
— А теперь что скажешь?
Он продолжал обнимать ее и молчал. На крыльце старого дома появилась босоногая девочка. В руках она держала голубую кастрюльку. Она села на ступеньки и позвала:
— Айк, я абрикосы принесла тебе! Иди кушай абрикосы, Айк!
И мальчик побежал к крыльцу.
А он все обнимал ее, все смотрел и смотрел на этот дом и на этот сад. Наконец, он произнёс:
— Скажу, лето будет дождливым. Купи детям сапоги. Мне нужны помощники, чтобы за виноградом ухаживать. Ты совсем старая стала.
— Ах ты!.. — она шутливо размахнулась кистью и слетевшие капли известки оставили длинные следы на его одежде.
— Что ты делаешь, женщина? — засмеялся он, разводя руками и оглядывая испорченный пиджак.
Дети услышали их голоса. Оставив кастрюльку с абрикосами на крыльце, они бежали к гостю. Мальчик неуклюже ковылял в своих огромных сапогах, а босая девочка старалась бежать быстро, но, подпрыгивая, заглядывала под каждый шаг, чтобы не наступить на острый камень или на ветку.
— Дядягагик! Дядягагик приехал! — кричали они.
Апрель 2017