Бабья радость

Светлана Курносова
Однажды ее предали. Крепко обидели, сильно, так что на всю оставшуюся жизнь вперед да еще на одну останется. Сидела она в пустой квартире, обильно поливая свое горе слезами, казалось, что не высохнут. Нет – высохли. Захотелось из квартиры вон. У входной двери задержалась, глядь на часы, а там – сорок пять без малого! Как?! Еще вчера было двадцать? Пронеслась жизнь, не заметила. И тогда вышла она на улицу, а там –  только холод лютый. Ошалела, промерзла насквозь и ну давай искать, где б погреть свои бабьи косточки.
Нашла. Звать Василием, добрый, кажется. Это ничего, что пьющий, кто сейчас не пьет? Наготовила, перестирала, вычистила все до блеску, к себе привела. Своего-то угла у него нет. Все мужик в доме – и то ладно.  Поел. Довольный. Смотрит ласково. Пошла постель стелить. Шмыг – в  ванную! Дочка крем подарила – ароматный! Вот, уж и не чаяла, что пригодится. Тело рыхлое да рассыпчатое мазала, морщины на лице… Досада! Голову мокрую расческой чесала, волосишки – как колоски пожухлые. Готова. Ух, как сердечко-то забилось. Девчонка, что ли? Таблетки от давления принять не забыла, а все равно – вишь, как стучит-настукивает.
Забралась под одеяло, прижал крепко. Руки сильные, хватка – железная. Как коршун налетел. Уж отвыкла от мужских рук-то: и зябко, и боязно. Ишь, какой прыткий. Ой, мамочки! Куда ж это он, бессовестный? Вон, куда захотел! Ох, грехи наши тяжкие! Что уж, потерплю. Только б не спугнуть его с мужского дела. Да, родненький! Да…
Утром подскочила первая, бегом на кухню – стряпать, печь, варить. Стол от угощений ломится. Вошел в кухню, будто король, руки в боки. Снова глядит ласково, смотрит на накрытый стол – улыбается. Доволен, значит.
- Водка – есть?
Побежала вприпрыжку в ларечек, а когда вернулась – за столом уж трое сидят.
- Это – мои друзья. Я с ними буду… А ты, это… Еще на закусь чего сваргань!
Тускло потянулись дни. Она надрывалась, таская тяжелые сумки из продуктового, готовила, словом, полностью обеспечивала быт, работала, а Василий пил целыми днями да водил собутыльников. Начали вещи пропадать. А она радовалась тихой, бабьей радостью: все одно – мужик в доме! Но вскоре его не стало. Посадили «сердешного». За поножовщину…
Тошно одной. Вот и решила она вторую комнату сдавать. Так и объявился в ее жизни Павлуша студент – высокий, жилистый, глаза колючие. Как сошлись, так и денег за комнату не брала. «За так» живи – только живи! Все бы хорошо, да только уж больно неласковый. Как дело к ночи, так конспектики свои отбросит и давай ей руки выкручивать да веревками связывать, а у самого глазища –  безумные. Поначалу аж криком кричала, да ничего, привыкла. Видать, у молодых нынче так принято. А мне, старухе, и подавно терпеть…
Жили-поживали, да стала денег недосчитываться. И однажды заприметила, как Павлуша залез в сумочку, да кошелек потрошит. Расстроилась – сил нет. А как ему скажешь? Совестно! Видать, мало оказалось того, что она ему на «карманные расходы» давала...
Собралась было участок прикупить. Все ближе к природе. Да и  Павлуше повеселее было бы. Привезла из банка наличных целую пачку, в шкатулочку, да в комод запрятала. Вечером пришла с работы, глядь – комод взломан, шкатулочка пустая, а студентик деньги по карманам распихал, аж джинсы лопаются. Пыталась она остановить сожителя, да какой там. Полоснул кулачищем ей по лицу – отлетела да об стол плечом. Съежилась, в уголок забилась, кровь, зубы изо рта выплевывает. А Павлуша наклонился низко-низко, прохрипел:
- Пикнешь кому – убью.
Ни участка, ни денег, ни студентика –  все исчезло …

Дочь звонила из Греции. Бывший – повез свою молодуху «на моря» и дочка с зятем с ними. Вот, значит, как. И это за все-то заботы материнские! Да что уж там! Кто нынче доброту-то помнит? Отжили мы уж свой век! Вырастили, выкормили, а теперь нас на помойку, как обузу! Забыли, словно  ненужный багаж на вокзале…

Взвыла с тоски. Снова лила слезы, думала, что уж и не высохнут. Нет – высохли. И вот уже подходит к двери, чтобы покинуть квартиру. Оглянулась на часы – пятьдесят с лишком. Прочь! Бежать из унылого склепа! И побежала на женские курсы.
Собралось там одиноких, побитых жизнью и мужьями женщин видимо-невидимо. У каждой – своя судьба, у каждой – своя боль, которую прячут, словно камень за пазухой. А лектор – молоденькая, беленькая –  девочка совсем, читает, учит, да все по-научному, термины всякие. А что об жизни-то знает? Была  замужем-то? Хотела она ей в первый же день высказать, мол, детонька моя! Поживи с мое, да узнай мужиков, как я их знаю, да вытерпи побои до полусмерти, что потом в реанимации только отлеживаешься, да стерпи столько стыда и унижений, сколько за весь век бабий вытерпеть приходится! Отдай сначала жизнь да здоровье, да молодость свою, все свои соки до последней капельки выжми, а  когда тебя выкинут, как ненужную половую тряпку, как тварь последнюю, как собаку безродную… И когда ты взвоешь от тоски,  что хоть ножом по горлу – и то легче было бы! Когда на стены полезешь от одиночества, когда наревешься, глаза все выплакав, когда голос потеряешь от несмолкаемого воя бабьего!.. Так не то бы ты заговорила, не то бы запела! Хотела высказать, да совестно. Хоть лектор и девчонка, а человек ученый. Глупый, но, все-таки, ученый. Вот они – ученые – умные книжки пишут, да нас – дураков – учат. А жизнь-то она штука сложная. Поди-ка поживи, так никакой науки не хватит!
На курсы больше ходить не стала. И однажды, бредя с понурой головой, еле волоча громадные сумки, заприметила мужичка у парадной. Сидит, горемыка, курточка рваная, штанишки потертые. Курит, значит. Отнесла сумки в квартиру, спустилась, подсела к нему на лавочку… С тех пор и живут.
В скором времени плакалась она своим, таким же постаревшим, несчастным товаркам, дескать, так-то ничего, да только пьет. И бьет уж  больно крепко.  Ну, бьет – значит, любит. Главное – мужик в доме. И когда он распластывался в пьяном забытьи на диване, она, тихонько всхлипывая от ноющих, еще свежих синяков, осторожно, чтобы не потревожить, ластилась, как побитая, заискивающая собачонка, ложилась у ног его и прижималась всем своим израненным существом к мужичьим коленям. Горькие бабьи слезы текли в проталинах морщин, и тихая бабья радость тлела в груди постаревшей …