Мой Евтушенко

Григорий Варшавский
     У каждого из нас свой Евгений Евтушенко. Я публикую цикл его стихотворений,оказавших на меня наибольшее влияние


 
СО МНОЮ ВОТ ЧТО ПРОИСХОДИТ...
Б. Ахмадулиной

Со мною вот что происходит:
ко мне мой старый друг не ходит,
а ходят в мелкой суете
разнообразные не те.
И он
   не с теми ходит где-то
и тоже понимает это,
и наш раздор необъясним,
и оба мучимся мы с ним.
Со мною вот что происходит:
совсем не та ко мне приходит,
мне руки на плечи кладёт
и у другой меня крадёт.
А той -
      скажите, бога ради,
кому на плечи руки класть?
Та,
 у которой я украден,
в отместку тоже станет красть.
Не сразу этим же ответит,
а будет жить с собой в борьбе
и неосознанно наметит
кого-то дальнего себе.
О, сколько
         нервных
               и недужных,
ненужных связей,
              дружб ненужных!
Куда от этого я денусь?!
О, кто-нибудь,
            приди,
                нарушь
чужих людей соединённость
и разобщённость
              близких душ!
1957

ПАРИЖСКИЕ ДЕВОЧКИ

Какие  девочки в Париже, чёрт возьми
И чёрт –
он с удовольствием их взял бы!
Они так ослепительны,
как залпы
средь фейерверка уличной войны.
Война за то, чтоб, царственно курсируя,
всем телом ощущать, как ты царишь.
Война за то, чтоб самой быть красивою,
за то, чтоб стать «мадмуазель Париж»!
Вон та –
         та с голубыми волосами,
в ковбойских брючках там на мостовой!
В окно автобуса по пояс вылезаем,
да так, что гид качает головой.
Стиляжек наших платья –
                дилетантские.
Тут чёрт те что!
Тут всё наоборот!
И кое-кто из членов делегации,
про «бдительность» забыв, разинул рот.
Покачивая мастерски боками,
они плывут,
                загадочны, как Будды,
и, будто бы соломинки в бокалах,
стоят в прозрачных телефонных будках.
Вон та идёт –
                на голове папаха.
Из-под папахи чуб
                лилово рыж.
Откуда эта?
                Кто её папаша?
Её папаша –
                это сам Париж.
Но что это за женщина вон там
по замершему движется Монмартру?
Всей Франции
                она не по карману.
Эй, улицы, –
                понятно это вам?!
Ты, не считаясь ни чуть-чуть с границами,
идёшь Парижем,
                ставшая судьбой,
с глазами красноярскими гранитными
и шрамом,
                чуть заметным над губой.
Вся строгая,
                идёшь средь гама яркого,
и, если бы я был сейчас Париж,
тебе я, как Парис,
                поднёс бы яблоко,
хотя я, к сожаленью, не Парис.
Какие девочки в Париже –
                ай-ай-ай!
Какие девочки в Париже –
                просто жарко!
Но ты не хмурься на меня
                и знай:
ты – лучшая в Париже
                парижанка!
 
          1960
 



ХОТЯТ ЛИ РУССКИЕ ВОЙНЫ?..
            М. Бернесу

Хотят ли русские войны?
Спросите вы у тишины
над ширью пашен и полей
и у берез и тополей.
Спросите вы у тех солдат,
что под березами лежат,
и пусть вам скажут их сыны,
хотят ли русские войны.

Не только за свою страну
солдаты гибли в ту войну,
а чтобы люди всей земли
спокойно видеть сны могли.
Под шелест листьев и афиш
ты спишь, Нью-Йорк, ты спишь, Париж.
Пусть вам ответят ваши сны,
хотят ли русские войны.

Да, мы умеем воевать,
но не хотим, чтобы опять
солдаты падали в бою
на землю грустную свою.
Спросите вы у матерей,
спросите у жены моей,
и вы тогда понять должны,
хотят ли русские войны.
1961


БАБИЙ ЯР

Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно.
          Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.

Мне кажется сейчас -
                я иудей.
Вот я бреду по древнему Египту.
А вот я, на кресте распятый, гибну,
и до сих пор на мне - следы гвоздей.
Мне кажется, что Дрейфус -
                это я.
Мещанство -
           мой доносчик и судья.
Я за решеткой.
            Я попал в кольцо.
Затравленный,
           оплеванный,
                оболганный.
И дамочки с брюссельскими оборками,
визжа, зонтами тычут мне в лицо.
Мне кажется -
             я мальчик в Белостоке.
Кровь льется, растекаясь по полам.
Бесчинствуют вожди трактирной стойки
и пахнут водкой с луком пополам.
Я, сапогом отброшенный, бессилен.
Напрасно я погромщиков молю.
Под гогот:
      "Бей жидов, спасай Россию!"-
насилует лабазник мать мою.
О, русский мой народ! -
                Я знаю -
                ты
По сущности интернационален.
Но часто те, чьи руки нечисты,
твоим чистейшим именем бряцали.
Я знаю доброту твоей земли.
Как подло,
        что, и жилочкой не дрогнув,
антисемиты пышно нарекли
себя "Союзом русского народа"!
Мне кажется -
             я - это Анна Франк,
прозрачная,
          как веточка в апреле.
И я люблю.
         И мне не надо фраз.
Мне надо,
        чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть,
                обонять!
Нельзя нам листьев
                и нельзя нам неба.
Но можно очень много -
                это нежно
друг друга в темной комнате обнять.
Сюда идут?
        Не бойся — это гулы
самой весны -
             она сюда идет.
Иди ко мне.
          Дай мне скорее губы.
Ломают дверь?
           Нет - это ледоход...
Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно,
                по-судейски.
Все молча здесь кричит,
                и, шапку сняв,
я чувствую,
          как медленно седею.
И сам я,
       как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я -
   каждый здесь расстрелянный старик.
Я -
   каждый здесь расстрелянный ребенок.
Ничто во мне
           про это не забудет!
"Интернационал"
             пусть прогремит,
когда навеки похоронен будет
последний на земле антисемит.
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам,
                как еврей,
и потому -
          я настоящий русский!
1961


Вальс о вальсе

Вальс устарел, —
Говорит кое-кто, смеясь.
Век усмотрел
В нем отсталость и старость.
Робок, несмел,
Наплывает мой школьный вальс...
Почему не могу
Я забыть этот вальс?

Твист и чарльстон,
Вы заполнили шар земной.
Вальс оттеснен,
Без вины виноватый,
Но, затаен,
Он всегда и везде со мной,
И несет он меня,
И качает меня,
Как туманной волной.

Смеется вальс
Над всеми модами века,
И с нами вновь
Танцует старая Вена.
И Штраус где-то тут
Сидит, наверно,
И кружкой в такт стучит,
На нас не ворчит, не ворчит...

Вальс воевал,
Он в шинели шел, запылен,
Вальс напевал
Про Манжурские сопки,
Вальс напевал
Нам на фронте осенний сон,
И, как друг фронтовой,
Не забудется он.


ПАМЯТИ ЕСЕНИНА


Поэты русские,
          друг друга мы браним —
Парнас российский дрязгами засеян.
но все мы чем-то связаны одним:
любой из нас хоть чуточку Есенин.
И я — Есенин,
          но совсем иной.
В колхозе от рожденья конь мой розовый.
Я, как Россия, более суров,
и, как Россия, менее березовый.
Есенин, милый,
          изменилась Русь!
но сетовать, по-моему, напрасно,
и говорить, что к лучшему,—
                боюсь,
ну а сказать, что к худшему,—
                опасно...
Какие стройки,
          спутники в стране!
Но потеряли мы
            в пути неровном
и двадцать миллионов на войне,
и миллионы —
           на войне с народом.
Забыть об этом,
           память отрубив?
Но где топор, что память враз отрубит?
Никто, как русскиe,
              так не спасал других,
никто, как русскиe,
              так сам себя не губит.
Но наш корабль плывет.
               Когда мелка вода,
мы посуху вперед Россию тащим.
Что сволочей хватает,
                не беда.
Нет гениев —
            вот это очень тяжко.
И жалко то, что нет еще тебя
И твоего соперника — горлана.
Я вам двоим, конечно, не судья,
но все-таки ушли вы слишком рано.
Когда румяный комсомольский вождь
На нас,
     поэтов,
         кулаком грохочет
и хочет наши души мять, как воск,
и вылепить свое подобье хочет,
его слова, Есенин, не страшны,
но тяжко быть от этого веселым,
и мне не хочется,
               поверь,
                задрав штаны,
бежать вослед за этим комсомолом.
Порою горько мне, и больно это все,
и силы нет сопротивляться вздору,
и втягивает смерть под колесо,
Как шарф втянул когда-то Айседору.
Но — надо жить.
            Ни водка,
                ни петля,
ни женщины —
            все это не спасенье.
Спасенье ты,
          российская земля,
спасенье —
          твоя искренность, Есенин.
И русская поэзия идет
вперед сквозь подозренья и нападки
и хваткою есенинской кладет
Европу,
    как Поддубный,
            на лопатки.
1965


ПРОРЫВ БОБРОВА
 
Вихрастый, с носом чуть
картошкой –
ему в деревне бы
с гармошкой,
а он в футбол, а он –
в хоккей.
Когда с обманным поворотом
он шел к динамовским
воротам,
аж перекусывал с проглотом
свою «казбечину» Михей.
Кто гений дриблинга,
кто – финта,
а он вонзался словно финка
насквозь защиту пропоров.
И он останется счастливо
разбойным гением прорыва,
бессмертный Всеволод
Бобров!
Насквозь – вот был закон Боброва,
пыхтели тренеры багрово.
но был Бобер необъясним.
А с тем кто бьет всегда
опасно,
быть рядом должен гений
паса –
так был Федотов рядом
с ним,
Он знал одно, вихрастый
Севка,
что без мяча прокиснет
сетка.
Не опускаясь до возни,
в безномерной футболке
вольной играл в футбол не
протокольный –
в футбол воистину
футбольный,
где забивают, черт возьми!
В его ударах с ходу, с лета
от русской песни было что-то.
Защита, мокрая от пота,
вцеплялась в майку и трусы,
но уходил он от любого,
Шаляпин русского футбола,
Гагарин шайбы на Руси!
И трепетал голкипер
«Челси».
Ронял искусственную
челюсть
надменный лорд с тоской
в лице.
Опять ломали и хватали,
но со штырей на льду
слетали,
трясясь ворота ЛТЦ.
Держали зло, держали
цепко.
Таланта высшая оценка,
когда рубают по ногам,
но и для гения не сладок
почет подножек и накладок,
цветы с пинками пополам.
И кто-то с радостью тупою
уже вопил: «Боброва
с поля!»
попробуй сам не изменись,
когда заботятся так бодро,
что обработаны все ребра
и вновь то связка то мениск.
Грубят бездарность,
трусость зависть
а гений все же ускользает
идя вперед на штурм ворот.
Что ж грубиян сыграл
и канет
а гений и тогда играет,
когда играть перестает.
И снова вверх взлетают
шапки
следя полет мяча и шайбы,
как бы полет иных миров,
и вечно – русский,
самородный,
на поле памяти народной
играет Всеволод Бобров.


НАСЛЕДНИКАМ СТАЛИНА

Безмолвствовал мрамор. Безмолвно мерцало стекло.
Безмолвно стоял караул, на ветру бронзовея.
А гроб чуть дымился. Дыханье из гроба текло,
когда выносили его из дверей мавзолея.

Хотел он запомнить всех тех, кто его выносил -
рязанских и курских молоденьких новобранцев,
чтоб как-нибудь после набраться для вылазки сил,
и встать из земли, и до них, неразумных, добраться.

Он что-то задумал. Он лишь отдохнуть прикорнул.
И я обращаюсь к правительству нашему с просьбою:
удвоить, утроить у этой стены караул,
чтоб Сталин не встал и со Сталиным - прошлое.

Мы сеяли честно. Мы честно варили металл,
и честно шагали мы, строясь в солдатские цепи.
А он нас боялся. Он, верящий в цель, не считал,
что средства должны быть достойны величия цели.

Он был дальновиден. В законах борьбы умудрён,
наследников многих на шаре земном он оставил.
Мне чудится, будто поставлен в гробу телефон.
Кому-то опять сообщает свои указания Сталин.

Куда ещё тянется провод из гроба того?
Нет, Сталин не сдался. Считает он смерть поправимостью.
Мы вынесли из мавзолея его.
Но как из наследников Сталина Сталина вынести?

Иные наследники розы в отставке стригут,
а втайне считают, что временна эта отставка.
Иные и Сталина даже ругают с трибун,
а сами ночами тоскуют о времени старом.

Наследников Сталина, видно, сегодня не зря
хватают инфаркты. Им, бывшим когда-то опорами,
не нравится время, в котором пусты лагеря,
а залы, где слушают люди стихи, переполнены.

Велела не быть успокоенным Родина мне.
Пусть мне говорят: «Успокойся...» — спокойным я быть не сумею.
Покуда наследники Сталина живы ещё на земле,
мне будет казаться, что Сталин ещё в мавзолее.


ТАНКИ ИДУТ ПО ПРАГЕ

Танки идут по Праге
в затканой крови рассвета.
Танки идут по правде,
которая не газета.

Танки идут по соблазнам
жить не во власти штампов.
Танки идут по солдатам,
сидящим внутри этих танков.

Боже мой, как это гнусно!
Боже - какое паденье!
Танки по Ян Гусу.
Пушкину и Петефи.

Страх - это хамства основа.
Охотнорядские хари,
вы - это помесь Ноздрева
и человека в футляре.

Совесть и честь вы попрали.
Чудищем едет брюхастым
в танках-футлярах по Праге
страх, бронированный хамством.

Что разбираться в мотивах
моторизованной плетки?
Чуешь, наивный Манилов,
хватку Ноздрева на глотке?

Танки идут по склепам,
по тем, что еще не родились.
Четки чиновничьих скрепок
в гусеницы превратились.

Разве я враг России?
Разве я не счастливым
в танки другие, родные,
тыкался носом сопливым?

Чем же мне жить, как прежде,
если, как будто рубанки,
танки идут по надежде,
что это - родные танки?

Прежде, чем я подохну,
как - мне не важно - прозван,
я обращаюсь к потомку
только с единственной просьбой.

Пусть надо мной - без рыданий -
просто напишут, по правде:
"Русский писатель. Раздавлен
русскими танками в Праге".

23 августа 1968


ЛЮБИМАЯ, СПИ!

Соленые брызги блестят на заборе.
Калитка уже на запоре.
                И море,
дымясь, и вздымаясь, и дамбы долбя,
соленое солнце всосало в себя.
Любимая, спи...
            Мою душу не мучай,
Уже засыпают и горы, и степь,
И пес наш хромучий,
                лохмато-дремучий,
Ложится и лижет соленую цепь.
И море - всем топотом,
                и ветви - всем ропотом,
И всем своим опытом -
                пес на цепи,
а я тебе - шёпотом,
                потом - полушёпотом,
Потом - уже молча:
                "Любимая, спи..."
Любимая, спи...
               Позабудь, что мы в ссоре.
Представь:
         просыпаемся.
                Свежесть во всем.
Мы в сене.
          Мы сони.
                И дышит мацони
откуда-то снизу,
                из погреба,-
                в сон.
О, как мне заставить
                все это представить
тебя, недоверу?
               Любимая, спи...
Во сне улыбайся.
                (все слезы отставить!),
цветы собирай
             и гадай, где поставить,
и множество платьев красивых купи.
Бормочется?
           Видно, устала ворочаться?
Ты в сон завернись
                и окутайся им.
Во сне можно делать все то,
                что захочется,
все то,
       что бормочется,
                если не спим.
Не спать безрассудно,
                и даже подсудно,-
ведь все,
         что подспудно,
                кричит в глубине.
Глазам твоим трудно.
                В них так многолюдно.
Под веками легче им будет во сне.
Любимая, спи...
               Что причина бессоницы?
Ревущее море?
             Деревьев мольба?
Дурные предчувствия?
                Чья-то бессовестность?
А может, не чья-то,
                а просто моя?
Любимая, спи...
               Ничего не попишешь,
но знай,
        что невинен я в этой вине.
Прости меня - слышишь?-
                люби меня - слышишь?-
хотя бы во сне,
               хотя бы во сне!
Любимая, спи...
               Мы - на шаре земном,
свирепо летящем,
               грозящем взорваться,-
и надо обняться,
               чтоб вниз не сорваться,
а если сорваться -
                сорваться вдвоем.
Любимая, спи...
               Ты обид не копи.
Пусть соники тихо в глаза заселяются,
Так тяжко на шаре земном засыпается,
и все-таки -
             слышишь, любимая?-
                спи...
И море - всем топотом,
                и ветви - всем ропотом,
И всем своим опытом -
                пес на цепи,
а я тебе - шёпотом,
                потом - полушёпотом,
Потом - уже молча:
                "Любимая, спи..."
1964


ИДУТ БЕЛЫЕ СНЕГИ...


Идут белые снеги,
как по нитке скользя...
Жить и жить бы на свете,
но, наверно, нельзя.

Чьи-то души бесследно,
растворяясь вдали,
словно белые снеги,
идут в небо с земли.

Идут белые снеги...
И я тоже уйду.
Не печалюсь о смерти
и бессмертья не жду.

я не верую в чудо,
я не снег, не звезда,
и я больше не буду
никогда, никогда.

И я думаю, грешный,
ну, а кем же я был,
что я в жизни поспешной
больше жизни любил?

А любил я Россию
всею кровью, хребтом -
ее реки в разливе
и когда подо льдом,

дух ее пятистенок,
дух ее сосняков,
ее Пушкина, Стеньку
и ее стариков.

Если было несладко,
я не шибко тужил.
Пусть я прожил нескладно,
для России я жил.

И надеждою маюсь,
(полный тайных тревог)
что хоть малую малость
я России помог.

Пусть она позабудет,
про меня без труда,
только пусть она будет,
навсегда, навсегда.

Идут белые снеги,
как во все времена,
как при Пушкине, Стеньке
и как после меня,

Идут снеги большие,
аж до боли светлы,
и мои, и чужие
заметая следы.

Быть бессмертным не в силе,
но надежда моя:
если будет Россия,
значит, буду и я.