Я прочел статью Альбова

Геннадий Шалюгин
               

                «Я  ПРОЧЕЛ  СТАТЬЮ  АЛЬБОВА…»
                Симферопольский  учитель - критик  Чехова.
 
     25 декабря 1902 редактор журнала «Мир Божий» Ф.Д.Батюшков писал Чехову: «…раскройте январскую книжку «Мира Божьего», где, кстати, на Ваш суд,  предстанет некто Альбов  (не родственник беллетриста), который, на мой взгляд, интересно написал о Вас. Не все досказано,  но разве можно Вас «исчерпать»…» (П.11,428).
         А.П.Чехов в письме   от 11 января 1903 года отвечал: «Первую книжку «Мира божьего» принесли мне из женской гимназии, я прочел статью Альбова – с большим удовольствием. Раньше мне не приходилось читать Альбова,  хотелось бы знать, кто он такой, начинающий ли писатель, или уже видавший виды» (П.11,121).
      Справка об этом человеке в ПССП А.П.Чехова имеет следующий вид: «Альбов Вениамин Павлович, 1871-?, симферопольский педагог» (П.11,667). Точно так же она выглядит и в современном издании 1/.
     Батюшков в ответ на запрос Чехова писал 29 января 1903 года: «Об В.Альбове я знаю весьма  мало и только на днях  даже узнал его адрес <…> летом получили его рукопись, без указания его адреса <…> рукопись была в довольно беспорядочном виде; много лишнего, но много и интересного <…> я взял на свой страх несколько исправить его работу, как говорится – «причесать» <…>. В таком виде напечатали и только на прошлой неделе <…> получили письмо автора, который живет в Симферополе и  состоит, кажется, преподавателем  в кад(етском) корпусе. Претензий он никаких не заявляет ,…> по-видимому, это  еще молодой автор; думаю, что в нем есть серьезные задатки  критика, и ценю его вдумчивость» (П.11, 429).
      В музее А.П.Чехова в Ялте хранится письмо Батюшкова к Альбову, переданное в 70-х годах сыном В.П.Альбова вместе с фотографией отца и переплетенным оттиском  статьи. 

                Письмо к Альбову В.П. от  Ф.Д.Батюшкова,
                гл. редактора журнала «Мир божий» от  19.1.1903.               
    «Только что получил Ваше письмо и  с удивлением узнал, что вы уже  два раза писали в редакцию «Мира Б(ожьего)», -  по непонятным для меня причинам  Ваши письма не дошли и я очень досадовал,  что не смог войти с Вами в  непосредственные отношения, не зная ни Вашего адреса, ни  имени-отчества и даже где Вы;  обложка с присланной Вами рукописи не давала никакий указаний.  А.И.Богданович,  передавая мне рукопись,  сказал только,  что вы уже раз печатались в «Мире Б(ожьем)» (статья о Мамине-Сибиряке), но в конторе Вашего адреса нет.
    Прочитав Вашу рукопись о Чехове, я очень заинтересовался                Вашим этюдом и хотел переговорить с Вами по поводу    некоторых   частностей и  заглавия.  Но как было это сделать? Тогда мы рискнули дать новое  заглавие вашему очерку и объявить о нем в  октябрьской книжке журнала, надеясь, что Вы откликнетесь.  Ждали два месяца и никакого отклика. Приняв молчание за знак согласия, я рискнул, с согласия товарищей, нескольку переделать Вашу  интересную статью, по соображениям  формального характера.  Не желая еще дальше откладывать  ее напечатание и не имея известий от Вас,  мы и пустили ее в январской книжке.  Мне остается только извиниться,  что, не дождавшись ваших полномочий – хотя и  долго ожидаемых – я взял на себя ответственность за редакционный пересмотр  Вашей статьи, и в то же время  передать в контору, чтобы Вам выслали гонорар по данному  Вами теперь адресу. Позвольте кстати выразить все свое удовольствие  по поводу вашей интересной статьи.
 С совершенным к Вам уважением
                Ф. Батюшков»
                Публикуется по подлиннику ( ДМЧ. КП 5276)               

     Сын Альбова Сергей Вениаминович передал в музей также письмо А.Эйгеса от 18.2.1938 года:
    «Уважаемый Вениамин Павлович! Обращаюсь к Вам со следующей просьбой. Библиотека им.Ленина в Москве  издает книгу «Письма писателей к А.П.Чехову». В письме редактора «Мира Божьего»  Ф.Д.Батюшкова  к Чехову есть упоминание о Вас: Ф.Д. отвечает Чехову  на вопрос его, кто автор статьи о Чехове, сообщает, что  Вы учитель, живете в Симферополе.
<….  Я составляю именной указатель  и комментарии к книге и прошу Вас сообщить мне некоторые сведения о Вас, авторе одной из лучших статей о Чехове, понравившейся самому А.П.
     Кстати сообщу Вам, что  в Большой Советской Энциклопедии  Ваша статья о Чехове приписана  беллетристу  М.Н.Альбову, почему он назван «беллетристом и критиком».
   Итак, буду ждать от Вас сведений.
                А.Эйгес.
<…. Адрес Ваш я узнал  (через одну знакомую) через адресный стол в Симферополе».
                Публикуется по подлиннику (ДМЧ. НВ 1328).

     Судя по тому, что в справочном разделе  ПССП А.П.Чехова  об Альбове практически нет сведений, Вениамин Павлович на заданные в письме вопросы о том, чем он занимался до октября 1917 года, не ответил, что и не мудрено: до революции он преподавал в Симферопольском духовном училище…
    В «Крымской правде» от 17 августа 1973 года была опубликована заметка П.Малинина  «Об одном забытом имени».  Автор встретил в ПССП А.П.Чехова упоминание об Альбове и нашел его потомков. П.Малинин привел первые известные нам сведения об Вениамине Павловиче Альбове. Родом он из Нижегородской губернии, из многодетной семьи сельского учителя, где из 21 (!) ребенка выжило  пятеро. Единственный из семьи получил высшее образование, учился в Томске и Москве. По состоянию здоровья переехал в Чернигов, а потом в Симферополь. Дети – Сергей Вениаминович, доктор геолого-минералогических наук, автор 123 работ. Дочь – Елена Вениаминовна, доктор медицинских наук, автор  50 работ.
      Я также встречался с Сергеем Вениаминовичем в мае 1987 года. Тогда ему было уже  87 лет (ровесник века). 12-летним ребенком он наблюдал приезд Государя в Крым: в отличие от бесконечных кортежей Брежнева  царь  ехал в пролетке, без эскорта. Говорил о загадке фамилии: как в крестьянской семье могла появится фамилия «Альбов» (лат. – белый). Отец, по его словам, умер в 1941 году.  В архиве я выяснил, что В.П.Альбов перед революцией преподавал в Симферопольском духовном училище. По семейным преданиям,  Вениамин Павлович  несколько раз ездил в Ялту и встречался с Чеховым.
    Статья  В.П.Альбова была опубликована в журнале «Мир Божий» (№ 1 за 1903 год,  с. 84-115).  В комментариях к 11-му тому писем Чехова, к сожалению,  основные идеи  статьи, так понравившейся Чехову, оказались опущенными. Сказано обтекаемо: слышится «что-то новое, бодрое, жизнерадостное» (П.11,429). В чем это  выразилось? Какие, собственно, новые идеи открыл и привнес в литературу Чехов? В содержательной статье В.Альбова говорится о главном художественном открытии Чехова – о «правде и красоте», которые во втором периоде творчества (начиная со «Студента») Чехов утверждает земле. Здесь же  даны тонкие наблюдения над  «звериной» типологией  персонажей Чехова, о его «пунктирной» манере письма. Очень важно положение  о том, что сам писатель по  болезненным реакциям на зло является  типом «таланта человеческого», объединяющим его с персонажами вроде студента Васильева, а также  трех сестер из одноименной  пьесы. Все это заставляет  думать - учитывая чеховскую оценку статьи В.Альбова – что ее содержание, ее анализ и идеи  не утратили значения и в наши дни. Это вызывает желание довести ее содержание до сведения современного читателя, что недавно сделано в книге «Pro et contra. Творчество А.П.Чехова  в  русской мысли конца Х1Х – начала ХХ века (1887-1914), опубликованной в России 2/. Здесь приведен полный и добротно прокомментированный текст. 
 Учитывая значимость статьи В.П.Альбова для истории крымской культуры, приводим здесь ее сокращенный вариант. Изъяты в основном примеры из текстов Чехова, которые автор использовал для иллюстрации своих положений. Статья публикуется  по оттиску  из фондов Дома-музея А.П.Чехова в Ялте. Орфография современная.


1. А.П.Чехов  в русской общественной мысли  конца Х1Х –   
   начала ХХ века (1887-1914). «Pro et contra.Чехов. Антология.  Сост. 
   И.Н.Сухих. СПб., 2002. С.  1024.
  2.   Там же. С. 368-402.
                * * *

        ДВА МОМЕНТА В РАЗВИТИИ ТВОРЧЕСТВА
                АНТОНА ПАВЛОВИЧА ЧЕХОВА.
                (Критический очерк).

      Просматривая том за томом  бесчисленные очерки и рассказы г. Чехова, пристально вглядываясь в них, улавливая сходные черты, вы легко поддаетесь странной иллюзии: вы уже не у себя в кабинете, а в мастерской художника, где на стенах рядами развешаны кар¬тины. Вы окидываете взглядом комнату, и прежде всего вам бросается в глаза разнообразная окраска картин. Основных тонов, по-видимому, немного. Но сколько разнообразных, неуловимых оттенков! <…> Вы находите дальше, что сами картины различны и по исполнению, и по значению. Тут и простые фотографии, безукоризненные по отделке,  но ничего не говорящие ни уму, ни сердцу. <…> И вдруг вы остановились перед картиной, которая сразу поразила вас и надолго приковала к себе. Картина как будто знакома вам. Линии, краски, фигуры, положения — все это вы раньше видели на фотографиях и набросках. Но в них есть что-то новое, одухотворенное. То же лицо, но иначе смотрит. Вы пристально всматриваетесь в подробности, заходите с разных сторон и наконец угадываете замысел художника. То, что раньше слегка тревожило вас, здесь, возведенное в перл создания, озарилось новой красотой, и вы испытываете чувство полного, глубокого удовлетворенья, и многое из раньше виденного, но незамеченного или непонятого, всплывает в вашем сознании и становится ясным. Идете дальше — и опять наброски, этюды, но здесь уже другая тема; и снова картина, глубокая, одухотворенная. Весь процесс творчества художника в своих результатах проходит перед вами, и на примере г. Чехова очень удобно вы можете проследить развитие, постепенный рост художественнаго таланта.<…>
     Но не только художественного таланта. Глеб Успенский в своей автобиграфической записке писал, что его биография — это его сочинения. С таким же правом это может сказать про себя г. Чехов.
    Стоит только взять его, почти любое, описание природы, которая смеется, плачет, тоскует, томится, чтобы составить о нем представление, как о писа¬теле глубоко субъективном. В сущности, его произведения есть  история его души, сначала безпечной, потом глубоко тоскующей и, наконец, по-видимому, нашедшей удовлетворенье. Со временем, конечно, биография даст нам настоящий ключ к всестороннему пониманию  его произведений. Но пока что будет, попытаемся только на основании его произведений отметить главнейшие моменты в его развитии
   
                I.
А. П. Чехов начал свою литературную деятельность очень мелкими, иногда миниатюрными, в страничку или две, очерками, которые собраны теперь в первых трех томах издания Маркса. Это изящные, тщательно обработанные безделушки, хотя встречаются рассказы и малообработанные, представляющие, очевидно, черновые наброски. Встречаются и даже рассказы, где фантазия автора и наблюденные черты действительности не слиты органически, а лежат полосами друг возле друга, как две химически несходные жидкости. Таких рассказов, впрочем, мало. Зато, почти все они написаны просто так, <…> чтобы позабавить читателя. Напрасно мы стали бы искать здесь определенное мировоззрение художника, но есть то, что принято называть настроением.
    Преобладающее настроение автора за этот период его деятельности можно сравнить с теми чувствами, которые испытывает турист, в первый раз отправляясь путешествовать в какую-нибудь незнакомую страну просто для развлечения или отдыха. <…> Приблизительно такое же настроение было и у г. Чехова в первое время. На литературное поприще он выступил, как турист, без всяких претензий. <…> Вместе с ним любуется и смеется читатель. Да и как не любоваться, когда все это так красиво выходит! И как не смеяться, когда в сущности в жизни так много смешного, особенно в той серенькой, будничной жизни, которую изображает г. Чехов. Сколько смешного разскажут про себя или друг про друга ее незаметные, ничтожные герои <…> Какие все это смешные уроды, какие чудаки! <…> В этом смехе нет нравственного элемента, и его миниатюрные комедии, в сущности, настоящие водевили. Редко среди этого смеха раздается грустная нота и очень редко она переходит в мрачное настроение, за которым чувствуется глубокая драма.
    С течением времени эта изредка звучавшая, безотрадная нотка раздается все чаще и чаще и становится интенсивнее. Это уже заметно на второй половине третьего тома. В рассказах четвертого и пятого томов от прежнего беззаботного настроения не остается и следа. Как в настроении, так и в других сторонах его творчества происходит какой-то перелом или, вернее, болезненный надлом. Прежний балагур-рассказчик о чем-то загрустил и глубоко задумался.<…> Сама жизнь, изображаемая им, не могла не показать ему, как часто смех и слезы идут рука об руку, и как часто за тем, что кажется смешным с первого взгляда, скрывается глубокая драма. Но, несомненно, не- малую долю влияния оказал на него и тот переворот в настроении и миропонимании общества, который начинался в конце 70-х годов. Вот как говорит об этом перевороте один из его персонажей. <…> «Мне было тогда не больше 26-ти лет, но я уже отлично знал, что жизнь безцельна и не имеет смысла, что все обман и иллюзия, что по существу и результатам каторжная жизнь на острове Сахалине ничем не отличается от жизни в Ницце, что разница между мозгом Канта и мозгом мухи не имеет существенного значения, что никто на этом свете ни прав, ни виноват» («Огни»). По всей вероятности, эта новая волна и захватила г. Чехова. По крайней мере, «красивая, сочная мысль о бесцельности жизни и загробных потемках», с ее уродливыми крайностями, полною безвыходностью и пустотою, несомненно отразилась на его творчестве. Так, напр., рассказ «Поцелуй» как будто нарочно выдуман на заранее составленную тему— о бессмысленности жизни. Здесь рассказывается, как один поручик, Рябович, под влиянием случайно и ошибкой полученного им  поцелуя, целое лето мечтал о любви, о «ней», о семейной жизни <…> Но этот, несомненно, вымышленный рассказ нужен был г. Чехову, чтобы оправдать те мысли, которым предается разочарованный поручик. Стоя на берегу речки, он думал: «Вода бежала неизвестно куда и зачем. Бежала она таким же образом и в мае; из речки в мае месяце она влилась в большую реку, из реки в море, потом испарилась, обратилась в дождь и, быть может, она, та же самая вода, опять бежит перед глазами Рябовича... К чему? Зачем? И весь мир, вся жизнь показались Рябовичу непонятною, бездельною мистификацией»<…>
    Трудно по одним рассказам, лишенным к тому же хронологических помет, при отсутствии других   биографических данных, <…> проследить, как подобное миропонимание, или, лучше, миронепонимание повлияло на молодого писателя. Насколько сильно все-таки было это влияние, показывает то обстоятельство, что следы его остаются на нем до сих пор. Именно до сих пор осталась у него привычка на все смотреть под известным углом зрения, не с точки зрения причины и следствия или какой-нибудь моральной точки зрения, а с точки зрения смысла и цели. Хорош поступок или дурен, красиво явление или безобразно, понятно или нет - г. Чехов, прежде всего, ищет в них смысла и цели. Это, за первыми мимолетными на¬бросками, и есть рано определившаяся специально чеховская точка зрения на вещи.
    Указанное настроение, овладевшее г. Чеховым, и по тону, и по интенсивности далеко не однообразно. Иногда это просто грусть, по¬рой глубокая грусть.
    Вот, напр., как жалуется степная трава на свою безвременно погибшую жизнь. «Она, полумертвая, уже погибшая, без слов, но жа¬лобно и искренно убеждала кого-то, что она ни в чем не виновата, что солнце выжгло ее понапрасну, она уверяла, что ей страстно хочется жить, что она еще молода и была бы красивою, если бы не зной и не засуха: вины не было, но она все-таки просила у кого-то прощения и клялась, что ей невыносимо больно, грустно и жалко себя» («Степь»). И это прекрасное место можно бы прямо поставить эпиграфом ко многим произведениям г. Чехова.
    Иногда слышится глубокая, затаенная тоска по идеалу, которому нет места на земле, тоска по скрытой в жизни красоте, мимо ко¬торой равнодушно проходят люди и которая гибнет никому не нуж¬ная и никем не воспетая. Вспомним, например, описание ночи в «Степи», или другой его разсказ «Красавицы».
      Эта тоска по идеалу слышится  и в других разсказах  <…>
      В других сторонах творчества писателя происходят также значительные перемены, появляются новые черты. В это именно время вырабатывается своеобразный, чисто «чеховский», пунктирный стиль. <…>
     Чтобы выяснить эту общую тему, а также отчасти найти, чем  вызывалось и поддерживалось новое настроение автора, нужно всмотреться в типы и персонажи, созданные г. Чеховым за указанное время, и с этой целью их довольно удобно можно соединить в несколько групп.
     Животная сторона в человеке, кажется, раньше всего и сильнее всего поразила г. Чехова. Припомните, напр., один из первых его рассказов: «Сирену». По более позднему рассказу «Тиф» мы можем проследить, как сменяется настроение человека под влиянием больного, а потом выздоравливающего организма. Но особенно г. Чехов мастер рисовать цельные звериные, животные фигуры. Таков, напр., Вася в рассказе «Степь». Когда он заглянул в ведро с рыбой, «глаза его замаслились, и лицо стало сентиментальным... Он вынул что-то из ведра, поднес ко рту и стал жевать. Послышалось хрустенье.
— Братцы,— удивился Степка,— Васька пескаря живьем ест! Тьфу!
—Это не пескарь, а бобырик,—покойно отвечал Вася, продолжая жевать. Он вынул изо рта рыбий хвостик, ласково поглядел на него и опять сунул в рот. Пока он жевал и хрустел зубами, Егорушке казалось, что он видит перед собой не человека. Пухлый подбородок Васи, его тусклые глаза, необыкновенно острое зрение, рыбий хвостик во рту и ласковость, с какою он жевал пескаря, делали его похожим на животное» <…>
    Такова княгиня («Княгиня»), порхающая «птичка», в которой даже суровые <…> слова доктора не могли пробудить ничего человеческого; или этот Рашевич («В усадьбе») — «жаба», каждое слово которого «дышит злобой и комедианством»; или Ариадна («Ариадна»)— чувственная, прожорливая, лукавая <…>
     А вот в рассказе «Супруга» на семейной фотографии доктора целая звериная группа: «Тесть, теща, его жена Ольга Димитриевна... Тесть—бритый, пухлый, водяночный тайный советник, хитрый и жадный до денег; теща—полная дама с мелкими и хищными чертами, как у хорька, безумно любящая свою дочь и во всем помогающая ей; если бы дочь душила человека, то мать не сказала бы ей ни слова и только заслонила бы ее своим подолом. У Ольги Димитриевны тоже мелкие и хищные черты лица, но более выразительные и смелые, чем у матери, это уже не хорек, а зверь покрупнее!»
     Припомните затем героя разсказа «Крыжовник», который вот-вот «хрюкнет в одеяло», Наташу в «Трех сестрах» — это «шершавое животное», или Аксинью «В овраге» с ее наивными, немигающими глазами, с маленькою головкой на длинной шей и стройною фигурой, глядевшей, «как весной из молодой ржи глядит на прохожего гадюка, вытянувшись и подняв голову» <…>
    Обратите внимание на эти эпитеты—жаба, хорек, ящерица, птичка, овечьи мысли, гадюка, которыми г. Чехов любит характеризовать подобных персонажей. Если проследить по разсказам их психологии, то в ней не окажется ничего чисто человеческого, разумного. Это совершенно цельные, звериные фигуры, иногда более ловкие, умные и жестокие, чем те зверьки, которых они напоминают. Они воруют, убивают, лукавят, дышат ненавистью и злобой, они способны на все.<…>
     Другие персонажи г. Чехова поднимаются выше этой границы, но только затем, чтобы мелькнув светлой точкой, снова погрузиться, слиться с окружающей пошлостью. <…>
     Одинокий мечтатель среди общества, живущего животными интересами, и неизменно гибнущий - подобная картина очень занимала г. Чехова. Вот еще пример. В знаменитой «Палата № 6» два таких мечтателя: доктор, Андрей Ефимович, и Иван Дмитриевич Громов. История их известна, и когда в конце концов доктора, признававшего только один человеческий ум, объявляют сумасшедшим и отправляют в ту же палату № 6, где находился Иван Дмитриевич, вечно протестовавший, но оказавшийся неспособным к активной борьбе, Андрею Ефимовичу приходится на собственном опыте убедиться, что его философия квиэтизма не только нелепа, но и преступна. Он понял это, когда сторож Никита избил его в первый же день за попытку выйти из палаты. <…>
     Там, где нормальным законом жизни служат полное одичание, тупая, сонная жизнь, одни животные инстинкты, где кругом царит бесправие, невежество, деспотизм и тупая, веками воспитанная покорность судьбе,—там честные, благородные люди или люди с высокими умственными интересами оказываются аномалией, странною, бьющею всем в глаза. <…> Смысл всех этих рассказов можно выразить словами самого г. Чехова, на этот раз его собственными словами. Вот что он говорит в «Острове Сахалине» об интеллигенции на каторге. «В прежнее время на каторге служили по-преимуществу люди нечистоплотные, небрезгливые, тяжелые, которым было все равно, где ни служить, лишь бы есть, пить, спать да играть в карты; порядочные же люди шли сюда по нужде и потом бросали службу при первой возможности или спивались, сходили с ума, убивали себя, или же мало-помалу обстановка затягивала их в свою грязь, подобно спруту-осьминогу, и они тоже начинали красть, жестоко сечь».
                11.
     В только что разобранных рассказах главное внимание г. Чехова направлено на внешние условия  как на причину гибели мечты и мечтателей. <…> Но их слабо оттеняет г. Чехов; очевидно, не в них дело. И если бы читатель спросил, почему же г. Чехов не покажет нам, как живет и борется среди пошлости сильный человек, то г. Чехов, по всей вероятности, ответил бы, что сильному человеку здесь не место — он или бежит из подобных ям, а если остается, то такой организм обладает  способностью   приспособляться  и   принюхиваться к какой угодно атмосфере («Дома»). <…>
        Еще любопытнее старый профессор в «Скучной истории». Знаменитый ученый, превосходный педагог, а как частный человек—настоящий «король». Он никогда не протестовал, не возмущался, а только советовал и убеждал, «никогда не судил, был снисходителен, охотно прощал всех направо и налево». С детства он «привык противостоять внешним влияниям и закалил себя». Даже его известность, генеральство, такие знакомства, как Пирогов, Кавелин, Некрасов, дарившие его самою теплою дружбой— все это едва коснулось его, и он остался «цел и невредим». Это редкий, чудный цветок, а вся его прошлая жизнь—«талантливая, красиво сделанная композиция». И, однако, к концу жизни с ним совершается катастрофа, мастерски очерченная автором. В «Скучной  истории» это случилось потому, что «в мыслях, чувствах» <…> профессора не было «чего-то главного, чего-то очень важного из того, что называется «общею идеей, или богом живого человека». <…> Очевидно, и у про¬фессора душа не настоящая—чего-то в ней нет и притом «чего-то главного, чего-то очень важного». Почему же, спросит читатель,  и  вера в науку не могла заменить профессору бога живого человека? Г. Чехов как будто предвидел такое возражение. На простой, но мучительный для его воспитанницы Кати вопрос—что ей делать?— профессор не нашелся хоть что-нибудь ответить, и это не только тогда, когда он сам «оравнодушел» ко всему, а и раньше, когда он был полон жизни и сил. Перед таким простым вопросом, на который сумел ответить каждый,  имеющий в себе «бога живого человека», и вместе с тем таким важным, так бьющим прямо в цель—профессор оказался бессилен, а стало быть, он бессилен и перед жизнью, потому что давно и хорошо сказано, что вера без дел мертва. Мысль г. Чехова ясна: никакой нравственный закон, никакое самое ясное миросозерцание, никакая вера в науку не способны удержать человека от падения, от потери всего человеческого—в том числе от потери и веры в науку, если у человека нет еще чего-то, «самого главного», «самого важного». Она была бы совершенно ясною, если бы он указал, что он понимает под «общей идеей», «богом  живого человека». Но г. Чехов  остановился у этого порога. <…>
      Отметим еще одну подробность из рассказа «Убийство», которая проливает много света на воззрения г. Чехова в данный период его творчества: когда герой этого рассказа, Яков Иваныч, потерял веру, то «жизнь стала ему казаться странною, безумною и беспросветною, как у собаки... Ему казалось, что это ходит не он, а какой-то зверь, громадный, страшный зверь, и что если он закричит, то голос его пронесется ревом по всему полю и лесу и испугает всех»...
     Есть, наконец, у г. Чехова рассказы, в которых мечта, порыв также неизменно гибнут, часто едва родившись на свет, но в них не разберешь, где кроется причина их гибели, во внешних или во внутренних условиях  <…>
    А вот студент Васильев, в рассказе «Припадок»,— крайне нервный, впечатлительный, не раз подвергавшийся душевным припадкам. В первый раз побывавши в домах терпимости, он никак не может отделаться от тяжелых впечатлений и мрачных мыслей.
- «Живые, живые!—повторяет он — в отчаянии хватая себя за голову. Если я разобью эту лампу, то вам станет жаль, но ведь там не лампы, а люди! Живые!» Он перебирает в уме все сред¬ства, какими можно спасти несчастных и, наконец, решает стать на углу переулка и говорить каждому прохожему:
«— Куда и зачем вы идете? Побойтесь  вы Бога!»
Но этот порыв скоро сменился общей   растерянностью   и недоверием к своим силам. Зло представлялось ему слишком громадным и давило его своей массой. Люди, окружающее его, беззаботны и равнодушны ко злу. Между тем, начался припадок. Студента, метавшегося по комнате, отвезли к психиатру. Когда он, успокоенный, выходил от доктора, «ему уже было совестно».
     Анна Акимовна, молодая фабрикантша («Бабье царство»), чувствует себя беспомощной и одинокой. На ее руках миллионное дело, но она не любит и не понимает его. Кругом упущения, непорядки, «рабочие в бараках живут хуже арестантов». Она знает это, но не знает и не умеет, как взяться за дело. Временами ей стыдно и совестно, что люди «глохнут и слепнут», работая на нее, ей не¬ловко и жутко, когда их увольняют с фабрики; она чувствует, что должна ответить за все. Кроме того, ее томит одиночество. Выйти замуж и притом за человека, знающего фабричное дело, мелькает в ее мечтах, как единственный выход. Она уже наметила и будущаго мужа, простого мастера на ее фабрике, Пименова. Ее мечты «были честны, возвышенны, благородны», однако длились недолго. Она скоро поняла, что для нее, дочери простого работника, которому фабрика досталась по наследству, в далеком детстве спавшей с матерью под одним одеялом, а теперь богатой, образованной, воспитанной—какой-нибудь адвокат Лысевич, уже поношенный и потертый, но элегантный и интеллигентный, был «ближе, чем все рабочие, взятые вместе». Она вообразила Пименова, обедающего вместе с Лысевичем и «его робкая, неинтеллигентная фигура показалась ей жалкой, беспомощной, и она почувствовала отвращение». <…>
     И здесь не совсем ясно, почему Анна Акимовна не может найти для себя лучшей жизни. Если ее мечта о браке с простым рабочим оказалась нелепой, почему она не может устроить какую-нибудь новую другую жизнь? Ведь она богата, образованна, ей все дороги открыты. Если нельзя устроить человеческой жизни в той яме, где она живет, почему она не может уйти из нее? По-видимому, просто потому, что она, как и Лаптев в рассказе «Три года», раба своего положения. Но это не освещено в рассказе. <…>
     Довольно и этих примеров, хотя их можно бы значительно увеличить. Теперь мы можем уяснить себе ту тему, которая больше всего занимала г. Чехова за этот период и которую он варьировал на разные лады. Как неустойчива, обманчива, иллюзорна идеальная сторона человеческой жизни. Как быстро и как безследно гибнут все эти высокие, благородные порывы, гибнут среди окружающего мрака, животных интересов, обыденной пошлости, которая затягивает их в свою грязь, «подобно спруту-осьминогу». На какой зыбкой и шаткой почве покоится все это прекрасное, человеческое, прибретенное долгими годами и, по-видимому, прочно укоренившееся, как у старого профессора. Как этот культурный налет быстро сползает с чело¬века, под влиянием таких ничтожных обстоятельств, как болезнь, страх смерти и т. п., и какая дрянная животная подкладка обнажается даже под таким  цветком жизни, как старый профессор. <…> Какая дрянная, дряблая душонка скрывается часто под наружным видом человека, часто с приличною, а то и гордою осанкой. Как легко и как прочно, до могилы, укореняется в человеке злоба, несправедливость («Враги»). А вот искренняя потуга к полезной деятельности скользит по поверхности души, не задевая ее глубоко, и бесследно пропадает («Кошмар»). Как сильны в чело¬веке требования его животной природы и как бессильны перед ними разные высокие слова, как, напр., семейные основы, честь, разумные доводы, сила воли и пр. («Несчастье»). Какое вообще животное этот человек, животное жалкое, беспомощное, потерянное среди безграничного, непонятного мира.
     Вот та канва, по которой г. Чехов долгое время вышивал свои узоры, узоры - нужно отдать ему справедливость, — несмотря на все их внутреннее однообразие, все-таки бесконечно разнообразные. По крайней мере, трудно указать другого писателя, который сравнялся бы с ним по широте захвата. Каждое выводимое им лицо, от мужика и бабы до петербургского сановника, от бродяги до захолустного философа, от послушника до архиерея, выходит у него живым,  ярким, типичным.
     Но г. Чехов не сатирик, по крайней мере, по основному тону своих произведений. Для сатирика он слишком мягкая, гуманная натура. Про него можно сказать то же, что студент Васильев говорит про себя. «Он обладает тонким, великолепным чутьем к боли вообще» («Припадок»), а стало быть, и ко всему тому, что можетъ причинять боль, страдание <…> Подобные сопоставления мог сделать только автор, который сам чуток к боли вообще, к страданию. Как он внимателен к человеку, к его доброму имени, даже тогда, когда это имя у него отнято. «К сожалению,—говорит г. Чехов,—нередко глумятся над уже осужденными привилегированными преступниками и в тюрьме, и на улице, и даже в печати. <…>
     Это говорит сам г. Чехов. И не смотря на то, что он, кроме «Острова Сахалина», нигде не говорит от себя, а всегда прячется за своими героями, вы угадываете, что, рисуя своих людей-зверей, одиноких, бессильных мечтателей, своего профессора, он пишет не сатиру на человека, он не смеется над ними, не говорит с торжеством—посмотрите, какое животное!— Нет, он страдает душой за них, что у них нет ни Бога, ни совести, ни законов; ему грустно и больно за эти бесследно гибнущие мечты, и хотя его профессор равнодушен ко всему, но автор, создавший его, несомненно, тоскует по «общей идей», по «богу живого человека», иначе он не мог бы создать подобного произведения.
    Во власти этого глубокого противоречия - противоречия, может быть, усвоенного мировоззрения и глубоко скрытой в душе художника потребности в возвышающем душу обмане — долго, слишком долго находился г. Чехов. Он слишком обесценивал мечту, идеал во имя действительности. Но он не любит и этой действительности, не любит даже просто разбираться в ней, в цепи причин и следствий, промежуточное положение между двумя мирами, миром действительности и миром мечты и идеала, чрезвычайно характеристично для г. Чехова за этот период его деятельности. В жизни он никак не может стать твердой ногой. Изображая пустоту и бессилие мечты, обнажая жизнь, он понимает вместе с тем, что эта обнаженная жизнь, жизнь без мечты «необыкновенно скудна, бесцветна и убога» («Поцелуй»).    
      Глубоко любя и понимая природу, он сливается с нею. Он готов бы слиться и с человеческою жизнью, если бы люди не были такими меленькими, как карандашики, воткнутые в землю, по краям богатырской степной дороги (см. «Степь»; ср. «Три сестры»), и если бы жизнь их не была такой скудной, ограниченной инстинктами. И вот он тоскует по идеалу, которому нет места на земле, по скрытой в жизни красоте, мимо которой равнодушно проходят люди. Принижая человека до животного, он тоскует по общей идее, по богу живого человека, которая сделала бы его «выше и сильнее всех внешних влияний», связала бы прочно в одно целое его мечты, порывы, все, что есть в нем человеческого, разумного. Только мечта и идеал дает цель и смысл жизни, только она делает жизнь радостною и счастливою. Пусть это будет какая угодно мечта, хотя бы бред сумасшедшего, все-таки она лучше, чем эта гнетущая душу действительность («Черный монах»). Эта потребность в мечте необыкновенно сильна у писателя, неискоренима. И мы сейчас увидим, к какому любопытному мировоззрению она его привела, как она заставила его изменить взгляд на жизнь, окрылила его и пере¬вернула все вверх дном в его взглядах на жизнь и человека.
                III.
В последние годы в творчестве г. Чехова намечается новый и очень важный перелом. Временами прорывается еще прежнее настроение, но нет уже и следа прежнего уныния, подавленности, отчаяния. Напротив, все сильнее слышится что-то новое, бодрое, жизнера¬достное, глубоко волнующее читателя и порой необыкновенно смелое. <…>  Эти новые черты уже заметно и, кажется, впервые сказались в маленьком разсказе «Студент». Великопольский, студент духовной академии, разсказывает огороднице Василисе и ее дочери Лукерье об отречении апостола Петра. Под влиянием его разсказа «Василиса вдруг всхлипнула, слезы, крупные, изобильные, потекли у ней по щекам, и она заслонила рукавом лицо от огня, как бы стыдясь своих слез, а Лукерья, глядя неподвижно на студента, покраснела, и выражение у нее стало тяжелым, напряженным, как у человека, который сдерживает сильную боль». Простившись с ними, студент думал: «Если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему — к обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям. Если старуха заплакала, то не потому, что он умеет трогательно рассказывать, а потому, что Петр ей близок, и потому, что она всем своим существом заинтересована в том, что происходило в душе Петра». И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. «Прошлое,—думал он,— связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого». И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой».
    Студент думал дальше, «что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы—ему было только 22 года - и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла».
    Отметим сейчас же, что Великопольскому первому из персонажей г. Чехова жизнь показалась «полною высокого смысла».
     Далее. В рассказе «Моя жизнь» главное лицо, Полознев, так рассуждает о мужиках: «В большинстве это были нервные, раздраженные, оскорбленные люди, это были люди с подавленным воображением, невежественные, с бедным, тусклым крутозором, все с одними и теми же мыслями о серой земле, о серых днях, о черном хлебе, люди, которые хитрили, но, как птицы, прятали за дерево  только одну голову, - которые не умели считать <…>
    Каким бы неуклюжим зверем ни казался мужик, идя за своею сохой, и как бы он ни дурманил себя водкой, все же, приглядываясь к нему поближе, чувствуешь, что в нем есть то нужное и очень важное, чего нет, напр., в Маше, в докторе, а именно, он верит, что главное на земли— правда, и что спасение его и всего народа в одной лишь правде, и потому больше всего на свете он любит справедливость».
    Это что-то уж совсем новое, раньше нам не встречавшееся. Лаевский в «Дуэли» также мечтает о правде. О ней нашептывает магистру Коврину черный монах. О правде мечтает и сумасшедший Громов в «Палате № 6». Правдой же, только не земною, а небесною, утешает и Соня дядю Ваню. Но все это правда далекого будущего. Здесь же... Правда и красота оказывается не за горами и не за веками в будущем, и не на небе, а здесь, на этой грязной и скучной земле. На ней, или на вере в нее, как на стержне, держится жизнь народа: она от седой древности до наших дней не¬прерывно направляла и направляет человеческую жизнь и всегда составляла главное и самое важное в человеческой жизни; она делает жизнь восхитительною, чудесною и полною высокого смысла. И эти устои жизни не в голове сумасшедшего, а в трезвом сознании серого люда, в сердце старухи огородницы, в душе жизнерадостного студента. Итак, правда, справедливость, красота  как элементы самой жизни и притом основные, главные—вот, наконец, ответ на вопрос—в чем смысл жизни, чем люди живы.
    По всей вероятности, для  г.Чехова этот новый взгляд, или, вернее, целая философия в зародыше, был настоящим открытием. Это у него заволновалась радость в груди, когда он после долгих исканий открыл эту новую для него истину. Что студент Великопольский и Полознев в данном случае высказывают мысли самого г.Чехова или близкие и дорогие ему мысли—в этом не может быть сомнения. Вот что говорит сам г.Чехов в «Острове Сахалине». «Каторжник, как бы глубоко он ни был испорчен и несправедлив, любит всего больше справедливость, и если ее нет в людях, поставленных выше его, то он из года в год впадает в озлобление, в крайнее неверие. Сколько, благодаря этому, на каторге пессимистов, угрюмых сатириков, которые с серьезными, злыми лицами толкуют без умолку о людях, о начальстве, о лучшей жизни, а тюрьма слушает и хохочет, потому что, в самом деле, выхо¬дит смешно».<…>
     Новое мировоззрение г. Чехова еще лучше выяснится нам из рассказа «Случай из практики», который и может быть понят только с высоты этого мировоззрения. Доктор Королев был вызван фабрикантшей Ляликовой для лечения ее дочери. Наблюдая фабричную жизнь, он предается таким размышлениям: «Тысячи полторы-две фабричных работают без отдыха, в нездоровой обстановке, делая плохой ситец, живут впроголодь и только изредка в кабаке отрезвляются от этого кошмара <…>
     Главный же, для кого здесь все делается—это дьявол <...> та неведомая сила, которая создала отношения между сильными и слабыми, эту грубую ошибку, которую теперь ничем не исправишь. Нужно, чтобы сильный мешал жить слабому, таков закон природы, но это понятно и легко укладывается в мысль только в газетной статье или учебнике, в той же каше, какую представляет из себя обыденная жизнь, в путанице всех мелочей, из которых сотканы человеческие отношения, это уже не закон, а логическая несообразность, когда и сильный, и сла¬бый одинаково падают жертвой своих взаимных отношений, не¬вольно покоряясь какой-то направляющей силе, неизвестной, стоящей вне жизни, посторонней человеку». Королеву при виде фабрики не¬вольно думалось «о свайных постройках, о каменном веке, чувство¬валось присутствие грубой, бессознательной силы.
    Оглядываясь с высоты своего нового мировоззрения на пройденный им путь, г. Чехов должен был чувствовать себя так же, как доктор Королев при виде фабрики <…> Слой за слоем разбирая эту накипь, пробираясь мимо мыслей, чувств, настроений людей, навеянных этою нечистью, он увидел, наконец, чистый, кристальный родник жизни. Он понял, что правда, справедливость, красота — вот что скрывается в глубоких тайниках жизни, вот чем держится жизнь и в чем спасение всего народа. А эта грязная пена—нечто «постороннее человеку», «стоящее вне жизни», чуждое ей, «грубая ошибка», «логическая несообразность», нечто навеянное со стороны какими-то темными стихийными силами <…>
    Открыть это неизвестное, то, о чем люди тоскуют, найти в самой жизни элементы правды, справедливости, красоты, свободы—с этих пор и становится главною задачей г. Чехова. Мы разберем все известные нам попытки осветить жизнь с этой новой точки зрения.
     Первую попытку в этом роде едва ли можно назвать удачною. Я разумею его рассказ «Моя жизнь». Герой этого рассказа, Полознев, в отличие от всех, положительно от всех прежних героев г. Чехова, руководится в жизни определенным идеалом. Это идеал правды, справедливости и гуманного, мягкого, почти любовного отношения к людям. <…> Его герой не сектант, не толстовец и вообще не какой-нибудь доктринер. Так, у него вовсе нет предубеждения к настоящему умственному труду. Вы понимаете его, как человека, вы сочувствуете ему. Он славный, симпатичный человек, кроме того, он глубоко страдает. Но он не увлекает вас, у вас нет желания последовать за ним. Он вышел каким-то бледным. Такою же бледною вышла и его сестра, которая также порвала с прошлым и хочет жить своим трудом, «пойдет в учительницы или фельдшерицы <...> будет сама мыть полы, стирать белье» <…>
      Гораздо важнее другая попытка, я разумею рассказ «В овраге», переходным звеном к которому служат «Мужики»: к ним мы ниже вернемся. Что же касается рассказа «В овраге», то, на мой взгляд, по глубокой правде, по глубине мысли и по тонкости рисунка — это лучшее из всего, что написано г. Чеховым. Особенно хороши женские фигуры—Аксинья, Липа, Варварушка.
    Фабула рассказа очень проста и достаточно известна, да и дело не в ней.
Перед нами история о  торжестве зла и неправды; они торжествуют грубо, нахально, дерзко. Зло везде и во всем. И в этих фабрикантах Хрыминых, которые, катаясь, «носились по Уклееву и давили телят»;  в старшине и писаре, которые «до такой степени пропитались неправдой, что даже кожа на лице у них была какая-то особенная, мошенническая»; и в центральной фигуре рассказа, Аксинье, жене Степана, старшего сына Григория Цыбукина, кулака и ростовщика (вспомним сцену, когда Аксинья, в порыве злобы, хотя вполне сознательно—любопытная подробность—ошпарила кипятком ребенка безответной Липы, за которым старик, чтобы, в случае его смерти, его внука не обидели, записал вперед небольшое имение Бутекино). Главным же образом зло в том, что сильнее отдельных людей и на что намекает Анисим короткою фразой: «кто к чему приставлен». Именно, кто к чему приставлен. Припомните думы доктора Королева о «направляющей силе <…> стоящей вне жизни» <…>
     Итак, зло торжествует по всей линии. Однако, рассказ не про¬изводит того гнетущего, - безысходно-мрачного впечатления, как иные прежние рассказы г. Чехова, даже такие маленькие, как «Муж», «Необыкновенный». Иллюзия это или нет, если иллюзия, то иллюзия властная, неотразимая: читателю при чтении этого рассказа все время кажется, как будто кто-то, не нынче — завтра, произведет над этою неправдой свой суд; кто-то как будто уже занес над ней свою руку. Кажется, вот-вот еще немного, еще одно небольшое усилие,—и неправда исчезнет, рассеется, как дым. И тогда откроется нормальный закон жизни, закон правды, которая теперь подавлена этим безобразным призраком зла. И тогда всем будет ясно, что зло что-то случайное и временное, что-то призрачное и обманчивое, какой-то безобразный кошмар. <…>
   «И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в Божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле - только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью...»
    Во власти этого не то настроения, не то убеждения в необходимости и глубокой реальности правды г. Чехов все время держит читателя. <…> А что г. Чехов давно сравнительно подходил к подобной постановке вопроса, это показывает такой его рассказ, как «Мужики». Среди моря невежества, варварства, нужды он сумел уловить в мужики что-то хорошее, светлое, что, как луч солнца, мгновенно прорезало глубокий мрак и тотчас же исчезло. Припомните, как во время крестного хода «и старик, и бабка, и Кирьяк — все протягивали руки к иконе, жадно глядели на нее и говорили плача:
- Заступница, Матушка! Заступница!
«Все как будто вдруг поняли, что между землей и небом не пусто, что не все еще захватили богатые и сильные, что есть защита от обид, от рабской неволи, от тяжкой, невыносимой нужды, от страшной  водки»...

                IV.
     Вообще, ни за кем из современных русских писателей не следишь с таким глубоким интересом, как за г.Чеховым. Каждым новым его произведением нельзя достаточно налюбоваться. Художественная концепция, овладевшая за последнее время его творчеством, превосходна и глубока и сродни его таланту, спокойному, вдумчивому, созерцательному. Его рассказы—это характеристики, кар¬тины, пластика. В них, как нам приходилось отмечать, нет действия, нет борьбы или слишком мало. Зато каждый штрих подогнан к целому, каждая черточка тщательно вырисована, одна по¬дробность нанизана на другую. Вот почему, может быть, г. Чехов не дает нам большого романа, с массой действующих лиц, со сложною интригой. Может быть, он инстинктивно чувствует, что подобная картина потеряет в глубине проникновения в жизнь. Ему именно мало думать, мало разсуждать, «надо еще иметь дар проникновения в жизнь», подобно герою рассказа «По делам службы». У него своя дорога, широкая и светлая.
     А что г. Чехов, действительно, идет по этой дороге, это доказывают и другие его рассказы, как, напр., - «О любви», «Дама с собачкой» и самый последний: «Архиерей».<…>
    Первые два рассказа интересны к том отношении, что даже такую избитую тему, как любовь,  г. Чехов,  верный своей новой точке зрения, сумел изобразить оригинально. Помещик Алехин и замужняя женщина Анна Алексеевна полюбили друг друга искренно и глубоко. Но они скрывают друг от друга свое чувство. Он думал: «К чему может повести наша любовь, если у нас не хватит сил бороться с ней. Мне казалось невероятным, что эта моя тихая, грустная любовь вдруг грубо оборвет счастливое течение жизни ее мужа, детей, всего этого дома, где меня так любили и где мне так верили. Честно ли это?.. Что было бы с нею  в случае моей болезни, смерти или, просто, если бы мы раз¬любили друг друга?
     И она, по-видимому, рассуждала подобным же образом. Она думала о муже, о детях, о своей матери, которая любила ее мужа, как сына. Если бы она отдалась своему чувству, то пришлось бы лгать или говорить правду, а в ее положении то и другое было бы одина¬ково страшно и неудобно. И ее мучил вопрос: «принесет ли мне счастье ее любовь».
      Так они таились друг от друга, и это не удовлетворяло ни его, ни ее. Минутами его роль благородного существа становилась ему до слез тяжела. У ней тоже появилось «дурное настроение», «сознание неудовлетворенной, испорченной жизни». Наконец, они объяснились, и только тогда он понял, «как ненужно, мелко и обманчиво было  все то, что нам мешало любить. Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе».
     В рассказе «Дама с собачкой» москвич Гуров, самый обыкновенный жуир, и провинциальная скучающая дамочка Анна Сергеевна случайно знакомятся в Ялте. «Он был приветлив с нею и сердечен, но все же в обращении с нею, в его тоне и ласках скво¬зила тенью легкая насмешка». А в ней впервые проснулось «молодое, угловатое, несмелое чувство». Осенью они расстались, и Гуров с головой окунулся в омут столичной жизни. Но то «легкое очарование», какое он испытал в Крыму, незаметно выросло в сильное и яркое чувство. И только теперь он впервые заметил всю нелепость своей праздной и бестолковой жизни—бессонных ночей, игры в карты, ненужных разговоров, диких лиц и диких нравов. Наконец, он не выдержал и уехал в тот город, где жила Анна Сергеевна. Когда он здесь встретился с нею, то ясно понял, что «для него теперь на всем свете нет ближе, дороже и важнее человека».
     Теперь у Гурова было две жизни: «одна явная, которую видели и знали все, кому это нужно было, полная условной правды и условного обмана, похожая совершенно на жизнь знакомых и друзей, и другая— протекавшая тайно. И по какому-то странному стечению обстоятельств, быть может, случайному, все, что было для него важно, интересно,  необходимо, в чем он был искренен и не обманывал себя, что составляло зерно его жизни, происходило тайно от других, все же, что было его ложью, его оболочкой, в которую он прятался, чтобы скрыть правду, как, напр., его служба в банке, споры в клубе, его «низшая раса», хождение с женой на юбилеи,—все это было явно»...
Хотя фабула рассказа обрывается на выдвинутой автором дилемме, однако смысл ее очевиден: или постепенное разрушение, мед¬ленное умирание в оболочке лжи, обмана, условной морали; или нужно разорвать эту оболочку, как что-то «ненужное, легкое и обманчивое» и освободить «сдавленное ею зерно жизни». <…>
   Подобно Алехину и Гурову, и преосвященный Петр («Архиерей») почувствовал всю ненужную тяготу своей оболочки, которая придавила в нем живого человека, и он почувствовал освобождение от нее только при смерти. Когда же преосвященный помер, о нем скоро «совсем забыли». И только старуха-мать, в своем уездном городишке, когда «сходилась на выгон с другими женщинами, то начинала рассказывать о детях, о внуках, о том, что у нее был сын архиерей,  при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят...  И ей, в самом деле, не все верили». <…>
    С Чеховым случилась  любопытная метаморфоза. То, что раньше, очевидно, представлялось ему  существующим на поверхности жизни, как неустойчивый и обманчивый налет на чисто животной основе, теперь очутилось в самом низу, в глубоких тайниках жизни, и именно как ее непреходящая реальность. И именно с этого времени его талант приобретает более общее значение. «Самое нужное», «самое важное» (за последнее время одно из любимых выражений г. Чехова) нужно и важно одинаково для всех людей. Правда, на этом новом пути г. Чехов дал сравнительно немного. Но хочется думать, что такие шедевры, как «В овраге», «Дама с собачкой», «Архиерей»—только первые попытки осветить жизнь с новой точки зрения.
И не нам учить его, что писать и как писать. Он -  оригинальнейший цветок в русской литературе, и не менее оригинальный и глубокий мыслитель, и многому у него можно поучиться. У него именно нужно учиться любить и понимать человека, любить и понимать жизнь в том глубоком значении слов, в каком они к нему приложимы. Ведь, думается, только эта любовь ко всему человеческому и прекрасному в жизни и вывела г. Чехова из дремучего леса фактов, через болота и трясины, на широкий простор Божьего мира, где, чудится ему, когда-нибудь обновленный и возрожденный человек, стряхнув с себя мертвые цепи, на всей свободе, бодро и весело, «постукивая палочкой», устроит, наконец, новую, прекрасную жизнь.
                В. Альбов.