Зигзаги Судьбы

Элеонора Мандалян
Мемуары

              ОГЛАВЛЕНИЕ
   
    Вместо вступления
 1. Мой прадед иноверец
 2. Когда папа и мама рядом
 3. «Идет война народная...»
 4. Сказка моего детства Сахалин
 5.Снова Москва
 6. А.М.Герасимов и его неизвестный портрет
 7. Мамина вторая любовь
 8. Еще одна сказка детства – Архангельское
 9. Школьная подруга
10. Валя-кошатница, поэт-альфонс и Магистраль
11. Дедушка Иванов
12. Мой первый поклонник
13. Вступление во взрослую жизнь
14. За Кавказским хребтом
15. Армянский колорит
16. В учебу с головой
17. У нас родился сын!
18. Немного о муже
19. Отголоски прошлого
20. А жизнь идет
21. Погружение в иную реальность
22. Трагикомичный гений-хохмач
23. Карьерный вираж супруга
24. Пополнение
25. На педагогической волне
26. Гриша Чудаков, московский друг
27. Беда вошла в наш дом
28. Можно и немного похвастаться
29. Путешествуя по миру
30. Джуна. Личные впечатления
31. Мой эзотерический опыт
32. Киа!
33. Первое знакомство с Америкой
34. Катаклизмы, природные и социальные
35. Как мы приспосабливались к новым условиям
36. Жизнь начинается заново
37. Наш первый круиз
38. Продолжаем внедряться
39. Трудности. А как же без них
40. Путь к свету лежал через подвал
41. Дела семейные
42. Соотечественники в Америке
43. Наша Золотая свадьба
44. По уши в журналистике
45. ...и в литературе
46. В Марине-дель-Рей
47. На посошок
 


                Вместо вступления

Окидывая мысленным взглядом длинную вереницу лет, оставшихся позади, снова и снова прихожу к заключению, что в целом и в частности очень довольна прожитой жизнью. Она у меня получилась интересной, насыщенной – работой, творчеством, событиями, впечатлениями и развлечениями, разного рода хобби. Работа всегда была только любимая, доставлявшая удовольствие и приносившая моральное удовлетворение – не работа, а праздник души. И одного этого уже достаточно, чтобы считать себя человеком счастливым и, если это не прозвучит нескромно, состоявшимся. Мы с мужем вырастили двух хороших сыновей, и это счастье номер один! И наша гордость.
Родившись в подмосковье, в предвоенное время, я провела детство и юность в Москве (и около года – на японском тогда еще Сахалине). Затем на долгие 33 года, то есть на всю самую активную часть жизни, судьба забросила меня в Армению, в Ереван, где я получила высшее образование и смогла себя реализовать. Много путешествовала по миру, повидав самые экзотические, древние страны. Из Еревана вернулась с семьей обратно в Москву на несколько лет, а оттуда мы эмигрировали в Америку, в Лос-Анджелес, где тоже не сижу сложа руки.
Я многое успела и многое узнала. Но несоизмеримо большее так и осталось непознанным. Очень хочу надеяться, что пробелы эти человек восполняет после того, как переступает Порог – грань, отделяющую Жизнь от Смерти, поскольку Смерть – не бетонная стена, о которую разбиваются в дребезги все чаяния, надежды и мечты, а Врата в Мир без конца и без края. Мир, который и есть наш вечный Дом и пристанище – в промежутках между жизнями.
Я благодарна, в первую очередь, своим родителям, подарившим мне жизнь. Благодарна своему мужу, проявлявшему терпение и мудрость и не мешавшему мне жить так, как я хотела. На протяжении вот уже более полувека он – мой самый надежный, незыблемый тыл. Ну и, конечно, я благодарна Провидению, Всевышнему, Его величеству Случаю, за то, что вошла в число избранных.
О-о, нет-нет! Под «избранностью» я понимаю вовсе не карьеру и не успех в делах земных, а нечто совсем иное. Нерожденные люди, как семена растений, разбросанные по миру в несметных количествах. Увы, далеко не каждому семени суждено реализовать то, что в нем заложено Природой – стать деревом, кустом, цветком. Нерожденные люди, как звездные миры. Планет, готовых принять Жизнь, во Вселенной множество. А Земля наша такая одна! И нет ей равных. Вот какую избранность я имею ввиду. На миллиарды клеточек, несущих в себе таинственный и сложнейший код сотворения Человека, лишь одной – Избранной – выпадает редчайшее счастье спуститься в Жизнь. Мы все, живущие (или жившие) на Земле – результат той самой избранности. И если бы каждый из нас осознавал это, мир, наверняка, был бы добрее и чище.
Оглядываюсь назад и диву даюсь, сколько же всего на моем веку произошло и до неузнаваемости изменилось. Одна Вторая Мировая чего стоит! Я выросла не где-нибудь в глубинке, а в столице огромной страны. Но в мое детство у нас не было телефона. С родственниками и друзьями мы еще долгое время сообщались посредством писем и телеграмм. Не было и телевизора. Приемник «Филипс» был единственным окном в мир, через которое в наш дом поступали новости, звучала музыка. Благодаря приемнику мы с мамой наизусть знали не только любимые песни, но и многие оперетты и оперы, слушали постановки, читаемые на разные голоса.
Я была уже замужем, когда мой муж впервые полетел в командировку на самолете, и его сотрудники потом показывали на него пальцами, передавая друг другу: «Он сел на самолет! Он летал!» Прошло несколько лет, и самолет стал обычным, более того – предпочтительным видом транспорта. А потом появились первые космические корабли и спутники. Человек поднялся не только в воздух, но и в безвоздушное пространство, преодолев притяжение родной планеты. Я помню, как встречала Москва Юрия Гагарина, какой это был всенародный праздник. (А в нашем семейном альбоме сохранились фотографии, где моя мама сидит на «Голубом огоньке» рядом с Гагариным.) Человек ступил на Луну и отправил гонцов к дальним планетам и в глубины космоса. Мы ощутили себя не просто землянами, а детьми Вселенной.
Кажется, я кончала школу, когда первый телевизор появился у нашей соседки – квадратный деревянный ящик с крошечным экраном, с ужасным изображением и с наполненной водой линзой. Мы напрашивались к соседке в гости, чтобы заглянуть в это чудо. Год от года телевизоры увеличивались в размерах и совершенствовались. Следующим чудом стало цветное изображение, благодаря электронно-лучевой трубке – поначалу доступное лишь немногим...
У меня на глазах телевизор эволюционировал от примитивного ящика с кинескопом к многофункциональному компьютеризированному устройству. А 10-сантиметровый экран с линзой превратился в двухметровый, тонюсенький, как картина, дистанционно управляемый, перешагнув через стадию жидких кристаллов и плазменных панелей, и даже уже через высочайшее 4К-разрешение – к технологиям, основанным на органических светодиодах (OLED), послушным жесту и голосу.
Вместо тяжелой телефонной трубки на проводе в учреждении или квартире, или в уличном автомате, современный человек носит в кармане сложнейщее компьютерное устройство, вмещающее в себя, помимо телефона, неимоверное количество всевозможных функций и услуг. Через устройство это он не только разговаривает, но и видит того, с кем говорит. И это уже не чудо, а норма жизни.
Но, пожалуй, самое грандиозное достижение нашего времени это Интернет, объединивший всю планету в единое человечество. Люди получили возможность неограниченного – ни временем, ни местом, ни языковым барьером – общения. Интернет вобрал в себя и ежесекундно продолжает вбирать все знания и приобретения (а заодно и весь мусор), наработанные человечеством за всю его историю. Он заменил (и соответственно убил или стремится к тому) всю печатную индустрию – словари, энциклопедии, книги, журналы, газеты. Незаметно для себя мы вошли в новую эру существования, которую следовало бы назвать Виртуальной. Поистине, мы живем в век волшебных превращений, которые творим сами, собственными руками и умом.

Продолжая самой себе удивляться, спрошу: часто ли представителю рода человеческого удается начать свой жизненный путь в одном веке, а закончить в другом? В принципе, довольно часто. А как насчет тысячелетий? Мне и тут на редкость повезло. Родиться во втором тысячелетии, всю жизнь привычно писать: «тысяча девятьсот такой-то», а потом вдруг в одну новогоднюю ночь – бац! – и после головокружительного обнуления ты уже в тысячелетии третьем.
Разумеется, я понимаю, что летоисчисление – вещь условная. И все же и все же. Есть чем перед самой собой похвастаться – вот какая я вся из себя неординарная и исключительная. Правда, все вышесказанное относится не ко мне одной, а ко всему моему поколению. Тем лучше! Значит, пыжиться от гордости можно сообща... Но и взгрустнуть – тоже. Ведь чудеса бывают и со знаком минус.
Как тут не взгрустнуть, если мы родились и прожили – каждый свой отрезок жизни – в стране великой и могущественной, с гордым названием «Союз Советских Социалистических Республик», отвоевавшей полмира и державшей в страхе, ну или в напряжении, другую его половину. А потом вдруг оказалось, что такой страны (то есть Родины нашей) на карте мира больше нет. Что идеалы ее и символы, на которых нас растили и воспитывали, на самом деле были фикцией, превратившейся в оскверненные и обезглавленные монументы низвергнутых вождей. Что прежние паспорта наши уже недействительны, и ко всему, что с нами в прошлом происходило, включая награды и достижения, нужно добавлять слово «бывший».
Вот я, к примеру, бывший член бывшего Союза Писателей СССР, бывшего Союза Художников СССР, бывшего Союза Журналистов СССР. Ни одного из этих престижнейших творческих Союзов, увы, больше не существует, как не существует самой страны и ее граждан. У людей моего поколения выбили почву из-под ног и после жесткого, лимитированного, предельно упорядоченного соц.надзора отпустили в свободное плавание по бурлящему океану жизни, где каждому из нас приходилось заново приспосабливаться и находить новые ориентиры. И новую страну обитания. Размышлять над всем этим и интересно, и грустно. Но такова Жизнь, удивительная и непредсказуемая, даже если мы творим ее сами.


                1. МОЙ ПРАДЕД–ИНОВЕРЕЦ


Воспоминания начну издалека, с семейных корней, отдав должное своим предкам. Ей богу, они того стоят! Так уж, видно, было угодно насмешнице Судьбе, что во мне – простой московской девчонке (в прошлом, разумеется), выращенной исконно русской бабушкой, Еленой Ивановной Верзиловой, родом из Смоленска, странным образом соединилась кровь отца-армянина, А.М. Манукяна, с кровью иноземцев Виллеров – немцев или французов (лично я предпочла бы, чтобы они были французами).
Немецкую составляющую в наш род привнес Бернард Эрихович Виллер, взявший в жены мою русскую бабушку и покинувший этот мир в год моего рождения. (По дореволюционным метрикам он Бернгард Оскар Эдмунд Виллер. Чтобы не ломать себе язык, русское окружение опускало в его имени одну согласную, а то и вовсе заменяло его «Борисом».) Не могу сказать, что горжусь текущей во мне его кровью, поскольку немцев люто ненавижу за то, что они творили в годы войны. Одно утешает – что мои немецкие предки в Германии никогда не жили.
В семье деда сохранялись сведения о том, что род их ведет свое начало от французских гугенотов – фамилия звучала, как Вилье(р), что предки их бежали из Франции от погрома и резни, вошедшей в историю, как «Варфоломеевская ночь». Случилось это 24 августа 1572 года, накануне Дня Святого Варфоломея. В результате массового избиения гугенотов католиками, во Франции тогда погибло почти 30 тысяч гугенотов. Около 200 тысяч бежали в соседние государства – Англию, Польшу и немецкие герцогства.
В отрочестве я все выспрашивала бабушку и маму, что да как, изучала семейные альбомы и сохранившиеся документы. А потом и удалось заглянуть с помощью отыскавшихся родственников (в частности – Кирилла Самурского, правнука старшей сестры моего деда) в петербургские дореволюционные архивы. Оказался полезным и интернет. И картинка сложилась довольно любопытная, представляющая, как мне кажется, интерес не только для нас, прямых потомков этой фамилии.

                Откуда корни растут

Итак, отец деда-немца, то есть мой прадед, Э.Э. Виллер (1851-1921), на котором я и хочу сконцентрироваться, был личностью не просто значительной, а очень даже незаурядной. Почетный потомственный гражданин Москвы, кавалер ордена Св. Станислава 3 степени, промышленник, купец второй гильдии, благотворитель, глава большой, многодетной семьи и многое-многое сверх того. Учитывая, что все свои регалии он заработал в общем-то в чуждой для него среде, будучи для России иностранцем и иноверцем, все, чего он сумел достичь, значимо вдвойне. По крайней мере, я его за это очень ценю и уважаю. И им, как личностью, горжусь.
В сохранившихся данных о нем он значится как Эрих Эдуард (или Эдуардович) Виллер. (Второе имя – по отцу). Но у немцев все выглядит несколько иначе, поскольку имена у каждого двойные, а то и тройные. Прадеда звали Эрих Готтфрид Вениамин. А прапрадеда – Эдуард Рудольф. Поэтому в царских указах Николая II, например, он фигурировал в сверхусложненном варианте: «Эрих-Готтфрид-Вениамин Эдуардов Рудольфов Виллер».
Родился прадед в городе Дерпт, Лифляндской губернии, и прожил там с семьей до 24 лет. Где он учился и чем потом занимался – понятия не имею. Знаю только, что его мать и отец родом из Дерпта, из семей простых тружеников, оба немцы лютеранского вероисповедания, и что статус купца он получил там же, на Родине. В сохранившемся свидетельстве дерптской церкви Св. Иоанна (на немецком и русском языках), где Эрих был крещен, записано, что отец его, Эдуард Рудольф Виллер –переплетчик, мать, Августа – урожденная Гросберг.
До присоединения к Российской империи в начале XVIII века, Лифляндия (звучит как-то по-сказочному) была Шведской Ливонией. Дерпт (по-немецки Dorpat, D;rpt) – один из древнейших городов Европы, ведущий свою историю с V века (только тогда он назывался Тарбату). В XI веке Ярослав Мудрый захватил эти земли, переименовав Дерпт в Юрьев. После распада Древнерусского государства город переходил из рук в руки, меняя, как перчатки, свои названия и адрес приписки: Новгородская республика – Ливонский орден – Речь Посполитая – Шведская империя – Российская империя – СССР – Эстония.
Александр III, «разнемечивая» в очередной раз завоеванный им Прибалтийский край, вернул городу имя Юрьев. Позднее Лифляндия, вместе со Смоленской губернией, вошла в состав Рижской губернии. С 1919 года Дерпт-Юрьев стал эстонским городом Тарту (эстонский вариант Тарбату), вторым по численности населения после Таллина.
Так что во времена прадеда Дерпт вроде как был своим – российским, хоть и сохранял немецко-эстонский состав населения. А следовательно в Москву молодой Эрих Виллер перебрался не из-за границы, а из российского же города. Осел, само собой, поближе к своим – в Немецкой слободе (в Гороховском переулке), хоть она к тому времени и утратила уже прежнее значение, и начал карабкаться по жизни, рассчитывая исключительно на собственные силы...
Немецкая слобода, сегодня москвичами совсем забытая, в свое время сыграла немаловажную роль в истории столицы, а то и – в становлении петровской империи. Она являла собой как бы город внутри города, выгодно отличаясь от грязной тогда Москвы чистотой, опрятностью, планировкой и архитектурой. Ее называли «Маленькой Европой в российской столице», «немецко-лифляндским предместьем Москвы». Такой она предстала перед юным Петром I, бегавшим сюда из Преображенского не только развлекаться, но и учиться у иноземных мастеров «уму-разуму», их образу жизни, их культуре быта и взаимоотношений, их знаниям и навыкам. Можно сказать, что «окно в Европу» он «прорубил» через Немецкую слободу.
После пожара 1812 года слобода начала терять свою исключительность, но немцы продолжали там жить, являясь второй по численности – после русских – этнической группой Москвы. (На рубеже ХХ века из 17 тысяч всей общины 14 тысяч были немцы, остальные 3 – латыши, эстонцы, финны и шведы.) И все они по традиции предпочитали селиться именно здесь, поближе к сохранившейся лютеранской церкви. Одним из таких немцев был и мой прадедушка.

                Старая Новая церковь

Эриху Виллеру было 25 лет, когда он женился на красивой статной немке, 24-летней Эмме Маргарите Фогелер, дочери московского купца Александра Фогелера и Эммы Каролины Вейнгольд. Венчание состоялось в церкви Святых Петра и Павла.
Церковь эта – старейший и крупнейший лютеранский приход на территории России. Поначалу, в XVI веке, он был неказистым, деревянным молитвенным домом. После очередного пожара построили каменную церковь с колокольней. Петр Первый, собственноручно заложивший основной камень в ее фундамент, пожертвовал из казны большую сумму на ее строительство.
«Новая церковь», как ее иногда называли, с тех пор трижды горела, каждый раз возрождаясь вновь. Но после пожара 1812 года восстановить ее уже не удалось. Несколько лет спустя в Немецкой слободе московская лютеранская церковь появилась снова, только на другом месте. Строили ее на средства короля Пруссии Фридриха Вильгельма III и императора Александра I, пожертвовавших огромные ссуды. Со временем ее несколько раз расширяли, увеличивая приход. Последний раз – по проекту архитектора В. А. Коссова, одного из авторов Храма Христа Спасителя, после чего ее начали называть Кафедральным собором Московского Консисториального округа. Претерпев еще целый ряд «катаклизмов», в постсоветское время он стал главным собором региональной Евангелическо-лютеранской церкви Европейской части России.
На сегодняшний день в Москве всего две лютеранские церкви. Вторая, совсем крохотная – Св.Троицы, на Немецком (Введенском) кладбище. В первой Эрих и Эмма венчались, под сенью второй покоятся. Они пришли в этот мир с разницей в один год, и с такой же разницей покинули его. Он – в 1921-м, она – в 1922-м. А в промежутке между рождением и смертью была долгая, счастливая жизнь в созданной и взращенной ими обширной семье. В церкви Свв. Петра и Павла супруги крестили и венчали всех своих семерых детей, а потом и внуков.

                Предок – фабрикант. Звучит!

Эрих Виллер был неутомимым тружеником, постоянно расширявшим свое производство, завоевывавшим рынки сбыта. Нет, магнатом или просто «шибко богатым» он не стал, но зарабатывал, видимо, прилично, если имел полторы сотни рабочих на своей фабрике, держал конторы в разных районах Москвы (Покровка, дом 2; Маросейка, дом Леоновых; Введенский переулок, у Немецкого кладбища), построил несколько домов рядом с фабрикой в Гороховском переулке – для своих детей и для обеспечения жильем своих рабочих и сотрудников. И еще имел, как минимум, две усадьбы в пригородах. Учитывая, что в Москву он переехал в 1875 году, не имея за душой ничего, кроме головы, рук и знаний, дело его набирало обороты стремительно.
Приведу цитату (вернее – начало) из печатного проспекта истории завода «Технолог», возникшего в советское время на базе и на территории фабрики прадеда и существующего по сей день:
«В 1875 г. Виллер Эрих Эдуардович основал свое дело в Москве, в Гороховском переулке, на очень скромных началах, изготовляя собственноручно художественые и хозяйственные принадлежности из металла. В 1885 г., все больше расширяя свое дело, занялся сооружением памятников, церковными и строительными работами. В 1900 г. он превратил мастерские в завод художественных и металлических изделий с количеством рабочих, доходящим до 150 человек... После Октябрьской Социалистической Революции завод был национализирован и в связи с разрухой законсервирован. В 1929 г. был реорганизован в медно-литейный и механический завод «Технолог». И т.д.

  На одной из сохранившихся реклам прадеда значится:

«Э. ВИЛЛЕР. Существует с 1875 года. Фабрика художественных работ из разных металлов: бронза,железо, цинк, чугун и проч. Общественные памятники: группы, фигуры, бюсты, рельефы и проч. Намогильные памятники: часовни, кресты, ограды и проч. Для построек: ворота, лестницы, перилла, фонари, балконы и прочие конструкции.
Адрес: Контора. Покровка 2. Телефон 28-57
Фабрика. Гороховский переулок 21. Телефон 67-34»

И на другой рекламе:

«СПЕЦИАЛЬНОСТЬ:
Металлические роскошные украшения для могил – в византийском, романском и готическом стиле. Н.-т. памятники, часовни, фигуры, балдахины, решетки, металлические и бисерные венки и проч.
У Э. ВИЛЛЕРА
Маросейка, дом Леоновых.
Фабрика, Басманная, Гороховский пер. Собственные дома 15-25, Москва»

Сегодня Гороховский переулок, как и вся бывшая Немецкая слобода – одно из исторических мест Москвы. (От Спасской башни Кремля туда можно попасть пешком, через Покровку.) Все здания находятся под защитой государства, как культурное наследие: Дворцовая усадьба богатого заводчика И.И.Демидова (дом № 4), ныне Московский государственный университет геодезии и картографии. Частная женская гимназия В. Н. фон Дервиз (№10), ныне «Центр образования». Особняк статского советника К.В.Паженкопфа (№12), ныне посольство Эквадора в России. Особняк Морозова (№14), сейчас в нем редакция журнала "Международная жизнь". А «Приют для сирот Евангелического попечительства о бедных женщинах и детях» (дом №17) похож на средневековый готический замок из какой-нибудь сказки...
Прадеду в Гороховском переулке принадлежало несколько каменных домов – под номерами, как отмечено в рекламке, с 15 по 25. Его дети с семьями имели в них свои апартаменты. В том числе и семья моего дедушки.
В «Исторической справке туристического проспекта города Москвы» говорится: «Комплекс разноэтажных зданий, выполненных в стиле неоклассицизма, принадлежал семье потомственного почетного гражданина Эриха Готфрида Эдуарда Виллера, владевшего крупным производством по изготовлению скульптуры, памятников, бронзовых изделий, церковной утвари.» Только где теперь этот «комплекс разноэтажных зданий», никто из его потомков найти не может.
В деловых кругах Москвы Э. Виллер имел репутацию честного, энергичного и профессионально состоявшегося человека, обладавшего художественным чутьем. О чисто человеческих его качествах говорит хотя бы такой эпизод: В смутном 1905 году семья владельца художественно-кузнечной мастерской, талантливого литейщика Евграфа Сергеевича Куприянова (автора ворот и ограды перед Банком России, на Неглинной), практически оказалась выброшенной на улицу. Прадед не побоялся протянуть ему руку помощи, предложив не только место старшего мастера на своем предприятии, но и жилье в одном из своих домов.

                Возлюби ближнего своего как самого себя

Заметив на груди прадеда, на одной из фотографий (подчеркиваю – всего на одной-единственной) целую «кавалерию» (как тогда говорили) знаков то ли медалей, то ли орденов, я заинтересовалась, отсканировала фото, увеличила его и начала их изучать. Хотелось понять, что это и за что. Яснее всего виднелись два из них – один на шее, другой слева на груди.
Тот, что слева – Знак Российского Общества Красного Креста. Он выполнен из серебра, позолоты и рубиновой эмали, имеет форму белого щита, увенчанного короной монарха, с наложенным на него красным крестом. Учрежденный в 1899 году указом императора Николая II, он вручался «за услуги, оказанные делу человеколюбия в период военных действий и во время общественных бедствий; за продолжительную полезную деятельность в мирное время; за пожертвование не менее определенной Правительством суммы» (5 000 руб).
Надпись на знаке призывала цитатой из Библии на церковнославянском языке: «ВОЗЛЮБИШИ БЛИЖНЯГО ТВОЕГО IАКО САМЪ СЕБЕ». Знак выдавался Главным управлением Российского Общества Красного Креста с разрешения императрицы Александры Федоровны, его покровительницы. Почетными членами Общества были сам император, все великие князья и княгини, многие высокопоставленные светские лица и представители высшего духовенства. Сведения эти я позаимствовала из энциклопедии. А о том, что прадед мой занимался благотворительностью, делал щедрые пожертвования на богоугодные дела, в частности – активно помогая Общине сестер милосердия «Утоли моя печали», я узнала, в частности, из царского указа Николая II.

                Утоли моя печали

Общину сестер милосердия создала, на собственном энтузиазме и собственных средствах, княгиня Наталья Борисовна Шаховская (1820-1906), начав со строительства в Немецкой слободе (в ту пору уже Лифортово) главного здания общины и церкови. А потом и многочисленных филиалов. Взращенные ею сестры милосердия самоотвер-женно, с полной отдачей, иногда – рискуя собственной жизнью (при эпидемии холеры, например, в 1872, и на полях сражений) ухаживали за тяжело больными и ранеными, отправляясь за ними в самое пекло, а также – за немощными, бездомными, психически неполноценными людьми, оказывая помощь всем, кто в них нуждался.
После того как император Александр II за высокие заслуги общины взял ее под свое личное покровительство, она начала называться Александровской общиной «Утоли моя печали». Высшее покровительство с той поры было ей обеспечено преемниками императора – Александром III и Николаем II. К началу ХХ века община «Утоли моя печали» превратилась в благотворительную империю. Одни помогали благому делу своими знаниями и навыками, другие – сердечным теплом и заботой, как сестры милосердия, третьи поддерживали общину материально. В числе таких благотворителей был и мой прадед.
За щедрые пожертвования и поддержку Э. Виллер получил звание Почетного члена Александровской общины сестер милосердия «Утоли мои печали» и Знак Общества Красного Креста.

                Кавалер ордена и почетный гражданин

А за участие в общественной жизни города – Орден Святого Станислава III степени и почетного потомственного гражданина Москвы.
Ниже привожу соответствующие указы:

«Божиею Милостию МЫ, Николай Вторый, Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий Князь Финляндский и прочая и прочая и прочая
Нашему московскому 2 гильдии купцу, почетному члену Александровской общины сестер милосердия «Утоли моя печали» Эдуарду Готфриду Виллеру. В воздаяние особых трудов и заслуг, оказанных Вами, согласно положению Комитета о службе чинов гражданского ведомства и о наградах, всемилостивейше пожаловали МЫ Вас, Указом в 23 день Апреля 1899, Капитулу данным Кавалером Императорского и Царского Ордена Нашего Святого Станислава третьей степени с правами по 148 ст...»

Орден третьей степени (золотой с крестом, залитым красной финифтью) предназначался для поощрения выдающихся российских граждан нехристианского вероисповедания – за принесенную государству пользу и общественно-полезную деятельность. (Кресты орденов Св. Георгия, Св. Владимира, Св. Анны и Св. Станислава принято было носить на шее.)

А вот царский указ на присвоение прадеду звания почетного потомственного гражданина Москвы:
      
«Божиею Милостию МЫ, Николай Вторый, Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий Князь Финляндский и прочая и прочая и прочая
Манифестом в 10 день Апреля 1832 года установлено сословие почетных граждан на правах, в оном предначертанных; а как верноподданный Наш Московский второй гильдии купец и кавалер ордена Св. Станислава 3 ст. Эрих-Готфрид-Вениамин Эдуардов Рудольфов Виллер представленными актами доказал право на почетное потомственное гражданство, то, возводя оного Эриха-Готфрида-Вениамина Эдуардова Рудольфова Виллера с женою Эммою-Маргаритою Александровою Михайловою, сыновьями Александром-Бруно, Николаем-Александром, Леонидом-Августом-Альфредом, Робертом-Александром-Эдуардом, Бернгардом-Оскаром-Эдмундом и дочерьми Лидиею-Каролиною и Женни-Каролиною-Эммою в сословие почетных граждан всемилостивейше повелеваем пользоваться как ему так и его потомству всеми правами и преимуществами Манифестом сему сословию дарованными. В свидетельство чего повелели МЫ сию грамоту Правительствующему Сенату подписать и государственною НАШЕЮ печатью укрепить.
Дана в Санктпетербурге ..........дня 1902 года.»

Почетный Потомственный Гражданин – это сословие. А «потомственный» означало, что все его потомки, начиная с детей, автоматически обретают тот же статус. Звание это было введено в 1866 году и просуществовало до 1917 года, упраздненное вместе с другими чинами и званиями царской России. Присваивалось оно Московской городской думой за особые заслуги перед москвичами и утверждалось императором.
Теперь к имени прадеда неизменно добавлялись все его регалии: меценат, фабрикант, член гильдии московского купечества 2 степени (или просто купец 2 гильдии), почетный потомственный гражданин Москвы, Кавалер Императорского и Царского Ордена Св. Станислава III степени, почетный член Александровской Общины сестер милосердия «Утоли мои печали».

                От монументов до надгробий

Прадед регулярно принимал участие в крупных конкурсах, определявших, какому предприятию поручить осуществление проекта по сооружению памятника в том или ином городе, и часто выигрывал, получая престижнейшие заказы, с которыми блестяще справлялся. К сожалению, мне известно лишь о некоторых из них.
В 1880 г. на его заводе были отлиты декоративные детали к памятнику Пушкина (А.М. Опекушина) – гирлянды-цепи и лавровые венки вокруг 18 гранитных тумб, четыре чугунных фонаря потрясающей красоты и бронзовые детали пьедестала. Памятник был установлен в начале Тверского бульвара на Страстной площади (ныне Пушкинская). Значительно позже, в 1950-м весь комплекс переместили на противоположную сторону площади, где он и находится по сей день. 
В выполнении этого заказа мой дед (Бернард) – первоклассный литейщик и скульптор, участия не принимал, по той простой причине, что в 1880 году ему было всего 7 лет от роду. А вот в другом выигранном его отцом конкурсе – на изготовление памятника Гоголю и металлических деталей всего комплекса  – принимал самое активное участие. Автор памятника скульптор Н. Андреев, а автор всего проекта архитектор Ф. Шехтель.
На заводе Виллера был отлит в бронзе сам монумент, четыре тематических барельефа пьедестала, цепи и четыре декоративных фонаря. (В семейном альбоме дедушки сохранилась фотография, как он извлекает из гипсовой формы базу фонаря, составленную из трех смотрящих в разные стороны львов.)
Торжественное открытие памятника на Пречистенском (ныне Гоголевском) бульваре, в Москве, было приурочено к столетию со дня рождения писателя в 1909 году. Длилось оно целых три дня при огромном скоплении людей – юбилей Гоголя вылился в Москве в общенациональный праздник.
Несмотря на неоспоримые художественные достоинства, андреевский вариант Гоголя, сидящего в согбенной позе и в упадническом настроении, вызывал много толков и недовольства. Он простоял 42 года, после чего несколько раз менял «местожительство», пока окончательно не перекочевал во двор бывшей усадьбы графа А. П. Толстого, на Никитском бульваре, где Гоголь провел последние четыре года своей жизни. Хмурого Гоголя заменил Гоголь жизнерадостный, «стоячий», работы Н. Томского. Но фонари со львами остались на прежнем месте, все также украшая собой Гоголевский бульвар...

Затем было участие в сооружении мемориальной часовни в Петербурге – в память о павших воинах. Я попыталась узнать о ней подробнее, но ничего не нашла. А изображения двух памятников в городах Славянск и Чухлома, установка которых тоже была поручена Виллерам, сохранились только на открытках 1910 года.
В том же году к 50-летнему юбилею отмены крепостного права Бернард Виллер собственноручно изваял фигуру императора Александра II в полный рост, в мантии, со скипетром в левой руке и свитком манифеста в вытянутой правой. Скульптуру отливали у себя на заводе в серийном режиме, после чего она была приобретена многими городами России.
В числе других крупных конкурсных побед заказы на сооружение многофигурной композиции памятника Царю освободителю в Саратове, (автор С. Волнухин), памятников ему же в Твери, и Александру III в Нижнем Новгороде.
В 1912-м на заводе Виллера были отлиты металлические детали дизайна Бородинского моста, посвященного столетию Отечественной войны 1812 года и в память о Бородинском сражении. Перекинувшись через Москву-реку в двух километрах от Кремля, он соединял Смоленскую улицу с Большой Дорогомиловской и Киевским вокзалом. (Позднее, при сооружении нового моста, от него использовали только опоры.)
Чтобы осуществлять столь крупные и трудоемкие заказы, нужны были опытные умелые руки не одного и не двух специалистов. В печатной литературе, посвященной Эриху Виллеру, мне не раз попадались оценки, подобные этой: «Такому выходу на один уровень с известнейшими предпринимателями он обязан исключительно своим деловым неординарным способностям, художественному вкусу и умению подбирать талантливых лепщиков, формовщиков, кузнецов, литейщиков». Могу добавить: помимо всего прочего, немаловажную, если не главенствующую роль играло высочайшее качество литья, предлагаемое Виллерами.
Свою продукцию они выставляли на художественно-промышленных выставках в Нижнем Новгороде. Ассортимент изделий был более чем широк и разнообразен: статуи, художественно выполненные чугуннные ворота, детали изгороди и другие элементы городского декора; скульптурные работы в бронзе: бюсты, барельефы, статуэтки. А также –настольные часы, бра, люстры и прочие предметы интерьера.
Предприятие Виллера в разное время называлось по разному, хоть смысл был заложен один: «Художественно-строительная, бронзо-цинковая и литейная фабрика». «Фабрика Художественных работ из разных металлов» «Бронзо-медно-литейный, чугуно-литейный и арматурный завод и фабрика».
Отдельной отраслью завода было выполнение частных заказов на оформление могил – мемориальных памятников, чугунных оград и цепей, усыпальниц, часовен и т.д. Мама рассказывала, что ее дед (мой прадед) выписывал из Германии фарфоровые гирлянды и букеты потрясающей красоты цветов для тех же нужд.
Заказы на надгробия выполнялись и для других городов, о чем сейчас, так много лет спустя, можно узнать разве что случайно – наткнувшись, например, вот на такую фразу о пермских двух кладбищах в книге «Перми старинное зерцало», В.Гладышева: «На рубеже веков художественные намогильные кресты выполняла московская фабрика "Э. Виллер на Покровке". Великолепные образцы "расцветших" крестов (правда, поржавевших) - в семейных оградках священников Будриных, Петровских и Пушиных (с фигурой архангела), купцов Досмановых (VIII). С конца 90-х кованые железные кресты появляются и на Егошихинском».
Основная часть такого рода заказов, естественно, исходила от единоверцев, жителей Немецкой слободы. Поэтому особенно много авторских надгробий, выполненных самим Бернардом Виллером и им же отлитых в металле, было на Немецком (Введенском) кладбище.
С детских лет я ездила туда с мамой и бабушкой. Они показывали мне могилы наших предков, сгруппированные в одном месте и занимающие довольно обширную территорию недалеко от главного входа, рассказывали о каждом. Больше всего – о самых близких... Здесь, в фамильной усыпальнице, похоронены практически все члены семьи Виллеров. Теперь вот бабушка и мама присоединились к ним, обретя здесь вечный покой.
               
                Самое иноверческое кладбище Москвы

Немецкое кладбище – одно из самых старых и самых загадочных кладбищ Москвы, окутанное легендами и невероятными историями. Едва ступив за помпезные готические ворота высокой кирпичной ограды в этот обособленный, словно застывший во времени мир безмолвия, я всякий раз благоговейно замирала, как от погружения в жутковатую, таинственную сказку, будоражащую и умиротворяющую одновременно. Преобладание черного камня в надгробиях непривычной формы, иммитирующей европейский, зачастую готический архитектурный стиль. Мавзолейчики, некрополи, часовни, склепы в виде порталов-врат в загробный мир. И обилие скульптур грустной, но дивной красоты – херувимы, коленопреклоненные ангелы с поникшими крыльями, скорбящие женские фигуры под мраморными складками накидок.
А рядом неожиданные композиции, типа убегающей из дома к любовнику молодой жены с красной живой гвоздикой, зажатой в бронзовой руке. (Обманутый муж сначала заказал это надгробие, а когда оно было готово, убил жену и себя.) Чугунные и каменные ограды, запутавшиеся в кустах. На всем лежит налет запустения и замшелой старины, подобный зеленой патине на омытой дождями и ветрами бронзе. Рассеянный полумрак под сомкнувшимися кронами таких же старых деревьев превращает кладбище в полулес-полухрам. Ощущение такое, что попадаешь в иной век, в иное измерение, изолированное от суеты живых. 
Когда-то в Немецкой слободе было два своих кладбища. Но В 1771 году, в связи с эпидемией чумы, по указу Екатерины II, под иноверческое кладбище было отведено место за пределами города – на Введенских горах (одном из семи холмов, на которых стоит Москва). В 1798-м, по просьбе пасторов и старост лютеранской церкви, оно было существенно увеличено. На его территории открыли протестантский и католический участки, куда были перенесены захоронения с Немецкой слободы и Марьиной рощи.
Ныне это не просто кладбище, а объект культурного наследия российской столицы и одновременно – оазис культуры европейской. Здесь покоятся бароны, графы, дворяне, купцы, крупные промышленники и меценаты, деятели культуры и ученые. Над их надгробьями трудились немецкие, русские, итальянские и многие другие мастера. А моему деду и прадеду здесь принадлежит авторство как минимум двух десятков памятников.
С послевоенного времени кладбище начали называть Введенским и разрешили москвичам, независимо от веры и национальности, хоронить здесь своих близких. Из новых «соседей» бывших жителей Немецкой слободы упомяну лишь нескольких: крупнейший российский издатель И.Сытин; известные архитекторы и художники отец и сын Мельниковы; оба брата художника Виктор и Аполлинарий Васнецовы; писатель М.Пришвин; литературовед М.Бахтин; всемирно известная российская балерина О.Лепешинская; прекрасные советские актеры А.Тарасова, Т.Пельтцер, Рина Зеленая, М. Козаков, Г.Бортников; спортивный комментатор Н.Озеров; оперная певица М.Максакова и т.д. и т.д.
Здесь случайно можно натолкнуться на работы скульпторов С.Коненкова (Птица Сирин на могиле Пришвина), Наталии Крандиевской (беломраморная фигура Христа у фамильной усыпальницы Третьяковых-Рекк), на мозаику художника Петрова-Водкина и усыпальницу архитектора Ф. Шехтеля.
Как любят повторять многие, кладбищенская земля Введенки примирила не только представителей разных конфессий, но и бывших смертельных врагов. Здесь находится братская могила немецких военнопленных, погибших в московских госпиталях от ран в 1914-м. Полегли в русскую землю французы наполеоновской армии, сложившие головы в Москве в 1812-м. Оградой братской могиле служат восемь орудийных стволов, вкопанных в землю и объединенных цепью. А неподавеку от них – братская могила русских воинов, сражавшихся с французами за Москву. Солдаты и офицеры Советской армии. Здесь с почестями были захоронены сбитые фашистами во Вторую Мировую летчики французской авиационной эскадрильи «Нормандия-Неман». В 50-х годах их останки перевезли во Францию, но у памятника по-прежнему раз в год собирается несколько десятков ветеранов.
 
                Прадедовы потомки

Кипучая деловая активность ничуть не мешала прадеду быть прекрасным семьянином. Вместе с супругой, Эммой Александровной, они вырастили, как упоминалось, семерых детей, окруживших их со временем целой ватагой внуков. Дети у Эммы и Эриха, как по заказу, появлялись на свет каждые два года. Первыми были близнецы Александр-Бруно (1878–1938) и Лидия-Каролина (1878–1965). За ними – сын Николай-Александр  (1880-1962). Потом – дочь Женни-Каролина-Эмма (1882-1943), сыновья Леонид-Август-Альфред (1884–1938), Роберт-Александр-Эдуард (1886-1938) и мой дед, Бернгард Оскар Эдмунд (1887-1939).
Мужчины Немецкой слободы проходили военную службу в царской армии, в полках «иноземного строя». Их брали в основном как специалистов в пехотные, кавалерийские полки, артиллеристами, инженерами, медиками, музыкантами. Отслужили свое и сыновья Эриха Виллера, не знаю, правда, в каком качестве. Судя по форме, дед был простым солдатом. Последним, как самый младший, домой вернулся он. Для него эта служба, которую он проходил в Смоленске, практически на Родине своего отца, оказалась, в известном смысле, судьбоносной. Там он познакомился с одной из трех дочерей генерала царской армии, Ивана Верзилова (под началом которого служил), влюбился в нее и домой после службы вернулся, в нарушение всех семейных традиций, с русской невестой.
Бабушка моя, Елена Ивановна, надо отдать ей должное, была красива, хорошо воспитана и к тому же обладала кротким нравом. Я не знаю, как поначалу родители деда, его братья и сестры с их семьями среагировали на появление в их среде чужачки, но приняли, как родную. А для свекра она стала самой любимой невесткой. Причем – опять-таки вопреки традициям Немецкой слободы – ей не пришлось даже менять свое вероисповедание, от нее этого не потребовали.
Все сыновья получили хорошее образование и были при деле (к сожалению, у меня не обо всех есть информация). Александр, живший отдельно от семьи, в Введенском переулке, был женат на Элли Эмильевне Бернгард. Больше я о нем ничего не знаю. О Роберте и Леониде практически – тоже. Могу судить по фотографиям, что Леонид смолоду был щеголем и сердцеедом, этаким картинным красавчиком-офицером, знавшим себе цену. А потом женился и имел четырех детей – сыновей Германа, Игоря, Олега, и дочь Нину.
Николай стал архитектором. Долгое время он работал с Ф.О. Шехтелем. После смерти отца переехал в его родной город – Дерпт-Юрьев-Тарту, был членом Союза эстонских архитекторов и инженеров, Союза архитекторов Украины, преподавал в Львовском государственном институте прикладного и декоративного искусства, работал в архитектурной мастерской "Львовпроект", участвовал в выставках в Дюссельдорфе и Париже.
Бернгард, как я уже говорила, был скульптором и первоклассным литейщиком, переняв творческие и профессиональные навыки и знания своего отца, работал под его руководством. У Бернгарда и Елены было двое детей – моя мама, Наталья, и сын Мирослав.
О членах семьи старшей дочери Лидии, благодаря ее правнукам, информация наиболее полная. Лидия вышла замуж за Николая Ричардовича Барто (1865-1931), выпускника Комисаровского технического училища, служившего управляющим на заводе Виллера. У Лидии и Николая Барто было трое детей: дочь Евгения и два сына – Ростислав и Павел.
Ростислав Барто (1902-1974) был художником. Павел Барто (1904-1986) – прозаиком и поэтом. В начале 20-х служил помощником при штабе командующего всеми морскими силами Республики, во время II Мировой войны – на Северном флоте.
Известная детская поэтесса и писательница Агния Барто (урожденная Волова) была первой женой Павла Барто. Брак их продлился 6 лет, но она сохранила его фамилию. После Агнии у него было еще три жены, и от всех он имел детей. Последняя, Рената Николаевна Виллер  – его кузина, дочь Николая Виллера. Они прожили вместе 25 лет.
Вторую дочь прадеда, Евгению (Женни), всю жизнь преследовал злой рок. Она вышла замуж за кузена Николая Барто – Альфреда Богдановича (1876-1919), родила двух очаровательных детей – Елену (1910-1931) и Жоржика (1912-1917). Ее муж скончался в 43 года, сын – в 5 лет, а дочь – в 21 год. На могиле своих близких Евгения написала: «Любовь никогда не умрет. Спите спокойно, мои дорогие, скоро и я приду к вам». Остаток своей жизни она жила с сестрой Лидией, и умерла в 61 год.
Семья Виллеров, постоянно пополнявшаяся за счет внуков, была на редкость дружной, проводившей вместе весенне-летне-осенние месяцы в просторном родительском имении в Царицыно.
Если прадед был стержнем семейного клана, то прабабушка – хранительницей очага, волевой, с характером, и в то же время удивительно доброжелательной. Да собственно, если бы она не была такой, вряд ли ее повзрослевшие дети, их жены и мужья захотели бы шесть месяцев в году жить под одной крышей. Прабабушка на все находила время – на общение с каждым в отдельности и всеми вместе, на ведение обширного хозяйства с целым штатом прислуги, и на активное участие во всех благотворительных делах ее мужа.
Эрих Виллер сам построил для своей семьи дачу в Царицыно, с которым из Москвы было удобное железнодорожное сообщение.

                Царицыно. Немножко истории

Царицынский дворцово-парковый ансамбль, раскинувшийся на обширной территории в 100 гектаров, был заложен по повелению императрицы Екатерины II в 1776 году. Холмы, глубокие овраги, пруды и вереница оранжерей – вот характерные особенности его ландшафта. А дворцовый комплекс Екатерины, к сожалению, так и остался недостроенным.
Став собственностью казны, Царицыно было обречено на снос. Часть его земель передали в аренду под дачную застройку, что начало работать только после того, как открыли станцию «Царицыно» на Московско-Серпуховской ветке Южной (позднее –Московско-Курской) железной дороги. Эта станция – первая остановка поезда после Москвы. (Сейчас до Царицыно можно добраться даже на метро, по зеленой ветке №2.)
Интенсивно развиваясь, дачное хозяйство превратилось в большой поселок Новое Царицыно. Под аренду были также отданы Первый и Третий Кавалерские корпуса с принадлежавшими им землями. А дачи, уже построенные рядом с дворцово-парковым ансамблем, стали называть Старым Царицыно. Весь этот район пользовался большой популярностью у зажиточных москвичей, став одним из самых престижных и дорогих мест летнего отдыха.
Недостроенный дворцовый комплекс медленно приходил в запустение. Бесхозные его постройки ветшали, вплоть до обрушения кровли Большого дворца. Московские власти долго не могли решить, что с ним делать. Многие архитекторы и ученые считали, что комплекс не нужно трогать, что его руины романтичны, живописны и привлекательны сами по себе, являясь истинным историческим наследием, тогда как в воссозданном виде – в каком он никогда прежде не существовал – это будет уже совсем другой объект. Победили те, кто ратовал за его восстановление. Весь ансамбль был отстроен практически заново – как снаружи, так и тем более внутри – и является сегодня творением уже не XVIII, a XX- XXI веков. Что, впрочем, не отражается на количестве туристов, с удовольствием его посещающих.

                Отдыхать можно по-разному

Эрих Виллер попал в первую волну становления дачного хозяйства в здешних местах и, соответственно, стал одним из организаторов «Общества благоустройства дачной местности в «Царицыно» (в 1908), неизменно являясь членом его комитета. Он с большим энтузиазмом занимался благоустройством досуга и быта огромного дачного поселка. Работа была не из легких, требовала много времени, энергии и средств. Но прадеду она была в радость, доставляя моральное удовлетворение. Они налаживали уличное освещение, охрану дач, обеспечили поселок телефонной связью, пожарной службой и т.д.
Просто удивительно, как прадедушка все успевал – руководить своим заводом, заниматься общественно-полезным трудом, отстраивать и благоустраивать свои дома в Москве и за городом, не изменять своему хобби и общаться с семьей – с женой, детьми и внуками.
На своем просторном участке в Царицыно он построил три дома – два духэтажных и один, для прислуги, одноэтажный. Главный дом был украшен ажурными резными верандами с двух сторон на обоих этажах и готической башенкой на крыше. С Пасхи и до поздней осени жила в нем обширная семья, насчитывающая более 20 человек. Дружно жила. Им было о чем поговорить, что рассказать и чем поделиться друг с другом. Они любили слушать музыку. А прабабушка использовала каждую свободную минуту для рукоделия – весь дом был украшен ее кружевными или вышитыми салфеточками, модными в те времена. Обучала она рукоделию и своих невесток. Что же касается внуков, неукоснительно действовал принцип: делу время, потехе час. Каникулы – каникулами, но и для обучения музыке, искусству, иностранным языкам время находилось.
Все члены семьи собирались вместе за длинным обеденным столом на просторной нижней веранде, отдыхали в тенистых уголках большого сада, гуляли в лесу или вдоль живописных прудов дворцового парка с тогда еще полуразрушенными руинами замка и необыкновенно красивых мостов.
В этот добрый, гостеприимный дом часто наведывались гости. Чаще остальных – известная балерина Петербургского императорского театра (Мариинского) Анна Иосифовна Собещанская, ставшая другом семьи. Уже значительно позже, где-то в 20-х годах, сестры Николая Ричардовича Барто, тоже балерины, вместе с Собещанской открыли на Тверском бульваре частную балетную школу.
Можно без натяжки сказать, что в Царицыно вся семья жила в свое удовольствие. И только глава семьи не позволял себе (или не мог позволить) расслабиться даже на отдыхе. Вернее сказать, отдыхом для него были его хобби – он любил садоводство, разводил редкие породы домашней птицы, экспериментируя с улучшением пород яйценосных и мясных кур, и держал сенбернаров, тоже занимаясь селекцией. У него их была целая псарня. И конечно – свои любимчики, с которыми он не расставался, пока жил на даче. Свои достижения прадед лично представлял на выставках птицеводства и собаководства, получая награды и призы. Выведенные и выращенные им сенбернары часто занимали первые места...
Увы, близился конец этой идиллии.

                Закат

Всю Россию лихорадило. Зрели грандиозные перемены и потрясения. Началась кровопролитная, жестокая Первая Мировая. Война с Германией вызвала всплеск агрессии по отношению к «своим», «отечественным» немцам. То, что под ружьем на тот момент находилось 300 тысяч немцев, отдававших за Российскую империю свои жизни и получавших награды, никого не интересовало. В мае 1915-го по всей стране прокатились антинемецкие погромы.
Прошлись они своим катком и по бывшей Немецкой слободе, нанеся ей огромный материальный ущерб и погубив множество жизней. Толпы мародеров атаковывали бизнесы и жилища людей с немецкими фамилиями, практически всех сословий, громя даже богодельни и церкви. Досталось и прадеду. В Гороховском переулке было разграблено и разгромлено несколько десятков квартир и богатые особняки. В их числе оказалась и «Фабрика Э.Э. Виллера».
И этим дело не кончилось. Для российских немцев были введены правовые ограничения на государственном уровне: В общественных местах им не разрешалось отныне говорить по-немецки, собираться вместе в количестве больше трех человек, слушать в церкви проповеди на родном языке и так далее.
А потом грянула Великая Октябрьская... перевернувшая страну с ног на голову, уничтожившая всю прежнюю систему ценностей, выбившая у огромного количества людей почву из-под ног. Для семьи Виллера это означало конец прежней жизни и тревожную неизвестность в будущем.
Завод национализировали, но не закрыли. И даже Эриха Виллера оставили в нем управляющим, что, видимо, было проще, чем искать новых специалистов. Ведь молодое советское государство нуждалось в своих идолах, которых нужно было срочно создавать, а у прадеда все для этого имелось в готовом виде. Так что недостатка в заказах у него и после революции не было. Только теперь ему приходилось отливать памятники не писателям, поэтам и императорам, а вождям революции, а в качестве сырья использовать... колокола.
Эрих Виллер владел немецкими секретами отливки разных металлов, не известных в России. А его младший сын, Бернард, довел их до совершенства. Поэтому изделия завода славились особой точностью и чистотой, высочайшим качеством металла, что было оценено по достоинству перед закатом Российской империи и не осталось незамеченным новыми хозяевами станы.
Моя мама, будучи еще ребенком, очень любила приходить на завод к отцу и деду, и часто вспоминала потом, как на его широкий двор свозили с разоренных церквей колокола, разбивали их и плавили для отливки монументов. Все члены семьи Виллеров были глубоко верующими людьми. И такое обращение с церковными колоколами воспринималось ими, как вопиющее кощунство...
Маме было уже где-то под 80, когда она написала письмо на телевидение, рассказав об этих эпизодах своего детства. Не прошло и недели, как к ней домой нагрянула съемочная группа в полдюжины человек с телевизионной аппаратурой, и мама во всех подробностях повторила свой рассказ перед камерой.
Рассказала она и о том, как новые советские литейщики, обосновавшиеся на заводе ее деда после его национализации, пытались выведать, подсмотреть у отца его секреты литья. А когда поняли, что это бесполезно, начали вредить ему. Один из них тайком всыпал в расплавленную бронзу очередного памятника яичную скорлупу, от которой она запузырилась...  Передачу эту мы потом вместе посмотрели по телевидению.
Прадеду и прабабушке не долго оставалось с этим мириться. Эрих Виллер, как я упоминала выше, шагнул в мир иной в 1921-м, Эмма Виллер через несколько месяцев за ним следом. Но остались их дети с клеймом фабрикантов, и немцев впридачу. Моего деда выслали из Москвы за сотый километр, разумеется лишив всего. Подвергались ли аналогичной  высылке его братья, я не знаю. Но судя по тому, что Александр, Леонид, Роберт и Бернард умерли практически одновременно – в 1938-39 году, скорее всего подвергались.

                А в финале – пустое кресло-качалка...

Я была абсолютно уверена, что не только память о прадеде, но и имя его давно предано забвению и ни для кого, кроме его потомков, интереса уже не представляет. Каково же было мое удивление, когда я натолкнулась сначала на информацию о его домах и фабрике в туристическом путеводителе центра Москвы, потом – на описание его фабрики в истории завода «Технолог», и наконец – на очень обстоятельную статью на 28 страницах, помещенную в журнале «Царицынский научный вестник» (Выпуск 9 за 2008 год). Статья называется «Семья Э.Э.Виллера и дачное Царицыно в начале ХХ века». На этом сюрпризы не кончились.
В 2015 году в Большом дворце Царицына была открыта Краеведческая выставка «Невидимый слой». Последний ее раздел освещал позднейшую историю Царицына – т.н. дачный период. И в качестве наглядной иллюстрации один из залов дворца посвящался семье «фабриканта Э.Э. Виллера». В экспозиции был представлен фотоархив Виллеров и простые обиходные предметы их быта, собранные почему-то, как обозначено, в окрестных поселках «Воздушные сады», «Старое Царицыно», «Новое Царицыно», «Поповка»...
Впрочем, могу представить себе ситуацию. Когда в 1994-м мы с семьей, переезжая в Америку, продали дачу в Загорянке, под Москвой, (по иронии судьбы, случайному немцу-фабриканту, открывшему в Щелково колбасный цех), мы не успели вывезти свои вещи, пообещав при первой же возможности вернуться за ними. А когда я год спустя постучалась в уже чужие мне ворота и попросила вернуть мой литературный архив и фотоальбомы, жена колбасника, бывшая русская модель, с вызовом сообщила, что они делали ремонт, вещи наши им мешали, и они их раздали всем соседям поселка (мебель, посуду, одежду, ковры и т.д.)... Возможно, нечто подобное случилось и с содержимым дачи прадеда.
Сама я на той Краеведческой выставке не была, но одна, видно очень прилежная и любознательная девушка, досконально осмотрев ее, разместила в интернете фотографии едва ли не каждого зала, в том числе и посвященного Виллерам. Благодаря ей я увидела стенды с фотоархивом прадедушкиной семьи, образцы прабабушкиного рукоделия, старенькие пяльца и одежду. А посреди зала – кресло-качалку, на котором любила сидеть с рукоделием или внуками прабабушка, и накинутую на него тонкую шаль ее работы.
Приведу запись, оставленную той милой девушкой о ее впечатлениях от экспозиции: «В одном из залов Большого царицынского дворца выставлены предметы быта и одежды, подлинные костюмы, дарованные музею семьей Виллеров. Загадочное описание тканей, из которых изготовлена одежда, как волшебное заклинание: тафта, метанит, муаровая лента, лён, кружево, жемчуг, трунцал, серебряная нить, пайетки, сукно, саржа...»
Не скрою, было приятно узнать, что память об Эрихе Готфриде Вениамине Виллере и его семье не канула в Лету, что она еще может представлять для кого-то хоть какой-то интерес.               

               
                2. КОГДА ПАПА И МАМА РЯДОМ


Поскольку дедушка, как я уже писала, был выслан из Москвы, они всей семьей поселились, если не ошибаюсь, в Тарасовке – дедушка, бабушка, мама и ее младший брат Мира (Мирослав). Мама каждый день ездила на электричке в Москву – сначала в Радиотехникум, где она училась, а потом на работу. Из-за тяжелого финансового положения в семье ей пришлось учебу бросить.
Мама всегда была, а в молодые годы – особенно, жизнерадостной и активной, любила природу, спорт, друзей... Принимала участие во всех физкультурных парадах на Красной площади. Обычно ей поручали нести знамя впереди колонны, о чем она потом всю жизнь с гордостью вспоминала.
Однажды в поезде, по дороге в Москву, она познакомилась с моим будущим отцом – Александром Муратовичем Манукяном (1910–1968), вышла за него замуж и переехала жить к нему, в подмосковный поселок Клязьма. Хоть он и не имел к немцам никакого отношения (не считая мамы), но тоже оказался носителем трех имен. Родители назвали его Ашотом. Получая паспорт, он записался Александром. А когда знакомился с моей мамой, представился ей Рустамом, потому что обожал это имя. Так она его всю жизнь и называла. Первое имя осталось для его родни, а второе – для сослуживцев. Маму он называл Нелли, как все ее друзья и подруги.
В августе 1939-го родилась я, и бабушка поселилась с нами, чтобы присматривать за мной и дать маме возможность работать. Дядя Мира ушел в армию. Дедушка остался в изгнании один. Тоска, одиночество, неприкаянность стали его уделом. Удивительно, но память сохранила единственное воспоминание о нем: Я реву, лежа в коляске, он подошел и, не сгибая спины, встал над коляской, осуждающе глядя на меня свысока. От его сурового взгляда мне разом расхотелось реветь. Позже мама говорила, что дедушка действительно приезжал к нам однажды в Клязьму, и все не могла поверить, что я его запомнила.
Вскоре он подхватил какую-то кишечную инфекцию и зимой того же, 1939 года скончался. Папа в это время был в очередной командировке, и мама одна отправилась за его телом. Ни помощи, ни гроба, ни транспорта. Ей тяжело было об этом вспоминать, но, насколько я знаю, везла она к себе домой окоченевший труп отца по сугробам на детских санках. 

Рустам-Ашот-Александр, как я уже писала, чистокровный армянин. Его мать, Маргарита, моя армянская бабушка, родом из Карабаха (Мартакерта). В 13 лет ее выдали замуж за 35-летнего бакинского купца, Мурата Манукяна (моего дедушку, которого я, как папа – Армении, никогда не видела), жила с ним в Баку, откуда после революции деда выслали, как «буржуя». Они поселились во Владивостоке, где у них родились два сына – Ашот и Манук.
Бабушка была очень простая женщина, добрая и сердечная. Потом, когда мои родители развелись, она стала связующим звеном между мной и отцом, постоянно звала меня погостить то у отца, то у дяди Манука. Забавно, что ярко выраженный армянский акцент она сохранила на всю жизнь, хотя никто в ее семье – ни дети, ни внуки, ни тем более невестки, по-армянски не знали ни слова, а значит она говорила с ними только по-русски.
Папин отец рано умер (в 1925-м), и после его смерти оба брата, забрав с собой мать, подались в Москву, на учебу. Папа закончил государственный технический университет, готовивший специалистов по рыбному хозяйству и холодильным установкам, а Манук – Институт нефти и газа. (Точных названий этих учебных заведений я не знаю.) И вскоре оба женились, к огорчению бабушки, не на армянках, а на русских девушках. Обеих ее невесток звали Наташами.
Жена дяди Манука была образованной, исконно русской женщиной, превыше всего ценившей семейный очаг. Доброй, гостеприимной, беззлобной. Этакой наседкой, в хорошем смысле слова. Она родила двух сыновей – Сашу и Мишу, и прожила с мужем до глубокой старости, лет на пять пережив его. Дядя Манук стал инженером-нефтяником, занимая хорошие должности. Получил квартиру на Фрунзенской набережной. Но где-то в Сибири отморозил ноги, и одну ему пришлось ампутировать. Он  ходил с протезом и с палочкой, а дома прыгал на одной ноге. Тетя Наташа его опекала, как ребенка, по-моему, считая его даже не третьим, а первым своим сыном, хотя называла исключительно «папик». Это была очень трогательная, любящая пара от начала и до конца. Папе повезло гораздо меньше. Избалованная своей мамой, прекрасной хозяйкой, моя мама не была приспособлена ни к хозяйству, ни к семейной жизни.
По окончании института, а потом и во время войны отец работал начальником Южной железной дороги, где по его рационализаторскому предложению был усовершенствован метод перевоза продуктов в охлаждаемых вагонах, что увеличивало сроки их хранения. Он подготовил и научные разработки по железнодорожным рефрижераторам. Но диссертацию так и не защитил.
Поселился папа в подмосковье, в поселке Клязьма, где ему дали двухкомнатную квартиру с маленьким балконом в двухэтажном деревянном доме, и где я осчастливила родителей своим появлением. Дом стоял в большом, заросшем высоченными соснами дворе. Почему-то у меня, совсем тогда еще маленькой девочки, запечатлелись именно эти сосны – по ночам сквозь окно с моей постельки было видно, как они раскачиваются под порывами зимнего ветра. Они казались мне живыми и зловещими.
С пеленок мама принялась закалять меня. По ее собственным рассказам, она оставляла коляску со мной на открытом балкончике зимой, в десятиградусный мороз,  и я крепко спала часа по четыре. Бывало, она меня буквально откапывала из-под успевшего за это время нападать снега. Скорее всего тут не обошлось без папиной направляющей руки.
Он был очень спортивный. И очень видный, чтобы не сказать красивый, мужчина. Брюнет с серыми орлиными глазами и орлиным носом. Почти двух метров роста (носил обувь 47 размера), широкоплечий, с мощной грудной клеткой и подтянутый в бедрах. Вместо утренней зарядки он поднимал штангу, а потом в одних трусах выходил босиком на мороз и обтирался снегом. Он был сильный настолько, что напряжением бицепса рвал широкий кожаный ремень.
Еще во Владивостоке, с подросткового возраста он в совершенстве овладел техникой древней самурайской борьбы – джиу-джитсу. Джиу-джитсу это не спорт, а именно боевое искусство с болевыми и смертельными приемами. Он очень хотел иметь сына, мечтая передать ему свои навыки, сделать его мужчиной. Но родилась я – девчонка, хоть и с характером мальчишки. И он принялся «делать мужчину» из меня.
Со двора я вечно приходила вся ободранная, налазившись по заборам, крышам, деревьям. Случалось, что и подравшись с мальчишками. Папа не только никогда не заступался за меня, но и мог добавить шлепка, если я приходила к нему с жалобой на обидчиков. «Не смей никогда жаловаться, – говорил он мне. – Умей сама за себя постоять. Давай сдачи.» И обучал меня очень своеобразным и очень действенным приемам джиу-джитсу, которые я помню до сих пор. 
Он показывал мне точки, по которым если ударить ребром ладони под одним углом – можно человека вырубить на время, а если чуть под другим – то и навсегда. Пользоваться ими строго-настрого запрещал. Показывал приемы и забавные, но в иных ситуациях очень даже полезные. Скажем, если за тобой кто-то гонится, позволь преследователю приблизиться почти вплотную и неожиданно резко присядь на корточки – он перелетит через тебя. Или если тебе вцепились в волосы, обхвати ладонь противника (на уровне основания его пальцев) руками и сделай резкий рывок вниз. Противник взвоет и, корчась от боли, упадет перед тобой на колени. А если тебя двумя руками крепко держат за запястье, то вывернуть свою руку резким рывком другой руки удобнее всего не там, где сомкнулись восемь пальцев противника, а там, где всего два больших. Ну и так далее. Эти и другие приемы я с удовольствием демонстрировала друзьям даже став взрослой. А уж о дворовых мальчишках-сверстниках и говорить не приходится. Но то было позже, когда я немного подросла, а пока...

               
                3. «ИДЕТ ВОЙНА НАРОДНАЯ...»


Настали тяжелые времена. К Москве вплотную подступал немец. К тому времени дедушки уже не было. Дядя Мира ушел на фронт, бабушка оказалась неплохой медсестрой. Я не очень знаю, что делал мой отец в войну и где служил, но в его документах сохранилась офицерская книжка, в которой записано, что он – «капитан 1-го ранга, инженер береговой обороны в запасе до 1965 года». А в Википедии я вычитала, что капитан-инженер 1-го ранга – корабельное воинское звание Вооружённых Сил Военно-Морского Флота, соответствующее званию полковника в сухопутных войсках и авиации.
Когда в июле 41-го немцы начали бомбить Москву, мама не пряталась в бомбоубежище, а принимала активное участие в обороне города – рыла, в числе других москвичей, траншеи, выбиралась на крыши домов, чтобы собирать и гасить фугаски и «зажигалки» (термитно-зажигательные авиабомбы), не давая им разгореться. Кроме ящиков с песком, которые держали на крышах для этой цели, они приносили с собой и ведра с водой. По неопытности многие из них получали жестокие ожоги.
В общей сложности вражеские самолеты сбросили на Москву 104 тонны фугасных бомб и более 46 тысяч мелких зажигалок, калибром около 1 кг. Немцы стремились спровоцировать как можно больше пожаров. И им это удалось. В первую же ночь после их воздушного налета в столице полыхало около двух тысяч объектов. Несколько сотен зажигательных бомб и 15 фугасок попали на территорию Кремля. При нейтрализации их погибло несколько воинов кремлевского гарнизона. Всего же в Москве за месяц бомбардировок погибло свыше 700 активистов и три с половиной тысячи получили ожоги и другие увечья. Так что мама честно заслужила медаль защитника Москвы, которой впоследствии ее наградили.
С самого начала войны, то есть практически с момента открытия редакции, она работала в «Окнах ТАСС» художником-ретушером. Художественные способности у нас с ней, видимо, заложены в генах – от ее отца-немца (моего деда).
Информационное агентство «ТАСС» создало свои «Окна» по образцу «Окон сатиры РОСТА» 20-х годов. «Окнами» они назывались потому, что агитационные плакаты – патриотические, юмористические, чаще остро сатирические, выставлялись в витринах продуктовых магазинов. Основная их особенность заключалась в том, что они не печатались в типографии, а выпускались поштучно, вручную, с использованием трафарета, что позволяло тассовцам мгновенно и оперативно реагировать на самые важные события в стране.
Редакция-мастерская «Окон ТАСС» размещалась на Кузнецком Мосту, в доме № 11. Она притягивала к себе инициативных, талантливых, профессиональных художников, литераторов, общественных деятелей. Вскоре мама уже знала – в лицо и лично – многих авторов плакатов – художников Кукрыниксов (Михаила Куприянова, Порфирия Крылова и Николая Соколова), М. Черемных, Б.Ефимова, Савицкого, Малевича, Дейнеку, Иогансона; поэтов и писателей Соколова-Скаля, Демьяна Бедного, Лебедева-Кумача, Маршака, Сергя Михалкова и многих других. (У меня хранится несколько детских книжек, подписанных С. Михалковым – через маму для меня, правда, уже значительно позже, когда я стала взрослой и начала издавать свои первые сказки.) В общей сложности только в московской редакции на Кузнецком над созданием плакатов трудилось 125 художников и 83 писателя и поэта.
Работали в три смены, круглосуточно. Каждый выкладывался по полной. Уже в первый месяц войны ими было выпущено 119 разных плакатов в количестве 7200 штук. А за все годы войны – около полутора тысяч, тиражом свыше 2 миллионов. Предназначались они не столько для жителей тыла, сколько для воюющих, чтобы поднять их боевой дух и поддержать морально. И «Окнам ТАСС» это удалось на все сто. Не случайно их назвали художественным явлением в стране и грозным идеологическим оружием.
Хлесткие, сатирические плакаты проникали на фронт, в подполье, в партизанские отряды и на оккупированные территории разных стран, в том числе и в саму Германию, приводя фашистов в бешенство. Они так досаждали гитлеровскому окружению, рассказывает пресс-секретарь Московского городского совета ветеранов Александр Ушаков, что Геббельс приговорил к смертной казни всех, кто принимал участие в их выпуске. Существовала даже директива высших органов фашистской власти: «Как только будет взята Москва, все, кто работал в «Окнах ТАСС», будут висеть на фонарных столбах»... Получается, что и моя мама, в числе скромных тассовских сотрудников, сражалась с фашистской Германией идеологически, за что была заочно приговорена к смертной казни.
Но оставим патриотизм и пафос в стороне. Тем более, что фашистам так и не удалось войти в Москву, а следовательно – и расправиться с тассовцами.

Все когда-нибудь кончается. Кончилась и эта страшная война. К тому времени мама уже окончательно разочаровалась в моем отце и, когда мне было 5 лет, ушла от него. Насколько я знаю, он очень переживал и неоднократно предпринимал попытки ее вернуть. Так как жилья теперь у мамы не было, администрация ТАСС выдала ей ордер на одну комнату с подселением в двухкомнатной квартире на Садовом кольце – на стыке Зубовской площади и Смоленского бульвара.
Так мама и бабушка вернулись «из изгнания» в Москву. А вместе с ними, разумеется, и я. Наше новое жилье даже близко не стояло с просторными московскими апартаментами деда в Гороховском переулке, с усадьбой в Царицыно или с пятью домами семьи бабушки в Смоленске, с денщиками ее отца и прислугой. Не могу сказать, что они свое прошлое напрочь забыли. Что касается мамы, она-то все это потеряла в раннем детстве. А вот бабушка постоянно что-то вспоминала. Нет, не сравнивала, не сетовала, а просто делилась со мной какими-то эпизодами из своей прошлой жизни.
Квартира (№30) на Смоленском бульваре, в доме 3/5, в которую нас подселили, состояла из двух комнат по 14 кв метров, крохотной кухоньки, совмещенного санузла и тесной прихожей-коридорчика. Во второй комнате жила одинокая латышка Мина Яковлевна, старая большевичка.
Раз в неделю к ней приезжали двое в белых халатах с прозрачной банкой в руках, в которой плавали здоровенные жирные пиявки – соседка страдала гипертонией. Я тут же проскальзывала за ними к ней в комнату и с ужасом наблюдала за их действиями. Лично я скорее бы умерла, чем смогла себя заставить терпеть, как по мне ползают эти полезные, но омерзительные твари и сосут мою кровь. Соседка же прочно ассоциировалась у меня с впившимися ей в загривок пиявками, и я ее боялась.
Меня отдали в детский сад. Отрывочно помню, наверное в основном по фотографиям, костюмированные новогодние елки. И еще – как нас выстраивали в ряд и одной и той же столовой ложкой давали из бидона рыбий жир и дрожжи. Как, уже после войны, где-то в переулке выстаивала длиннющие многочасовые очереди за мукой по карточкам (трехзначную цифру моего места в этой очереди мне крупно писали чернильным карандашом на ладони). Как, получив долгожданный трехкилограммовый пакет, тащила его домой. Большим лакомством для меня был намазанный маслом кусок хлеба, посыпанный сверху крупным сахарным песком.


                4. СКАЗКА МОЕГО ДЕТСТВА САХАЛИН


Как специалист по всему, что касалось рыбной промышленности, мой отец работал... Где же он работал? Дело в том, что организация, возглавлявшая рыбную отрасль страны, постоянно меняла названия. После революции она именовалась Управлением рыболовства и главрыбы при Наркомате, затем стала Народным комиссариатом рыбной промышленности, потом снова Наркоматом, Министерством рыбной промышленности, Главным управлением рыбного хозяйства при Госплане, Государственным комитетом по рыбному хозяйству, и, наконец, с 1965 года –Министерством рыбного хозяйства СССР.
Так вот, эта организация отправила отца в долгосрочную командировку в Южно-Сахалинск, и он предложил нам с мамой поехать с ним. Мне было без малого 7 лет – время готовиться к школе, но мама, как ни странно, согласилась, хотя была уже с отцом около двух лет в разводе. То, что последовало за этим, стало самой яркой, самой фантастической сказкой моего детства.

Весна 1946 года. Поезд несет нас через всю необъятную страну к берегам Тихого океана. До Владивостока мы добирались, страшно подумать, 14 дней! Не знаю, как родителям, а мне не показалось это бесконечное путешествие ни скучным, ни утомительным. Пейзажи, мелькавшие за окном, постоянно менялись. Выходить на станциях было одно удовольствие. На каждом перроне наш поезд встречали многочисленные бабульки с корзинами, ведрами, кастрюльками, лотками, предлагая фрукты, овощи, ягоды, домашнюю стряпню. После полуголодных военных лет, когда мама резала одну конфетку на четыре части, это была вакханалия для желудка.
Иногда поезд стоял на какой-нибудь большой станции час или два, и тогда папа шел в привокзальную парикмахерскую. Однажды он не рассчитал время и увидел в окно хвост своего поезда. Я помню, как нервничала мама. Будучи уверена, что папа остался на перроне, она не знала, что ей одной с ребенком делать, как себя вести – высадиться на ближайшей станции или ехать дальше... Как на зло, следующая остановка по расписанию была только через 4 часа. А когда поезд, наконец, остановился, в купе ввалился папа, обессиленный, покрытый сажей, с засохшей мыльной пеной на одной щеке. Погнавшись за составом,  он успел ухватиться за буфера последнего вагона, и 4 часа висел или сидел на них. Если бы не его спортивная подготовка и не сильные руки, не продержался бы.
Запомнился и еще один дорожный эпизод. На какой-то станции к нам в купе подселился четвертый пассажир, должно быть украинец. Пытаясь водрузить на багажную полку под потолком свой увесистый чемодан, он уронил его прямо мне на голову. Я реву. Мама в истерике. Папа в гневе. Охи-ахи-извинения... От чувства вины наш новый попутчик не находил себе места, и, чтобы ее загладить, притащил в купе живого гуся, купленного на очередной станции – мне в подарок. Гусь-то мне понравился, развлечение как ни как. Он важно разгуливал по купе, издавая звуки, похожие на скрежет железа, спал у меня коленях, ел с рук... Но ведь он не только ел...

Владивосток я совсем не запомнила, возможно, просто его не видела. Единственное, что запечатлелось, это китайская яблоня, покрытая мелкими ярко красными плодами. И то, наверное, потому, что я тут же залезла на нее, едва родители отвернулись. И еще смутно – американский корабль, на котором нас переправили на Сахалин. Я умудрилась открутить все краны в ванной комнате и устроить в каюте потоп, от которого по воде плавала большая коробка с солеными американскими галетами, очень вкусными, кстати сказать... Зато воспоминания о Сахалине сохранились на всю жизнь.
Городок, в который мы прибыли, лежал в живописной зеленой долине, с Запада и Востока окаймленной сопками. Сопки были одеты в какие-то удивительные леса. Листья на тех деревьях с одной стороны блестящие, темнозеленые, а с нижней – замшевые, фисташкового цвета, как у мать-мачехи. Стоило подуть ветерку, и лес волшебным образом преображался, меняя окраску. Была поздняя весна, и открытые склоны сопок ярко желтели сплошным ковром диких тюльпанов.
Под жилье нам выделили традиционный японский домик (минку) с высокой черепичной крышей и раздвижными дверями. (Других домов там еще не было. Разве что бараки – мрачные бревенчатые избы, сохранившиеся от русских каторжан.) Вместо внутренних стен в минке – скользящие перегородки (фусума). Пол покрывали татами: стеганые соломенные циновки, очень толстые и гладкие, приятно пружинившие под ногой. А окна, как и у большинства наших соседей, были обклеены белой рисовой бумагой. Свет-то они пропускали, но через них ничего не было видно – ни снаружи, ни изнутри. Так что необходимость занавесок отпадала.
Естественно, тогда, ребенком, я не понимала, да и не стремилась понять, куда мы попали, почему двери в домах не открываются, как положено, а разъезжаются; почему все вокруг говорят на непонятном мне языке; почему кошки здесь в основном бесхвостые (японцы отрубали своим питомцам хвосты, чтобы те, слишком величаво вплывая в дом, не выпускали из него тепло). Это уже потом, повзрослев, я поинтересовалась довольно запутанной историей Сахалина.

Со средневековья там жили аборигены Сибири, в основном эвенки, оленеводы-кочевники. До середины XIX в. хозяйничали китайцы, пытавшиеся прибрать остров к рукам. Но Россия всегда держала его в поле зрения, даже когда на него начали зариться японцы. По Симодскому трактату (1855 года) Сахалин был признан совместным нераздельным владением России и Японии, что порождало только неразбериху и конфликты. Чтобы исправить ситуацию, в 1875-м был заключен, так называемый, Санкт-Петербургский договор, по которому весь остров переходил к России, а Японии, в качестве компенсации, отписали северные Курильские острова. 
Получив Сахалин в свое пользование, Царская Россия, в принципе, не очень-то и знала, что делать с этим огромным, похожим на рыбину, куском земли на отшибе. Переезжать туда на постоянное место жительства желающих было немного. А держать остров незаселенным, значит оставить надежду восточным соседям снова им завладеть. Тогда было принято решение использовать Сахалин, как место ссылки и каторги.
Город или поселок, куда меня с мамой и папой занесла Судьба, как раз и основали те самые ссыльно-каторжные и ссыльно-поселенцы Российской империи, и назвали его Владимировкой. Чтобы иметь представление, как жили во Владимировке ссыльные, достаточно перелистать первые главы путевых заметок А.П.Чехова «Остров Сахалин»:
«Каторжные и поселенцы, за немногими исключениями, ходят по улицам свободно, без кандалов и без конвоя, и встречаются на каждом шагу толпами и в одиночку. Они во дворе и в доме, потому что они кучера, сторожа, повара, кухарки и няньки. Такая близость в первое время с непривычки смущает и приводит в недоумение. Идешь мимо какой–нибудь постройки, тут каторжные с топорами, пилами и молотками. А ну, думаешь, размахнется и трахнет! Или придешь к знакомому и, не заставши дома, сядешь писать ему записку, а сзади в это время стоит и ждет его слуга – каторжный с ножом, которым он только что чистил в кухне картофель. Или, бывало, рано утром, часа в четыре, просыпаешься от какого–то шороха, смотришь – к постели на цыпочках, чуть дыша, крадется каторжный. Что такое? Зачем? «Сапожки почистить, ваше высокоблагородие». Скоро я пригляделся и привык. Привыкают все, даже женщины и дети. Здешние дамы бывают совершенно покойны, когда отпускают своих детей гулять с няньками бессрочнокаторжными.» Одним словом, на Сахалине втихаря процветало русское рабовладение.
После поражения Российской империи в Русско-Японской войне (1904-1905) Южная часть Сахалина, с прилегающими к ней островами Тюлений и Монерон, отошли-таки к Японии. А с 1920 по 1925 годы японцы, воспользовавшись смутными временами в России, захватили и северную часть Сахалина. На всем острове в спешном порядке было введено военно-гражданское управление, русские законы упразднены, а названия населенных пунктов, включая улицы, переименованы на японские. Сам остров стал называться Карафуто. Перестроили японцы и Владимировку, переименовав ее в Тоёхару.    
Но не долго музыка играла. С сентября 1945 года, одержав победу в Советско-Японской войне, СССР вернул себе весь Сахалин. И Курильские острова впридачу. Тоёхара получил статус города и стал называться Южно-Сахалинском, административным центром всей Сахалинской области, включающей Курильские острова. То есть происходили все эти преобразования, как я позже поняла, как раз в ту пору, когда я босиком носилась по его улицам с ватагой японской детворы. Это уже потом город начал быстро расти и развиваться, а тогда был деревня деревней.
Во Владимировке-Тоехаре-Южно-Сахалинске вступила в силу военная диктатура. Японские законы на острове уже не работали, а советские еще не сформировались. Банки, заводы, промыслы, вся деловая, трудовая и культурная жизнь остановилась. Русских жителей на острове считанные единицы, а среди японского населения паника, порождавшая хаос. Отток на ближайший японский остров Хоккайдо шел тысячами. Все желающие уплыть не могли, и на пристанях и в гаванях царило столпотворение.
Советское командование чуть ли не насильно возвращало напуганных, озлобленных и голодных людей в их дома, обещая безопасность, работу, питание и медицинское обслуживание. И, надо отдать ему должное, свое обещание сдержало. Японцам были предоставлены не просто одинаковые с русскими права, а льготные – по части налогов.
Переходный период под жестким военным надзором продлился полтора года. Все основные объекты жизнеобеспечения Тоехары, включая культурные, такие как библиотеки, буддийские храмы, недавно построенное японскими властями великолепное здание Краеведческого музея Карафуто, были взяты под охрану военной комендатуры.
И тем не менее остров еще какое-то время продолжал оставаться японским, и не только по составу населения. Японцами были мэры городов и даже губернатор Карафуто-Сахалина. Эта временная вынужденая мера обеспечивала зыбкую стабильность и видимость порядка. Паника среди японцев улеглась. А поскольку им нужно было как-то существовать, они шли работать на русских, ни на минуту не забывая однако, что при первой же возможности покинут остров.
Вопрос о репатриации японцев с советского Сахалина был решен между СССР и США практически сразу же, в конце 1945-го. Переправляли беженцев на американских судах. Объем дозволенного багажа был лимитирован – сто килограмм на одного пассажира. (Золото и деньги вывозить не разрешали.)
Вот в таком мы оказались переходно-смутном периоде сахалинской истории. С одной стороны остров вроде бы уже снова советский. А с другой – насквозь японский: речь, уклад, антураж. Лица вокруг сплошь плоские, желтые, узкоглазые. Хотя... как я вскоре, привыкнув, поняла, все они очень даже симпатичные люди – приветливые, обходительные, услужливые. Такова их культура, позволяющая за внешней маской поглубже запрятать то, что у них внутри. Я не знаю, что там было у этих несчастных внутри, но вреда они нам ни разу никому не причинили. Скорее даже наоборот.

Со сменой хозяина на острове и остановкой производственно-деловой жизни остановилась и основная отрасль сахалинской экономики – рыбодобывающая промышленность. В первую очередь, из-за отсутствия рабочих рук и своих специалистов. Одним таким специалистом и был мой отец. В его задачи входило наладить рыбную промышленность в Южно-Сахалинске, включавшую, помимо промысла, береговые производства, перерабатывающие и консервные заводы, холодильные цеха для замораживания морепродуктов и т.д.
Во время II Мировой войны все промысловые бассейны Советского Союза, как известно, были превращены в театр военных действий. И любой, включая рыболовный , флот в случае необходимости расценивался, как потенциальный их участник. Как я себе представляю, с этим и было связано военно-морское звание отца (капитан 1-го ранга, инженер береговой обороны в запасе до 1965 года), означавшее, что рыбный промысел рыбным промыслом, но он сам и команды баркасов, находившихся в его ведении, стоят на страже безопасности дальневосточных границ страны.
В первые годы разрухи основная ставка делалась на самый легкий вариант – прибрежный лов и обработку на местах, благо сельди и лосося у берегов ошивалось видимо-невидимо. Сельдь на моих глазах сгружали с баркасов сплошным искристым потоком – десятками тонн.
Все работники отца были японцами. Представляю, как трудно ему приходилось. А может и нет, если учесть японскую организованность, трудолюбие и какое-то генетическое раболепство перед вышестоящим. Понятно, что буквально с первых же дней моего отца и его семью знала в лицо вся округа. Ведь, с одной стороны, он для них был чужак, а с другой – работодатель.
Очень скоро я нашла себе среди япончат новых друзей. Поначалу мы пытались объясняться на пальцах. Но дети все схватывают быстро, и вот я уже начала понимать отдельные слова и даже фразы. А через пару месяцев худо-бедно общалась с ними по-японски. (Сейчас помню только: «Сайонара» – до свидания, «осакини» – извините, «домо аригато» – большое спасибо, «чоты маты» – одну минуточку... И еще полу по-русски, полу по-японски: «Русски худанай, варнаки много», что означает: Русские плохие, воров много. Это они к тому, что у них не принято было запирать свои дома, а велосипеды они оставляли прямо на улице, и их никто никогда не трогал... до тех пор, пока не появились в городе наши.
С японской малышней я и проводила все дни напролет, что наверняка тоже не укрылось от местных жителей. После шторма на берег обычно выбрасывало полумертвую сельдь в огромных количествах. Бывало весь берег становился серебряным от их упругих тушек. Япончата собирали их для меня, нанизывая под жабры на согнутую кольцом толстую проволоку и, взвалив улов себе на спины, тащили к нам домой. Мама ворчала, но от нечего делать насолила этой селедки целый боченок, хотя ее никто не ел. 
Иногда папины работники приносили нам гигантских крабов, метра полтора в диаметре. Папа разжигал во дворе костер, подвешивал над ним ведро и, отрывая у еще живого краба ноги и клешни, бросал их в подсоленную кипящую воду. Вкуснятина необыкновенная! Еще помню много красной икры, навагу и нежнейшее розовое мясо свежевыловленной горбуши. Из-за этой самой нежности горбуша считается скоропортящимся продуктом и в свежем виде экспорту не подлежит. А лакомством для меня была жареная соя, вкус которой я не забыла до сих пор. Японцы ее готовили и продавали прямо на улице, с чугунных жаровен, как в Париже – каштаны.

Папа целыми днями пропадал на берегу. Я прекрасно знала дорогу к месту его работы и часто околачивалась там, наблюдая, как баркасы выгружают на берег свой улов, а целая шеренга японцев в кожаных фартуках и с огромными ножами тут же разделывает рыбу за бесконечно длинными столами. Бывало, что на их столы попадали небольшие акулы. Японцы вспарывали им животы, извлекали оттуда живых акулят с желтыми мешочками у рта (акула – существо живородящее) и бросали их в море, чтобы они могли вырасти.
Однажды, по моей вине, случился неприятный канфуз. Из Москвы в Южно-Сахалинск приехала съемочная группа делать кинорепортаж о том, как налаживается жизнь на отвоеванном Сахалине и какие отношения сложились у наших с местным японским населением.
Я, понятное дело, ничего этого не знала. Мы просто с каким-то японским мальчонкой носились меж разделочных столов, играя в догонялки или прятки. Я схватила со стола акуленка с тем самым желтком у рта, и запустила им в своего товарища. Да промахнулась. Акуленок звонко шлепнулся в лицо московскому оператору, желток размазался по его щеке. Тот побагровел от неожиданности и возмущения, приписав «рыбную атаку» выходке какого-нибудь агрессивно настроенного работника-японца. Москвичам хорошо было известно, что враждебность здесь буквально витает в воздухе.
Папа засек, чьих это рук дело. Он стоял бледный, сверкая своими орлиными глазами. Как уж он там оправдывался перед москвичами, не знаю – я поспешила ретироваться с поля боя подобру-поздорову. Но кара меня все-таки настигла. Вечером папа возник в проеме раздвижных дверей нашего дома, как стихийное бедствие. Ни слова не говоря, снял свой широкий кожаный ремень и впервые в жизни высек меня. Такого надругательства над собой я ему не простила.
Другой раз я пришла на отцовский комбинат под открытым небом, когда с баркаса вывалили на берег гигантского ската-манту. Морской дьявол распластался на бетонном полу, как мягкий, маняще искрящийся ковер, черный со спины и белоснежный с подбрюшья. Конечно же я не могла устоять перед соблазном – прыгнула на его спину и попробовала поплясать. Не знаю, что произошло, только в следующую минуту, вскрикнув от боли, я повалилась набок и увидела, что нога у меня вся в крови. Японцы побросали свою работу. Двое из них подхватили меня на руки и потащили домой, к маме, и сами же обработали рану и забинтовали ногу, потому как мама растерялась. Нога долго потом не заживала.
Так что я не могу сказать, что общая враждебность японцев к русским распространялась и на нашу семью.
Американские корабли между тем регулярными рейсами вывозили их с Сахалина на Хоккайдо. Поскольку багаж был ограничен, бедные люди за бесценок продавали свои вещи на рынке. Чего только мама у них не накупила! Фигурки самураев и гейш – с блестящими волосами, в парчовых кимоно, на черных лакированных подставочках. Бронзовых и фарфоровых божков-копилки с очень длинными мочками ушей, чайнички с драконами, всевозможные статуэтки, веера, очень красивые тарелочки – фарфоровые, деревянные, лакированные и т.д. и т.д.
Иные от досады, что они не могут забрать с собой свои вещи, в сердцах выбрасывали все в море. А морская волна, не принимая «дары скорби», выносила их на берег. Я с огромным удовольствием копалась часами на пляже в песке, находя там самые неожиданные штуковины – костяные фигурки, крошечные блюдечки, чашечки и т.п. Для детского восприятия такие находки были подобны маленьким кладам.
Записываю сейчас свои воспоминания, а справа от меня на книжной полке стоит небольшая фарфоровая статуэтка японского божка. Нет, я не нашла ее в песке и мама не купила ее на базаре. С ней связана совсем другая история. Как-то, гуляя в одиночку по соседней улице Южного, я остановилась перед окном жилого дома (с прозрачным, а не «рисовым» стеклом), зачарованно глядя на статуэтку, стоявшую на подоконнике. Она не столько мне понравилась, сколько каким-то странным образом притянула к себе мое внимание и никак не хотела отпускать.
Терракотовое матовое тело в глазурованной красной накидке. На голом животе, на лице и даже на тыльной стороне ладоней тончайшей кисточкой прорисованы черные волосы. Брови изогнутые, черные, и очень живые глаза (с проколотыми для выразительности зрачками). Сидит божок в непринужденной задумчивой позе, как бы на полу или на земле. Я не могла оторвать от него глаз.
И тут из дома вышла японка, посмотрела на меня, улыбнулась и спрашивает: «Нравится?» Я кивнула: «Очень!» Женщина скрылась в доме и через минуту вышла со статуэткой в руках. «Раз нравится, значит он твой. Возьми, – сказала она, вкладывая ее мне в руки. – И никогда с ним не расставайся. Теперь это твой личный Бог Счастья. Он принесет тебе удачу.» Прижимая к груди подарок, я помчалась домой...
Годы спустя, когда выходила замуж, увезла свой талисман с собой в Ереван. Когда через 30 лет вернулась с семьей в Москву, о нем не забыла. А из Москвы он перелетел со мной через полмира в Америку, и всегда занимает самое почетное и безопасное (с учетом сейсмоактивности Калифорнии) место в моей комнате.
Мама не долго выдержала на Сахалине. К осени 1947 года, сославшись на то, что мне уже восемь, а я еще не учусь, уехала вместе со мной обратно в Москву, оставив папу одного. Теперь уже насовсем. Я же долго еще с ностальгической тоской вспоминала сахалинскую экзотику и жизнь с отцом и с матерью.

Папа присылал нам с Сахалина консервы – красную икру, крабы, горбушу и... платил алименты на мое содержание. Вернувшись в Москву, он время от времени появлялся у нас дома. С мамой у них всегда сохранялись хорошие отношения. В Москве он работал все в том же Министерстве рыбной промышленности, старшим инженером отдела, и периодически отправлялся в долгосрочные командировки на край земли – строить рыбоперерабатывающие заводы и холодильные установки, восстанавливать или налаживать рыбный промысел.
Как-то из одной такой поездки – с Чукотки – он привез мне нанайскую оленью доху и унты. Очень красивые, отделанные орнаментом-инкрустацией из полосок цветного меха. И то и другое двустороннее – мех снаружи, мех внутри. Снабженная капором и рукавицами, доха имела только одно отверстие – для лица. Мама с бабушкой зимой заставляли меня все это носить, устраивая мне настоящий ночной кошмар. Во-первых, в ней было жарко, как в печке, во-вторых – перед друзьями неудобно ходить, как чукчя-матрешка. А главное, каждое ее надевание – через голову, как рубашку, вызывало у меня панику. Я путалась внутри, в темноте и духоте, не находя, куда совать голову, куда руки. Единственное, в чем пошли мне навстречу, это отрезали рукавицы.

В конце концов папа женился вторично, на русской голубоглазой женщине по имени Мила. В 1957 году у них родился сын, мой сводный брат, и папа назвал его своим любимым именем – Рустам. Много позже, когда Рустам обзавелся своей собственной семьей и детьми, он, совсем уж неожиданно, назвал свою дочь Элеонорой. Так у меня появилась племянница, полная моя тезка – Элеонора Манукян.
В 1956-м отца снова посылают на периферию. На сей раз – на Камчатку. Мила с семимесячным ребенком на руках последовала за ним, в Петропавловск-Камчатский, и выдержала 8 лет. Правда, каждое лето они проводили в Москве. Жили в московской квартире Милы. А в Клязьме папа купил старенький дом у реки с участком и все свободное время отдавал ему. Бабушка (Маргарита) на лето приезжала к внуку. Была и я у них частым гостем. Мила относилась ко мне сдержанно, но доброжелательно.
Осенью они возвращались в Петропавловск. Рустам отучился там первый класс, после чего Мила вернулась с ним в Москву. Казалось, папа, с его атлетической фигурой, непоколебим – в плане здоровья, как скала. Увы! Когда он остался один, у него случился первый инфаркт. Страшно подумать – он пролежал без сознания на полу своей квартиры несколько часов, пока его случайно кто-то не обнаружил... На Камчатке папа проработал почти десять лет, в последние годы занимая пост главного инженера Камчатского совнархоза. Тамошние заработки намного превышали московские, и он не спешил возвращаться. Но после второго инфаркта, в 1966-м, ему-таки пришлось распрощаться с Камчаткой и вернуться домой.
Увы, третий инфаркт подкосил его окончательно. Мы с мужем навещали его в больнице. Он держался молодцом до последнего, находя в себе силы шутить. Из больницы ему уже не суждено было выйти. 28 декабря 1968 года папы не стало. Ему было всего 58 лет. Папа умудрился родиться в Международный женский день – 8 марта, а похоронен был в канун Нового года, 31 декабря. В тот день мы все собрались у дяди Манука, его брата.
Нам с Рустамом не повезло – я жила с папой до 8 лет, а мой сводный брат лишился отца в 11. Мила замуж больше не вышла, и Рустаму пришлось пробиваться в жизни самостоятельно. Он совсем не пошел в своего отца – ни внешностью, ни мужественностью, ни целеустремленностью характера. Красивый милый мальчик, круглолицый, розовощекий, сероглазый, невысокого роста и по-девичьи застенчивый. У нас с ним разница в возрасте 18 лет, он всего на 3 года старше моего первого сына.


                5. СНОВА МОСКВА


Вернувшись в 1947 году с Сахалина в Москву, мы с мамой зажили прежней, обыденной жизнью, без экзотики и экстрима, без морских дьяволов и японцев с огромными ножами, без раздвижных дверей и бесхвостых кошек. Нас снова было трое – мама, бабушка и я.
В качестве приработка мама брала на дом кипы открыток и раскрашивала их анилиновыми красками. Цветные открытки тогда еще не научились делать. Те, что приносила мама, были отпечатаны контурно на плотной бумаге типа ватмана. Она клала перед собой образец и аккуратно закрашивала разными цветами плокости внутри контура. Мама часами корпела над ними. Постепенно и я освоила эту несложную технику и начала помогать ей. А бабушка развлекала нас тем, что читала вслух.
Хорошо рисуя, мама вообще очень любила что-нибудь мастерить – безделушки, статуэтки, ювелирные украшения, декоративные панно, кукол, и участвовала со своими поделками на выставках прикладного искусства.
Постепенно вся наша комната зарастала осликами из проволоки, забавными персонажами из шишек, стилизованными фигурками из дерева, колпачками с рожицами на чайник, мягкими игрушки... Особенно хорошо у нее получился большой черный пудель, вытянувший вперед и назад лапы. А еще мама делала сама для себя бижутерию – из косточек персика, из семян, из бисера или бусинок, из бирюзы. На какой-то мудреной раме с гвоздиками она плела шарфы. Из цветных гипюровых и атласных лоскутков вырезала цветы и компоновала их в салфеточки, скрепляя белыми капельками-шариками из клея с краской... У нее была страсть все красить или покрывать лаком. Так все дедушкины статуэтки, отлитые из бронзы или чугуна, и сахалинские реликвии оказались покрытыми лаком. Это превратилось в ее постоянное хобби, остававшееся при ней до тех пор, пока артроз не загнал ее окончательно в постель. Но пока до этого было далеко.
Жизнь еще долго улыбалась маме. Ей все было нипочем. Она обожала природу. Гуляя по лесу или собирая цветы на лугу, она звонко распевала песенки, типа: «В поле маки-васильки. Все они мне любы. Васильки – твои глаза. Маки – твои губы». Или: «Тихо, все в лесу молчит. Лишь кукушечка кричит...» У нее была масса поклонников, в число которых попал и знаменитый диктор Юрий Левитан, практически мамин ровесник (его настоящее имя Юдка). В ее альбоме сохранилось его фото с подписью. Многие художники рисовали ее портреты, дарили ей свои пейзажи и натюрморты (которые украшали стены нашей московской комнаты, практически не оставляя просветов).
Мама любила устраивать вечеринки у себя на Зубовской. Бабушка накрывала столы, а мама пела, играла на аккордеоне. У нее был свой учитель музыки, дядечка с рыжей вьющейся шевелюрой (имени не помню), и свой фотограф, маленький, неказистый, которого, будто в насмешку, звали Аполлоном.
А еще мама была заядлой театралкой. Ходила на спектакли, в оперу, оперету, на балет. И очень красиво одевалась – в вечерние туалеты до пят, парчовые, шифоновые, гипюровые, атласные с пуховыми болеро поверх, закалывая волосы бабочкой, усыпанной «лжебрилиантами». Когда я стала постарше, она брала и меня с собой. Поскольку мама и дома любила слушать по радио те же мелодии, я уже с детства довольно хорошо разбиралась в серьезной музыке, знала наизусть известные арии и какой композитор какую оперу или балет написал.
А хранительницей нашего маленького очага была бабушка, бабуся, как я ее называла – добрая, мягкая, умная, все понимающая. И безропотная. Хлопотала по дому, вкусно готовила. Всегда на обед первое, второе, десерт. А второе со всякими мудреными соусами, подливками. Она пользовалась тетрадочкой с рецептами, которые записывала еще со слов своей матери, а потом и свекрови. Вот по ней бабушка и готовила.
Никто ни до, ни после нее не делал таких вкусных пирожков с капустой. Я вообще-то терпеть не могу тушеную капусту ни в чем, включая пирожки. Но у нее они были особые. Капуста беленькая, с вареным измельченным яичком, и пирожки снаружи беленькие, смазанные яйцом и запеченные в духовке. Еще помню ее картофельные котлеты под грибным соусом или соусом из тонко наструганной стручковой фасоли, тушеное с черносливом мясо.
Как бабушка готовила, никто из нас не знал, поскольку кухонька в Москве была крохотная, второму человеку просто не протиснуться. А видели мы ее в основном уже за трапезой или сидящей за книжкой на своем привычном месте за столом – в аккуратном платье с кружевным воротничком, в пенсне на кончике точеного носа, с неизменной папироской в мундштуке. Бабушка очень много читала. Практически все свободное время. Да, забыла добавить к ее портрету: рано утром, когда мы еще спали, она шла на кухню, клала на газовую плиту старинные щипцы, накаляла их и завивала себе волосы. Таким образом у нее всегда была идеальная прическа. Как-то я спросила ее: «Бабуся, тебе не надоело каждый день завиваться? Мы же не ждем гостей. Для кого ты это делаешь?» Она удивленно посмотрела на меня: «Как для кого! Для себя, в первую очередь.»
Позднее мой муж, который любит надо мною подтрунивать, не раз говорил, что женился на мне после того, как увидел мою бабушку, истинную аристократку.
Правда, была у нее и одна слабость – она любила пропустить рюмочку-другую. Да не всегда было с кем. Разве что, когда у нас собирались гости. Мама вообще не признавала алкоголь. Основным же компаньоном бабушки по этой части был ее сын, Мира. Вернувшись с войны раненым и бездомным, он поначалу жил у нас, в Клязьме, а потом неудачно женился практически на первой попавшейся женщине, и потихоньку спился, за что моя мама его чуралась.
Приходя навестить свою мать (где-нибудь в месяц раз), он непременно захватывал с собой бутылку. Так они и общались друг с другом – очень тепло и задушевно, за рюмкой водки и за приготовленной бабушкой закуской. Иногда, еще реже, мы ходили с бабушкой к дяде Мире. Там было то же самое, только стол накрывала его жена Ира. При этом я ни разу не видела  бабушку пьяненькой.

Не могу сказать, что школьные годы оставили в моей памяти глубокий след. Школа №47, в которой я проучилась все 10 лет, находилась (да и сейчас, наверное, находится) в Неопалимовском переулке, между Зубовской площадью и Плющихой, минутах в 10 пешим ходом от дома. Мою первую учительницу звали «Маривана» (то бишь Мария Ивановна). Маленькая полноватая женщина, на уроки она приходила в коричневой вязаной шали поверх меховой шапки и в галошах поверх валенок. Мы таскали с собой чернильницы, ручки с перьями и разлинованные тетрадки, на которых учились калиграфически выписывать буквы и слова. Самым желанным для меня был урок рисования, потому, наверное, что я вообще любила рисовать и меня за мои рисунки всегда хвалили. А еще – последний урок, после которого можно было бежать домой, вернее – во двор.
Наш дом на Зубовской площади (или на Смоленском бульваре) выглядел довольно оригинально, чтобы не сказать странно, как снаружи, так и внутри. Его внутренний двор образовывали сразу пять прижатых друг к другу домов разной этажности, расположенных буквой «П». (Собственно, почему я использую прошедшее время? Наверное потому, что сама там давно не живу. Но дом-то стоит, как стоял, на прежнем месте.) От Садового кольца его двор отделяет мощная двурядная колоннада грязно-кремового цвета, на высокой платформе. Проезжая по Кольцу, ее просто невозможно не заметить.
Окна у нас были огромные, во всю стену. А под окнами только нашего, третьего этажа по внутреннему периметру «буквы П» проходит единый, сильно выдающийся карниз, как минимум в полметра шириной. Поскольку я была тем еще сорванцом, карниз этот не могла не оприходовать. Выбравшись однажды на него через окно, я, к великому ужасу мамы и бабушки, прошлась по нему от начала и до конца. Но были выходки и похлеще.
Самый верхний этаж (кажется восьмой) имеет опоясывающий бетонный балкон, на котором живущие там выращивают цветы. Однажды с дворовой детворой мы поспорили, кто сумеет забраться на верхний этаж по пожарной лестнице, сорвать с балкона цветок и принести его вниз. Естественно я вызвалась первой. Мне было, если не ошибаюсь, лет 8 или 9. Я благополучно вскарабкалась до самого верха, сорвала целый кустик довольно неказистых фиолетовых астр и, держа его в зубах, начала спускаться, прекрасно понимая, что если мама узнает о моих подвигах, мне не сдобровать.
Где-то на уровне третьего этажа мне снизу громким шепотом крикнули: «Давай скорее! Участковый идет!» Держась одной рукой за железную перекладину лестницы, я стала искать глазами человека в форме милиционера. Видимо, у меня закружилась голова. Я разжала пальцы и полетела вниз. К счастью, прямо под пожарной лестницей была покатая крыша, прикрывавшая вход в подвал. Грохнувшись на нее, я скатилась на землю. Единственной мыслью в голове было, что мне от мамы здорово влетит.
Я вскочила и, как крысенок, юркнула в подвал, залезла там куда-то за кучу хлама и затаилась. Дети сказали участковому, где я живу. Он вызвал маму. Они долго не могли меня найти. А потом мне пришлось пролежать неделю с сотрясением мозга.

Теперь перейду от наружных «странностей дома» к странностям внутренним. У нашей двери на лестничной клетке было три звонка. Переступив порог, человек попадал в очень длинный широкий коридор, делавший изгиб под прямым углом, с вереницей огромных, прямо-таки витринных окон (таких же, как с другой стороны – в комнатах). Напротив парадной двери была наша квартира, а дальше по коридору еще две. Все три изолированные, со своими кухнями и совмещенными санузлами. Маленькие, подслеповатые окошки (потому что их никто никогда не мыл), расположенные под потолком, а потолки там высотой метра три с половиной, выходят из кухни и ванной в этот коридор.
О том, какой была квартира, которую мы делили с латышкой-большевичкой, я уже рассказала. Стесненные условия заставляли нас изворачиваться, чтобы устроиться на ночь. Мама спала на широком диване у окна. Меня укладывали на здоровенный бабушкин сундук, украшенный кованными стяжками и запиравшийся массивным ключом, весом с килограмм, не меньше. А когда я стала уже совсем большой и не помещалась на нем, мне в ноги подложили два чемодана, поставленные на попа. Рядом с моим сундуком на ночь ставили раскладушку для бабушки.
Мама любила засиживаться допоздна, и бабушка вместе с ней. Но мне ведь нужно было вставать рано и идти в школу. Чтобы свет от настольной лампы (очень высокой, каким-то чудом сохранившейся с дореволюционных времен) мне не мешал спать, мой сундук отгородили ширмами, которые мама сама расписала красивыми белыми аистами и хризантемами на черном фоне.
Сложности были не только со сном, но и с моими уроками. То ли для того, чтобы мне не мешали, то ли для того, чтобы я не мешала, мне в том общем, до нелепости большом коридоре (на его изгибе) поставили стол со стулом, и с тех пор это стало моим царством. Немногочисленные соседи ходили мимо не часто, света было вдоволь. А широченные каменные подоконники мама уже успела все заставить горшками с домашними растениями. Получился почти что зимний сад. Там я делала уроки. Там, предоставленная самой себе, где-то лет с десяти начала сочинять свои первые стихи и «романы». И так этим увлеклась, что продолжала писать где только можно и где нельзя – во время уроков, держа общую тетрадь на коленях, на своем сундуке за ширмой, под одеялом, когда меня укладывали спать.
Что же касается тесноты, то ко всему ведь можно привыкнуть. Мама умудрялась даже принимать здесь гостей, тех самых, с которыми познакомилась и подружилась, работая во время войны в Окнах ТАСС. Они не только все размещались вокруг стола, но и танцевали под патефон на пятачке между моим сундуком и бабушкиной ножной машинкой Singer.
Теснота не помешала нам обзавестись очаровательным песиком, черным спаниэлем, без которого мы уже не представляли свою семью. Бабушка накануне как раз дочитала маме роман Диккенса «Домби и сын», и мама не задумываясь назвала нашего четвероногого друга Домби. Мне в свое время повезло точно также. Вынашивая меня в своем чреве, мама зачитывалась пьесой Ибсена «Кукольный дом», где героиню звали Нора. Так я стала Норой. (Элеонора – это уже полный вариант, для будущего паспорта.)

    Ах, милый Августик...

Кстати об имени. Еще перед Сахалином, лет в шесть, меня крестили в очень красивой церкви на Комсомольском проспекте, у метро Парк Культуры. Батюшка накрыл мне голову салфеткой, сверху положил руку и, читая молитву, спрашивает: «Как тебя зовут, дочь моя?» Я пищу из-под салфетки: «Нора». Он давит мне на голову ладонью: «Нет такого имени в святцах». «Элеонора...» «Нет такого имени в святцах... – И, после заминки: – Отныне ты будешь Лариса.»
Поскольку дети меня иногда дразнили «норой» (с ударением на втором слоге), я умоляла маму называть меня Лорой. Но это имя ко мне так и не прижилось. Зато с церковными батюшками, которые в ту пору мне казались какими-то сверхлюдьми, сделанными из другого теста, отношения складывались довольно оригинальные.
Когда мы снимали дачу в Звенигороде, совсем близко от нашего дома была церковь, службу в которой вел очень красивый, похожий на Христа, молодой священник с бородой и длинными волосами. А я, целый день гоняя в одних трусах, перед концом службы околачивалась около церкви, чтобы на него поглазеть. Приметив меня, он часто выносил мне, как гостинец, в складках своей рясы просвиру, а потом грозил пальцем и качал головой: «Нельзя к батюшке нагишом подходить».
Бабушка у меня была верующая, мама – меньше, но тоже. И мы втроем всегда ходили в Новодевичий монастырь на Пасху, стояли там всю ночь, до Крестного хода, когда священник, размахивая кадилом, начинал зычно выкрикивать: «Христос Воскрес!», а ему вторили все собравшиеся: «Воистину Воскрес!».
Бабушка пекла кулич и делала в старинной деревянной формочке с крупными буквами «ХВ» очень вкусную творожную пасху с цукатами и ванилином. А мама старательно расписывала вареные яички – так старательно, что их потом жалко было есть. На следующий день после заутрени  во дворе храма ставили длинные столы, на которых верующие раскладывали куличи и яички для освящения. Бабушка всегда поручала эту миссию мне.
Помню, как-то я, уже подросток, стою одна среди бабулек со съестными пасхальными атрибутами, а вдоль стола идет батюшка с большой кистью или метелкой в одной руке и кадилом – в другой. Рядом с ним служка с ведром святой воды. Батюшка обмакивает метелку в воду и обрызгивает ею все, что лежит на столе, напевая себе что-то под нос. Когда он поравнялся со мной, мне послышалось, что он, вместо молитвы, мурлычет песенку «Ах, милый Августик, Августик, Августик». Я уставилась на него с удивленным любопытством. Перехватив мой взгляд, он лукаво улыбнулся одними глазами, хорошенько вымочил свою метелку в ведре и, вместо кулича, окатил меня святой водой с ног до головы. На радостях я бежала домой вприпрыжку.


                6. А.М.ГЕРАСИМОВ И ЕГО НЕИЗВЕСТНЫЙ ПОРТРЕТ


Сколько я себя помню, в нашей московской квартире, на самом видном месте висел большой портрет мамы, кисти А.М.Герасимова (размером 1,5 метра на метр). О его существовании никто из искусствоведов, скорее всего, не знал, поскольку, закончив работу, Герасимов подарил его маме, назвав: «Вызов Жизни». На портрете мама изображена в не очень-то женственной позе и в свойственной Герасимову грубоватой манере – стоя, со спины, с одной рукой на бедре, другой опираясь на что-то высокое. У нее было вечернее платье до пят, черное, шифоновое, в нужных местах на подкладке, а спина и руки просвечивали, что и задался целью отобразить художник: тело сквозь легкую полупрозрачную ткань. Вообще он писал маму в основном маслом, как и все свои портреты, но этот решил сделать акварелью, чтобы придать ему воздушность.
Для Герасимова мама была другом и своего рода музой практически до самой его смерти (он прожил 82 года). Познакомились они еще во время войны, в Окнах ТАСС, куда Герасимов наведывался по долгу службы. Он относился к ней несколько даже покровительственно, как к дочери (еще бы – разница в 34 года), и по-отечески опекал, а вместе с ней и всю нашу маленькую семью – на протяжении лет двадцати, всегда приходя на помощь в нужную минуту.
Вот лишь один эпизод: Со школьных лет я увлекалась рисованием. Посещала изо-студию в Доме пионеров, ездила группой с этюдником за город – на пленер, летом на даче рисовала пейзажи и натюрморты. Старшеклассницей проводила часы напролет в Греческом зале Музея Пушкина, срисовывая античные статуи. Герасимов наблюдал за мной, просил показывать ему мои рисунки, оценивал их, отмечая ошибки. А когда я практически сразу после школы вышла замуж и уехала в Ереван, Александр Михайлович отправил со мной письмо знаменитому армянскому живописцу Мартиросу Сарьяну, которого он лично знал, с просьбой взять меня под свое покровительство.
Мы с мужем у Сарьяна дома-таки побывали. Мартирос Сергеевич, которому в ту пору было уже под 80, по-армянски радушно принял нас – с угощением; показал свою мастерскую и холст, над которым работал в тот момент; расспросил о Герасимове, вспоминая эпизоды их общения и своей жизни в Париже, где они пересекались – оставив очень теплое о себе воспоминание...

У нас часто собирались художники, литераторы, поэты. Герасимов среди них был самым почетным маминым гостем. Сидя вместе со всеми за столом, я прислушивалась к мало понятным мне горячим спорам о направлениях в искусстве, о трудностях времени и тому подобном. В промежутках между беседами и чревоугодием, мама музицировала – пела, как всегда, аккомпанируя себе на аккордеоне.
Мамина неизменная подруга, тетя Лиза, с которой они дружили с 17 лет и до самой смерти (обе чуть-чуть не дотянули до ста), щебетала без умолку. А «дядя Саша», как я его называла, не выпускал из рук трубку, очень колоритно попыхивая ею. Так в моем детском сознании запечатлелись эти застолья.
«Дядя Саша» резко отличался от всех маминых друзей, появлявшихся в нашем доме. Он и вел-то себя как-то по-особенному – мягко, но отстраненно и с достоинством. Говорил мало и неспешно. Я ни разу не видела улыбки на его лице. С трубкой он практически не расставался. Когда приходил к нам, через минуту все наполнялось сладковато-пряным ароматом струившегося от него дымка. Сам составлял для себя табачную смесь, добавляя в нее донник. И мы с мамой каждое лето, живя на даче, собирали и сушили для него эту душистую травку с мелкими желтыми цветочками. Одевался он тоже не как все, с неизменной бабочкой под подбородком и белой манишкой на выпуклом животике. А зимой так и вовсе – боярин Морозов, да и только: соболья папаха на голове, соболья шуба на плечах, воротником наружу, остальным мехом внутрь. С него с самого бы картины писать!
Один он к нам приходил редко, в основном со своими друзьями – художником-графиком Михаилом Владимировичем Маториным, профессором МГХИ им. Сурикова; и литератором-искусствоведом Михаилом Порфирьевичем Сокольниковым, редактором издательства «Academia», написавшим о Герасимове книгу. Оба – с женами. Только жены Герасимова мы ни разу не видели. (Мама говорила, что его жена страдала каким-то психическим расстройством и он с нею не мог показываться на людях. На всякие официальные и неофициальные приемы, включая ЦДРИ, в гости и на банкеты, он предпочитал приглашать мою маму.)
В связи с этим вспоминается еще один любопытный эпизод. У дедушки была любимая вещица – бронзовая статуэтка «Леда», работы французского скульптора-монументалиста Jean-Jacques Feuchеre (1807-1852). Высокохудожественное произведение искусства эротического содержания, в котором запечатлен момент любовного слияния Лебедя с Ледой. В древнегреческой мифологии Зевс, плененный красотой земной девы Леды, принял облик лебедя и овладел ею, после чего она, как и положено жене лебедя, снесла два яйца – в каждом по двойне. Сюжет сей был многократно обыгран в литературе, поэзии и изобразительном искусстве, включая таких мастеров кисти, как Леонардо да Винчи, Микеланджело, Корреджо.
Эта работа в доме Виллеров, еще при прадеде, не понаслышке знавших толк в искусстве, высоко ценилась. Но в военные голодные времена мама вынуждена была отнести ее в комиссионный, о чем потом очень жалела и горевала.
Как-то раз она попала с Герасимовым в гости к какому-то известному деятелю искусств и, войдя в дом, окаменела от неожиданности. На почетном месте стояла та самая «Леда», до боли знакомая и любимая ею с детства. Мама бросилась к ней, перевернула, убедившись, что снизу она, как прежде, подбита зеленым, потертым от старости сукном, и прижала к себе. Герасимов и хозяева с удивлением наблюдали эту странную сцену. Смутившись и возвращая статуэтку на место, мама объяснила, что не смогла сдержать эмоций, увидев реликвию своего отца, с которой нужда заставила ее расстаться.
То ли мамин рассказ произвел на хозяев впечатление, то ли авторитет Герасимова был слишком высок, а только когда после застолья гости направились к выходу, хозяин дома вручил маме тяжеленный сверток со словами: «Это по праву принадлежит вам. Пусть Леда вернется домой». И Леда вернулась. И была с мамой до конца ее дней. Только мама умудрилась и ее покрыть лаком. И еще – использовала в качестве пресса, поскольку весит эта литая статуэтка килограмм пять, не меньше.

А.М.Герасимов был широко известен, как автор целой галереи портретов вождей, и, по той же причине, в постсоветское время был незаслуженно предан забвению. Он имел неограниченную власть в мире искусства и полную свободу действий. Следовал ли он своим убеждениям или то была сделка с собственным «Я», сказать не берусь. Общеизвестно, что он был любимчиком Сталина. Еще бы ему не быть. Никто так не прославил Иосифа Виссарионовича в живописи, как Герасимов. Портреты Ленина и Сталина его кисти в советское время считались хрестоматийными – широко тиражировались, входили во многие учебники страны, их знал каждый школьник. Вне конкурса среди этих полотен «Ленин на трибуне», заменивший «обезбоженному» народу «икону», зовущую в светлое будущее. 
Можно сказать, что Герасимов был придворным, вернее «прикремлевским» художником, запечатлевшим на своих холстах, помимо вождей, всех видных партийных деятелей. А во время Второй Мировой Войны – всех полководцев. В конце ноября 1943 года именно его отправляют в Тегеран на конференцию «большой тройки», чтобы он на месте мог увековечить исторический момент – встречу трех лидеров союзных держав антигитлеровской коалиции: Рузвельта,Черчилля и Сталина. (Картина хранится в Третьяковской галерее.)
А.М. был щедро отмечен званиями и правительственными наградами: заслуженный деятель искусств, первый народный художник СССР, четырежды лауреат Сталинской премии, плюс ордена Ленина и Трудового Красного Знамени, медали и масса других «знаков отличия».
Многолетняя дружба связывала Герасимова с Климентом Ворошиловым, проделавшим долгий путь от сельского пастушка к председателю президиума Верховного Совета СССР. У них было много общего: однолетки, оба из русской глубинки и из простой семьи. Вот только в репрессиях Герасимов, уж точно, участия не принимал. Хотя... как посмотреть. Как должностное лицо, стоявшее у руля власти над изобразительным искусством всей страны, он, можно сказать, «репрессировал» советских художников, не признавая ничего, кроме соцреализма, а следовательно обрекая на голодное бесславное существование всех инакомыслящих.
Ворошилов наведывался к Герасимову даже в Мичуринск, в его усадьбу –погостить. Они общались семьями. Эта дружба породила целую дюжину портретов Ворошилова (камерных, парадных, конных), во главе с самым известным огромным полотном: Сталин и Ворошилов гуляют по мокрому от дождя Кремлю. В народе эту картину прозвали: «Два вождя после дождя». За «придворную» приближенность к сильным мира сего многие недолюбливали Герасимова, считая, что он так высоко взлетел именно потому (или только потому), что писал портреты вождей.
А ведь Александр Михайлович был очень талантливым художником со своим характерным почерком и видением, что не осталось незамеченным и за рубежом. Первая послевоенная выставка советской живописи за пределами СССР (1947), так называемая, «Выставка четырех» – А.Герасимова, С.Герасимова, А.Дейнеки и А.Пластова, имела колоссальный успех в Вене, Праге, Бухаресте и Белграде.
Огромное полотно А.Герасимова «Первая конная армия» (почти с пятью десятками персонифицированных персонажей), выставленное в 1937 году на Всемирной выставке в Париже, получило высшую награду – «Гран-при». Картина широко экспонировалась как внутри страны, так и за рубежом – в Вене, Софии, Нью-Йорке. А потом, когда часть изображенных на полотне попала под сталинские репрессии, надолго исчезла в запасниках Третьяковки.
Другой групповой портрет (старейших художников), был отмечен не только очередной Сталинской премией, но и золотой медалью на Всемирной выставке в Брюсселе. Уж зарубежных-то ценителей искусства вряд ли можно заподозрить в необъективности или в пристрастии к соцреализму. На портрете запечатлены четыре советских художника: И.Н.Павлов, В.Н.Бакшеев, В.К.Бялыницкий-Бируля и В.Н.Машков. Если бы Герасимов не написал больше ничего, кроме одного этого полотна, он, думается, уже вошел бы в историю изобразительного искусства, как большой мастер.
Александр Михайлович дружил со многими художниками. Особенно теплые отношения связывали его с этими четырьмя. Однажды он решил увековечить их всех вместе на холсте. Заезжая к каждому в отдельности, он уговаривал их поехать к нему в мастерскую, не объясняя причины. И только когда все были в сборе, поведал им о своем замысле.
Его творческая мастерская находилась, по тогдашним временам, за чертой города – на Соколе, в уютном домике с садом на улице Левитана. Именно там Герасимов и писал свой групповой портрет, каждый раз лично привозя и отвозя каждого. Создав для картины и для общего настроения соответствующий антураж – интерьер, натюрморт на столе, а главное – непринужденность, он не препятствовал непрекращающимся во время позирования беседам между хорошо знавшими друг друга художниками, стремясь передать на холсте их естественное живое общение. И действительно мастерски его передал.
Как-то Иван Николаевич Павлов, старейший российский и советский гравер (тот, что на групповом портрете «четырех» первый слева) в очередной раз пригласил Александра Михайловича к себе на дачу. А тот взял с собой нас с мамой. Я была совсем еще девчонкой. Мне запомнился пышно цветущий сад, куст жасмина, досчатый стол с угощением под березой и большой лохматый пудель, с которым я играла, такой же белый, как его хозяин. На сохранившемся снимке Павлов мне что-то объясняет или показывает в своем саду. Я очень дорожу этой фотографией. Ведь она, можно сказать, историческая.
Свой творческий путь Герасимов начинал с берущих за душу сельских пейзажей, воспевавших русскую природу, жанровых сцен из жизни простых тружеников, с натюрмортов. Обожал рисовать цветы – полевые, садовые, в вазах и в простых стеклянных банках, в ясную и дождливую погоду, на веранде, на окне, на столе, перед зеркалом.
Всякий раз, вернувшись из очередной поездки за рубеж, он спешил в родной Козлов (Мичуринск), где с наслаждением писал милые сердцу натюрморты, пейзажи. Там появились на свет жанровые сценки: портреты дочери в пронизанном солнечным светом саду, жены, и красочный «Семейный портрет за чайным столиком на веранде» – жена, дочь, его сестра и он сам.
Именно в Козлове на едином дыхании (за 3,5 часа) была написана одна из лучших его работ – «После дождя (Мокрая терраса)», которую сразу же приобрела Третьяковка. Он вообще очень любил изображать умытую дождем природу, сверкающую свежестью, чистотой и бликами. И у него это мастерски получалось.

Более чем востребованный в Кремле, как живописец, Герасимов отличался и завидной социальной активностью, что очень скоро сделало его фигурой номер один в мире искусства. Доктор искусствоведения, профессор, академик, первый председатель оргкомитета Союза Художников СССР, первый и бессменный (1947-1957) президент Академии Художеств СССР, в реорганизации которой, как и Союза Художников, принимал самое деятельное участие. В институтах им. В.И.Сурикова и им. И.Е.Репина он возглавлял Государственную комиссию по присуждению дипломов. В Ленинградской Академии вел творческую мастерскую и т.д. И все это в приложении к его основному занятию – творчеству.
Со смертью Сталина надломилась карьерная лестница Герасимова. «Шаг за шагом он был освобожден от всех прочно занимаемых им должностей» – так обычно интерпретируют биографы эту часть его жизненного пути. Но при этом как-то не учитывают, что в год смерти вождя А.М. было уже 72 года – для советской страны возраст глубоко пенсионный... Поскольку культ Сталина рухнул, то и написанные Герасимовым портреты вождя перекочевали из парадных музейных залов в запасники. Но то были гримасы переменчивого времени. Вот чего никто не мог отнять у художника, так это его таланта, а значит и его вклада в российскую культуру.
Похоронен А.М.Герасимов в Москве, на Новодевичьем кладбище.

Где-то мне попались на глаза такие фразы: «Наделенный от Бога большим талантом, он стал служить не своему Таланту, а Вождям»; «Свою кисть он сознательно отдал на службу торжествующей коммунистической власти в обмен на личное преуспевание. Успех и признание не заставили себя долго ждать»; «Его огромные по размерам холсты, полные плакатного пафоса, становились эталонами официального стиля советского искусства».
А стоит ли вообще  ставить художнику в укор то обстоятельство, что он являлся выразителем своего времени, своей эпохи? Что он, в определенном смысле, был ее лицом, зеркалом. История мировой живописи пестрит портретами вельмож, царей, полководцев. И никто не обвиняет их авторов, сохранивших для нас облик тех людей, в карьеризме, угодничестве, в сделке с самим собой.
Впрочем, я отнюдь не ставила перед собой задачу давать оценку творчеству Герасимова и тем более – разбирать его, как личность, обвинять или оправдывать. Я всего лишь хотела вспомнить о том, что колизии нашей семьи и этого человека в какой-то период жизни пересеклись, оставив в памяти яркий след.


                7. МАМИНА ВТОРАЯ ЛЮБОВЬ


В 1950-м в нашу жизнь вошел замечательный человек – Кирилл Николаевич Калайда (1917 г.р.), мамина вторая и самая большая любовь. Ему было 33 года, маме –35, а мне – 10-11. Профессиональный художник и архитектор, он занимался художественным оформлением Москвы, ее ключевых объектов, и праздников. Его имя мало кому из москвичей было известно, но с плодами его творческих трудов сталкивались на каждом шагу абсолютно все.
Его отец, судя по фамилии, был украинцем. Кирилл Николаевич никогда о нем не говорил, а мы не спрашивали. А вот с матерью, Маргаритой Артемьевной, несколько раз пересекались. Красивая, суперинтеллигентная женщина, черноокая, чернобровая брюнетка с благородной проседью на висках. Этакая восточная княгиня. Армянка по крови, но коренная москвичка. Сын унаследовал не только ее глаза, но и породу. (Впрочем, о породе отца, как я уже сказала, судить не могу.) Она была пианисткой и, в свое время, выступала в концертах вместе с Рахманиновым. Моя мама виделась с ней только в экстренных случаях, поскольку отношения их теплотой не отличались.
Дело в том, что мама была третьей гражданской, как теперь говорят, женой Кирилла Николаевича. Предыдущие две тоже имели своих детей, что его матери явно не нравилось. У нее с сыном была хорошая квартира на Бауманской, но она, естественно, не пускала в нее очередную жену «с довеском», и он уходил жить к своей избраннице.
В плане жилплощади вариант моей мамы, наверняка, оказался самым для него тяжелым. Как мы жили в Москве, я уже описывала – мама, бабушка, я и собака в 14 кв метрах малогабаритной коммунальной квартиры. Кирилл Николаевич спал с мамой на стареньком диване. На ночь бабушка отгораживала их моими ширмами с аистами. Это я сейчас понимаю, что за личная жизнь у них была, когда в затылок сопели старуха и довольно взрослая уже девица-подросток (и еще хорошо, если сопели). Так он, будучи первым лицом по художественному оформлению столицы Советского Союза, прожил с нами десять лет.
У нас по-прежнему собирались гости. Но теперь это были в основном друзья Кирилла Николаевича. Зимой они с мамой ходили на лыжах. Иногда брали с собой и меня. Летом выходные проводили с нами на даче, а в будние оставались в Москве. Мама к тому времени устроилась, не без помощи К.Н., художником-декоратором в универмаге. В летний отпуск они уезжали вдвоем на море.
За все время нашего совместного проживания с Кириллом Николаевичем я не помню случая, чтобы в семье вспыхнул скандал или кем-то было высказано недовольство. Шутки, улыбки, взаимное уважение и безграничная симпатия с нашей стороны по отношению к нему. Да иначе и быть не могло.
Рафинированный интеллигент, неприхотливый, покладистый в быту, тонкий острослов, он был душой и украшением любой компании, с каждым находил общий язык, никогда ни в чем себя не выпячивая, и в то же время неизменно становясь центром внимания и притяжения. Он умел быть одинаково своим человеком и на самом высоком уровне, и с бабушками-сороками, коротающими свой век на лавочке. Он мог, шутки ради, подойти к пацаненку, уплетающему бутерброд, и с подкупающей естественностью попросить: «Ма-аленький, дай колбаски!»
В его обществе окружающие не замечали уже никого, ловя каждое его слово, буквально глядя ему в рот. Друзья и сослуживцы его обожали. А мою маму я никогда прежде не видела такой счастливой. Он был ее кумиром... Да и моим тоже. Будучи с детства строптивой и своенравной, не признающей ничьих авторитетов, его я обожала. Я верила каждому его слову, зная наперед, что если он подсказал, посоветовал что-либо, значит, так оно и должно быть. И никак иначе. Нет, он не стал мне ни отчимом, ни тем более отцом, хотя бы в силу своей занятости. Скорее – гуру, уважение и доверие к которому сродни поклонению. Это был особый, Богом отмеченный человек.
До сих пор помню скороговорки, которым он меня учил для четкости дикции. Не откажу себе в удовольствии упомянуть хотя бы одну (на вариации «м», «н» и «л»):

На мели мы лениво налима ловили.
Для меня вы ловили линя.
О любви не меня ли вы, Мила, молили?
В туманы лимана манили меня.

Или хохмы, типа этой: «Вот било смиху як батко помер. Батко был великий, а хроб зарубили малэньки. Его туды пхают, а он нэ лизя. Маткэ плаче, а мы смеимся.»
Я знала от мамы, что ее избранник – прекрасный художник и архитектор. Его изысканные эскизы я могла разглядывать часами. Знала, что он – эрудит. (Он наизусть мог цитировать едва ли не все произведения Ильфа и Петрова, а мама, развлечения ради, иногда устраивала ему веселый экзамен – открывала произвольно энциклопедию, читала заголовки, и он безошибочно на все развернуто отвечал.)
Но не знала, что этот тонкий, одухотворенный человек с аристократическими манерами и мальчишескими выходками, пропитанными свойственным только ему шармом, молча страдавший язвой желудка (бабушка готовила ему диетические блюда), прошел всю войну, побывав в ее горячих точках, не раз и не два заглянув в глаза Смерти, имел награды (орден Красной Звезды и орден Отечественной войны). По крайней мере, я не слышала, чтобы дома он заговорил о войне и о своей причастности к ней.
В 1941-м Калайда был зачислен слушателем в Военно­Инженерную Академию имени Куйбышева, после чего получил направление в Карелию, и в чине капитана стал командиром отдельной саперной роты штаба фронта на Масельском направлении. А когда Южную Карелию отстояли, их подразделение было переброшено в Заполярье, в район Кандалакши (на юго-западе Мурманской области России), где он командовал отдельной маскировочной ротой инженерных войск.
После демобилизации Кирилл Николаевич целиком посвятил себя однажды избранной специальности. Его первой самостоятельной работой стала архитектурная реконструкция и художественное оформление Елисеевского магазина. Ему принадлежит авторство в оформлении витрин и интерьеров таких торговых гигантов столицы, как «Детский мир» и ГУМ, а после того как, в 1949-м было принято решение открыть в Москве рестораны и магазины национальных республик – ресторанов «Арарат» и «Узбекистан», магазинов «Киргизстан» и «Казахстан»...
Как Кирилл Николаевич работал над оформлением витрин и интерьеров «Детского мира» я хорошо помню. Стол, диван, мой сундук – все было завалено эскизами. А потом мы с мамой несколько раз ездили на Дзержинку смотреть, как мысль, запечатленная на бумаге, воплощается в жизнь. Витрины были огромные и выглядели очень эффектно.
В 1957 году в Москве... не проходил, нет – разразился, как майский гром после долгой суровой зимы, первый в СССР Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Ах, какой это был незабываемый праздник! Москва ликовала, все ее жители были на улицах, площадях, в парках. Никто не мог усидеть дома. Люди, десятилетиями варившиеся в собственном соку, увидели вдруг в своей привычной среде молодежь из 130 стран мира, приветливую, коммуникабельную, жизнерадостную.
Их возили по Москве в обыкновенных открытых грузовиках, раскрашенных в цвета лепестков фестивального цветка. Задумка получилась гениальная, обеспечившая контакт и единение гостей с москвичами, обступавшими колонну грузовиков такой тесной стеной, что те едва могли двигаться. Улыбки, рукопожатия, танцы и песни, попытки объясниться без знания языка собеседника – все было переполнено эмоциями с обеих сторон. Вся Москва всколыхнулась в те дни в едином порыве безудержного веселья.
Ближе всего к моему дому (всего три тролейбусных остановки) был Парк Культуры и Отдыха им. Горького, и мы с друзьями спешили туда, чтобы влиться в этот многоцветный интернациональный апофеоз. Запомнились чешские шпигачки и пепси-кола, впервые нами отведанные, как «заморский деликатес». И молодые улыбчивые иностранцы, пожимавшие нам руки, одаривающие нас значками, адресами, открытками. Эти реликвии мы долго потом бережно хранили. А еще запомнился чернокожий африканец, протянувший мне руку для рукопожатия. Я впервые видела живого негра. Он был весь, как эбонитовая скульптура. Но меня повергла в шок бледно-фиолетовая ладонь этого иссиня черного человека и я, к моему стыду, не смогла заставить себя пожать ему руку.
К этому восхитительному празднику правительство Москвы готовилось два года, на всех уровнях. Работал в стрессовом режиме и Кирилл Николаевич. Миссия у него была самая ответственная – оформить стадион «Лужники» для четырехчасового открытия фестиваля... 
В том же 1957 году К. Калайда стал заместителем начальника Управления городского оформления и рекламы Мосгорисполкома (сокращенно Мосгороформле-ние), а потом и начальником, то есть главным художником Москвы, на протяжении тридцати последующих лет определявшим лицо столицы Советского Союза. А если учесть, что все прочие города стремились брать пример с Москвы, то и всей страны. Он отвечал за художественно-рекламное оформление ключевых объектов и районов столицы, включавшее праздники, выставки и прочие торжественные мероприятия.
В 1958 году в Брюсселе открылась первая после войны Всемирная выставка, проходившая под девизом «Человек и прогресс». За архитектуру и оформление советского павильона отвечал Калайда, находившийся в Брюсселе с начала его строительства. Павильон СССР, построенный из стекла и алюминия, был признан лучшим из лучших. Специальное жюри, оценивающее уровень оформительского искусства, присудило ему Гран-При.
В ноябре 2006 года, когда Кирилл Николаевич уже давно пребывал на пенсии в возрасте почти 90 лет, корреспонденты московской муниципальной газеты «Мещанская слобода» побывали у него дома, после чего в газете появилась статья под броским заголовком: «Художник всея Руси». В ней был отражен весь трудовой и творческий путь пройденный этим незаурядным человеком, с акцентом на 1950-1980-е годы, когда от К.Н.Калайды зависел облик всей Москвы.
В 1967 году, отмечалось в «Мещанской слободе», для координации рекламной деятельности бесчисленных Министерств и ведомств, определения «идейно-художественного направления» рекламы в стране и экономической эффективности рекламных мероприятий, был учрежден Межведомственный совет по рекламе при Минторге СССР. «Калайда возглавил одну из пяти секций совета – секцию эстетики. Его заместителями стали главный художник Всесоюзной Торговой Палаты Р.Р. Кликс и главный архитектор Гипроторга Минторга СССР О.А. Великорецкий. Таким образом , через систему Минторга деятельность Кирилла Николаевича распространялась на весь Союз... Под его началом трудилось почти три тысячи человек – декораторов, монтажников, живописцев, и семь предприятий, которые осуществляли праздничное оформление города по его эскизам, включая Красную площадь.»
И еще одна выдержка из статьи «Художник всея Руси»: «С именем этого человека связана целая эпоха в художественном оформлении города. В течение 30 лет он был, по сути, главным художником города. На протяжении этого времени, вплоть до 1988 г. Кирилл Николаевич был бессменным председателем художественного совета «Мосгороформления». Через его руки проходили все эскизы, все проектные разработки Управления, будь то рисунки гигантских агитационных панно или установок, эскизы рядовых витрин или центральных универмагов, этикетки к бутылке фруктового сока или фирменных бланков магазина – все, вплоть до декорирования праздничных колонн демонстрантов в красные дни календаря. Без его замечаний и одобрения не проходил ни один проект.»
К летней Олимпиаде 1980 года по его эскизам обрели праздничный облик центральные площади, подъезды к столице и весь маршрут, по которому в Москву должен был прибыть олимпийский огонь.
Многие годы Калайда был председателем партийной организации Московского Союза Художников. В 1976 году ему было присвоено звание заслуженного художника Российской Федерации. В 1988 году он вышел на пенсию в возрасте 70 с лишним лет, но продолжал работать преподавателем в Архитектурном институте. «Так заканчивались три последних десятилетия в жизни советской Москвы, вкус и цвет которых во многом определял Кирилл Николаевич Калайда», писали о нем.
По воле прихотливой судьбы, но не по моей вине, я потеряла связь с человеком, почти 10 лет заменявшим мне отца. В 1958 году я вышла замуж и уехала из Москвы, а вскоре после этого мама и Кирилл Николаевич расстались. Он ушел к четвертой жене, тоже, кстати сказать, с ребенком, и на том наши контакты навсегда оборвались. Мама тяжело переживала этот разрыв, долго не могла придти в себя.


          8. ЕЩЕ ОДНА СКАЗКА ДЕТСТВА – АРХАНГЕЛЬСКОЕ


И снова возвращаюсь в свое детство.
В далеких 50-х лето было для меня чем-то особенным. Собственно, ясно чем – отсутствием тесных московских рамок, кирпично-бетонной ограниченности отведенного для жизни пространства. Им на смену приходило раздолье, бескрайность неба и полей, ветерок, запутавшийся в листве, многоцветье влажных трав, соловьиные трели, говорливость лесного ручья, теплые, заросшие тиной озера с бесплатными лягушачьими концертами на закате.

                «Прелести» пионерского лагеря

Поначалу меня попробовали отправлять в пионерский лагерь. В принципе, там было интересно, хоть и по-школьному все слишком организовано. Вставать по горну, строиться на линейку по горну, по горну же на обед. Для каждого мероприятия – своя мелодия, под которую дети придумали куплеты. Утром это звучало так: «Вставай, вставай, дружок! С постели на горшок. Вставай, вставай, парточки надевай.» А приглашение к трапезе так: «Бери ложку, бери хлеб, и садися за обед.»
Кормили так себе. Достаточно упомянуть многократно переваренные на завтрак яйца с резиновым, сизо-зеленым желтком. Но были сборы у вечернего костра и походы «по горам, по долам». В баню нас водили раз в неделю всем отрядом – мальчиков отдельно, девочек отдельно. И все бы ничего. Но в лагере все мы заражались вшами. А это «удовольствие» то еще! Мама и бабушка два-три раза за смену приезжали меня навещать. Мы уходили в лес, стелили на траву одеяло, и бабушка по несколько часов подряд вытаскивала у меня личинки вшей, перебирая каждый волосок. А волосы-то длинные, ниже пояса и довольно густые.
Когда возвращалась домой, бабушка мазала мне голову керосином и заматывала ее на несколько часов полотенцем. Благодаря ей мне удалось от этой напасти избавиться, сохранив волосы. Но снова отправлять меня в лагерь больше не рискнули. С тех пор каждое лето, три месяца в году мы снимали дачу – сначала в Звенигороде. Именно там я научилась плавать в Москве-реке – на первых порах по-собачьи. Мама была моей основной подружкой, ежедневно ходила со мной на песчаный пляж. Она больше загорала, а я весь день плескалась в воде.
А потом мы открыли для себя Архангельское, и все остальное подмосковье перестало для нас существовать. Теперь мы проводили лето только здесь, в Воронках или Михалково – одной из двух деревушек, в которых когда-то жили крепостные Голицыных и Юсуповых. Михалково стояла совсем на отшибе. Всего 35 домов посреди полного безлюдья. Перед ней пшеничное поле с васильками и маками, за ней лягушачье болотце, а все остальное пространство – лес, лес, лес.

                В деревне Михалково...

Как-то, собирая цветы в поле, я увидела ворону, почти вороненка, с переломанной лапой. Животных я всегда любила, любых, поэтому раненую птицу в беде не оставила, принесла домой. Ходить на одной лапе она не могла, и тогда я положила ее в корзинку и отправилась, бог знает куда, на поиски ветеринара, пройдя с десяток километров пешком. Было мне в ту пору лет двенадцать. До ветеринара я все же добралась. Он осмотрел перебитую лапку птицы, усмехнулся и говорит: «Ворон обычно отстреливают, как вредителей, а ты, глупая девочка, притащила ее на лечение.» Чуть не плача, я стала умолять его помочь пострадавшей. Пожилой седовласый деденька в халате надо мной сжалился и, поворчав, положил сломанную лапку в лубок.
Ворона поправлялась на редкость быстро. Я назвала ее Кларой и держала на веревочке, в углу веранды. Вскоре она стала совсем ручной, отзывалась на свое имя. А когда мы садились есть, она бегала вокруг стола и громко каркала, требуя подачки. Частенько залезала в миску к Домби. Пес у нас был послушный и мой запрет не обижать лесную гостью соблюдал. Поскольку девчонкой я была ужасной воображалой, любила повыпендриваться, то начала кататься на велосипеде по деревне вместе с Кларой. Она восседала очень гордо, крепко вцепившись лапами в руль. Свободный конец веревки был у меня в руке.
Но однажды ворона сложила все пальцы в щепотку и веревка соскользнула с ее лапы. Взмахнув у моего носа крыльями, она вспорхнула и исчезла из вида. Как потерянная, я бродила по деревне и звала, звала ее. И вдруг услышала откуда-то с вышины, в ветвях, знакомое «Кар-р-р!» А в следующий момент – хлопанье крыльев, и моя Клара с разгону плюхнулась мне прямо на грудь. Моему восторгу не было границ. Ворона ко мне вернулась! По доброй воле! Про веревку мы больше не вспоминали. Она стала полноправным членом нашей семьи. И на велосипеде каталась со мной уже без привязи.
Но бедная Клара переоценила свои возможности и доброту нашего пса. Домби, вне сомнения, ревновал меня к Кларе. К тому же, хоть он и был псом покладистым, но до тех пор, пока дело не касалось сахарной косточки, которую он мог часами самозабвенно грызть. А я, натаскивая его на то, чтобы он охранял мой велосипед, пока я собираю цветы, обучение начинала с кости: со зловещим видом тянула к ней руку и нехорошим голосом приговаривала: «Отдай...Отдай...». Домби грозно морщил нос, рычал, потом бросался на кость и начинал ее остервенело грызть.
Так вот Клара, не зная всего этого, так и норовила у Домбика чего-нибудь стибрить. То, что она хозяйничала в его миске, он еще кое-как терпел. Но когда она беспардонно уселась на кость, которую он грыз, и попыталась вместе с ним ее поклевать, пес такой наглости не выдержал и цапнул ее за горло... Могилка бедной Клары осталась в Михалкове, под осиной.

И еще один эпизод, связанный с этой деревушкой. Так сложилось, что до моего переезда в Америку, ну в очень зрелом возрасте, у меня был только один случай, когда я посадила дерево. Да и не дерево даже, а ветку вербы, которая так долго стояла у меня на окне в банке с водой, что пустила корни. Согласовав место с хозяйкой дачи, я пристроила вербу у нее на участке. И естественно забыла об этом. Много-много лет спустя, когда мне уже было 35, я внезапно очень серьезно заболела. Мне никто не мог помочь и, как это бывает в таких случаях, я обращалась к разным экстрасенсам, приезжая ради этого в Москву. Т.к. Архангельское навечно осталось самым любимым моим местом, мы туда всякий раз с мужем наведывались. В основном теперь уже – в открывшийся посреди леса ресторан «Архангельское» (или в «Русскую избу» - дальше по шоссе, в Ильинском). А один раз добрались и до Михалково.
Нашли мою старую хозяйку, разговорились. Пришлось напоминать, кто я. И тут она мне сообщает:
- А ты помнишь, как посадила прутик у меня в саду? Он вырос в красивое пышное дерево, всем на загляденье.
- Правда! – обрадовалась я. – Где оно? Покажите!
Хозяка помрачнела:
- В него ударила молния, обуглила и переломила ствол пополам.
- Когда это случилось? – осторожно спросила я.
- В прошлом году. В начале лета.
Она назвала время, когда я так неожиданно заболела. Мне стало не по себе. Неужели здесь могла быть какая-то связь? Знакомая экстрасенс, которой я об этом рассказала, ответила однозначно. На дереве, которое сажает человек, объясняла она, навсегда остается его аура, и между ними сохраняется невидимая связь.
- Не переживай, – сказала мне тогда хозяйка, – посмотри, твое дерево не умерло. На оставшейся части ствола появились первые зеленые побеги...

                И в Воронках

В Михалкове мы снимали дачу года два, а потом переметнулись в Воронки. Воронки поцивильнее и к Архангельскому ближе. Домов там уже с две сотни, свой сельсовет и небольшой продуктовый магазинчик. Вообще же все продукты мама привозила с собой из Москвы. А я встречала ее с велосипедом на Ильинском шоссе, на автобусной остановке, что у самого входа в музей-усадьбу. Сумки вешала на руль, маму сажала впереди себя на раму, и через 10 минут мы дома.
 
Разделенные дорогой на две части, Воронки стоят на возвышении. Точнее – перед полуоврагом-полуущельем, заполненным водой. Слева от дороги пруд мелкий, заросший тиной, а справа – вполне пригодный для купания. Позади деревни – поле. А за полем лес. Лес и впереди, по ту сторону пруда, до самой Усадьбы «Архангельское», известный, как ландшафтная Воронковская роща. Но там правительственные дачи (еще их называли, косыгинскими или маршальскими) – сразу две, по обе стороны дороги.
Надо сказать, что в Архангельском и в примыкающем к нему Ильинском таких дач девять штук. Одна из них принадлежала Алексею Косыгину, другие – Маршалам победы Леониду Говорову, Ивану Коневу, Кириллу Мерецкову и кому-то еще. Огромные, отгороженные глухим забором участки леса с просторной усадьбой и подсобными помещениями внутри, снаружи они выглядели необитаемыми.
Ну а у нас, в Воронках, условия были поскромнее – две комнатки и терраска, кабинка с дыркой в полу во дворе, вода в колодце или в овраге, из родника. Спускаешься, бывало, с ведерком к ручью, а там лось с ветвистыми плюшевыми рогами стоит, тоже на водопой пришел, и ни чуточки тебя не боится, даже отойти в сторону не спешит. Красота природы, нас окружавшей, все компенсировала.
Весной сады благоухали сиренью, от которой легко и радостно кружилась голова. В начале лета я лазала на дурманящую ароматом черемуху и варварски ломала на букет ее хрупкие, отягощенные цветением ветки. За черемухой шли ландыши и ночные фиалки – скромные белые волшебницы, живущие в глубинах леса. По нежности, красоте и аромату, от которого можно сойти с ума, с ландышем не сравнится ни один цветок.
Поход с лукошками за грибами дарил свои эмоции. Радостно было наткнуться на многочисленное семейство опят, облепивших старый пень, углядеть сопливеньких крепышей-маслят с кокетливо налипшими на шляпки листочками. Веселые, разноцветные сыроежки будто сами просились в лукошко. Подосиновики с тяжелой, темнокрасной шляпой на высокой ножке – субъектики посолиднее и встречаются в лесу не часто. Особая статья – белые грибы, буровики. Стоит такой, весь из себя, где-нибудь под елкой. Шоколадная шляпка, как с картинки. Ножка беленькая, толстенькая, ребристая. А пошаришь вокруг, под палыми еловыми иголками, и, если натолкнешься на его деток, еще не успевших вылезти на поверхность, считай, что поход за грибами удался на славу. На обед бабушка нажарит на керогазе их огромную сковороду – с луком, картошкой и укропом. А из белых грибов еще и суп сварит. Или замаринует их.
В мареве позднего лета на прогреваемом солнцем пригорке я собирала в кружку землянику под дружный хор мух и кузнечиков, в компании с вьющейся столбиком мошкарой. А когда, скажем, готовилась к экзаменам в институт, уединялась вместе с Домби на буйно цветущем ромашковом лугу позади дома. Стелила плед под сенью березы, и никто, кроме комаров, мне не докучал. Разве что привязанная к колышку хозяйская коза, снабжавшая нас парным молоком.
Все лето я бродила с этюдником по лесам, полям и ручьям, рисуя акварелью пейзажи. Купалась в любую погоду, даже в грозу и ливень, в пруду, гоняла на велосипеде по лесным тропам и проезжим дорогам, играла в волейбол и пинг-понг. Вечером дачники и местные устраивали на утоптанной площадке перед Сельсоветом танцы под Луной или посиделки с играми, типа «фантика», «ручейка», «испорченного телефона»... и первые несмелые переглядки с каким-нибудь мальчиком.
Этим мальчиком был для меня Сережа Голобородько, «абориген». На редкость чистый и порядочный парень. Он жил вдвоем с матерью и, заменяя отсутствие отца, все умел делать по дому и по хозяйству сам. Сережа был явно ко мне неравнодушен, но за несколько лет нашей дружбы так ни разу и не сказал мне об этом. Чтобы быть поближе ко мне, он тоже купил себе этюдник и краски и начал рисовать. Это его увлечение в конце концов окончилось тем, что он стал профессиональным художником.
Зимой я иногда приезжала в Воронки покататься на лыжах, и местные ребята учили меня съезжать с горки. Вообще все они хорошо относились к дачникам, никого не обижали, не задевали, а если надо, то и защищали, как своих. Правда, однажды это вылилось в трагедию.
Среди воронковских мальчишек сформировалась небольшая группа местной шпаны, задиристой, агрессивной. Мы, дачники, с ней естественно не общались, а они нас не трогали, но заставляли держать ухо востро. Как-то раз ко мне приехал из Москвы один знакомый парнишка, с которым мы вместе посещали изо-студию. Он не был моим поклонником. Просто приехал к знакомой девочке на этюды, потому что я много рассказывала во время занятий о красотах Архангельского.
Закрепив на берегу воронковского пруда свои мольберты с этюдниками, мы увлеченно занялись рисованием. И тут на пригорке появились те самые парни. Понаблюдав за нами, их главарь подозвал к себе моего товарища (к своему стыду я даже не помню его имени), отвел в сторону... Я услышала крики. Бросилась к ним и остолбенела, увидев, что лицо моего гостя заливает кровь.
Мальчишки тут же разбежались. Я притащила пострадавшего домой, бабушка обработала ему рваную рану на голове, забинтовала, и мы с мамой повезли его в Москву, в больницу, где бедняге наложили несколько швов... А потом, когда мы уже все вернулись в Москву, к нам вдруг пришла мать этого мальчика и гневно сказала:
- Мне очень хотелось увидеть девочку, из-за которой моему сыну проломили голову.
Я не знала, куда себя деть от стыда.
То был первый и последний, и совсем нетипичный случай агрессии местных за все годы, что мы снимали там дачу.


                Юсуповский дворец

Бывшие владения Юсуповых, ныне Музей-усадьба «Архангельское», минутах в 20 пешей ходьбы от Воронков. Вдоль шоссе Ильинское вся его необъятная территория обнесена высоким забором (метра в 3): окрашенные белой краской кирпичные столбы, а между ними толстые чугунные прутья, связанные по горизонтали чугунной же вязью из венков. Каждый прут, подобно копью, заканчивается наконечником. Я так подробно описываю этот забор, потому что, сколько жила в Архангельском, столько лазала через него (используя венки в качестве ступенек), чтобы сократить себе дорогу, минуя пропускные ворота, а заодно – и музейную билетершу.
В самом дворце уж точно было на что посмотреть. Одна только коллекция картин чего стоит. Там: в библиотеке Юсуповых, работала Лора, дочь маминой подруги (той самой тети Лизы, с которой они дружили всю жизнь). С юных лет Лора посвятила себя искусству и науке, и проводила свои каникулы здесь. Я вытаскивала ее из библиотеки, и она, лучше всякого гида, подробно все мне рассказывала и показывала. Но притягивал меня в Архангельском не столько дворец, сколько его парк, утопающий в зелени и цветах, щедро декорированный прекрасной скульптурой...

До Юсуповых территорией этой, как известно, владели Одоевские, Черкасские, Голицыны. «Архангельским» ее начали называть благодаря церкви Михаила Архангела. Поначалу церквушка была совсем небольшая, деревянная, а потом (в 1660-м) крепостной зодчий князя Одоевского, Павел Потехин, построил на ее месте очень привлекательный каменный храм, который и стоит там по сей день.
По-настоящему же усадьба Архангельское ведет свою историю с князя Н.А.Голицына, получившего эти земли в качестве приданого его жены. Дворец (Большой дом) для него строили 40 лет по проекту французского архитектора Ж.Ж.Герна, находившегося при дворе Павла Первого. И одновременно разбивался парк, превративший пологий неровный сход к реке в помпезные террасы. Своей планировкой парк обязан итальянцу Джакомо Тромбаре, ландшафтному архитектору.
Н.А.Голицыну удалось собрать с полсотни скульптур, то есть одну четверть того, чем парк богат сегодня. А уникальная библиотека – заслуга его деда, одного из самых доверенных людей Петра I, Дмитрия Михайловича Голицына (оставившего после себя около 6 тысяч редких томов).
При следующем владельце, князе Николае Борисовиче Юсупове, купившем у Голицына Архангельское, усадьба расцвела и превратилась прямо-таки в царский дворцовый комплекс – «русский Версаль», как ее называли. Юсупов был известнейшей личностью в России – директор Эрмитажа, главный управляющий Оружейной палаты, министр Департамента Уделов, почетный член Российской Академии Художеств, руководитель многочисленных декоративно-художественных производств... и один из богатейших людей империи, обладавший к тому же тонким вкусом подлинного ценителя изящных искусств.
В Большом доме усадьбы собраны уникальные произведения искусства – гравюры, скульптуры, предметы декоративно-прикладного искусства, китайский фарфор, антикварная (уже для тех времен) мебель. Одна только коллекция живописи князя насчитывает более 400 полотен. Около 70 из них – западно-европейские мастера XVII-XIX веков. Здесь можно было полюбоваться творениями Рембрандта, Клода Лоррена, Корреджо, Буше, Гверчино, Доменикино, Тревизани, целой серией огромных жанровых полотен Джованни Тьеполо, и т.д. и т.д. Библиотека, заложенная Д.Голицыным, при Юсуповых увеличилась до 16 тысяч томов, став одной из крупнейших и редчайших в России.
Познакомиться воочию с красотами и эстетическими ценностями княжеской усадьбы желали даже российские императоры – все Александры и все Николаи. В память об их посещениях в парке устанавливали именной, увенчанный гербом обелиск. Их было пять. Сохранилось три.
Н.Б.Юсупов (1750-1831) придал Архангельскому окончательный блеск и облик. Он даже построил и открыл театр с крепостными актерами, а художника-декоратора для него – Пьетро ди Готтардо Гонзаго (1751-1831), отыскал в Италии, в театре Ла Скала. Гонзаго расписал для Юсуповых 12 сменных декораций.
Усадьба Архангельское, расположенная на высоком берегу старого русла Москвы-реки,  поражает своей раздольной и одновременно строгой планировкой. Ее просторные террасы, спускающиеся от основного дома-дворца к реке, зеленые прямоугольные лужайки, прямые и витиеватые (по бокам) аллеи напоминают итальянские сады эпохи Возрождения, французские парки, английские классические ландшафты.
Украшение парка, его романтическая составляющая – могучие, трехсотлетние лиственницы. Они обрамляют среднюю террасу и служат естественным фоном для беломраморных скульптур, выстроившихся вдоль боковых аллей. Скульптуры здесь повсюду, куда не кинь взгляд. Они окантовывают перепады высот между террасами, венчая ажурные баллюстрады, они спускаются вместе с вами вдоль помпезных мраморных лестниц, уютно группируются в полные трогательного очарования мраморные фонтаны из пухлых малышей. (Один фонтан – «Амуры с дельфинами», работы итальянского мастера Д. Джиромелло. Автора другого – «Мальчика с гусем», не знаю.)
Здесь можно увидеть аллегорические фигуры четырех Частей Света, мифических животных, богов древнегреческой мифологии и героев Древнего Рима, римских императоров, полководцев, мыслителей, атлетов и т.д. и т.д. Ваялось все это по заказу сначала Голицына, а потом – Н.Б.Юсупова, в мастерских Кампиони, в Москве, и братьев Трискорни, в Санкт-Петербурге. Для многих своих заказов Юсупов выписывал мрамор из Каррарских каменоломен – тот самый мрамор, теплых телесных тонов с прожилками, из которого ваял свои творения гений-гениев Микеланджело. Подобного масштаба и уровня коллекции, достойной украсить любой, самый взыскательный музей мира, не найти ни в одном другом частном собрании России.
Стоят скульптуры под открытым небом, серые, с разводами от многолетней, въевшейся в камень грязи. В советское время на зиму на них надевали прозрачные пластиковые футляры. Сейчас укрывают деревянными ящиками. Одни работы – копии с мировых шедевров, такие, как Венера Медицейская, Геркулес (он же Геракл), Геракл и Антей. Другие изваяны были впервые, а значит оригиналы.
Свою историю здесь имеет каждое отдельно взятое произведение. Все пересказать невозможно, хоть и очень хочется, потому как каждый кусочек этого дивного места – не ниточка даже, а поющая струна, увлекающая воспоминаниями в далекое детство и юность, проведенные и пережитые здесь. Что ни скульптура – эстетический пир для души и глаз, погружение в мир красоты и гармонии. А их на территории парка около двух сотен.
У меня было несколько любимых работ, к которым я всякий раз бежала, как на встречу с лучшими друзьями. Вне конкуренции среди них «Скорбь» или «Скорбящий гений». Работа совершенно потрясающая. От нее невозможно оторвать глаз. Хочется смотреть и смотреть, обходя со всех сторон, и снова возвращаться. Юноша, отлитый в натуральную величину в бронзе, позеленевшей от времени, сидит на постаменте, одну ногу поджав под себя, другую безвольно свесив. В правой, отведенной в сторону руке сорванный с головы лавровый венец. Печально склонив голову, он опирается на перевернутый факел – символически тушит пламя безвременно угасшей жизни. Это единственная в России работа немецкого скульптора К. Барта. Считается, что «Скорбь» – надгробье старшему сыну З.Н.Юсуповой. Увы, это не совсем так.
Здесь нельзя не вспомнить древнее проклятие рода Юсуповых, согласно которому из каждого поколения их детей только один сможет перешагнуть рубеж в 26 лет. И продолжаться это должно было до тех пор, пока род Юсуповых не иссякнет. Действительно ли проклятие преследовало семью или это цепь роковых случайностей, а только именно так все и происходило в каждом поколении.
И в конце концов род остался без прямого продолжения по мужской линии и должен был угаснуть с его последним представителем – Н.Б. Юсуповым. У Николая Борисовича было трое детей – сын Борис и дочери Зинаида и Татьяна, редкие красавицы и богатейшие невесты России. Борис умер в младенчестве от скарлатины. Татьяна умерла от тифа в 22 года.
Нежнейшая, одухотворенная статуя «Ангел молитвы», изваянная из белого мрамора, по заказу Юсуповых, великолепным мастером М.Антокольским, стала ее надгробием: Юная неземная дева с закрытыми глазами и распростертыми за спиной крыльями прижимает к груди крест. Едва касаясь ступнями мраморных роз, она, кажется, вот-вот взлетит.
Этот надгробный памятник раньше стоял на высоком холме над Москвой-рекой, на ее могиле. Но в советское время, с целью сохранить гениальное творение, памятник перенесли в глубь парка, в похожий на часовню павильон «Чайный домик». Чтобы получше разглядеть в тесном полумраке мраморное диво в деталях, я, помню, надолго прижималась лицом к чугунным прутьям решетки сквозных дверей, уносясь вместе с ней в иные миры.
 После того, как теперь уже единственная дочь Юсупова, Зинаида, вышла замуж за графа Феликса Феликсовича Сумарокова-Эльстона, оба родившихся у них сына, Николай и Феликс, автоматически получили фамилию отца. Николай Борисович вынужден был обратиться к императору Александру III с просьбой разрешить его зятю именоваться еще и князем Юсуповым, дабы титул этот и фамилия перешли к его сыновьям. И такое разрешение было получено. Сыновья Зинаиды Николаевны были записаны, как Юсуповы-Сумароковы-Эльстоны.
Николай, в отличие от своего демонического, безнравственного младшего брата Феликса (хорошо известного по истории с убийством Распутина), был нрава кроткого и к тому же разносторонне талантлив, подавая большие надежды на яркое будущее. Увы, семейное проклятье избрало именно его очередной жертвой.
Вот я и возвращаюсь снова к бронзовому юноше с венком и факелом. Зинаида Николаевна увидела эту скульптуру на выставке во время одной из своих поездок за границу и была ею очарована. Ах, как я ее понимаю! Скульптура так ей понравилась, что она загорелась желанием во что бы то ни стало ее приобрести. Ее предупреждали, что этого делать не стоит, поскольку ее предназначение – надгробный памятник. Графиня не послушалась...
Вскоре после того, как памятник был доставлен в Архангельское, в том же году, старшего, самого любимого сына княгини не стало. Неудачно влюбившийся Николай был застрелен на дуэли соперником в возрасте 25 лет.
Безутешная мать начала строить в усадьбе огромный храм-усыпальницу для сына и для всего своего рода, с раскинутой крыльями в обе стороны колоннадой. Но не успела перенести туда его прах – помешала революция...
Среди скульптурных шедевров Архангельского есть и еще один – статуя Екатерины II, изваянная немецким скульптором московского разлива Ж.Д.Рашеттом, в образе богини правосудия Фемиды. Бронзовая Екатерина сидит в флигельке, превращенном в ее «Храм», и, в отличие от «Ангела» в Чайном домике, хорошо просматривается. Обозревая ее, взгляд сам скользит от босых ног в сандалиях по мягким складкам ее одежды к острым выпуклостям колен и дальше – к грациозно-величественной осанке, изяществу царственных рук, к властно вскинутой, но женственной головке, увенчанной лавровым венком.

Эти безмолвные хозяева усадьбы сопровождают гостя до нижней террасы, с которой открывается потрясающий вид на нетронутую цивилизацией природу – на живописно струящуюся мягкими извивами Москву-реку, Лохин-остров, окольцованный ее руслом (самый, как считается, экологически чистый район подмосковья) и бескрайнюю равнину до самого горизонта. Только вот вид этот давно уже зажат в каменные тиски.
Молодая советская власть еще в 1919-м передала часть территории Усадьбы Юсуповых под санаторий-госпиталь для выздоравливающих красноармейцев. С 1933 года усадьба «Архангельское» стала подведомственной территорией Министерства обороны РФ, которое построило здесь Центральный военный клинический санаторий «Архангельское», на 500 мест – для старшего и высшего начальствующего состава. Огромные длинные корпуса в несколько этажей на нижней террасе сократили до минимума редчайшую ландшафтную перспективу, которой так гордились Юсуповы, ради которой, собственно, и задумали всю усадебную планировку. Позже к этим двум корпусам добавился спортивный городок у Москвы-реки (как продолжение нижней террасы), клуб и два новых корпуса – лечебно-диагностический и спальный – на 200 мест. В ведении Министерства обороны оказался не только санаторий, но и подходы к Москве-реке, и приусадебный пруд.
 
                Старое русло Москвы-реки и Барские пруды

Дно в старом русле у берегов неглубокое, илистое, а на поверхности белые и желтые водяные лилии (или кувшинки) сказочной красоты. Добраться до них – целое приключение. Увязать ногами в илистом дне малоприятно и даже страшновато: мало ли какой «зверь» там или коряга притаилась. Еще хуже, когда плывешь на глубине, а длинные гибкие стебли водорослей обвиваются вокруг твоего тела и горла. Но венок из лилий – достойная награда за страх и риск.
В мои времена в реке почти никто не купался. Да и зачем, когда совсем рядом санаторный благоустроенный пруд с купальней, деревянной пристанью и лодочной станцией. Из посетителей музея мало кто про этот пруд знал и мало кто туда добирался, потому как он не включен в туристический обзор и находится в самом дальнем правом углу усадьбы, в низине, на уровне реки, за перелеском. А мы, «местные всезнайки», практически пробирались туда контрабандой. Но, поскольку никакой охраны тогда не существовало, то и гонять нас было некому.
Прудов вообще-то два. Раньше оба они принадлежали Юсуповым. «Барскими» их, наверняка, назвали еще крепостные крестьяне. Между прудами, по бывшей цельной территории усадьбы еще при Александре II было проложено шоссе для связи Москвы с Ильинским, где у императрицы была летняя подмосковная резиденция.
В 30-е годы Министерство обороны обнесло свои новые владения с «прилегающими к санаторию» землями центральной части усадьбы высоким забором (тем самым, через который я так любила перелезать). Этот забор, протянувшийся вдоль левой стороны Ильинского шоссе, оставил бесхозной всю правую территорию усадьбы – второй пруд, ее ландшафтные рощи вместе с «Театром Гонзаго» и каретным двором у шоссе.
Оба пруда, несмотря на их поверхностное разделение – единая система «сообщающихся сосудов», с протоком под шоссейным мостом, благодаря которому, взяв лодку в санаторном пруду, можно спокойно плавать на ней и по «дикому» пруду. А еще во второй пруд впадает родниковый ручей, живописно струящийся по густому лесу. Романтичное путешествие по нему на легких байдарках было нашим любимым развлечением. Я, можно сказать, выросла на этих байдарках, и так к ним привыкла, что могла грести даже стоя. Моим неизменным спутником был Домби. Он гордо и неподвижно восседал на носу, свесив длинные уши, и ни разу не было случая, чтобы мое неустойчивое суденышко из-за него перевернулось, даже когда мы с ним петляли по лесному ручью над корнями деревьев.
Я так много времени проводила в воде, в любую погоду – плавала, ныряла – с того моста, что между прудами, да еще и не снимала с себя мокрого купальника, что в конце концов серьезно заболела, устроив себе воспаление почек. Не могла ни ходить, ни кататься на велосипеде из-за нестерпимых болей в спине. Меня уложили в постель и посадили на строжайшую безбелковую диету. А потом я годами лечилась – на всякий случай. (Пишу об этом не для того, чтобы поплакаться, а потому что чуть позже мне это любопытным образом аукнется.)
 
                ***

P.S. Я приношу свои извинения за то, что даю в Прозе.ру только фрагменты. Так как с недавнего времени все мои произведения опубликованы в виде электронных книг и выставлены в интернет-магазинах на продажу, по договору с изд-вом я не имею права выкладывать полное произведение - только отрывок.

Целиком мемуары есть вот здесь: Андронум - Элеонора Мандалян