Затонувший собор. Роман-утопия

Эдуард Дворкин
 Уважаемые читатели!
 
Романы и рассказы имеют бумажный эквивалент.
Пожалуйста, наберите в поисковой строке такие данные:
1. Эдуард  Дворкин, «Подлые химеры», Lulu
2. Геликон,  «Игрушка случайности», Эдуард Дворкин
Все остальные книги легко найти, если набрать «Озон» или «Ридеро».
               





«Чувство благодарности и симпатии даже к деятелям отдаленного прошлого отнюдь не есть фикция. Оно не может быть так живо и интенсивно, как в отношении к лично известным нам людям; но если человечество окончательно утратит способность к нему и перестанет его понимать,  то это будет только крупным шагом в сторону этического материализма, т. е. послужит не к чести  человечества, и понятие «благодарного потомства», сделавшись архаическим и смешным выражением, в то же время будет звучать и вечным упреком для тех, кому оно стало смешно».

                РАСХОЖЕЕ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая. ПРИЗРАКИ В НОЧИ

В ту зиму бриллиантов продавали больше обыкновенного и спрос на порнографическую литературу усилился.
Везде и при каждом удобном случае танцевали, а при известиях невеселого свойства танцевали еще с большим остервенением.
Не было больше речи о свободной воле: с крепко подвязанной маской средь озаренных электричеством зал скользил хорошо знакомый черный контур.
Он говорил не только для своего времени, но и для будущего пространства.
Слова пленяли изяществом и раздражали отсутствием всякой ценности.
Полевые цветы на изгородях (красный мак в желтеющей пшенице).
Легкие облака в синем небе.
Шумная курица на краю пруда.
Косматая лошадь.
И еще: переживание глубины есть то, чего недостает ребенку, хватающему Луну.
Он говорил слова, которых невозможно постигнуть.
Дал волю словам?
Дал воду словам?!
Известно было задом наперед: герой наш, человек вообще мягкий, умеренный, сдержанный, внезапно пришел в ярость, побил посуду, опрокинул накрытый стол, выломал клавиши из рояля – кричал, неистовствовал, оскорблял всех и вся и, наконец, отошел в сторону, стыдясь и злобствуя на самого себя, чтобы задохнуться в воспоминаниях.
Вечность – Великая Ночь!
Пожалуй, если все изложить честно, это будет забавное чтение.
Картонные плясуны выкидывают замысловатые коленца – я одеваю чужую мысль в звоны собственного ритма.
Я освежаюсь воображением: старинная мебель, цветы, зеркала, ламбрекены прошлых веков – все это при поддержке «Вдовы Клико» под звуки музыки представляет незабываемый вид.
Вид на Землю с Луны.
Луна как источник сверкающих сущностей – вскрыть и побледнеют воздушные замки мысли.
Мысль, загроможденная зарядом доказательств и высказанная до точки, напоминает толстую жабу.
Я прячусь в висящие неподалеку от двери шубы.
На кладбище Александро-Невской Лавры заждались.
Забудемся на минуту в чародействе красных замыслов.
Чу! Воздух сперся до невозможного напряжения.
Молнии! Сверкают из храма! Врата растворились!
Призраки с песьими головами выходят навстречу посвященным, но те из нас, кто посвящен в Молчание Луны, берутся за руки – и призраки, залаяв, сливаются с ночью.


Глава вторая. ЗАБЫТЫЙ  СЫР

Вечное солнце стояло над головами.
Дети играли и спали под деревьями.
Июльский зной умерялся близостью моря.
Бабст притронулся к шляпе и прошел мимо.
В Парголовском предместье, между горами и оврагами, на время он забывал, что находится в столице.
Денег у него было довольно – за семь вечеров он прочитал семь лекций: седьмая, последняя при всей ее наружной яркости отзывалась уже очень сильно фразою и риторикой, и потому Федор Михайлович просил его повременить с восьмой, девятой и десятой – отдохнуть, развлечься и освежить воображение.
Профессор Московского университета Иван Кондратьевич Бабст прибыл в Петербург по личному приглашению Федора Михайловича и был поселен в Третьем Парголове, где в полное распоряжение получил дом с множеством помещений и расторопной челядью.
«Живите, – пошутил Федор Михайлович в своем вкусе. – Плодитесь. Размножайтесь!»
 Дети играли и спали под деревьями.
«Кто жил на этой даче до меня?» – Бабста точно что кольнуло.
«Многие, – Федор Михайлович ответил. – Ульянов, к примеру. Ленин».
Визгливо Риккер и Буланже, приехавшие Бабсту в помощь, рассмеялись.
Они повесили в доме ламбрекены серого шелка – Ивану же Кондратьевичу хотелось пунсовых.
А до поры Иван Кондратьевич ходил между горами и оврагами, забираясь временами на первые и спускаясь во вторые – взобравшись на гору, обыкновенно он кричал что-нибудь громкое, и голос его потом долго гулял по оврагам.
«Гризодубова призадумалась!» – выкрикнул он однажды на самой вершине, и тут случилось непредвиденное: голос, вместо того, чтобы с мелкими камушками сорваться вниз и там перекатываться, стукаясь об стволы деревьев и отскакивая от них, торжественным раскатом вдруг распространился вверх и, рыкая, вошел в межоблачный раструб.
Иван Кондратьевич не придал поначалу особого значения, но все-таки подумал, что, из этого его случайного сочетания слов вполне могла бы возникнуть реальная девушка Гризодубова, да не простая, а призадумавшаяся.
Она, подтянувши к подбородку колени, сидела бы над ручьем и во рту держала бы забытый сыр.


Глава третья. ДИКТАТ  ИДЕАЛА

Федора Михайловича впервые он повстречал на «утре» Литературного фонда в зале Кредитного общества, что находилось тогда на Александровской площади.
«Если в итоге устанавливается на земле мир и в человецех благоволение, я первый присоединяюсь к мнению херувимов и говорю: «Слава Богу!» – Федор Михайлович увидел Бабста и осекся.
После этого они встретились в Кредитном обществе «Помощь» и позже – в Обществе трудолюбия.
Потом – на Песках, у Бонч-Бруевича на Херсонской, в кондитерской Жоржа Бормана, в московском трактире Ловашова на Варварке, и опять в Петербурге – на углу Большой Морской и Исаакиевской площади в доме Германского посольства.
Они чувствовали друг к другу что-то вроде почтительного отвращения или доверчивой опаски: Федор Михайлович отравлен был утонченностью и усложненностью отправлений жизни – лик Ивана Кондратьевича дробился на множество разнородных отражений.
«Разве собирают с терновника виноград и с терний смоквы? – спросил Федор Михайлович.
«По плодам их познаете их!» – ответил Иван Кондратьевич.
В Германском посольстве не действовал моральный закон – здесь, обращаясь к инстинктивному, боролись с рационализмом и диктатом идеала, созвучного мертвящему свету луны.
«Не всякий идеал мертвенен!» – попробовал однажды возразить Бонч-Бруевич.
«Всякий!» – германский посол фон Пурталес завершил дискуссию.
По стенам развешаны были грабштихели – гости снимали их, пробовали пальцем остроту и возвращали на прежнее место.
Федор Михайлович подвел Ивана Кондратьевича к господину  самой обыденной наружности и назвал его Лениным: полупрозрачные шторы были опущены, и сквозь них по лицу и фигуре Ленина разливался слабый, но чрезвычайно приятный свет.
Какая-то дама предложила свои услуги – Ленин назвал ее Крупской.
«Мое отрицание идеалов, – вернулся Ленин к теме, – происходит от той причины, что я никогда их не формулирую теоретически!»
Он подобрал в пола оброненную кем-то муштабель, подцепил ею грабштихель, опробовал о палец и снова повесил на крючок.
«Доискивается причинности!» – Бабст инстинктивно отметил.
С подголовника кресла Федор Михайлович снял салфетку и вытер рот.
«Если не будем, как дети – не войдем в царство небесное!» – он взял Ивана Кондратьевича под руку.
Именно тогда Федор Михайлович пригласил его приехать и поселиться на всем готовом в Третьем Парголове.
«Ребенок прошел мимо кондитерской, родители не согласились купить ему пирожное, и вот теперь малыш спит и видит шоколад!» – сказал он на прощание.


Глава четвертая. КРИЧАТЬ  С  ГОРЫ

Он высказывался намеренно извращенно и чрезвычайно тонко, неизменно выдвигая на первый план бессмыслицу; как и всякий сочинитель, он создавал вымышленную правду, иначе говоря, он раскрывался только в символах.
«Вот, – сразу же Федор Михайлович повел Бабста на места, – по списку: полевые цветы, легкие облака, шумная курица!»
Он показал на изгородях, летнем небе и на краю пруда.
«Символы!» – было понятно.
В желтеющей пшенице Федор Михайлович раскопал красный мак; из-за забора на них смотрела косматая лошадь.
«Горы, овраги, море!» – Федор Михайлович тыкал пальцем.
«Конфликт, как же?» – попытался Бабст забежать.
«Между вымышленным и придуманным!» – Федор Михайлович рассмеялся.
Все, что Иван Кондратьевич узнал, показалось ему чрезвычайно мизерным.
В полуверсте находился лес.
«Более для апломба!» – Федор Михайлович рассмеялся.
«Докука, кажется?» – Бабст прислушался.
«Кукушка!» – Федор Михайлович рассмеялся.
«Вымышленная?!» – пробовал Бабст вписаться.
«Настоящая!» – Федор Михайлович рассмеялся.
Они шли – вилась живая ткань: еще не проявлялись образы, но мало-помалу выступали формы предметов. Федор Михайлович клал нюансы, почти играя и забавляясь. Надышавшийся жизненных отправлений, впрочем, он выглядел не вполне адекватным, сделался на время бледен, шаток, однажды упал, вынудив Бабста нести его на спине вдоль моря – при этом лик Ивана Кондратьевича раздробился на солнце и в брызгах волн на множество разнородных отражений.
«Что можно и чего нельзя?» – хотел Бабст получить хоть какие-нибудь инструкции.
«Жениться, – Федор Михайлович отвечал, – хоть сейчас! Кричать с горы! Иметь известную философию, но прямо ее не высказывать! И непременно хотя бы раз в день противоречьте самому себе!»
«Понадобится дюжина дорогих чулок, стальные тросы и пусть оборудуют взлетно-посадочную дорожку!» – задействовал Бабст употребляемые в обиходе его мышления слова.
Тогда еще он не знал о ламбрекенах.
Для памяти Федор Михайлович отметил в книжке.
«Бог весть, кто затеплил эту лампаду, только она теплится!» – на даче он показал Ивану Кондратьевичу.
Бабст не подал виду.
Дом был не новый, но очень недурной, выстроенный в варьированном вкусе Империи.
Федор Михайлович говорил о Зоргенфрее.
Слушая, Иван Кондратьевич поводил глазами по обеим сторонам коридора.
На неприметной двери висела табличка: «СУМАШЕДОВ. РАКЛИСТ».


Глава пятая. ГОСПОДСТВО  БУКВЫ

Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы иметь представление или догадаться о том, что папские легаты говорят уветливыми голосами, а к золоченой мебели в стиле Людовика Пятнадцатого, крытой обюссоном, именно подошел бы светло-серый шелк, перемешанный с бледно-розовым плюшем – и все же Иван Кондратьевич оказался не вполне подготовленным к прозвучавшим за завтракам разговорам.
Люди, собравшиеся за столом, решительно, цеплялись за идеалы, давно изжитые человечеством! Они, подзадоривая свой мозг, готовы были к борьбе на жизнь и на смерть во имя господства буквы. Им были знакомы отчаяние аристократа, раскланявшегося с собственным сапожником и ярость офицера, протанцевавшего с горничной.
Плохой стакан отбивает охоту к хорошему вину.
Теряют то, что хотят потерять.
Но почему вместо слова, которое мы хотим произнести, мы говорим другое?!
В Кашмире торговец никогда не скажет, есть ли у него требуемый товар, но постарается прежде выпытать, очень ли он нужен. Гумбольдта заверяли, что только истребление банановых плантаций может вызвать в народе деятельность.
«В Тулузу со своим арбузом!» – расхохотался Зоргенфрей.
«Вильгельм Александрович, – окоротил его Бабст, – на даче есть детский врач?»
«Федор Федорович Шишмарев».
«А типография?»
«Типография и бюро находок».
Риккер и Буланже, приехавшие из города, прошли мимо них в дом вешать серые ламбрекены.
Бабст притронулся к шляпе.
 На следующий день ему предстояло прочесть первую лекцию.
«В Кашмире Гумбольдта заверяли, что, если сын попросит у него рыбы, сыну следует непременно дать скорпию!» – теперь он думал начать ее так.
«Велите принести плохого вина в хорошем стакане, и вам непременно его утеряют по дороге!» – Зоргенфрей пожимался.
«Монтер есть на даче?!» – Бабст  продолжил.
«Монтер с машерью».
Ответ прозвучал немного по-французски – что с того?!
В доме Риккер и Буланже перестукивались молотками.
«Оптимистическая мастерская есть тут?»  – Бабст оговорился.
– Оптическая и мистическая. По отдельности, – Зоргенфрей болтал вздор.
Что-то однако вспыхнуло и обещало быть интересным.
– Верно ли, что настоящая ваша фамилия – Вздоргенфрей? Зоргенфрейд?! – Иван Кондратьевич крутанул языком.
– Можете называть меня так, – странно равнодушно эконом ответил.

               
Глава шестая. АПОСТРОФ  С  ТОЧКОЙ

Глаза у него были желтые, а зрачок поперек, как у кошки.
«Мы избегаем лишней угодливости и ласок в отношении детей, чтобы не приучить их к лишним и пустым требованиям».
Дети спали и играли под деревьями.
Вкрадчивое мальчишество разливалось – Федор Федорович Шишмарев пригнулся и набрал детей, сколько смог.
«Если бы на Луне были жители, и если бы кто-нибудь из них увидел на Земле ребенка подле взрослого человека, то, не имея понятия о законах человеческого развития, разве бы он не принял самое прекрасное дитя за уродца с большой головой, безобразными руками и ногами?!»
Дети пищали и извивались: они полагали, что находятся в мировом пространстве наедине с ними самими, и выбалтывали, не смущаясь, сокровенные свои желания и тайны.
Цепляясь длинными хвостами, уже ручьи сбежали с гор – обезьяны вылавливали трупы медведей, влекомых стремительным потоком. Маялся погребенный без креста и все ездил к остальным, погребенным, как след, по вере. Бесы гонялись за комолым голубем. Что ни миг грохотал револьвер: Иван Кондратьевич известился кончиною государя. Зазябшие мальчишки на углах предлагали помятые, захватанные пальцами плитки шоколада: непроглядная тьма дохнула холодом Ивану Кондратьевичу в душу.
«Салями, салями – стук головами!» – детский врач Федор Федорович Шишмарев возвратил вольнодумцев на землю.
Домашний вид детей немного приближал их запах; лица отчасти показались Бабсту знакомыми; он спросил.
«Действительно, это – перерожденцы, – Шишмарев подтвердил. – Саша Пушкин, Миша Лермонтов.
Носатый подошел мальчик, весь крытый коричневой парчой с золотыми гвоздиками: ребенок был полон тайны; он сохранил память о загадке, из которой едва вышел  и которая придавала странное выражение его глазам, еще совершенно неустановившегося цвета.
«Дорога оказалась очень неспособной к быстрой езде, но этой медленностью, слава Богу, упущения никакого не сделалось!» – он показал язык.
«Мальчик юродивый?!» – Иван Кондратьевич выставил колено.
«А ю рэди ес ай эм, – отчасти врач ответил по-английски. – Николай – духовное чадо преподобного».
«Преподобный всегда выбирает фрукт, чтобы его разрезать!» – Бабст выказал застарелую неприязнь.
 Между ним и преподобным стоял конфликт.
Если бы на Луне были жители, и если бы кто-нибудь из них разглядел на Земле преподобного, то он принял бы эту фигуру за апостроф с точкой вместо головы и уродливо выгнутою спиной.


Глава седьмая. ДУХ  И  ПОЛ

Ее он встретил на повороте аллеи.
Она была изящно одета: муслиновое платье, все в оборках, клетчатая кашемировая шаль с каймой, вышитая золотом и шелком, шляпа итальянской соломки, на руке – браслет в виде толстой золотой цепи, только что вошедший в моду.
«Лучше быть доктором и не любить медицины, чем детским доктором и не любить детей!» – она показала в спину удалявшемуся Шишмареву.
Французский акцент был у нее изумительный: Иван Кондратьевич увидел ее такую же, как всегда: странной женщиной, скрывающей свою игру.
«Инесса Федоровна, – он подал вид прежнего знакомства, – что замышляете вы на этот раз: низвести ли аристократа до сапожника, вызвать ярость офицеров или, может статься, возбудить деятельность в народе?! Оставить всех в дураках, а самой уплыть на подводной лодке?! Серые ламбрекены – ваших рук дело?!
«Доискиваетесь причинности?! – бессознательно она перемешала отправной пункт с точкою прибытия. – А разве не вы связали меня чулками и живою уложили в гроб?! Отправили в Кашмир малой скоростью и улетели на аэроплане? А ваши опыты с лунным светом?!»
«Мне кажется, мы могли бы договориться, – сказал Бабст голосом Дебюсси, переходя на французский, – вам нужно «сейчас и теперь», я же работаю на будущее и перспективу: вы стремитесь произвести впечатление выстрела в церкви – я считаю, что до поры грязное белье необходимо замалчивать! – целенаправленно он отделил исходную точку от конечной цели. – Почему  бы нам не разграничить сферы: вы, скажем, действуете в биологической области, а я – в моральной?!»
«Мне – сексуальное, вам – бесполое?! – Арманд захохотала. – Я согласна!»
«Но самый дух имеет пол – явления духовные распадаются на мужские и женские», – Иван Кондратьевич не допустил вульгаризации.
«Станете читать мне лекции?» – она сорвала тюльпан и им ударила его по лицу.
«Не только вам, – Иван Кондратьевич смахнул лепестки со стекол. – Всем, поселенным на даче: семь лекций кряду и три после события».
Они вышли за пределы дачи и направились в сторону леса.
Старик, занятый укреплением флага, с постоянно красным указательным пальцем, ловил ветер веков, веющий над садами и пустынями мировой истории: он (ветер, старик, палец, флаг) разогнал немало золотых туманов и розовых облаков.
Старик был нищий, урод, отчаявшийся в жизни, слабый, всеми забытый, но, черт возьми, – мужчина!
Выпуская свои вожделения, непрестанно утесняемые в пределах дня на свободу, он освобождал душу от яда угнетенности.


Глава восьмая. СОЕДИНИТЬ  ЖЕЛАНИЯ

Нищий может обнять и силой овладеть женщиной, которая ему противится, урод может разбогатеть, мужчина – обзавестись красивой внешностью, отчаявшийся в жизни – помолодеть, старик – стать счастливым, слабый – снискать славу, всеми забытый – обрести силу.
Иван Кондратьевич подпал какому-то рассудочному головокружению: он думал о прошлогоднем снеге.
«Лучше быть нищим, отчаявшимся в жизни уродом, чем слабым, всеми забытым стариком!» – он говорил.
Иван Кондратьевич лежал на кушетке, а Зоргенфрей сидел у него за спиною и слушал.
«Нищий, помесь урода и мужчины, – Бабст говорил, – обрел силу! Я узнал его! На маскированном балу Дворянского собрания! Владелец кондитерской фирмы: отравленный шоколад! Силой он овладел титулованною вдовой: с веселой и сладкой усмешкой! Жорж Борман!»
Жорж Борман овладел вдовою Клико – в этом не было ничего нового: какое отношение имело оно к всеми забытому?! Разве что, бутылка шампанского смущали и плитка шоколада, грубо намалеванные на флаге…
Иван Кондратьевич превозмог слабость духа силою тела.
В доме, бывшем Хомякова, где ныне кондитерская Люке, в Москве, однажды он ел шоколад Бормана и запивал его шипучкой вдовы: фокус был в том, что отраву из шоколада можно было отбить ее вином: выходило сытно, вкусно и безопасно.
«А хоть бы и Борман! – палкой Иван Кондратьевич тыкал в ламбрекены. – Хоть бы и Жорж!»
Всеми забытый старик делал свою работу: ничей взор не следил его, никто о нем не справлялся.
Прочитавший первую лекцию, Иван Кондратьевич готовился ко второй – на этот раз он собирался говорить о кажущемся господстве буквы над идеалом: висевшая лампа бросала зловещий свет на измятое ложе: воротник платья по-монашески подпирал Букве горло; мертвенно-бледный Идеал перчатку с левой руки надел на правую.
«Паки стекаемся во храм соединить желания!» – они хлопали его по плечу.
Вполне домашний вид Идеала и Буквы отчасти приближал их запах – только по запаху можно было отличить галлюцинацию от видения.
«Что же – станем знакомиться заново, – он протянул к ним обе руки. – Бабст Иван Кондратьевич!»
«Барон Стандершельд-Норденстам Герман Зигфридович!» – представился Идеал.
«Елена Николаевна», – присела Буква.


Глава девятая. ДАЛЕКИЙ  ОТ  СЧАСТЬЯ

Вспомнили: ранее встречались они на углах: Большой Мещанской и Зимина переулка в доме Брунста – Бассейной и Литейного в доме Краевского.
«Брунст в полном здравии?» – Иван Кондратьевич заправил салфетку.
«Умер. Отравился шоколадом!» – барон Стандершельд-Норденстам прицелился вилкой.
«Краевский как же?»
«Спился, – Елена Николаевна ломала хлеб. – Буквально утонул в шампанском».
Она была женщина довольно высокого роста, но очень деликатного телосложения, причем поразительно хорошенькая. Ее большие глаза были прекрасны, хотя им и недоставало выразительности, а маленький тонкий носик, рот, который далеко не полностью раскрывался, и длинные светло-русые брови делали ее весьма привлекательной, хотя въедливый буквоед, к примеру, мог бы сказать, что такое «лицо» скорее подошло бы букве, чем кукле или одушевленному существу.
За завтраком Иван Кондратьевич сделал перекличку: недоставало Бонч-Бруевича, зато появился Книппердоллинг: он снял манжеты, вложил их одна в другую и поставил на буфет.
«Приехал разделить горе об утрате лучшего из людей!» – он объявил.
«А кто – лучший?!» – Бабст сразу не понял.
«Владимир Дмитриевич, – Книппердоллинг блеснул глазами. – Бонч-Бруевич».
«Он был так же чужд добру, как и далек от счастья!» – вздохнул Риккер.
«Раскланивался с сапожниками и плясал с горничными!» – вспомнил Буланже.
«Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич был картонный!» – что-то имел в виду Зоргенфрей.
Тут же Иван Кондратьевич вспомнил поездку в город за шелком для новых ламбрекенов: с Риккером и Буланже он щупал ткани в суконном магазине: картонные плясуны ворвались, началась вакханалия: теперь Бабст увидел ясно: одним из них был Бонч-Бруевич!
Всегда от него пахло клеем, из-под одежды торчали веревочки, за которые с удовольствием дергали дети: Владимир Дмитриевич веселил их, выкидывая разнообразнейшие коленца и строя преуморительные гримасы; говорили будто бы он – сын Владимира Ильича Ленина и Надежды Константиновны Крупской от их Шушенского брака и предшествовавшего ему Большого Кокушкинского ухаживания: в партии Бонч-Бруевич состоял со дня ее основания.
«Однажды он попросил у отца скорпию, и Ленин дал ему рыбы!» – вспомнил детский врач Шишмарев.
«Он пострадал за свои идеалы, – сказала Арманд. – В конечном итоге!»
«Он спал и видел свои идеалы во сне, – сказал Зоргенфрей. – Золотые туманы и розовые облака!»
Утрата Бонч-Бруевича, безусловно, была происшествием, но никак не тянула на событие.


Глава десятая. ПОЛ  СИМВОЛА

Зимой она куталась в большую шаль, а летом носила простые платья.
Кто?
Истина!
Она стремилась уйти от субъективности как можно дальше: проскользнуть за пределы дачи – и в лес! Пускай потом ищут!
«Не нужно искать! – готовился Иван Кондратьевич к третьей лекции. – Искать, впрочем, не возбраняется, но так, чтобы не находить!.. В минуту бестревожной радости она способна омрачить ее пугливою тоской; в часы повседневного труда она утомительна своим напряженным вниманием к повседневности – потребуется особое состояние тревоги, изнеможения и безнадежности, чтобы увидеть в свете собственной печали подлинное лицо Истины!»
«Истина, Буква и Идеал, – думал Иван Кондратьевич уже для себя, – составляют, пожалуй, триаду, посильнее уваровской!»
«Этот Бонч-Бруевич, – думал он уже в свете собственной печали, – с вечным своим поиском Идеала, вполне мог отправиться в лес за ускользающей Истиной!»
«Истина с устами младенца!» – будто бы с Луны увидал он маленькую девочку в простом платье, игравшую и спавшую под деревьями.
«Символы, всё символы!» – было понятно.
Символы, как и дух, имели пол. Пол символа – полсимвола! Они могли жениться друг на друге и кричать с горы!
Истина – женский символ!
Идеал – символ мужской!
От Истины и Идеала родится Буква!
Все, собранные на даче, следовали Букве и Духу! Имевшие внешнее сходство с людьми ординарными, это были личности с неограниченными возможностями, лишь до поры, скрывающие истинный свой потенциал.
Кого-то Иван Кондратьевич вспомнил по Кашмиру: там они истребляли банановые плантации: теперь, как видно, для них нашлось дело здесь.
Буквы складывались в слова, но иногда совсем не в те, которые придумывались Бабсту.
«Зимой она куталась в большую ЛОЖЬ, а летом носила простые платья!»
Маленькая девочка с низкой челкой опять убежала в лес, и на поиски ее снаряжены были все «отдыхающие».
Иван Кондратьевич ходил беспорядочно по опустевшему дому, а потом стал красться, повинуясь какому-то тайному зову и распаленный некими звуками: ноги привели его к неприметной двери в малозаселенной части дома.
«СУМАШЕДОВ, РАКЛИСТ», – висела табличка.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая. ВЕЧНАЯ  ТАЙНА

Человек, молчавший весь день, будто подавленный восторгом, начал песню, понятную всем, словами которой служили вздохи, прерываемые страстными призывами.
В середине недели на дачу приехал Федор Михайлович – он посадил Книппердоллинга в клетку и вздернул на высокое дерево; разыскал и привел из леса маленькую Анну Андреевну; приказал доставить из оптической мастерской телескоп и вечером долго смотрел на Луну.
У нее были бедра женщины; между ними пробежал трепет невозможного.
– Что вы думаете по поводу моих предсказаний? – наконец, он оторвался.
Иван Кондратьевич не знал, в сущности, что и думать: он не отделял предсказаний Федора Михайловича от него самого.
¬– Касательно Кредитного общества, думаю, оно прогорит в самом деле, – все же он ответил. – С Пушкиным может быть всякое, а вот предсказание ваше по горничной и сапожнику, не скрою, до крайности меня озадачило.
– Но ведь одно прямо вытекает из другого, – под руку Федор Михайлович стал водить Бабста по подсвеченным аллеям. – Прогорит Кредитное общество – значит, не доведут до конца памятник Пушкину, а уж ежели не ублажат дух Александра Сергеевича – жди всякого!
– Не ублажат дух Пушкина – сапожник и горничная отобьют охоту у аристократа и офицера?! – на ходу Бабст замыкал. – От мистики к символам через кредиты?! Из прошлого Пушкин перейдет в будущее?!
– Если прогорит Кредитное общество! – Федор Михайлович рассмеялся. – Партия сапожников и горничных уже создана, и вождей ей подобрали что надо!
– Ленин?! – Бабст догадался. – То-то в Германском посольстве он напал на Бонч-Бруевича: за его золотые туманы и розовые облака! Дескать, символы вместо масла! Нет чтобы ситчика побольше его горничным!
– Владимира Дмитриевича никогда не интересовали горничные, – Федор Михайлович перекрестил лоб. – Он бесполый. Дух. Ныне он дух.
– Стоит новых двух?! – Ивана Кондратьевича подхватило и понесло. – Теперь он дух и потому обрел пол, даже два: духовные явления, известно, распадаются на мужские и женские: теперь, выходит, ожидай явления Бонч-Бруевича в обеих ипостасях: Владимир Дмитриевич и Влада Дмитриевна!
Луна в самой женской из своих ипостасей тяжело ворочалась в бескрайней ночи.

Глава вторая. ТРИ  СЕСТРЫ

«Держаться так, как будто я ничего не замечаю!» – постановил себе Иван Кондратьевич.
Детям взяли учителя музыки, но он вышел так скверен, что его принуждены были отблагодарить: несостоявшегося приобщили святых тайн и соборовали маслом.
Дети проповедовали ребячьи нелепости.
Перерожденцы с громкими именами, они имели особые биологические характеристики, были компактнее своих сверстников, потребляли меньше жидкости и кислорода воздуха.
В ботинках с толстыми подошвами, делая вид, что хотят подойти, они пугали Ивана Кондратьевича.
– «Мы» всего лишь те, которые говорят «мы»! – взявшись за руки, водили они хоровод.
Этот намек вызывал улыбку у всех, живших на даче.
– «Лужицу!» – просили взрослые, и дети представляли «живую картину»: Саша Пушкин, с козлиной мордочкой и с копытами, садился, по-человечески подпершись, на корточки, а у его ног ложилась Анна Андреевна – не то рыбка, не то болотный тритон с женским туловищем и овечьим лицом.
– Дети хоть христианские? – все же Бабст не выдерживал.
– Христианские, – кивал Шишмарев или Зоргенфрей. – Из Румынии.
Приехавший профессор Салазкин пичкал Ивана Кондратьевича бромом и обрабатывал ему кожу электровибрацией: кончики пальцев у него сделались чрезвычайно чувствительными.
Теперь он мог, к примеру, спокойно определять на ощупь температуру, плотность и самый состав лунного света – перебирая в нем пальцами, Бабст слышал иногда звуки, которых не улавливал никто другой.
– В мире только два человека, – хлопал его по плечу Федор Михайлович, – вы и Дебюсси во Франции!
– Вот бы Клода сюда – учителем музыки, нашим детишкам! – Бабсту мечталось.
– Предлагали – не соглашается, – Федор Михайлович улыбался. – Похитить, разве?!
С дерева сняли вздернутую туда клетку – выпущенный на свободу Книппердоллинг заново учился ходить.
Отсидевшему себе ноги, ему взяли учителя, инструктора по ходьбе, в пенснэ, долговязого, с бородкой клинышком, сильно смахивавшего на Чехова, и тоже Антона Павловича.
– Пьесы, небось, придумываете? – поинтересовался Иван Кондратьевич.
– Придумывать зачем? – Антон Павлович удивился. – Беру с натуры! Хотите вас возьму?! Этот сад?! Птицу над морем?! Этих вот трех сестер?! – он показал лыжной палкой на Инессу Арманд, Елену Николаевну Букву и еще одну в этот момент появившуюся незнакомую миловидную девушку.



Глава третья. ПРОШЛОГОДНИЙ  СНЕГ

– Антуанетта-Флора Моте де Флервиль, – представилась она. – Теща Верлена и ученица Шопена. Из Тулузы.
Все рассмеялись – лед недоверия был сломан.
– Дети – особые, – ее предупредили. – Войдут в царство небесное. Хорошо бы с песней!
– С херувимской! – она обещала.
Ее манеры гармонировали с разговором, мысль – с улыбкой, туалет – с профессией: учительница музыки!
– Дети говорят «мы»! – она удивилась.
– Мычат. Не научились как следует разговаривать, – ей объяснили.
– У вас тут на даче, – Антуанетта подметила, – прервана связь с прошлым и нет выхода в будущее!
– Отключены по указанию Федора Михайловича. Когда нужно – включают.
Ели арбуз.
– Плохой шоколад отбивает охоту к хорошему вину?! Так?! – она отложила в сторону плитку.
– С оговорками! – Зоргенфрей заменил шоколад стаканом.
– Огород на задворках! – сразу француженка уловила нюансы.
– У нас женщины по совместительству еще и медицинские сестры: вы, Инесса Арманд и Елена Николаевна Буква, – жестом Иван Кондратьевич объединил дам.
Арбуз съели.
– Вы видели Дебюсси? – с чего-то Бабсту вздумалось.
– Я и сейчас вижу его, – впервые француженка опустила взгляд.
«Под именем Антуанетты Моте де Флервиль, – подумалось Ивану Кондратьевичу, – вполне они могли заслать к нам Гризодубову, которой никто не видел. С другой стороны – для чего?!»
Он попросил девушку сыграть на рояле (Гризодубова не могла).
– Тра-та-та-та! – разбежалась она руками.
– Что это? – Бабст ахнул.
– «Прошлогодний снег!» – пианистка играла.
– Чья же пьеса? – Бабст чувствовал зуд в кончиках пальцев.
– Ваша, – ответила она так, что услышал только он. – На слова Пушкина.

                – Цепляясь длинными хвостами,
                Уже ручьи сбежали с гор!..

– запели все за столом.
– Пойдемте. Я покажу вашу комнату! – спокойно Иван Кондратьевич заменил Зоргенфрея.
Она засеменила за ним.
Ногой Иван Кондратьевич распахнул первую подвернувшуюся дверь.
– Клод! – девушка рухнула на него.
– Валентина! – он рухнул на нее.


Глава четвертая. КОМПОЗИТОР-ПРЕСТУПНИК

Ходить далеко было не нужно – изображение Дебюсси красовалось на всех заборах: композитор-преступник!
Иван Кондратьевич сорвал свеженаклеенную бумагу, заперся у себя, стал сравнивать: пожалуй, тот же косо срезанный лоб, такие же колючие глаза и рот тоже чувственный и большой – при всем при том, иные уши, совершенно другой нос и бородавка не на правой вовсе, а на левой щеке!
Француз разыскивался за убийство – из разговора с девушкой, которая, судя по всему, была его любовницей, Бабст узнал, что Клод Дебюсси, приехавши в Россию, убил с целью грабежа богатую старуху, после чего ударился в бега.
И на здоровье! С какой, скажите, стати, он, Бабст, профессор Московского университета, должен брать это в голову?!
Если бы не сон!
Назойливо по ночам повторялось: он, неизвестно кто, купил для чего-то топор, удобно на системе веревочек подвесил его под пальто и поднимается по полутемной лестнице, звонит – какой-то голос из квартиры не мужской не женский спрашивает: «Кто там?!»
Мелодично лунный свет рассыпался по комнате – Бабст вскочил, в исподнем стал метаться между окном и кроватью: опять приснилось!
Он сжал руками голову, принудил себя вспоминать другое, из детства: приготовишка, с родителями он проходит мимо кондитерской Бормана, просит папу и маму купить ему шоколаду. «Нельзя, он отравлен!» – родители тащат его прочь, но он вырывается, бежит к стеклянным дверям, которые почему-то оказываются запертыми, стучит… «Кто там?» – спрашивает Борман, хотя отлично его видит…
В молодости Жорж Борман весьма сильно смахивал на Петра Ильича Чайковского, который в консерватории преподавал Ивану Кондратьевичу нотную грамоту – уже тогда поговаривали, что он, Борман, что-то такое сотворил со вдовою Клико, после чего спрятал концы в шампанском.
Консерватории Бабст не окончил – он отравился шоколадом, лежал в больнице, а, излечившись, поставил крест на композиторской карьере и поступил в Московский университет, откуда вышел одним из первых.
Как и другие, Иван Кондратьевич никогда не видел Гризодубовой, а только слышал о ней – девушке высокого полета – и верил, что когда-нибудь непременно ее встретит (по бытовавшему поверью, она приносила супружеское счастье).
«Добро должно быть с топором?!» – она спросила его, когда они остались одни.
Определенно, она принимала его за Дебюсси.
Русская девушка из будущего выдававшая себя за француженку из прошлого!
Гризодубова, он знал, не могла играть на рояле, но, может быть, она освоит инструмент в будущем?!


Глава пятая. КЛЕЩИ  И  ТРОМБЫ

Нищий, всеми забытый старик, исправно каждое утро поднимавший флаг за пределами дачи и вечером неизменно его опускавший, был вылитый Борман – Борман же мало чем отличался внешне от Чайковского – это обстоятельство добавляло Бабсту головной боли.
Петр Ильич или нет – тюкнуть его топором по темени, и дело с концом!
– И тюкните! – подзуживал Федор Михайлович. – Непременно тюкните! Вышибите мозги: одним ударом воздайте обоим: один отравил, другой вышиб из учебного заведения!
– Небось, вы и Дебюсси науськали! – кое о чем Бабст догадывался.
– Эге, привыкли руки к топорам! – смеялся Федор Михайлович, грозил пальцем.
В ушах у него завелись микроскопические клещи, и он приезжал на дачу к Салазкину, который удалял их пинцетом.
Каждый, не торопясь, делал свою работу, времени оставалось предостаточно.
Иван Кондратьевич готовился к четвертой лекции.
 Елена Николаевна Буква подбирала ему слова, которые подходили по духу.
Оправившийся Книппердоллинг трамбовал взлетно-посадочную полосу.
Риккер и Буланже расклеивали на заборах портрет Дебюсси.
Барон Стандершельд-Норденстам отстаивал идеалы.
Антон Павлович перепланировал заброшенный огород на задворках под маленькое уютное кладбище.
Инесса Арманд объявила себя невестою.
– Ныне житейское отложим попечение! – пели дети херувимскими голосами.
Никто, кроме Ивана Кондратьевича не видел в Антуанетте-Флоре Моте де Флервиль русской девушки Гризодубовой – никто не подмечал сходства Ивана Кондратьевича с преступным французом Дебюсси.
Иван ли Кондратьевич теперь по ночам прокрадывался в комнатку к Антуанетте или же это Валентина Гризодубова тайно под покровом темноты, посещала в известные часы некоего Клода Дебюсси?!
Иван Кондратьевич помнил, Федор Михайлович предлагал французу переехать на дачу к детям, тот не соглашался – или же согласился?!
Устав от мыслей, Иван Кондратьевич садился к роялю – Антуанетта дирижировала хором, дети пели.
В газетах писали о Кредитном обществе, приближающемся юбилее Пушкина, аристократах, горничных, офицерах и сапожниках. Литературные журналы печатали о золотых туманах и розовых облаках.
Строчки норовили распасться на отдельные слова, те – на буквы.
Чем дальше заходило, тем больше Иван Кондратьевич убеждался в полнейшей невозможности для себя прямо смотреть на жизнь.
У Книппердоллинга обнаружился тромбофлебит, и профессор Салазкин запускал ему в вену микроскопических клещей, чтобы те прогрызали тромбы.



Глава шестая. ДАМА-МАШИНА

– Гармония в таком виде, как ее преподают в консерватории, представляет собою напыщенно-смешной способ сортировки звуков! – начал было Бабст четвертую свою лекцию, но тут же спохватился, закашлялся и с французского перешел на русский.
Приобретают то, что хотят приобрести.
Ребенок видит во сне шоколад.
Нищий может пройти мимо кондитерской.
Хорошо известный способ для вспоминания – это на несколько минут приложить палец ко лбу!
В каждом человеке, чуть только кто захочет приблизиться к его сокровенной тайне, что-то судорожно напрягается: Антуанетта Моте судорожно напряглась: из-под платья у нее выбился пар.
Все смотрели на вешалку с хрустальными розетками для шляп.
– Представьте себе, – Бабст говорил, – что вам приходится иметь дело с очень сложной женщиной, имеющей замысловатое внутреннее устройство, которое во время ее функционирования непременно должно находиться в плотно закупоренной оболочке, чтобы не подвергнуться разлагающему внешнему влиянию, чтобы не отсыреть, не засориться и не прийти в негодность. Представьте себе, что эта женщина приводится в движение не одними механическими средствами – не только колесами, гирями, шестернями и цепочками – а кроме того химическими соединениями и разложениями, совершающимися внутри нее. Чтобы получить какое-нибудь понятие об этой сложной даме, вам поневоле придется изучить ее по частям, представить ее в разрезе, вынуть из нее отдельные колеса и гири, рассмотреть химические агенты – словом, разрушить ту общую связь, которая необходима для успешной жизнедеятельности организма.
– Эта ваша дама-машина, – осведомился Зоргенфрей, – уж не она ли пускает золотые туманы и розовые облака?
– Она лишь вырабатывает, – Бабст уточнил. – Пускают другие!
– Горничные? – вспомнили Бонч-Бруевича. – Что же хотят они приобрести взамен? Чего добиваются?!
– Они хотят приобрести, – Иван Кондратьевич улыбнулся краями глаз, – то, что видят во сне.
– Взамен золотых туманов и розовых облаков, – расставила точки Арманд, – потребны им нежный яд и эксцентрики.
– Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич именно был эксцентриком! – закричали Риккер и Буланже.
– Он был идеальным эксцентриком! – уточнил Стандершельд-Норденстам.
– Очень смешно он показывал, как одно вытекает из другого и изображал трепет невозможного! – хохотала Елена Николаевна.
– Он прицепил однажды длинный хвост и представлял херувима! – вспомнил врач Шишмарев.




Глава седьмая. ЛУННЫЙ  САД

Антон Павлович сдержал слово и вставил Ивана Кондратьевича в своего «Дядю Ваню» – герой пьесы, тоже профессор, пережевывает чужие мысли, переливает из пустого в порожнее – в нем много риторики, но нет логики; нарочно он отуманивает глаза схоластикой, чтобы не видеть настоящей жизни. Поселившийся в загородном доме, он состоит в связи с учительницей музыки и одержим безумной идеей: ставит на колеса стулья и к ним подводит электрический ток: сделали аэроплан, сделаем и троллейбус!
Окно хлопало от ветра, сторож стучал в саду и пел песню, пауза, пауза, пауза – жадно Иван Кондратьевич просмотрел до конца: нигде не было и намека на тождественность героя и чужеземного композитора – Иван Кондратьевич повеселел, ударил палкой по ламбрекену так, как если бы палка была топором, а ламбрекен – чьей-то немытою головой; он лег и увидел троллейбус, приводимый в движение эксцентриком: колесный диск насажен был на вал со смещением оси диска относительно оси вала: вращательное движение преобразовывалось в поступательное, и худо-бедно троллейбус полз.
В троллейбусе ехал Неизвестно Кто, и в ребра Ему упирался спрятанный под пальто топор: утром, снимая ночную рубашку, Иван Кондратьевич видел у себя синяки.
Профессор Салазкин обрабатывал кожу электровибрацией, прописал Ивану Кондратьевичу лунные ванны: в ясные ночи Бабст выходил в сад обнаженный и подставлял тело под серебряные лучи.
– Динь-динь-динь! – ударяясь, фотоны рассыпались по телу: гармония приносила умиротворение, умиротворение вызывало головокружение, головокружение навевало воспоминание.
И дядя Ваня, тот, выходил тоже в обнаженный сад и вспоминал, как в детстве, мальчиком, он летал на Луну и видел там лунную курицу, лунную лошадь и лунную девочку.
– Символы? – преследовал Бабст Антона Павловича, – Разве же наблюдают на Луне куриц, лошадей и девочек?!
– Мой «Дядя Ваня», – объяснял автор, – пьеса-сказка. За занавесом остаются голый рационализм и диктат идеала. Герои принимают мир таким, каким видит его автор: никто не доискивается причинности.
– Ваш дядя Ваня – немец?! – Иван Кондратьевич спросил напрямую. – Этакий грабштихель с муштабелью?!
– Он русский с эстляндскими корнями.
– В таком случае, объясните: для чего ему топор и пила? – не унимался Иван Кондратьевич.
– Пила – для игры на ней: дядя Ваня – музыкальный эксцентрик. А топор – право имеет! – чтобы вырубить лунный сад, нарезать участки, понастроить станций и сдавать внаем прилетающим космонавтам! – смеялся Антон Павлович.





Глава восьмая. ВОЛШЕБНЫЙ  ПАЛЕЦ

В обнаженном саду вспоминал дядя Ваня свой полет на Луну – обнаженный Иван Кондратьевич в саду силился вспомнить, как в детстве картонные плясуны едва не превратили его в эмблему и символ.
Вполне носивший в себе жизнь и движение, но не получивший защитной окраски, он полюбил слушать сказку о том, как одну упрямую девочку превратили в Истину, другую, чересчур педантичную – в Букву, а мальчика с безупречно белыми, ровными зубами сделали Идеалом.
Это была немецкая переводная сказка с золотым туманом и розовыми облаками на обложке, и на веревочке к ней прилагался картонный красный указательный палец-закладка.
Из-за него и случилось: ночью ворвались картонные плясуны – сорвали одеяльце, щекотили голенького: отдай палец, малец!
Злые и плоские, они добивались в старости лишить его воспоминаний – чтобы не смог приложить он ко лбу волшебного пальца!
«Мы превратим тебя в символ! Ты станешь лунным мальчиком! Невесомым! Будешь истаивать на рассвете! – плясуны стращали. – Превратишься в эмблему печали!» – страшненько они пищали …
Не знал теперь он доподлинно, приходили они или привиделись – дрогнул тогда, отдал красный палец – не мог теперь вспомнить, чего только ко лбу не прикладывал!
Поочередно – разнообразные фрукты, стаканы, сыр, сырую рыбу, розетку для шляпы, чулки дамские, стальной трос, найденный на чердаке чей-то длинный хвост, пилу, топор, свои собственные пальцы Иван Кондратьевич прикладывал – и всё без толку!
– Скажите, – сидевший у него в головах Зоргенфрей спросил, – картонные плясуны доискивались ли до причинности?
– Они трогали меня за причинные места, – не слишком уверенно Бабст ответил. – Они совершали вращательные движения, и те трансформировались в движение поступательное. Это называлось у них «поиграть в троллейбус»!
– Появилась причинная связь, – Зоргенфрей нащупал, – но не возникло следственной?! Троллейбус до сих пор не создан?!
– Но институт кондукторов уже действует, – Иван Кондратьевич поднялся с кушетки, – и скоро мы откроем курсы для водителей и диспетчеров!
– В таком случае, объясните мне, почему кондукторов этих учат складывать парашюты? – Зоргенфрей прилег на освободившееся место.
– Троллейбус может попасть в экстремальную ситуацию, и тогда, возможно, им придется прыгать с него на ходу, – Бабст сел у него в головах. – Представьте только, кто-нибудь из пассажиров набросится на кондуктора с топором!
– Ситуация в духе Пушкина, – Зоргенфрей прикинул.
– Если только его не ублажить! – Иван Кондратьевич передернул плечами.





Глава девятая. В  ДУХЕ  ПУШКИНА

 В германском посольстве сместился вектор: там приняли моральный закон, отбросили инстинктивное, взяли на вооружение рационализм и подчинились диктату идеала – об этом сообщил приехавший Федор Михайлович.
– Как это отразится на финансировании? – рубивший дрова Бабст отложил инструмент.
– Придется заморозить часть проектов: эту вашу «Даму на шестернях», «Монтера с машерью», «Лужицу», «Кашмир», того же «Гумбольдта»…
– «Царство небесное», «Троллейбус», «Памятник»?! – голос Ивана Кондратьевича дрогнул.
– Останутся в любом случае, как и «Учитель музыки»! – Федор Михайлович успокоил. – Придется, правда, вернуть им Книппердоллинга…
Книппердоллинг уехал, и взамен возвратился Бонч-Бруевич: повесил на розетку кепку, снял с буфета манжеты, вынул одну из другой и приспособил на руки. Сильно от него тянуло клеем, так же из-под одежды торчали веревочки.
– Спал и видел вас во сне, – признался он барону Стандершельду-Норденстаму.
– Действительно, я приходил, – в ответ блеснул тот зубами, – в рамках проекта «Идеал».
Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич длинно сморкался, вытягивал к солнцу ноги в прозрачных панталонах – прошедший переподготовку, он мог изобразить петуха с фаллом вместо клюва и женщину, переодетую кастратом.
– В духе Пушкина! – смеялись Риккер и Буланже, запоминавшие смешные проделки.
– Все женщины вероломны. Все мужчины предатели, всё в жизни – сплошная ложь! – кукарекал петух.
– Всё на свете обман, всё кажется не тем, что оно есть на самом деле! – женщина-кастрат вещала.
Петушка звали Габриэль Дюпон, женщину – Розали Тексье.
Французы на даче помаленьку подтягивались к немцам.
 Дети были румынские.
Владимир Дмитриевич взял пустой круглый ящик, в котором из Кашмира прислали разные лакомства, вынул дно ящика, наклеил бумагу, намазал ее маслом, приспособил огарок – и нате, пожалуйста: луна готова! Дети были вне себя от восторга, подвесили ящик на дереве и говорили, что эта Луна в самый раз им для тренировок.
Федор Михайлович попросил у Ивана Кондратьевича его записи, читал, пытался что-то исправить, а потом оставил, как есть.
– Написано пером – не вырубишь топором! – повторял он расхожее.
Он знал о Бабсте такое, чего сам Иван Кондратьевич отнюдь не желал знать и в себе подавлял.





Глава десятая. ВТОРЫЕ  ПОХОРОНЫ
 
В записях Ивана Кондратьевича того времени резко из общего ряда выбиваются несколько космических мыслей.
Памятник Пушкину, в частности он указывает, установить следовало бы именно на Луне. Этим вселенским поступком, Бабст объясняет, можно было бы ублажить мятежный Дух Александра Сергеевича и в какой-то степени обезопасить себя от его воздействия. Неплохо бы изваять великого мастера слова с символическим топором за поясом как прорубившего нам новые пути чаще жизни; не лишней оказалась бы здесь и голова старушки-бонны Арины Родионовны фон Меклик, посмертно за заслуги перед отечеством причисленной к сонму херувимов; вскользь далее Иван Кондратьевич упоминает о сложном взаимодействии Александра Сергеевича, его Духа и мальчика-перерожденца Саши Пушкина: вся эта Троица находится то в неразрывном единстве, то распадается на свои составляющие.
Молиться же следует не на Пушкина, а непосредственно Пушкину, пишет Иван Кондратьевич далее. В горах Кашмира успешно религиозный культ отправляет замкнутая секта «Истинных пушкинистов», не останавливающаяся в обрядах перед самыми решительными жертвоприношениями.
«Море, пароход, свободный порт-портофранко, беспошлинный ввоз шампанского и шоколада, – далее мысль скачет, – железная дорога, опера, слоны, парижанки в бриллиантах…»

Ему нужна была свобода слова для отдыха от своего воображения.
Он не искал славы.
Забвение в славе – вторые похороны.
Забвение в слове – второе крещение.


ЧАСТЬ   ТРЕТЬЯ

Глава первая. ДУША  ВДОВЫ

Человек от праздности и сглупа брякнул слово без смысла, которого и не хотел произнести, и это слово пошло гулять – по поводу его другой человек отпустил в праздности другое; и мало-помалу сплелась собою история, без ведома всех.
Александр Платонович Энгельгардт рассмешил одну девушку – девушка рассмеялась и убежала, а через два дня его фортепиано оказалось запертым на ключ.
«Действительность разумна, – подумал Александр Платонович, – мы же – далеко не всегда». И еще: «Оскудение идеала – вот явная болезнь, которой страдает наше время!»
Чувственность его губ смягчалась шелковистыми седыми усами.
Он опустился в кресло, собирая мысли.
Комнаты были убраны комфортно и со вкусом.
Мысленно Александр Платонович направился к Сен-Лазарскому вокзалу, доехал по соединительной ветви железной дороги до Булонского леса: господа Брунст и Краевский ждали его в условленном месте – они говорили эмблемами, потому что и сами они были ходячие эмблемы.
«Полевые цветы на изгородях (красный мак в желтеющей пшенице), легкие облачка в синем небе, шумная курица на краю пруда», – сказал Брунст.
«Молодая девушка, учительница музыки другой молодой девушки!» – присовокупил Краевский.
Недоставало только ламбрекенов и косматой лошади.
Все трое пошли к воде, сели в лодку и отпехнулись от берега.
В небе плыли розовые облака; по воде на длинных тонких ногах бежали картонные плясуны.
«Розовые облака – из прошлогоднего снега!» – пояснили Брунст и Краевский.
Золотой туман наползал, смахивающий на обман.
Чтобы увидеть лицо, нужно снять личину – эту истину Александр Платонович усвоил еще в школе следователей: лица Краевского и Брунста были красны, одутловаты, с широкими бородами и залысившимися лбами: это были личины, снимать которые не требовалось: прекрасно Энгельгардту были известны истинные, скрывавшиеся за ними, лица.
Им предстояло принять участие в траурной церемонии – уже звучала прелюдия Дебюсси.
В озерце проглядывал затонувший собор; кучка людей с тщательно подогнанными к лицам личинами окружала выпачканный землею гроб: это были повторные, тайные похороны знаменитой вдовы Клико.
Вдова верила в переселение душ и завещала свою душу переселить в Россию, где продажи имели особый успех.
Душа вдовы помещена была в порожнюю сувенирную бутылку и опечатана сургучом.


Глава вторая. ДВОЙНОЕ  УБИЙСТВО

– Косматая лошадь – почему? – спрашивал следователя его товарищ Леонид Васильевич Барсов.
– Белая косматая лошадь, – уточнял Александр Платонович. – Вдова Клико помимо шампанского собиралась наладить во Франции производство виски – она вошла в сношение с шотландцами, но смерть нарушила ее замысел: «Белая косматая лошадь» – эмблема, символ несостоявшегося предприятия.
– А Чайковский?
– Вдова поручила Петру Ильичу раскрутить  лейбл в России, и композитор взялся за балет с одноименным названием; тем же самым во Франции занимался Клод Дебюсси – между композиторами разгорелось острое соперничество: Дебюсси содержала другая знаменитая вдова – русская: Надежда Филаретовна фон Мекк!
– Обе вдовы убиты были ударами топора по темени и закатаны в ламбрекены, – Барсов помнил. – Кажется, они состояли в родстве?
– Это так, – Александр Платонович знал. – Обе происходят от Арины Родионовны фон Меклик, прямой няни Пушкина.
– Кажется, Надежда Филаретовна продвигала на французский рынок нашу «Смирновскую»? Она была недовольна, что Дебюсси берет ее деньги и в то же время работает на вдову Клико? Она пригласила Клода в Россию для серьезного разговора?!
– Разговор состоялся: она поручила французу убить свою троюродную сестру: каким-то образом вдова Клико проведала о чудовищном намерении и в свою очередь поручила Чайковскому убить Надежду Филаретовну. В итоге обе богатые вдовы оказались зарублены – Чайковский же и Клод Дебюсси заявлены в международный розыск.
– Ходили слухи, что со вдовою Клико разобрался Жорж Борман?
– Чайковский с Борманом неразличимы по внешности: одно лицо, рост, повадки – Чайковский в совершенстве владеет французским, а Борман – русским языком.
– А Дебюсси и Бабст Иван Кондратьевич?!
– То же самое – родная мама не отличит, кто где!
– «Белая косматая лошадь»,  говорите вы, – эмблема виски, – Барсов старался ухватить детали, – ну, а эмблема «Смирновской»?!
– «Красный мак в желтеющей пшенице», – цветными карандашами следователь набросал. – Пшеничная водка с намеком: гоните прочь лошадей: потравят!
– Что если вместо Дебюсси и Чайковского нам взять Бабста и Бормана? – товарищ следователя загорячился.
– За Бабстом и Борманом водятся совершенно иные дела, – следователь понизил температуру. – Мы их допросим позже, когда продвинемся с двойным убийством.


Глава третья. ДЕТИ-ПЕРЕРОЖДЕНЦЫ

Следователь Петербургского окружного суда Александр Платонович Энгельгардт владел доходным домом на углу Невского проспекта и Мойки и по этой линии поддерживал отношения с господами Брунстом и Краевским, тоже успешными и прибыльными домовладельцами.
Отчаянные фантазеры, оба они утверждали, что в их дома попеременно является дух Пушкина, который стучит по ночам в мебели и требует как можно скорее собрать деньги ему на памятник.
«Жить по Пушкину значит умереть для Лермонтова; жить по Лермонтову значит не родиться для Пушкина, – говорили они эмблемами. – Пушкин и Лермонтов как Солнце и Луна!»
– В День святого Николая он играл башмачком маленькой девочки! – Энгельгардт отзывался с серьезным лицом.
– Пушкин? Лермонтов?! – Краевский и Брунст не понимали.
– Гоголь! – Энгельгардт улыбался.
Газеты заполнены были россказнями о детях-перерожденцах: появились в Румынии, видите ли, маленькие еще Саша Пушкин, Миша Лермонтов и Коля Гоголь – покрыты жесткими волосами, прыгучи, компактны, неприхотливы в еде и не боятся холода.
Александр Платонович не принял поначалу всерьез, вышучивал сообщения, никак не связывал обнаруженных детишек с Делами, которые вел по службе – тем временем Федор Михайлович, по ряду Дел проходивший свидетелем, предпринял экспедицию в Румынию, детей вывез и поселил под охраной в Третьем Парголове.
Александр Платонович взял на заметку, но не придал значения: он разыскивал Дебюсси, подозреваемого в убийстве Надежды Филаретовны фон Мекк – Дело напрямую было связано с убийством вдовы Клико, которое приписывали Чайковскому – Энгельгардт приехал на повторные похороны вдовы, покрывшей себя громкой славой и потому находившейся под угрозой забвения.
– Перерождение спасает от забвения! – напевал Брунст на обратном пути, и Краевский крепко прижимал к себе сувенирную, опечатанную сургучом, бутылку.
В газетах сообщалось о маленькой девочке: не то рыбке, не то болотном тритоне с женским туловищем и овечьим лицом.
– Анна Андреевна! – тыкали Краевский и Брунст в мутную измятую фотографию.
– Девочка содержится вместе с перерожденцами? – следователь недоумевал. – На каких основаниях?!
Краевский переглядывался с Брунстом, и оба надувались воздухом.
«В саду высоких сикомор и сумрачных кикимор, вырисовывается ее образ, – писали в газетах. – Ей тесно в мире. Она дрожит над каждой соринкой, над каждым словом глупца!»


Глава четвертая. ГЛУПЕЦ  И  ЗАЯЦ

Слова глупца скапливались, выстраивались в ряд, одно тянуло за собою другое, другое притягивало третье – формировались предложения, формовались абзацы, страница заполнялась за страницей.
«Глупец, – искал Александр Платонович. – Кто он? Конкретный глупец?!»
Подсказывало что-то: ищи в Кредитном обществе!
«Глупец – заяц!» – подбрасывали Энгельгардту чудовищное: заяц сидел на мертвой точке, присосавшийся к ней, и чтобы согнать его оттуда, надобно было соединить сознание со стихией, а слово с делом.
Заяц, очевидно, был втирушей – от него отзывало тиной, как от леща или карпа.
Петербургское общество взаимного кредита помещалось в бель-этаже дома Энгельгардта; Александр Платонович спустился.
То, что кажется случаем, порою может быть явлением Тайного Порядка, управляющего всем Промыслом: глупец был здесь!
Быстро он встал с кресла, на которое только что сел – подошел к окну, растворил его, взглянул на небо, высунул руку и, почувствовав, что ее смочило, проговорил:
– Мои слова не переливают моей мысли, я только возбуждаю вашу мысль, с вашим значением слов, которое, как установлено наукою, в высшей степени лично и во времени изменчиво!
– Почему дрожит Анна Андреевна, и каким образом становится ей известным каждое ваше слово?! – Энгельгардт приступил.
– Причинной связи не существует, – глупец ответил, – есть только следственная: «стакан», «рыба», «сыр», какой-нибудь «фрукт» или «дамский чулок» – эти или другие мои слова – а в иных обстоятельствах они вполне могли бы оказаться вашими – данной ей способностью Анна Андреевна превращает в образы, что сопровождается душевной дрожью.
– Но девочка дрожит, как заяц! – подбросил Энгельгардт по наитию.
– Как кролик, лещ, карп, курица, косматая лошадь, кукушка на суку, троюродная сестра, кикимора, фортепианная клавиша – дрожит, как ламбрекен на ветру, грабштихель на крючке, как лунный свет, манжета на руке убийцы и Вечная Тайна!
Глупец шлепал губами, и верхняя оказалась у него раздвоенною.
– Верно ли, что у Пушкина недоставало нижней челюсти? – резко Энгельгардт перешел.
– Не знаю, – глупец носовым платком обтирал вымокшую руку. – Известно, он не мог взять нижнее «до».
– В действительности, где был похоронен Александр Сергеевич?
– Не знаю, – дохнул глупец тиной. – Когда гроб, покрытый рогожею, с двумя жандармами, везли тайком в Третье Парголово, дорогу дрогам перебежал заяц.


Глава пятая. МУЖЧИНЫ-КУРОЧКИ

– Кашмир должен быть наш! – неожиданно он закончил.
«Глупец – мертвец!» – мелькнуло у Энгельгардта.
Какой-то мертвец пугал у Калинкина моста прохожих и стаскивал с них шинели.
Вечность под видом пошлости?!
Скорчив гримасу, глупец высоко поднял зонтик.
В Кредитное общество капали пожертвования на памятник Пушкину, по отношению к которому Александр Платонович с детских лет испытывал чувство церемонности.
«Пушкин свистнул, поезд вышел из дебаркадера; некоторые перекрестились», – рассказывал маленькому Энгельгардту отец.
«Он выдавал маленькие секреты человечества», – щурилась мать.
«Он целовал папироски и продавал их по пятидесяти рублей за штуку!» – помнили остальные.
Пошлость – личина вечности? Одна из личин?!
Недавно возвратившийся из Парижа Александр Платонович встретил там женщину-петушка Габриэль Дюпон – ее тело, как кожей, обтянуто было полосатым шелком цвета семги с серебром.
«А, собственно, почему петушок?» – Александр Платонович не постеснялся.
«В Париже, Тулузе, вообще во Франции, – Габриэль чистила перья, – расплодились курочки-мужчины… вот и приходится!»
Она была невестою Дебюсси: кто-то встал между ними и разлучил их: какой-то эксцентрик.
«Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич?» – знал следователь одного такого.
«У нас свои эксцентрики», – она клевала носом, и они шли в спальню.
«Вы знали вдову Клико?» – Александр Платонович ложился с краю.
«Твоя хата?» – знавшая русские заморочки, Габриэль смеялась.
Она знала вдову Клико и стояла между ней и Дебюсси: женщина-эксцентрик.
«Разве же не Чайковский встал между Дебюсси и вдовою?» – старался Энгельгардт распутать.
«Чайковский появился позже: с Надеждою фон Мекк они подделывали шампанское в России и свою проделку свалили на Клода: вдова была в ярости!»
«Она отравила шоколад, который Чайковский производил под личиною Жоржа Бормана?!» – шел Энгельгардт по веревочке, причудливо извивавшейся и грозившей оборваться вовсе.
«Это проделал Клод, вставший между фон Мекк и Чайковским?!»
«А Борман? Жорж?!»
«Нашел себе дельце поприбыльнее: золотые туманы и розовые облака!»


Глава шестая. РАСТВОРИВШИЙСЯ  НИЩИЙ

Кондитерская Жоржа Бормана была в доме Энгельгардта – Александр Платонович вошел.
Повсюду стояли и сидели шоколадные зайцы: все были кастратами и имели вид женщин.
Энгельгардт спросил шоколадный фалл, и в этот момент мимо кондитерской проковылял нищий, отсидевший, как показалась следователю, себе ноги, – тут же Энгельгардт понял, что ошибся: несчастный мучим был тромбофлебитом: забитые шоколадом вены не пропускали свежей крови.
«Фалл – галл!» – сощелкнулось.
Дебюсси?!
Александр Платонович выскочил, завертелся на углу Невского – только что позировавший за окнами нищий словно бы растворился в солнечном свете.
Не возникнет ли в лунном?!
Следовало подготовить инструмент.
 Александр Платонович отправился к девушке, которую рассмешил накануне, – опечалил ее, и уже вечером его фортепиано стояло раскрытым.
«Шумная курица на краю пруда» – в плясовой, резкой ритмике девушка сыграла композицию, и Александр Платонович увидел легкие облачка в синем небе.
– Для того чтобы слова распространялись быстрее, – девушка объяснила, – нужно их положить на музыку!
Он быстро встал, чтобы расцеловать ей пальцы.
– Умные слова тяжелы, переносятся хуже и потому слышатся редко, – девушка объяснила.
Александр Платонович накормил гостью шоколадом и накачал шампанским.
Он любил в ней те приятные чувства, которые она вызывала в нем. Понятие «панталоны» было близко к тому, чтобы соскочить с языка. Он полагал, что не переступил последней черты – она же считала себя совершенно отдавшейся.
– Сходство Пушкина и Дебюсси, – Энгельгардт убрал руки, – в чем?
– Великие мистики и сердцеведы, они часто бывали ниже своего гения? – девушка предположила. – Наедине с собою они возмущались собственным пафосом? Они говорили публично о том, о чем Белинский, например, мог лишь обмолвиться в письме к Гоголю?!
На крышке фортепиано голубели бесчисленные следы от детских ножек.
Мысли в одну минуту менялись с белого на черное.
Перерождался состав человека.
Александр Платонович услышал что-то, подобное шуму и увидел нечто, подобное свету.
Пушкин стоял прекрасной загадкой то близкий, то дальний.


Глава седьмая. ВЫЙТИ  И  ОСВЕЖИТЬСЯ

Пушкин встал на ноги.
Холодный, мертвящий свет разливался окрест, созвучный диктату пресловутого идеала.
Урсула Котт и доктор Иодок Труттветтер лежали бездыханные: они съели свой шоколад.
Пушкин снял и положил в карман шелковую дорожную фуражку: приехали!
Лишенный действительных начал единого и живого, лунный пейзаж расстилался, как фон к его портрету.
Пророческое оцепенение членов отпустило.
Движимый острыми толчками инстинкта, Пушкин геологическим топором принялся скалывать пробы грунта.
Человек для человека: посмешище или мучительный позор?!
 Апостроф Павел возник, знавший прилетевшему цену.
– Хочу знать только одно, – за руку он провел Пушкина над бездонной пропастью, и они оказались в жилище анахорета. – Тот эпизод со светскою дамой – он вымышлен или имел место в действительности?!
«У каждого – своя действительность!» – Пушкин подумал.
Гоголь и Лермонтов, хитрецы, скрывались за своими произведениями, а он, Пушкин, открывался в них – вот и дооткрывался!
В стену пещеры вбиты были колышки с развешенными на них вензелями и эмблемами.
– Имеете вы в виду Анну?! – Пушкин потянул время (оно было гуще и тягучее земного).
– Да, донну Анну, – решительно, апостроф повернут был назад.
– Я пригласил ее, – взял Пушкин поэтически-возбужденный тон, – потому, что ненавидел ее показные добродетели! Ее вид физически действовал на меня, и я выходил из себя. Она вышла замуж без любви, ее муж был добрый, превосходный человек – она не стоила его ногтя! Она должна была испытать, пережить ужасное состояние!
– Вы знали, что у нее слабые почки? Вы накачали ее шампанским и не позволили выйти и освежиться?!
– Все так – довольно скоро она почувствовала это. Она была как натянутая струна, которая вот-вот должна лопнуть.
– Вы говорили ей, что вовсе ничего не кончено, и можно потихоньку спустить струну! В итоге кончилось, как и должно было?!
– О, чудное мгновенье, – Пушкин смеялся. – Я помню его!
– Она бросилась под колеса вагона?! – Павел помечал в книге.
– Каренина?! Ничуть не бывало! – Пушкин опроверг. – Позднейшие выдумки Толстого!
– Каким образом, – бросил апостроф о пустом, – вы, Гоголь и Лермонтов переродились в малых румынских детей?!
– Стандартно, – уставшего после долгого перелета Пушкина изрядно клонило. – Минеральные ванны. На водах в Румынии. Сначала нас окунули в мертвую, а после  в живую.


Глава восьмая. РЕКЛАМА ШИНЕЛЕЙ

«Сходство Пушкина и Дебюсси в том, – Энгельгардт знал, – что оба они завещали похоронить себя на Луне!»
Судебный следователь, он запрещал себе думать о причинных связях: только следственные! Следователь судебный, во всем он полагался на судьбу.
Решительно, все вокруг говорили о Пушкине – более других в том преуспел небезызвестный Федор Михайлович, сделавший разговоры эти главным своим занятием.
«Пушкин покрыл себя громкою славой и потому находится под угрозой забвения! Стихнет молва, и зарастет тропа!» – бил он во все колокола.
Разыскивавший Дебюсси по обвинению его в убийстве Надежды Филаретовны фон Мекк, Александр Платонович Энгельгардт не прочь был допросить и Чайковского по Делу об убийстве вдовы Клико – Чайковский, перед тем, как пуститься в бега, внес крупную сумму на Пушкинский счет Кредитного общества, главным распорядителем которого сделался Федор Михайлович.
Определенно, Федор Михайлович встал между ним, Энгельгардтом, и Дебюсси!
– Для чего, – снимал следователь показания со свидетеля, – поставлен этот мертвец у Калинкина моста, эксцентрик по сути?!
Смеялся Федор Михайлович.
– Всего лишь реклама шинелей!
– Поддельные шинели – реклама настоящих шинелей; поддельное шампанское – реклама шампанского настоящего?! – копал Энгельгардт. – Золотые туманы, розовые облака – реклама всамделишных облаков и туманов?!
– Маленькие секреты человечества! – Федор Михайлович обнимался с косматой, громко смеявшейся женщиной.
– Вы их целуете и продаете по пятидесяти рублей за штуку?! – имел Александр Платонович в виду секреты да и женщин тоже.
– Женщины – маленький секрет человечества; они – личина его, и лунные обитатели, буде они существуют, охотно этот секрет купят! – болтал Федор Михайлович языком.
Его слова не передавали его мысли, а только возбуждали мысль следователя.
С лица женщина, сопровождавшая Федора Михайловича, была похожа на Бонч-Бруевича; он называл ее Влада Дмитриевна.
– Улучшенная порода! – рекламировал Федор Михайлович результат усилий. – Неприхотлива в еде, вынослива, характер покладистый, знает свое место!
Он хлопал подругу по крупу и демонстрировал Энгельгардту цельные лошадиные зубы.
«Гибрид женщины и мужчины!»  – был следователь недалек от разгадки.
Он знал: обыкновенно Федор Михайлович недорабатывает, и у новой, выводимой им породы должны присутствовать серьезные конструкционные дефекты.


Глава девятая. БОЛЬШАЯ  ИГРА

Судебный следователь Энгельгардт знал, что этот сидевший перед ним человек или же тот, кто сидел перед ним сейчас, прикрываясь удачно выбранной заурядною человеческою личиной, – он создал себя сам изнурительным многолетним усилием; когда же результат был достигнут, и Федор Михайлович, как он называл себя, реально возник, – теперь он мог расслабиться и на своем уровне развлечься неким балаганом, которого он, следователь Энгельгардт, был лишь зрителем –
Сразу возникало противоречие, мастером которых Федор Михайлович считался по праву: зритель Энгельгардт, он же являлся и действующим лицом, едва ли не главным оппонентом всесильного своего противника!
Под видом штукачества, якобы отдыхавший от дел Федор Михайлович затевал, может статься, Большую Игру, и Энгельгардту оставалось лишь принять ее.
Он-зритель не мог не изумляться появлению все новых персонажей, ранее никак не существовавших, – участник-он изумляться не должен был ничему.
Не следовало протестовать против переходов одного в другое и одних в других.
Допускались оптические обманы и слуховые галлюцинации.
По правилам, ему навязанным, он принимал непомерный технический прогресс.
Отныне Александр Платонович Энгельгардт отбрасывал на словах моральный закон, рационализм, диктат идеала и следовал будто бы лишь инстинктивному!..
Испытующе Федор Михайлович смотрел.
«Спросить об апострофах, – Александр Платонович понял, – чтобы  он мог написать в дневнике; я должен спросить его!»
Взглядом Федор Михайлович распахнул дверь – в кабинет следователя вошел его товарищ.
– Эти ваши апострофы, – встал он напротив свидетеля, – что, объясните, такое?!
– Апострофы или «обращенные назад» – есть патриотическое народное движение, – Федор Михайлович информировал, – создаваемое для выхода к истокам нашей духовности. Под патронажем Синода и Монаршей милостью.
– Научно-технический прогресс поступательно ведет в будущее – ваше движение тянет нас в прошлое – как же соединить?!
– Пушкиным! Он – наше прошлое, он и будущее!
Федор Михайлович изрядно потемнел лицом, расплющил нос, прицепил баки, вынул откуда-то и расправил складной цилиндр, телескопическую тросточку и принял замечательное сходство со своим героем.
Следователь и его товарищ услышали что-то, подобное шуму и увидели нечто, подобное свету.
Лунный свет разливался окрест, и раздавался лунный шум.
– Дуэли запрещены на Земле и потому перенесены на Луну, – объяснил Пушкин.
Дебюсси подходил к барьеру, и навстречу ему шел Чайковский.


Глава десятая. В  ПОРЯДКЕ  ВЕЩЕЙ

В глаза бросались недоработки конструкции: оба, Дебюсси и Чайковский, вышли недостаточно объемны: у француза, очевидно, были слабые почки – он останавливался и, повернувшись спиною, мелко подрагивал плечами; Чайковский, судя по всему, страдал расстройством ориентации: он, не дойдя до барьера, вдруг взял резко вбок и исчез – Пушкин, отправившийся на поиски, более тоже не появлялся; плоский Дебюсси истаял в лунном, тягучем времени, а, может статься, в прихлынувшем солнечном: наваждение отпустило.
Теперь Александр Платонович мог передохнуть, встать под душ, почиститься – он разобрал и спрятал в надежное место дорогой телескоп, поцеловал папироску и переменил мысли на белое с черного.
«Люди наклонны к странностям, – так он подумал. – У вас свои, у меня мои: это в порядке вещей».
Подумал и сказал девушке, которую имел обыкновение смешить и печалить, и которая запирала и отпирала его фортепиано.
Он считал своим долгом иметь попечение над ее настроениями.
– Встречали вы когда-нибудь «прекрасную дамочку»?! – девушка играла ключом.
Александр Платонович ужаснулся: ему вменялось в обязанность приобщать к Делу всех упоминаемых лиц: «прекрасная дамочка» тянула ко всему за собою еще «пятидесятилетнего  третьежёна»! Теперь и они должны были стать фигурантами Дела!
– В саду искушений, – досадуя, следователь Окружного суда ответил, –«прекрасную дамочку» я видел в саду искушений, – пока ограничился он ею одной. – Она плясала, высоко подкидывая ноги, и я видел ее панталоны.


ЧАСТЬ   ЧЕТВЕРТАЯ

Глава первая. ВЫСТРЕЛ  В  ЦЕРКВИ

Человек весьма приятный и по умственным, и по наружным качествам любил при всяком случае – ходя, засыпая, сидя, стоя – красоваться: играя на биллиарде, он никогда не делал шара, не приняв сначала красивого положения, а потому часто проигрывал.
Пятая лекция Бабста посвящена была выстрелу в церкви.
– Одна француженка, – строго Иван Кондратьевич взглядом обвел слушателей, – было объявила себя невестою, а, может статься, одна невеста объявила себя француженкою – оглашение было сделано в церкви, и преподобный отец Павел, его сделавший, не учел того обстоятельства, что женихом объявлен был Пушкин! Как только прихожане услышали это имя, кто-то из них выстрелил, и тут же у невесты сделался выкидыш; ребенка удалось спасти – впоследствии он был переправлен в Румынию и отдан на воспитание в состоятельную семью, где его погрузили в тайну: он сделался как бы покрыт парчою и обит золотыми гвоздиками; в дальнейшем он стал живым символом монашеского ордена «апострофов седьмой строфы» и катапультирован был на Луну!
Вильгельм Александрович Зоргенфрей пригласил задавать вопросы, и женщина-кастрат Розали Тексье голосом Владимира Бонч-Бруевича спросила о Ленине.
– По лицу его и фигуре разливался слабый, но приятный свет, – Бабст ответил. – Кто-то принял его за святого, кто-то – за архангела.
Приглашающе Зоргенфрей кивнул следующему, и петушок Габриэль Дюпон с интонациями Влады Бонч-Бруевич задала вопрос о Крупской: верно ли, собирала та виноград с терновника и с терния смоквы?!
– Надежда Константиновна в церкви, – Бабст ответил, – всегда демонстрировала чудеса веры и преданности святому делу.
Решительно каждому было известно, что Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич – сын Ленина (на худой конец, сын его брата), и он, Бонч-Бруевич, приплетает родителей, куда может, зарабатывая им впрок политический капиталец.
Стояли между тем вопросы более актуальные.
– Когда троллейбус пустят?! – выкрикнул барон Стандершельд-Норденстам.
– В конструкции обнаружены недоработки, идет устранение! – Бабст ответил.
Налетел порыв ветра, бросил в лица миндальную шелуху.
– Вчера снова третьежён кричал, – доктор Шишмарев передернул плечами. – Как туман – так непременно кричит, и голос топкий, фистуловый!
– Кричит-то что?! – сам Зоргенфрей не слышал.
– Разное: «Дух наш недужен!», к примеру. Или: «Перемены необходимы!»
– Еще: «Помилосердуйте!» и «О! Чаша скорби переполнена!» – привел Антон Павлович.
– Стихов не читал, часом? «Прекрасной дамочке?!» – Бабст подался.
Стихов не слышали.


Глава вторая. НОЧНЫЕ  ПОЛЕТЫ

Само собою, доподлинно Ивану Кондратьевичу известно было: одно не приходит без другого!
Одно было то, что на даче в той или иной степени он мог держать себя в рамках правдоподобия, не применяя специальных средств – другое, подкрадываясь исподволь, копилось, грозя обрести критическую массу и все смести.
Учительница музыки Антуанетта-Флора Моте де Флервиль, делившая с ним ложе под видом русской девушки Валентины, принимавшей его, Бабста, за француза Клода Дебюсси, помогала Ивану Кондратьевичу выпускать скопившийся пар – отдавая ей жар своего сердца, к утру снова обретал он холодную рассудочность, оберегавшую его от тех, кто скрывал себя под незамысловатыми человекоподобными личинами – и мог, он, Бабст, в какой-то степени держать под контролем весь процесс: это было одно!
Тут же накатывало другое, как-то: дети-перерожденцы, троллейбус, кладбище с Антоном Павловичем на задворках, лунный свет, – неотличимый от Чайковского старик Жорж Борман, множественные эксцентрики, лунный свет, ламбрекены, море, пароход, свободный порт-портофранко, беспошлинный ввоз шампанского и вывоз шоколада, железная дорога, опера, слоны, парижанки в бриллиантах, лунный свет, золотые туманы и розовые облака, Пушкин, слова, распадающиеся на буквы!..
«Еще этот появившийся третьежён, – подбрасывал Ивану Кондратьевичу, распростертому на кушетке, шарлатан Зоргенфрей. – Непременно он навяжет вам свою «прекрасную дамочку», этакий символ пошловатой женственности, облеченный в «солнышко»!
«Решительно, я отказываюсь, – вскакивал Бабст на ноги. – Завтра же подаю прошение Федору Михайловичу!»
«Завтра же вас арестуют, экстрагируют во Францию и отправят на гильотину!»
«Но я не убивал Надежду Филаретовну – это Дебюсси ударил ее топором!»
«Вас арестуют, экстрагируют и гильотинируют именно как Дебюсси, – показывал Зоргенфрей ладонью. – Секир-башка! Прилюдно! При лунном свете! «Прелюдия двадцать пять!»
Взвинченный до предела Иван Кондратьевич бросался к инструменту, проигрывал бурно все двадцать четыре красочные прелюдии, и двадцать пятая, финальная, стучалась в мозг и раздражала кончики пальцев.
«Ночная казнь!»
Нищий старик за оградой спускал флаг с косматой лошадью и поднимал черный, траурный: он понимал свою от Бабста зависимость: после Ивана Кондратьевича жандармы не станут мешкать: его засудят в Петербурге и повесят за убийство вдовы Клико!
Ночью приходила Валентина; при лунном свете они устраивали ночные полеты.
Где-то совсем близко кричал третьежён.
«Стихами, вроде как!» – прислушивалась Валентина на простынях.


Глава третья. СКУКА  ДАЧ

Присев перед большим котлом, Инесса Федоровна оголенными руками разминала картошку.
Иван Кондратьевич поел густой вонючей каши: финансирование запаздывало. Лицо Ивана Кондратьевича было мертвенно бледно и страдало каждой своею фиброй.
Я постарался придать своему слуху всю возможную чуткость.
– Последнее время, почитай, каждый вечер, – Арманд полила картошку отрубями и кислым молоком, – какие-то пьяные окрики, детский плач, женский визг! Канав понарыли!
– Нельзя запретить, – Бабст отвечал через силу. – Люди ищут истину!
В этот же самый момент в душе он ругал Инессу и охотно назвал бы ее «подлой», потряс бы за рога, напустил собак – пусть бы они искусали ей ноги!..
На стенах, забрызганных жидким навозом, плясали огромные тени животных.
– Самый воздух – глухой, дикий, тлетворный, не побоюсь этого слова! – хлюпая, Инесса допила из миски остатки молока с отрубями. – По вечерам!
Бабст вынул из-за пазухи припрятанный золотистый крендель, разломил, поделился с бабой.
– Пыль переулочная, скука дач! У вас тут, кажется, калач?!
За их спинами возник Антон Павлович – пришлось поделиться и с ним.
Бессмысленно, как показалось Ивану Кондратьевичу, над головами кривился лунный диск.
– Приученный ко всему!  – тыкала Инесса пальцем в небо.
– Я выходил за шлагбаумы, – Антон Павлович перебил. – Везде пьяницы, кроличьи глаза, заломленные котелки!
– С дамами гуляют или одни?! – быстро Бабст осведомился.
– Испытанные остряки! – ответил Антон Павлович по-своему, но Иван Кондратьевич понял: надвигается!
Зоргенфрей подошел, уже знавший.
– Нужно будет поставить столики, подготовить к раскупорке все запасы вина, – Бабст распорядился. – Кого-то отправьте в лакеи – торчать! И непременно хороших стаканов! Пусть каждый раз ему наливают в новый!
– Мне это снится или в самом деле?! – Инесса бросила шумовку, и стало потише. – Он, что, в самом деле явится?! С дюжиной пьяных матросов?!
– В алом венчике, – по теме Антон Павлович отпустил остроту. – Из роз! А впереди отряда, представьте, Александр Сергеевич Пушкин!
Снисходительный к каноническим отклонениям Вильгельм Александрович Зоргенфрей позже написал в своем отчете:
«Все апарансы приблизительно были соблюдены!»


Глава четвертая. ШТУКАРИ  И  ПРОЙДОХИ

Птица не знает, о чем поет.
Из груды подвезенного и сваленного в кучи износившегося жизненного материала, даже если и разобрать его по всем правилам, можно было набросать лишь извращенную картину искомого конфликта.
Жить по Чайковскому значило умереть для Дебюсси: первый казался плавающим в жидком золоте, второй – в расплавленном серебре.
Все прилаживались, суетились, особенно дамы.
 Инесса Федоровна держалась рукою за край крышки и балансировала ею – одно лишь мало заметное движение, и крышка кастрюли мгновенно захлопнется для опоздавших.
 Иван Кондратьевич ел суп, насупя брови: в счет медового месяца был взят аванс.
Антуанетта Моте де Флервиль, учительница музыки, перебирала клавиши: порченые отправлялись в поганое ведро.
Дети были прелестны в своем оживлении: Саша, Коля, Миша, Анна Андреевна: норовили луну поймать за хвост!
Идеальный барон Герман Зигфридович Стандершельд-Норденстам восхищался быстротой, с которой Елена Николаевна Буква владела подпилком: она выдавала себя за польку и при том варшавянку.
Антон Павлович с привнесенными им основными признаками театральности! С руками, заложенными в карманы и вытянутыми под столом ногами, уже не в первый раз терпел он обвинения в отсутствии идеалов.
В нескольких стах вариантов здесь и там возникал Бонч-Бруевич – все его эксцентричности, к удивлению моему, как будто не обращали на себя ничьего внимания, точно все наперед в том условились.
Риккер и Буланже – обоих одинаково приписывали к разряду штукарей и пройдох.
– Ударил топором старуху уже после того, как она умерла раньше естественной смертью! – рассказывал Зоргенфрею детский врач Шишмарев.
О третьежёне никто не говорил, хотя все знали: пятидесятилетний!
Чутко прислушивались на все стороны.
Дамы старались придать себе публичный вид.
«Он вырос в грязной положительности!» – они ждали его и примеряли его на себя.
Блистал луч страшной надежды.
Тянуло отчего-то болотною сыростью, медвежьим логовом и чем-то еще неведомо-жутким, как бы сырым и теплым, косматым мехом самого лешего.


Глава пятая. ХОЛОДНЫЕ  ПАЛЬЦЫ

Пятидесятилетний третьежён обыкновенно протаскивал за собою прекрасную дамочку – Иван Кондратьевич знал ее еще прелестною незнакомкой: она представлялась тогда бесконечной во времени, и каждый живущий, по мысли, должен был либо закрыть глаза на эту бесконечность, либо найти свой путь соотношения с нею.
Отличная двойная дверь, крытая парчой с золотыми гвоздиками, оберегала вход.
«Итак, вам известно, что мы собираемся лишить жизни одну старую барыню, чтобы завладеть ее капиталом!» – Бабст обратился к подельникам.
«За нами дело не станет: извольте, с нашим отменным удовольствием!» – ему отвечали: каждый изъявил готовность принять участие.
 Пили, ели, смеялись.
«Вы – шампанское, виски, очищенную?» – Эмма обходила с подносом.
Она так легко прикасалась ногами к неровному паркету, как будто в дождливый день переходила бульвар.
Соображали все возможности: доступность и быстрота сопутствуют лишь детским снам!
Чтобы работала рука, ее предварительно надо размять на чем-нибудь: Иван Кондратьевич, сев за рояль, импровизировал свободно и со вкусом.
Машинально Эмма шелушила сухой миндаль – жизнь дарила ее контрастами роскоши и нищеты: в тот вечер на ней было черное кружевное платье на розовом чехле с бантами того же цвета. В пепельных волосах и тонких ушах блестели жемчуга; чуть обозначенный вырез лифа открывал нижнюю часть ее шеи и начало гибких плеч, обрисовывая упругую постановку первой и округлость вторых.
«Понадобится дюжина дорогих чулок, стальные тросы!» – Иван Кондратьевич записал в дневнике для отвода глаз: нужен был подходящий топор.
«Топор – вешай!» – неплохо знавшая русский, Эмма наводила на мысль.
Сильно было накурено.
На свой манер Эмма звала его Клодом. Из старых чулок она связала ему прочную петлю, удерживавшую топор не хуже стального троса.
Конструкцию надежно скрыла просторная, николаевского фасона, шинель.
Идти нужно было через Калинкин мост – стремительно под мостом неслась Фонтанка; какой-то мертвенно-бледный и разложившийся человек поднялся с тряпичного ложа: они боролись, мертвец пытался стащить с Бабста шинель.
Ивану Кондратьевичу показалось: Краевский!
Спившийся, хотя и домовладелец, вполне мог пойти на уличный грабеж!
Литература ничему не учит!
Если бы на Луне существовали обитатели и кто-нибудь из них увидал схватку живого с мертвым, он непременно поставил бы на второго: Иван Кондратьевич лежал на спине, и холодные пальцы вот-вот должны были сомкнуться на его шее.


Глава шестая. ЭТИКА  И  МЕТАФИЗИКА

Бывают минуты, когда мы любим сестру вместо невесты.
Такая наступила и для Ивана Кондратьевича.
Более не боролся он, а обнимал мертвеца.
«С этой только минуты начинается моя жизнь!» – думал Иван Кондратьевич.
Мир действительный не таков и не тот, который мы воспринимаем. Есть два мира: феноменальный и нументальный, мир явлений и мир реальный. Один есть метафизика, другой – этика: один фундамент, другой – здание, без этого фундамента невозможное. В каком из миров находился Иван Кондратьевич?!
Он слышал нечто, подобное свету, и видел что-то, подобное шуму.
Пошлость под видом вечности?!
На небе показалась ему полная Луна – она выросла и выровнялась в такую красавицу, что буквально лучилась: упругие лучи звенели по земной поверхности – один зацепился за Калинкин мост; ступени обозначились, перильцы: не торопясь, но поспешая, спустился в грешный мир небожитель с лицом старого вербного херувима и выгнутою спиной, весь крытый серебряною парчой и обитый золотыми гвоздиками.
Опасливо кашляя в кулак, несолоно мертвец удалился.
В эту минуту в Книге судеб появилась запись о том, что он, Бабст Иван Кондратьевич, оставшийся в живых чудом, под своим ли, под чужим ли именем проживет теперь  длинную, на несколько нескучных романов, жизнь и будет женатым последовательно на трех незаурядных женщинах, опрыскивая каждую лунным светом.
Иные люди в известные минуты любят с напускным цинизмом похвастаться какой-нибудь дикой мыслью.
«Вышел человек в поле и из человека превратился в точку; попал на Луну и превратился в запятую, – хвастался Иван Кондратьевич. – А ты разверни запятую на сто восемьдесят градусов – вот тебе и апостроф, «обращенный назад»!»
Храм всегда открыт для усердствующих: Бабста слушали в доме старой барыни.
«Если бы он свалился с Луны, как аэролит, – то, вероятно, скоро полностью был бы забыт!»
«Чьи это стихи?» – окружившие интересовались.
«Шатобриана!» – Бабст отвечал в пику им.
Знали все: Пушкин! Торчали огромные уши.
В доме, впрочем, предпочитали Толстого.
«Живые картины, – объявили. – Пожалте взглянуть!»
С толпою приглашенных Иван Кондратьевич прошел в гостиную к протянутой плотной занавеске.
«Анна Каренина!» – объявили; занавеска раздернулась.
С опущенными глазами Анна сидела на стуле с высокой спинкой и сушила перед искрившимися дровами свою светло-голубую юбку.


Глава седьмая. ШОКОЛАДНАЯ  ПРЕЛЮДИЯ

Успевший где-то принять ванну и переодеться Краевский поднял крышку рояля.
«Клод Дебюсси, – старая барыня показала на Бабста. – «Шоколадная прелюдия»!»
Знали все: посвящается Жоржу Борману!
Бабст сыграл. Вышло замечательно красиво. Все побеждены были незабываемым волшебством и отравлены нежным ядом музыки. Чайковский возник из случайного сочетания нот и потрепал Ивана Кондратьевича по коленке.
«Я во Францию, – он сообщил. – Хотите вместе?!»
Бабст призадумался. Чайковский ел сыр. Он был в прозрачных панталонах и обещал искупать Ивана Кондратьевича в шампанском. Вкрадчивое мальчишество разливалось. Указательный палец Петра Ильича выкрашен был красным. Он ловил ветер веков.
«За кого вы меня принимаете?» – в самом деле Ивану Кондратьевичу было неизвестно.
«Щелкунчик! – Чайковский смеялся. – Зять Верлена и приголосок Шопена!»
Он взял Ивана Кондратьевича под руку и повел пройтись анфиладами.
«Вы ведь убить пришли, а не играть на рояле, – пальцем забрался он в прореху под мышкой и щекотил тело Ивана Кондратьевича. – Убить, милостивый государь! Вам все дозволено, поскольку вы великий и одною ногой стоите на Луне! Давайте же я помогу вам здесь зарубить Надежду Филаретовну, а потом в Тулузе вместе порешим мы старую вдову Клико! Запутаем следствие, измотаем! Кого кто убил: Чайковский ли Надежду Филаретовну или Дебюсси – вдову Клико?! А, может статься, вдову подмял Жорж Борман, а некий Бабст избавил нас от Надежды фон Мекк?! Хотите золотого туманчика? А, может быть, розового облака?! – Чайковский протянул Ивану Кондратьевичу косячок и горсть розовых пилюлей.
«Кто убил мужа вдовы Клико?» – Иван Кондратьевич спросил через некоторое время.
«Фон Мекк, – Чайковский ответил. – Муж Надежды Константиновны… Филаретовны!» – он поправился.
Комнатною анфиладой навстречу шла Крупская.
«Полноте дичиться и серьезничать!» – она бросила им с беззаветной веселостью.
На ней было белое шерстяное платье с серебряным поясом, на котором болтался молитвенник.
«Докажите существование Бога!» – Бабст потребовал.
Сделалась мертвая тишина.
Где-то упал с дерева лист.
Птица задела воду крылом.
Рыба чиркнула плавником о воздух.
Луч Луны задел крышу.


Глава восьмая. ЧУЛКИ  ОБРАТНО

Тишина сделалась мертвее, свет Луны – ярче.
Запахло нарциссами – женским телом – тленом.
Иван Кондратьевич был в спальне, он слышал глубокий вздох.
Медленно он поднял глаза, чтобы взглянуть туда, откуда этот вздох послышался: ему сделалось так страшно, что он хотел бежать.
Что-то сильное, грубое подтолкнуло его в спину и, спотыкаясь, он прошел, как на плаху, к кровати.
Крепко зажмурил Иван Кондратьевич глаза, но видел лежавшее на постели голубовато- белое, точно из лунного света сотканное, почти голое женское тело: Надежда Филаретовна! Бесстыдно показывала она ему рукою на то, что надо было бы скрыть. Она была тленом, упоительно страшным!
Ужасное восстание плоти ощутил Иван Кондратьевич, но тут же вспомнил он то, что слышал от людей, опытных в дьявольских кознях: бес, иногда похищая с кладбища только что похороненные тела женщин, оживляет их духом своим так, что мужчины могут совокупляться с ними, не зная, что это трупы.
Мертвые губы Надежды Филаретовны разомкнулись, она отвела руку, и в лицо Ивану Кондратьевичу пахнул упоительно-страшный запах.
Едва не бросился Иван Кондратьевич на приманку, но вспомнил: «труп!» – и волосы на голове его встали дыбом от ужаса. Хотел поднять руку, чтобы ударить обухом – рука оцепенела; хотел произнести молитву – язык отнялся.
Однако то, чего не смог сказать язык, сказало сердце:
«Пресвятая Матерь, спаси!»
Впоследствии не раз возвращаясь к эпизоду в доме старой барыни, Иван Кондратьевич четко для себя постановил: не убивал он ни тогда, ни позже Надежды Филаретовны, а если и тюкнул топором разок-другой – то не живую ее, а уже мертвую! Ударил старуху, выходит так, после того, как она умерла раньше!
Отрывочно он выкрикивал нежные слова.
С Надеждой Константиновной они заперлись на задвижку и безотлагательно принялись взламывать все, что предполагалось с деньгами: взломали бюро, два комода, сундук, шкаф, шифоньерку и два несессера.
Надежда Константиновна, раззадорившись, сняла с Надежды Филаретовны дорогие чулки.
«Сейчас я вам докажу! Бог есть!» – Надежда Константиновна, уже в одних новых чулках, столкнула с кровати тело Надежды Филаретовны, легла на ее место и скрестила руки на грудях.
Она сделалась бездыханна и более не проявляла себя; напрасно выкрикивал Иван Кондратьевич нежные слова: Надежда Константиновна была мертва: мертвее не бывает!
«При всем при этом, с биологическим матерьялом вашим внутри!» – поднявшись с пола, Надежда Филаретовна снимала с неподвижной Надежды Константиновны обратно свои чулки.


Глава девятая. ОЧЕРЕДНОЕ  ИСПЫТАНИЕ

«Что, собственно, я вспоминаю?!» – сидючи на даче в Третьем Парголове, резко Бабст перебил сам себя.
Ждали появления третьежёна – пятидесятилетний, непременно протаскивал он за собою прелестную незнакомку, всякий раз оборачивавшуюся прекрасною дамочкой – ее именно знал Иван Кондратьевич не понаслышке.
Когда он возвратился (тогда) от Надежды Филаретовны, Эмма стремительно поднялась ему навстречу, и он протянул ей сверток, который тотчас она развернула: внутри было белое шерстяное платье с серебряным поясом, к которому прикреплен был молитвенник.
«Бог есть!» – Бабст объявил.
Эмма засмеялась тогда и предложила ему свежих вишен в деревянной миске; у нее были лиловые пальцы.
Потом был пожар на фабрике Гивартовского (они жили в Москве), вексель Ивана Кондратьевича был подан к взысканию, глаза Эммы горели фанатизмом, ее голос звенел, как струна.
Иван Кондратьевич знал: она была ангажирована в Большую Оперу по рекомендации самого Федора Михайловича!
Иван Кондратьевич впадал в необъяснимые настроения, говорил неподходящие слова.
«Скоро ли кончится опера?» – однажды спросил он у кассира.
«Каменный гость только что вышел на сцену», – ответил ему тот.
Торчали огромные уши.
Одна газета сравнивала Ивана Кондратьевича с Клодом Дебюсси.
Эмма становилась ему все более незнакомой – прелестная, уже она дышала петербургскими туманами, и перья страуса западали Ивану Кондратьевичу в мозг.
Однажды она вышла из комнаты, и он долго целовал стул, на котором она сидела.
Никому не сказавшись и ни с кем не простясь, она уехала в Петербург.
Все радовались, не потому, что злорадствовали, а просто со скуки.
«Парадоксы!» – кричали газеты, и эти крики раздражительно действовали на Ивана Кондратьевича.
Он знал: от него она ушла к пятидесятилетнему третьежёну…
Пятидесятилетний третьежён теперь шастал ночами возле дачи – скоро он должен был появиться на ней, за ним должна была возникнуть и она, прекрасная дамочка!
Готовивший Ивана Кондратьевича к миссии Федор Михайлович устраивал ему очередное испытание!
Иван Кондратьевич соглашался быть «как все», но смел оставаться самим собою.
Положительно можно было ополоуметь!

Глава десятая. ПЕРИСТАЯ  АРЕКА

– В России – Бабст, а во Франции – Дебюсси?! – приехав, Федор Михайлович задал загадку.
– Живет! – отвечал Антон Павлович.
– Идеал! – дал версию барон Стандершельд-Норденстам.
– Ленин! – обоих перекрыл Бонч-Бруевич.
Вот им-то, Лениным, Иван Кондратьевич не ощущал себя никогда, за исключением того инстинктивного его поступка в доме Надежды Филаретовны фон Мекк, когда, оставшись наедине с обнаженною Надеждой Константиновной Крупской, в каком-то исступлении он передал ей свой биологический матерьял.
Федор Михайлович искупался в море, выпил бутылку шампанского, осмотрел детей.
– Когда кончится опера, – ответил он Бабсту. – начнется балет!
Приехавший с кассиром, он казался плавающим в жидком золоте.
Был жаркий слепящий день.
Цепкие орхидеи ползли по стенам из туфа, там и сям выказывая свои желтые пахучие цветы; перистая арека и узорчатый кентий в недвижном воздухе тянули Федору Михайловичу свои неподвижные листья.
– Досюда есть то, что есть, – Федор Михайлович подошвой провел черту от ареки до кентия, – а там, – он показал в направлении картофеликса, – все как будто есть, но не есть, а кажется!
Кассир, слывший за денежного человека и скрягу, сделал огромный вздох.
Охотиться – значит иметь ружье.
Праздность дала место некоторым наклонностям: насмешливо Риккер и Буланже расправляли крылья.
Арманд Инесса Федоровна переворачивала на жаровне вяхирей.
Антуанетта Моте де Флервиль, Елена Николаевна Буква, Зоргенфрей и доктор Шишмарев посмотрели на Ивана Кондратьевича.
Бабст чувствовал потребность рассечь воздух резким движением.
Он возвратился в дом, прошел в заброшенную часть его и встал у малоприметной таблички: «РАКЛИСТ СУМАШЕДОВ».
Стало тихо.
Иван Кондратьевич набрал в грудь воздуха.
Резко он распахнул дверь!
Кучи свеженабранного рапса загромождали комнатку, блестя золотистостью серы.


               






ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Глава первая. ЗАБЛУДШАЯ  ДУША

Человек молодой, здоровый, счастливый вдруг, услышав вой бури в стакане, вспомнил, что есть горе, старость и смерть.
Солнечный свет, тепло, двигавшаяся за окнами толпа оживили молодую женщину, и она почувствовала некоторую приподнятость духа.
Стадное боролось со стыдным; несколько совестясь трогать вещи, Надежда Константиновна все же подобрала себе белье и вышла из спальни уже в летнем, с белой вышивкой, нарядном платье из линона.
В белом пеньюаре, обшитом брюсселями, Надежда Филаретовна ела соте из рыбы; она приятно улыбнулась. С лица она была похожа на вдову Клико, какой обычно ее изображают на бутылках.
– В России – Бабст, во Франции – Дебюсси?! – она показала Надежде Константиновне место рядом с нею.
– Сорта шампанского?! – Надежда Константиновна не приняла всерьез.
Она обвела взглядом всех, сошедших к завтраку: доктора Иодока Труттветтера и Урсулу Котт она помнила еще по Швейцарии; с апострофом Павлом зналась по Кредитному обществу.
– Балет. Опера. Парадокс! – доктор Иодок Труттветтер дал три варианта ответа.
Лакей с тихими приемами переменил тарелки; очередь была за Урсулой Котт.
– Думаю, это символы, – просматривая за столом Книгу судеб, она заложила палец между страницами; ее повадки, разговор, вся манера изобличали женщину, видавшую виды многих городов и стран.
– Один и тот же человек, – апостроф Павел погрозил вилкой. – Заблудшая душа!
Резким звонким голосом Надежда Филаретовна выбранила служанку.
Старинный резной буфет был заставлен серебряными подносами и вазами, заполненными экзотическими фруктами и конфетами.
– Возможно, Бабст есть причина, а Дебюсси – следствие? – Надежда Константиновна заторопилась. – Или один – точка, а другой – запятая?! Первый – оптический обман, второй – слуховая галлюцинация?! Который – Бог, а который – труп?!
– Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич – ваш сын? – Надежда Филаретовна показала Труттветтеру встать за стулом Надежды Константиновны.
– Он – сын Владимира Ильича от первого брака! – тщетно Надежда  Константиновна пыталась подняться.
– Во Франции Дебюсси, а в России Бабст – это Ленин! – Надежда Филаретовна убрала буколь со лба, и все увидели след от удара обухом.
Апостроф Павел встал и тотчас исчез.
Надежда Филаретовна и Труттветтер повалили Надежду Константиновну на пол и принялись стаскивать с нее платье, чулки и панталоны.

               


Глава вторая. ЧЕЛОВЕК  ТЕОРИИ

Хорошие слова не действуют там, где режет нож.
Высокие идеалы не достижимы, если рубит топор.
Слова и идеалы не защитят от действительности.
 Бог с ними! Сейчас Владимир Ильич был озабочен другим.
Русские образованные люди исповедовали одни и те же политические верования, говорили одно и то же, занимались почти одними и теми же не очень сложными и не слишком разнообразными делами; там и сям слышался то серьезный разговор, то интимная болтовня, прерываемая игрою веера – общество не возвышало голоса, власти бездействовали.
Историческое миросозерцание было заменено философским, причем дурного сорта; Федор Михайлович в своей лоскутной речи о Пушкине, назвал его «всечеловеком».
Федор Михайлович был человеком теории, в то время как Владимир Ильич являлся человеком непосредственной политической деятельности (а, может статься, именно Владимир Ильич и являлся человеком теории, в то время как Федор Михайлович был человеком политической деятельности) – такие люди часто не понимают друг друга, обнаруживая известный антагонизм, даже если принадлежат к одному и тому же лагерю: тут сказывается больше всего неодинаковая природа импульсов, которым те и другие привыкли подчиняться.
«Будучи темным, он кажется ярким!» – думал Федор Михайлович о Владимире Ильиче.
«Косный, он представляется крылатым!» – думал Владимир Ильич о Федоре Михайловиче.
«Смешной, он представляется смеющимся!» – о Владимире Ильиче думал Федор Михайлович.
«Будучи тварью, он кажется творцом!» – о Федоре Михайловиче размышлял Владимир Ильич.
Владимир Ильич, к примеру, понимал толк в лошадях, как барышник.
Федор же Михайлович знал толк в барышнях, как лошадник.
Федор Михайлович – невнятный во внятице.
Владимир Ильич – внятный в невнятном.
Оба были людьми без лоска и противниками всякой половинчатости.
– Дайте мне честное слово, что вы не застрелитесь! – постоянно один требовал от другого.
Оба таили про себя порядочный запас злобы.
Бесконечно-великая задача одинаково стояла перед обоими.
Если бы на Луне были жители, и если бы кто-нибудь из них увидел на Земле Владимира Ильича подле Федора Михайловича, то, не имея понятия о законах человеческого развития, он бросил бы папиросу и, насвистывая лунный мотивчик,
спо;лзал бы под кровать, откуда вытащил бы тяжелую гимнастическую гирю.




Глава третья. МИНДАЛЬНАЯ  ШЕЛУХА

«Вымирают в эмиратах!» – привязалось к Владимиру Ильичу.
В Аравии он никогда не был, зато по заданию Коминтерна однажды съездил в индийский Кашмир, где у партии наметился альянс с тамошними сектантами-пушкинистами. Предполагалось выступить единым фронтом: Владимир Ильич привез союзникам ружья, порох, стеклянные бусы и возвратился на родину с семенами ареки, кентия и картофеликса: эти культуры после некоторой обработки давали сырье для производства розовых облаков и золотого тумана.
Коминтерн был очень доволен, семена посеяны были на делянке в Третьем Парголове, там же на средства партии был выстроен дом – из Франции прибыли товарищи для ведения хозяйства, интернациональная команда вырастила первый урожай и на месте обеспечила первичную его обработку; для отвода любопытных глаз на обширном участке посеян был рапс.
Выжимали масло – его продажи тоже приносили доход.
Производство поставлено было на поток – казалось, дело вершится само собою; Коминтерн привлек мастеров интриги: нужно было основательно все запутать и укрыть от полиции: появившийся Федор Михайлович разработал грандиозный проект «Лунный свет», куда составляющими вошли проекты более мелкие, как-то: «Ламбрекены», «Картонные плясуны», «Памятник», «Дядя Ваня», «Затонувший собор» и даже «Полет на Луну».
«Сегодня мы говорим одно – завтра делаем другое!» – Коминтерн учил.
Под прикрытием проекта «Троллейбус» разрабатывалась модель транспортного самолета, способного связать Третье Парголово с Кашмиром; аферы с шампанским и шоколадом давали средства, достаточные для осуществления самых смелых задумок.
Обученные люди произносили заготовленные слова и очерчивали дежурные идеалы. Что-то переносилось на бумагу и уходило в печать: точки при ближайшем рассмотрении оказывались запятыми. Вот-вот должны были появиться господин-символ и госпожа-эмблема. В воздухе летала миндальная шелуха. Налажено было производство шоколадных дутых зайцев, лещей, куриц, кукушек на суку, косматых лошадей, глупцов, кикимор, грабштихелей и фортепианных клавиш.
За дачу отвечал Федор Михайлович – Владимиру же Ильичу Коминтерн оставил городские дела: первым делом Ленин должен был затопить собор.
«Собор вместо музыки!» – привязалось.
Надежда Константиновна брала пряди его бороды и завивала на палец.
Она была дочерью кака-шуринского узденя и много чего умела.
Она выслушала его с супружеским смехом; в лице ее играла не то лукавая, не то снисходительная улыбка.
Он попросил ее для начала сходить к Надежде Филаретовне фон Мекк.
Надежда Константиновна облачилась в белое шерстяное платье и к поясу пристегнула молитвенник.




Глава четвертая. БОГ  ЕСТЬ !

Все было задернуто флером условных приличий.
Женщина, закосневшая в фарисейских добродетелях, ела соте из рыбы.
Она представляла иногда вдову Клико, какая известна по изображениям на бутылках.
– Каменный гость только что вышел на сцену! – объявил доктор Иодок Труттветтер.
– Бог есть, – Надежда Филаретовна рассмеялась. – Он нам поможет!
Урсула Котт и апостроф Павел переглянулись.
– Наш уважаемый Бог ничего не делает просто так, – Павел повел бровями. – Он требует жертв. Мы должны затопить собор.
– Сегодня мы говорим одно, завтра это делают другие, – Урсула Котт прихлопнула Книгой судеб. – Сказано здесь: «Затопит Ленин!»
– Мне кажется, – со свертком вошел Чайковский, – здесь путают Ленина с Дебюсси, а Дебюсси – с Бабстом! Ленин и во Франции Ленин, Дебюсси же в России – Бабст!
– По-вашему, – закричали на Петра Ильича, – Бабст, а не Ленин затопит собор?!
– Собор, – Чайковский стал разворачивать сверток, – затопит Клод Дебюсси!
Он налил в стакан шампанского, и все услышали вой бури.
– Только что, – Чайковский выпил залпом мортиры, – злодейски Надежда Филаретовна была убита!
Он бросил развязывать сверток, и в рыбное блюдо упал окровавленный топор.
Все повскакали с мест, а Надежда Филаретовна упала, как подрубленная.
– Чулки! Живо с нее! – доктор Иодок Труттветтер заплел ноги старой дамы стальным тросом и пустил электричество: убрали куколь: на лбу Надежды Филаретовны начал проявляться след от удара.
– Ей нужно отлежаться! – апостроф Павел приподнял Надежду Филаретовну за руки.
Петр Ильич обхватил центральную часть, Урсула Котт придержала голову.
В спальне находились Бабст и Крупская – немедленно они освободили место на простынях.
Надежду Филаретовну уложили, скрестили ей руки на груди, но она с упорством отводила одну руку, указывая ею на Ивана Кондратьевича.
«Он убил!» – понимали все.
Обронивший в суматохе свой биологический матерьял Бабст прикрывался белым шерстяным платьем.
Что-то было в самом деле, что-то казалось.
Понимая, что он в Москве, за окном видел Иван Константинович Петербург и при том находился еще в Третьем Парголове, где предавался воспоминаниям.
Уже допускал он, что первый он – Бабст, второй – Клод Дебюсси.
Но кто, черт возьми, был им третьим?!



Глава пятая. СИМВОЛ  ДЛЯ  КОМИНТЕРНА

«Убита – кульбитом!» – стучалось Владимиру Ильичу обухом.
С утра отправился он осматривать собор.
Кто-то подвесил под куполом огромный маятник, и тот своими колебаниями доказывал существование Бога.
«Бог колеблется, – понимал Владимир Ильич. – Не принял окончательного решения. В трех лицах!» – деталь представлялась существенной.
Бог, царь, герой выстраивались в очередь.
К нему, Владимиру Ильичу, за пайками!
Ленин-отец, Ленин-сын, ленинский дух!
Бог – к отцу, царь – к сыну, герой – к духу.
Даешь освобождение! В белом/алом венчике из роз!..
Он взял псевдонимом – Ленин, а мог – Бабст или Дебюсси: Владимир Ильич Дебюсси! Тогда бы он не женился на Крупской, а выбрал Габриэль Дюпон или Розали Тексье.
Француженки были пансионерками Института благородных девиц, но еще до того, как в Смольный привезли Ленина.
Хотел ли он в Мавзолей?!
Лежать с бесстыдно расставленными ногами и пальцем, обмазанным краской, указывать в светлое будущее?! Чтобы народившиеся в нем могли вяло жевать падаль?!
Нет, дайте хоть раз вволю напиться свежей кровушки!
Владимир Ильич расправлял орлиные крылья.
Затонувший собор был символ для Коминтерна.
Немцы видели в нем эмблему.
Французам слышались отголоски импрессионизма.
Правительству был бы отличный повод!
Матросам – апаранс!
Богу – вызов!
Толстому – сюжет, в духе Пушкина.
Прелюдиям – пополнение.
Ему самому, Ленину – политический капиталец.
Производителям шампанского была бы отличная реклама!
Затонувший собор, если бы на Луне были жители, стал бы для них знамением.
Интересы смыкались.
Против выступала только Надежда фон Мекк.
Тайно финансировавшая партию и заслужившая определенный авторитет, она отвергала самую идею затопления.
– Сжечь! – восклицала она, пламенная.
Владимир Ильич послал Надежду Константиновну утрясти проблему.
Дочь кака-шуринского узденя, Крупская была отличной переговорщицей.
– Согласна! – возвратившись, сказала Надежда Константиновна о Надежде  Филаретовне.


Глава шестая. ПОДДЕЛЬНЫЕ  ШИНЕЛИ

В соборе Владимир Ильич встретился с Книппердоллингом.
– Какому Богу вы молитесь? – вежливо Владимир Ильич посмеялся.
Он поднял занавеску на аналое и убедился, что за нею никто не спрятан.
Всякий вправе понимать Бога по-своему.
Одни Боги действуют по целям нравственного закона; другие же – более или менее по целям, возбуждаемым их капризами. По добросовестной иллюзии слово «Бог» Книппердоллинг использовал для обозначения предмета, нисколько на Бога не похожего.
Книппердоллинг был тот человек, что однажды стрелял в церкви – он чувствовал себя хорошо только в простом. Как это бывает у малокультурных людей, второй сорт нравился ему больше первого и копия больше оригинала.
Книппердоллинг был фетишист – он передал Владимиру Ильичу сверток с белым шерстяным платьем и молитвенником на серебряном поясе: думалось простаку, именно на это платье Владимир Ильич и будет молиться; Ульянов не стал разубеждать Книппердоллинга.
Дома Владимир Ильич убедился в том, о чем догадывался: платье было явно второго сорта и являлось приблизительной копией того, в котором вдова Клико была изображена на бутылках шампанского.
Книппердоллингу предстояла встреча с Чеховером; распрощавшись с Ульяновым, он зашел в дом Брунста, где у Чеховера была портновская мастерская.
Чеховер шил поддельные шинели, целовал их и продавал по пятидесяти рублей за штуку.
Чеховер был точной копией Антона Павловича.
Приятели обнялись.
– Мертвец на Калинкином мосту, Андрей Александрович, сломал ногу! – Книппердоллинг сообщил Чеховеру.
– Перерождается состав человека, – Чеховер удивил Книппердоллинга. – Брунст оказался женщиной.
– Брунст был мужчиной, – Книппердоллинг додумался, – изначально. Федор Михайлович из него вывел новую породу. Гибрид мужчины и женщины!
– Мертвец, промышляющий на Калинкином мосту, Краевский, – приятеля информировал Чеховер, – вовсе не Андрей Александрович, а, напротив, – Владислав Францевич, велосипедист и атлет! Последнее время он скинул личину Андрея Александровича и приспособил другую: Краевского же. Владимир Францевич: здоровое тело; Андрей Александрович: здоровый дух! Тереза Лоренцевна Брунст принимает обоих.
– Владислав Францевич, – Книппердоллинг выслушал, – сломал ногу. Кто будет теперь мертвецом на Калинкином?
– Теперь – Андрей Александрович, – сказал Чеховер очевидное. – Пугать на мосту будет он.





Глава седьмая. ТОПОРОМ  ПО  НОГЕ

– Краевский сломал ногу, Брунст – женщина, Каменный гость вышел на сцену! – Крупская объявила с порога.
Она увидела белое платье и стала его примерять.
– Каменный гость застал Брунст с Краевским? – Владимир Ильич протянул жене пояс.
Не тронутое жиром, гибкое тело прекрасно смотрелось в обновке.
– Он передал ей свой биологический матерьял? – к поясу Владимир Ильич приспособил молитвенник. – Полумертвого его бросили на мосту? Теперь, я думаю, он отрешится от некоторых ходячих воззрений?! Как, кстати, с теми, кто продолжает упорствовать, поступают у вас в Кака-Шуринске?!
– В Кака-Шуринске, – ответила Крупская, – такого человека уздени выгоняют в поле, и он идет, пока не превратится в точку.
Ленин вдруг страшно побледнел.
– Государство – это я, – захрипел он, корчась уже на полу, – и революция – это я! И Бабст тоже! И Дебюсс!..
С ним начался припадок, и Надежда Константиновна накинула на бесновавшегося столовую скатерть.
Тогда, у Надежды Филаретовны, Бабст просил Надежду Константиновну устроить ему встречу с Владимиром Ильичом, и она обещала ему.
Когда от Надежды Филаретовны Надежда Константиновна возвращалась домой, мертвец на Калинкином мосту напал на нее и попытался стащить панталоны.
«Он – фетишист, – подоспевший Бабст ударил топором мертвецу по ноге, – и ищет себе Бога!»
«Иван Кондратьевич, – она взяла его под руку, – но вы же сейчас на даче в Третьем Парголове! Каким образом еще вы и здесь, со мною?!»
«Все очень просто, – он вел ее проходными дворами, – на даче сейчас Дебюсси!»
«Куда мы идем? – она не понимала. – И что прикажете мне делать с вашим биологическим матерьялом?!
«Прорастите его! – Бабст установил Надежду Константиновну на лунную дорожку и велел держаться за перилы. – Дух наш недужен! – закричал он топким, фистуловым голосом, когда они оказались над крышами. – Чаша переполнена! Необходимы перемены!»
Ветер разносил миндальную шелуху.
«Помилосердуйте!» – Надежда Константиновна хохотала прекрасно.
По параллельной дорожке, выгнув спину, им навстречу плыл апостроф Павел.
«Надежду Филаретовну… воскрешать!» – бросил он на ходу.
Крупская поймала.
В руках у нее оказался подтекающий сверток.
Торчали наружу огромные уши.




Глава восьмая. ПО  ПОВОДУ  МАВЗОЛЕЯ

Иван Кондратьевич Бабст, разумеется, не был никаким пятидесятилетним третьежёном, хотя женился именно трижды, и годков ему набежало ровненько пятьдесят.
Пятидесятилетний третьежён – это состояние духа, а не возраст, помноженный на количество заключенных браков. Если Бабст порой и чувствовал себя пятидесятилетним третьежёном, то весьма непродолжительное время и совершенно без последствий: походит вокруг дачи, покричит и перестанет; у пятидесятилетнего третьежёна не бывает припадков (за исключением ревности), с Иваном же Кондратьевичем случалось всякое.
Когда после общения с Надеждой Константиновной у Надежды Филаретовны, Иван Кондратьевич посетил Владимира Ильича, было время завтрака – Ивану Кондратьевичу поставили столовый прибор.
– По поводу Мавзолея, – Иван Кондратьевич подвязал салфетку, – не возражаете, если до поры там полежит Пушкин?!
Надежда Константиновна сняла с головы Ленина скатерть, и Владимир Ильич открыл глаза.
– Александр Сергеевич согласится ли? – засомневался он. – И потом – кажется, он провалился в преисподнюю?! После рукопожатия, вы помните?!
– Это на сцене! – Бабст хохотнул. – Маленькая трагедия! Малюсенькая! Упал в оркестровую яму, с кем не бывает! Засмотрелся на Донну Анну Каренину! Сюжет во вкусе Толстого! Музыка Даргомыжского! Большая опера – большие уши! Федор Михайлович ангажирует в Большую оперу своих протеже! Контролирует оперу, намереваясь прибрать к рукам балет!
Впавши в необъяснимое настроение, Иван Кондратьевич произносил уже неподходящие слова.
– Известно ли вам, что Александр Сергеевич умертвил натурщика, чтобы естественнее изобразить умирающего дона Гуана? – Владимир Ильич обхватил кисть Бабста и надавил. – Усы плащом ему закрыв, а брови шляпой?!
– Довольно с вас! – попыталась Крупская уберечь от греха. – У вас воображенье в минуту дорисует остальное; оно у вас проворней живописца; вам все равно, с чего бы ни начать: с бровей ли, с ног ли! Вам кончить лишь бы!
– Как роль свою ты верно поняла! – ненадолго Владимир Ильич поворотил лицо к новоявленной актрисе. – Как развила ее, с какою силой! И с каким искусством!
– Ты брось ее! – храбрился Бабст. – На зов ее явившись, я передал Надежде биологический свой матерьял. Она теперь хранит его в себе!
– Безбожный развратитель! Сущий демон! – что было сил Владимир Ильич навалился на Бабста.
– О, тяжело пожатье ленинской его десницы! – корчился Иван Кондратьевич. – Оставь меня, пусти – пусти мне руку!
Владимир Ильич не отпустил.
Пол разошелся.
Они провалились.



Глава девятая. КРАСНАЯ  МЫШКА

Цель предполагает несовершенство в том, кто к ней стремится.
Цель человеческой жизни – уменьшить страдания и увеличить сумму наслаждений.
Надеждой Филаретовной овладела сильная жажда смерти: Иван Кондратьевич Бабст виделся ей в преисподней – во время суматохи в доме его биологический матерьял попал вовсе не к Надежде Константиновне, и теперь Надежда Филаретовна исторгала общее их потомство.
Доктор Иодок Труттветтер не покладал рук – младенцы появлялись на свет один за другим, похожие на Бабста, Дебюсси, Владимира Ильича Ленина.
– Шестнадцать! Семнадцать! Восемнадцать! – считали.
Шестнадцатый оказался похож на Чайковского.
Семнадцатый – на апострофа Павла.
Восемнадцатый – вылитый был Федор Михайлович.
В толпе, собравшейся возле дома, статью и голосом выделялся Даргомыжский.
– Надежда Филаретовна – она еще не развалилась?! – изображал он Александра Сергеевича.
Все знали: она променяла его на Дебюсси.
В толпе шныряли нищие, мертвецы, кастраты, переодетые женщинами, мужчины-курочки, русалки; фетишисты вели белую лошадь; лицо сидевшего на ней было скрыто столовой скатертью. Картонные плясуны бежали по стальным канатам. Чугунные командоры жонглировали гимнастическими гирями. Глупцы, пыжась, надували шоколадных зайцев. Монтеры отплясывали с машерями, горничные – с сапожниками; каждому, кто просил рыбы, давали скорпию.
Все были несовершенны, все стремились увеличить сумму наслаждений.
Какой-то господин в светло-коричневом сюртуке, которого полы подбиты были красною материей в больших клетках, с особенным устройством головы и неестественным положением желудка (желудок вверх ногами), обладатель отрицательного ума, помесь растения и призрака, изнуренный постоянным удовлетворением своей чувственности, плясал с хорошенькой голенькой девочкой-ведьмой, во рту у которой была красная мышка…
Здесь карнавальное добро строило мораль, но не делало лица. Карнавальное же зло строило рожи, но не делало морали.
Моральный закон никого не давил.
Зло состояло в уступчивости.
Добро находилось в противоборстве всему.
В биологической, под окнами Надежды Филаретовны, области инстинктивное и живое своими методами боролось с рациональным, которое вполне ощущало себя оскорбленным всем, здесь происходившим.


Глава десятая. ЛОГИКА  КОНТРАПУНКТА

Звон в ухе отсутствующего лица есть следствие разговора о нем.
Говорили о Бабсте – это была музыка для ушей.
Музыка вобрала пространство, усвоила его и воссоздала уже на эмблематический лад.
Иван Кондратьевич дышал тяжело, как через материю, сложенную вчетверо; у него попросили на хлеб – он ответил, что не хочет давать вяземского пряника, потому что говорит по-французски.
Строго подчиненный деспотической логике контрапункта, он приехал за ламбрекенами и увидел Петербург в ярких слуховых пятнах: звуки шли отовсюду, размывали картину, заставляли слезиться глаза. Он натыкался на людей и предметы – Риккер и Буланже посадили Ивана Кондратьевича на лошадь и на голову ему накинули столовую скатерть.
В доме Надежды Филаретовны у Ивана Кондратьевича взяли биологический матерьял.
На возвратном пути Бабст выпростал голову из-под скатерти: собор подрагивал зелено-голубыми бликами, вроде как затонувший.


ЧАСТЬ   ШЕСТАЯ


Глава первая. ЗЕЛЕНЫЕ  ТЕНИ

Человек употребил септаккорды и нонаккорды без разрешения, использовал последовательности тех же нонаккордов и больших терций, понастроил гармонических ладов на целотонной гамме: крик бессловесной души прозвучал, и ему отозвался встречный рев стихий жизни.
По рельсам мчался лейтмотив с вагонами.
– Я все слышал! – себе повторял Иван Кондратьевич.
Кофейные чашки звенели на всех балконах.
В саду висел газометр: красиво то, что было полезно и перестало им быть.
На даче сходу Иван Кондратьевич проиграл слушавшим свою новую прелюдию, и Зоргенфрей спросил, действительно ли собор затонул.
– Анна Андреевна почему голенькая? – встречно Иван Кондратьевич выбросил.
Анна Андреевна, содержавшаяся вместе с перерожденцами-мальчиками Сашей, Мишей и Колей, была ребенком относительно полнейшей наивности, не ведавшей ни греха, ни добродетели, и поэтому ее легко было увлечь в пропасть – Вильгельм Александрович Зоргенфрей ответил, что малышка позирует для иллюстрации одного из положений Федора Михайловича: на животике и с выгнутою спинкой.
Они продолжали обход: на небольшой лужайке в саду устроена была гимнастика: столбы, лестницы, гигантские шаги – две красивые беседки, появившиеся во время отсутствия Бабста, предполагались для отдыха: в одной помещалась американская качалка, в другой стоял токарный станок… но вовсе не эти беседки привлекли внимание Ивана Кондратьевича, а именно то, что происходило в этот момент на гимнастических снарядах.
Человек лежал на плетеных веревочных помочах и вдруг оттолкнул крайнюю помочу в уверенности, что так будет покойнее, но вышло другое: его тело свисло, и он должен был упасть с высоты в пропасть; вверху тоже была бездна – и бесконечность там притягивала и утверждала. В головах человека, однако, стоял столб, и твердость этого столба не подлежала никакому сомнению; от столба проведена была петля – очень хитро и вместе просто, и если лежать на этой петле серединой тела и смотреть вверх, Бабст понял, то даже и вопроса не могло быть о падении!
Платком Иван Кондратьевич промокнул взмокший лоб: человек на высоте был доктор Иодок Труттветтер.
– Утвержден врачом экспедиции, – Бабста информировал Зоргенфрей. – С детьми полетит он!
– Бог в помочь! – Иван Кондратьевич вдел ноги в петли и гигантскими шагами умчался от растерявшегося управителя.
В обширных сенях стояли рассыльные в жилетах на голое тело с рукавами.
Зеленые тени входили в окошко и наполняли комнату синевою.
Копошилось в углу: большая собака, лев, убежавший из гипподрома или же человек, опустившийся на четвереньки?!


Глава вторая. СКУПОЙ  РЫЦАРЬ

Вильгельм Александрович Зоргенфрей давно все подготовил: заброшенная могилка на задворках участка была расчищена, над нею воздвигнут постамент, на котором должно было укрепить статую – дело оставалось лишь за ней самою; вот-вот изваяние должны были доставить.
Ждали.
Переодевшийся монахом Антон Павлович рассказывал о покойнике: тот был ревнив, жену держал взаперти, ходил с железной палкой и имел в руках ужасную силу.
– Кто он? – гадали. – Медный всадник? Скупой рыцарь?!
– Он – мраморный супруг! – монах интриговал, – вкусил он райское блаженство и пребывает в преисподней, но нашим вечным поминаньем оттуда будет он изъят (переженил детей, внучат, скончался!) и установлен здесь: отсель грозить он будет шведу!
– Александр Сергеевич?! – догадался кто-то.
Тут же возник Даргомыжский с огромным граммофоном.
– Кто-то, похожий на вас и под вашим именем, – сообщил он Ивану Кондратьевичу, – приезжал к Надежде Константиновне пробоваться на роль Ленина и с треском провалился!
– В квартире настилают полы, – с чего-то стал Бабст оправдываться. – Паркет разобран.
– В каком ухе звенит? – играл композитор с огнем.
– В отрубленном! – Бабст чувствовал зуд.
Уши – отличный биологический материал: у Даргомыжского, огромные, композиторские, они торчали по сторонам.
«Если бы на Луне были жители, они дорого заплатили бы за такие!»
Иван Кондратьевич еще не освободился от топора, и руки тянулись к нему, подвешенному на чулочной петле под тонким летним пальто.
Под руку они ходили вдоль черты, однажды проведенной Федором Михайловичем: с одной стороны лежало инстинктивное, с другой рациональное. Моральный закон нисколечко не давил Ивана Кондратьевича – а, может статься, и не Иван Кондратьевич вовсе был он сейчас, а некто другой, воспользовавшийся хитроумно отсутствием Бабста на даче и поездкою его в город за ламбрекенами… не русский даже, а француз в его личине?!
С поставленного под яблонею стола Иван Кондратьевич сорвал скатерть и походя набросил на спутника.
Он знал: Чайковский бы одобрил!
– Оставь меня, пусти – пусти мне руку! – корчился Даргомыжский.
Композитор второго сорта, многим он нравился больше первосортного Петра Ильича!
Физически Бабст чувствовал потребность рассечь воздух – он бросил Даргомыжского на кучу рапса…
Свежие уши в деревянной миске!
Не нравится?!
Поцелуйте стул!


Глава третья. МОЧА  НА  ПЕПЕЛИЩЕ

Воспринимая внешний материальный мир самым очевидным и ясным образом, Иван Кондратьевич Бабст, к которому мои симпатии все еще продолжают тяготеть, не мог отделаться от впечатления его реальности.
В комнате повешены были новые ламбрекены – он подходил, дотягивался до них рукою.
Завернутый в старые под кроватью лежал топор – Иван Кондратьевич разворачивал, пробовал острие пальцем.
Стол покрыт был свежей скатертью – в жару приятно она охлаждала голову.
Бабст выходил на балкон и звенел кофейной чашкой.
Он мог вызвать рассыльного и послать его куда подальше.
Он слышал крики видимых глазом рабочих: тянули троллейбусные провода – под землею, стоило туда спуститься, из шланга разливали шампанское; стоял запах горького миндаля: из шоколада выдували фигурки.
Под видом троллейбусного салона умельцы собирали фюзеляж самолета.
Притяженье Луны вызывало волны на море.
В лесу, как кто-то живой, бродил ветер.
Отжимали рапс: шибало серой.
«Кто убил вдову Кли-ко?! – выкрикивали, пританцовывая, прибывающие на съезд сапожники. – «Ее убило мо-ло-ко!» – в той же манере им отвечали задорные горничные.
Бабст подготовил шестую лекцию.
– Генрих Антонович Гивартовский в Москве состоял директором завода стеариновых свечей. Он напечатал статью: «О жидкости, уничтожающей зловоние» и защитил докторскую диссертацию по теме: «О моче и ее составных частях». Был членом Московского мануфактурного совета; награжден орденом святого Станислава.
– Зачем он сжег фабрику? – спросили из публики.
– Он, увидав прелестную незнакомку, выронил папиросу, – Бабст ответил, – но прежде пятидесятилетний третьежён поднес ему огоньку.
– На пепелище возводится Мавзолей? – догадался кто-то.
– Уже возведен.
– И кто лежит?! – Арманд напряглась.
– Временно, – Иван Кондратьевич успокоил, – там помещается сам Генрих Антонович. Усы ему закрыли плащом, а брови – шляпой.
– Не этот ли Гивартовский послужил натурщиком Пушкину для создания образа дона Гуана? – спросила летчица Гризодубова.
– Натурщиком был его отец Антон Генрихович, и Пушкин по преданью умертвил его отравленным шоколадом.
– Что сделали бы вы, если бы четырнадцатого декабря были в Москве? – спросила Урсула Котт.
– Четырнадцатого декабря в Москве, – Бабст ответил,– я сжег бы свой апаранс!


Глава четвертая. КТО-ТО  В  УГЛУ

Чайковский, сообщили газеты, отбыл во Францию на переговоры с Шатобрианом, Верленом, Шопеном – исчез и его двойник (тройник, если вспомнить Жоржа Бормана): старый нищий, поднимавший флаг с изображением косматой белой лошади; флагом занимались теперь Риккер и Буланже, а вместо скотины на ней красовался затонувший собор: символ для Коминтерна стал эмблемой партийного съезда.
К его открытию делом чести стало пустить троллейбус и завершить отделку статуи Пушкина; особая роль отведена была биологическому матерьялу: перерожденцы-дети должны были открыть новую эру.
Иван Кондратьевич чувствовал: гигантская, галактическая опера – музыка Шопена, Чайковского, Даргомыжского, Дебюсси!
В подземной часовне при разливочной фабрике монахи установили в золотой ризе непостижимый образ.
«Как это Ленин затопил собор?» – многие продолжали спрашивать.
Теперь на вопрос был готовый ответ: «Непостижимым образом!»
Одни говорили о большой собаке, другие – о льве, убежавшем из гипподрома, третьи – о каком-то человеке, опустившемся на четвереньки.
Опустившийся, трудно Бабст понимал, был Ленин.
Лев – Толстой.
Кто был, в таком случае, большой собакой?!
Пришло между тем письмо из Ниццы.
«Музыка проиграла ритурнель французской кадрили, – писал Петр Ильич. – Какой-то человек, гривастый, с собачьей мордой, стоял перед вдовой на четвереньках: под юбкой у вдовы Клико – рыбий хвост! Ужасная мысль, мерзкая как преступление, мучает меня по ночам. А возле дома – фонарь, и из него выходит лунный свет».
В Москве, сообщали газеты, на площади Страстного монастыря открыт памятник Пушкину: аллегорический, в виде бога поэзии, другой памятник – моделью для него послужил пластичный и носивший бакенбарды Гивартовский – там Пушкин получился вылитым директором завода стеариновых свечей, умевшим не допустить дурного запаха, и кавалером ордена святого Святослава.
– Раклист Сумашедов? – Иван Кондратьевич поинтересовался у Зоргенфрея.
– Ну как же! – Вильгельм Александрович стал загибать пальцы. – Эмблема собора, дизайн троллейбуса, фронтон Мавзолея, муляж ушей Даргомыжского, декорации к «Русалке», зеленые тени в саду, камчатные скатерти, юбка Карениной, платье и панталоны для Крупской, шинели, парашюты!  Костюмы для астронавтов, черт возьми! Большой, настоящий художник!
Внимательно Бабст слушал, но Зоргенфрей ни словом не обмолвился о ламбрекенах.
Когда поздно вечером Иван Кондратьевич возвратился в свою комнату, ему показалось: в углу кто-то есть!
– Сейчас, – Иван Кондратьевич пригрозил, – я оболью тебя керосином и сожгу!


Глава пятая. РУХНУТЬ  В  БЕЗДНУ

Послышались голоса; из глубины сада, возвращаясь с прогулки, вышли барон Герман Зигфридович Стандершельд-Норденстам, Елена Николаевна Буква, Инесса Федоровна и Антон Павлович.
– Положительная наука делает чудеса при помощи самых что ни на есть рациональных выкладок, – говорил барон, полусмеясь и как видно продолжая какой-то ранее начатый разговор. – Скажите, ну, кому вчера мог пригрезиться пуск троллейбуса или этот загадочный полет на Луну?!
– А я уже третью ночь не сплю, – Елена Николаевна взялась руками за порядочно отросшие уши. – Неблагополучно, скажу вам, в этом доме! Вильгельм Александрович ненавидит Федора Федоровича; Карл Леопольдович раздражен, мне не верит, вас боится; Владимир Дмитриевич злится на отца, злится на мать; Павел Александрович вчера не явился на спевку, а замечательный раклист Сумашедов вдруг опустился на четвереньки и до рассвета гонялся за петушком Габриэлью Дюпон!..
– Иван Кондратьевич Бабст, – в руках у Инессы возник самовар, и все уселись за стол под деревьями, – вчера, представьте, сварил щи из топора! Словно солдат какой!
– Вы пробовали? – Антон Павлович подставил стакан. – Признаться, я отведал: вкуснятина!
– Сейчас пойдет дождь, – плавно Инесса Федоровна лила слова. – В природе освежится все и легко вздохнет – но не я. Моя жизнь потеряна. Когда-то я была предана Владимиру Ильичу, а потом глупо связалась с Иваном Кондратьевичем.  Простите, я ничего не могу сказать вам.
– А где эта летчица, Гризодубова-де Флервиль? – барон потянулся. – Роскошная женщина!
– Копыта опусти, Медный всадник! – с чего-то Антон Павлович вскинулся.
            – Копыта опустить – значит, рухнуть в бездну! – барон парировал.
            – Она с детьми, – женщины поспешили замять ссору. – Вестимо! Стартуют днями: они, она, Урсула Котт, доктор Иодок Труттветтер. И еще эта статуя!..
            – Мне как будто послышался вой Ивана Кондратьевича, – Елена Николаевна выдвинулась. – Он болен, наш дядя Ваня, или притворяется?
           – Однозначно сказать нельзя, а вот выпить как раз можно! – подал Антон Павлович распрекрасную идею. – Кажется, в буфете у нас есть коньяк – напьемся, как сапожники! И как горничные!
– А ну, сейчас принести буфет! – зашумели все.
Если предоставленные самим себе люди не в силах овладеть истиной – истина может прийти навстречу усилиям и открыться им сама.
– Выпьем же! – Елена Николаевна обняла Инессу Федоровну. – Довольно сердиться! Вот пустят троллейбус, дети полетят на луну, установят памятник Пушкину. И мы увидим небо в поэтических блестках! У нас еще будут молодые мужья!
– В Москву?! – Инесса очнулась. – Ты сказала: «Поедем в Москву?!»
– Нет ничего хуже, когда знаешь чужую тайну и должен молчать, – барон Герман Зигфридович отставил рюмку. – Решилось так… выпало… дело в том, что в Москву поедет Иван Кондратьевич!..


Глава шестая. ЦВЕТ  ПРИБЫТИЯ

Он еще ничего не знал.
Стол был перегружен письмами и книгами.
Говорили, что Медный всадник опустил копыта и рухнул в бездну, как и затонувший собор – Иван Кондратьевич не любил Петербурга: это была музыка для ушей.
Люди вокруг положительно спелись: троллейбус, съезд, дети, высадка на Луну.
С людьми должна была лететь большая собака с подрубленными ушами; Антуанетта Моте де Флервиль окончательно сделалась Валентиной Степановной Гризодубовой, дневала и ночевала с детьми; вот-вот должен был появиться пятидесятилетний третьежён – за ним следовало ждать незнакомку, Эмму, прекрасную дамочку.
На сцену вышел Каменный гость: статую привезли на подводе и до поры под скатертью поставили на могилке в дальнем углу сада.
По старой памяти Иван Кондратьевич подходил к Инессе Федоровне.
– Зачем вы спрашиваете, чему быть невозможно? – с отвращением она вырывала руку (На его ласки она никогда не отвечала страстно).
– Чин штабс-капитана туго достается в артиллерии! – всегда одинаково ровен, хорош и никогда не пошл, смеялся Антон Павлович.
– Чудесный день! – восклицали девушки, садясь на лошадей.
Каждая, смотря по своему проворству, могла перепрыгнуть через две, три, четыре ступени.
Мужчины бранили скверную погоду.
Тупое беспокойство сосало Ивану Кондратьевичу сердце; все тело ныло, как от усталости, и в голове стояли пустые шумы.
Прибыли делегатки съезда: Бабст видел бледнолицых истерических женщин и девушек, странных, мечтательных, преисполненных жгучей, почти болезненной любовью, безграничной фантазией, мистическим восторгом, в котором плоть их сгорала, как сухое дерево сгорает в огне; он видел проявления среди них крайнего аскетизма, пылкой и целомудренной чувственности – лица простые, добрые, с отпечатком народной грубости и презрения к внешней красоте.
Логика предугадывала две-три возможности, а их тут было несколько десятков!
– «Кондороет пишет опиумом на свинцовых листах!» – они пели и, держась друг за дружку, цепочкой шли с закрытыми глазами.
«Лунатички, – понял Иван Кондратьевич, – точно так же идут они на лунный свет!»
От Гивартовского из Москвы прибыла большая партия свечей и канистра с жидкостью, уничтожающей зловоние.
Бабст прочитал седьмую лекцию.
«Мы можем разложить Луну на ряд качеств – выделим из многих признаков Луны ее белизну и остановимся на нем: им устанавливается направление творческого полета: выбрав белизну Луны, мы назначаем себе цвет прибытия».


Глава седьмая. ЗОЛОТАЯ  КРАПИНА

Все прибывали в прекрасном расположении духа.
Приехали сапожники.
Обстановка приобрела праздничный вид.
Огромная зала была полна донельзя.
Слуги внесли шампанское.
 Шампанское внесло оживление.
Оттычки шампанского вторили крикам.
В клетчатом светлом костюме, цветном белье, лакированных ботинках, с цилиндром в руке, делегатов приветствовал Ленин.
– Пусть внутренний ваш мир остается цельным и открытым для стачек, сердца же пусть ревниво хранят и проращивают те семена ненависти, которые брошены в них безобразием жизни, – в частности, он сказал. – Все это фонд, в котором ваша деятельность да почерпнет для себя содержание и повод к неутомимости!
Слово сказавшего исходило от говорившего и было подлинно.
Шум сделался ужасный.
– Партия, а не брак! – кричали. – Ура!
По проводам пошел ток – все побежали встречать троллейбус.
Прибыли почетные гости.
В космических костюмах их приветствовали дети.
Все проследовали на могилу Пушкина – совлекли покрывало – Каменный гость протягивал руку желавшим пожать ее; мраморный заяц скалил зубы у ног хозяина.
Федор Михайлович, сказавши речь, назвал Пушкина всечеловеком, а зайца – всезайцем.
Оргийный суводок чувственности закружил – с неба упала золотая крапина.
– Масоны – вольные каменщики, апострофы – вольные сапожники! – возник апостроф Павел.
Его костюм был из ткани того же красно-черного цвета, что и воздух ада.
– Однажды я протанцевала с офицером, – с трибуны выступила горничная, не открывавшая глаз, – и с тех пор не вижу белого света!
– Со мною раскланялся дворянин, – ее сменил пропахший ванилью сапожник, – и я теперь какие пеку пироги!
В тот вечер никто не буянил – дожидались Луны.
Внимательная ночь заплетала вокруг детей гирлянды фиалок: Саша Пушкин, Коля Гоголь, Миша Лермонтов! Чего стоили одни имена!
Анна Андреевна шла, раскачиваясь, – ей хотелось иметь бедра женщины.
Монахи вынесли из катакомб непостижимый образ.
Съезд дал напутствие.
 Апостроф благословил.


Глава восьмая. РАЗРУШИТЬ  НЕБО

Выкрикнуть можно что угодно, только бы хватило голоса.
– Всем спасибо!
Наутро после отлета детей на Луну кассир выдавал деньги, рабочие разбирали конструкции, Федор Михайлович за руку прощался с каждым участником отошедшей галактической оперы.
– Вам – особая благодарность, – обнял он Ивана Кондратьевича. – Эта ваша идея добавлять мочу в шампанское!
– Как же пятидесятилетний третьежён? Он так и не появился, – смотрел Бабст под ноги. – И прекрасная дамочка?!
– Они несколько опередили события; появятся позже. Да вы же сами пели!
Федор Михайлович поставил на граммофон новенькую пластинку, и Бабст услышал собственный голос:
               
                – Третьежён, третьежён –
                Ты пока нам не нужон!

С деревьев снимали вензеля и эмблемы.
– Коминтерн принял на себя негласно руководство эпохой! – радовался Владимир Ильич.
Не хлопоча о том, что будет дальше, Бабст сложил чемодан.
Артиллерийский штабс-капитан на кольце ждал троллейбуса.
– Они уже на Луне, – сообщил он конфиденциально.
В чемодане Ивана Кондратьевича лежали бумаги и упаковка чулок. В чулки завернут был топор.
Кондороет пишет опиумом на свинцовых листах.
Ноты?!
Опера умерла – да здравствует балет!
Опера – «Война и Мир», балет – «Анна Каренина»!
Уши шелушились.
Определенно, артиллерист был Лев Толстой. Он знал порядочно музыку!
Незаметно Иван Кондратьевич пробовал отпустить замок чемодана.
– Вы Дебюсси? Клод?! – Толстой нашептывал слова обольщения.
Последний ужас не в огне и буре, а в лопотании тихого ветерка.
Бабст выхватил топор.
Ковать железо в аду и разрушить небо! Иван Кондратьевич догадывался о цели этого распоряжения и приготовился к борьбе со всякою помехой.
Лев Николаевич, на четвереньках, страшно ревел. Он, сохраняя внешнее человеческое лицо, потерял лицо внутреннее – все еще казался, но уже не был человеком.
– Что… что вам нужно?! – Иван Кондратьевич не доиграл, вскрикнул, дал слабину.
– Мне нужны письма вашего любовника! – Толстой схватил чемодан, в котором он думал найти письма Чайковского.


Глава девятая. ОДНО  СЛОВО

– Что такое? Что сделалось?!
Пришел троллейбус – выскочили Энгельгардт и Барсов.
Повсюду в неестественных позах лежали окровавленные тела делегатов съезда: одни, похоже, изрублены были топором – другие имели вид разорванных диким зверем.
– Схематичные люди! – следователь пригляделся. – Есть люди, – он пояснил, – склонные к абстракции, абстракция же схематична; оттого существуют и схематичные люди. Такие сами по себе неподвижны, безжизненны и не знают любви.
– В таком случае, – Барсов споткнулся о чемодан, – никто их не убивал?
– Думаю, их просто использовали, а затем выбросили за ненадобностью. Видите, – Энгельгардт приподнял тело, – под одеждой у этого и других веревочки. Легко манипулировать – только дерни! Это – картонные плясуны!.. Что в чемодане? – следователь подошел к Барсову.
– Бутафория! – товарищ, вынимая, передавал Энгельгардту. – Ламбрекены, муштабель, грабштихели, скорпия, эмблемы, символы, вензеля, партитуры, пилюли от тромбофлебита, отравленный шоколад, манжеты, клей для ресниц, деревянная Луна, искусственная нижняя челюсть, искусственный фаллос, складной цилиндр, дамские панталоны, чулки, сухой миндаль, аэролит, рыбий плавник, молитвенник, гимнастическая гиря, вяземский пряник, помочи, кофейная чашка, собачий ошейник, деревянная миска, набор скатертей, модель самолета, накладные усы и брови, рыбий хвост, парашют… а это что?!
Из рук товарища в руки следователя перешел некий предмет, заставивший обоих усомниться в правильности сделанного вывода.
– Это же… это... – Барсов силился обозначить.
– Молчите! – Энгельгардт зажал ему рот. – Одно слово, и мы погибли!


Глава десятая. АННА  АРКАДЬЕВНА

«Коминтерн – камертон – камергер», – пробовал Иван Кондратьевич выстроить логическую цепочку.
Вагон отделан был желтым гваделупским лавром с мраморными крышками и с украшениями из золоченой меди.
«Придумает же!» – думал Иван Кондратьевич о Толстом.
Не было больше никакого Федора Михайловича.
Все, в чем замечается разумная соразмерность частей, называется прекрасным; дама, сидевшая напротив, пила чай, принесенный кондуктором – в ее строгом, гибком стане было много стыдливой грации.
Иван Кондратьевич, чтобы позабавить попутчицу, открывал мраморные крышки и щелкал пальцами по золоченым украшениям.
Щелкнув в очередной раз, Иван Кондратьевич достал из-под обшивки шоколадного зайца, и дама, расхохотавшись, плеснула себе чаем на платье.
Он сразу стал называть ее Анной Аркадьевной.
Иван Кондратьевич Бабст из Петербурга возвращался в Москву.


ЧАСТЬ   СЕДЬМАЯ


Глава первая. ПОЦЕЛУЙТЕ  ЖЕНУ !

Человек вкусил культуры, начал определенную умственную жизнь и потому не мог жить дальше одними инстинктивными стремлениями, наивною верой в известное начало, как живет человек некультурный и непричастный к жизни умственной – человек цивилизованный, он доискивался разумных оснований не только каждого общественного явления, но и каждого непроизвольного движения даже души своей: все происходило перед судом нового и строгого судьи разума: любовь и ревность, патриотизм и самоотвержение, война и мир, «Анна Каренина», «Государство и светомузыка».
Что-то прерванное во времена Белинского началось снова: те же желтые стены стояли с красными крышами: тот же Петербург, город грамматиков, гимнастов и учителей фехтования опять был выращен, вытащен из-под земли – если угодно, вымышлен.
По времени года где-то между Ильей-Пророком и первым Спасом, когда Прокофий-Жатвенник уже отошел, а до усекновения главы Предтечи Иоанна было еще далеко, в доме Брунст на Кирочной, в квартире бельэтажа, которую занимала сама владелица дома, в ее будуаре – восьмиугольном прелестном уголке, затянутом палевым атласом с вышитым на нем букетами пунсовых роз, – шел банальный, падавший через каждые две фразы разговор, поднимать который всякий раз становилось хозяйке все затруднительнее.
– Поцелуйте жену, и вы поцелуете мужа! – Карл Леопольдович Риккер привел слова из апострофского послания.
Человек средних лет и скорее худой, заведовавший в Петербурге книжной торговлей господина Мюнкса, он сидел на низком неудобном пуфе и вертел в руках перчатки на трех пуговицах.
– Он поселился здесь и занимается тем же? – спросил Павел Александрович Буланже, человек худой и лет скорее средних (он заведовал счетоводством службы тяги Московско-Казанской железной дороги).
– Апостроф Павел сейчас в Москве и послания нам шлет оттуда, – Риккер придал себе вид человека, вполне понимающего значение и смысл положения, в которое поставил себя их духовный наставник.
Приятели взглянули друг на друга, и в лицах обоих произошло замешательство, как будто один из них хотел что-то сказать о Павле и не находил, что – а другой желал и опасался того же.
Терезе Лоренцовне Брунст, прямо державшей себя даме средних лет, не слишком нравилось, что апостроф Павел, святой по сути, ставит себя на одну доску с какими-то писаками, которые ее раздражали, и сердилась на него.
– Его высокопреподобие, – она заметила веско, – из мертвой и выдуманной фигуры стал живым и ныне отбрасывает то, что его мертвило. Пока мы оглядываем манекены и бюсты, он открывает нам картину.


Глава вторая. ТОПОР  СМЕРТИ

В доходном доме Терезы Лоренцовны Брунст размещалось Товарищество Селищенского сахарного завода, которого председателем был князь Лопухин-Давыдов.
Он, сидя в конторе, листал бухгалтерские книги, но мысли были далеко.
Положение мужа вообще неестественно глупо! Он чувствовал негу, истому и слабость – кто-то поцеловал его жену, и князю представлялось: поцеловали его самого!
Жена не отличалась красотою и без косметиков выглядела, определенно, вялой и отцветшей, однако же накануне изрядно она набелилась и нарумянилась. Лицо ее носило отпечаток нерусского происхождения; она была румынка родом и все еще воображала себя в Румынии, где считалась красавицей из красавиц. Ее фигура вся дышала дурным тоном. Обтянутая розовым, он помнил, она шла тревожно и скоро.
Упорно мысли отказывались принять обычное, всегда успокаивающее и занимательное для князя течение – путались, перескакивали с одного обстоятельства на другое.
Возвратившаяся посреди ночи, княгиня поправляла муслиновое фишю, перемявшееся и съехавшее на сторону. Нелепым голосом он послал ей вислое замечание. Она была в сером платье с белыми манжетками и таким же воротником.
Она возвратилась с чемоданом, полным писем: неведомый Виссарион Григорьевич сообщал какому-то Николаю Васильевичу имена флиртующих светских дам, писал, каким видится ему полет на Луну, пуск троллейбуса, затонувший собор, моральный закон, карнавальное зло, биологический идеал и человек вообще.
«Дьявол, – к примеру, писал первый, – может похищать детей после рождения, подкидывая вместо них бесенят, килькропфов; я видывал их: каждое такое исчадие ело за четверых здоровых сапожников, но, когда прикасались к нему, кричало, как бесноватое, и если в доме была беда, смеялось и радовалось, а если все шло хорошо – плакало. Одно такое, признаюсь, я утопил в Неве…»
«Человек, – излагал он по другому поводу, – выйдя из дома, прознал, что ему уже не вернуться: пройдет несколько сажен и упадет: это ему открылось доподлинно – он хорошенько осмыслил, что жить, значит, постоянно уходить от жизни, удаляться от нее. И вот, выходя из дома, он сказал себе: иду на смерть! Он осознал это и, следовательно, уменьшил на одну миллионную долю сумму несчастий, которыми переполнено земное существование; другие же не видели, что топор смерти занесен и над ними».
Хорошенько поискав в чемодане, князь Давыдов нашел и топор.
В комнату входил лунный свет – падая на лезвие, он давал картинку: князь увидел жену и рядом – мужчину.
Его усы были закрыты плащом.
Брови он прикрывал шляпой.


Глава третья. ПИСЬМА  БЕЛИНСКОГО

Господин Мюнкс, петербургский типограф и книгопродавец, мечтал издать письма Белинского.
« Силища! – говорил он повсюду. – Ответ на все вопросы! Книга, которую стоит взять на Луну!»
Часто приезжая на Волково кладбище, он уточнял текст, согласовывал детали и добывал комментарии.
«Манекены и бюсты» – так думал он назвать свое детище; у новых руководителей Белинский был в чести; научным консультантом проекта стал апостроф Павел – вот-вот рукопись должна была уйти в печать.
Высокий черный Белинский обыкновенно стоял на могиле и всякий раз протягивал господину Мюнксу руку; рядом были неизменные Добролюбов с Писаревым – чуть поодаль располагался Афанасьев- Чужбинский.
Приезжал и некто Кульчицкий, выдававший себя за друга Белинского.
«Виссарион, – рассказывал он, – неоднократно ездил в Румынию!»
«На воды?» – господин Мюнкс понимал так.
«Виссарион был неистовым и страдал водобоязнью, – Кульчицкий говорил неизвестное. – По уши в долгах, он перевозил биологический матерьял!»
«Гоголь в пробирке?! – не верил господин Мюнкс. – Лермонтов, Пушкин?!»
Кульчицкий обещал представить доказательства, но в назначенный час на кладбище не явился; могильный холм, совсем свежий, насыпан был на месте их встречи, своим видом говоривший, однако: «Я здесь!»
Господин Мюнкс поставил у ног чемодан, с которым не расставался.
«Действительно? Что ли он в самом деле?!» – спросил он.
Незнакомая дама под черным покрывалом сидела над свежим захоронением.
«Кульчицкий, да, – она выставила узенькую пятку и вертела ею, – а вы чего хотели?!»
«Но это невозможно, – отказывался господин Мюнкс. – Я только вчера говорил с ним! На этом самом месте!»
«Не верите – смотрите сами! – она с необыкновенным проворством принялась разбрасывать комья. – Вот! – она сняла крышку гроба и балансировала ею. – Извольте!»
В каком-то обволакивавшем его дурмане господин Мюнкс сделал шаг к разрытой яме.
Кульчицкий лежал во фраке, цилиндре, в перчатках и с зонтиком: он!
Но только на первый взгляд!
Бюст! Огромный, бабий, кормилицын: он выдавал!
«Манекен!» – господин Мюнкс раскусил.
«Поцелуйте меня!» – дама тянулась.
Кто-то сзади намертво нахлобучил шляпу господину Мюнксу на брови.
Гроб опростали, усы господину Мюнксу закрыли плащом.
Настоящий, он лег на место поддельного Кульчицкого.
«Минуту, – попросил кто-то, – нужно взять биологический матерьял».


Глава четвертая. ЧЕМОДАН  ВРОНСКОГО

Решительно, был скандал на весь Петербург: исчезла могила Кульчицкого, и на ее месте, рядом с Белинским, возникла могила студента Чернышева!
– Отказываюсь понимать, – Тереза Лоренцовна Брунст, хозяйка салона и дома на Кирочной, говорила с правильными и необыкновенно прочувствованными интонациями. – Не далее как вчера студент был здесь, и мы репетировали!
– Предполагался домашний спектакль? – судебный следователь Энгельгардт помечал в памятной книжке.
– По Толстому, – умышленно Тереза Лоренцовна притушила свет в глазах. – Мы отрабатывали сцену в новой редакции: Каренин застает Анну с Вронским и изымает биологический матерьял; Карениным был Риккер, а Вронским – Чернышев!
– Кажется, Чернышев приходил с чемоданом? – следователь сделал движение, как если бы он низко-низко, по самые уши, хотел надеть шляпу.
– Это был чемодан Вронского, – непроизвольно, поддавшись на жест Энгельгардта, домовладелица прикрыла рукою место, где у мужчин обыкновенно растут усы.
Александр Платонович Энгельгардт в прошлом знал ее именно как мужчину: оба успешные домовладельцы, по поручению гильдии, неоднократно они ездили на похороны вдовы Клико, ночью занимали одну комнату и даже совместно ходили в баню; впоследствии контакты ослабли, и Брунст объявил себя женщиной.
– Тереза Лоренцевна, – Александр Платонович держался своей роли, – у вас есть топор?
– Есть, – она удивилась. – Желаете взглянуть?!
Она вышла и вернулась сконфуженная.
– Странно, всегда был под лавкой… я не нашел… не нашла…
– Каренину вы играете или княгиня Лопухина?
Спросив, тут же Энгельгардт почувствовал запах брильянтина от усов: веером Брунст прикрывал нижнюю часть лица.
– О, нет! – рассмеялся он самым натуральным образом. – Каренина – Кульчицкий! Он, чтобы получить эту роль, чудовищно нарастил бюст. Представьте, принимал биологический матерьял и едва не умер от передозировки! Его почти похоронили, но обошлось, Бог миловал! – веером Брунст ударил следователя по руке.
– Где он сейчас, Кульчицкий?! – Александр Платонович Энгельгардт увидел мысленным взором дурную, преступную женщину.
– Уехал в Румынию, – Брунст объяснил. – В последних сценах у него нет слов, и мы отрядили манекен на его место.
– Когда же премьера? – следователь смотрел не на губу Брунста, а выше, на его лоб и прическу.
– Уже была, – демонстрировал негодяй свободу мысли. – Спектакль идет: мы предъявляем настоящее и подготавливаем будущее.


Глава пятая. ЛЮДИ  ИЗ  БРОНЗЫ

Игравший роль Каренина Карл Леопольдович Риккер получил долгожданную передышку: два человека, от которых напрямую он зависел, более не досаждали ему: прямой начальник и работодатель господин Мюнкс внезапно исчез, как под воду провалился – дурная же, преступная его супруга, которой роль играл Кульчицкий, командирована была в Румынию и заменена восковою куклой; теперь беспрепятственно Карл Леопольдович мог вести собственную игру.
Он выпросил, якобы для домашних репетиций, у Брунст куклу, изображавшую Анну Каренину, нарядил во фрак, цилиндр, перчатки на трех пуговицах, дал в руки зонтик – получился Кульчицкий, прекрасно, к примеру, способный сыграть роль, скажем, умершего.
Риккер раздобыл гроб; доселе живший одними инстинктивными стремлениями, Карл Леопольдович искал отныне оснований непроизвольному движению души.
Грамматики, гимнасты и учителя фехтования прятались за желтыми стенами и под красными крышами; небо было без малейшего облачка, а вода почти голубая, что на Неве бывает так редко: купол собора сиял, и сквозь чистую воду различимо было каждое его украшение.
Два противоположных характера поочередно смеялись: Каменный гость и Медный всадник.
Горе людям из бронзы, чугуна, гранита и мрамора, если хоть один уголок их сердца останется живым – довольно слабого крика совести, чтобы они проснулись, поняли и погибли!
На Волково Риккер примчался с ветерком: теперь по Расстанной ходил троллейбус: единственная линия соединяла кладбище с Третьим Парголовом: дома по обеим сторонам большей частью заняты были монументальными мастерскими: готовые памятники глядели из окон: уменьшенные Каменный гость, Медный всадник, Русалка и Скупой рыцарь.
Претензия имеет множество мелких приемов, и это был один из них; Пушкин попечительно муштровал и ладил Россию: ладил на ладные лады.
Женщины, обладающие более утонченной прелестью, чем блестящей красотой, часто вначале остаются незамеченными – Карл Леопольдович Риккер поначалу не заметил княгини Лопухиной!
– Лизать мед, стоя одною ногой в могиле, смешно, глупо и малодушно! – она привлекла его внимание.
Он вздрогнул, поспешил на голос, протянул руку, помог ей выбраться из ямы.
– Свято место не бывает пусто! – она переоделась за деревом.
Он забросал яму комками.
На временной могиле вместе они водрузили большую банку с медом.
– Макать просфоры! – она объяснила.
Белинский протягивал руку, они пожали ее, вместе направились к выходу – тут Риккер заметил то, чего не видел прежде.


Глава шестая. МАЛЬЧИКИ-КИЛЬКРОПФЫ

Два мальчика в тени ракиты ловили рыбу.
Один, старший, только что закинул удочку и старательно выводил поплавок из-за куста, весь поглощенный этим делом; другой, помоложе, лежал в траве, облокотив спутанную белокурую голову, и смотрел задумчивыми глазами на Риккера.
– Что такое? – Карл Леопольдович ощутил беспокойство. – Разве можно «облокотить голову?!» И потом – вообще, что за памятник? Похоронены дети? Сразу двое? Не припомню такого!
– «Облокотить» можно, – отвечала его спутница, – если голова похожа на «облако», и при том происходит чередование гласных. Дети же – бесенята, килькропфы, и не советую вам попасться к ним на крючок!
– Что ли, они живые? – Риккер сделал шаг назад. – Почему тогда здесь?!
– Они между живыми и мертвыми! – княгиня Елена Николаевна (они познакомились) не сняла, но потянула покров, и для первого раза это было достаточно.
Она разрешила себя поцеловать, и для первого раза тоже этого было достаточно.
– Кто он был? Кем?! – в троллейбусе Риккер спросил у Елены Николаевны о том, на чьей могиле сидели мальчики-килькропфы.
– Он родом из Румынии, – княгиня отвечала. – Художник Михайлов. Он рисовал желтые стены, красные крыши, купола соборов, женскую красоту, огромные банки с медом, чемоданы – он написал групповой портрет заседания Московского мануфактурного совета и вывеску для завода стеариновых свечей. Четырнадцатого декабря он был в Москве: он знал, что, выйдя из дома, обратно уже не вернется и потому захватил с собой эскиз памятника с рыболовами.
– Тоже  знал такого, – Карл Леопольдович вспомнил. – Он рисовал подводные купола, космические ракеты, партийных вождей, гимнастов, грамматиков, учителей фехтования; он написал пятидесятилетнего третьежёна и прекрасную дамочку! Рисунки он потом переносил на ткани, и из них делали ламбрекены: раклист Сумашедов, часом не слышали?!
– Не этот ли раклист Сумашедов четырнадцатого декабря в Москве покушался на памятник Пушкину?
– Московский памятник поэту вышел много лучше петербургского, – Риккер не видел, но слышал. – Он получился настолько прекрасным, что раклист Сумашедов захотел передать ему свой биологический матерьял и не смог воспротивиться влечению.
– Еще бы, – княгиня поняла и даже поддержала. – Ведь это же проект живописца Михайлова!
– Постойте-ка! – Карл Леонидович Риккер приказал кондуктору. – Выходит (они вышли у Сената), четырнадцатого декабря они были в Москве оба: Михайлов и Сумашедов. Михайлов не вернулся домой, а Сумашедов прибыл на заседание Мануфактурного совета, которого председателем и посейчас Гивартовский!


Глава седьмая. ОБЩАЯ  МИРОВАЯ  ДУША

На репетицию из Москвы приехал апостроф Павел.
– Усилием воли граф придал своему лицу выражение спокойствия, – рассказал он о Толстом.
Знали: Лев Николаевич открыл школу для крестьянских детей, и туда духовный наставник внедрил килькропфа.
– Елена Николаевна? Княгиня Лопухина? – Карл Леопольдович Риккер улучил момент.
Рот у него был сильно покусан, а во лбу горела «звезда».
– Как она вас отделала! – апостроф осторожно извлек «звезду» и разобрал ее на буквы. – Да, я знаю ее (он смазал лоб адепту биологическим матерьялом), в девичестве Буква, она – специалист по переходу от дела к слову.
– Абстракция схематична, – Риккер помнил, – существуют схематичные люди, и им потребны абстрактные схемы, слова, не несущие никаких понятий!
– Именно! – Павел помазал Риккеру губы. – Муштабель, грабштихели, скорпия, эмблемы, вензеля, аэролит, помочи, какая-нибудь кофейная  ч у ш к а  – все эти в кавычках слова есть не что иное, как простое сотрясение воздуха, уводящее тем не менее от застоя!
– Кондороет пишет опиумом на свинцовых листах?! – Карл Леопольдович заговорил из себя. – И слова его сладчайше усыпляют нас?!
В это время Тереза Лоренцовна Брунст колокольчиком призвала артистов на импровизированный подиум.
Репетировали сцену вознесения Анны: возвратившийся из Румынии Кульчицкий бесстыдно растянулся на столе, возле которого с большими чемоданами стояли Каренин и Вронский.
– Неверная жена, очей очарованье, приятна мне твоя прощальная краса! – глумился первый.
– Приятно с ней мы время проводили, в неверности очарованье находя! Теперь биологическим продуктом стала ты, разврата пышное дитя! – не отставал второй.
– Ее порою поделить мы не могли и спорили, не находя решенья!
– Зато сейчас поделим без проблем – остановись, прекрасное мгновенье!
Посмеиваясь, оба из чемоданов достали по топору и уже примерялись к лучшим кускам.
– Что-то декадентское? – заглянувший к соседям князь Давыдов наклонился к Терезе Лоренцовне Брунст.
– Люди, львы, тигры, орлы, куропатки – все умерли, – она объяснила. – Осталась лишь «Анна Каренина». Действие происходит через двести тысяч лет. Анна Аркадьевна – общая мировая душа…
Художник Михайлов тем временем возник, отвел топоры, сказал монолог о святой красоте.
Поднявшаяся Анна пожала руки обоим своим мужьям, и оба они провалились в преисподнюю.
Вся в белом, молитвенно сложив руки, с легким жужжанием, она вознеслась.


Глава восьмая. ПЕРЕПРОДАТЬ  МОГИЛУ

Игравший Вронского студент Чернышев с Кульчицким состоял в довольно сложных отношениях; игравший Каренину Кульчицкий в больших чемоданах привозил из Румынии опиум, от которого голова у студента шла кругом, и он, облокотив ее, ощущал себя ни живым ни мертвым, а где-то посредине между ними.
Происходивший из гимнастов Кульчицкий, прекрасно сложенный, с рельефной, выпуклой грудью, умел играть словами, скрывая тайну, и, поступая так, нередко впутывал Чернышева в смешные и двусмысленные положения.
Кульчицкий говорил, и по его взгляду Чернышев чувствовал, что он прекрасно понимает его положение и что-то опять затевает.
– Вы ведь  грамматик, – говорил Кульчицкий, – вот и напишите письмо князю – задайте вопрос ужасного ребенка: каким смехом смеются редко смеющиеся люди?!
– В хорошем обществе, – студент трудно подбирал мысли, – не говорят и не пишут о некоторых подробностях туалета. Обыкновенно он смеется в туалете. Князь Лопухин-Давыдов. По утрам. Громко поет и смеется.
Чернышев знал князя еще по тем временам, когда тот был простым учителем фехтования и звался Алешкой.
– Его супруга Елена Николаевна сейчас в счастливом положении, – куда-то Кульчицкий гнул. – Она чего-то ждет от Риккера: он разыграл перед нею Каренина, но был нелеп и смешон в роли подкинутого мужа (Кульчицкий не любил Риккера).
Риккера, который худо-бедно изображал Каренина, и Кульчицкого, вжившегося в образ Карениной, связывала некая тайна: живые люди, они не укладывались в абстрактную схему любви-ненависти; студент Чернышев (Вронский по недоразумению), ни живой ни мертвый, до времени именно схематичный, тоже носил в себе тайну, однако же, принципиально иного рода: она (эта тайна) никак не связывала его с кем-либо, а, напротив, без исключения отвязывала от всех.
Обе тайны были отпрысками единого, вросшего в землю, могучего корня.
Белинский!
Место на Волковом кладбище рядом с могилой Неистового уже стоило невероятных денег и дорожало с каждою минутой: Кульчицкий выдал себя за друга критика, Риккер дал деньги – оба рассчитывали выгодно перепродать место, когда цена его достигнет пика; «квартиру» однако же не должно было держать «незаселенной», Кульчицкий был объявлен условно умершим, а на участке до поры закопан был манекен.
Студент Чернышев понимал, что «Вронский» – есть простое сотрясение воздуха, и потому он не может вызвать Каренина-Риккера, хотя Кульчицкий-Каренина подбивал его именно к этому.
Кульчицкий довольствовался морфином, Чернышев потреблял опиум.
Гремели свинцовые листы.
«Я, Николай Гаврилович…» – выводил склонившийся…


Глава девятая. МОНАРХИЯ  ДЛЯ  ПРОДАЖИ

Он был убежденным фурьеристом – переводил для заработка «Всеобщую историю» Вебера, в ней делал большие сокращения и в дырки вставлял свое, дипфурьерское.
«Поутру 14 декабря… прислуга одной из больших московских гостиниц у станции петербургской железной дороги была в недоумении, отчасти даже в тревоге. Накануне в 9-ом часу вечера приехал господин с чемоданом, занял нумер, отдал для прочистки свой чемодан… сказал, чтобы завтра его разбудили в 8 часов, потому, что у него есть спешные дела…»
Четырнадцатого декабря, любители всеобщей истории помнили, в Москве открыт был памятник Пушкину, исчез художник Михайлов и состоялось юбилейное заседание городского Мануфактурного совета депутатов трудящихся.
Именно этим трем событиям и был посвящен самый первый пассаж.
Художник Михайлов рисовал портрет Гивартовского: воздух в мавзолее был свеж и насыщен приятным запахом, негромко звучала мелодия Дебюсси, Гивартовский лежал в стеклянном гробу, курил и раскачивался на золотых цепях: один из диких новых людей, воспитанных в понятиях неверия, отрицания и материализма.
– Законы нравственности? – он смеялся. – Религия, вы говорите? Авторитеты? Вековые воззрения?! Увольте!
Художник Михайлов нарисовал Гивартовскому подбородок и, подойдя, иначе расставил ему ноги, совсем переменил положение левой руки, откинул волосы: фигура стала определенней, выказывая себя с энергетической силой.
– Ведь это вы свергли монархию? – где-то об этом художник слышал.
Он задал вопрос, не боясь сказать громко глупость, которую так легко сказать, говоря о монархии.
– Прошу попкорна! – Гивартовский развел руками, своей репликой показывая, что он не одобряет ни самого вопроса, ни его постановки. – Никто вашу монархию не свергал – она была выставлена для продажи!
Михайлов, ничего не найдясь ответить, с помощью служителя опустил хрустальную крышку – скоро должны были впустить посетителей; портрет Гивартовского был готов, сеансы кончились, и теперь Михайлов мог приступить к работе над большою куклой из воска, на которую приятно будет смотреть и которую захочется целовать.
Михайлов отправился в свою студию и на свинцовом листе принялся разминать воск.
Кукла вышла рельефной, с выпуклой грудью, и скрывала тайну.
Михайлов, вообще смеявшийся редко, смеялся необыкновенным, туалетным смехом.
Куклу предстояло драпировать, и тогда она могла фраппировать.
Из Петербурга вот-вот должен был прибыть человек с большим чемоданом.
Этот человек передаст Михайлову чемодан.
Михайлов этот чемодан   о т к р о е т.
Тут возникала рифма, которую он не мог сказать даже мысленно.


Глава десятая. ТИГР  СЛОВА

Нельзя сказать, чтобы автору «Всеобщей истории» нравилось то, что Чернышев пишет у него между строк.
«В последнюю Римскую кампанию он поступил в отряд гарибальдийцев и был убит при Ментане!» – в одном из томов Вебер написал о Чернышеве.
Понятно, это были только слова, и потому Чернышев выпустил их и заменил своими.
Однако же со словами он выпустил по недосмотру и тигра: тигр слова жадно впился в жизнь, придирался к ней, каждую мелочь ставил ей в счет, как будто нащупывал самый пульс ее, полемизировал с ней как с противником и точно состязался с нею в неожиданности выходок и выдумок.
Тигр слова затерзал жизнь студента.
– Жизнь оживлять, красоту украшать, прозу измельчить в поэзию! – он рычал, появляясь.
Рука Чернышева сбивалась – вместо Наполеона в веберовской «Всеобщей истории» с чемоданом невиданных размеров появился в Москве раклист Сумашедов.
Шумели корнями столетние сосны; пятидесятилетний третьежён рифмовал прозу жизни; в затонувшем соборе, по слухам, шли подводные службы.
Каренины и Вронский словесно сотрясали воздух: Тигр в схватке сошелся со Львом.


ЧАСТЬ   ВОСЬМАЯ

Глава первая. ПРОСТРЕЛИТЬ  ФУРАЖКУ

Человек с чрезвычайным напряжением всех душевных сил старался обнять мыслью связь всего со всем и показать, в чем одно явление соединяется с другим,   ч т о   в каждом из них есть общего, – хотел, в сущности, постигнуть и уразуметь процесс, посредством которого всё развивается одно из другого, подметить общий жизненный элемент, который проникает и одушевляет всё.
Поутру 14 декабря прислуга в одной из больших московских гостиниц была в недоумении, отчасти даже в тревоге. Накануне, в 9-м часу вечера, приехал господин с чемоданом, занял нумер и, пошумев ножом и вилкою, пошумев чайным прибором, скоро притих – видно, заснул.
Его дело потеряно было перед судом логики; пристально он гляделся в бархатную подушку.
Раклист Сумашедов привез в чемодане две штуки ткани с особым, изобретенным им рисунком: на одной рельефно был вытеснен лев – на другой представлен выпукло тигр.
В нумере после ужина раклист наш боролся с довольно сильным искушением: вполне мог он незаметно из нумера выскользнуть, пробраться на ближайший через Москва-реку мост и там, играючи, прострелить себе фуражку: как поступила бы и что подумала бы тогда Вера Павловна?!
Так размышляя, вырезывал он из матерьяла с собою привезенными ножницами  гарибальдийцев в красных фесках, уродливых детей, Наполеона, Вебера и самоё Веру Павловну, с плоскою грудью и окруженную чахлыми швеями.
Рано утром дверь в нумер была выломана: кто-то стрелялся ночью на мосту: подумали на Сумашедова, спокойно помещавшегося под кроватью; тут же недоразумение и разрешилось: стрелялся другой господин: Мюнкс, также прибывший накануне из Петербурга с большим чемоданом и остановившийся в той же гостинице этажом выше, – оставивший в своем нумере на столе литографический портрет Белинского со странною надписью поперек лица: «Я полагал, что буду иметь время, но обстоятельства приняли другой оборот».
Труп господина Мюнкса благополучно извлечен был из-подо льда – претензий к Сумашедову более не существовало –  единственно, частный пристав осведомился, отчего везде в нумере лоскутки, на что раклист резонно ответил, гостиница, дескать, «Лоскутная» – оттуда и пляшем.
Откланявшись, дежурные чины полиции увезли с собою тело господина Мюнкса – раклист же Сумашедов, сам выбравшись из-под кровати, кому-то строго-настрого приказал лежать тихо.
Очищая платье щеткой, он то и дело взглядывал на дверь.
Постучали через несколько времени, не хамски уже, а скорее вкрадчиво.
Сумашедов открыл.
Федор Михайлович в низко надвинутой собачьей ушанке прикрывал низ лица поднятым заячьим воротником.
– Готовы? – спросил он измененным голосом. – Едем!


Глава вторая. ОТКРЫТЬ  ДВАЖДЫ

Утро выглядело морозным.
Прихотливые узоры раскинулись по стеклам окон.
Вышло солнце; на землю легли тени Вяземского и Державина.
Федор Михайлович хорошо знал цену Вяземскому и, если держал это знание про себя, значит, имел на то серьезную причину.
– Он был богат – следовательно, имел право скучать! – сказал Сумашедов о Державине.
Рысаки от Ечкина между тем скакали.
– Как мало он предвидел будущее! – сказал Федор Михайлович о Пушкине.
Работы Михайлова памятник предполагалось открыть дважды: первый раз для любителей поэзии и второй – для почитателей игры и женщин.
Пушкин изваян был обнаженным, в античном духе, и Сумашедову предстояло драпировать фигуру для первого показа.
Первобытная мощь тела пластически выражала стихийность духа.
Достав из чемодана штуку тигровой ткани, раклист художественно обмотал ею низ скульптуры и закрепил концы на плече.
Подтягивалась и публика.
В толпе Сумашедов искал глазами Веру Павловну, но видел индусов, пятидесятилетнего третьежёна, историка Вебера, десяток румын с уродливыми детьми, Ивана Кондратьевича Бабста, Буланже с женою – мелькнул апостроф Павел; ошибочно на площадь доставили гильотину; бежали по протянутым канатам картонные плясуны; сновали разносчики, предлагая горячие грабштихели, муштабель, эмблемы, партитуры, рыбьи хвосты и отравленный шоколад.
Прибыл представитель Коминтерна – можно было начинать.
Федор Михайлович взошел на трибуну.
– Пушкин жив! – сказал он. – Вооруженный топором слова, он пересоздает все, что видит, врубаясь, как воин в пределы неизвестного; он побеждает, и его слова гремят громами, вспыхивают искрами созвездий, окутывают слушателей мраком междупланетных пространств, бросают их на некую планету, где вспыхивают радуги, журчат ручьи, поют скворцы, вздымаются громады городов, в которых слушающие как во сне оказываются загнанными в четырехугольное пространство, называемое площадью, и где им грезится сон, будто с трибуны кто-то им говорит! – Федор Михайлович стащил ушанку и ею вытер вспотевшее лицо. – Пушкин жив! Александр Сергеевич сейчас на Луне. Поэт обратился от глубины своего объективного сознания к созерцанию субъективности Вселенной – Вселенная же оказалась до поры не в состоянии возвыситься до чисто эпического отношения к поэту и перенесла в его объективность свои внутренние противоречия. Таких людей в действительности не было, но они могут быть, они будут! Человек лучше людей! Смирись, гордый – потрудись, праздный!


Глава третья. СЛОВО  ПУШКИНА

Вера Павловна сама нашла Сумашедова.
Она приветствовала его тихим симпатичным голосом. Он видел ее голубые глаза, повитые дымкой мечтательности. Во всей ее фигуре сквозила неуловимая интересность.
– Гивартовский, – она сообщила, – вышел из Мавзолея. Через служебный вход.
– Кто вместо него? – раклист подхватил поставленный в снег чемодан.
– Господин Мюнкс, – Вера Павловна расставила ноги, откинула прядь волос, переменила положение левой руки.
– Отрядите горничных – пусть задержат на сколько получится заседание Мануфактурного совета!
– Сейчас горничных нет, – она напомнила. – Все – швеи!
Издалека иллюзия была полнейшая: Вера Павловна и Сумашедов остались на своих местах – в действительности же с грохотом они мчались к новому месту действия, держась за кожаные плечи скоростных швей-мотористок.
Лишь по счастливой случайности Сумашедов не поменялся на этот раз с Михайловым чемоданами и сохранил у себя то, что собирался предъявить на юбилейном заседании Совета.
Два противоположных характера поочередно сменялись: как только Михайлов отдалялся от жизни – Сумашедов тотчас жадно припадал к ней; Сумашедов, если отдавал свой биологический матерьял, – Михайлов сразу матерьял аккумулировал; Михайлов создал Пушкина для Земли, а Сумашедов спроектировал его для Луны; и не вина была Сумашедова, а беда его, что лунный Пушкин вышел необыкновенно схож с Гивартовским!
Разница между Гивартовским и Пушкиным-первым (Гивартовский тоже был игроком и охотником до женщин) заключалась в том, что слова Пушкина, пусть и великие, так и оставались словами – слово же Гивартовского, облекаясь плотью, становилось матерьяльной силой: «сказано-сказано» у Пушкина и «сказано-сделано» у Гивартовского.
Михайлов рисовал Гивартовского, но получился Пушкин: «нарисовано-нарисовано!»
«Гивартовский – это Пушкин сейчас?! – спрашивал в Петербурге студент Чернышев.
«Пушкин – это Гивартовский тогда!» – отвечал в Москве Вебер.
«Пушкин сказал глупость о монархии?» – сильно Чернышев сомневался.
«Гивартовский сказал: «Монархия – глупость!» – Вебер поднимал документы.
Слова Пушкина, увы, остались словами.
Слово Гивартовского отозвалось падением монархии.
Руководство страною принял Коминтерн.
В числе первоочередных поставлена была триединая задача: полет на Луну, пуск троллейбуса и создание Нового Человека.


Глава четвертая. ВОСЕМНАДЦАТЬ  ДЕТЕЙ

Откуда было взять исходный компонент?
Приглядывались к Бабсту, обладавшему прекрасной наследственностью.
На даче в Третьем Парголове Антуанетта Моте де Флервиль взяла у Ивана Кондратьевича пробу, которая с космической экспедицией отправлена была на Луну: биологический матерьял предстояло тестировать в условиях вселенской субъективности.
Выполнивший свою миссию донор возвратился в Москву; чуть раньше туда после неудачной свой поездки в столицу вернулась Надежда Филаретовна фон Мекк, имевшая навязчивою идеей нанять учителем для детей непременно прославившегося Клода Дебюсси – когда Сумашедов с Верой Павловной примчались на модернизированных швейных моторах в московский Надежды Филаретовны дом и учитель музыки случайно отворил им дверь – раклист тут же узнал в нем Бабста: Иван же Кондратьевич дурил, картавил, корчил из себя француза, пережевывал шоколад и запивал его шампанским.
Господин Мюнкс, Сумашедов знал, охотился за перепиской Дебюсси и Чайковского, которую намеревался издать с рисунками Михайлова – загадочным образом переписка оказалась в руках Краевского, и тот сделать рисунки просил Сумашедова.
По жизни не встречавшийся ни с Дебюсси, ни с Чайковским, раклист срисовал первого с Бабста, второго – с Жоржа Бормана; сейчас это было малосущественно: за спиною открывшего ему Сумашедов увидел вдову Клико, которой передал в свое время не один десяток ламбрекенов: это была Надежда фон Мекк!
Ее когда-то с вдовы Клико писал Михайлов, живший во Франции!
Она ожидала москвича и философа, а приехал петербуржец и практик.
– А, убили! – от неожиданности она крикнула. – Славная штука!
Восемнадцать детей с нею отчаянно визжали и распространяли дурной запах.
Дебюсси, раклист помнил, в одном из писем Чайковскому сообщал, что музыке здесь он обучает не детей, а килькропфов и оттого клавиши на рояле всегда изгрызены, а от самого инструмента дурно пахнет, – но если человек лучше людей, то килькропф, как оказалось, лучше человека предрасположен, скажем, к хоровому пению.
– А, убили! – вполне живая, в полном здравии восклицала Надежда Филаретовна. – Славная штука!
Вешалка в прихожей показалась знакомой – Сумашедов кивнул; подошед, он повернул по часовой стрелке все хрустальные розетки для шляп.
Вера Павловна вскрикнула: из-под платья Надежды Филаретовны ударила густая струя пара.
– Бежим! – Вера Павловна обо всем догадалась.
Коленом Сумашедов ударил по чемодану: картонные плясуны насколько смогли задержали нападавшую нечисть.


Глава пятая. БЫВШИЙ  МАНЬЯК

Кожаный переплет был с золотым тиснением, кругленький корешок украшен декоративным узором – каптал и ляссе выполнены из шелка, подобранного под общую цветовую гамму.
Держа в руках и перелистывая сигнальный, только что изданный том своего бесконечного труда, историк и составитель «Всеобщей истории» Вебер не мог сдержать яростных криков: его детище безжалостно было изуродовано: глубокомысленные комментарии урезаны, и вместо них торчали куски какого-то, как понимал Вебер, невозможного романа из жизни маньяков и оборотней.
Приехавший в Петербург ученый поспешил к издателю, где узнал, что господин Мюнкс стрелялся и дело перешло к Карлу Риккеру.
Шла репетиция, и Риккер вышел в образе Каренина.
– Я очень рад, что вы приехали, – сказал он, глядя не в глаза Веберу, а выше, на его лоб и прическу. – Нет, вы очень, очень хорошо сделали, что приехали! Не все авторы так добры, как вы, чтобы поспешить сообщить столь приятное известие издателям, – он засмеялся злым и холодным смехом.
«Это не мужчина, не человек, это кукла! – ужаснулся Вебер. – Нет, разве может человек с этими мутными глазами, с этим самодовольным спокойствием чувствовать что-нибудь?»
Дело, впрочем, было не в издателе, а в переводчике, и, раздобыв адрес, тем же вечером Вебер отправился к Чернышеву, куда-то за Обводный, где разыскал студента в неприглядном домишке посреди замерзших огородов.
– Не смейте спрашивать меня такими словами, – весь задрожал Чернышев. – Спрашивайте другими, другими!
Печать гнетущей болезненности наложена была на его лицо, которое мгновениями отсвечивало подавляемым внутренним страданием.
По стенам вместо платяного шкафа натыканы были гвозди.
– Извольте другими, – сурово Вебер смотрел. – Как ваше имя?
– Николай.
– А по батюшке?
– Николай Гаврилович.
– А «Чернышев», думаю, есть простое сотрясение воздуха, псевдослово?
– Да, псевдоним. Я – Чернышевский.
– По кличке «студент», полученной вами в равелине? Вы отбывали наказание в Петропавловской крепости? Вы – маньяк?!
– Поверьте, бывший, – Чернышевский дрожал и трясся. – Меня принудительно лечили.
– В Москве у вас вместо Наполеона появился раклист Сумашедов, – пригнул дюжий историк переводчика к полу. – Я вас непременно убью, но позже. Сейчас вместо Сумашедова в Москве должен появиться Наполеон!


Глава шестая. ЛОЖНЫЙ  СЛЕД

События носились между Петербургом и Москвою – мало искушенному человеку трудно было порой разобраться, Каренин ли наведывался в Москву, Вронский ли остается в Петербурге или оба они, Алексеи, украдкой встречаются с Анной где-то на половине дороги, допустим, в том же Бологове?!
Тигр слова свирепствовал, сменялись противоположные характеры – однотипные, напротив, смеялись; в расчете добраться до Дебюсси, в Россию поставлена была гильотина, в Апраксином предлагали простреленные фуражки, проекционные фонари отбрасывали тени Державина и Вяземского: Кондороет писал опиумом на свинцовых листах; Тигр слова схватился со Львом дела.
Судебный следователь Энгельгардт и его товарищ Барсов чередовались между обеими столицами: московское убийство господина Мюнкса прямо накладывалось на петербургскую встречу Вебера с Чернышевским!
– Убили только для того, чтобы телом подменить Гивартовского в Мавзолее? – спрашивал Барсов о господине Мюнксе.
– Думаю, это ложный след, – Энгельгардт, похудевший, отвечал под перестук колес. – Куда, скажите лучше, запропал Ленин, и почему ничего нет из Кашмира?!
– Ленин уехал в Кашмир и молчит, – товарищ докладывал. – Должен привезти живого тигра… Исчез художник Михайлов: закончил портрет и как в воду канул.
– Кажется, он увлекался подводным плаванием?
– Когда делал иллюстрации к «Русалке».
Спрашивая о Ленине и слушая о Михайлове, судебный следователь не переставал думать о странных отношениях, связывавших Каренина, Вронского и Каренину Анну: Карла Риккера, студента Чернышева и гимнаста Кульчицкого, выдававшего себя за друга покойного Виссариона Белинского.
Тайна студента перестала быть тайной: под его личиною дело приходилось иметь с Чернышевским.
Тайна Кульчицкого была в его статусе «условно умершего» и символически похороненного: Кульчицкий и Чернышев были два противоположных характера!
Карл Риккер же и Кульчицкий имели характеры тождественные и потому оба смеялись над Чернышевым: Каренин и Каренина Анна смеялись над Вронским. С чего бы?!
Вронский и Чернышев, так понимал Энгельгардт, метались между антитезами необходимости и свободы – Кульчицкий и Анна, равно как и Риккер с Вронским, метались так же, но между антитезами познания и морали, – каждый из шестерых однако успокоил себя, сделав вывод: необходимость не противоречит свободе!
«Познание не мешает морали», – зашел Энгельгардт чуть дальше.
«Порядок соответствует эстетической и телеологической целесообразностям!» – подняв глаза, прочел он во встречном взгляде Барсова.


Глава седьмая. ОПИУМНЫЙ  СТУДЕНТ

Решительно все говорили про новое положение, которое Сумашедов провел в Совете – оно наделало много шума: «О правах и обязанностях гения».
– Гений имеет право попирать, если ему угодно, мораль, вкус, здравый смысл, самоё общество! – внес он билль о правах.
– В таком случае – его обязанности! Каковы?! – кричали с мест не слишком искушенные в законотворчестве.
– О б я з а н   попирать! Гений! – с трибуны палил Сумашедов ядрами.
– Он мыслит себя Наполеоном! – немногочисленные, ахали оппоненты.
И в самом деле, не снявший треуголки, в галифе, засунувший пальцы за обшлаг военного сюртука с ленточкой Почетного легиона в петлице, стоявший на трибуне, а не за нею, докладчик сильно смахивал.
Тут же разнеслась новость: пожар Москвы! Побросав все, депутаты выбежали наружу: горела фабрика Гивартовского.
Сняв одеяние, Сумашедов убрал его в чемодан.
– Богатый имеет право скучать! – бросил раклист о фабриканте.
– Мало предвидит будущее, – о нем же дополнила Вера Павловна.
– Тигр слова пожирает условно умерших, – Сумашедов отвинтил шпоры.
– Лев дела перемалывает жизнь в прозу! – Вера Павловна свистнула мотористкам.
Девушки смеялись туалетным смехом: они слышали.
Вера Павловна освежила воздух жидкостью Гивартовского – их пребывание в помещении не оставило никаких следов.
Она освежила воздух жидкостью Гивартовского, но не сотрясла воздух его словом, и посему иллюзии не возникло: порядок не противоречил необходимости, а антитезы – тезисам: горевшая фабрика была сама по себе, а Сумашедов и Вера Павловна остались самими собою, разве что у раклиста возник комплекс Наполеона, а Вера Павловна испытала желание телом подменить Чернышевского: мечтавшая о мужских добродетелях, она оставалась для него бесплотным, бестелесным существом.
Каждый из них полагал, что придумал другого, пока обстоятельства не свели их на половине жизненного пути в заштатном Селищеве, где Вера Павловна работала в цехе по пошиву мешков, а Чернышевского перевели куда   в р е м е н н о   инженером по социалистическому соревнованию.
Завод принадлежал князю Лопухину-Давыдову: производили песок-рафинад, тут же ссыпали в мешки и отправляли куда подальше.
Выбившийся в князья недавний учитель фехтования Алешка Давыдов, знавший Николая Гавриловича еще по равелину, был посвящен в тайну Чернышевского и смеялся над нею.
Наезжая в Селищево из столицы, он называл Чернышевского Вронским, Тигром социалистического соревнования, Опиумным студентом и Сотрясателем воздуха.


Глава восьмая. ТЕНЬ  ЧЕРНЫШЕВСКОГО

Таким образом, фабрикантов в Деле было уже двое: Гивартовский со стеариновыми свечами и Лопухин-Давыдов с сахарным песком-рафинадом: Вера Павловна и Николай Гаврилович трудились у второго; первый же был близко знаком с Толстым, писавшим продолжение известного романа, которого действие происходило на горевшей фабрике.
Требовался поджигатель.
Само собою, не Каренин.
Не подходила и Анна.
Вронский! А на роль Вронского – Чернышевский: тот никогда не знал семейной жизни, не проговаривался в самых сильных попойках, его вес как раз равнялся положенным четырем пудам с половиною, у него были сплошные зубы, и преждевременно он начинал плешиветь.
Лев Николаевич убедил Гивартовского, что будущее не за стеариновыми свечами, а крупная страховая премия еще никому не помешала; смеясь особым смехом, Толстой назвал Гивартовского Нероном, и это решило: Гивартовский связался с Лопухиным-Давыдовым и попросил у него Чернышевского.
В это время Николай Гаврилович пытался совместить придуманную им Веру Павловну с реально существовавшей: начинавший плешиветь, он показывал ей сплошные зубы, бегал в мешке, планировал сразу два убийства: условное и всамделишнее; он находился в маниакальной стадии и реально играл с огнем.
Сидючи в равелине, предусмотрительно он снабдил придуманную Веру Павловну множественными достоинствами, в число которых входило долготерпение: молодая женщина с пониманием относилась к его штукам и даже сама приняла участие в паре-тройке социалистических его затей: десяток швей побойчее переучены были в мотористок, посажены на немецкие моторы и в качестве летучего отряда появлялись в нужных местах и в нужный момент.
Также и Вера Павловна предпринимала попытки сблизить насколько возможно ею придуманного Чернышевского с тем, какого видела она перед собою: анемичная, с плоской грудью, она оберегала его тайну, вела линию Мюнкса-Вебера-Чернышева – переодевшись в мужскую одежду, она в гостиничном нумере забралась под кровать к Сумашедову, а позже, в женском обличье, подложив под платье бархатную подушку, придала себе неуловимую интересность.
Чернышевский и Сумашедов!
Автономные, самодостаточные, состоявшиеся.
Вполне каждый мог прожить независимо от другого.
Скажем, как до них – Державин и Вяземский.
Если бы не тень!
Падая, она выдавала.
 Вяземский отбрасывал тень Державина.
Сумашедов, как ни крути, отбрасывал тень Чернышевского.


Глава девятая. ГАЗ  СКВОЗЬ  МАТ

– Все – свечи под спудом, один ты – свеча на столе! – Гивартовскому нашептывал Толстой.
Гивартовский верил.
Побуждаемый тем странным суетным чувством, которое заставляет людей говорить и делать пошлости, чтобы только вызвать предполагаемое одобрение собеседника, он под влиянием властительного взгляда блестящих чувственных глаз Толстого, говорил в порыве позорной откровенности, от которой лицо его вспыхивало:
– Я – демон, – говорил он Толстому, – существо породы средней и двойственной, живущей между землей и небом, иногда с целью доброю, чтобы пророчествовать, иногда – злою, чтобы устрашать людей! Я облекаюсь обыкновенно в прозрачное тело, имеющее сходство с известным умершим и образованное, по мнению одних, из влажной стихии воздуха, сгущенного холодом, а на самом деле – из той огненной, бесцветной и прозрачной материи, из которой состоят и низшие растительные души, как разумных, так и неразумных тварей, живущих на земле.
И в самом деле, Толстой видел, Гивартовский имел несомненное сходство с известным, знаменитым умершим, и этим умершим был сам Пушкин; его слово подтолкнуло монархию, он грел место Ленину в Мавзолее!
Толстой писал своих «Декабристов» (это было продолжение «Анны»); значительная часть действия проходила на зимнем пожаре: пожар непременно должен был воспоследовать!
Абстрактный студент Чернышев конкретен был лишь по ту сторону движения, по ту сторону любви и ненависти, слова Толстого о любви писаны были не для него; конкретному же Чернышевскому, тогда еще молодому, отлично были ведомы ненависть и любовь!
Толстой переругивался с Гивартовским на морозе: все фонари покрылись матом, и сквозь этот мат едва мерцал газ.
Вронский шел так, точно танцевал.
– Никого не умерщвлял, разве в Сербии! – он напевал-приговаривал.
Лакей следом нес ворох промасленной ветоши.
Фонарь отбрасывал тень Толстого, и Вронский обошел ее стороною, чтобы не лишать Толстого тени.
 Гивартовский смеялся туалетным смехом: он видел: дежурная придумка Толстого!
Тщательно выровненный крокетграунд – не из него ли вышел Кондороет?
Кондороет из крокетграунда?!
Анна долго не могла понять игры, а когда поняла, то устала так, что не могла бы и чиркнуть спичкой.
Каренин тоже отстал.
Николай Гаврилович играл очень хорошо и серьезно: он успевал быть и по ту сторону движения мяча, и по эту.


Глава десятая. ГУБЫ  ДЛЯ  ПОЦЕЛУЯ

Тело господина Мюнкса помещено было в багажный вагон; тяжелый чемодан артельщик занес в купе – раклист удивился, когда Вера Павловна сказала ему, что Вронский едет в одном с ним поезде.
Он обошел весь состав: Вронского не было; в дальнем вагоне в длинном пальто и с широкими полями черной шляпе сидел Чернышевский.
– Вы, может быть, не желали вовсе со мной видеться, – сказал Сумашедов, – но не могу ли я вам быть полезным?
– Ни с кем мне не может быть так мало неприятно видеться, как с тобой, – ласково поманил Николай Гаврилович. – Очень даже можешь! Такие люди нужны!
– Кому?
– Кому? Да, обществу! России нужны люди, нужна партия, иначе все пойдет к собакам.
– Партия против русских коммунистов? – Сумашедов ахнул.
– Никаких коммунистов нет, и бороться не с кем, – Николай Гаврилович привлек Сумашедова к себе. – Нужна партия новых, особенных людей, как ты и я. Таких мало, но они как теин в чаю, букет в благородном вине; от них сила и аромат; это цвет лучших людей – это двигатели двигателей, это соль соли земли! И чем больше на земле таких людей, тем скорее осуществится будущее. Без нас, служителей высшему началу, живущих сознательно и свободно, человечество было бы ничтожно; развиваясь естественным порядком, оно долго бы еще ждало конца своей земной истории. Мы с тобой на несколько тысяч лет раньше введем его в царство вечной правды – и в этом наша высокая заслуга! – он сложил губы для поцелуя.
Сумашедов потянулся навстречу, но у Чернышевского стала исчезать голова, руки – туловище его смешалось с диваном, и он исчез совсем.


ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

Глава первая. ТЫСЯЧА  ЛИЦ

Человек, полный властелин своей судьбы, сам себе творил ее – постепенно, иной раз с большими остановками, совершая эволюцию своего духа и медленно, шаг за шагом, достигая нирваны.
– Чего ты хочешь среди спящих?
– Кого у вас носят в портшезе?
– Спящих.
В Индии Владимир Ильич пробовал писать опиумом на свинцовых листах, но по ночам приходил тигр, слизывал опиум, тут же бесстыдно растягивался и засыпал перед хижиной, которую занимал Ульянов.
В углу хижины стоял цинковый таз, похожий на цитру, и в нем искрилась вода, слегка окрашенная розовой эссенцией.
«Толстой прав: душа – голубой аквариум!» – Владимир Ильич видел.
Местные пушкинисты просили оружия: гаубиц, мортир: разрушить небо!
Ленин объяснял: «Коминтерн принял руководство эпохой».
Вместе танцевали под Луною; свет Большой Луны замыкал всех; все делались чем-то цельным.
Утром Владимир Ильич лежал под бесплодной смоковницей, лаская плодовитую свинью; книжники-пушкинисты изгоняли бесов, а, может статься, призывали их.
Поднимаясь по ступеням лестницы, Ленин научился скрадывать шаги. Ничто женское не мешало ему. Перерастая себя самого, он входил в область вечной Истины.
Солнце грело жарко, слоны поминутно пили воду.
Тысяча лиц спаяны были в одно, толстогубое; все радовались и щелкали языком.
Владимир Ильич считал колесницы и был доволен тем, что вывезется все необходимое.
Он, проведя перед собою прямую линию, по ней пошел к туманной цели: человек, искатель фортуны, преследователь славы – философ, мудрец, ростовщик Моджерам-Мотомалов линию Ильича затоптал и перед ним начертал круг, который возвращал к Пушкину.
Дни путались и как-то выпадали из недели. В одной неделе недоставало четверга, в другой – воскресенья. Дни медленно тянулись – недели и месяцы летели быстро.
– Без всякой драпировки и фраз?– спрашивал Владимир Ильич у Мотомалова.
– Непременно с фразами и драпировкою! – отвечал Моджерам. – Рядись!
Он подарил для Надежды Константиновны два салопа: один будничный на желтых лисах, крытый кашемиром, и один праздничный, черно-бурых лисиц с таким же воротником.
Еще с собою Ленин привез перину, но в ней оказался полупух вместо пуха.





Глава вторая. НЕОБЫКНОВЕННЫЕ  ВЕЩИ

Предполагая обрести успокоение на Волковом кладбище, где-нибудь недалеко от Белинского, Владимир Ильич скептически отнесся к Мавзолею.
– Дерево не знает, что живет! – отверг он самую идею.
Необыкновенные вещи теперь он стал произносить обыкновенным тоном, и, прежде чем выступить перед людьми, пытался сам убедиться в своих истинах, примириться с собою, устранить внутреннее раздвоение – кончилось тем, что он остался едва ли не единственным последователем собственных своих идей.
– Пятнадцать тысяч в билетах второго восточного займа, где они?! – спрашивал Коминтерн с оттенком прочного металла в голосе: смесь серебра с бронзою.
«Гоббсово государство, – понимал Владимир Ильич. – Произвол одного лица действует вместо закона!»
Апостроф Павел держался в тени. Между Москвою и Петербургом носились слухи. По улицам беспризорные носились килькропфы. С Луны обещали возвращение нового Пушкина.
Вспыхивали разговоры, и тут же переходили в сквернословие: люди подвергались хуле за то только, что они являлись тем же, чем и все их собраты; за то, что активно они поддавались стремлению событий, за то, что служили представителями мнения и страстей их поколения.
Прежде можно было жить хорошо, а думать дурно – жить духовными инстинктами, а ответы находить тогда, когда не спрашиваешь, ибо считалось, что мысль и жизнь несоизмеримы; теперь приходилось жить дурно, а думать хорошо – духовные инстинкты отставить, ответов более самостоятельно не находить, а получать централизованно: вся жизнь была точно регламентирована, живая же мысль изгнана за ее пределы.
Как и когда-то краеугольным камнем выложен был идеал: его вещий, глубокий обман стал настоящей реальностью, правдой и красотою. Законодательно идеал признан был действительнее факта.
Владимиру Ильичу, сызмальства отрицавшему любые идеалы, теперь с отвращением приходилось выслушивать того же Бонч-Бруевича, яростного их почитателя и приверженца.
– Я, может быть, желаю свидетельствовать о фактах! – Ленин принимал характерную позу.
– Никто вам не запрещает! На здоровье! – Бруевич дергался на веревочках. – Свидетельствуйте!
– Но как же?! Нынче о фактах не приветствуется!
 – А вы свидетельствуйте, уклоняясь!
– Свидетельствовать о фактах, уклоняясь от них?! – Владимир Ильич обалдевал.
– Да! В сторону идеала! – ничуть Владимир Дмитриевич не смущался.
Молва приписывала Владимира Дмитриевича в сыновья Владимиру Ильичу.
«Когда и с кем такого мог я прижить?!» – мучительно Ульянов вспоминал.




Глава третья. СТЕСНИТЕЛЬНАЯ  МИНУТА

Несколько солдат на Неве рвали и вязали убийцу.
– Кого убили? – Владимир Ильич подошел.
– На мосту, – солдаты ответили. – Господина Мюнкса.
В Индии Владимир Ильич научился подменять время пространством, а пространство временем (господина Мюнкса убили в Москве год тому), но сейчас природа явления была иной: Надежда Константиновна ставила для власти драматические сцены. Сама она в будничном салопе выглядывала из-за фонаря, отбрасывавшего не знакомую Владимиру Ильичу тень.
В позе, взятой с натуры, Крупская улыбалась мужу:
– Сходи в кондитерскую за буль-дегомами для детей. У меня много работы!
По совместительству она отвечала за детский сектор: детей скопилось слишком много – они, из семей разных культур, собравшись вместе на улицах, портили друг друга и травмировали себя психически. Прежде сословность настраивала их – теперь же всесословность расстраивала: целыми компаниями они брали нумера в банях.
Кооптированный в Петербургский Совет и выдвинутый в попечители Волковской раскольничьей богадельни, Владимир Ильич должен был заниматься совсем другими делами, но он зашел к Борману за требуемым и там, в кондитерской, увидел Чайковского.
– Жорж вышел, – Петр Ильич объяснил, – я отпущу вам все необходимое.
Владимир Ильич спросил коробку отравленных конфет от кашля, и Петр Ильич насыпал ему полную в обертках с красным маком в желтеющей пшенице.
– Я получил письмо, – Чайковский принял купюру и медлил со сдачей, – от Дебюсси, с рисунком Михайлова: теперь они вместе: Дебюсси и Михайлов!
– Что же он пишет вам, Дебюсси? – Ленин заинтересовался.
– Он полагал, что будет иметь время, но обстоятельства приняли другой оборот: его слова –  лишь пустой перевод бумаги, – Петр Ильич пояснил. – Все дело в сопровождающем рисунке!
– Предполагаю, Михайлов снабдил текст неким изображением, заставившим его усомниться в правильности принятого решения?! – Владимир Ильич не убирал руки.
Петр Ильич вложил в нее свою.
Видимо Владимир Ильич менялся в лице.
Безмолвные предметы кругом обстали их.
Все, что попало, подставило под общепринятый термин какое вам будет угодно содержание; они не обратили внимания и не слышали детского шума.
Молчание было тягостно и жутко: наступила крайне стеснительная минута.
Петр Ильич разразился туалетным смехом и не дал Владимиру Ильичу никакого поясняющего ответа.               


Глава четвертая. ДВА  МАВЗОЛЕЯ

Со стороны деятельности гражданской погрешностей во Владимире Ильиче не наблюдалось.
Заседая в Петербургском Совете и фактически возглавляя его, Ленин учил непременных членов, поднимаясь по лестнице, скрадывать, елико возможно, шаги, не заглядываться на женское и вдохновлять себя вечной Истиной.
В полнолуние всем коллективом выбирались на крышу Смольного и там, голые, танцевали в неверном свете, изгоняя, а, может статься, призывая бесов.
Разыскав и установив у себя в кабинете Непостижимый Образ, Владимир Ильич поднял с его помощью затонувший собор, превратившийся к тому времени в огромный естественный склад рыбопродуктов, и от него пустил троллейбус до магазина Елисеева.
Следуя предписаниям Коминтерна, выбравшего ставкой Москву, Ульянов-Ленин ныне стремился уклониться от фактов, чурался их, не принимал ни на веру, ни после тщательной проверки – показательно стремился к высоким идеалам.
Повсюду установлены были теперь задрапированные бюсты Пушкина и высечены его слова: как две капли шампанского Пушкин похож был на Гивартовского, председательствовавшего в Московском Совете, – это вносило нервозность в отношения.
Коминтерн поощрял: между Лениным и Гивартовским разгорелось соперничество: Гивартовский в Москве держал Мавзолей для Ленина, Владимир Ильич в Петербурге строил Мавзолей для Гивартовского – а пока безжалостно Гивартовский устранял агентов Ленина, Ленин же прямо-таки давил наймитов Гивартовского.
Тот и другой использовали в своих целях килькропфов, которые со временем выработали в себе невосприимчивость к яду, и для которых в специальных подвалах припасены были серебряные пули, специальными транспортами доставляемые из Румынии.
Ребром на заседании Петербургского Совета поставлен был вопрос о крокетграунде.
 Мнения разделились.
«За» высказались Чернышевский, Сумашедов, Вильгельм Зоргенфрей, Инесса Арманд, Гризодубова-де Флервиль, Габриель Дюпон, княгиня Елена Николаевна Лопухина-Давыдова, врач Шишмарев, Антон Павлович и Краевский-издатель.
«Против» стояли студент Чернышев, Бонч-Бруевич, Риккер, Крупская, барон Стандершельд-Норденстам, Тереза Брунст,  Розалия Тексье, гимнаст Кульчицкий, портной Чеховер и Краевский-спортсмен.
Вопрос целиком был отдан на откуп местным властям.
 Владимир Ильич колебался.
Запрошены были апостроф Павел и Федор Михайлович.
Павел был «за».
Федор Михайлович – против.
Между тем кто-то начал поставлять в адрес Петербургского Совета свинцовые листы и специальные опийные чернила.
Летучий отряд петербургских швей, созданный по примеру московского, проехал по городским баням и настрелял кучу килькропфов.

Глава пятая. НА  ДАЧУ !

Ему слышались слова, но соображения не звучали.
Факты свидетельствовали: Сумашедов заседал в обоих Советах, студент Чернышев не сгинул после легализации Чернышевского, Надежда Константиновна вопреки всему верила в отравленный шоколад; подлинной Анной Карениной, в довершение, оказалась одна из дочерей Пушкина!
Как мог Владимир Ильич уклонялся: по политическим убеждениям он был умеренный постепеновец: любил, чтобы смесились все тени – поблекли, за другим один, отъединенные, маленькие, писклявые звуки – чтобы нарастал взамен рык ночных голосов, непостижимый, как в вершинах джунглей, сплетающийся в мировую песню без начала и без конца.
«В человеческих действиях большею частью не бывает смысла!» – сладко пел Чернышевский.
Ветер прятал в эфирных складках какую-то тяжесть, облако рассуждало, соловей пел абстракции – обмакивая перо в чернила, Владимир Ильич засыпал над бумагами.
Сущность тигра выражается в сохранении себя как тигра!
Надежда Константиновна вскрикивала, впившись губами в губы Владимиру Ильичу, бешено кусала ему рот – рывком Ленин ставил подпись под приговорами: горизонтальную линию всего красивее пересекала вертикальная как раз посредине!
– Таких людей не было в действительности, но они могут быть, они будут! – обещал Чернышевский.
Он помогал Владимиру Ильичу выбраться из-за стола и вел к Сумашедову.
Сумашедов, лежа, как тяжело больной, в смятой постели, рассматривал долго и пристально, как будто с любопытством, опостылевший до тошноты узор обоев на стене и видел такие подробности, каких ни за что не увидит здоровый.
Члены Петерсовета почтительно сидели по кругу.
– Что видите вы? – Чернышевский брал желтую руку.
– Солнца! – загадочно пророк восклицал. – Различных цветов! Бриллиантовое вместе с рубиновым и гранатовое с изумрудным и сапфирным! Горят днем и ночью! Ночи голубые, дни – пурпурные! Вечная весна! Горы светятся! Мужчины, женщины и другие полы, более совершенные, одаренные многообразною чувственностью и высшею красотой, парят в воздухе, распространяя сияние!  Все несгораемо и бессмертно: убить себя можно разве что из любопытства!
– Если бы здесь были посторонние зрители, – барон Стандершельд-Норденстам отъехал со стулом, – они подумали бы, что мы играем комедию и Совет наш что-то экстравагантное!
Скептик, однако, остался в абсолютном меньшинстве.
– Вам недоступно это. Вы – не орел! – барона отмахнул Чернышевский.
Сумашедова решено было везти на дачу и всем остальным ехать с ним.





Глава шестая. АВТОРИТЕТЫ  И  ТЕНИ

Владимир Ильич знал: в жизни все происходит само по себе и чему произойти должно, то и произойдет; он знал, что жизнь развивается по своим внутренним законам и над нею вставать нереально: можно лишь делать вид и придавать себе значимость.
«Швей – вшей», – переставлял он буквы в словах.
Заметно он начинал полнеть, и Крупская вшивала ему клинья в сорочки.
«Куда ни кинь!» – Ленин вычесывал голову, просясь до бани.
Человек, полный властелин своей судьбы, сам по себе ее творивший, таковым был лишь среди спящих.
Спали до полудня, в воздухе летал полупух.
Головы, руки, туловища смешивались с индийскими перинами: живые люди походили на условно умерших.
Всё было слова, и даже условности были словами: произвольные, они выпускались и легко заменяемы были другими.
Прервавшееся во времена Белинского продолжалось: схематичные люди чертили абстрактные схемы словами, не заключавшими никаких понятий!
– Авторитеты?! – непременные члены обступали Ленина.
– Федор Михайлович, Коминтерн, апостроф Павел! – Владимир Ильич загибал пальцы.
– Как же Толстой?!
– Толстой – тень, – Владимир Ильич разъяснял. – Апостроф Павел, Коминтерн и Федор Михайлович отбрасывают тень Толстого.
– Рассудком не постичь! – девятнадцать непременных членов партии разводили руками.
 –Авторитет, – на помощь приходил Чернышевский, – существует в рутине, то есть в делах, в которых не участвует рассудок; рассудок знает факты, убеждается доказательствами, но ничего не принимает по авторитету.
– В таком случае, Белинский? – спрашивал кто-нибудь.
– Вельможа Вселенной, – Ленин помнил. – Жил на рубеже природы.
– Вельможа – Кондороет! – противились французские товарищи.
– Белинский отбрасывает тень Кондороета, – Чернышевский расставлял точки. – В одних усах, без бороды!
Лексическая машинка, которой ничего не жаль, работала во времени и пространстве, смотря по случайному тезису.
В обоих измерениях на дачу были посланы люди всё привести в порядок; вот-вот взамен порванных должны были натянуть троллейбусные проволоки.
А не посылай он рабочих, Владимир Ильич знал, все утряслось бы само собою, независимо от показной его вовлеченности в дело: облако так же пело бы абстракции, и тигр сохранил свою полосатую сущность.
В складках одежды постоянно Владимир Ильич ощущал некую тяжесть: она придавала ему добавочный вес: Большая Тройка Авторитетов держалась в тени – ему же, Ленину, предстояло возглавить Страну Победившей Утопии.
Ему или Гивартовскому.

Глава седьмая. МЕЖДУ  СТРОК

Символом победившей утопии утвержден был затонувший собор; его изображение раклист Сумашедов перенес на кумачовый стяг, отныне реявший над бывшим Институтом благородных девиц.
Владимир Ильич, схематичный, чертил абстрактные схемы: он, Надежда Константиновна, Чернышевский; он, Надежда Константиновна, Инесса Арманд; Чернышевский, Инесса Арманд, Надежда Константиновна.
Владимир Ильич распорядился доставить ему старые работы Чернышевского и писал у него между строк: сквозь плохо притворенные двери видны были полураздетые женщины в сорочках и панталонах: в Смольном работали, здесь и жили.
Владимир Ильич писал и чертил схемы, женщины полураздевались и полуодевались; Владимир Ильич полуотдыхал, полуработал.
Вся мебель была зеленая в новом стиле; перья уложены рядышком в приятной симметрии: кабинет Владимира Ильича походил на будуар ветрогона.
С докладом каждое утро приходил Зоргенфрей.
– В мире накопилось столько вымысла! – он восклицал. – Якобы человек живет двойной жизнью: до покаяния и после него! В Москве, представьте, уже мода сделалась: каяться! А по мне, так люди просто выпускают пар!
– Надежда Филаретовна, – что-то такое Ленин слышал. – Фон Мекк?!
– Она обрывала троллейбусные провода: они якобы портили вид на памятник Пушкину, – Зоргенфрей объяснил, – и еще она оказалась матерью Бонч-Бруевича!
– Почему каждое утро сообщаете вы одно и то же?! – Ленин спохватывался.
– Одно и то же по факту, да, – Зоргенфрей соглашался, – но каждый раз я нахожу слова все более совершенные и приближаю тем самым доклад к идеальному.
– У нас каялся кто-нибудь? – Ленин пытался сдвинуться с мертвой точки.
– Кульчицкий по мелочам: вырывал пух из перин. По-крупному – Антон Павлович: отрицание идеалов.
– Не понимаю, зачем вообще он нам нужен, этот Антон Павлович, если реально мы имеем Чеховера, портного?! Пожалуйста, Вильгельм Александрович, – Ленин отдавал распоряжение Зоргенфрею, – проработайте этот вопрос!
– Боюсь, здесь мы мало что можем, – Вильгельм Александрович докладывал уже на другое утро. – Антон Павлович и Чеховер – суть одно и то же лицо в разных ипостасях. Живет двойной жизнью: Антон Павлович до покаяния, и Чеховер – после. В одной личине грешит, в другой – кается.
Никак Владимир Ильич не мог избавиться от Антона Павловича: сторонний человек, интеллигентишка, тот наловчился запускать в сознание Владимиру Ильичу фигуру черного монаха, реально за которой угадывался апостроф Павел. Пройдя с другого конца, легко можно было установить: апостроф Павел именно внедрил в Петербургскую организацию своего агента, против которого до поры Ленин был бессилен.
– Что там еще?! – визгливо даже Владимир Ильич перешел к следующему, требовавшему его внимания, вопросу.



Глава восьмая. ОПТИЧЕСКИЙ  ОБМАН

Еще нужно было подписать приговор: кто-то стрелял в Чернышевского, но убил Чернышева, студента: подозрения пали на Вебера, и историка предстояло пустить в расход; Ленин провел вертикальную линию и красиво пересек горизонтальной: виселица!
Студента хоронили в драпировке и с фразами.
По-прежнему для себя Владимир Ильич придерживал место на Волковом рядом с Белинским, но с каждым днем занимать драгоценную площадь манекеном становилось все затруднительнее, и посему лакомую могилу решено было придержать реальным телом – студент Чернышев пришелся как нельзя кстати.
Похороны совпали с репетицией: хоронили Вронского, погибшего в Сербии. Кульчицкий, выпятив бюст, изображал безутешную Анну, Карл Риккер был Карениным.
Новое, восторженное, недавно распространившееся в Петербурге мистическое настроение открывало двери живой импровизации.
Дети пели хулиганскими голосами.
Кто-то привел механическую женщину, и она установила на свежей могиле вешалку с хрустальными розетками для шляп.
Специально для этого прибывший из Румынии апостроф Павел полил сооружение мертвой водой.
Вышел Пушкин – снял и повесил на вешалку дорожную шелковую фуражку; по лицу его и фигуре разливался слабый, но достаточный свет: кто-то принял его за святого, кто-то – за архангела.
– Отец родной! – Кульчицкий и Анна Каренина опустились перед ним на колени.
Оптический обман?!
Слуховая галлюцинация?!
В руке у Пушкина оказался дуэльный пистолет Лепажа, и Владимир Ильич схватил именно эту руку: оба чувствовали себя хорошо в ложном.
– Какому, скажите, вы молитесь Богу?! – боролись они и рычали.
По добросовестной иллюзии слово «Бог» они использовали для обозначения предмета, нисколько на Бога не похожего.
Книппердоллинг, появившись, разнял непримиримых.
Тереза Лоренцовна Брунст обоих приняла в объятия.
– Верю! – она объявила. – И даже верую! Молодцы!
Мгновенье притормозило: люди, львы, куропатки, тигры.
Оставшиеся через двести тысяч лет Пушкин и Ленин откупоривали шампанское.
«Вдова Клико» – символ Вечной Красоты!
Антон Павлович и Чеховер заговорщицки улыбались.
Репетиция объявлена была завершившейся.
               

Глава девятая. ВСЕГДА  И  ВЕЗДЕ

Ленина изображал Бонч-Бруевич, Пушкин был приехавший из Москвы Гивартовский.
Новые персонажи в «Анну Каренину» внедрены были по требованию Высшего художественного совета.
Федор Михайлович, Коминтерн и апостроф Павел немало смеялись: Ленин вышел весьма человечный, Пушкин – зело поэтичный.
Настоящий Владимир Ильич Ленин, сам не зная для чего, притворялся крепко спящим; настоящий Пушкин был на Луне: настоящее положение вещей выступало перед Высшей Тройкой до поры во всей неопределенности.
Со швеями-мотористками сходили в баню, прокатились в троллейбусе, постояли в тени Вяземского; Коминтерн подбросил тезис, и Федор Михайлович запустил лексическую машинку, сначала во времени, а потом в пространстве.
Апостроф Павел провел службу в Затонувшем соборе; рассмотрели новинку от Жоржа Бормана: пряники, крашеные фуксином.
Папский легат апостроф Павел в одеянии из ткани такого же красно-черного цвета, как воздух ада, на голове имел алого бархата скуфейку с алмазным ноликом и на ногах такие же туфли.
Верхнее платье Коминтерна из светло-голубого сукна застегивалось на груди золотыми пуговицами, узкий воротник рубашки был отложен у шеи, вышитый кушак стягивался большой золотой пряжкой и придерживал шелковые панталоны, наполовину красные и голубые; его башмаки были из черного сукна и с длинными носками.
Сам Федор Михайлович нес в себе начало бесконечного движения, и, несмотря на то, что хотел быть или казаться оплотом бесконечной неподвижности, он был революцией, которая притворилась реакцией.
Если они, трое, и расходились когда в политических вопросах, так и то на манер пчел, разлетающихся по разным местам, но приносящих мед в один и тот же улей, ибо иначе они умерли бы с голода.
Единственно Федор Михайлович отбрасывал тень вероятия – такого рода концовка обещала худое начало.
Живое, понимали трое-двое, сохранялось лишь потому, что оно было само себе цель.
Толстой, доносили из Ясной Поляны, сменил тяжелые шаги тихой поступью.
Подтягивались помаленьку галлюцинаты, мистики, истеричные, маньяки, мучители, изуверы, эпилептики, нравственные автоматы; люди с извращенными прихотями поднимали забубенные головы.
Привидения в длинных белых саванах стояли на очереди, демоны в образе огромных летучих мышей, карлики с седыми бородами.
«Чистое творческое мышление производит из себя бытие!» – отныне этот тезис положен был в основу всему.
Всегда и везде.



Глава десятая. ПОЖИРАТЕЛИ  ПРОСТРАНСТВ

Владимиру Ильичу и компании путь лежал в одну сторону.
Салон был спокоен, молод и в пожилом возрасте, наполовину мужской и наполовину женский.
– Маршан, Розе, Мичерлих, Магнус – кто, все они, скажите, такие?! – Владимир Ильич спрашивал.
Никто не знал.
Новые люди, особенные?! Королобые, баламошки, лободырные межеумки, негораздки и мордофили?!
Все смотрели на Чернышевского – старик пожимал плечами, как  бы устраняясь: похоронивший в себе Чернышева, он смотрел прямо перед собою, сидел с распущенными на голове волосами; его глаза были заплаканы.
Они – времеборцы?! Пожиратели пространств?!
Сумашедов пустил шип по-змеиному.
Полная женщина с приемами и лицом комсомолки сидела на месте кондуктора.
Троллейбус изнутри был обит хорошеньким ситчиком.
На дачу ехали.
В Третье Парголово.


ЧАСТЬ   ДЕСЯТАЯ

Глава первая. ЛЕГКИЕ  РУКИ

Человек!
Истинное в нем, это то, чего сейчас нет ни в ком, ни в чем и нигде, но что есть в то же самое время в каждом человеческом существе, более похожем на скомканную перчатку, а не на расправленную.
Белая с золотом мебель была обита кармазиновым трипом.
Несколько лучей солнца, проскользнув меж неплотно задернутыми занавесями, играли яркими пятнами на светлой стене.
Мрамор комода сверкал тем самым блеском, который мы называем смелым, если встречаем его в глазах.
Молодая девушка, учительница музыки другой молодой девушки была не хороша, а мила; ее лицо отзывалось южным типом. Вигоневое темное платье самого простого фасона гармонировало с изящной гибкостью ее фигуры.
Была ли она француженкой: Антуанетта-Флора Моте де Флервиль?!
Московский бывший дом Хомякова был в первом этаже с кондитерской и девушке напоминал другой, похожий, на улице Сен-Мартен, там, где напротив улицы Жан-Робер, начинается улица Гран-Гюрлер.
В той кондитерской когда-то она познакомилась с молодым композитором, которого часто теперь видела в кондитерской этой – знакомство продолжилось.
Он поднимался на один этаж, сидел здесь с руками, заложенными в карманы брюк и вытянутыми под столом ногами, а если пересаживался к фортепиано, то вынимал руки, ставил на педали ноги и играл что-нибудь вроде «Лунного света» или «Затонувшего собора».
От него пахло шампанским и шоколадом.
Она смотрела на него во все глаза, слушала всем своим слухом.
«Слушаешь вас, – она восклицала, – и не веришь, что вы родились от женщины! Вы, может статься, из килькропфов?!»
Оба смеялись каким-то туалетным смехом; блюдце с колбасой от Генералова (его любимой) поставлено было всегда на крышке инструмента: он любил после сладкого.
«Большой хищник, волк по женской части!» – Антуанетта предупреждала другую девушку, Эмму.
Другая девушка, страстная к музыке, боялась пошевелиться на диване, чтобы не проронить ни одной ноты.
Мелодические звуки возникали то медленнее, то скорее, но без прихотливых перебоев, напоминая дыхание спящего существа; они казались спокойными и одновременно рассеянными, равнодушными, нежными.
«Затонувший собор!» – вскрикивала Антуанетта.
«Лунный свет!» – восклицала Эмма.
Слушая Клода и наблюдая Эмму, я видел в отдалении богатую молодую женщину, бродившую по комнатам еще более роскошной квартиры, нескончаемо прихорашивавшуюся и сеявшую охотно вокруг себя беспорядок, если не бардак, который исправят потом менее легкие руки.


Глава вторая. ЧИСТОТА  ВЕРШИН

Черты ее, еще неопределившиеся, но необыкновенно миловидные, дышали детской доверчивостью.
«Прекрасная девочка!» – говорили, глядя на Эмму, те, кто видел ее в детстве.
Ребенком она бродила по саду искушений, в котором, пьянея от восторга и запахов жасмина и жимолости, мужчины воровали яблоки.
Сад, причесанный и подстриженный на французский манер, играл не самостоятельную, а только украшающую, бутафорскую роль: усталые и избалованные любезники, смеючись, притворялись мыслителями.
Она не поощряла их ни словом, ни делом.
Мужчины были на возрасте: Маршан, Розе, Мичерлих, а Магнус – так и вовсе старый змей!
Она видела лица, все с правильно ниспадавшими седыми бакенами: четыре Ибсена в перчатках из датской кожи!
 Они любили в ней те приятные чувства, которые она вызывала в них.
«Сила вещей сама в себе несет фатум бессилия!» – Магнус пускал змеиный шип.
Его длинные волосы ласкали ее красивые плечи и затылок.
«Философ, задача которого сводится к тому, чтобы обнять жизнь!» – на Магнуса показывали Маршан, Розе и Мичерлих.
Тон старческой французской болтовни держался невозможно скабрезный.
Лизать мед, стоя одною ногой в могиле?! Отчего бы и нет?!
Яблоки обмакивали в пчелиный дар.
Эмма вся превращалась в один каприз, вспышку, движение.
«Что делается с вами всякий раз, когда без разрешения к вам входят дети?!» – шалунья, она колотила их толстой сломанной веткой.
Они приходили в смущение и волнение.
«Мы чувствуем, – за всех отвечал Розе, – как в нас рождаются слова по типу: «чистота вершин»!
«Пентюхи, ерпыли, брыдлые фуфлыги, маракуши, курощупы!» – Эмма била по головам.
Вступал рояль.
 Сад начинал двигаться людьми.
Они, взявшись за руки, мчались навстречу друг другу, раскланивались, повертывались на месте и, быстро семеня ногами, бегали взад и вперед по убитым дорожкам с выражением восторженного исступления на лицах.
«Положение мужа вообще неестественно глупо!» – однажды мимо Эммы-девочки пронесся в ажитации юный Пушкин.
Она заинтересовалась (Пушкин изучал теорию вероятностей!).
Кадриль была проведена и завершилась ужином.
Лакей, переменявший блюда, донес: Гивартовский, знаменосец Льняного Цеха.


Глава третья. ЧЕРЕЗ  ЧУВСТВА

Во всей ее фигуре проявлялась неуловимая интересность.
Прекрасная девочка становилась таковою девушкой.
В ней не было ничего пустого и пошлого, чем портятся ее сверстницы, слишком рано посвященные в светскую жизнь и развлечения.
Она садилась у окна и смотрела в небо, где играла Луна и мигали звезды; тихая улыбка трогала ее губы.
 Солнцу она предоставляла золотить свои роскошные волосы.
Генрих ревновал ее к малейшему дуновению ветерка (тот иногда поднимал ее платье выше, чем нужно).
Прогуливалась ли она по улице, он, словно демон, вырастал перед нею как из-под земли; ездила ли она по магазинам, он, как лакей, нес ее пакеты с покупками; каталась ли в санях, он гарцевал вслед за нею на арабском скакуне; в театре он поджидал ее, стоя у подъезда, и по окончании спектакля усаживал в карету.
Четыре Ибсена безропотно отступили на задний план, пропустив вперед Пушкина.
Указательный палец у него всегда был красный, он наполнял комнату табачным дымом и отрывистыми словами, которые начинали вязаться с другими и разрастались в круглый разговор.
«Для поддержания белизны и юношеской свежести, – к примеру, складывалось, – самое лучшее средство – спермацетовые полотенца, если каждое утро ими обтирать лицо!»
Гиганты, атлеты и демоны так беседуют с малышами, но Эмма чувствовала преобладание элемента «Ж» по Отто Вейнингеру.
«Вейнингер?! – строил Генрих обезьянью гримасу. – Благодарю покорно!»
Он изучал теорию вероятностей: отсутствующие никогда не бывают правы!
Теорию вероятностей он изучал у Маршана, философию – у Розе.
«Я хотел бы постичь философию, внушившую вам подобные убеждения!» – стал говорить он Эмме.
«Иное дело чувство, а иное дело через чувство!» – она утверждала.
Она стояла за первое.
Он предпочитал второе.
 Его душа жаждала сочетания линий и красок.
Живопись он постигал у Михайлова, геометрию – у Мичерлиха и Магнуса.
Эмма предпочитала звуки; другая девушка давала ей уроки музыки.
«Пустые рассеяния!» – не мог Генрих взять в толк.
Он начал с нею шалить и однажды вставил палец в вырез на спине ее платья.
Она схватила пюпитр, чтобы бросить ему в голову, но при этом упала сама.
В эту минуту в Книге судеб исчезла запись о том, что эти две незаурядные личности будут принадлежать друг другу.


Глава четвертая. ИЗУЧИТЬ  МОЧУ

«Бог знает какие глупости я сегодня думаю!» – вдыхала молодая девушка ночную свежесть. Другая молодая девушка вошла в свою спальню, тихо перед зеркалом распустила длинные косы и так просидела несколько времени. Наутро, когда обе девушки встретились в гостиной, они обе почему-то покраснели и поздоровались как-то сухо.
Протянулась большая пауза: обе знали: Генрих Антонович Гивартовский уехал в Германию.
«Изучать свойства мочи!» – Антуанетта рассмеялась туалетным смехом.
«Он обещался выдумать жидкость, уничтожающую  дурной запах!» – пояснила Эмма.
Пахло шоколадом и шампанским; на фортепиано поставили блюдце с колбасой: должен был прийти композитор.
«Клод Дебюсси, – Антуанетта предупредила, – ведет беспорядочный образ жизни и потому предпочитает беспорядок во всем!»
Подготовляясь, девушки разбросали вещи, сдвинули мебель, оставили после завтрака немытую посуду и насорили на полу.
 Прислушиваясь, ждали.
Мелодические звуки, возникая, медленно убыстрялись, но равномерно и без перебоев, так, словно бы дышало некое спящее существо: спокойные, рассеянные, равнодушные, нежные – и вдруг всё покрыл звук одиночный и резкий.
Звонок у входной двери: пришел!
«Лунный собор!» – сбившись, вскричала Антуанетта.
«Затонувший свет!» – оставалось Эмме.
Поднявшийся из кондитерской француз или изображавший француза кивнул одобрительно на беспорядок, сел, сыграл две новые прелюдии.
«Женщина-кастрат», – он представил, – и «Лев Толстой как зеркало русской революции»!
Клод пришел не один: Михайлов, художник, исполнил обе партии: прелюдии были со словами: Михайлов пел женщину-кастрата, а, кончив, исполнил Льва Толстого.
Слова, впрочем, были одни и те же: «Я полагал(а), что буду иметь время, но обстоятельства приняли другой оборот!»
Это были две вещие, как намекал Клод, прелюдии.
Девушки, однако, не вполне прониклись: вещность в чем?!
Клод Дебюсси ел колбасу, Михайлов набрасывал что-то на клочке оберточной бумаги.
Девушкам увиделось: слоны! Пьют воду!
После представилось: тысяча лиц и все спаяны в одно!
Позже, вглядевшись в рисунок, пришли они к выводу: крейсер!
Революционный, под красным флагом!
Они затруднились прочесть название, и Эмма разыскала увеличительное стекло.
«АННА КАРЕНИНА!» – прочитала она громко.


Глава пятая. ТАКАЯ  ДЕВУШКА

«Анна Каренина» – богиня утренней зари!» – воспел по случаю пятидесятилетний третьежён.
Получился вечный прикол.
Символ испускал временами дурной запах, но тотчас его выводили: палубу драили жидкостью Гивартовского, и «Анна» снова благоухала.
Однако я забегаю вперед.
Всякое производство имеет отходы, в том числе и литературное.
Единственно Федор Михайлович отходов не имел – у него всё шло в дело; со Львом же Николаевичем, Антоном Павловичем, наследниками Александра Сергеевича, Виссариона Григорьевича и другими худо-бедно удалось договориться: наработанное, но неиспользованное на определенных условиях отошло ко мне.
После необходимой переработки материалы были пущены в дело.
Проза принадлежит автору, поэзия – всем: с пятидесятилетним третьежёном и возвратившейся на Землю Анной Андреевной было куда проще: их оставалось только поставить в известность.
Об этом позже…
Пятидесятилетний третьежён (никто не знает, почему его так прозвали: он был куда моложе пятидесяти и в браке состоял всего однажды) наслышан был об Эмме, но лично с нею не знаком и потому до поры держал ее за незнакомку, подразумевая, конечно, незнакомку прекрасную.
Про это совсем скоро...
А пока Клод Дебюсси предсказывал революцию и сам начал ее в музыке (Михайлов – в живописи).
Оба они полагали, что будут иметь время, но обстоятельства приняли другой оборот!
Мясники Охотного ряда крепко побили студентов – предводительствовал охотнорядцами приехавший из Петербурга Федор Михайлович.
Федор Михайлович приехал в Москву не один – с собою он привез пятидесятилетнего третьежёна, который с корабля (он выполнял какие-то работы по найму на «Анне») попал сразу на бал.
В его серых бойких глазах было много ума. Держался он прямо – что-то гордое замечалось в его приемах и походке.
Они познакомились.
Пятидесятилетний третьежён долго сидел подле Эммы на балу и все просил на память хоть один голубой цветок, которым отделано было ее платье. Эмма шутила и, шутя, отказывала – пятидесятилетний третьежён однако изловчился и оторвал цветок. С этого и пошло.
– Нужды нет, что вы знаете меня каких-нибудь два или три часа, – скоро уже она говорила ему. – Скажите: такая ли я, по-вашему, девушка, чтобы податься ни с того, ни с сего чужой воле?!


Глава шестая. ПОХОЖИЙ  НА  БОГА

Скоро он сделался как свой со всеми и был точно дома.
На некоторых он сделал впечатление типа еврейского: смущала его курчавая голова.
«Мараскин пьют даже девицы!» – он приговаривал.
Антуанетта и Эмма, сидевшие рядом, так чудно гармонировали одна с другою, что прелесть второй сообщала привлекательность первой: какая белизна, какая свежесть кожи!
«Хочу покаяться, – несильно Буланже ударил себя в грудь. – Спермацетовые полотенца вам присылал я. Собственного приготовления!»
«По Отто Вейнингеру!» – загримированный под Толстого художник Михайлов рассмеялся специфическим смехом.
Только что он придумал каламбур и подготовлял условия для его появления.
«Вы сказали, «Каренина» здесь?!» – не так услышавший, удивился Маршан.
Он, Розе, Мичерлих и Магнус полагали, что будут иметь время, но обстоятельства принимали другой оборот!
За окнами раздался рев моторов – вбежала Вера Павловна:
– Пожар на фабрике Гивартовского!
– Приснилось! – не поверил никто.
Выглянули наружу: механическая Надежда фон Мекк – страшный сон Веры Павловны – стояла внизу под всеми парами.
Недоставало только слонов, пьющих воду, и тысячи лиц, спаянных в одно!
Тысячи слоновьих лиц под красным флагом!
Еще немного и истинно-человеческое хлынет и сомнет богатую обстановку: мозаики и малахиты!
Федор Михайлович, молодой и в пожилом возрасте, наполовину революция и наполовину реакция, мощно выбрасывал из себя бытие: бесконечное движение и бесконечный застой.
Коллективный рассудок, не в силах вместить, продолжал лишь оценивать факты, а принимать следовало уже по авторитету: другой оборот обстоятельств!
Пространство пожрало время!
Предмет, похожий на Бога, но не являющийся Им, потрескивал и светился.
Перенеслось в Санкт-Петербург: Владимир Ильич, Чернышевский, Арманд, Зоргенфрей, Тереза Брунст, Крупская, оба Краевских, врач Шишмарев, Книппердоллинг, Антон Павлович, Бонч-Бруевич, Карл Риккер и другие везут заболевшего Сумашедова на дачу в Третье Парголово!
Тени Державина, Белинского, Вяземского мчатся за ускользающим троллейбусом.
Вельможи Вселенной – на рубежи природы!
И вслед – лишь улыбка.
Погромыхивают свинцовые листы.
Кондороет и не такое видал.


Глава седьмая. БЕЗ  ФАНАБЕРИЙ

Прежде Вера Павловна видела Эмму в одном из своих снов.
Незнакомка, сидевшая у окна, она поманила Веру Павловну пальцем.
Они были в какой-то кондитерской.
Они выпили мараскину.
«Что ты такое?!» – в Эмме Вера Павловна углядела символ.
«Если выразить одним словом, – Эмма дыхнула туманами и духами, – это слово будет «равноправность»! Без него, – она пояснила, – наслаждение телом, восхищение красотою скучны, мрачны, гадки; без него нет чистоты сердца, есть только обман чистотою тела. Из него, из равенства, и свобода во мне, без которой нет меня!»
Во сне Эмма забирала очень круто, и Вера Павловна стушевалась.
В жизни она оказалась другой, скромнее, но не без фанаберий.
«Идем в будуар: у тебя прическа упала», – тоже Эмма узнала ее.
«Шлем, я на моторе», – Вера Павловна объяснила.
Они пришли в будуар хозяйки, служивший также дамской уборной.
«Правда, она горит? – Эмма спросила. – Фабрика?!»
«Пока еще нет, – Вера Павловна обещалась, – но в самое разближайшее время, будьте уверены!»
До них из гостиной, громкие, доносились голоса: Буланже схлестнулся с Михайловым, а Дебюсси с появившимся Барсовым.
«Никогда, слышите: никогда эта ваша «Каренина» не осмелится выстрелить по Зимнему!» – кричал Буланже на Михайлова.
«Анна Каренина» – зеркало русской революции?! Вы с ума сошли!» – от Барсова отбивался Дебюсси.
«Михайлов – это Толстой?!» – спросила Вера Павловна, зная.
«Михайлов – это Толстой, – спокойно Эмма восстанавливала подруге красоту, – и Буланже – Толстой, и те же четыре Ибсена, и бешеная фон Мекк, и я: все москвичи!»
«А Барсов?»
«Он, Энгельгардт, Бонч-Бруевич, Крупская: вся петербургская группировка – это Федор Михайлович!»
«И Сумашедов?!» – имела Вера Павловна свой личный интерес.
«В особенности, Сумашедов!» – Эмма закончила.
В зеркале отражались пространство и время.
«Ты, – наблюдала перетекание Вера Павловна, – как я понимаю, француженка? Почему ты здесь?!»
«Пространство едино, – Эмма бросила картавить в нос, – что во Франции, что в России. Пространство переходит во время; французское со временем переносится в Россию».
«Ты, – Веру Павловну пронзило, – реально работаешь на Флобера?!»
«Гюстав давно отпустил меня, – умышленно Эмма зажгла свет в глазах, – и я гуляю по свету».


Глава восьмая. СОН  ВЕРЫ  ПАВЛОВНЫ

«Его любезности подымали во мне желчь: Флобера!» – Эмма призналась.
«Как же он отпустил тебя, любимую свою дитятю?» – неожиданно Вера Павловна сюсюкнула.
«Я – абсолютная женщина, – Эмма приподняла покровы, – он – фаллос, целиком превратившийся в мужчину. Такие, как мы, живут только прошлым; в прошлом мы  вместе и этим живем сейчас.
«Половые акты, я знаю. – Вера  Павловна показала рукою, – наблюдались даже между человеком и курицей, но скажи: по чьей инициативе?!»
«По инициативе петуха, женщины-петуха!»
«Не понимаю, – шла Вера Павловна вглубь, – что было раньше, кто: женщина-петух или половой акт между человеком и курицей?!»
«Человек, – Эмма переступила вполне мужскими голенями, – скорее узнаёт то, что ему не нравится, чем то, что его привлекает. Твой вопрос привлекает, и потому ответа на него пока нет».
Обе они, Эмма и Вера Павловна, мало думали о том, о чем они говорили, и говорили только по поводу того, о чем думали: это был хрестоматийный пример уклонения мысли от логического пути и уклонения языка от правильного выражения мысли, которому зачастую подвергаются люди.
Разумно звучит или разумно сказано?!
«Побудьте немного за этим деревом!» – странно говорил Федор Михайлович и, пока все стояли, развешивал на ветвях разнообразные предметы: кака-шуринских узденей, незаполненные танцевальные карне, какой-нибудь тост за нестесняемость литературы, пурпурного тигра, колотовку, бзыря, а то и похожего на Бога веревочного черта.
Империя разваливалась, а с нею – и культура.
Из-под обломков он призывал и заклинал звуками слов.
Игра словами – признак молодости: единственное наследство, которое он мог оставить детям: белый человек, бугай!»
«Белый?! – удивилась Вера Павловна странному выверту символизма. – Разве же он не желтый?!»
Эмме не хотелось копить проблемы – она не объяснилась еще с пятидесятилетним третьежёном, но что было делать: насильственно Вера Павловна насаждала новое!»
«Он – желтый, – Эмма смирилась. – Он – кореец».
Гюстав в свое время принудил ее прочесть Николая Гавриловича.
«Кто же он?!» – широко Вера Павловна зевнула.
Она знала лучше всех, но ей хотелось – из уст подруги.
«Сон, – Эмма потушила свет в глазах. – Твой Сон!»


Глава девятая. ХЛАМИДА-МОНАДА

Когда Вера Павловна проснулась, на столе, застланном белой скатертью, кипел самовар, тут же находился кофейник, чашки, стаканы, корзина с печеньем, ендова с вареньем, большой торт от Семадени, мясное блюдо, пирожки, бутылка шампанского, бутылка мараскина – одним словом, чай и завтрак вместе.
Ей дали спермацетовое полотенце обтереть лицо.
Говорили о худощавых, тонких, плоских, мускулистых, энергичных, гениальных женщинах, о женщинах с короткими волосами и низким голосом и также – о безбородых болтливых мужчинах.
Реальная Анна Каренина, объявлялось, – первая; Кушелев же Безбородко – второй. Ходоков по женской части величали «ездецами».
«Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?» – пушкинский вечный вопрос поставил товарищ следователя Барсов.
«Хламида-монада! – мой друг молодой!» – ответил профессор Салазкин.
Сразу Вера Павловна почувствовала, что от нее что-то скрывают.
Она огляделась по сторонам.
«Где он? Почему не приехал сам? Почему вместо себя прислал торт?!»
«Кто он? – все притворились. – Кушелев-Безбородко?!»
«Да Семадени же! – Вера Павловна оттолкнула тарелку. – Семадени!»
«Она не вполне проснулась, – Салазкин загнул Вере Павловне ресницы, – и находится под внушением, подчиняется чужой воле, – он подчеркнул, – может, даже и Семадени. Уберите подальше!»
Антуанетта с Эммой унесли прочь огромный торт,  и сразу окончательно Вера Павловна пришла в себя: все завтракали и чаевничали за большим столом: приехавший из Петербурга Барсов к себе наручниками приковал композитора Дебюсси; коллективный рассудок вслух оценивал факты:
«Полагали, что будем иметь время, а поимели пространство: это плохо!»
«Принимали обстоятельства за данность: это хорошо!»
«Уклонялись мыслью: это плохо!»
«Выражались языком: это хорошо!»
«Атрибут: плохо!»
«Оборот: хорошо!»
Веру Павловну затошнило.
«Половой акт, – представилось, – между человеком и тортом!»
«Иное дело торт, а иное дело через торт!»
Николай Гаврилович, помнилось, вставил однажды палец в вырез торта, чтобы потом облизать его.
Торт был в виде огромной, широко расставившей лапы, курицы…
Вера Павловна полагала, что Мурильо – это большая электрическая рыба с Курильских островов, что кучера приударяют за лошадьми, а революционный переворот невозможен в России ну просто потому, что не возможен!
До той поры, пока Чернышевский не поставил вопрос ребром:
«Скажите, что вы намерены делать с собою?!»


Глава десятая. ДРУГОЙ  ОБОРОТ

Антуанетта, Эмма и Вера Павловна, усевшиеся рядом, так чудно гармонировали между собою, что прелесть и блеск первых двух сообщали известную привлекательность третьей: болезненное задорное личико с желтизною под хорошенькими глазами!
«Жизнь исполнена чрезвычайных случаев!» – бросил, наконец, Буланже отводить взгляд.
 Ее подготавливали!
Вера Павловна полагала, что имеет время, но обстоятельства, как она поняла, приняли другой оборот.
Она встала, надела шлем.
«Пожар на фабрике Гивартовского!» – сообщил ей Михайлов.
Тяжелая бронза горела на малахитах и мозаиках.


ЧАСТЬ   ОДИННАДЦАТАЯ

Глава первая. НОЖНИЦЫ  И  ДЕРЕВЬЯ

Человек неудавшийся, хрупкий, но горделивый, надменный, чувствовал себя в грязи и нечистоте, прикованным к худшей, безжизненной и гнилой части мироздания, к подвальному этажу Вселенной, наиболее удаленному от неба, в соседстве с животными и гадами, но в гордыне своей превознес себя выше звезд, ногами попиравшим небо.
Названия вольтерьянца, фармазона, вольнодумца, пересмешника, реформатора, крикуна, опасного человека, не уважающего старших, думающего быть умнее других, сыпались на него со всех сторон.
С расшатанными силами Генрих Антонович Гивартовский мыкался по лицу западной Европы, ища восстановления их.
Он видел образчики тамошнего общества: дам очень любезных, молодых людей, весьма воспитанных; они вместе производили на него впечатление французского сада, очень тесного и без затей, но в котором с первого раза можно заблудиться, ибо хозяйские ножницы уничтожили в нем всякое различие между деревьями.
Как помирить эти вещи: ножницы и деревья? – Пусть думают французы!
Безукоризненно одетый в темно-серую английскую пару, в маленьком круглом фетре на голове и черных шведских перчатках на руках, Генрих Антонович, казалось, только что соскочил с картинки модного журнала.
В Париже, в кондитерской на улице Сен-Мартен, там, где напротив улицы Жан-Робер начинается улица Гран-Гюрлер, мужчины, превратившиеся в фаллосы, поедали огромные куски торта, сладострастно втыкая в крем пальцы; меньше всего Гивартовскому хотелось повстречать здесь Флобера: тот по обыкновению стал бы пытать его Эммой: именно Флобер сделал ту запись в Книге судеб, которую Генрих стер.
Стремясь к созданию красивого, художник, гений, кондитер не только руководствуется вкусом но и создает новый вкус: в Париже проходил съезд кондитеров, мелькали лица Рабона, Вольфа, Иванова, Леже, Абрикосова; Михайлов, Флобер и Жорж Борман представили новинку: торт «Госпожа Бовари»: приторно-сладкий и кроваво-красный.
Сразу Генрих Антонович распознал маскарад: Михайлова изображал Толстой, Бормана – Чайковский, Флобером не погнушался предстать лично Федор Михайлович; торговые знаки, ко всему, подделаны были на редкость грубо: «Флоберт», «Берман», «Михуилов»; торт оказался «Киевским» от Семадени с перевложенным сахаром и перекрашенный в красный цвет; торт был огромным, и Семадени сам при случае мог быть закатанным внутрь – почти так и оказалось: похожий до невероятия на Пушкина, с табличкою «Птушкин» на спине, Генрих Антонович шел кулуаром Международной выставки, когда из боковой штольни, наперерез ему, рабочие вытолкнули на колесах бисквитно-кремовую башню, и из прорезанной бойницы в сердце Гивартовскому глянул вороненый ствол от Лепажа.


Глава вторая. С  ЗАСУЧЕННЫМИ  РУКАВАМИ

«Сон!» – вклинился чей-то знакомый голос.
Генрих Антонович застонал, повернулся набок, открыл глаза.
Флобер, настоящий, сидел у него на постели.
«Я спал? Мне снилось? Кто-то стрелял или нет?!» – Генрих Антонович попытался ощупать тело.
«Сон, – крикнул Флобер. – Сон!»
Дверь отворилась, вошел низенький человек, безбородый, с желтым лицом: кореец.
До Эммы Генрих был с Верой Павловной: вспомнил: ее прислужник!
«Она решила отомстить мне или мстит Эмма, заимствовав убийцу у Веры Павловны?! – Гивартовский хотел подняться. – Вы пишете криминальный роман?!»
«По каплям я выдавливаю из себя Федора, – Гюстав поддержал за локоть, – но признаюсь: его остается порядочно: это не Сон Веры Павловны! Это – дядюшкин Сон!»
Дядюшкой был Коминтерн.
«Они решили отобрать фабрику, а меня упечь в Мавзолей! Лучше я сожгу ее! – вырывался Генрих. – Почему Сон не убил меня?!» – не понимал он.
«Да потому, – Флобер объяснил, – что он – только сон! Его нет в действительности! Ты спишь наяву! Проснись!»
Флобер поболтал руками, и Сон развеялся.
Генрих Антонович, в пижаме, сел у стола, рассматривая пружину, которую сломал Флобер.
«Пятидесятилетний третьежён и бывший шурин – как они взаимодействуют?» – наконец Гивартовский спросил.
«Натурально, бывший шурин не может писать стихов, а пятидесятилетний третьежён – совершить насилие над курицей, – пустился Гюстав в объяснения. – Никто не может быть пятидесятилетним третьежёном кроме самого пятидесятилетнего третьежёна, и бывший шурин тоже вовсе не тот, кто был шурином прежде, но по какой-то причине перестал им быть: терминология, как обычно, отстает от понятий. Пятидесятилетний третьежён живет, а бывший шурин заводится, пятидесятилетний третьежён – понятие высокое – бывший же шурин в эмпиреях не витает, но, если, к примеру, понадобится вам поджечь фабрику, и бывший шурин откажется – пятидесятилетний третьежён вполне может оказать вам такую услугу».
Двери матового стекла распахнулись, люди, одетые санитарами, вошли с засученными рукавами.
Споро они уложили Генриха на каталку.
«Куда? Зачем?! – Генрих Антонович не захотел. – Где я, в конце концов?!»
«В лучшей парижской клинике, где вам будет сделана операция, – ему объявили.
«Я не хочу! Я здоров! Какая?!»
«Вы целиком превращены будете в фаллос!» – Флобер натянул черные шведские перчатки и растопырил пальцы.


Глава третья. ВДОВЕЦ  И  ШУРИН

Намеренно или нет Флобер вывел из строя пружину, но прежде худо-бедно на ней выскакивало то, что должно было выскочить – теперь же сад оставался недвижим: никто не бегал, семеня ногами, по гладко убитым дорожкам.
«Пушкин? Теория вероятностей? – киевский кондитер Семадени много слышал и хотел увидеть. – Случайно, не знаете?!»
«Сам только вчера приехал, – пожимался граф Кушелев-Безбородко, – думал вот окунуться в кипение жизни».
Совершенно одни они шли мимо опустевших павильонов.
«Любезные дамы, воспитанные молодые люди – где они все?!» – недоумевал граф.
«Как ножницами отхватили!» – восклицал кондитер.
Повсюду, впрочем, разложены стопками, виднелись спермацетовые полотенца.
«Наверное, – Семадени вытер лицо, – что-то произошло!»
На боковых аллеях лежали тени.
Кушелева звали Григорий Александрович, Семадени – Бернард-Оттон Андреевич. На лицах обоих мерцало спокойное, тихое сияние. Каждый из них улыбался тому, что предвидел тему, на которую обратится разговор.
«На все есть манера!» – звучало лейтмотивом.
«И чтобы держаться, надо выдумать направление!» – катил лейтмотив по рельсам.
Рельсами были содержание слов и отношение к делу.
«Как же вагоны?!» – щурился Семадени.
«Симпатии и антипатии! – тростью Безбородко рисовал на песке. – Вот! Симпатии – это товарные, антипатии – пассажирские! Пассажирские – бог с ними, до поры, разумеется! Товарные сплошь забиты тортами и шампанским!»
Делая любезность кондитеру, граф не забыл и себя: в Петербурге ему принадлежал завод шипучих вин.
«Может быть, – отвечал Семадени, – Мне ничего не нужно, как только то, чтобы все было, как было. Чтобы все было, как нужно. Чтобы все было, как только!»
Его торты спрашивали по всей стране, шампанское же от Кушелева-Безбородко своим забивала вдова Клико.
«Как ваше шампанское называется?» – киевлянин запамятовал.
«Бывший шурин», – петербуржец напомнил.
«Что, если выставить его вдовцом?!» – кондитера посетила идея.
«Вдовец Клико?» – винодел недопонял.
«Бывший вдовец» – полусладкое и брют – «Вдовец-шурин»! – внимательный Семадени увидел в боковой аллее   п о л о с ы   на ярком фоне.
«Кажется, эта ваша теория вероятностей начинает действовать?!» – осмотрительный Кушелев заметил тоже.
«Невероятно!» – реалистичный Бернард-Оттон Андреевич не мог предвидеть.
«Все-таки вы не Пушкин!» – прагматичный граф побежал и увлек за собою товарища.


Глава четвертая. РАСТОПЫРИВШИ  ПАЛЬЦЫ

«Для полового соединения должны были сойтись совершенный мужчина и совершенная женщина.
Совершенный мужчина прибыл из Индии.
Совершенная женщина жила в Париже.
Одним и тем же словом обозначались различные вещи: язык и понятие не покрывали друг друга.
Изящная гостиная, драпированная золотисто- желтым брокаром, утопала в цветах и огнях; время имело здесь и сейчас обратный ход.
Только что в этих самых декорациях прошла встреча кардинала Конзальви с парижским нунцием папы Пия Седьмого кардиналом Капраром: когда же приедет святейший короновать Императора?!
Никто не связывал еще социализм и папство!
Явился полотер со щеткой в руках и, быстро посыпая его поташом, навел на паркете должный глянец.
Лакеи торопливо убирали окурки – с лестницы раздавался такой грохот, точно по ней дюжинами скатывались пустые бочки: прибывшего с помпой внесли на портшезе, утыканном гвоздями: особенный и совершенный, он спал.
Усиливаясь победить в себе отвращение, совершенная женщина смотрела: стоит древесно, примкнуто к стене.
«Моджерам-Мотомалов», – нагнувшись, она прочитала на прикрепленной сандаловой табличке.
Ее звали Барб-Николь, она была вдовою Клико.
Совершенный мужчина и совершенная женщина: ожидалось совершенное дитя!
Всем распоряжался апостроф Павел.
«В самом деле, оно будет совершенное?» – спрашивала вдова Клико о дите.
«По теории вероятностей, – высокопреподобный готовил ее к акту, – это будет дитя мужского пола».
Мотомалова разбудили – ей и ему дали по куску калорийного торта.
«Позже, – приоткрыл Павел, пока они ели, – будет создана и абсолютная женщина. Вы – совершенная, она – абсолютная. Прошу не путать!»
«Мой сын станет гордостью Франции?» – вдова Клико встала на четвереньки; Моджерам доедал, облизывая пальцы.
«Франции, – апостроф призывал жестами, – уже есть, чем гордиться, а вот России, получилось так, – нечем. Это – российский заказ, на генетическом уровне! Рожать станете в России под чужим именем: это будет ихнее всё! За что, как и договаривались, на ваше имя запишут завод виноградных вин!»
Индус доедал и, растопыривши пальцы, готовился к прыжку.
Следовало поторопиться: заканчивался восемнадцатый век!


Глава пятая. ЗАКРЕПИТЬ  ВКУС

«Красивая легенда!» – сказал Семадени.
«Индус Моджерам-Мотомалов, – продолжил Кушелев-Безбородко, – с собою привез тигра, такого же совершенного, как он сам и вдова: подобно своим хозяевам этот тигр существует вне времени: он был до рождения Пушкина и есть сейчас, через годы после трагической дуэли!»
«Для чего нужен тигр?» – резонно было поинтересоваться кондитеру.
«Мочу тигра стали добавлять в шампанское, – знал винодел, – она придала неповторимый аромат букету, но вместе с ним – и ужасающий запах; поставлена была задача: вкус закрепить, а запах – свести на нет!»
«И кто же свёл, решил задачу?! Пушкин?!» – логично было киевлянину вскричать.
«Он! Александр Сергеевич! Кто же еще! Наш вневременной гений!» – забывшись, петербуржец едва не слетел с парижского дерева.
«Он был до своего рождения и есть сейчас, после своей смерти?» – самую малость Семадени запутался.
Заново укрепившись на ветвях, граф посмотрел вниз: Пушкин шел боковой аллеей в прозрачных панталонах и играл железной палкой.
«Не понимаю, – граф Кушелев-Безбородко принялся спускаться на землю – Насколько мне известно, Александр Сергеевич сейчас на Луне с научной экспедицией. И в то же время...»
«В разных пространствах!» – Семадени старался не отставать.
«Главное – он прогнал тигра!» – Кушелев коснулся газона.
«Здравствуйте, Александр Сергеевич!» – первым с совершенным поздоровался киевлянин.
«Здравствуйте, господа!» – Пушкин ответил. – Не знаете, где тут можно выпить шампанского?»
Он был похож на гигантский фаллос.
«Обыкновенно здесь и пьют, – объяснил Безбородко. – Сегодня, однако, сюда забрел тигр, и всех эвакуировали… Вы, я понимаю, недавно с Луны?!»
«Именно, господа, именно!» – Пушкин отвечал характерным голосом.
Они вышли из Французского сада и отправились в кондитерскую на улицу Сен-Мартен, туда, где напротив улицы Жан-Робер начиналась улица Гран-Гюрлер.
«Соскучился по настоящему! – Пушкин наполнил бокалы. – На Луне, представьте, все пьют мараскин, даже девицы!»
Француженки, проходившие мимо, норовили задеть его рукою – после каждого их прикосновения Александр Сергеевич, казалось, твердел и увеличивался в размерах.
Потом встал и вышел.


Глава шестая. ЗАЛИВАЯ  ТРОТУАР

Сортир он покинул облегченным.
От природы сильно смахивавший на Александра Сергеевича, Гивартовский после манипуляций, над ним проделанных, и впрямь местами почувствовал себя реальным Пушкиным, к чему определенно его подталкивали обстоятельства.
Двое новых его знакомых пили шампанское; они будут его секунданты, но до дуэли сейчас было далеко, как до Черной речки; он не стал возвращаться на место, а вышел из кондитерской и с улицы Сен-Мартен свернул на улицу Гран-Гюрлер.
Кардинал Конзальви и кардинал Капрар, усы плащом закрыв, а брови – шляпой, ждали его за углом.
«Первый русский социалист!» – в закрытом экипаже с зашторенными окнами напомнил апостроф Павел.
Папа Пий Седьмой принял его за Пушкина!
Сон?!
Кореец сопровождал на обратном пути.
Флобер починил пружину?!
Или Федор Михайлович починил Флобера?!
Большим красным пальцем – огромным когтем Генрих Антонович прочистил ствол.
Дантес в наброшенной поверх фрака тигровой шкуре стоял на углу улицы Жан-Робер с улицей Сен-Мартен, готовый к половому соединению с пулей.
Экипаж притормозил.
«Торт был приторный!» – Пушкин припомнил.
Хлопнул выстрел.
Дантес упал, заливая тротуар мочой.
Сбежавшиеся простолюдины подставляли подвернувшиеся сосуды: дантесова моча, по поверию, обладала целебными свойствами.
«Билет до Москвы, – передавал Сон, – паспорт на имя Генриха Гивартовского, инструкции на будущее, диссертация о свойстве и составе мочи, формула жидкости, уничтожающей дурной запах!»
«На все есть манера! – катил лейтмотив по рельсам. – И чтобы держаться, надо выдумать направление!»
Товарные вагоны были заставлены тортами и шампанским, пассажирские – забиты социалистами: безостановочно пили вино и заедали сладким.
«Вся власть – Временному правительству!» – Генрих Антонович поднимал тост.
Вагоны надежно были запломбированы, никто не имел возможности сбежать по дороге. 


Глава седьмая. САМОЕ  ВРЕМЯ

«Пушкин – фаллос русской литературы!» – кардинал Конзальви вытер лицо спермацетовым полотенцем.
«Он связал социализм и папство», – восхитился кардинал Капрар.
«По каплям он выдавил из себя Державина», – напомнил Конзальви.
«Не захотел стать его тенью!» – Капрар вынул из складок плаща пузырек.
«Что это у тебя?» – первый кардинал не знал.
«Жидкость, отбивающая дурной запах, – второй кардинал ответил. – Капли Державина».
Щедро он окропил на мостовой место, на котором лежал Дантес, и запах мочи улетучился.
Обоим им в самое ближайшее время с тайной миссией предстояло отправиться в Россию, и они уже многое знали об этой удивительной стране.
«В самое прошедшее время!» – иезуиты, многозначительно они улыбались.
В Москве им предстояло подготовить вступление в нее Наполеона.
«Как только Пушкин достигнет половой зрелости!» – напутствовал посланцев папа Пий Седьмой.
Шимпанзе ли пили шимпанское или шампанское пили шампанзе?!
Зоопарки Франции переполнены были игристым: тончайшего букета, но ужасающего запаха, вино годилось лишь в рацион животным, в то время как в России уже появился магический эликсир, способный отбить дурной запах; шел одна тысяча восемьсот одиннадцатый год: Пушкин, достигший половой зрелости, выдавливал из себя первые капли!
« Я сам буду твоим цензором!» – бил его по рукам приезжавший в Лицей Александр Первый.
Вспыхнуло из-за Пушкина?!
Десантники Наполеона высадились в Царском селе, основные силы штурмовали Михайловское.
Пал Московский зоопарк.
«Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? – Конечно, волчица, мой друг молодой!»
Задним числом Федор Михайлович призывал превратить империалистическую войну в гражданскую!
С юга против него выступил Толстой.
Французов поддержал Тургенев.
За русских высказались три Ибсена из четырех.
Чайковский вызвал на дуэль Дебюсси, Флобер – Михайлова, кореец Сон – Чернышевского.
Надежда Филаретовна фон Мекк – Барб-Николь, вдову Клико.
Дошло до верхов.
Верха не хотели.
«А ну у меня!» – громыхнул Кондороет свинцом.
И стихло.


Глава восьмая. В  РОССИЮ !

В Париже у Генриха было половое соединение с символической женщиной.
Петушок – символ Франции; женщина-петушок Габриель Дюпон повстречалась ему на выходе из кондитерской, там, где улица Гран-Гюрлер смыкается с улицей Сен-Мартен и улицей Жан-Робер.
Едва ли слышавшая о Пушкине, худощавая, тонкая, плоская, мускулистая, энергичная, она, походя задела его рукою; она жила в том же доме, где только что он пил шампанское; они поднялись на второй этаж; в квартире женщина-кастрат с короткими волосами играла музыку Дебюсси.
Еще одна женщина с низким голосом танцевала.
Большая рыба плавала в огромном аквариуме.
«Мурильо! – объяснили ему. – Морской черт! Электрическая! Потрескивает и светится. Прообраз троллейбуса!»
«Наполеон вступил в Россию, – он не ударил лицом в грязь. – Торт!»
Было неубрано, густым слоем повсюду лежала пыль, с потолка свешивалась паутина, стояли тарелки с присохшими пищевыми объедками.
Усевшись, Габриель Дюпон спросила, имел ли он соединения с курицей, и Генрих сказал, да, однажды, в отрочестве.
«Парижские студенты побили мясников, – Розали Тексье бросила клавиши. – Студентами предводительствовал Флобер!»
Генрих Антонович полагал, что обстоятельства примут другой оборот, но неожиданно стал располагать временем: разрешение затягивалось.
Из раззолоченного зеркала смотрели один глаз и часть щеки.
Женщины были на логических торсах и абстрактных ногах.
Свои плоскости Габриель Дюпон выражала исключительно линиями силуэта.
Определенно, здесь до Генриха поработал большой художник.
Что могут сказать два надкушенных яблока полусгнившая луковица, треснувшая бретонская чашка, растрепанный том желтого романа, гипсовая маска Гюрлера?!
Генрих прислушался.
«Действуй!» – сказали два яблока.
«Действуй!» – сказала луковица.
«Действуй!» – сказала чашка (задребезжав).
«Пора!» – прошелестел том.
«Давай!» – вымолвила маска.
Настроение комнат было попустительным.
Мужчина и женщина упали на тигровую шкуру (он быстро отделил женское от петушкового).
Генрих превознес себя выше звезд.
Ногами Габриель Дюпон попирала небо.
Когда все было кончено, он пригласил их всех приехать в Россию.


Глава девятая. ВНЕОЧЕРЕДНОЙ  ПЛЕНУМ

Из-за границы Генрих вернулся сильно переменившимся: он сократил число шарниров своего тела, сделал невозможным все движения вверх, все крутые повороты поясницы; он уменьшил  маневренность шеи. Его движения стали исключительно профильными, а жест возможным только перед собою – вперед. Его тело теперь вставлено было в узкий футляр, дозволяющий только ходить, садиться (не на землю, а лишь на высокое седалище) и двигать те предметы, которые находились прямо перед ним, напрягая мускулы локтя, предплечий, но не плеча. Возникновение свежего образа совпало с появлением нового поколения паровых машин, и поэтому костюм Генриха также претерпел изменения, принимая в себя формы машины: тесные панталоны он заменил длинными раструбами, труба цилиндрической формы увенчала его голову, сюртук же старался принять кованые формы парового котла, а в цвете платья усвоены были все оттенки угля, дыма, сажи и копоти.
Заметно было: с ним поработал большой художник.
В Москве стоял необычайный гул от шумных разговоров: закончился век восемнадцатый, скоро предстояло завершиться и девятнадцатому веку.
Москвички Антуанетта Моте де Флервиль, Эмма и Вера Павловна мало чем отличались от парижанок Габриель Дюпон, Розалии Тексье и той третьей с низким голосом – Инессы Арманд; московским своим приятельницам Генрих привез знаковые презенты.
«Надкушенные яблоки?» – не поняла Антуанетта.
«Луковица? Гнилая?!» – удивилась Эмма.
«Треснувшая чашка? Старый роман? Маска урода?!» – отшатнулась Вера Павловна.
«Г о в о р я щ и е!» – Генрих Антонович расположил на столе.
Все прислушались, но ничего не услышали.
«Надо дать им освоиться!» – Гивартовский покрыл предметы газетой.
Более он не отделял Эмму от Антуанетты и Веры Павловны (он был когда-то ее демоном), а, напротив, смешивал всех трех.
Из кондитерской в первом этаже поднялся Клод Дебюсси, сел к фортепиано и заиграл «Затонувший собор».
Подтянулись Маршан, Розе, Мичерлих, Магнус.
Пятидесятилетний третьежён привел бывшего шурина.
На колесиках Буланже ввез Надежду Филаретовну фон Мекк.
Недоставало только Михайлова и цирка с тиграми.
Ножом, призывая к тишине, Книппердоллинг постучал по графину; из-за портьеры вышел Коминтерн.
«Товарищи! – объявил он. – Внеочередной пленум нашей партии объявляю открытым!»
Шумно любители крокета зааплодировали.
«Пожар! – в это же самое время, сбросив газету, заверещали два яблока, луковица, чашка, роман и маска. – Пожар на фабрике Гивартовского!»


Глава десятая. ВНИЗ  ГОЛОВАМИ

Художник – полезен!
Художник Полезен стоял у  мрачного изваяния папы Пия Седьмого и требовал от истукана молчания.
Они обменялись условными жестами и условными движениями.
Привычка руки заменяла художнику опыт глаза.
Солнечный свет выедал цвета там, куда он падал.
Асфальтовые тротуары сделались прозрачными.
Зеркальная пропасть развертывалась под ногами.
Темные волнистые силуэты женщин с подобранными платьями висели над бездной.
Они опирались лишь на острия своих же опрокинутых отражений.
Одна особо заинтересовавшая его пара повторена была вниз головами трижды.
Художник Полезен был художник Михайлов.
Он не вернулся в Россию, а покамест остался в Париже.


ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ

Глава первая. ДО  И  ПОСЛЕ

Говоря громко и жестикулируя, человек из прочитанных сравнений выдернул одно, особенно яркое, патетичное, и по узору этого сравнения вылепил собственные слова, вышедшие из вялой, полуумершей души – при этом вялая, полуумершая душа казалась горящею необыкновенно ярким и благородным пламенем – но кто же теперь разберет, что это горит чужое сравнение, что около него стоит бледный и бессильный человек, который совершает собственно художественный плагиат, софистический плагиат?! Все, взирая на престидижитатора фраз, говорят: «Вот, пророк!»
Иван Кондратьевич Бабст, профессор, приглашен был пожить летом в деревне Селищево Московской губернии – приехал Федор Михайлович, решительно отмел возражения, взял за руку, повез на вокзал.
– Из десяти лекций вы прочитали семь до события, и теперь, после него, с вас еще три!
– Событие, какое же? – мог Иван Кондратьевич привести ряд.
– Событие, – руководитель проекта объяснил, – пожар на фабрике Гивартовского!
Безоблачное небо казалось бирюзовым, солнце ярко светило, неподвижный, прохладный воздух был так прозрачен, что отчетливость, с какою вырезывалась даль, казалась невероятною.
– Вырезывал кто?! – Бабст восхитился.
– Павел Александрович! – Федор Михайлович позвал, и старый знакомый тотчас предстал перед Бабстом: Буланже!
Каждый в глазах другого сильно переменился: Иван Кондратьевич показался Павлу Александровичу вытянутым в пространстве, Павел же Александрович Ивану Кондратьевичу – сжатым во времени.
Дом был заселен примерно наполовину: чистенькие занавесочки и выхоленные цветы обличали женский глаз.
– Чей же? – Иван Кондратьевич заинтересовался.
– Вера Павловна! – позвал Буланже.
Откровенно она разочаровала – она не была героиней его романа (как и появившаяся следом Эмма Гюставна), но тут же Иван Кондратьевич лицом выразил признаки приятного удивления: Антуанетта Моте де Флервиль вышла третьей!
Деликатно прочие ретировались.
– Как?! – решительно Бабст не понимал. – Ты на обеих дачах: здесь и под Петербургом?! В Третьем Парголове?!
– Кручусь, что делать! – она смотрела на него с любовью. – Сейчас там меня подменяет Валентина.
«Гризодубова!» – он знал.
Она, Антуанетта, знал он еще, любила в нем, Бабсте, француза Клода Дебюсси.
С этим и многим другим еще предстояло разбираться.


Глава вторая. БЕЗВОЛОСЫЕ  ГОЛОВКИ

За обедом все кушанья оказались подправленными сахаром.
– У нас тут недалеко, – вилкой Маршан указал на ломоть консервированного мяса, – рафинадный заводик. Между прочим – князя Лопухина-Давыдова.
– Благодарствуйте! – Иван Кондратьевич отодвинул тарелку.
Сидя над сладким мясом, он прислушивался к перекрестным застольным разговорам.
Вертелось на малозначившем.
Розе довольствовался тем, что все в мире идет своим чередом – Мичерлих отвечал ему в тон; Магнус же выговаривал просто слова без видимой связи и смысла.
– Сахарили манекенов на гражданскую войну! – даже пробовал он напевать.
– Я прошу вас прекратить. Это выше всякого вероятия! – какой-то выпад против себя усмотрела Надежда фон Мекк.
Раздуваясь, она начала приподыматься, но вовремя профессор Салазкин открыл у нее нужный клапан: пар вышел, спокойно меценатка опустилась на прежнее место.
Сжатый во времени Буланже пробовал распрямиться – пружину, однако, заело.
Пятидесятилетний третьежён вобрал жест внутрь.
 Умело в зрачок бывшего шурина вставлен был большой световой блик.
Между двумя подпиравшими щеки высокими, пожелтевшими от времени и посиневшими от пространства воротничками, к тому же и перетянутыми широким черным пластроном, намертво туда вбитая, торчала пушкиноподобная голова Гивартовского.
Определенно все компоненты работали на общую картину; Иван Кондратьевич понимал: все сошлось, поработал большой, огромный художник: из выпуклой трехмерной действительности он сподвигнулся выделить основные двухмерные зрительные впечатления.
Сидевшие за столом, все прекрасны были широтой и общностью силуэта.
Правая рука Эммы, отведенная назад, служила поддержкой для головы, ее левая рука закинута была через голову, обрамляя ее так, что одна линия, начинаясь с конца выставленной из-под стола ноги, проходила, не дробясь, через все тело и заканчивалась кистью левой руки с пальцами, слегка растопыренными и чуть скрюченными.
Рискуя выдать себя, Иван Кондратьевич сел за фортепиано: у звуков музыки оказались безволосые головки.
– У сна – шерстяные щеки, – мягко подсобил профессор Салазкин, – у Сона же – гладкие.
– У хаоса – мятая рожа! – басовую партию повел Книппердоллинг.
Недоставало только князя Лопухина-Давыдова с его откровенным липким подарком и коричневых, оранжевых, желтых, зеленых, голубых, фиолетовых птиц!


Глава третья. ЗАБЕЖАТЬ  ВПЕРЕД

Обманываться далее представлялось малоубедительным.
Дети спали, тяжелея во сне, красные дьяволята.
– Ваши? – Бабст поворошил кучу. – Какие славные!
– Мои, – стыдливо Надежда Филаретовна признала. – От апострофа Павла.
– Маленькие кентавры, – Бабст отводил взгляд, – а эти – черные с желтыми рыбьими лицами! Как чудно демонизм соединен здесь с трогательной детскостью! И, может статься, – социализм с папством?!
Иван Кондратьевич наполнял словами пространство, в котором Надежда Филаретовна стояла нагая.
– Одолжите, может быть, ступку для толчения миндаля?!
Иван Кондратьевич тоже был нагой, и Надежда Филаретовна избирательно его коснулась.
Ее пальцы отличались удивительной эквилибристикой.
Самую малость Иван Кондратьевич трухнул.
Проснувшиеся детишки отчаянно верещали:
– Мамочка! Кто этот голый господин с собачьей головой, этот красный дьявол, от которого так дурно пахнет?!
Большой художник снимал покров, не заботясь не повредить самого произведения; механическая способность писать проявляла себя независимо от содержания: техника противополагалась внутреннему достоинству. Механическая способность написать хорошо то, что было дурно. Дурно пахло!
В руках килькропфов между тем возникли опасные удочки с острыми крючками на концах лесок… картина, наконец, остановилась: все же, художник почувствовал, что недостатки ее, мало заметные при начале, станут поразительны, если он продолжит: мысль еще не созрела, она только вынашивалась.
– Кто эта мокрая дама?! – могли, к примеру, выкрикнуть детишки, и тогда из глубин подсознания некстати выплыла бы сейчас «Анна Каренина», трехпалубная светская дама, изменившая соленой супружеской присяге в угоду историческому холостому залпу!
Что было делать Ивану Кондратьевичу?!
Единственным представлялось забежать вперед!
Высокая белая фигура вышла из-за сахарной головы.
Одетая в балахон темно-синей птицы.
С леденцами вместо пальцев.
Которые она отламывала и которыми затыкала поганые маленькие ротики.
Один из ибсеновских призраков, Мичерлих, впоследствии признавался, что любит больше всего на свете прикосновение к мягким тканям, особенно к бархату: бывалоча подойдет к портьере, остановится и долго-долго, целыми часами щупает, гладит тяжелые складки: сахарная голова якобы уже стояла тогда на подоконнике!
Собачья сахарная голова!


Глава четвертая. УБИТЬ  ТОЛСТОГО !

Обманываться далее сделалось невозможным.
Утром, предсказывая худое всем своим видом, на даче возник князь Лопухин-Давыдов: он весь как-то осунулся, одряхлел, постарел собачьей старостью.
Владелец рафинадного заводика, в подарок он привез завернутую в бумагу большую сахарную голову – Иван Кондратьевич смутился больше, чем желал: голова была та самая!
– Сущность головы выражается в сохранении себя как головы! – князь поставил на подоконник.
– Сахар – всему голова! – поддакнул неожиданно для себя Иван Кондратьевич.
На шее головы красовался эмблематический медальон.
– Белая или бледная?! – пятидесятилетний третьежён не придал медальону ровно никакого значения: он рассматривал цвет головы.
Отлично он знал белое, но знал и бледное – и белое частенько превращалось у него в белесоватое!
– Третья субстанция? Субпродукт? – бывший шурин ковырнул пальцем. – Сквозь время, сквозь пространство, сквозь сахар?!
– Пожалуй что, не совсем, – заученно князь повторял чужие слова, – поскольку время не является сейчас потоком, оно стало неподвижным измерением, тем, чем для нас является теперь сахар.
Иван Кондратьевич бросил слушать: слегка завернув бумагу, он рассматривал голову: четвероугольный череп почти без изгиба переходил в широкий и мощный затылок; с другой стороны был круто опускавшийся и выпуклый лоб – брови, опущенные на середине и сжимавшие кожу в вертикальную складку, сильные челюсти и тонкие губы.
Обманываться далее было попросту глупо.
Сахар вместо времени (Пушкин вместо масла?!)
Нет ни «раньше», ни «позже»!
Леденцы вместо пальцев!
Пальцы вместо стрелок: как покажут – столько и будет!
Как два пальца!
И это, Бабст понял, только начало: – когда-нибудь (как-нибудь!)  спросил он свежего маслица, и ему прочитают из Пушкина; место же мяса займет «Анна Каренина»!
Яйца исключительно будут из-под синей птицы, и счастливчиком себя посчитает тот, на кого хватит!
Федор Михайлович, уже Иван Кондратьевич знал, неспроста привез его на подмосковную дачу!
Федор Михайлович добивался чтобы он, Бабст, дошел до всего своим умом!
Чтобы он, Иван Кондратьевич, ужаснулся тому, что готовится человечеству!
И кем!
Иван Кондратьевич Бабст должен бы убить Толстого!


Глава пятая. ШАГОВИТЫЙ  ПУДЕЛЬ

Забежавший вперед Иван Кондратьевич возвратился назад.
Пространства заполнены были словами, Бабст повыдергивал лишние: про субпродукт, собственную собачью голову, шерстистые щеки и про манекенов, якобы принимавших участие в гражданской войне, – перемешал буквами, бросил в поганое ведро.
Восьмая лекция полностью была составлена: «Художник Полезен».
– Художник Полезен, – сказал Иван Кондратьевич, – п е р е в о р а ч и в а л   женщин и их подвешивал над бездной. Он целиком превращал мужчин в фаллосы. Он не довольствовался, однако, ни совершенным мужчиной, ни абсолютной женщиной. Художник Полезен создал естественного человека! Гомункул и автомат, естественный человек таит в себе притягательные силы пустоты.
Бабст снял занавеску с картины, и все увидели человека с женскими ляжками и мужскими голенями, с женским левым и мужским правым бедром.
Глаза естественного человека были больше его желудка.
– Его мышление похоже на шум! – Иван Кондратьевич повернул тумблер, и все услышали далекий рокот.
– Как он передвигается? – спросили девушки. – Движется по жизни?
– Автоматически-правильно, – Бабст ответил. – Под действием исключительно умственного механизма идей, осознанных обязанностей и задач.
– Зовут его как? – не знали все четыре Ибсена.
– Господин Крош, антидилетант!
Иван Кондратьевич сел за фортепиано: музыка пролилась легкая, как сыр фри, размазанный мастихином.
– Как соотносится он с тою сахарной головой, что намедни доставил нам князь Лопухин-Давыдов?! – ребром поставила Надежда Филаретовна.
– Господин Крош, антидилетант, рассматривает внешние признаки предметов, по ним он составил себе программу жизни; он, исповедуя внешний закон, стоит в свете фонаря, привешенного к столбу – сахарная же голова имеет дело  с внутренним состоянием вечной, неизменной истины, исповедует учение внутреннего сознания и потому, похоже, несет перед собою фонарь на длинном шесте.
– Выходит так, конфликт неизбежен между сахарной головой и господином Крошем? – пошел дальше других профессор Салазкин. – Внешнее против внутреннего: либо господин Крош повесит сахарную голову на фонаре, либо сахарная голова проткнет господина Кроша шестом?!
Внутри Ивана Кондратьевича, он ощущал физически, сложились притягательные пустоты, которые своими пространствами притягивали слова: внешний Белинский, внутренний Гоголь, внешний Пушкин, внутренний Пушкин; с шерстистыми щеками манекен, гражданская война: глаза больше желудка!
С этим можно было жить и бороться.
Если бы не пудель!
Шаговитый, прыгал он в темноте.


Глава шестая. УЖАС  САХАРА

Странный шум раздавался из комнаты Ивана Кондратьевича, и люди, уплатившие за него деньги, называли это музыкой.
Аккордовая последовательность изображала чувство, определенная фраза – то или иное лицо.
 Складываясь вместе, четыре Ибсена составляли цельного.
Пятидесятилетний третьежён делался Александром Александровичем.
Бывший шурин сливался с кака-шуринким узденем.
Контрабасисты дули в смычки, тромбонисты водили смычками по трубкам.
Иван Кондратьевич Бабст распадался: собственно Бабст оставался лишь частью его; освободившееся место оккупировал Клод Дебюсси, пустивший теперь в одну восьмую антидилетанта господина Кроша!
Лаборатория притягательной пустоты!
Символ вызывает лейтмотив: Толстой – Михайлов – Полезен – Бабст – Дебюсси – Крош!
Мчит лейтмотив по рельсам, волочет вагоны!
 За гранью – грань!
Пятидесятилетний Александр Александрович, уже почти сформировавшийся, вертел в пальцах стакан.
Павел Александрович Буланже никого не впускал к Бабсту.
Слушали снаружи: ужас времени кричал синими голосами, ужас пространства – фиолетовыми, и белыми – кричал ужас сахара.
– Тот, кто страдает от чернот, – наперекор утверждал Салазкин, – обличает свое неумение найти им равноценные!
– Кто же страдает?! – решительно никто не понял.
– Пудель, – объяснил профессор. – Пудель!
Дверь самую малость приоткрыли: из совершенного мрака, опираясь на свое же опрокинутое отражение, вышел шаговитый, покрытый шерстью, умственный механизм, составленный из надкушенных двух яблок, гнилой луковицы, треснувшей чашки, старого французского романа и уродливой собачьей маски.
– Инсталляция «Пудель», художник Полезен! – представил зрителям Гивартовский. – Автомат, прыгая в темноте, он преобразует двигательную энергию в умственную.
В треснувшую чашку Генрих Антонович налил немного шампанского и подсыпал сахарного песку.
Шумно пудель лакал.
– Как же он не умеет, – трудно один из Ибсенов сформулировал, – умственный механизм, найти равноценные черноты, не доставляющие страданий?!
– Чернота, ударяемая чернотой, – из комнаты в ночном костюме вышел Бабст, – образует вокруг места удара круги и звук на далекое расстояние в воздухе; еще дальше вспыхивает огонь; еще дальше – ум в пределах Вселенной.  Вселенная, однако, ограничена нашими о ней представлениями, и потому ум не простирается в бесконечность. Это и доставляет страдания!


Глава седьмая. ПРИ  ЛЮДЯХ

Жить в неподвижном времени оказалось не так просто (нужно было двигать его вручную), зато и не мучил Ивана Кондратьевича вопрос, когда именно убьет он Толстого!
Когда убьет, тогда и убьет!
Федор Михайлович не торопил, и только сахарная голова на подоконнике укоризненно покачивалась ему вослед, когда Иван Кондратьевич проходил мимо. Повсюду были липкие леденцы; их удаляли, но они появлялись снова.
Свежий утренний воздух действовал как ванна. Деревья знали, что жили. Смешно было видеть на ветвях собственную округлившуюся от времени фуражку! Лесом поросшие холмы нежно звучали; мучимый желанием производить, Бабст принялся за сочинение маленьких прелюдий.
«При людях» – так называлась одна из них.
Между тем как-то незаметно за столом перестали передавать масло.
Стоило его спросить, и непременно, встречная, следовала загадка.
«Кто скачет, кто мчится?!»
Отгадка, отзыв, каждый день менялись, и Бабст обыкновенно не попадал в нужное слово.
Он отвечал: «мой верный товарищ», «моя дядя» и даже – «Моцарт и Сальери».
А верным оказывалось: «муж в связи с гувернанткой», «первый русский конькобежец» или даже «Вронский с Махотиным»!
Его откровенно дурачили!
Всем заправлявший на подмосковной даче – Буланже, человек Толстого, менял правила игры, извещая об этом всех, кроме Бабста!
Он мог, например, произвольно объединить всех общностью силуэта, а его, Ивана Кондратьевича, вычленить; мог ночью подложить Ивану Кондратьевичу засахаренный женский манекен – однажды он поменял буквы над уборными, и Бабст, не заметив, вошел в дамскую!
– Петр, останови карету. Я еду в Петербург, – Иван Кондратьевич сказал лакею.
Он с чего-то решил, что поедет в Петербург и увидит жену. Если ее болезнь есть обман, то он промолчит и уедет. Если она действительно больна, при смерти и желает видеть его перед смертью, то он простит ее, если застанет в живых, и отдаст последний долг, если приедет слишком поздно.
Иван Кондратьевич решительно отказывался понимать: буквально все вокруг ревели и катались от смеха: Вера Павловна, Ибсены, Гивартовский и даже Антуанетта!
Бывший шурин опомнился первым, взял под руку, вывел к холмам.
– Нет никакого Петра, жены в Петербурге нет у вас тоже; есть обман: втихаря стрелочник перевел стрелку, лейтмотив соскочил на другой путь: вам подсунули чужой текст!
Бабст вызвал оскорбившего на дуэль.
Конторщик Буланже оружием выбрал деревянные, с колесиками, счеты.
Сойдясь у барьера, немолодые мужчины обменялись несколькими ударами по голове и лицу.


Глава восьмая. НОЧНАЯ  МУЗЫКА

Стилизованный под записного любителя шампанских вин бывший шурин тем временем подготовлял некую акцию: утром, поднявшись раньше всех, он уходил в сад и там в боковой алле двумя красками проводил поперечные полосы.
Словно бы появившийся с бутылочной этикетки, дока, выскочивший из приказных, накрепко он усвоил, что в понятии «тигр» наличествует более содержания, чем в нашем представлении о нем, в то время как с понятием «лев» обстоит ровно наоборот!
Солнечные лучи окрашивали красноватым цветом его золотистые волосы; в гибких манерах виднелись разом сила и звериная грация.
– Мой бедный Иван Кондратьевич, – прогуливаясь с ним под руку, кружил он голову Бабсту, – зачем, скажите, мучить себя этим акробатным презрением к простому языку? Будучи настолько одаренным для борьбы с фразой и грубым жестом, зачем так бояться простых вещей?
– Простых?! Лев, по-вашему, простая вещь? Тигр – простая?! – вскидывался Иван Кондратьевич. – Сугубые звери! Лев – символ социализма, тигр – папства; то и другое мечтает нас пожрать!
– Это Федор Михайлович так пугает, мне же не страшно! – невозможный смеялся.          
– Господин Крош, антидилетант, живет дымом сигары, а вы, полагаю, пеною от шампанского? – Бабст пытался перейти в наступление.
– Вы, музыканты, все гармонизируете одинаково, – бывший шурин сделался вкрадчив. – Каждый призрак, напротив, гармонией оперирует, как краской, мягкой и очень эластичной.
– Ты, что ли, призрак, мираж, продукт моего возбужденного воображения?! – так понял Иван Кондратьевич.
– Ослабь функциональное напряжение, – не сразу, тихим голосом, призвал бывший шурин. – Четыре Ибсена, я, еще кое-кто тебе только грезятся. Гармония – это почти ритм. Смягчи форму: не обнажай линии, смягчи!
Ивану Кондратьевичу слышались мажорные трезвучия; аккорды разной плотности утолщали мелодическую линию горизонта.
Ночью кто-то поставил сахарную голову на женский манекен, но Бабст уже принял решение ехать в Петербург: если его болезнь есть обман, там промолчат, и он уедет. Если он действительно болен, при смерти и желает видеть их перед смертью, то они простят его и отдадут последний долг, если он прибудет слишком поздно.
Профессор Салазкин ставил Ивану Кондратьевичу примочки и делал припарки: следы дуэли становились все менее заметны и скоро пропали совсем.
Ночная музыка, проливаясь, создавала ощущение неподвижности во времени, но не в сахаре; когда все уже спали, высокая фигура выходила из укромного места в шелковом платье, вроде тех, что носят евнухи, синем с белым, как бумага, в которую оборачивают забубенные головы.


Глава девятая. ПОЖАР  НА  ФАБРИКЕ

Тигр пришел, когда было еще светло.
Те, кто видели тигра в клетке зоологического сада, говорят, что шкура его покрыта черными и желтыми полосами. Но на открытом месте, где свет играет,, шкура тигра что ни час другая. Ивану Кондратьевичу она показалась багряной: тигр был пурпурным, как воздух в тот вечер. Из-под зверской оболочки, впрочем, проглядывали человеческие черты.
– Жорж Шарль? – Иван Кондратьевич удивился. – Разве же вас не убили в Париже и запах не развеяли по ветру?!
– Тише вы! – Дантес сдвинул шкуру на морде. – Не хватало еще, чтобы сбежались ревнители духа! В какое я попал время? Пушкин родился?!
– Вы опоздали – он на Луне! – Бабст закурил папиросу и вставил такую же в протянувшуюся пасть. – Он улетел, да, но появились другие – у нас тут Александр Александрович тоже стишки пописывает. А Гивартовский? Вы не забыли его?!
– Ваш Гивартовский не более чем мираж, а Александру Александровичу еще расти и расти!
– Я слышал, папа заключил союз с Львом Николаевичем? – Бабст чувствовал, как снова возрастает функциональное напряжение. – Толстой теперь должен будет короновать Наполеона, а папа помажет его маслом на царство. Вместо Пушкина, которого посланы вы устранить!
– Всего лишь Лев обещался более не защищать Севастополя во время Крымской кампании и еще – пожрать масло из рациона обороняющихся, – занервничав, лазутчик ударил по земле хвостом.
– Как только Пушкин возвратится из космической экспедиции – незамедлительно он займет российский престол, – Иван Кондратьевич сказал общеизвестное. – Такой расклад вас не устраивает, и вы хотите подсунуть нам своего корсиканца?!
– Только на переходный период! Позже народ выберет сам! – Дантес старался придать словам убедительность. – Скажем, Чайковского. Бонч-Бруевича. Чернышевского. Кого угодно!
– На переходный период?! А потом появится Кушелев-Безбородко и зальет страну поддельным шампанским?! Или – какой-нибудь недостаточный поэт с Кавказа, этакий витязь в тигровой шкуре?! Вы не находите, что ваш замысел дурно пахнет?!
И впрямь пошел скверный запах: тигр не сдержал теплой воды.
Стремительно распространяясь, вонь вот-вот должна была достигнуть носа Гивартовского, и тогда тигру не поздоровилось бы.
–Что, миража испугался?! – вслед удиравшему хищнику кричал Иван Кондратьевич.
Ретировавшемуся Дантесу необходимо было любым способом отвлечь внимание Гивартовского.
Пожар на фабрике подходил как нельзя лучше.


Глава десятая. РОДИЛАСЬ  СИЛА

Голова показалась в сумерки.
Она осторожно выдвинулась, посмотрела на Ивана Кондратьевича, спряталась, со страшным усилием протиснулась в форточку и замерла.
Сначала он кричал на нее, грозил, пугал.
Потом вынул топор, взмахнул его обеими руками, едва себя чувствуя и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом.
Силы его тут как бы не было.
Но как только Бабст раз опустил топор, тут-то и родилась в нем сила.


ЧАСТЬ   ТРИНАДЦАТАЯ

Глава первая. ЗНАМЯ  ПОД  ЮБКОЙ

Человек стоял на чисто эстетической точке зрения: его игра словами была бесцельна, но вот он осознал, что эстетика – всего лишь грань, своеобразно преломляющая творчество жизни и сама по себе вне этого творчества не играющая никакой роли; тут же бесцельная игра словами оказалась полной смысла: соединение слов, безотносительно к их логическому смыслу, как и оказалось, было средством, которым человек защищался от напора неизвестности!
Слова покрывали собою понятия: камень становился растением, растение – зверем, зверь – человеком, человек – демоном, демон – Богом, Бог – романом.
Книга освещала лицо Владимира Ильича: он утопал в многословии, которое было его потребностью; книга была написана не только для своего времени, но и для будущего пространства.
«Каренина, – указано было черным по белому, – шедшая вдоль рельсов, не понимала устройства железной дороги. Для   э т о г о   необходимо было ее пересечь, причем – в любом месте!»
Вот уже три недели Ленин и товарищи по партии жили на даче в Третьем Парголове и уже на правах хозяев сами принимали гостей: из Франции пожаловали Розали Тексье, Габриель Дюпон, Инесса Арманд; из Москвы – Бабст, Александр Александрович и с ним какая-то незнакомка, сеявшая вокруг себя беспорядок, которую Александр Александрович называл прекрасной дамочкой, а петербуржцы окрестили мадам Бардак.
Говорили без умолку, смеялись порывами.
– Это помешанная! – покрасневший, кричал Владимир Ильич, оглядываясь на соратников. – Я знать не знаю, что она говорила! Какие векселя? Она кто такая?
– Бовари Эмма! – хохотали партийцы. – Вы обязательства подписывали перед Флобером?!
– Кажется, брал аванс в счет медового месяца, – что-то такое Ильич припоминал. – Расплачусь из партийной кассы!
Голоса приехавших были низкие и тупые, принимавших – высокие и дребезжавшие.
Зашумели пропеллеры, Гризодубова Валентина подлетела, в опавшем платье, зависла головою вниз над Иваном Кондратьевичем – закинувши обе руки за остов, он привлек ее к себе: она не противилась.
«Кажется, я действительно болен!» – медленно Иван Кондратьевич поднимался над всеми.
Дневные звезды видимы только в черной воде колодцев.
Под юбкою у Валентины – он видел – английскими булавками приколото было тяжелое знамя.
 На знамени вышит был Затонувший собор.


Глава вторая. КАРАМЕЛЬНЫЕ  ПАЛЬЦЫ

Приехавший с москвичами Александр Александрович не сделал никакого впечатления; вестимо, петербуржцы узнали в нем пятидесятилетнего третьежёна, однако измены определению не простили да и откровенно заждались: интерес угас. Ему подавали предписанный стакан вина, не забывали каждый час подносить новый – так и оставили.
Брюнет семитического типа, лет сорока, с поношенным, но все еще очень красивым лицом, он вертел в пальцах стакан, раскрывая грани какого-то образа: ребенок, которому не было надобности чему-нибудь изменять, в блаженном неведении проскакивал между хрустальными гранями прошедшего и будущего.
– Кто это? – Бабст опустился с небес.
– Малаша, – Александр Александрович ответил. – Обласканная Кутузовым. Помните, перед военным советом в Филях?
Он поймал грань и показал Бабсту девочку лет шести.
Быстро Иван Кондратьевич отнял руки, которые было протянул.
– Кутузов, что ли, ей за чаем презентовал кусок   с а х а р у?!
– Этого не было, – Александр Александрович возвратил пустой стакан и принял полный. – Кутузов дал девочке палец. Была у него привычка их загибать, трещать ими, ломать. Наживший сахарную болезнь, он имел карамельные пальцы!
В мозгу Ивана Кондратьевича ярко вспыхнуло.
– Он был насквозь, Кутузов, пропитан сахаром? Как и Наполеон – кремом?! Негласное соревнование французских и русских кондитеров?! Рецепт «Наполеон» общеизвестен, так почему никто не знает рецепта «Кутузов»?!
– Узнай враги наш рецепт – им ничего не стоило бы завоевать Россию.
– Они, что же, не предпринимали попыток?! – решительно Иван  Кондратьевич не мог поверить.
– Наполеоновские маршалы Эклер, Буше, Суфле завербовали Малашу, подстроили ее встречу с Кутузовым в деревенской избе, но маленькая патриотка натянула им нос: она передала врагам другой палец, фальсифицированный, изготовленный русскими контрразведчиками из отравленного шоколада!
Александр Александрович говорил то белым голосом, то фиолетовым или синим, но синий голос выходил у него недостаточно синим.
– Как соотносится Малаша с тою прекрасной дамочкой, которую повсеместно вы протежируете? – не дал Иван Кондратьевич завести себя в трясину.
– Для них обеих существует грань, отделяющая доступное зрению и светлое от непроницаемого для света и темного. Малаша умеет отделить доступное зрению от просто светлого; Эмма – темное от вовсе непроницаемого для света.
– Стакан приносят каждый раз новый, – Бабст приберег самое трудное напоследок. – Как же с Малашей?!
Бывший пятидесятилетний третьежён трудности не увидел вовсе.
– Так и она, Малаша, каждый раз новая…


Глава третья. МИФИЧЕСКИЙ  ПЕС

В саду по возвращении Владимира Ильича в Третье Парголово весь антураж оказался нарушен: линии, краски, игра теней и света, форма цветов и растений – все было теперь неестественно, неправильно и беспорядочно.
Двоилось между бесконечным прошедшим, которого никто не в силах был удержать, и бесконечным будущим, которое, как только его достигали, уходило в прошедшее, внутренне не пополняя ничью жизнь.
Понятия испускали слова, слова ложились на музыку, музыка обретала материальную силу, материальная сила образовала функциональное напряжение.
Определенная фраза изображала то или иное лицо.
«Сухая голова с ее выпуклыми, блестящими, веселыми глазами расширялась у храпа в выдающиеся ноздри с налитою внутри кровью перепонкой»; эта фраза изображала Толстого.
Владимир Ильич понимал, что в Третьем Парголове была вотчина Федора Михайловича, которому все представленные здесь петербуржцы были обязаны своим происхождением – тем не менее толстовский дух проникал даже сюда, местами вытесняя живого Федора Михайловича.
Толстовская фраза шагала впереди ее автора – Федор Михайлович до поры или нет интимную свою фразу, выражавшую его суть, прятал, предоставляя щеголять словами лицам, его представлявшим.
«Вернется Пушкин – Пушкин всех рассудит!» – старался Владимир Ильич не вдаваться в чужое.
Хватало «своего».
Семадени сообщал из Парижа: покушение на Гивартовского сорвалось! Теперь Владимир Ильич ожидал ответного: несколько человек прибыли из Москвы – определенно, среди них был киллер; ни днем, ни ночью Ленин не расставался с пуленепробиваемым корсетом.
Покушение на него, скорее всего, должно было произойти в пространстве, но могло состояться во времени: последнюю субстанцию худо-бедно удалось заблокировать – с пространством оказалось сложнее, но горизонты как-то сузили (ленинская контрразведка отрабатывала на совесть).
Под самым окном Владимира Ильича с рыбьей кровью Александр Александрович спорил с лягушачьей кровью Бабстом – оба пребывали в дубовом самоупоении, которого не проткнешь.
Повсюду распускавший слухи о достоинствах прекрасной дамочки бывший пятидесятилетний третьежён вызвал небывалое на дачу паломничество: к Ленину теперь направлялись ходоки по женской части.
Прекрасная дамочка между тем начинала чрезмерно полнеть, ее формы получили излишнюю пышность, а некогда прекрасные линии тела ныне сплывались в беспорядочные очертания.
Умевшая отделить темное от непроницаемого, свое умение она оставила для себя: кто-то боялся пуделя, кто-то – нет, но не единый ленинец в глаза пса не видел, и потому многие считали, он – мифический!


Глава четвертая. НИЧЬЯ  ЖИЗНЬ

Толстой наступал.
Ночью в саду, на территории крокетграунда, появилась   г о л о в а.
«Он побрился, оделся, принял холодную ванну и вышел», – было высечено на постаменте.
Памятник или нет – никто не решался снести.
Ничья жизнь стала новым понятием; ее Сумашедов назвал прекрасной жизнью, а Чернышевский – новой.
Новой прекрасной жизнью должен был зажить некто.
– Некто мифический, – посмеивались с опаской в Третьем Парголове. – Пудель! – ерничали втихомолку.
Дамы обильнее прежнего обсыпались пудрой, на стол подавался пудовый пудинг, кто-то пудлинговался и принудительно отправлен был на плющение.
– Кто-то, – объяснили ситуацию с ним, – понял происходящее слишком буквально, кто-то отрешился от воззрений вовсе; он, кто-то, бросил поклоняться силе, внешнему блеску, выправке, дисциплине! Так, товарищи,  не годится!
Федор Михайлович держал круговую оборону.
Сводилось, в конечном итоге, к интересам и борьбе интересов почти исключительно духовных – сводилось, может быть, к движениям и страстям волевым, с большим, при том при сем, участием воображения, пусть и в ущерб участию сердца и размышлений.
На крокетграунде натянули сетку и через нее перекидывались словами.
– Однажды у нас опять были танцы! – кидала баронесса Елена Николаевна мяч кокетства.
Обыкновенно в городе она не замечала Краевского – он был для нее улицей; в Третьем же Парголове – другое дело.
– Вашим обнаженным плечам было холодно в зале, и шутливо вы щелкали зубами! – с оттяжкой отбивал Краевский.
Оба пластические, Елена Николаевна и Краевский, были для глаза; мусический Иван Кондратьевич был создан для слуха, и потому игроки не заметили зрителя – для них он был садом.
 Они находились в пространстве, которое их окружало; он – во времени, которое вышло.
Антон Павлович был для доктора Шишмарева пациентом.
Доктор Шишмарев для Антона Павловича – пустотою.
Раклист Сумашедов был для Чернышевского абсолютом.
Чернышевский для Сумашедова – рисунком на ткани.
Карл Леопольдович Риккер был для Вильгельма Александровича Зоргенфрея налитою кровью перепонкой.
Вильгельм Александрович Зоргенфрей для Карла Леопольдовича Риккера – беспорядочным очертанием.
Тереза Лоренцовна Брунст была для Инессы Арманд гнилою луковицей.
Инесса Арманд для Терезы Лоренцовны – треснувшей чашкой.
 Крупская была для Владимира Ильича манекеном.
Для всех Владимир Ильич был   с в е т о ч е м.


Глава пятая. ДЫМ  ИЗ  ГОЛОВЫ

Разница между бароном Германом Зигфридовичем Стандершельд-Норденстамом и Владимиром Дмитриевичем Бонч-Бруевичем состояла в том, что первый не мог взять в толк, откуда все берется – второй же не понимал решительно, куда все уходит.
Откуда, недоумевал барон, взялись эти разноцветные голоса, сахарные носы, музыка, пахнувшая сыром-фри, мастихины, падающие с деревьев; кто просовывает по ночам в форточку фонарь на длинном шесте и почему такое засилье французов?!
Куда, не находил себе места его оппонент, пропало масло? Где четырехмерная действительность? Куда подевалось время? Где идеалы?!
Вопросы, рассыпаемые ими, как и должно было, обратились на них самих.
– Откуда этот Стандершельд вообще взялся? – задавались дачники.
– Куда, скажите, запропал Бонч?! – искали отдыхающие в уголках.
Барон Герман Зигфридович на вопрос ответил сам,
– Меня, – он разъяснил, – пригласил Бонч-Бруевич.
С легкостью он мог бы ответить и на другой вопрос – однако же его не спросили.
Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич уехал с дачи по его, баронову, поручению: заведовавший хозяйством Вильгельм Зоргенфрей возглавил личную охрану Ленина, а Норденстам назначен был на его место и в качестве правителя кладовой отправил Бруевича в город за маслом.
Владимир Дмитриевич, впрочем, скоро возвратился, привез полного Пушкина: внешнего, внутреннего, с шерстистыми щеками и темно-синею птицей меж пальцев; его тело было вставлено в узкий футляр, а труба цилиндрической формы венчала голову.
В последнем томе собрано было не известное вовсе.
«Надкушенные яблоки», – значилось в оглавлении, – «Гнилая луковица», «Треснувшая чашка», «Старый роман».
Недоставало только «Маски урода».
«Убить Толстого!» – вспомнил Иван Кондратьевич.
Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич тем временем искал запропастившуюся поэму.
«Откуда взялись эти «яблоки», «луковица», «чашка»?! – недоумевали все.
«Куда подевалась «Маска»?! – листал и не находил Бонч-Бруевич.
Между тем из трубы на пушкинской голове пошел дым или пар.
Синяя птица в его руке шевельнулась.
Истерически Владимир Ильич хохотал: он узнал Гивартовского!
Ударил скверный запах.
Молниеносно Зоргенфрей выхватил маузер.
Он не успел: синяя птица, сорвавшись, пулей ударила Ленину в лоб.


Глава шестая. ГОЛОВА  ТОЛСТОГО

В черном полукафтане молодой начетчик с треском читал шестопсалмие.
– Я – потерянная женщина! – Крупская с опущенными глазами старалась переломить для чего-то сухую ветку.
Розовые переливы под черным кружевом платья прекрасно гармонировали с ее пепельными волосами.
Все называли Владимира Ильича великим:
– Он жил не только для своего времени, но и для будущего пространства!
– Он бы хотел сейчас ковров, камина и ученых разговоров, – сказал приехавший Коминтерн.
– Человек должен стремиться  не к счастью, а к тому, чтобы быть достойным счастья! – сказал Антон Павлович.
Судебный следователь Энгельгардт с товарищем опечатали и увезли Пушкина.
Владимира Ильича начинили молодою крапивой, листьями одуванчика, луговым крессом, щавелем, свирбигусом, лепестками хмеля и перенесли в Мавзолей.
Он лежал в лавровом венке и держал букет иммортелей.
Папа Пий Седьмой у себя в Ватикане перевел стрелку: Владимир Ильич, был ли он пьян или закутан от сильного мороза, не услышал перескочившего на другой путь состава, и его раздавили!
Апостроф Павел и Федор Михайлович созерцали облагороженное тело.
Федор Михайлович молчал, его некрасивое лицо было серьезно.
– Нельзя ли что-нибудь сделать для нее? – апостроф Павел показал на Крупскую.
– Дайте ей, ну скажем, рублей двести, – ответил Федор Михайлович, пожимая плечами. – Не понимаю, о чем спрашивать.
Он встряхивал головой, как будто хотел физически отогнать что-то лишнее и мешавшее ему. – Давайте говорить о наших делах.
Раззолоченные арапы высоко поднимали над головами подносы с шампанским.
С бокалами Федор Михайлович и Павел отошли в сторону.
– Как вам этот кака-шуринский уздень? – апостроф позвенел хрусталем.
– Отец Крупской, бывший шурин, в действительности тесть покойного! – представил Федор Михайлович минидосье. – Вы полагаете – преемник?!
– Тесть имею – пошутил апостроф. – Папа считает, Константин Игнатьевич мог бы возглавить партию.
– Не знаю, умеет ли он вообще играть в крокет, – Федор Михайлович улыбнулся.
– Не вижу трудности научить! – папский легат перешел на латынь.
Социалистические идеи и папство равно ненавистны были Федору Михайловичу, как и грядущее их соединение – однако же до поры не должен был он подавать виду: за всем стоял Толстой, который накопил к моменту более сил: все изменить должно было знаменитое покушение Бабста.
Скатившая голова Толстого, оправленная в золото и багрец, еще будет стоять у него на письменном столе!


Глава седьмая. ЧЕШУЯ  НА  БЕЛЬЕ

Природа полна была холодноватыми, сияющими, прозрачными полутонами.
Новый человек – ограниченный – замаячил на горизонте.
Была в нем некоторая сила: своеобразно он рос из себя самого.
«Свойственник!» – заметил кто-то из критиков, думая, что это хула.
– Известие, что вы будете сюда, очень меня обрадовало! – вышел встречать Зоргенфрей.
– Папа! – Надежда Константиновна бросилась в отеческие объятия.
Бывший шурин и кака-шуринский уздень Константин Игнатьевич Крупский был одет в черную персидскую чуху, обложенную галунами; висячие рукава закидывались за плечи, турецкая шаль обвивала под исподом надетый архалук из букетовой термоламы, а красные шальвары скрыты были в верховых желтых сапогах с высокими каблуками.
– Папа, – сразу он провел политинформацию, – у себя в Ватикане перевел стрелку: под хладною мглой в Россию мчатся кардиналы Капрар и Конзальви (недоставало только Наполеона!).
Тут же прибывший показал фокус.
– Из двух надкусанных яблок, гнилой луковицы, треснувшей чашки и старого французского романа, – он принялся доставать из рукавов, – составить можно, что хотите. Все дело в маске! Вот, например, пудель, – поверх конструкции он водрузил маску собаки. – А вот, – он приспособил другую, с пядью во лбу, – известный вам корсиканец!
– У них, что же, – Карл Леопольдович Риккер спросил, – умственный механизм тот же: у пуделя и Бонапарта?!
– Зависит сие от настройки, – престидижитатор присобачил тумблер. – Можно Наполеону прибавить, а можно отнять от пуделя!
– Конфликт неизбежен между Наполеоном и пуделем?! – вырвалось у Ивана Кондратьевича.
– Наполеону можно кинуть кость, – ответил бывший уздень, – скажем, временно отдать Москву, а пуделя – необходимо вовремя накормить…
Определенно, он провоцировал.
– Но ведь тогда … в таком случае, – крикнули с разных сторон, – пуделя придется кормить наполеоном?!
– Внутри пуделя, – бывший шурин и тесть куда-то вел, – сложились притягательные пустоты и в основном – в желудке. Я думаю, об этом лучше нам расскажет специалист.
– Вообще-то он не пудель, а шпиц, – Антон Павлович поднялся, – и он не кусается. Ему можно дать кость, но только с одной тайной целью. Его купили в японском магазине. К тому, что произошло, он отнесся очень серьезно.
Приехавшего поместили в ленинскую комнату.
Ночью было впечатление, как будто кто приоткрыл дверь.
Шурин – тесть – деверь?!
Крупский спал, и чешуя на его белье казалась похожей на кружева.


Глава восьмая. ЗАКАТ  ЕВРОПЫ

Сейчас Владимир Ильич хотел бы ковров, камина и ученых разговоров.
Со звездою во лбу он спал вечным сном в Мавзолее, и ему снился вечный сон.
Камень становился растением, растение – зверем, зверь – человеком, человек – демоном,  демон – Богом, Бог – романом, роман – «Анной Карениной».
Она шла вдоль рельсов, не понимая, решительно, устройства железной дороги: всего навсего железяки и на них поставлен подвижной состав?! А, может быть, за этим что-то хитрее, затейливей?!
У Анны был страшной силы роман. Единственная из своих современниц, она была избрана для полового соединения с Богом.
Она отвергла его как быка, и он предстал перед нею тигром. Всенепременно эти античные фокусы!
Недоставало только пуделя или шпица!
Он же первый теперь не уважал ее.
«Пусть Бог меня простит!» – она просила.
«С чего бы это должен Я тебя прощать?!» – Ему было скучно слушать.
Недоставало только фон Дидерица!
Подошел какой-то человек – должно быть сторож при Мавзолее – посмотрел на Владимира Ильича и ушел: эта подробность показалась Владимиру Ильичу очень таинственной и красивой.
Его уже тянуло в рестораны, клубы, на званые обеды, юбилеи; он мог бы съесть целую порцию селянки на сковородке.
Он видел, как в ворота вошел нищий и на него напали собаки: шпиц и пудель; Владимир Ильич спал, но ему было известно, что Толстой ушел в религию и в политику и за него пашут теперь литературные негры: американец дядя Том, Флобер и доморощенный Антон Павлович.
«Единая и неделимая Анна Аркадьевна, матушка Русь!» – Толстой наказал им пушкинское.
«Единая в трех лицах, – тянули поденщики на себя. – Анна Аркадьевна – Анна Андреевна – Анна Сергеевна: Бог Троицу любит!»
«Пуделя звали Клодель!» – подсовывал Флобер.
«Шпиц был Шпицером!» – еще дальше уводил Антон Павлович.
Понятное дело: сам он был Чеховером!
«Пуделю – сучку!» – Флобер выкинул лозунг.
Так появилась Эмма.
«Анна Аркадьевна – Россия, – спал и видел Владимир Ильич. – Эмма – Франция. От того, как сложится между ними, зависит закат Европы!»
Он слышал, как на кого-то залаяли Клодель и Шпицер.
Шпенглер вошел или фон Дидериц, снял хрустальную крышку, поддел нитку на животе Владимира Ильича, выкинул траву – начинил лежавшего двумя надкушенными яблоками, гнилою луковицей, треснувшей чашкой, старым романом…


Глава девятая. ВОСХОД  РОССИИ

Трудно выражаемое словами с легкостью ложится под музыку.
Бабст Иван Кондратьевич играл новую прелюдию.
«Закат Европы!» – понимали люди.
Давно не покидавший постели раклист Сумашедов поднялся и пританцовывал в такт мелодии.
Высоко в небе кружила Гризодубова: на случай непредвиденного возвращения космонавтов ей предписано было первой встретить их.
В Ленина стрелял Дантес – распространилась версия, и Крупский поручил товарищам пошарить в кустах: нашли огромную коробку из-под торта, большой обрезок стальной трубы, птичью клетку и в хорошем состоянии тигровую шкуру.
Считавшийся в Подмосковье призраком, бывший шурин, кака-шуринский уздень и отец Крупской сделался в Третьем Парголове реальной политической фигурой.
Прибывший слишком поздно, он отдал Ленину последний долг и заступил на его место; пожар на фабрике Гивартовского предполагалось раздуть в мировой – закат же Европы подразумевал собою восход России.
Федор Михайлович нисколько не торопил, а, похоже, даже топороил действие: откуда-то появлялись упрощенные люди, болваны, грубо вырубленные из отходов человеческого матерьяла с готовыми примитивными репликами и рефлексами.
– Вонь? – спрашивал Федор Михайлович.
– Сильная, как динамит! – отвечали все.
 – Молчание?
– Глубокое, как на лесном перекрестке зимою!
– Луна?
– Серп, который занесен над миром!
Имели ценность не вещи и существа, а их знаки и имена! Все, что происходило в Третьем Парголове, естественным процессом познания становилось весьма символическим.
Следовало (кому?!) найти единство в этом изощренном сплетении нот, цветов и слов, которые были соединены между собою не внешними очевидными скрепами, а некоей подсознательной логикой внутренних соответствий, которые посредством целого ряда быстрых и ускользающих впечатлений, создавали в душе законченную и четкую мысль – образ.
Море с гармоническим шумом разбивало свои волны о зеленеющий берег, и ветер доносил нам иногда медленный и монотонный речитатив гондольера.


Глава десятая. СПОСОБНАЯ  БОМБА

Синяя птица Мичерлиха была теперь детской игрушкой.
«Кто-то, – понимал художник Михайлов, – взломал «Анну Каренину», выбросил к собакам большое сердце и начинил тело ужасающими продуктами полураспада!»
Теперь это была бомба, способная снести все.
Федор Михайлович наступал, Толстой держал оборону.
Руки и ноги колесом, с грохотом он вырастал из перспективы.
Парижским экспрессом художник Михайлов возвращался в Россию.


ЧАСТЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Глава первая. ШУТКА  ТОЛСТОГО

Человек образованный и справедливый болел и падал вследствие того, что линии его горизонта беспокойно передвигались, и он поэтому никак не мог выпутаться из тонкой сети собственной своей справедливости и истины, чтобы вернуться к непосредственным желаниям и впечатлениям.
– Что там опять?! – судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт поднял поникшее лицо.
Его глаза своей усталой тусклостью отражали Третье Парголово.
– Барон Стандершельд-Норденстам, – доложил товарищ, – решил разыграть прочих дачников: он удалился на некоторое расстояние от них и принялся кричать: «Тигр! Тигр!»
– Известная шутка Толстого, – Энгельгардт поморщился. – Однако Лев Николаевич стал повторяться! Сбежались люди с батогами – и, разумеется, никакого тигра?! Барону серьезно указали?
– Указали, но не вразумили, – Барсов развел руками. – Буквально на другой день барон крикнул снова.
– «Тигр?!»
– «Тигр!»
– И снова – никакого тигра?!
– Да. Но народу сошлось много меньше.
– Он крикнул в третий раз? Когда тигр действительно появился?!
– Он крикнул, но никто не пришел ему на помощь.
– Как раз накануне, – следователь припомнил, – барон перешел из католичества в православие, и они не простили ему этого.
– На месте происшествия, – Барсов, товарищ следователя, продолжил, – нашли доску, и на ней написано фон Дидериц.
– Что же еще им написать? – Энгельгардт хмыкнул и зашагал по кабинету. – Семадени? Кушелев-Безбородко, граф?!
– Дед у него был немец, а сам он православный.
– Кушелев или Семадени?
– Фон Дидериц, – тянул Барсов на себя.
– Зачем, скажите, им лакей?
– Похожий на лакея. Чтобы подавать вино Александру Александровичу.
– В специальных стаканах с особыми гранями? Кажется, их производство освоила перед тем фабрика Гивартовского?! Стаканы в Третье Парголово завозят из Москвы! – ниточка показалась, и следователь потянул. – Нашли извозчика и поехали в Ореанду! – он зычно хохотнул. – Кому же там на рассвете фрау Елена Николаевна Стандершельд-Норденстам показалась такой красивой?!
– Сторожу Мавзолея! – Барсов ахнул.
– А сторож кто?!
– Брат Ленина – Александр!


Глава вторая. СОРОКАЛЕТНЯЯ  ДЕВУШКА

Девушки и юноши, праздник жизни кончился!
Кто-то сорвал с мира маску причинности.
Время перестало быть загадкою.
Оно превратилось в самое судьбу.
Безбрежный поток изливался из темного прошлого: густая человеческая масса.
С удочкой, можно сказать, Александр Платонович сидел на берегу.
Поток человеческий из прошлого переливался в будущее, такое же темное и бесконечное, совсем ненадолго задерживаясь в предбудущем, и там, в этом предбудущем, была надежда что-то выловить.
«Сорокалетняя девушка, механически исполняющая свои обязанности!..» – ему вешали.
С крючка Энгельгардт снимал намотавшееся, перезакидывал поплавок.
«Сорока летняя – синяя птица!» – летала мысль.
Багровое солнце огнистым блеском все золотило вокруг.
«Механическая девушка, сорок лет исполнявшая свои обязанности!..» – подбирались к следователю с другой стороны.
Александр Платонович обернулся.
Юноши разных лет спешили на праздник жизни, не ведая о его окончании.
Фон Дидериц, – узнавал он их. – Александр Ульянов, Шпицер, Клодель, Шпенглер!
В лучистом расплавленном свете фон Дидериц и Александр Ульянов представлялись двумя надкушенными яблоками, Шпицер похож был на гнилую луковицу; Клодель же со Шпенглером увиделись, соответственно, треснувшей чашкой и старым романом…
Старый роман (он дал себя пролистать) назывался «Восход России».
«Сорокалетняя девушка, механически исполняющая свои обязанности учительницы гимназии, – с жадностью прочитал Энгельгардт представление на задней обложке, – чтобы поддержать больного отца, живущего в Третьем Парголове, приняв участие в тяжко заболевшем бедняке-студенте, приютившемся в каморке меблированных комнат, где и она обитает, – чувствует с ужасом, что в ее старом сердце распускаются розы и что она задыхается от их непривычного благоухания. Такие же розы вырастают, на почве благодарного чувства, в сердце одинокого, бездомного и не знающего никакого ласкового участия молодого человека. Внезапная смерть его от разрыва сердца обрывает все хлопоты «старой сороки», как ее прозвали в гимназии, о найме квартиры для свития себе гнезда и о туалете с розовыми бантами, приготовляемом ко дню тщательно скрываемой свадьбы, а ее отчаяние и бурная скорбь, дошедшие до сведения начальства, влекут за собою ее увольнение «за безнравственное поведение»…
Все происходящее – однократно и никогда не повторяется; все повторяющееся неоднократно никогда не происходит.
Александр Платонович Энгельгардт вынул заготовленную кость и протянул ее Шпицеру.



Глава третья. МОЛЧАНИЕ  ЛУНЫ

Недоставало только последнего глаза и последнего уха!
Предбудущее параболически стакнулось с послепрошедшим.
Он, Энгельгардт, находился в предбудущем – они: фон Дидериц, Александр Ульянов, Шпицер, Клодель и Шпенглер были из послепрошедшего?!
Там, в послепрошедшем оставалось последнее ухо; последний глаз возник в предбудущем.
Последний глаз (вопиющего в пустыне?!) наблюдал последнее ухо – последнее ухо выслушивало последний глаз.
«Когда-нибудь в нано-настоящем, – вещал тот, – не станет последней картины Михайлова и последнего такта Дебюсси, хотя бы даже останутся куски раскрашенного холста и листы, исписанные нотами, – и потому, что исчезнут последний глаз и последнее ухо, которым язык этих образов есть понятен!»
«Последний язык!» – ухо испускало эхо.
Плохо зная Александра Ульянова, следователь не мог ничего ему сказать, кроме пошлостей, но он говорил эти пошлости, о том, почему тот прет на стену, о том, не пойдет ли он другим путем, с таким выражением, которое показывало, что он, Энгельгардт, от всей души желает быть ему, Александру Ульянову, приятным и показать свое уважение, если не более.
С них, уже Александр Платонович понимал, с фон Дидерица, Александра Ульянова, Шпицера, Клоделя, Шпенглера, мир начинался – наглядно они демонстрировали его глубину: статуи в Затонувшем соборе!
Затонувший собор – есть заклятие чуждых сил посредством архитектурной формы.
Недоставало только Брунеллески и его направления от себя вдаль!
Это архистарец простер железный взор до России и вглубь ее – осталось только подложить шпалы.
«Фрейлина А. А. Каренина, – пролаял Шпицер, – пожалована в камер-фрейлины а также награждена орденом Последнего Глаза и Последнего Уха меньшего креста».
«Фрейлина Анна Аркадьевна, – прорычал Клодель, – сорокалетняя девушка!»
«Механическая фрейлина!» – прохрюкал фон Дидериц.
«Синяя фрейлина!» – прокукарекал Шпенглер.
«Фрейлина-птица!» – протрубил Александр Ульянов. – Матушка-Русь!»
Снова судьба представлялась загадкою, обернувшись во время.
Кто-то надел на мир маску причинности.
Густо потекло из будущего в прошлое.
Праздником жизни, однако, не пахло.
Вонь пошла сильная, как молчание Луны.


Глава четвертая. РОМАН УМЕР

В доме кончилась, как на грех, жидкость Гивартовского.
Люди зажимали носы.
– Кто это так?! – спрашивали в парадной.
Александр Платонович Энгельгардт провел собственное расследование.
Кардиналы Капрар и Конзальви – все говорило против них.
Таким образом иезуиты давали понять, что ищут с ним встречи.
Старательно Александр Платонович разглаживал усы, чтобы не дать им заметить улыбки, невольно набегавшей на его губы.
Бархатные гардины затемняли еще более и без того мрачную комнату – комната, несмотря на свою обширность, представляла очень мало простора, так как была захламощена не гармонировавшими один с другим предметами.
Было накурено, душно и гадко.
Папские легаты были детьми ночи, с лицами, обращенными к ней – со зрачками, расширенными от тьмы, полными вещей дремоты.
Весело Александр Платонович зевнул:
– Трудно отыскать принципы, относительно которых Брунеллески не погрешал бы: его железные параллели сходятся в прямой перспективе. Он брал символы и превращал их в куски действительности!
– У него, – кардиналы напомнили, – однако, хватило смелости перевернуть Землю.
Александру Платоновичу хотелось пить, и они предлагали ему то воды с сиропом, то мороженого: некуда было деваться: посланцы папы сделались странно освещены: кардинал Конзальви стал сиреневого цвета, и по нему от кардинала Капрара к Александру Платоновичу шла золотая полоса. Тяжелый запах заменился запахом уксуса с духами, который, выставив губы и раздув щеки, Энгельгардт прыскал в трубочку.
Запутавшись в рукаве рясы, кардинал Капрар никак не мог направить в него длинную висевшую руку.
– Что ж, слава Богу, причастили, соборовали, дай Бог каждому так умереть! – сказал, наконец, кардинал Конзальви.
– Дай Бог умереть так каждому художественному произведению! – уточнил кардинал Капрар.
– Причастили без исповеди? – не понял Энгельгардт.
– Это – роман-исповедь, – священнослужители разъяснили.
Обветшалое слогом и формою, еще недавно казавшееся бессмертным произведение комом лежало на переносном походном алтаре.
Кардиналы завели отходную.
– Роман умер – да здравствует роман! – не согласился с ними в чем-то Александр Платонович.
Роман умер, Александр Платонович понимал, не потому вовсе, что был нежизненен, а потому – напротив, – что герои были чересчур живыми и однажды, снявшись с мест, ушли из ставших им тесных рамок в реальную, большую жизнь.


Глава пятая. ПЕРЕБОР  НАЛИЦО

Допрашивая Александра Ильича Ульянова, Александр Платонович Энгельгардт понимал, что ничего не сможет сделать тому, кто перетекает из прошлого в будущее и обратно – из будущего в прошлое.
Судебный следователь старался все же что-нибудь выудить.
Александр Ульянов надел маску причинности – такая же была у Энгельгардта.
Причинно-следственная связь представала во всем своем великолепии: фон Дидериц в послепрошедшем, перетекая в прошедшее, становился Шпицером – перетекая из прошедшего в нано-настоящее, Шпицер превращался в Александра Ульянова.
Во всем своем великолепии, говорю я вам, представала причинно-следственная связь: перетекая из будущего в предбудущее, Шпенглер становился Клоделем – Клодель, перетекая из предбудущего в настоящее-нано, превращался опять же в Ульянова Александра Ильича.
Един в пяти лицах – налицо был перебор!
Только что Александр Ульянов представлялся старым романом (французским, русским?!), лежал на переносном алтаре, дурил голову своими лубочными персонажами, которые, чтобы поддержать больного отца, живущего в Третьем Парголове, выращивают для продажи розы с розовыми бантами – и вот уже он треснувшая чашка, из которой с шипением льется шампанское!
– Вы, – следователь задавал вопрос, – убили барона Стандершельд-Норденстама, чтобы получить место сторожа при Мавзолее?!
Тут же ноздрей Александра Платоновича достигал ужасающий запах: подследственный с большим искусством изображал гнилую луковицу!
Все повторялось неоднократно: Энгельгардт прерывал допрос, прыскал жидкостью Гивартовского и более не находил сил продолжить.
По параболе Александр Платонович возвращался из предбудущего – ему докладывали: пришла Анна Сергеевна, просит принять.
Она входила с Клоделем на поводке, Александр Платонович был для нее кабинетом; она рассказывала ему, что живет ничьей жизнью и некто мифический, принявший нечто слишком буквально, приезжает к ней из Москвы, глядит на нее из книжного шкапа, из угла, из камина, а ей хочется капусты с квасом и конфет – она может издержать сколько хочет денег и заказать какое хочет пирожное.
– Как? Как? – хватал себя за голову следователь. – Что?!
– Могу заказать какое хочу пирожное, – она повторяла, – но я не знаю, какое хочу.
– Вам надоел этот москвич, – в конце концов, Энгельгардт ответил, – он надоел вам до чертиков, и пусть сгорит эта Москва, так думаете вы в запальчивости, когда думаете о москвиче, который надоел вам чудовищно, – пусть она сгорит!
– Наполеон, – Анна Сергеевна поняла. – Хочу его!


Глава шестая. УГРЮМЕЕ  РЫБЫ

Навье бродит по городам и весям, смущая народ, Александр Платонович понимал: звери, лютее тигра, могильнее насекомого и угрюмее рыбы!
Жестокие гости однако преотлично умели смеяться.
Александр Ильич Ульянов хихикал фон Дидерицем, прыскал Шпицером, заливался Клоделем, хохотал Шпенглером – он перекатывался двумя надкушенными яблоками, подтекал гнилою луковицей, дребезжал треснувшей чашкой; он представлял в лицах героев отжившего романа: умершего бедняка-студента и сорокалетнюю девушку.
Умерший романный студент неотличим был от реально умершего студента Чернышева; что до сорокалетней девушки, то ею оказалась еще одна Анна, четвертая по счету: Мильтопеус Анна Николаевна, финского происхождения шведка.
Человек, созерцающий свет Луны, услышав слабый недалекий крик, не оборачивается – слабо позади кричали, но Энгельгардт не обернулся.
Сосредоточенно вслушиваясь в лунный свет, внезапно Александр Платонович почувствовал как бы сильную вонь и даже вскрикнул от неожиданности, но не громко, и человек, шедший впереди него, не стал оборачиваться.
Высоко вскинув руки, Александр Платонович прыскал на Луну жидкостью Гивартовского, и человек впереди тоже прыскал, и человек позади Энгельгардта прыскал тоже – в этот критический момент Александр Платонович понял, что впереди него – он сам и сам он позади себя, но в центре, между передним и задним Энгельгардтами, не сам он вовсе, Энгельгардт следователь Александр Платонович, а абсолютно другой человек с острым чувством истинной логики мирового становления: он, этот человек, угадывал, как оказалось, до какой степени был он олицетворением судьбы и в какой степени она была у него! Этот человек чувствовал, как влечет его к цели, ему самому неведомой – как только он достигнет ее, он перестанет быть необходимым и тогда достаточно будет и атома, чтобы сокрушить его, но до тех пор никакие человеческие силы не будут в состоянии ничего с ним сделать: это был Наполеон!
Тем временем шедшая впереди Анна Сергеевна, остановившись, плотоядно облизывалась, и корсиканец понял: она его заказала! Человек позади был убийцей, но он не сможет сейчас причинить ему никакого вреда!
Обставлено было хитро: дуэль!
Их развели, разыграли оружие: пистолеты Лепажа.
Пространственная глубина была окаменевшим временем: сплетение прихотливой случайности и ничто иное – в таком виде рисовалась картинка истории.
Противник пальнул – пуля ушла во Вселенную.
Выстрелил Бонапарт – противник упал ничком.
Величайшее, чего может достигнуть человек – изумление.
Наполеон подошел, перевернул тело: Пушкин!


Глава седьмая. ПОЖАР  НЕ  НА  ФАБРИКЕ

Старый роман, оставшийся после Александра Платоновича Энгельгардта (сам Энгельгардт бесследно исчез), начат был на французском, размашисто и цветисто, но автор, по всему судя, выбившись из сил, скоро переходил на русский, растворяя заявленный чувственный и осязаемый мир на некую бесконечность таинственных и запутанных отношений.
Бесчисленные образы в неисчерпаемом множестве всплывали и исчезали, удалялись и возвращались снова; герои шли к конечной цели по различным дорогам, со всех сторон сразу – не дойдя до конца по одной, они бросали ее и вели другую издали и с другой стороны в том же направлении, так что срединная мысль оказывалась как бы заключенной внутри обширного круга радиусов, стремившихся к ней, но не досягавших – это давало мысли наблюдавшего то устремление, которым он сам переносился через недосказанное: единое Солнце вдруг вспыхивало в конце всех путей, которые казались ослепленному сознанию уже не дорогами, а лучами срединного пламени.
«Ее сомнительная нравственность! – господин Мюнкс, директор гимназии говорил. – Буквально вся ее фигура дышит дурным тоном!»
Страшный, пронзительный крик раздался где-то за несколькими дверями, за две или три комнаты от той, в которой мы были. Я вздрогнул и тоже закричал: это был голос Анны Николаевны Мильтопеус!
С силой отворилась дверь, и Анна Николаевна, бледная, с помутившимися глазами, в белом кисейном, но совершенно измятом и изорванном платье, с расчесанными, но разбившимися, как бы в борьбе, волосами, ворвалась в комнату.
Она была в состоянии самое себя погубить, безвозвратно и безобразно, Сибирью и каторгой, лишь бы надругаться над человеком, к которому она питала сейчас такое бесчеловечное отвращение.
Везде клокочет безмерная вина, и всякий виноват во всем!
Она в высшей степени его понимала и изучила, а, следовательно, знала, чем ударить: она ударила топором!
Разве человек не дерево, которое ходит?!
Сделался пожар: пламя, усиленное ветром, охватило дом, который весь обратился в пепел – с мебелями, книгами, платьем.
Синяя птица вырвалась из огня и, обернувшись загадкою, повернула время.
Луна в небе обозначила Судьбу.
Был задан бал.
Матушка Русь надела черное, низко срезанное бархатное платье, открывавшее точеные, как старой слоновой кости, полные плечи и грудь.
На крепкой шее была нитка жемчугу.
В это время подходил Наполеон.
Она ждала, что он пригласит ее на танец, и он пригласил.


Глава восьмая. ЦАРИЦА  НОЧИ

«Судьба предназначила их друг для друга, – товарищ следователя Барсов понимал: – Наполеона для России и Россию для Наполеона… Не стоило ему, однако, соваться в критический для нее момент!» – понимал он глубже.
Все происходящее – однократно и никогда не повторяется; все произошедшее повторяется многократно: Наполеон обречен был прийти еще!
Окно в Европу прорублено было загодя, и голова Наполеона уже показалась над подоконником, для кого-то и сахарная!
Определенно, он подглядывал за Россией, намереваясь выведать военные секреты!
Он видел ее полные плечи и грудь!
Разве же человек – дерево?!
– Анна, – он позвал. – Анна!
Анна Аркадьевна подала знак Анне Андреевне, Анна Андреевна – Анне Сергеевне,  Анна Сергеевна – Анне Николаевне.
Недоставало только Анны Григорьевны, младенца, дочери Анны Николаевны от бедняка-студента: страшный, пронзительный крик раздался: Анна Григорьевна появилась на свет!
Это был хорошо продуманный ход Толстого: Анна Григорьевна должна была отвлечь Федора Михайловича, его противника и врага западничества.
Рецепт от Толстого – Наполеон – много масла!
Рецепт от Федора Михайловича – вместо масла – Пушкин!
Символы – куски действительности – раскрывали духовному взору нечто, не поддававшееся рассудочному истолкованию.
Наполеон прошел круг с Анной, Пушкин на балу танцевал с царицей.
Пол был зеркальный, царица – ночи.
– Царица – фон Дидерица! – пролаял Шпицер.
Анна Сергеевна была последняя, кто видел Энгельгардта.
– Он сидел задом к двери и за звуками своего голоса не слыхал моего прихода, – Анна Сергеевна рассказала. – Он был причесан глаже обыкновенного и говорил о молчании Луны. Молчание Луны, – говорил он, – есть листы, исписанные нотами, и его, это молчание, можно увидеть последним глазом. Глаз у Александра Платоновича действительно был только один – слишком, как мне представилось, круглый и выпуклый, – ухо тоже было одно, странно выдающееся: он, должно быть, обстригся!
– Он говорил на одном с вами языке? – Барсов спросил.
– Он говорил на французском, – Анна Сергеевна подула сквозь пальцы, – сняв треуголку и с рукою за обшлагом мундира. Негромко я окликнула его, но он не обернулся.
– Не показалось вам, что это – просто говорящая голова, и все остальное – приделанная к ней бутафория?! – товарищ следователя не выдержал.
– Не показалось, – свидетельница чуть вытянула лицо. – Александр Платонович поднимал плечи, простирал руку и перезакидывал ноги. Закончив говорить, он встал и тут же исчез.


Глава девятая. ОБНАЖЕННАЯ  НА  БАГРЯНОМ

Роман-исповедь Брунеллески испускал запах то гнилой луковицы, то уксуса с духами; случалось, запахи шли параллельно и сходились в прямой перспективе: прямая перспектива оканчивалась Затонувшим собором, последним глазом и последним ухом навсегда захлопнутой книги, чей переплет поблескивал, словно оголенная кость, а обрез светился багровым светом, как горящие угли.
Таинственно подвижный и постоянно пребывающий в состоянии чистого становления собор был истинное время. Только и именно в нем человек мог ощутить себя в окружавшей его со всех сторон протяженности, опробовать ее глубину не как впечатление, а именно как проявление, с которого и начинается мир.
При входе полагалось обмакнуть длинно нарезанный ломтик хлеба в яйцо.
Прожевывая, Леонид Васильевич Барсов разглядывал фрески: полевые цветы на изгородях (красный мак в желтеющей пшенице), легкие облака на летнем небе, шумная курица на краю пруда, косматые лошади, смотрящие через забор.
Жена-блудница сидела на багряном звере.
Она сидела задом к входу и не слыхала прихода Леонида Васильевича; багряный зверь исписан был нотами; огромные статуи фон Дидерица, Шпицера, Клоделя, Шпенглера были символическими изображениями людских страстей – еще более огромная статуя Александра Ульянова олицетворяла собою социализм вкупе с интернационализмом.
С амвона пошлости говорил кардинал Капрар.
– Вот он, – проповедовал кардинал Капрар, показывая на кардинала Конзальви, – к примеру, никого не будет ни о чем просить, никого не станет бояться, но превратится в господина собственной судьбы и сможет властвовать над другими; он сделает все, что захочет, возьмет у жизни все, ему потребное.
– А этот, – кардинал Конзальви показал на кардинала Капрара, – не испытывает ни угрызений совести, ни раскаяния – ему чуждо сострадание и чувство вины. Не различает добра и зла! Считает, что можно все! Он полагает хорошим то, что укрепляет волю к власти и вытекает из силы – он видит пороком все, что следует из слабости!
Анна Аркадьевна подъехала верхом на пуделе: обнаженная на багряном: грешница на старинной картине.
– Папа, а почему зимой не бывает грома? – пудель спросил или шпиц.
Леонид Васильевич объяснил:
– Гром не грянет, пока мужик не перекрестится.
Он хотел показать, но рука словно отсохла.
У него было две жизни: одна явная, которую видели и знали все, кому это нужно было, полная условной правды и условного обмана, похожая совершенно на жизнь его знакомых и друзей, и другая – протекавшая тайно.
Сейчас он находился в другой своей, тайной, жизни.
– Как живешь там, в своей тайной? – спрашивал иногда его начальник Энгельгардт, имевший этих тайных жизней несколько.
Барсов в таких случаях переводил разговор на иные предметы.
Культурный человек, он нервно хлопотал о том, чтобы уважалась его личная жизнь.


Глава десятая. С  УЛЫБКОЮ  НА  УСТАХ

Происходившее, происходящее, произошедшее тут же становилось известным Владимиру Ильичу.
Происходило не вне, а внутри его.
Лежавший в Мавзолее на территории Третьего Парголова, он раздулся до размеров Вселенной, включал в себя Луну, Землю и Мировой Дух.
Неоднократно посетители заставали его с улыбкою на устах.
Ему, Предвечному, было смешно наблюдать муравьиную возню и слышать комариное пение.
Что же до запаха – его выводили жидкостью Гивартовского.


               
ЧАСТЬ   ПЯТНАДЦАТАЯ

Глава первая. ГОЛОДНЫЙ  ЧЕЛОВЕК

Человек стал убеждать окружающих, что красота есть основа всего возвышенного в жизни, а все некрасивое – мерзостно; эту проповедь красоты он повел так, что вызвал неодолимое чувство отвращения у присутствовавших, и сам дал им в руки мерило, которым они безошибочно смогли измерить его самого, его дела и слова.
Когда Михайлов возвратился в Россию, Федору Михайловичу хотелось ехать встретить его, но он побоялся, не будет ли это художнику неприятно по слишком большой очевидности заискивания перед ним. Федор Михайлович остался в петербургском кружке своих клевретов, задавая тон, – не видя Михайлова, он чувствовал его движения, его взгляды и то место, на котором соперник стоял в Москве.
Михайлов выражал свою глубокую признательность добру – Федор Михайлович видел: не только тот лжет добру, но и обманывает счастье!
Михайлов был маской причинности на физиономии Толстого: Михайлов стоял между зрителем и картиною мира – Толстой скрывался за ее изнанкой.
Вычурные вырезки тяжелых штофных занавесей с бахромою из перебранных золотым шнурком и синелью продолговатых завитушек раздвигались: Толстой производил, Михайлов украшал.
«Хлеб круто замешан, хорошо пропечен и поджарист!» – Толстой говорил.
Он подменял чужое намерение своим собственным мироощущением.
«Хорошенькие французские гувернантки дороги!» – говорил Толстой.
Он подменял чужое намерение своим собственным мироощущением, из которого возникало значение его слов.
«Жениться надобно на природе, – так говорил Толстой. – Природа есть переживание, насквозь проникнутое дачным содержанием!»
Он подменял чужое намерение своим собственным мироощущением, из которого возникало значение его слов, казавшееся непреходящим, но быстро рассыпавшееся и не подлежавшее восстановлению.
«Голодный человек хотя и не скажет неправды, но способен украсть!» – Михайлов комментировал сказанное Толстым о хлебе.
«Никогда не имели к этому никакого досуга, а еще главное – ни малейшего расположения!» – комментировал Михайлов о гувернантках.
«Прекрасное остается прекрасным, даже если оно не производит никакого впечатления на окружающих!» – так комментировал Михайлов о природе.
«До природы охотник каждый!» – комментировал Михайлова Толстой.
«Каждый охотник? Каждый?!» – Федор Михайлович задавался.
«Каждый охотник – всякий человек!» – сыпалось сверху.
«Всякий человек желает знать» – так начинает Аристотель свою метафизику.
Фазаны вспархивали и садились.




Глава вторая. ВНУТРИ  ЛЕНИНА

Тургенев сказал бы «нет»!
Русский человек, художник у которого гаснет свет, исходящий от сердца, который скрещивает ненужные руки на пустой груди: Тургенев!
Угадывать нужно было психологически или же исторически.
Все меры предосторожности – механичны, видимы, осязаемы, геометричны и протяженны: Толстой принял все.
От лома нет приема, а от топора?!
Все женщины – вероломны, все мужчины – топорны.
Лев Николаевич знал: к нему подсылают убийцу.
Он мало что знал о Бабсте.
Знал, что тот пишет сильно пахнущие прелюдии и механически исполняет их по ночам, что мышление его похоже на шум, а по жизни он движется автоматически под действием идей, внушаемых ему на расстоянии, что он составил себе программу, которая не является его программой и читает лекции о естественном человеке.
«Он – красный дьявол, – прибавлял Михайлов, – умеет зависать головою вниз, рубит сплеча, двоится между чувственностью и тщеславием!»
До них время от времени доносилась волна наугад взбаламученных звуков.
«Какие они выдвигают против нас обвинения?» – Толстой недопонимал.
«Мы, видите ли, подменили пушкинское шампанским!» – Михайлов гримасничал.
Только что он закончил автопортрет: его бритый подбородок сиял незамутненной прусской лазурью, обветренные щеки горели чистым краплаком, руки выписаны были жженой сиеной с лиловым лаком.
«Верно ли, что мы все сейчас внутри Ленина?» – спрашивал он.
Лев Николаевич морщил нос, брызгал жидкостью Гивартовского.
«Необходимо прорвать оболочку, прежде чем она начнет сжиматься, – художник делился своим виденьем с другим художником. – В противном случае нас всех раздавит!»
«Хотите бомбой? – Михайлов пожимался. – Жахнуть Карениной?!»
«Если уговорить Гризодубову, чтобы она сбросила Анну над Мавзолеем, – Толстой размышлял вслух, – наступит молчание, как на лесном перекрестке зимою!»
Однажды зимою на лесном перекрестке он встретил замерзающих французов (леденцы вместо пальцев), привел в усадьбу, обогрел, накормил, вывел на правильную дорогу.
Тургенев сказал бы «да»!
Исторически Толстой угадал.
Психологически ошибся.
В проснувшемся после зимы, полном первовести, безмерном лесе все шорохи говорили: непременно история повторится!
Толстой вначале сказал «да», а потом – «нет»!


Глава третья. ТОПОР  ПОД  КОМПАСОМ

– Вы не забыли, что Пушкин на Луне? – Бабст бросил клавиши и играл носком желтых сандалий.
– Отлично помню! – Федор Михайлович на коленях подбросил маленькую Анну Григорьевну.
Нужно было о чем-нибудь разговаривать.
– Ленин опять улыбается, – сказала маленькая Анна Григорьевна.
Маленькая Анна Андреевна была на Луне с Пушкиным, и про нее почти забыли.
– Я расскажу вам об одном историческом заблуждении, – Федор Михайлович задал общий тон. – Известно, Петр Андреевич Вяземский был сильно близорук и видел буквы искаженными, к тому же по-французски он читал как по-русски. И вот, однажды, в Париже он обнаружил неизвестное письмо маркиза де Кондорсе – разумеется, на французском – и латинскую букву «с», третью с конца в фамилии «Condorcet», увидел как «о», а вместе прочитал на свой лад. Так, собственно, и появился на свет Кондороет!
– А опиум как же? Свинцовые листы?! – спросила Анна Григорьевна. – Известно, Кондороет писал опиумом на свинцовых листах!
– Не более как метафора! – высоко Федор Михайлович подбросил ребенка.
– Теперь я! – благополучно Анна Григорьевна приземлилась. – В Третье Парголово, сюда, мы плыли на пароходе. Матушка, Анна Николаевна Мильтопеус, стояла у иллюминатора, где ее опахнуло ветром, и она вдруг упала. Ей спрыснули лицо  водой – она очнулась безумной и с топором бросилась на капитана.
– Его фамилия – господин Мюнкс? – воскликнул Федор Михайлович. – До своего капитанства он побывал книжным торговцем и директором гимназии?! Где Анна Николаевна раздобыла топор?! Кто спрыснул ей лицо?!
– Какой-то человек в маске Тургенева, – малышка отвечала в обратном порядке. – Под судовым компасом. Да!
– Моя очередь! – Иван Кондратьевич смотрел задумчивыми глазами. – Есть факты материальные, моральные, индивидуальные и общие, которые нельзя отнести к определенному времени и невозможно заключить в определенные рамки. – Бабст открывал рот, и слова пузырились у него на языке. – Отец мой – больной отец – в прошлом капитан дальнего плавания, перевозил обыкновенно опиум и свинцовые листы. Однажды кто-то подложил ему топор под судовой компас, и вместо Франции он приплыл в Россию. Здесь у него родился я, и он приставил ко мне трех француженок: Габриель Дюпон, Розали Тексье и мадам Бардак.
– Весь образ жизни дома был приличен до чинности, – помог дальше Федор Михайлович.
– Весь образ жизни дома был причинен до личности, – Иван Кондратьевич повторил…
«Энгельгардт – Бонапарт!» – вдруг высветилось.
«Ленин – жив!» –  повисло над головами.
«В Париже небо тучами покрыто!» – свалилось в руки.
Пушкин доносил из Вселенной.

               

Глава четвертая. МОШЕННИЧЕСТВО  УМА

Пушкин на Луне танцевал с царицей.
Уже подходил Наполеон.
Во время кадрили ничего значительного сказано не было, и только один разговор задел за живое: Пушкин спросил о России.
– Пардон! Пардон! – закричал с другой стороны Луны Брунеллески и, подхватив попавшуюся Францию, стал танцевать сам.
Россия вошла с Богоматерью, обе святые.
Россия была в одном из своих счастливых дней – до критических было еще далеко: глаза блестели, чулки были туго натянуты, густые косы белокурых волос держались как свои на маленькой головке.
Наполеон, даже не спрашивая, желает ли она, занес руку, чтобы обнять ее талию.
– Отдыхаешь, вальсируя с вами, прелесть, какая легкость! – говорил он ей то, что говорил прежде Италии, Австрии и другим.
Круто Бонапарт развернул ее, так что открылись тонкие ножки, несущие довольно полное тело; России поклонился Пушкин – умышленно она не ответила на его поклон.
Брунеллески подошел к царице, что-то прошептал ей на ухо.
– Кто? – спросила царица. – Все или один?
– Все как один! – Брунеллески двигался, стараясь увлечь ее.
Франция вышла на середину круга, взяла двух кавалеров и подозвала к себе Италию и Россию, но, заметив, что лицо России вытянулось, она отвернулась от нее и заговорила с Испанией.
В это время вошел Кондороет.
Куда делась его всегда спокойная, твердая манера и беспечно-спокойное выражение лица?
Всякое сказанное им слово решало их судьбу.
Странно было, но он сказал, что для России можно было найти лучше партию.
Россия улыбалась, и улыбка передавалась Наполеону – какая-то сверхъестественная сила притягивала их друг к другу.
Пушкин чувствовал себя убитым…
А, может быть, я ошибаюсь – может быть, этого не было?!
– Эдуард, что ж это такое? – граф Роньшин по ковру неслышно подошел ко мне. – Я не понимаю этого.
У меня дрогнула рука, я отложил перо.
– Эдик, ты перепишешь эту главу?
– Нет, нет, – ответил я дрожащим от смеха голосом.
Валерия моего, прям, отвернуло… Добро бы одного его!
Да, есть во мне противное, отталкивающее, и не гожусь я для многих читателей. Гордость говорят одни. Не гордость, а глупость, говорят другие, плутовство, мошенничество ума!




Глава пятая. ОРГАН  НАПУХ

Суд да дело, Иван Кондратьевич прочитал в Третьем Парголове восьмую лекцию.
– Ощущение, которое возникает от слова «время», – сказал он в частности, – лучше всего может быть выражено музыкою. Я исключаю возможность параллельного трактования времени наравне с пространством. Пространство есть понятие. Время же – слово для обозначения чего-то непонятного; то страшное, что содержится во времени, есть сама жизнь.
Нанизав целый ряд положений в виде фельетона, Бабст заметил, что сказанное им встретило мало сочувствия.
– В таком случае, русская революция? – Александр Александрович спросил.
Гром аплодисментов покрыл его слова.
– Балаганчик!
– Прекрасная дамочка?
– Картонная невеста!
– Человеческая кровь?
– Клюквенный сок! – ответил Бабст.
Лениво заходящее солнце освещало трещины пола.
– Следует ли понимать вас в том смысле, что, войдя в Ленина, можем мы общаться с другими мирами? – охотница смеяться, рядиться, прекрасная дамочка, Эмма, мадам Бардак спросила, не напрягая слишком своих умственных способностей.
– Да, разумеется! – Иван Кондратьевич зашелестел листвою. – Мы можем сдвинуть пространство, мелко порубить с яичком время и запечь его в тесте, можем жениться на природе, скрестить Пушкина с курицей, причастить без исповеди, занести над Вселенной серп и молот!
– Кому пересажен мозг Владимира Ильича? – спросила Валентина Гризодубова.
– Вестимо, Крупскому Константину Игнатьевичу.
– А сердце?
– Пламенное сердце вождя в себе носит его брат Александр.
– Кишечник?
– У Чернышевского.
– А половой орган?
– Его не оказалось, – ответил уже Федор Михайлович. – Не в том смысле, что его не было вообще, а в том, что его похитили.
– Боюсь, это не так – он ушел от Владимира Ильича сам, – апостроф Павел, доселе незамеченный, возник. – Я видел его в кепке на Невском.
– Утром, незадолго до злодейского покушения, – вспомнила Инесса Арманд, – я пекла хлебы и, разрезая один, к удивлению своему увидела что-то белевшееся. Я засунула пальцы и вытащила. Это был он, орган Владимира Ильича. Я не могла удержать его – чудовищно он напух, выскочил у меня из рук и уехал в троллейбусе.



Глава шестая. ЯЗЫК  АПРИОРНОСТИ

– Он, что же, выдает себя за настоящего Ленина?
– Нет, представляется рабочим Ивановым.
Комната была полна, но разговор шел вяло.
– Ремесленник за что ни берется, не только должен производить, но одновременно и украшать!
– Кто же ремесленник: Иванов или Ленин?
– А вы думайте сами!
– Хорошо, но в таком случае, за что, конкретно, он взялся?!
– За свой собственный!
– И породил революцию?
– А то!
– Теперь, получается так, украшает?!
– По полной!
– Полевыми цветами на изгородях?
– Лошадьми, смотрящими через забор!
В комнате стояла долгая, ничем не нарушаемая тишина. Чуть слышная музыка, впрочем, доносилась с Луны.
В чешуе самосветящихся тяжелых шелков проглядывали глаза-двери.
Нет ни стопроцентных шелков, ни абсолютных дверей.
Идеал женщины – фаллос, целиком превратившийся в мужчину.
Для полового соединения сходятся весьма совершенные шелка и совершенные весьма двери.
Рабочие хотят работать и работают хорошо одним им свойственным образом: рабочий Иванов на стремянке вешал ламбрекены.
Прекрасные, они не производили ровно никакого впечатления на проходивших под ними.
– Угодно ли послушать язык априорности? – рабочий Иванов вещал из ламбрекенов.
Печально вошедшие улыбались: влетевшие!
Молчальники, умные, с благодарностью они смотрели назад, признательные своим странствованиям, своим лишениям и самоотчуждению, своим далеким кругозорам и полетам в холодных высотах: синие птицы!
Рабочий Иванов хватал, сажал в клетки, спешил на птичий рынок: вот и весь язык априорности!
– Со мной счастье! – говорил он, еще не имевший опыта.
Ложился, обхватывал руками целые груды бристольской бумаги.
– Отец не судит никого, но весь суд отдал Сыну!
Это была настоящая картина, полная поэзии, таинственности, волшебства, красок, лошадиного громкого топота, чередовавшегося с сорванным голосом едва ли не с небес.
Картина, полная птиц, априорности, бристольской бумаги, холодных высот, шелков, ламбрекенов, дверей и лунной музыки.
Все это предстояло сжать, спрессовать, омертвить, подписать и повесить на стену.


Глава седьмая. ПЛОТЬ  ОТ  ПЛОТИ

Художник Михайлов рисовал картину.
– Господин этот русский и спрашивал про вас! – он показал кистью на фигуру в центре.
Толстой подошел ближе, приподнял очки: рабочий в парике за хвост держит синюю птицу: поймал свое счастье: не Тинторетто!
– Сейчас пойду и надену фрак! – Лев Николаевич колупнул краску. – Что за тип?
Михайлов понял по его взгляду, что он знает, что Михайлов не знает, в каких отношениях Толстой хочет быть с изображенным рабочим, и что Михайлов не знает, того ли вообще он изобразил, кого хотел Толстой.
– Рабочий Иванов, – художник ответил, – так сказать, плоть от плоти…
Приятели взглянули друг на друга, и в лицах обоих произошло замешательство, как будто Михайлов хотел сказать пошлость, но остерегался этого, а Толстой желал и боялся того же.
– Ты все занимаешься этим? – Толстой обошел холст, чтобы осмотреть приводные ремни и вообще весь механизм пуска.
– Живые картины, в общем, да, – движениями красивой руки Михайлов играл мастихином.
– Мне кажется, ты взял то самое лицо, которое нельзя брать для искусства! – Толстой наклонил свечу и пятном стеарина дал рабочему новую позу.
– Это совсем не лицо! – Михайлов засмеялся от радости: фигура из выдуманной стала вполне исторической и масштабной.
Теперь нужно было иначе расставить ноги, откинуть волосы: Михайлов исправлял: фигура начинала выказываться во всей ее энергетической силе.
– Рабочий Иванов и тот, кто стоит за ним, в зависимости от обстоятельств способны сжать или разжать пространство, и наша задача – указать им верное решение, – быстро и тонко Толстой составил им обоим понятие.
– А для того понадобится изобразить глаза-двери и ламбрекены! – Михайлов подхватил на ходу.
– Дорисовать стремянку! – Толстой отыскал на холсте свободное место.
– Побольше птичьих клеток!
– Бристольской бумаги!
– Лошадиного топота!
– Поэзии!
– Таинственности! Волшебства!
– Априорности!
– И сорванного голоса, непременно! С небес!
– И умные молчальники пусть стоят себе на заднем плане, признательные кругозорам и полетам!..
Вырвать из жизни и омертвить или оживить и запустить в жизнь?!
– Пардон! Пардон! – били колокола Затонувшего собора.
Критические дни России приближались.


Глава восьмая. КРАСНЫЙ  ДЬЯВОЛ

– Вас спрашивает какой-то господин, – лакей приоткрыл дверь.
– Проси! – Толстой изготовился.
Вошел некто: тонкие усики, нагловатый взгляд, курчавые волосы, двуцветные башмаки на толстой подошве – типичный фланер парижских бульваров.
Храбрый, но осторожный человек (Толстой) ожидал увидеть неловкого новичка, хвастуна и смельчака (Иванова), подвергающего себя опасности в надежде нанести удар самодержавию, но серьезно ошибся: перед ним был матерый, безжалостный убийца, направленный устранить его самого.
– Месье Дебюсси? – Толстой отпрянул. – Красный дьявол?!
– Да, это я, – негодяй завис вниз головою, выпрастывая что-то из-под одежды. – Это я!
«Однако у Федора Михайловича порой не достает фантазии!» – Толстой прыгнул, выбил топор из преступных рук.
Между палачом и его жертвой началась отвратительная немая борьба.
Оба они находились внутри Ленина, и это обстоятельство сыграло решающую роль.
Изнутри Ленин был обшит свинцовыми листами, и сильный опиумный дух, шибающий от них, оказывал на вдохнувших его успокаивающее и даже расслаблявшее воздействие: уже очень скоро мужчины перестали бороться и мирно лежали рядом, пребывая в навеянных грезах, видениях и мечтах.
Лев Николаевич был Александром Сергеевичем и ходил по Луне: космический идеал: Толстой, превратившийся в Пушкина!
Клод Дебюсси оказался Бетховеном и даже Бетховиным, пришедшим в Россию с Наполеоном и обрусевшим в одну ночь перед битвою за Москву.
С Луны, наблюдая за Бетховиным, Пушкин видел в нем Сальери.
Бетховин, глядя на Луну, слышал божественную нечеловеческую музыку.
– Выше градус социалистического соревнования! – страшно закричал Кондороет.
Штумпф, Мейнонг, Гефлер, Эренфельс, Липпс, Гейманс, Виндельбанд, Коген, Наторп, Гуссерль пробежали: застрельщики.
Человек в маске Тургенева протянул руку ящерице, и они начали говорить по-французски.
– Отчего вы такой толстый?
– Оттого, что я хорошо сплю.
– Зачем закрываете лицо?
– Оно не порадует взгляда.
– А ваше имя?
– Неприятно для слуха…
Все, стало очевидно каждому, находились в саду.
Сад начинал наполняться ангелоподобными существами, как бы пробудившимися от долгого сна, – плавно они двигались меж деревьев; на них были блистающие одежды тонких и нежных оттенков.
Распускающейся розы, сверкающих на солнце вод, утренней лазури, янтарной росы и т.д.


Глава девятая. ИДТИ  В  РОССИЮ

Телеграфные проволоки принесли!
Самое громкое событие!
Трансфер века!
За миллион рублей золотом граф Толстой из православия перешел в католичество.
Федор Михайлович выгнулся, как геральдический ликорн – ропот ужаса стлался – редкие прохожие перебегали боязливо из одной улицы в другую и торопливо скрывались в подъездах и подворотнях домов.
Торопливо: ропот – топор!
Троллейбусы везли людей, лежавших поперек салонов.
На всех углах жгли «Анну Каренину».
В Москве перекинулось на фабрику Гивартовского: не то рушились горевшие балки, не то прыгали и визжали бесы.
Глухонемые демоны Мироздания перебрасывались верховной клинописью.
Гудел и грохотал миротворческий Станок.
Свершалось таинственное дело извечного превращения одного в другое.
Огонь претворялся в пламень.
Они сошлись: другое становилось третьим.
Перейдя в католичество, русский граф кооптирован был в сонмище кардиналов.
В Ватикане Толстой повстречал Энгельгардта, кооптированного в Наполеоны.
– Думаю, вот, завоевать Луну! – второй поделился с первым наполеоновскими планами.
Лев Николаевич спросил Энгельгардта о Бетховине; Энгельгардт Льва Николаевича – о человеке в маске Тургенева.
– Бетховин, – Энгельгардт пролил свет, – последнее время никого не судит, но весь суд отдал сыну.
– Человек в маске Тургенева, – в свою очередь свет пролил Толстой, – теперь перенял функции своего отца и вершит правосудие.
– Человек в маске Тургенева, – сбивался Энгельгардт на философию, – это человек всякий?
– Всякий человек, – драпировался Толстой Аристотелем, – желает знать!
Остро Энгельгардт ощутил чужое намерение. Намерением Толстого было сокрушить врага: развеять Федора Михайловича по ветру.
Собственное мироощущение Энгельгардта подменилось намерением Толстого.
– Мы непременно сделаем это! – Александр Платонович смотрел Льву Николаевичу в глаза и жал ему руку.
– Прекрасно, прекрасно! – Толстой впечатлялся.
Теперь нужно было идти в Россию.


               



Глава десятая. НОВЫЙ  ПАПА

Осветительные фузеи разрывались, как ракеты и римские свечи.
Красный свет факелов, бранные песни, запах нечистот странно вязались с выходками и дурачеством ряженых.
Кентавры-женщины с египетскими глазами и черные люди с рыбьими лицами били в такт чешуйчатыми самосветящимися ладонями.
Человек в маске Тургенева яростно работал ломом, между тем как ветер разносил его длинные волосы.
Конклав выбирал нового Папу: под именем Льва Десятого им стал Лев Толстой.
На следующий день в соборе Нотр-Дам новый Папа помазал Наполеона на царство.


ЧАСТЬ   ШЕСТНАДЦАТАЯ

Глава первая. ШАР  И  КИЙ

Человек стоял, задумавшись, на вершине недостроенного им колоссального здания и, несмотря на неудачи своих предшественников, все еще не терял надежды завершить его при помощи новых приемов строительства, – и вдруг из России, которая если и участвовала в культурной работе века, то далеко не с тем напряжением, как Западная Европа, и далеко не всеми своими силами, раздался смелый и уверенный голос, выкрикнувший: пусть даже достроится здание цивилизации, пусть человек вполне и без границ овладеет внешним миром для удовлетворения своих потребностей, пусть даже общественное устройство человечества приблизится к состоянию идеальной справедливости, – человек все-таки не будет счастлив и не перестанет страдать, не перестанет потому, что водворившееся спокойствие, довольство и безопасность неспособны удовлетворить неистребимых потребностей человеческого духа.
– Есть такой круг или шар, в котором центр находится вне его периферии, – объяснял Брунеллески царице.
– Разве «Анна Каренина» – шар? – царица перехватила мысль на ее середине. – В таком случае, Толстой – кий?! Признаться, за усиленной работой и недосугом я совсем отстала от чтения.
– Он, что же, гоняет ее от борта до борта или, все-таки, существует и луза?!
На государе был сюртук Семеновского полка без эполет, по обыкновению застегнутый на все пуговицы, а воротник – на все крючки.
Мы поняли, что он хотел сказать. У государя были лицо и голос путевого обходчика.
– Лузу кто-то заделал, – тщательно Брунеллески подбирал слова, – луза была, но ее заложили.
– У Анны, об этом Толстой не пишет, на щеке оставалась дырка от какой-то болезни, перенесенной в детстве! – подошел Наполеон.
Каренина – это Россия, дырка – Бородино: нехитрая составилась пропорция.
– Литературный магнетизм делает неотразимо притягательными женщин, отнюдь не претендующих на роли красавиц, – Пушкин поклонился в звании камергера.
– Теперь я буду твоим цензором! – грубо сзади Наполеон взял его под ключ.
«А я, пожалуй, растворюсь в народе, – пришло вдруг монарху российскому, – уйду в него под личиною благостного старца Ивана Сергеевича!»
– Выше нос! – умевшая читать мысли Анна припала к нему на короткое время, – Вернетесь – всё начнете сызнова!
Кондороет на каменном троне записывал опиумом на свинцовых листах.


Глава вторая. ЯЩЕРИЦА  ПОЛИНА

Вовсе он не был всяким, человек в маске Тургенева!
Не был он также и сыном Бетховина.
Глухонемой Бетховин, демон мироздания, работал на миротворческом Станке, установленном на московской фабрике Гивартовского; он превращал одно в другое, а другое – в третье; человек в маске его изделия принимал и ставил на них штампик.
– Как ты, глухонемой, слышишь музыку? – Иван Сергеевич (так звали человека в маске) спрашивал Людвига (так звали демонического).
Не отвечая, Бетховин протягивал только что изготовленную им ящерицу – Тургенев (так просил себя величать Иван Сергеевич) проверял ее на знание французского языка и ставил клеймо ОТК.
Изделие «Виардо» пользовалось устойчивым спросом в стране и шло на экспорт; если же спрос падал, Бетховин на том же Станке переделывал его на Синюю птицу, по поверию, приносившую счастье.
Бетховин пробовал для чего-то усыновить Ивана Сергеевича (Людвиг был много старше), но Тургенев не соглашался.
Однажды Тургенев незаметно вынес с фабрики надувную ящерицу и с тех пор жил с ней, как с сестрой.
Бетховин приходил в гости, и Иван Сергеевич говорил ему то «да», то «нет».
– Вообще-то вы от мира сего?! – однажды Полина (так они называли Виардо) не выдержала. – Такое вокруг творится, а вы какой-то херней занимаетесь!
Глухонемой был, вообще-то, от мира более совершенного, да и с Иваном Сергеевичем еще предстояло разобраться – благоразумно не допустив рептилию до глубин своих тайных жизней, мужчины, тем не менее, объяснили ей, что по мере своих сил и возможностей они подготовляют вступление в Россию Наполеона.
– Дорожным нужно будет умыться и привести в порядок костюмы! – Тургенев аргументировал.
Бетховин большею частью молчал (он изъяснялся знаками).
– «Как женщину с безумными ногами, бессильный ветер качает нас!» – Тургенев декламировал свое стихотворение в прозе.
Бетховин мастерил от нечего делать, какую-нибудь лестницу из хрустальных граненых стаканов, и та обыкновенно звенела и пела, как солнечный дождь.
Однажды, пролетая по улице, он подхватил с нее шестилетнюю девочку и заточил между граней: Тургеневы ничего не заметили.
Они подбрасывали ему реплики, но Людвиг чувствовал, что таковые его не касаются: «После выигрыша через жокея хочется плясать самому» или «жених не должен быть влюблен в невесту больше, чем офицер в солдата».
Полина сбросила шкуру ящерицы, и Людвиг принес ей креповое, золотистого цвета, платье, отделанное крошечными колибри.
Такую птичку в волосы ей он приколол брильянтовой шпонкой.


Глава третья. ПРОДУТЬ  КЛАПАНЫ

– Когда Федор Михайлович был простым солдатом, запросто в него влюблялись важные офицеры! – Полина сказала.
– Пушкин, бывало такое, плясал на гипподроме! – Тургенев присовокупил.
Бетховин знал это, но затронутые факты волновали его не более, чем жокея – петушиная свадьба.
Демоны отвечают за кошмары: женщина с безумными ногами, определенно, была кошмаром – Людвиг подарил образ Тургеневу, но тот раскрыл его далеко не полностью.
Безумные ноги всегда обнажены.
Не знают бритвы и покрыты длинными волосами.
Они расходятся в самый неожиданный момент и намертво смыкаются в самый неподходящий!
Безумными ногами можно косить неприятеля, как траву.
– На них, на эти безумные ноги, некуда ставить клеймо, – мог, разве что, Тургенев добавить к вышеприведенному.
Усынови Бетховин Ивана Сергеевича, он мог бы заново начать воспитание Вани и вырастить из него другого человека – Тургенев, однако, не давался, довольствуясь ролью скромного винтика Мироздания.
Тургенев, впрочем, не всегда говорил «нет», он иногда говорил «да», но уже по другому поводу.
Другим поводом к разговору были лишние люди.
– Лишние люди, да! – говорил Тургенев.
Таковыми считал он Урсулу Котт и доктора Иодока Труттветтера – Людвигу, чтобы не базарить с приятелем, пришлось отправить их на Луну.
– Для чего, скажи, нужны господин Крош, господин Мюнкс, кондитер Семадени, шампанист Кушелев-Безбородко – насколько необходимы Вера Павловна, эти Ибсены на мотоциклах, князь Лопухин-Дадыдов?! – Иван Сергеевич не останавливался.
Когда работы у него не было, он пособлял, по мере возможностей, Людвигу: сахарил манекены, вставлял в глаз кому-нибудь световой блик на пружине.
– У Сона – гладкие щеки! – Бетховин брил. – У звуков музыки – безволосые головки! – он стриг под нуль.
– У Хаоса – мятая рожа! – изо всех сил Тургенев наваливался.
Привезли фон Мекк, и Людвиг дал Ивану Сергеевичу продуть клапаны.
По итогам квартала Гивартовский выписал им премию, и это дело решено было отметить.
– Полина споет – мы послушаем! – Демон пихнул подельника под ребро.
Тотчас борода Ивана Сергеевича приобрела серебристый отлив.
Впоследствии утверждали: ойкнув, Тургенев выронил недокуренную папиросу и не затоптал ее сапогом.


Глава четвертая. ЗАПАХ  ДЛЯ  НОСА

На миротворческом Станке Бетховин выточил шар из лунного матерьяла и назвал его Анной.
– Каренина, – передал он Тургеневу. – Центр расположен вне периферии.
Они прошли в лабораторию, взяли кии и принялись гонять Анну от борта до борта.
– Модель России, – Тургенев понял. – Неуправляемая. Такую в лузу не загонишь!
– Движение – всё, – Бетховин кивнул. – Конечная цель – ничто!
– Я знал другую Анну Каренину, фрейлину, – Иван Сергеевич что-то такое помнил. – С дыркою на щеке!
– Это, – Демон знал лучше, – была не дырка вовсе, а луза. Когда они наигрались, лузу заделали.
– Кто же играл? – спросил Иван Сергеевич голосом путевого обходчика.
– Вестимо, Пушкин с царицею, – голосом машиниста Бетховин ответил.
– Согласись стать твоим сыном, – Тургенев подмахнул акт приемки, – сумел бы я отменить крепостную зависимость или же дать подданным Конституцию?
–Ты без труда справился бы с декабристами, отправил на Марс Пушкина и смог переписать на себя «Анну Каренину».
– Православный, – Тургенев сообразил, – перейдя в католичество, теряет право на интеллектуальную собственность!
– Именно! Ты проведешь закон, и она станет твоею.
Глухонемой говорил по-французски и, оговорившись, вместо «Анны Карениной» произнес «Эмма Бовари».
Сразу Ивана Сергеевича отпустило.
– Лицо неприятно для взгляда, имя – для слуха, а запах – для носа! – весело он рассмеялся.
Смена закончилась.
Щедро приятели обрызгались жидкостью Гивартовского и вышли из фабричного корпуса.
– Идеал лошади – конь, полностью превратившийся в единорога! – к ним подошел человек, смахивавший на жокея.
Бетховин сказал «да», а Тургенев – «нет».
Утром на гипподроме должны были состояться скачки.
Среди лошадей к участию был допущен кентавр.
Бетховин полагал: кентавр не потянет – и сделал ставку на единорога (обыкновенного, по сути, коня с костяным стержнем из носа).
Иван же Сергеевич поставил на кентавра.
Он накануне посетил конюшню и видел ее (об этом впоследствии – его роман «Накануне»).
Кентавр был женского пола.
«Зовут как?» – Тургенев спросил, предчувствуя что-то и пугаясь.


Глава пятая. НЕПРОСТИТЕЛЬНОЕ  ДВИЖЕНИЕ

Лихо курчавый арап отплясывал на гипподроме.
– Получил камергера, теперь радуется, Пушкин твой!
– Разве же он не на Луне?! – Тургенев, наведя лорнет, увидел лишь Гивартовского.
– На Луне будет позже, – Бетховин, пробираясь вдоль ряда, разыскал места.
– Государь! – пронеслось в публике. – Лично почтил присутствием!
С неудовольствием Иван Сергеевич приладил отставшую было маску.
Недоставало только господина Мюнкса, Веры Павловны и князя Лопухина-Давыдова.
Когда они появились среди зрителей и, проходя мимо, низко поклонились Ивану Сергеевичу, он против воли прочитал на их лицах то, чего не хотел знать.
Бетховин прочитал тоже, но только притворно-насмешливо улыбнулся и загородил приятеля собою, давая ему время оправиться.
Что за манера делать эти надписи во лбу? Царица и Пушкин – какое теперь было Ивану Сергеевичу до этого дело?!
Не на шутку разгневавшись, Демон так взглянул на господина Мюнкса, что тот, сорвавшись, упал с яруса и разбился замертво.
Шорох ужаса пронесся по всей публике, но Иван Сергеевич даже не заметил этого: пускали ездоков.
Под нумером первым на Лошади-Смотревшей-Через-Забор скакал Павел Буланже.
На белом шоколаде скакал Жорж Борман.
Владимир Бонч-Бруевич скакал на лопоухом Коминтерне.
Кушелев-Безбородко – на косолапой Вдове Клико.
 Конем по кличке Единорог управлял гладкощекий кореец Сон.
Кентавра-Анну-Каренину на старт вывел юркий курчавый арап – ее прелестными, совершенно правильными формами с чудесным задом и эластичными длинными бабками, нельзя было не залюбоваться.
«Быть может, и мне следовало поставить на нее?» – подумал Бетховин.
В то же мгновенье в лицо он получил комок грязи.
– Браво! – сказал один чей-то голос.
Прямо над собою Бетховин увидал безумные ноги.
Покрытые длинными волосами, босые, они сучили, свесившись с верхнего яруса и сбрасывая вниз мелкий сор.
Спустить такое Демон Мироздания не мог.
Забыв обо всем, он бросился к лестнице и в три прыжка достиг верха.
Безумные ноги, он увидел, вскочили на барьер и улепетывали по нему со страшною быстротой.
Людвигу показалось, он слышит топот копыт.
Глухонемой мчался следом, почти настигая, и вдруг сделал скверное, непростительное движение.

Глава шестая. БЕЗУМНЫЕ  НОГИ

Когда господин Мюнкс, Вера Павловна и князь Лопухин-Давыдов увидали среди зрителей Ивана Сергеевича, бледного, с трясущейся нижней челюстью и изуродованным лицом, они пожалели о нанесенных на лбы надписях, но дело было сделано и принимало, похоже, необратимый характер.
Миновав старца, господин Мюнкс вдруг почувствовал себя на воздухе и, как падающая кошка, сделал усилие ногами и спиной – он перелетел на нижний ярус – ему даже показалось, что он улыбнулся; он видел мельком лицо Бетховина, забрызганное грязью.
– Браво, Мюнкс! – послышались ему голоса кучки людей; он не мог не узнать голоса апострофа Павла, но, ни живой ни мертвый, он не видел его.
– Знает или нет, – тем временем говорила Вера Павловна, – свое дело мы сделали!
– Теперь знает, – князь Лопухин-Давыдов смочил платок жидкостью Гивартовского. – Он прочитал.
Они вытерли лбы.
– Теперь он вернется? Разозлившийся? И, наконец, прогонит этих поляков?!
Горячие патриоты оба, разумеется, они говорили о государе, который, отстранившись, позволил иноземным захватчикам беспрепятственно наводить порядки в Кремле.
– Сколько уже лет! Самое настоящее иго! – Вера Павловна сокрушалась. – Кошмар какой-то! Выходит, Сусанин впустую геройствовал! И Минин с Пожарским?!
– Не получилось, да, – Лопухин протянул Вере Павловне леденец, чтобы она придала пальцам липкость. – Теперь вся надежда на Одноглазова.
Так они называли того, с кем связывали свои надежды.
– За кого вы держите? – Вера Павловна рассмеялась.
Смутившись, Лопухин-Давыдов убрал руку.
В это время пускали ездоков, и все разговоры прекратились.
Под нумером седьмым на Эмме Бовари скакал Жорж Дантес.
Единственная женщина-жокей Урсула Котт скакала на сером, в яблоках, Докторе-Иодоке-Труттветтере.
Штумпф скакал на Мейнонге.
Гефлер – на Эренфельсе.
Липпс – на Геймансе.
Виндельбанд – на Когене.
Наторп – на Гуссерле.
На рыжем с искрой Красном Дьяволе скакал князь Кутузовлев.
Бессильный ветерок пахнул, раскачал женщину на верхнем ярусе, затрещал юбками, обнажил безумные ноги.
– Нет! – крикнул Иван Сергеевич. – Нет!


Глава седьмая. ПОЛЬКА  ПРИСЕЛА

Шары катались, летали синие птицы.
Сверкал золотой ключ.
Царица миловалась с Пушкиным.
Как и обычно, Людвиг слышал музыку.
Щелкнуло – он очнулся.
Доктор Иодок Труттветтер:
– Знаете, где вы?!
Он был в Кремлевской клинике, а, значит, у поляков.
Бетховин знал: они ничего не могли ему сделать – поляки Демону Мироздания: так для чего же затеяли спектакль? Эффектно обозначить свое присутствие, участие в большой игре?!
«И кто: Шопен, Мицкевич, сам Сигизмунд Третий?!»
Глухонемой ждал.
Раскрылись двери, вошли двое в красных сутанах.
– Знаете, кто мы?!
Как не знать!
– Пан Станиславский! – Бетховин захохотал. – Пан Немирович-Данченко!
Эффект был очевидно смазан: в гриме они представляли кардиналов Капрара и Конзальви.
Они сохранили, однако, хорошую мину при плохой игре, и эта мина оказалась замедленного действия!
– Знаете, кто победил на скачках?
Этого Людвиг не знал – надеялся, что Сон на Единороге; предполагал, что могут Вильдебанд или Кутузовлев.
– Вовсе нет! – теперь расхохотались поляки. – Победила она!
«Урсула Котт на том же Труттветтере? Других жокеев-женщин не было!»
– Было! – поляки не переставали хохотать. – В последний момент мы заявили Жену-Блудницу на Багряном Звере!
Бетховина прошиб липкий пот – впору было обрызгаться жидкостью Гивартовского.
На поворотном круге захватчики уехали влево – на нем же справа к Людвигу въехала женщина в багряном платье.
«Она же и Жена-Блудница, и Багряный Зверь! – ахнул Демон Мироздания. – Едина в двух лицах!»
Он знал, что сейчас объединит пошлость и глупость в одной фразе: предчувствие не обмануло его!
– Покажите мне ваши ноги! – Бетховин потребовал.
– Все вы, мужчины, одинаковы! – вульгарным голоском она отказала ему в исключительности.
Откуда-то появились шоколад и шампанское.
– Людвиг Ван! – он представился.
– Ольга Леонардовна, – полька присела.


Глава восьмая. ЗА  ГРАНЬЮ – ГРАНЬ

В своем романе «Накануне» Тургенев вывел тип кошмарной женщины.
Иван Сергеевич полностью переписал «Анну Каренину»: теперь это была дама в туго натянутых чулках; стоило ей щелкнуть подвязкой – в мире происходили невозможные потрясения и катаклизмы.
Она нюхала сыр – переставали ходить поезда.
Когда же она закладывала сыр в чулок – люди меняли веру, утрачивали надежду и умирали от любви.
Читателей прошибал пот, продажи жидкости, отбивающей запах, возросли в разы; Гивартовский существенно увеличил старцу премиальные выплаты.
– Она у меня – жена-блудница! – Тургенев говорил Бетховину.
– Куда ей! – Бетховин отметал рукою.
– Она – Багряный зверь! – Иван Сергеевич становился в позу.
– Ты не видал еще Багряных зверей! – демонически Людвиг смеялся.
Он продолжал видеться с Ольгой Леонардовной, но об этом умалчивал.
Четыре Ибсена на мотоциклах носились по Москве и оперативно докладывали обстановку: в целом первопрестольная была готова принять Наполеона.
Иван Сергеевич продолжал говорить об Анне Карениной и жить с Полиною Виардо.
Полина Виардо неплохо пела; Тургенев носился с идеей: устроить домашний концерт с вечеринкой и пригласить Анну.
Никто, даже сам Иван Сергеевич, не знал доподлинно, как она выглядит, и потому, во избежание эксцессов, всем приглашенным дамам поставлено было единственное, но жесткое условие.
Запрещались чулки.
Должно было прийти без чулок.
Панталоны, будьте любезны, – на голые ноги!
Импровизатор любовной песни, каким показал он себя в романе, Иван Сергеевич все же чинился с Анной – на вечеринке он планировал пуститься в прямые разговоры с нею.
– Здесь, став на цыпочки, не смог бы руку до своего он дотянуть! – приговаривал Людвиг.
– Толстой? Пушкин? Ленин? – Тургенев не понимал. – Кто?!
За гранью открывалась грань.
С улыбкою, как апрель, Людвиг мешал подступившие слезы: дни Ивана Сергеевича были сочтены, и даже он, Демон Мироздания, ничего с этим поделать не мог.
Дата была обозначена.
Вина закуплены.
В ближайшем трактире заказаны были порции.





Глава девятая. ПОД  ВУАЛЕМ

Был шестой час, и уже некоторые гости приехали, кое-кто даже из Петербурга.
Жорж Борман вошел с Чайковским – это были люди одного лагеря (враги их смешивали в одно), но в том лагере они имели каждый свой оттенок: Борман – коричневый, Чайковский – голубой.
Клод Дебюсси появился с Бабстом (их тоже смешивали, хотя эти были противоборствующих лагерей: Дебюсси относили к белому, Бабста – к красному).
Полина Виардо по одежке встречала женщин.
Мужчины, столпившись вокруг бутылки водки, говорили об ополячивании России.
– Только вследствие высших принципов, которые должны быть внесены польской администрацией! – настаивали Краевские и Кульчицкий.
Кто-то искал сыр, но сыра не было – не было и Карениной.
– Какая она? – спрашивали. – Та ли, какая была при Толстом, или же во вкусе Ивана Сергеевича?
– Она хочет иметь право быть независимою, образованною, – Кульчицкий ответил. – Я, если изволите, могу показать. У вас не найдется лишней пары чулок? – он обратился к Полине.
Они вышли.
Ивану Сергеевичу необходимо было обмануть время.
– Что ж, не пора ли пропадать, – спросил господин Мюнкс, с умилением пожимая ему руку, – с музыкой?!
Чайковский сел за рояль.
– Нннеет! – сказал Тургенев. – Ддааа!
Он засмеялся веселым смехом, что с ним редко бывало, и в это время в уши ворвался звонок.
Дама возникла под густым вуалем.
– Ты звал меня?! На зов явилась я!
– О боже! Дона Анна! Каренина! – не то подыграли, не то ошалели гости.
– Дрожишь, Тургенев! – она приблизилась к нему.
– Я? Нет. Я звал тебя и рад, что вижу, – Иван Сергеевич держался молодцом.
– Дай руку! – ожидаемо она протянула свою.
– Да вот она, – повел Иван Сергеевич себя настоящим героем. – О, тяжело пожатье каменной ее десницы! – тут же принялся он корчиться. – Оставь меня, пусти – пусти мне руку… Я гибну – кончено – о, Дона Анна!..
– Да чтоб ты провалился! – возвратившаяся к гостям, в сердцах сплюнула Полина Виардо.


Глава десятая. РЕВЕЛИ  МОТОРЫ

Они стояли по краям образовавшегося бездонного провала и, будучи не в силах говорить, лишь приговаривали.
Играл Чайковский.
Пела Виардо.
Что-то записывал господин Мюнкс.
Кульчицкий потирал ладони.
В окно заглядывал Пушкин.
Нарастающий, возник рев моторов.
Ибсены вошли, в шлемах.
– Пожар, – объявили они.
Горела фабрика Гивартовского.


ЧАСТЬ   СЕМНАДЦАТАЯ

Глава первая. ЧИСТЫЙ  КОШМАР

Человек был совершенно лишен способности забывать: он был осужден видеть повсюду только разложение: в итоге он потерял веру в свое собственное бытие, в себя самого – все для него расплылось в ряд движущихся точек, он затерялся в историческом процессе и в конце концов не нашел в себе мужества пошевелить и пальцем.
Четырнадцатого декабря сделалось Лунное затмение, и на Россию упала тень Пушкина.
Пошла наматываться какая-то беспокойная жуть: все начали чувствовать что-то и стали чего-то побаиваться.
Государь рано встал и, сидя за легким завтраком, тоже был в нервном состоянии.
Возвратившийся из своего хождения, он знал: в столице – двоевластие, первопрестольную оккупировали поляки, царица – неверна и вся надежда на французов.
Отдельные кучки народу начинали группироваться на Дворцовой; с шумом посыпалось оконное стекло: кто-то пальнул картечью.
Государь позвонил, вызвал князя Кутузовлева.
Они не виделись с тех самых, летних скачек, на которой Кутузовлев лишился глаза – вместо него в глазницу вставлен был световой блик.
– Наполеон или поляки? – государь указал на площадь.
– Декабристы, ваше величество, – Кутузовлев поклонился.
– Чего им?
– Хотят Пушкина на царство и «Анну Каренину»  Конституцией.
– Пушкин покамест на Луне!
– Планируют до возвращения посадить Гивартовского.
«Не обошлось без Бетховина, – государь передернул плечами. – Чистый кошмар!»
Недоставало только большевиков и сахарных манекенов.
Большевики тут же налетели конной лавой – с ходу порубали декабристов и унеслись к себе в Третье Парголово.
На покрасневшей брусчатке Дворцовой лежать остались сахарные манекены.
– Хорошо, – через плечо бросил государь князю, – можешь идти.
Он знал, что в соседней комнате, припав к окну, стоит царица – на этот раз не вышло, но что будет в следующий?
Зимний дворец охранял женский батальон.
Его командир дожидался распоряжений в императорском кабинете.
Государь прошел на свое рабочее место.
Полина Виардо в дезабилье лежала на его походной кровати и покачивала так себе ногою.


Глава вторая. МИРЫ  И  МИРКИ

Люди были характерны (их жесты тоже), но беспокойны.
Слух прошел: возвратившийся – не государь вовсе, а беглый Ивашка Тургенев, вор!
«Украл «Анну Каренину»! – роптали.
Вся Миллионная улица ночью была под арестом – полиция никого не впускала и не выпускала.
Дурные отношения обострились до вызова катастрофы.
– Как ты думаешь, – у Анны Григорьевны спросил Федор Михайлович. – Пушкин сел бы на мотоцикл?
– Всенепременно! – Анна Григорьевна, сильно подросшая, переписала страничку.
«Пушкин подошел, перевернул тело: «Наполеон!»
Фраза ушла во Вселенную.
Кондороет наверху рассмеялся и громыхнул свинцовым листом.
– Зимою грозы не бывает! – Анну Григорьевну успокоил Федор Михайлович.
– А бывает – что? – Анна Григорьевна спросила.
– Бывает, – Федор Михайлович вдруг озлился, – что крестьяне наши французских солдат в полыньях купают!
За французов, Анна Григорьевна знала, был Толстой – Федор же Михайлович держался поляков.
Он, будучи в Москве, тайно встречался со Станиславским и Немировичем-Данченко – те заказали ему свой сценарий развития событий.
Кутузовлев, они настаивали, с огромным войском выходит навстречу и Наполеона громит! Свой вариант писал Толстой: победить должен был сильнейший!
Важная частность, но суть была куда шире!
В непримиримом противостоянии сошлись два мира: мир Федора Михайловича против мира Льва Толстого.
Но были и другие миры!
Мир Пушкина!
Брунеллески!
Бетховина!
Апострофа Павла!
Кондороета!
Еще были мирки!
И все они находились внутри бесконечно раздувшегося Ленина!..
Из рук рабочего Иванова Федор Михайлович брал синих птиц, распластывал их на листах бристольской бумаги и обводил синим карандашом; на особый манер Анна Григорьевна вырезала, проклеивала, складывала – Анна Григорьевна испекла огромнейший хлеб, часть мякиша со стороны подошвы аккуратно вынула, и, теперь, когда к ним кто-нибудь приходил, рабочий Иванов впрыгивал в буханку и прятался внутри нее, пока кто-нибудь не уходил.


Глава третья. КРАСОТА  ИЗ  МИНУВШЕГО

– Вы понимаете, в какое время мы живем? – дергали Николая Гавриловича.
Он затруднялся с ответом, не желая угадывать.
Его память, как и другие способности, тяготилась всяким продолжительным усилием.
Пожелавший счастья всем людям, он признал себя величиною, не подлежащею изменению, и силы свои направил на приспособление внешних условий – нашлись, однако, личности посильнее и подмяли условия под себя.
Еще каждое послеобеда беспокоил кишечник.
–Я все слышал, – говорил Сумашедов, входя.
Они вместе старались отмежевать то, что нравится, от того, что доставляет облегчение, но в результате лишь очистили необходимое от представления о некрасивом.
– Пусть тот, кому нужна красота, черпает ее из давно минувшего – там все кажется прекрасным! – говорил Чернышевский.
– Она приняла одно из неправильных, искусительных положений, которые не терпят свидетелей! – заявлял Сумашедов.
– Кто именно? – недопонимал Николай Гаврилович.
– Да красота же! Красота! – раклист педалировал.
Они должали в лавках, откуда брали провизию.
– Вы очень обо мне ошибаетесь – я бедная швея и занимаюсь работой! – изображал Николай Гаврилович падшую и говорил тонким голоском.
Лавочники смеялись и отпускали самую малость хлеба и студня.
Редкий день проходил теперь, чтобы не слышались стуки в мебели и необычные звуки отовсюду.
– Возвращается Пушкин! – объявлял Сумашедов.
– Надвигается Бонапарт! – комментировал Чернышевский.
Ему все же хотелось определенности; он утверждал, что «счастье», которое он желал людям, не навсегда поглощено историей, что современный ему человек способен не только вспомнить о былом, но и вернуть его!
На Невском увидал он женщину с дыркою на щеке; Чернышевский последовал за нею с непреодолимым желанием вставить туда палец – какой-то изображавший рабочего человек, роняя под ноги хлеб, выскочил из булочной Филиппова и опередил его – отчаянно женщина закричала, рабочий закричал тоже, с ними закричал и Николай Гаврилович.
– Как звали ту австрийскую шпионку в Таганроге – ее квартира, помнишь, была объявлена притоном и разгромлена полицией? – возвратившись, Николай Гаврилович спросил у Сумашедова.
– Каплан, – раклист ответил. – Ее фамилия была Каплан!


Глава четвертая. ТОЧКА  И  ДЫРКА

Когда Антон Павлович, которого за внешнее сходство все звали Чеховым, жил еще в Таганроге, он познакомился там с некой Ольгой Леонардовной Каплан.
Она могла бежать быстрее лошади, метко стреляла, знала наизусть «Анну Каренину» и по вызову сопровождала юношей разных лет на праздник жизни.
Она называла его «доморощенным», могла съесть целую порцию селянки на сковородке и предлагала Антону Павловичу купить у нее кардинальскую сутану.
Антон Павлович не знал еще тогда, что живет.
«Я, может быть, дерево», – говорил он.
«Есть две концепции, – откуда-то она знала, – Толстого и Федора Михайловича. Первая: я – это дерево, и вторая: дерево – это я!»
«Я – яблоня, – тонко Антон Павлович улыбался, – и кто-то привязал ко мне лошадь».
«А бродит кто по саду, – не менее тонко улыбалась она, – между клумб?»
«Америго Веспуччи! – восклицал юноша и тут же исправлялся: – Колумб!»
Он хотел тогда оставить Россию и уехать в Америку к дяде Тому.
Когда налетела полиция и его арестовали (Ольга Леонардовна убежала), молодой следователь Энгельгардт первым делом спросил, а была ли у нее на щеке дырка.
Антон Павлович надолго задумался, но ответить не смог.
В принципе, и думал он о другом.
Пушкин стрелял по Наполеону в тринадцать лет.
Так, Пушкин ли стрелял по Наполеону или же по Наполеону стрелял Пушкин?
Кто привязал Наполеона к Энгельгардту?
И почему Наполеон-Энгельгардт носил прическу на голове в форме вороны?!
Где понимание переходит в самообман?! Со свесившейся на лоб прядью, не переменяя положения и не разводя рук, сложенных по-энгельгардтовски, Наполеон переливался из одного мира в другой: из мира Толстого в мир Федора Михайловича.
Переливаясь так, он ли увлекал за собою Антона Павловича или же это Антон Павлович переливался и увлекал следователя?!
В мире Толстого были Штумпф, Гефлер, Липпс, Виндельбанд и Наторп.
В мире Федора Михайловича – Мейнонг, Эренфельс, Гейманс, Коген и Гуссерль.
Багряный зверь был из мира Толстого и Красный Дьявол – из мира Федора Михайловича.
Клод Дебюсси – от Толстого, Бабст – от Федора Михайловича.
Чайковский – от Федора Михайловича, Борман – от Толстого.
Когда Антон Павлович раскидал всех, он понял, для чего была нужна дырка на щеке!
Он решил разыскать Ольгу Леонардовну и каким-то образом поставить точку в этой порядком затянувшейся истории.





Глава пятая. ДЕЛО  ТЕХНИКИ

Антуанетта Моте де Флервиль была из Толстого, Валентина Степановна Гризодубова – из Федора Михайловича.
Путал их, разве что, одноглазый князь Кутузовлев.
Он должен был передать бомбу Валентине Степановне, но передал Антуанетте Моте.
Бомба была в футляре, в человеческий рост – ее в квартиру, согнувшись, внесли под покровом ночи Штумпф, Гефлер, Липпс, Виндельбанд и Наторп.
– Пусть у тебя полежит, – князь расчистил место на антресолях, – до часа икс!
Кутузовлев должен был встретить Наполеона, и, упади бомба на французов, – никому из них не поздоровилось бы; Антуанетта связалась с Клодом – примчавшийся в Петербург Дебюсси пришел с Мейнонгом, Эренфельсом, Геймансом, Когеном и Гуссерлем – они вынесли бомбу и перепрятали в надежном месте.
Немедленно Клод принялся обхаживать Валентину Степановну.
Она катала его на цеппелине, и он расспрашивал ее об авианах.
Соскакивало, само собою, на музыку.
– Каким образом Ильич мог поднять Затонувший собор?! – неглупая, Гризодубова напевала.
Она сбрасывала с цеппелина балласт, и они поднимались выше.
– Он перевернул наши представления о высоком и низком, – Клод объяснил. – Поменял местами. Дальше – дело техники.
– Как поместил он в себя всех нас? – Валентина Степановна прижималась.
– А всосал! – Дебюсси смеялся. – У него в щеке была дырка, пропавшая, кстати, после кончины, – вот через нее! Никто и не заметил!
Третье Парголово занесено было снегом – расчищенный Мавзолей однако привечающе светился разноцветными огоньками; стояла бесконечная людская цепочка.
– Ильич не умер, – сказала Гризодубова, – а просто ушел в народ под именем рабочего Иванова и в нужный момент обязательно возвратится!
– А кто лежит? – Дебюсси слепил снежок и пульнул по Мавзолею.
– Не знаю, – Валентина сделала большие глаза. – Сказывают: Наполеон!
– Под именем Наполеона в народ ушел следователь Энгельгардт, – Клод Дебюсси вспомнил. – Он тоже вернется!
– Наполеон или Энгельгардт?
– Пушкин! – расхохотавшись-расшалившись, Клод принялся теребить-тормошить Валентину – со смеху та громко икала; стремительно они снижались.
– И Анна Каренина ушла в народ?! – девушка выикнула.
– Ушла! – Клода несло. – Кушелев-Безбородко ушел! Кондитер Семадени! Вдова Клико! Коминтерн! Кореец Сон! Кто мог, тот и ушел!
Не удержавшись, господин Мюнкс, взятый балластом, вывалился из корзины и разбился о камни мостовой.
Тряхнуло, ударило, поволокло – взявшись за руки, они вывалились следом.



Глава шестая. ПЕРЕВЕРНУТЬ  МИР!

Символ – это кусок действительности, раскрывающий телесному или духовному взору то, что не поддается рассудочному истолкованию.
С домовитым видом Надежда Константиновна хлопотала у самовара; ее волосы некрасивыми прядями выбивались из-под темной толковой косыночки, приколотой на голове домашним током.
Кто-то постучал из буфета – она приоткрыла дверцу, и на руки ей упала большая буханка ситного.
 К завтраку никого не ждали – только они: Крупская и Арманд.
Исполнявшая роль компаньонки и разыгрывавшая из себя госпожу.
Крупно Крупская порезала хлеб и тоненько – сыр.
Уткнувшись в книгу, Инесса взяла бутерброд и тут же зашвырнула куда подальше.
– Да что же такое?! – досадливо она выговорила тоном женщины, почувствовавшей что-то противное во рту.
Владимир Ильич стоял в трех шагах от нее и смеялся особым смехом, составлявшим одну из главных его прелестей.
– Это – Иванов, рабочий, – Крупская спохватилась. – Пришел вешать нам ламбрекены!
– А почему у него такой большой нос? – Арманд подошла дотронуться.
Неловко она потянула – нос остался у нее в руке, а на его месте открылся провал.
– Бездна! – Инесса заглянула. – Звезд полна!
– Какой-то другой мир! – любопытствуя, заглянула и Крупская. – Высокий!
– Напротив! Наш! Только перевернутый! – Инесса схватилась за края дыры, намереваясь внутрь просунуть голову.
Грянуло что-то наподобие Вселенского Чиха: женщин разметало по углам, из кратера хлынул липкий поток...
«Ольга Леонардовна Каплан, – Арманд и Крупская узнали позже, – на фабрике Гивартовского стреляла в рабочего Иванова; по другим сведениям в рабочего Иванова на фабрике стреляла Каплан.
Ставший после покушения индивидом Иванов более не мог работать на производстве и ходил по домам, выполняя мелкие заказы; однажды он попал к Федору Михайловичу, и тот привязал его к Ленину.
С тех пор, если Ленин падал – с ним падал и Иванов; стоило же Ленину подрасти – вырастал и рабочий.
Недоставало только крестьянина.
Токарь по хлебу, Иванов научил Ленина делать из мякиша чернильницы – Ленин научил Иванова лежать как угодно долго, не шевелясь и с закрытыми глазами.
Центр Владимира Ильича находился вне его периферии.
Задачей Иванова было этот центр найти.
Центр был точкой опоры, с которой следовало перевернуть мир!»




Глава седьмая. МИСТАГОГ  ТОЛП

Владеющий стихом никогда не подчинится рифме!
Открыто Александр Александрович жил со своей музой.
Бывший пятидесятилетний третьежён – с незнакомкой и прекрасною дамочкой.
Брюнет семитического типа – со сном во французском вкусе.
Семидесятипроцентный мужчина – с абсолютною женщиной.
С воплощенной романтикой.
С Эммой!
С мадам Бардак!
В окно им золотился крендель филипповской булочной.
Они приучили лунный диск, и осмысленно он кривился им, когда угасал крендель.
– Вы от Толстого или от Федора Михайловича? – спохватывался поэт.
– Я – от Флобера, а Флобер – от Толстого, – объяснялась муза.
Она каждый вечер садилась у окна: дамочка в стиле модерн кокетничала с пустотою.
В пустоте с суровой решимостью бытие символа осуществляло себя через голову очевидности.
– Всё или ничего? – Эмма загадывала.
– Всё, – выбирал Александр Александрович.
– Четыре Ибсена поспешают в калошах бороться с жизнью! – Эмма снимала покров. – Приехали из Москвы.
Что-то фатальное слышалось в ее смехе.
– Всё или ничего?! – спрашивала она дальше.
– Ничего!
Она протирала запотевшее.
Рабочий Иванов стоял на карнизе в полный рост.
– Попробуйте… поцелуйте… – предлагал он.
– Мистагог толп! – дамочка-муза навевала поэту.
Превративший свою жизнь в опыт, он перебирал хрустальные грани.
Раньше, он помнил, там была девочка, а теперь засел Демон.
– Мистагог новой жизни! – кивал поэт кудрями. – Калоши счастья!
Доктор не советовал ему пить чай, говоря, что это ажитирует.
Иванов за окном висел вниз головою.
Не шевелясь и с закрытыми глазами.
– Ищет центр, – Александр Александрович достал маузер. – У нас его нет!
Он велел Эмме открыть окно – прицелился в морозных клубах.
Грянули выстрелы: пулей призраку оторвало нос, другою – пробило щеку.
– Упал Иванов, – Эмма закрыла, – и вместе – Ленин.


               



Глава восьмая. ПОНИМАНИЕ  И  САМООБМАН

Все четверо были только гостями в цивилизованной атмосфере своих проблем.
В калошах счастья Ибсены шли по заснеженному Петербургу.
В алом венчике из роз за собою их вел апостроф Павел.
– Всё ничего! – разрумянившийся на морозце приговаривал Маршан.
«Где внимание переходит в самообман?»: определить! Такая задача поставлена была перед ними.
Крендель филипповской булочной? – Понимание!
Вселенский Чих? – Понимание!
Точка опоры? – Понимание!
Ламбрекены? – Самообман!
В окне бельэтажа Розе заприметил фигуру.
Голая? С крыльями? – Понимание!
Кудрявая голова очевидности? Через нее? – Понимание!
Пространство и время? – Самообман!
Расстрельная бригада была послана из Москвы с заданием арестовать и немедленно расстрелять рабочего Иванова.
Они искали его повсюду.
Что-то брутальное слышалось в их смехе.
Они уже распределили трофеи.
Трахеи себе должен был взять апостроф Павел.
Аппендикс – Мичерлих.
Брыжейку – Магнус.
На Невском они увидали женщину с дыркою в щеке – это была идеальная женщина, превратившаяся в вагину.
– Что, красавчики, – руки в боки, она не убоялась их и даже напротив, – айда ко мне?!
Пятеро переглянулись – их снедало желание.
«Идеальная женщина – это мужчина!» – вдруг вспомнил апостроф Павел.
Они все было поддались самообману, но в глазах подчиненных, он видел, уже начинало проблескивать понимание.
Понимание переходит в самообман.
Самообман переходит в понимание!
«Она» увлекала их в лабиринт переулков.
Коварный и сильный противник им подготовил западню.
Сейчас, Павел понял, хлынет липкий вонючий поток – собьет с ног, завертит, понесет, разобьет о стены, утопит в себе!
«Она» шла впереди – теперь виден был парик, мужская походка.
Их все же было пятеро, и когда «он» наклонился над канализационным люком, все бросились на противника, сорвали бутафорию…
Это был Призрак!
Все перевели дух, а Маршан пнул бестелесного под зад:
– Присрак, пшёл в шопу!

Глава девятая. ЗОЛОТОЙ  ВЕНТИЛЯТОР

Образы вымысла, призраки, как вампиры, пили кровь жизни.
Умственная жизнь, умственное развитие было нечто до такой степени неправильное, хаотически нестройное, что многие принимали его за один мираж.
Стараясь схватить бесконечное, человек преследовал химеру.
Бедный и обездоленный, он принял на себя, кроме страданий, которыми наделила его природа, еще и терзания неизвестности, муки сомнения, суровые отречения добродетели, ригористические воздержания и добровольные пытки аскетизма.
Один играл ледяным сердцем – другой проник в среду домов, объятых пламенем: по направлению жизни!
Направление жизни – признак времени: признак-призрак.
В основе совершенного – совершение.
Живая история – в мертвой природе.
В основе механического – органическое.
Судьба  – в основе причинного закона.
Товарищ следователя Леонид Васильевич Барсов должен был упредить всех: теперь он знал, в чем!
Схватившись за выходивший откуда-то металлический стержень, он быстро наклонился и качнул его два раза.
Два человека: особенный и магический – выскочивши из-под земли, в парусинных пиджаках, установили, соответственно, двойную гармонию: зорь и голубого налета.
В гармонии зорь горластые, громкие голоса перекликались из одного конца в другой.
В гармонии голубого налета хоровое начало предавалось молитвенным пляскам.
Человек непричастный и человек отрешенный, без пиджаков вовсе, стесняли, делали все более узким зверинец, в котором люди и пленные звери плясали и голосили как умели.
Человек положительного ума и человек, молчавший весь день, по пояс обнаженные, смягчали в темных турецких цветах полинялым ковром вопиющий блеск доселе скрытого роскошного зрелища.
Покуда глаз хватало – повсюду – возвышались царственные буфеты.
Навечно срубленные из мореного дуба.
Слепили бронзовою инкрустацией.
И в довершение – на каждом, в солнечных лучах, подпрыгивал и пел золотой вентилятор.


Глава десятая. ВЫГОРЕЛО  ДЕЛЬЦЕ

В вентиляторе пела вьюга.
Кряжистым, матерым, полнокровным, тяжеловесным, местами невразумительным – местами вещим, дубовым языком по ночам говорил буфет.
Особая тройка: Верховный жрец критики, Непогрешимый законодатель изящного и Вещий оракул изрекали непреложные приговоры.
Судимы были не только слова и дела, но также внутренние помышления и намерения.
Огонь испытывал дело каждого, каково оно есть.
У кого дело, которое он строил, выстаивало в огне, тот получал награду.
У кого же дело сгорало, тот терпел урон – впрочем, сам он спасался, но так, как бы из огня.


ЧАСТЬ   ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Глава первая. НОВЫЙ  СВЕТ

Человек без истории, без биографии, без психологии, всего лишь читатель, сведет воедино все штрихи, что образовали письменный текст.
Все смешалось: Толстой сжег «Анну Каренину»!
Он встал и пошел: из культуры, из государства: пошел в безвоздушное пространство: в новое скрытое измерение: «Вот сейчас перевешу на весах правды Европу, Австралию, Африку и Америку – вы увидите у меня на плечах земной шар!» – Тут же он наклонился, коснулся рукою пепла и упал бездыханный (теперь мы знаем, что это была не смерть).
Был мировой символ – неизменный фон всех символов.
Все дрожало от адской канонады, рвались бомбы, сброшенные с цеппелинов, грохотали фузеи, преследовавших цеппелины авианов.
Со свесившейся прядью во лбу на Россию пошел Наполеон.
Залпы мушкетов и петард не могут уничтожить вышлецов: скоро французы дошли до Москвы.
Здесь Бонапарта встретил Кутузовлев.
Стоявший во главе огромного войска, с почестями он проводил освободителей до Москвы: французы вошли в Кремль и выбили оттуда поляков: двухвековое иго было сброшено.
К вечеру открылся было пожар на фабрике Гивартовского – он мог сделать дело истребления очень хорошо, но, к счастью, скоро его потушили.
 Людям зажегся новый свет.
Приближавшееся будущее стало спокойным прошлым – пришлые обратили его в пространство и подчинили органическому принципу причинности.
Остановившийся в доме, бывшем Хомякова, где ныне кондитерская Люке, Александр Платонович Энгельгардт спросил чашечку кофе, бокал шампанского и большую плитку шоколаду.
В эполетах лейб-гвардии Егерского полка компанию (кампанию) ему составил генерал-эксцентрик Лявин.
– Эти русские, – генерал сказал, – право же, получили свою долю небесной манны! Гречки!
Из-под ткани его военного сюртука на Энгельгардта вдруг брызнула музыка.
Александр Платонович приказал принести русский крендель, долго рассматривал и нюхал его. Крендель был в виде женщины: голова, ноги, все остальное.
Генерал сделал скверное движение:
– А половой орган, как же?!
– Его нет, – уже и сам Александр Платонович заметил.
За окном вели пленных гетманов Яна-Кароля, Жолкевского, Станиславского: топить в Москва-реке.
– Отставить! – Энгельгардт распорядился. – И привести ко мне Немировича-Данченко!


Глава вторая. АРАПЧОНОК  НА  ТРОНЕ

– Играли вы сердцем Веры Павловны? – он включил вентилятор и направил струю.
– Веру Павловну… играла… Ольга Леонардовна, – поляк сбился дыханием.
– Она играла только верхнюю часть, – следователь прибавил оборотов. – А нижнюю?
– У Веры… Павловны… не было… нижней части – ее заменял… мотоцикл… – Немирович-Данченко задыхался.
Известно было, что у Ольги Леонардовны вместо ног – колеса: теперь выяснилось, что там у нее еще и мотор!
Определенно, Ольга Леонардовна Каплан была неким связующим звеном между мирами.
Александр Платонович понимал, что находится в перевернутом мире – необходимо было найти точку опоры, чтобы как следует крутануть и возвратить мир в нормальное положение; если же он находился не в этом мире вовсе, а в каком-то ином – следовало найти дыру, через которую он мог бы перебраться из этого иного мира в ему родной и привычный.
По внутренней связи сообщили: Пушкин возвратился из космоса. Страна, в достатке не имевшая масла, на Луне установила пушки!
С этим приходилось считаться.
«Ему только тринадцать, – на следующий день Александр Платонович вспомнил, – и я должен помазать его на царствие!»
Надев треуголку и сложив на груди руки, в золоченой карете он отправился в Кремль.
Вертлявый арапчонок сидел на троне.
Из рук апострофа Павла судебный следователь принял корону.
Пушкин подставил головенку, и Энгельгардт надел корону так, чтобы она прикрыла рожки.
Потом крепко пили в Грановитой палате.
Граф Кушелев-Безбородко откупоривал шампанское.
Кондитер Семадени разрезывал торты.
Кутузовлев обнимался с Мюратом.
Барклай – с генералом Лявином.
С Пушкиным прилетевший Кондороет записывал опиумом на свинцовых листах.
– Что же – закончилась Смута? – Энгельгардт спросил.
– Только начинается! – Пушкин цокнул копытцем.
Его как подменили.
«На Луне!» – понимал следователь.
– Пожар! – ворвались.
Все подошли к окнам: горела фабрика Гивартовского.


Глава третья. ПРЯМИКОМ  ДО  ПАРИЖА

Наполеон отошел от окна.
Пушкин с царицею спали.
Пора было возвращаться.
«Драпать!» – он знал по-русски.
На безумных ногах, прямиком до Парижа.
«Да!» – Бонапарт произнес.
Бетховин вошел с чем-то, похожим на протезы.
Изобретение: безумные ноги!
Император содрал лосины – изобретатель приладил.
Ноги оказались в самый раз, не жали, а веселили ноги.
«Сами донесут!» – Бетховин научил останавливать.
Светало.
Энгельгардт подошел; обменялись одеждою.
«Надеждою!» – уместно пошутил Бетховин.
Александр Платонович поднял плечи, простер руку – Наполеон перезакинул ноги, подпрыгнул и исчез.
«Пардон! Пардон!» – по России затрезвонили колокола: проснулся русский крестьянин.
Пошел пахать, боронить, сеять; собрал виноград с терновника и с терния – смоквы.
Заколосилась пшеница, расцвели на изгородях полевые цветы, в синем небе появились легкие облака – шумно закудахтала курица на краю пруда.
Глянула через забор косматая лошадь.
Дети проснулись под деревьями.
Кто-то запихивался шоколадом, заливался шампанским.
Армянин нарисовал море и привез его в Третье Парголово.
Никто не знал, что делать с подкравшейся глубиною.
Дачники наклоняли друг к другу лица, чтобы обменяться пошлостью.
Все слышали голос Владимира Ильича, но не знали, откуда это приходит и куда девается.
Александр Платонович Энгельгардт возвратился в Петербург.
Повсюду над массивными дверями болтались необъятных размеров крендели, свиные ноги, сапоги, пенснэ, часы и другие символы.
Скончался господин Мюнкс.
Гроб с телом поставили в темный вагон, в роде товарного.
Отпели литию.
Смерть – это темнота, в которой ты оказываешься наедине с покойником.
Этот покойник – ты сам.


Глава четвертая. МЕЛКИЕ  ТВАРИ

Откуда-то выходил металлический стержень, и возвратившийся в Петербург Александр Платонович Энгельгардт дважды качнул его.
Тотчас из-под земли выскочил господин Мюнкс, молитвенно заплясавший и заголосивший.
Они находились в Затонувшем соборе; по всей глубине стояли ящики с шампанским и коробки с шоколадом.
Барсов Леонид Васильевич читал с амвона, и следователь подошел ближе к своему товарищу.
В стиле модерн Барсов кокетничал с пустотою, шедшей от него вдаль, и эта пустота, Энгельгардт знал, образовалась оттого, что кто-то извне высосал через неведомую дыру прежде существовавшее содержимое.
Бессильный ветерок веял в пустотном коридоре, и грех было не воспользоваться обстоятельством.
Урсула Котт и доктор Иодок Труттветтер, загоревшие и сбросившие на Луне лишний вес, охраняли вход; Александр Платонович вынул служебное удостоверение: церберы посторонились.
Ощупью, держась за склизкие стены, следователь куда-то пошел – помахивая хвостом, господин Мюнкс бежал впереди.
Карселевые лампы лили скудный свет, шмыгали под ногами мелкие твари, пахло канализацией: слышался время от времени характерный голос.
– В первую голову, – картаво голос прокатывался, – необходимо реорганизовать Рабкрин, во вторую – со всей решительностью заменить идеалы символами и в третью – огнем испытать дело каждого!
Судебный следователь с каждым новым шагом понимал все отчетливее, что коридор, по которому он движется, есть не что иное как связующее, пропавшее было звено между жизнью и смертью – жизнь была позади него, впереди ждала смерть.
Он от живой истории шел к мертвой природе.
От механического – к органическому.
От судьбы – в самую что ни на есть основу причинного закона.
Навстречу Александру Платоновичу, пригибаясь в силу какой-то ноши, шел в счастливых калошах человек воплотивший.
Он шел от смерти бороться с жизнью.
Федор Михайлович: они схватились!
Не шевелясь, с закрытыми глазами: каждый искал центр, не находя его.
Изловчившись, Федор Михайлович впихнул Александру Платоновичу в рот бутерброд с сыром, а Александр Платонович – в рот Федору Михайловичу – пол-плитки бормановского шоколаду.
Когда Энгельгардт пришел в себя, Федора Михайловича уже не было рядом – его, по всей вероятности, унес протекавший по дну ручей.
А к Александру Платоновичу теперь, лицом вниз, подплывало тело.
Это был господин Мюнкс.


Глава пятая. КАПЛЯ  СЧАСТЬЯ

– Лже-Пушкин! – тем временем в Москве и Петербурге люди сходились и расходились. – А настоящий – наше Солнце – остался на Луне!
– «Змеевидные полоски серых тучек пролетают, обнажая блеск божественных доспехов! – на стихийных митингах стихи читал Гивартовский. – Море ловит стрелы молний – пусть сильнее буря грянет!»
Немой, отрекшийся от мира человек работал на его фабрике прокламации, и Гивартовский, закончив читать, разбрасывал их над собою.
Желая окончательно разделаться со своим прошлым, Вера Павловна на время отдалась ему; он – Николай Гаврилович Чернышевский специально для этого приехал в Москву.
Моя мнительность рисовала мне всякие страхи: будто бы жизнь в обеих столицах сжималась все сильнее: отчасти виною тому были параллельные Брунеллески, начинавшие сходиться в самой прямой перспективе!
«Это схождение – символ, – сверху наблюдал Клод Дебюсси. – Пройдем через искупление и непременно возвратимся к бытию!»
«Большего нельзя получить, – додумывал до конца Иван Бабст, – далее и идти незачем: здесь предел!»
Он видел, поднявшись, постепенные переходы от неметаллов к металлам, от химических соединений к смесям, находил промежуточные формы между животными и растениями, между млекопитающими и птицами между явно- и тайнобрачными.
Ольга Леонардовна Каплан насыпала себе песку полные ботинки, а одну ногу обмочила в горячем чае – Антон Павлович, не зная хорошенько зачем, из простого благородства своей натуры, выдавил из себя золотую каплю счастья, но она, сорвавшись, кому-то угодила в калошу.
Сахарные манекены в окне филипповской булочной казались Александру Александровичу призраками – настоящие же призраки сидели в граненом стакане или  носились в небе на воздушных шарах.
Весь в белом, с капюшоном на голове, более привидение чем призрак, Клод Дебюсси показывал Валентине на уснувшего за бутылкой поэта.
– Можно! Теперь не увидит!
Плавно Валентина Степановна снижалась.
Они зависли аккурат над филипповской булочной.
– Ниже! – командовал Клод. – Левее!
Гондола стала вровень с огромным золоченым кренделем, и гондольер поневоле (гондольер поневоле!) протянул обе руки, чтобы снять символ с вбитых в гранит костылей.
Тут же, пренебрегая конспирацией, громко он вскрикнул.
С изнаночной стороны, присосавшись, на кренделе висел рабочий Иванов.
Что было сил Клод ударил, и лже-рабочий рухнул.
Они сняли крендель.
Была, разумеется, ночь, и фонари освещали им путь.


Глава шестая. ИСПОШЛИТЬ  ВСЁ

Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт продолжал свой путь в открывшемся ему неведомом и мистическом коридоре – от жизни, как он полагал, к смерти и от живой истории в самую основу причинного закона.
«Смерть – это темнота, в которой ты оказываешься наедине с покойником!..» – подбадривал он себя первою частью афоризма, отбрасываю вторую, добавлявшую, что покойник – это сам ты.
«Покойник – Наполеон!» – находчиво Энгельгардт перевел стрелку.
Ему показалось, он слышит музыку: определенно, Дебюсси, «Ожившая мумия»!
Звуки усиливались, он приближался к цели.
Какая-то кондитерская в нише, и в белоснежном колпаке призрак протягивает ему яд в дымящейся чашечке и на тарелочке – сладкую отраву.
Вот лестница (она еще не развалилась!), ведет наверх, Александр Платонович вытягивает тело, карабкается, головою упирается в люк (ожидается бездна, звезд полна), не открывается крышка, но сдвигается, отходит по кругу в паз – просовывает судебный следователь в пустоту голову и ужом, куда-то – тело: он в совершенной тесноте, он – в удушливом нафталине и с ощущением приторной сладости во рту: он видит сахарный манекен в жилетке и примятой кепке среди бархатных драпировок – лежавшего он трогает рукою, и манекен взвизгивает от щекотки: это Ленин, и Энгельгардт – внутри хрустального, на цепях, гроба.
Преступник №1 полагает себя в безопасности (что взять с неживого?!), но Энгельгардт готов снять допрос.
– Как удалось вам подмять под себя всех и вся, – давно хотел он узнать: – Кондороета, Белинского, Вяземского, историю, философию, литературу, железные дороги, телеграф, мосты, банки?! И здравый смысл в придачу?! Спящих детей, – не мог следователь остановиться, – поляков, французов, килькропфов, символы, идеалы, заводы и фабрики, буфеты, вентиляторы, косматых лошадей, голых женщин, бутерброды, рабочих и крестьян, Тургенева, серпы, топоры, молоты?! Нестерпимую вонь и лунный свет?!
По-настоящему Александра Платоновича прорвало.
– Как вы дерзнули испошлить идеалы? Омертвить природу? Подменить Пушкина? Привязать лошадь к яблоне? Выхолостить Багряного зверя? Свести Толстого с гувернанткой? Ограбить японский магазин? Внушить Федору Михайловичу социалистические идеи? Как смогли вы превратить Луну в лузу, изгадить ламбрекены и напустить картонных плясунов?!
Он, не имея места размахнуться, мог лишь пихать лежавшего под ребро.
Не думая ни в чем признаваться, Ленин дергался и отчаянно хохотал.


Глава седьмая. ИЗ  ВТОРОГО – В ТРЕТЬЕ

На рассвете они были над Вторым Парголовом.
На запасных путях стояли отцепленные вагоны.
Максимально Валентина снизилась.
Клод выпрыгнул.
– Здесь находится тело умершего господина Мюнкса? – произнес он нужную фразу.
– Тело не продается, но его можно обменять! – прозвучал установленный отзыв.
Апостроф Павел откатил дверь вагона – Маршан, Розе, Мичерлих, Магнус спустили гроб.
Клод вытянул гвозди.
Убрали крышку.
Внутри была необыкновенной конструкции бомба: «Большая Анна»!
Вшестером ее переправили в гондолу.
Увидятся ли они еще?
Перекурили.
Обнялись.
Теперь из Второго нужно было перелететь в Третье Парголово.


Глава восьмая. НОВАЯ  ЭРА

Лететь было всего ничего.
 Внизу спали.
Над Мавзолеем провисали знамена.
Плавно Валентина приблизилась, и Клод привел бомбу в рабочее положение.
– Раз! Два! Три!
Они сбросили.
«Анна» тяжело ахнула по крыше.
Полетели куски.
– Дело сделано! – мужчина и девушка обнялись.
По линии горизонта прокатилось солнце.
Начиналась новая эра.


Глава девятая. ВЕЧНО  ЖИВОЙ

Когда они улетели, Владимир Ильич выбрался из-под обломков, погрозил кулаком, разыскал кепку и отряхнулся.


Глава десятая. ТОЧКА  ОПОРЫ

Когда они узнали, что Ленин не пострадал – Маршан, Розе, Магнус и апостроф Павел плюнули и пошли брать билеты в Москву.
Остался Мичерлих.
Единственный он знал легенду о Кощее: нахватался русского духу.
«Так значит, вечно живой?!» – сомневался он.
Вправил новое полотно в ножовку.
Приспособил оставленный Клодом железный крендель.
Пилил.
«Шумная курица на краю пруда, – что-то такое он помнил, – в курице – яйцо, в яйце – игла. Сломать!»
Последний взмах – крендель распался.
Внутри чугунная оказалась изюминка.
–Та самая, – сзади подошел Павел. – Упрешься в нее – и готово! Пожалте бриться: революционный переворот мира!
Неподалеку от них проходили параллельные Брунеллески.
В брезентовые рукавицы апостроф взял точку и насадил ее на одну из прямых.
Он придал ей начальное ускорение – точка опоры поехала.
Она двигалась все быстрее и скоро скрылась в просторах Вселенной.


                Октябрь 2015, Мюнхен

               



СОДЕРЖАНИЕ

ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ
Глава первая. КАРТОННЫЕ  ПЛЯСУНЫ
Глава вторая. ЗАБЫТЫЙ  СЫР
Глава третья. ДИКТАТ  ИДЕАЛА
Глава четвертая. КРИЧАТЬ  С  ГОРЫ
Глава пятая. ГОСПОДСТВО  БУКВЫ
Глава шестая. АПОСТРОФ  С  ТОЧКОЙ
Глава седьмая. ДУХ  И  ПОЛ
Глава восьмая. СОЕДИНИТЬ  ЖЕЛАНИЯ
Глава девятая. ДАЛЕКИЙ  ОТ  СЧАСТЬЯ
Глава десятая. ПОЛ  СИМВОЛА

ЧАСТЬ  ВТОРАЯ 
Глава первая. ВЕЧНАЯ  ТАЙНА
Глава вторая. ТРИ  СЕСТРЫ
Глава третья. ПРОШЛОГОДНИЙ  СНЕГ
Глава четвертая. КОМПОЗИТОР-ПРЕСТУПНИК
Глава пятая. КЛЕЩИ  И  ТРОМБЫ
Глава шестая. ДАМА-МАШИНА
Глава седьмая. ЛУННЫЙ  САД
Глава восьмая. ВОЛШЕБНЫЙ  ПАЛЕЦ
Глава девятая. В  ДУХЕ  ПУШКИНА
Глава десятая. ВТОРЫЕ  ПОХОРОНЫ

ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ
Глава первая. ДУША  ВДОВЫ
Глава вторая. ДВОЙНОЕ  УБИЙСТВО
Глава третья. ДЕТИ-ПЕРЕРОЖДЕНЦЫ
Глава четвертая. ГЛУПЕЦ  И  ЗАЯЦ
Глава пятая. МУЖЧИНЫ-КУРОЧКИ
Глава шестая. РАСТВОРИВШИЙСЯ  НИЩИЙ
Глава седьмая. ВЫЙТИ  И  ОСВЕЖИТЬСЯ
Глава восьмая. РЕКЛАМА  ШИНЕЛЕЙ
Глава девятая. БОЛЬШАЯ  ИГРА
Глава десятая. В  ПОРЯДКЕ  ВЕЩЕЙ

ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ВЫСТРЕЛ  В  ЦЕРКВИ
Глава вторая. НОЧНЫЕ  ПОЛЕТЫ
Глава третья. СКУКА  ДАЧ
Глава четвертая. ШТУКАРИ  И  ПРОЙДОХИ
Глава пятая. ХОЛОДНЫЕ  ПАЛЬЦЫ
Глава шестая. ЭТИКА  И  МЕТАФИЗИКА
Глава седьмая. ШОКОЛАДНАЯ  ПРЕЛЮДИЯ
Глава восьмая. ЧУЛКИ  ОБРАТНО
Глава девятая. ОЧЕРЕДНОЕ  ИСПЫТАНИЕ
Глава десятая. ПЕРИСТАЯ  АРЕКА

ЧАСТЬ  ПЯТАЯ 
Глава первая. ЗАБЛУДШАЯ  ДУША
Глава вторая. ЧЕЛОВЕК  ТЕОРИИ
Глава третья. МИНДАЛЬНАЯ  ШЕЛУХА
Глава четвертая. БОГ  ЕСТЬ!
Глава пятая. СИМВОЛ  ДЛЯ  КОМИНТЕРНА
Глава шестая. ПОДДЕЛЬНЫЕ  ШИНЕЛИ
Глава седьмая. ТОПОРОМ  ПО  НОГЕ
Глава восьмая. ПО  ПОВОДУ  МАВЗОЛЕЯ
Глава девятая. КРАСНАЯ  МЫШКА
Глава десятая. ЛОГИКА  КОНТРАПУНКТА

ЧАСТЬ  ШЕСТАЯ
Глава первая. ЗЕЛЕНЫЕ  ТЕНИ
Глава вторая. СКУПОЙ  РЫЦАРЬ
Глава третья. МОЧА  НА  ПЕПЕЛИЩЕ
Глава четвертая. КТО-ТО  В  УГЛУ
Глава пятая. РУХНУТЬ  В  БЕЗДНУ
Глава шестая. ЦВЕТ  ПРИБЫТИЯ
Глава седьмая. ЗОЛОТАЯ  КРАПИНА
Глава восьмая. РАЗРУШИТЬ  НЕБО
Глава девятая. ОДНО  СЛОВО
Глава десятая. АННА  АРКАДЬЕВНА

ЧАСТЬ  СЕДЬМАЯ
Глава первая. ПОЦЕЛУЙТЕ  ЖЕНУ!
Глава вторая. ТОПОР  СМЕРТИ
Глава третья. ПИСЬМА  БЕЛИНСКОГО
Глава четвертая. ЧЕМОДАН  ВРОНСКОГО
Глава пятая. ЛЮДИ  ИЗ  БРОНЗЫ
Глава шестая. МАЛЬЧИКИ-КИЛЬКРОПФЫ
Глава седьмая. ОБЩАЯ  МИРОВАЯ  ДУША
Глава восьмая. ПЕРЕПРОДАТЬ  МОГИЛУ
Глава девятая. МОНАРХИЯ  ДЛЯ  ПРОДАЖИ
Глава десятая. ТИГР  СЛОВА

ЧАСТЬ  ВОСЬМАЯ
Глава первая. ПРОСТРЕЛИТЬ  ФУРАЖКУ
Глава вторая. ОТКРЫТЬ  ДВАЖДЫ
Глава третья. СЛОВО  ПУШКИНА
Глава четвертая. ВОСЕМНАДЦАТЬ  ДЕТЕЙ
Глава пятая. БЫВШИЙ  МАНЬЯК
Глава шестая. ЛОЖНЫЙ  СЛЕД
Глава седьмая. ОПИУМНЫЙ  СТУДЕНТ
Глава восьмая. ТЕНЬ  ЧЕРНЫШЕВСКОГО
Глава девятая. ГАЗ  СКВОЗЬ  МАТ
Глава десятая. ГУБЫ  ДЛЯ  ПОЦЕЛУЯ

ЧАСТЬ  ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ТЫСЯЧА  ЛИЦ
Глава вторая. НЕОБЫКНОВЕННЫЕ  ВЕЩИ
Глава третья. СТЕСНИТЕЛЬНАЯ  МИНУТА
Глава четвертая. ДВА  МАВЗОЛЕЯ
Глава пятая. НА  ДАЧУ!
Глава шестая. АВТОРИТЕТЫ  И  ТЕНИ
Глава седьмая. МЕЖДУ  СТРОК
Глава восьмая. ОПТИЧЕСКИЙ  ОБМАН
Глава девятая. ВСЕГДА  И  ВЕЗДЕ
Глава десятая. ПОЖИРАТЕЛИ  ПРОСТРАНСТВ

ЧАСТЬ  ДЕСЯТАЯ
Глава первая. ЛЕГКИЕ  РУКИ
Глава вторая. ЧИСТОТА  ВЕРШИН
Глава третья. ЧЕРЕЗ  ЧУВСТВА
Глава четвертая. ИЗУЧИТЬ  МОЧУ
Глава пятая. ТАКАЯ  ДЕВУШКА
Глава шестая. ПОХОЖИЙ  НА  БОГА
Глава седьмая. БЕЗ  ФАНАБЕРИЙ
Глава восьмая. СОН  ВЕРЫ  ПАВЛОВНЫ
Глава девятая. ХЛАМИДА-МОНАДА
Глава десятая. ДРУГОЙ  ОБОРОТ

ЧАСТЬ  ОДИННАДЦАТАЯ
Глава первая. НОЖНИЦЫ  И  ДЕРЕВЬЯ
Глава вторая. С  ЗАСУЧЕННЫМИ  РУКАВАМИ
Глава третья. ВДОВЕЦ  И  ШУРИН
Глава четвертая. РАСТОПЫРИВШИ  ПАЛЬЦЫ
Глава пятая. ЗАКРЕПИТЬ  ВКУС
Глава шестая. ЗАЛИВАЯ  ТРОТУАР
Глава седьмая. САМОЕ  ВРЕМЯ
Глава восьмая. В  РОССИЮ!
Глава девятая. ВНЕОЧЕРЕДНОЙ  ПЛЕНУМ
Глава десятая. ВНИЗ  ГОЛОВАМИ

                ЧАСТЬ  ДВЕНАДЦАТАЯ
Глава первая. ДО  И  ПОСЛЕ
Глава вторая. БЕЗВОЛОСЫЕ  ГОЛОВКИ
Глава третья. ЗАБЕЖАТЬ  ВПЕРЕД
Глава четвертая. УБИТЬ  ТОЛСТОГО!
Глава пятая. ШАГОВИТЫЙ  ПУДЕЛЬ
Глава шестая. УЖАС  САХАРА
Глава седьмая. ПРИ  ЛЮДЯХ
Глава восьмая. НОЧНАЯ  МУЗЫКА
Глава девятая. ПОЖАР  НА  ФАБРИКЕ
Глава десятая. РОДИЛАСЬ  СИЛА               

ЧАСТЬ  ТРИНАДЦАТАЯ
Глава первая. ЗНАМЯ  ПОД  ЮБКОЙ
Глава вторая. КАРАМЕЛЬНЫЕ  ПАЛЬЦЫ
Глава третья. МИФИЧЕСКИЙ  ПЕС
Глава четвертая. НИЧЬЯ  ЖИЗНЬ
Глава пятая. ДЫМ  ИЗ  ГОЛОВЫ
Глава шестая. ГОЛОВА  ТОЛСТОГО
Глава седьмая. ЧЕШУЯ  НА  БЕЛЬЕ
Глава восьмая. ЗАКАТ  ЕВРОПЫ
Глава девятая. ВОСХОД  РОССИИ
Глава десятая. СПОСОБНАЯ  БОМБ

ЧАСТЬ  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Глава первая. ШУТКА  ТОЛСТОГО
Глава вторая. СОРОКАЛЕТНЯЯ  ДЕВУШКА
Глава третья. МОЛЧАНИЕ  ЛУНЫ
Глава четвертая. РОМАН  УМЕР
Глава пятая. ПЕРЕБОР  НАЛИЦО
Глава шестая. УГРЮМЕЕ  РЫБЫ
Глава седьмая. ПОЖАР  НЕ  НА  ФАБРИКЕ
Глава восьмая. ЦАРИЦА  НОЧИ
Глава девятая. ОБНАЖЕННАЯ  НА БАГРЯНОМ
Глава десятая. С  УЛЫБКОЮ  НА  УСТАХ


ЧАСТЬ  ПЯТНАДЦАТАЯ
Глава первая. ГОЛОДНЫЙ  ЧЕЛОВЕК
Глава вторая. ВНУТРИ  ЛЕНИНА
Глава третья. ТОПОР  ПОД КОМПАСОМ
Глава четвертая. МОШЕННИЧЕСТВО  УМА
Глава пятая. ОРГАН  НАПУХ
Глава шестая. ЯЗЫК  АПРИОРНОСТИ
Глава седьмая. ПЛОТЬ  ОТ  ПЛОТИ
Глава восьмая. КРАСНЫЙ  ДЬЯВОЛ
Глава девятая. ИДТИ  В  РОССИЮ
Глава десятая. НОВЫЙ  ПАПА

ЧАСТЬ  ШЕСТНАДЦАТАЯ
Глава первая. ШАР  И  КИЙ
Глава вторая. ЯЩЕРИЦА  ПОЛИНА
Глава третья. ПРОДУТЬ  КЛАПАНЫ
Глава четвертая. ЗАПАХ  ДЛЯ  НОСА
Глава пятая. НЕПРОСТИТЕЛЬНОЕ  ДВИЖЕНИЕ
Глава шестая. БЕЗУМНЫЕ  НОГИ
Глава седьмая. ПОЛЬКА  ПРИСЕЛА
Глава восьмая. ЗА  ГРАНЬЮ – ГРАНЬ
Глава девятая. ПОД  ВУАЛЕМ
Глава десятая. РЕВЕЛИ  МОТОРЫ

ЧАСТЬ  СЕМНАДЦАТАЯ
Глава первая. ЧИСТЫЙ  КОШМАР
Глава вторая. МИРЫ  И  МИРКИ
Глава третья. КРАСОТА  ИЗ  МИНУВШЕГО
Глава четвертая. ТОЧКА  И  ДЫРКА
Глава пятая. ДЕЛО  ТЕХНИКИ
Глава шестая. ПЕРЕВЕРНУТЬ  МИР!
Глава седьмая. МИСТАГОГ  ТОЛП
Глава восьмая. ПОНИМАНИЕ  И  САМООБМАН
Глава девятая. ЗОЛОТОЙ  ВЕНТИЛЯТОР
Глава десятая. ВЫГОРЕЛО  ДЕЛЬЦЕ

              ЧАСТЬ  ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Глава первая. НОВЫЙ  СВЕТ
Глава вторая. АРАПЧОНОК  НА  ТРОНЕ
Глава третья. ПРЯМИКОМ  ДО  ПАРИЖА
Глава четвертая. МЕЛКИЕ  ТВАРИ
Глава пятая. КАПЛЯ  СЧАСТЬЯ
Глава шестая. ИСПОШЛИТЬ  ВСЁ
Глава седьмая. ИЗ  ВТОРОГО – В ТРЕТЬЕ
Глава восьмая. НОВАЯ  ЭРА
Глава девятая. ВЕЧНО  ЖИВОЙ
Глава десятая. ТОЧКА  ОПОРЫ