Письмо Ф. Гримма к Екатерине II о принце де Лине

Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой
ПИСЬМО Ф.М. ГРИММА К ИМПЕРАТРИЦЕ ЕКАТЕРИНЕ II О ПРИНЦЕ ШАРЛЕ ДЕ ЛИНЕ

№ 32. (Перевод с Французского)
Париж, 20 (31) января 1791.

Я боюсь, что Ваше Величество вовсе не поражены достойным поведением обитателей Гриммы с тех пор, как несколько дней тому назад взятие Измаила сделалось для них достоверным фактом, хотя и похожим на чудо. Мои Русские решились заставить меня верить в трубы Иерихонские, это положительно. Когда труба славы принесла это известие в лачугу многострадального, все основания этой лачуги поколебались. Среди этого ужасного потрясения, что же сказать о поведении обитателей Гриммы? Надоедали ли они, утомляли ли по обыкновению свою Монархиню криками радости? Нет. Подумали ли они прибегнуть к своему покровителю Бахусу, чтоб их восклицания достигли к подножию престола почти в одно время, с трофеями Измаила? Нет. Они держали себя смирно, заключив свои радостные крики в эту грамоту, которой отъезд вовсе еще не предвидится. Ваше Величество, быть может, будете подозревать их, что они в первые дни по получении этого известия до того потеряли голову, что не были в состоянии связать вместе трех толковых строчек. Это возможно, хотя не хорошо все отгадывать. Но Верельский мир привел их почти в то же состояние. А помешало ли это им оглушить свою Монархиню? Болтовня и крики из Бурбонны не проникли ли в Царское Село и не откликнулись ли там, достигнув даже до тех комнат, которые мой святой мне описывал слишком подробно для моего покоя, так как при всяком предмете он говорил мне: Императрица сама мне это показывала; а я прибавлял шепотом: Несчастный, ты ничего этого не знаешь! Итак надо, Государыня, быть справедливой и благодарить их за их скромное молчание, тем более, что дьявол ничего от того не теряет, и что это взятие Измаила, самый замечательный военный подвиг из всех когда-либо бывалых, свалил их с ног, так что они не подымутся, может быть, целых шесть месяцев. Но они скоро подымутся, если Ваше Величество заключите мир вслед за этим беспримерным событием. Конечно, мы не желаем мира во что бы то ни стало, но пусть он будет таким, каким должен быть, и ни под каким видом не нужно вмешательства иностранной сволочи, чуждой этой материи, и пусть он будет плодом матери неустрашимой твердости.
Но, тысячу раз Бога ради, что скажу я Вашему Величеству о князе де Лине? Разве это позволительно? Он выпускает из рук письмо нашей Императрицы, он позволяет украсть его, и из Вены оно переходит в Париж и является напечатанным в листке архидемократическом, так что менее чем в одном столбце газетчик делает обзор целой половины Азии и Европы, прилично драпируя их вывеской большого магазина «Петербургского Эрмитажа». Ну, сказал многострадальный, если б я бедняк вздумал совершить что-нибудь подобное и допустил утащить у себя хоть три строчки письма моей Императрицы, так что они сделались бы добычей газетного пачкуна, то я злополучный бездельник подпал бы без всякой жалости вечному осуждению, накликал бы себе на шею Императорскую немилость и погубил бы и тело и душу. Итак существует два веса на весах нашей Императрицы: один для князя де Линя, которому все позволено, все заранее прощено; другой для многострадального, которому ничего не спускают? На это сказать нечего, лишь бы это было известно и заявлено в назидание литературному миру. Многострадальный живет на этом свете не для удобств или приобретения привилегий. Я должен безжалостно зарывать все свои сокровища, князь де Линь их выставляет напоказ и не получпт даже замечания за эту милую маленькую шалость, и вот каково правосудие в этом мире. Среди моих справедливых жалоб, я руководствовался только своим усердием и верностью к службе моей Августейшей Государыни в этом деликатном обстоятельстве. Я утверждал, что письмо это не ее, но подделка плута, псевдонима, который осмелился прикрыться Августейшим именем, чтоб свободнее сделать под ее щитом свое политико-комико-живописно-философическое обозрение. Я хотел сделать лучше: ибо чего не сделает многострадальный, когда речь идет о спасении его Государыни? Я хотел основать на непреложных, неотразимых аргументах, что это не может быть ее письмо. Я сказал самым упрямым: вы находите это письмо остроумным? Ну, а Императрица вовсе не умна; она беспрестанно в этом сознается, и всякий хорошо знает это. Вы находите это письмо веселым? Но Императрица скучна, как ночной чепец, и никогда в жизни не смеялась. На эти неопровержимые доводы мне сказали: покажите нам что-нибудь из ее писем: мы сравним их с письмом, адресованным к князю де Линю, и будем судить сами. Что делать в таком затруднении? Напрасно говорю я, что не могу, как этот князь де Линь, шутить с указом, который мне это воспрещает повелительно, безжалостно; мне смеются в лицо, и мои доказательства разлетаются как пыль по ветру. А пока я разглагольствую, один из моих противников вытаскивает из кармана письмо из Вены, где говорится, что видели подлинник этого письма, что его держали в руках, что в нем прочли много других выходок той же силы, опущенных в напечатанном письме, так что я не отчаиваюсь видеть вскоре новое издание, пересмотренное и дополненное по подлинной рукописи. Спрашиваю Ваше Величество по совести, что мог сделать лучшего многострадальный в этом непредвиденном и щекотливом случае; а если он не имел успеха, если он развел только чистую водицу, кто в том виноват? Тот ли кто пишет письма в подобном вкусе, тот ли кто их получает и показывает только пяти или шести друзьям, у которых хороша намять и кто затверживает их наизусть, или наконец тот кто напрасно надрывается, чтоб доказать и установить их подложность вопреки собственной совести.
Всего досаднее то, что я работал без отдыха пятнадцать месяцев, чтоб сделать Вашему Величеству маленькую репутацию в этом августейшем собрании тысячи двухсот королей - Ваших братцев; адъютант мой, барон Феликс Вимпфен, тысячадвухсотая часть королевской власти, твердил им беспрестанно в их комитетах и даже в полном собрании сената с трибуны, что Ваше Величество уже двадцать пять лет занимаетесь разгадываньем их тайны, чтобы излить на Империю Орла все дары, все благополучия и благодеяния, которые они не преминут сегодня, завтра или когда-нибудь после излить на королевство Лилии, так как у них тысяча двести пар рук вместо одной пары. И вот все мои труды и труды моего адъютанта уничтожены во мгновение ока появлением этого злополучного письма. Что теперь станется с пансионом госпожи де Бюэль? Я им проповедовал, что Императрица конечно будет гордиться тем, что благодаря ее покровительству, августейшее собрание удостоило бы отделить эту пенсию торжественным декретом ото всех других пенсий покойной королевской щедрости и постановить ее сохранение; мой адъютант Вимпфен, зная своих собратий и какая им нужна пища, и чувствуя сам давнишнюю страсть к этой Императрице, уверял их, что предмет его страсти был бы на верху желаний своих, если б мог сидеть среди августейшего из собраний в мире и занимать хоть две недели кресло президента. Госпожа де Бюэль должна была пожать плоды нашего апостольства. Неукротимый, неумолимый Камю покидал свой свирепый взгляд, слушал меня снисходительно, предвидел с удовольствием, какую признательность его милосердие к госпоже де Бюэль возбудит в ее покровительнице, и забыв на минуту свой августейший сан, провожал меня до лестницы, давая мне титул превосходительного, несмотря на декреты Собрания, все для того, чтоб оказать мне уважение, всегда приберегаемое королями для представителей тех лиц обоего пола, которые из одного с ними дерева. Думали даже, чтоб ускорить это решение, соединить в этой операции дипломатический комитет с комитетом пансионов и потребовать приговора обоих, чтоб это казалось величественнее. Все теперь кончено, все разрушено, роковое письмо все уничтожило. Как осмелюсь я предстать теперь перед этим страшным Камю с свирепым взглядом? Одним движением своих жилистых рук он велит наградить меня пятьюдесятью палками, одним молниеносным взглядом - ввертеть меня в преисподнюю. Ибо не надо думать, что наши тысяча двести королей очень уживчивы: они достаточно доказали противное. Они каждый Божий день упиваются для благополучия Франции фимиамом, который заставляют воскурять себе при открытии каждого заседания. А чтоб в похвалах не оказалось недостатка, они стряпают в собственной аптеке приветствия и благодарственные адресы, которые заставляют произносить себе и медленно с наслаждением глотают их. По той же самой причине они до крайности щекотливы и чувствительны к малейшей царапине. Вот уже пансион госпожи де Бюэль провалился. Правда, что г. де Монморень уже более шести месяцев тому назад успокоивал меня по этому предмету, как Ваше Величество увидите из письма его от августа 1790 г., которое я здесь прилагаю. Он поспешил дать этот знак усердия и уважения к покровительству Вашего Величества; но кто может расчесть все случайности, которые вызовет против себя это письмо? Собрание конечно не думает разойтись, но еще менее постановить общий и справедливый закон о пенсиях. Оно очень поспешно на разрушение, топор его всегда готов, когда речь идет о том, чтоб опрокинуть, но наши августейшие гораздо менее прытки, когда требуется восстановлять. Годы пройдут, прежде чем решат участь пансионеров, которая впрочем без сомнения будет самая плачевная, а покамест не только остаешься в страдательном положении, но самая мрачная и наименее невероятная случайность - что г. де Монморень может каждую минуту быть удален и стало быть его добрая воля уничтожена. Но во всеобщем крушении кто может позволить себе личную жалобу?


Публикуется по изданию:

Гримм, Фридрих Мельхиор (1723-1807).
Письма Гримма к императрице Екатерине II, изданные по поручению Императорского Русского исторического общества Я. Гротом. - Санкт-Петербург : тип. Имп. Акад. наук, 1880. - [2], IV с., 439; 26.
Авт. и загл. на рус. и фр. яз. Текст писем парал. на рус. и фр. яз.