Дурочка

Наталья Семёнова Юрок
Полуденное июньское солнце белым костром полыхало в небе, и жар его опалял землю. Поддевая ступнями раскалённую мучнистую пыль, по улице размашисто шла Люба. За её плечами подпрыгивала короткая косица, подрагивали маленькие плоские груди; синими каплями блестели круглые глаза, а с толстых щек стекал ручейками пот.

Ступив в тень высокой акации возле крашеного дощатого забора, Люба подолом сарафана вытерла мокрое лицо и позвала:
 – Дед Гриша! А дед…  Эй, есть кто дома? Иль помёрли? – и она свободной рукой (в другой – миска, завёрнутая в вафельное полотенце) девушка постучала по ржавой кастрюле, надетой на штакетину.

 – Иду, иду! – донеслось со двора, калитка распахнулась, и появился Григорий Петрович, высокий лысый старик.

 – Здравствуй, милая, здравствуй, рыбонька! – ласково сказал он.  –  Извиняй, разморило меня, вот и заснул… Баба Ксеня здорова?

 – Здорова, слава тебе Господи, – важно ответила Люба. – Вот, пирожков вам передала. Горяченькие еще.

– Вот спасибочко! –  взяв у неё миску, старик повёл гостью во двор. – В хату зайдешь?

Остановившись, Люба подбоченилась и сказала озабоченно и вместе горделиво: 
– Ни. Бабушка наказала сразу вернуться. Делов полно, а без меня она ничего не может. Як дитёнок малый.

– Эт точно, она без тебя ни в зуб ногой, – подхватил старик.  – Да мы малость побалакаем, и пойдешь себе, –  откинув полотенце, он взял из миски пирожок, откусил. – Ух, скусно как! Бабка твоя – мировая стряпуха.

– Так я ей помогала. А то бы до се колотилась с пирожками, – ревниво уточнила Люба.

– Это как пить дать, – жуя, поддакнул старик.  – Ты на все руки мастерица. Да что стоять, пошли до лавочки.

Они сели на скамью возле хаты.  Люба с неодобрением покосилась на рыжего кота, растянувшегося на крыльце.

– Який жирный стал Барсик. С таким пузом рази споймаешь мышь? Избаловали вы его, дедушка.

– Он, касатка, не для мышей, а для компании.  Не с курями ж мне
балясы точить. А кот – тварь разумная.  Я ему – молочка, а он мне песни  муркает. Всё веселее... Люба, а тебе сколь годочков: восемнадцать или поболе?  – спросил он, хотя  точно знал возраст своей внучатой племянницы.

Она  укоризненно качнула головой.
 – Ай, диду-диду, что с вами творится? Да мне токо 17 лет было. Вы мне еще платок подарили на именины. Цветастый такой.

 – Тю, забыл, дурень! – притворно огорчился  старик. – Хотя как тут не забыть: с виду  девка взрослая. Крепкая и красивая. Могёт, у тебя и ухажер завелся, а то и замуж собралась да скрываешь. Ась?
 
При каждой встрече  с нею он заводил разговор о женихах, хотя девушке не суждено выйти замуж. После сильного испуга – давно, на втором году жизни –  в её психике сломался какой-то очень важный «винтик». И выросла она, не зная этого, а узнай, все равно не смогла бы прочувствовать бездны своего несчастья. Ей неведомы мечты о любви и принцах, и её молодая плоть волнуется под влиянием случая. При виде целующейся парочки Люба испытывает приятное смятение, а через минуту хохочет: вот дураки, ну, поцеловались разок-другой – и ладно бы, а то мозолят друг дружке губы! Люба не сомневается: ей, молодой девке, замужество не заказано. Но на этот крючок её не поймаешь: по словам бабушки,  жизнь в браке – сплошная морока и мука.  И все ж, когда ведутся  разговоры на эту тему, её  ущербное женское «я» напоминает о себе. И на вопрос старика, она кокетливо захихикала и замахала толстыми руками.
 
–  Тю на вас! Скажете тоже. Хоть убейте, а  замуж  ни в жисть не пойду. Что я, дурочка ненормальная,  с утра до ночи обстирывать мужика да готовить?! А пьяница  попадется, так и драться будет.

–  Не кажный мужик драчун и пропойца. А если что,  в обиду себя не давай, –  с серьезной миной на лице сказал Григорий Петрович. – Как полезет  с кулаками, хватай его за шкирку – да мордой в холодную воду. Сразу станет тихий- тихий. Будет перед тобою на цырлах ходить, конфетами да нарядами задаривать.

Люба растерянна, удивлена. Выходит, семейная жизнь может быть и приятной? А сделать супругу физическое внушение для Любы не проблема. Она сильная, как мужчина.

– Неправду вы всё кажете, – неуверенно протянула она.
 
– На что мне брехать?! – прикрывая ухмылку ладонью, воскликнул старик. Разыгрывать Любу – одно удовольствие: она понимает всё дословно, не улавливая лукавого  подтекста и двусмысленности фраз, а, значит,  не обидится.

– Моя супружница Мария, пущай ей икнется на том свете, в молодости огрела меня, пьяного,  по темечку скалкою, и сразу мозги вправила.  С той поры я стал с нею ласковый и добрый… вона, как Барсик.

Люба подошла к коту, погладила по шерстке, нежно сказала: 
– Киса, кисанька...
 
Барсик блаженно потянулся и томно замурлыкал.
– И вправду, який ласковый да хороший,  – она выпрямилась:  её лицо стало озабоченным,  в глазах – беспокойство, возмущение. – Так бабушка мне набрехала про дурных женихов? Чтобы я замуж не шла, а с нею нянькалась? Ну, я ей покажу…

– Не замай, детка, бабушку. Она правду сказала, – сожалея о своем бездумном розыгрыше, сказал встревоженный старик. –  Да и мала ты еще для замужества, погодь с пяток лет.

– Так вы надо мной посмехалися?!

– Не, просто пошутковал. Для веселья. Прости ради Христа, если обидел. А замуж тебя ещё нельзя.

– А вот и брешете! – гневно выпалила Люба. – Про школу вы тоже сказали, что – нельзя. А меня взяли учиться…

***
Как-то Люба стояла возле забора и смотрела на улицу. Мимо шли соседские ребята с портфелями и букетами ярких астр и хризантем. Эти цветы, традиционно выращиваемые в палисадниках подворий, дети дарили первого сентября учителям. Один из ребят, заметив девочку, поддразнил:
– Любка, шо глазеешь, айда в школу!

Она метнулась в хату, к бабушке:
–  Я хочу в школу.

– Тю, на шо она тебе? Ты и так всё знаешь, умница моя, – ласково произнесла Ксения Петровна.

– Отведи меня в школу, кому говорю! –  Люба топнула ногой и тяжело, шумно задышала. Дальше возражать ей было бесполезно и опасно.

В тот же день Ксения Петровна купила ей фартук, ранец и пару учебников, а следующим утром привела Любу в одноэтажное белёное здание сельской школы.

 Вахтёрша, скучавшая на стуле возле окна, приветливо поздоровалась, с интересом разглядывая Любу, стоявшую в полной ученической экипировке.

– Детка, поди глянь, что там за штука такая, – сказала ей Ксения Петровна, показав на висевший в коридоре застеклённый стенд с заголовком «Гражданская оборона». Оробевшая Люба медленно, на цыпочках направилась к стенду, а старушка вполголоса рассказала вахтёрше про внучкину затею с учёбой:
–… Упёрлась в своё, хоть кол на голове теши. Больное дитё, что с неё взять. Так вот, нам надобно к директору. Он мужчина умный, грамотный. Сумеет её остудить, отговорить…

Не выказывая особого удивления, вахтёрша кивала и поддакивала. В маленьком селе все друг друга знали. К начальству, в том числе и школьному, старый человек мог обратиться с любой просьбой, не опасаясь грубой отповеди или насмешки. Да и не такая уж необычная просьба была у Ксении Петровны, как казалось на первый взгляд. К больным «на голову», как её внучка, сельчане относились с сочувствием и разговаривали с ними ласково. Только дети, порой жестокие в проявлении своих эмоций, по случаю дразнили несчастных. Родители не стыдились своих обиженных Богом отпрысков и, за исключением крайне буйных, в спецучреждения не отдавали. С рождения до смерти они жили в своих семьях, по мере сил помогали по хозяйству, свободно гуляли и играли на улице.

–… А, может, директор и дозволит Любочке разик-другой посидеть за партой, -  продолжала рассуждать Ксения Петровна.  – Пусть она слабенькая умом, но тихая. Безобразничать не будет. Да вот же, и Вася покойный ходил в школу…

 Вася – шестнадцатилетний, тоже с психическими отклонениями, подросток, «пошёл» в первый класс вместе с младшим братом. Каждое утро по будням выходили они из дому: высокий полный юноша и маленький худенький мальчик – оба в тёмных костюмах и с портфелями. Хотя в здании школы Вася побывал только раз: от крика ребят, бегающих по коридору перед началом занятий, у него разболелась голова (она и без того у него часто болела). Выскочив на улицу, он сел на скамью возле школы, открыл букварь и забубнил «Ма-ма мы-ла ра-му…» и тому подобные фразы, иллюстрированные картинками. С той поры Вася «учился» на скамье возле школы. В сильный холод он расхаживал взад-вперед, помахивая портфелем и иногда робко заглядывая в окна кабинетов. Начитавшись или находившись, Вася отправлялся домой. Когда его спрашивали о школьных успехах, он отвечал горделиво: «Хорошо. Сказали, что переведут во второй класс». За весь год он не пропустил ни одного «урока», пока не случилась беда. В мае, застигнутый грозой посреди улицы, Вася укрылся под кроной большого явора, росшего особняком, на пригорке. В него и ударила роковая молния: парнишку убила, а дерево раскроила почти до основания на две половины. Так и стояло оно, похожее на огромную рогатину, обожжённую и страшную, с остатками сухой скрюченной листвы…

– Ах, Васютка! Царство ему небесное. Добрый был, старательный хлопчик, даром что убогий, – вахтерша перекрестилась и, ткнув пальцем в окошко, уточнила: – Только, Петровна, он не в самой школе, а вон на той лавочке сидел. Где никому сидеть не запрещается. А вы ж хотите Любу прямо в класс, а на это, конечно, нужно дозволение директора. Только он по делам уехал. Вы завтра приходите.

На Любино счастье из кабинета химии вышел учитель, поинтересовался, с чем явились посетительницы,  и отвёл девочку в свой класс, усадил на заднюю парту,  предупредив:
– Сиди тихо и слушай.

Ученики иронично заулыбались, зашептались:
– Любка-дурочка пришла… На химичку учиться… На профессоршу…

Взволнованная, счастливая, Люба просидела истуканом за партой минут двадцать, потом поднялась и заявила учителю:
– Спасибочки вам. Завтра опять приду учиться. До свиданья! –  и ушла.

Она ходила в школу несколько дней подряд, потом – изредка, по настроению…

***
Григорий Петрович знал эту историю, но делал вид, что всерьёз принимает Любину учёбу.
–Ну, насчёт школы ты молодец, – сказал он.  – Только школа – это одно, а замуж – совсем другое. Замужем может быть хреново, – вновь открещиваясь от своего шутливого высказывания, внушал он Любе. – Бабушка зря не скажет. И ты её не цепляй. Слухай, а давай вместе к ней пойдём и всё обмозгуем.

– Лучше не влазьте куды не надо, – грубо осадила его Люба. – Я с бабушкой сама разберусь,  – и она направилась к калитке…

Чем могло закончиться её разбирательство, старик тоже знал...
Люба для его сестры была тяжким крестом и светом в окошке одновременно. За многие годы Ксения Петровна научилась предугадывать вспышки раздражения у внучки и гасить их отвлекающими разговорами да ласковыми уговорами. Но иногда Люба могла толкнуть её или ударить внезапно, без видимого повода. И старушка торопливо просила прощения, даже не зная – за что.

– Ну, смотри мне, не балуй, – успокаиваясь, для острастки, как нашкодившей девочке, грозила ей внучка.  – А то возьму хворостину да высеку по ж..е.

С Любой приходилось держать ухо востро, но это окупалось сторицей. На старости лет Ксении Петровны было с кем разделить хлеб-соль, почаевничать, перекинуться парой слов о погоде, хозяйстве. А хозяйство Ксения Петровна держала большое. Выращенными фруктами-овощами она обеспечивала проживавшую в городе Веру – свою дочь и Любину мать. Кое-что сдавала в заготконтору, а вырученные деньги копила, дабы после своей смерти обеспечить внучке безбедное проживание и уход.  Сама внучка, благодаря своей физической силе, была незаменимой помощницей и во дворе, и в огороде. Но если у неё пропадал деловой настрой, бросала всё как есть. Досадуя про себя, Ксения Петровна ласково говорила: «Отдохни, деточка, отдохни, голубка! Всего не переделаешь», – и сама доводила до ума незаконченную внучкой работу. Однажды, готовя обед в хате, она поручила Любе прополоть грядки моркови и свёклы. Вместе с сорняком внучка уничтожила добрую половину овощей.

–  Ай, горюшко ты мое! – от огорчения забывшись, вскричала Ксения Петровна. – Что ж ты наделала, бисова девка?! У тебя крюки какие-то, а не руки…

Впервые она повысила на внучку голос.  Люба изумлённо помолчала  –  да и хвать кулаком её по голове. Потеряв сознание, старая женщина упала. Люба сначала рассмеялась, потом стала кружить по огороду и кричать диким голосом. Прибежала соседка, а там явились фельдшер (единственный медик на селе) и Григорий Петрович. Он позвонил в город Вере. Ей пришлось брать отпуск и полмесяца ухаживать за своей матерью, пока та не поднялась с постели…

Памятуя об этом прецеденте, старик испугался; догнал Любу и вцепился в подол, пытаясь удержать. 
– Не замайте, а то убью! –  свирепо сверкнув глазами, она ударила его и выскочила на улицу.  И, пожалуй, убила бы, придись удар в голову, а не в плечо. Не устояв на ногах, Григорий Петрович растянулся на земле и закричал :
– Что ж ты, детка, творишь? Вот приедет матерь твоя да и спросит: кто 
моих стариков побил-изувечил? Неужто моя Любонька ненаглядная? –  и, заплакав от бессилия, он запричитал: – Дошутился, дурень, на свою голову, доигрался! Господи, покарай меня за поганый язык, только отведи беду от сестрицы моей многострадальной…

Скрипнула, открываясь, калитка. Во двор вернулась Люба, еще возбуждённая, красная, потная, но спросила потеплевшим голосом:
– А мама взаправду приедет?

–  А то! Завтра и явится, –  сказал старик, догадавшись, что только эти слова утихомирят разгневанную Любу.

– Завтра мама приедет! Ко мне мама приедет, –  она рассмеялась и неуклюже закружила на месте.
Старик, кряхтя, поднялся с земли, бормоча себе под нос:
– Сколько бабка сил да здоровья на внучку не трать, а для неё царь и Бог – всё одно мать...

«Только как же Веру вызвать? – растерянно думал он. – Да ещё назавтра? Она и так третью неделю здесь не появляется. Кукушка, ей-богу, а не мать. А дочка будет ждать её, выглядывать,  – и если не дождётся, устроит нам с Ксюшей ту ещё головомойку…».

 Дед Гриша, вы як пугало огородное! – останавливаясь, рассмеялась Люба. –  В пыляке весь, и волосья на темечке торчат, –  она стала усердно счищать с него пыль и налипшие соломинки.

– Полегче, малохольная! - сердито сказал Григорий Петрович. – В плече больно,  руки не поднять. Хорошо же ты меня шуранула! Может, даже в больницу придётся лечь.
–  Да вы чё, диду?! – испуганно вскинулась Люба. – Я вас не трогала. Вы сами упали.

– Ага, мели Емеля – твоя неделя! – негодующе произнёс он. Сейчас он мог без опаски упрекать и стыдить её, до определенного момента, конечно. – Мало того, что ты хулиганишь, так ещё и брешешь. Думаешь, матери понравится такое твое поведение?

Люба молчала, но её загорелое лицо пламенело, плоская грудь часто и высоко вздымалась, что предвещало бурные рыдания или очередную вспышку ярости.
– Ладно, охолонь. Ничего не скажу, – быстро заверил старик. – Всё, мир да любовь. Идём теперича к бабушке.

–  На меня будете ругаться? – опять встрепенулась Люба.

– Ни, про маму побалакаем… Как её встретить и всё такое.

Они вышли со двора. Закрыв калитку, Григорий Петрович просунул между штакетинами руку и задвинул засов…

Люба вышагивала по улице по-мужски широко, валко. Старик, семеня, едва поспевал за нею. Их  ступни проваливались в раскаленную мучнистую пыль, а над головами по-прежнему белым костром полыхало солнце.

– Дед Гриша, а Валя приедет с мамой? – на ходу спросила Люба.

–  Не знаю. Завтра побачим…

***

Сестёр-близнецов Любу и Валю до года нельзя было отличить:  две синеглазые, румяные и весёлые куколки. Вера с дочерьми безвыездно находилась в селе у матери, а муж работал в городе и приезжал на выходные. Однажды Люба с криком проснулась среди ночи. Наверно, ей что-то приснилось или мышь потревожила (двери на веранду были открыты). Свет на ночь в селе часто отключали, и Вера, вскочив с постели, зажгла свечу. Её искаженная огромная тень заметалась по стене. Люба с перепугу и вовсе закатилась. После этого она стала пугливой, диковатой и целыми днями цеплялась за мать. Врач поставила малышке такой диагноз, который закрывал ей дорогу в обычный детский сад.

–  Мне пора возвращаться в город, – глядя в сторону, однажды сказала Вера матери.

 – И на работе ждут, и муж там один в пустой квартире. Заведёт, чего доброго, любовницу. Валю оформлю в ясли, а Любу…придётся отдать в интернат.

–  Никаких интернатов! – возразила Ксения Петровна. – Пока я жива,  она будет со мной, обхожена и обласкана. А ты выходь на работу.

–  Мамочка, родная, спасибо! – Вера крепко обняла её, расцеловала. – У меня словно камень с души свалился.

–  Только не забывай, что Люба – такая ж твоя кровинка, как и Валя. Навещай её  почаще.

Вера навещала, всей семьёй, когда начинались выходные дни. Потом муж стал ворчать: почему всё свободное время они должны торчать в глухой деревне? Пока молоды,  хочется и в гости сходить, и в кино, и в ресторан. А  Люба подросла, нянчиться с ней не надо.  Своей ущербности она не осознаёт. Устроена как нельзя лучше: живёт в добротном доме, сыта, одета, окружена заботой и любовью родной бабушки.

Валя с возрастом стала стыдиться сестры и отказываться от встреч с ней.
 Теперь в село Вера ездила, в основном, одна, с чувством тревоги: как
муж проведёт эти два дня без неё? Поедет к своим родителям, или к друзьям, или что иное?  И вправе ли она оставлять без присмотра одну дочь ради другой, которая находится под контролем бабушки и которой по слабоумию неведомы соблазны юности? И Вера стала реже появляться у матери, за что при встрече выслушивала  упрёки в бессердечии…
В последний её приезд Ксения Петровна напрямую спросила:
–  Скажи как на духу, когда я помру,  Любу заберешь к себе?

Вера смешалась, опустила голову.
– Ясно, в дурдом сдашь, – подытожила старая женщина. –  Но я этого не допущу. Потому свою хату и всё остальное  отпишу Любочке и тому, кто её будет опекать. Ты уж не обессудь…

–  Господи, да мне ничего от тебя не нужно!

– Помни своё слово. Мне оттуда всё будет видно, –  Ксения Петровна ткнула пальцем в небо. – Оттуда и прокляну, если обманешь…

– За кого ты, мама, меня принимаешь?! – у Веры на глазах проступили слёзы.

– Ладно, не обижайся. Я просто за Любочку переживаю… Иди вон черешню обери, а то осыпается…

После черешни Вера принялась за другие дела. В материнском доме она работала не покладая рук. Люба ходила за ней, как привязанная, и помогала ей. Когда сели передохнуть в тени раскидистой яблони, дочь опустила голову на колени матери и попросила:
– Погладь меня.

Вера перебирала её густые жесткие волосы, гладила по лицу, привычно подмечая шершавость кожи, грубые волоски на щеках и подбородке, бесформенность широких бровей. Она не раз подумывала о пинцете – и отказалась от этой идеи: косметические правки могли, пожалуй, только придать комичности дочернему лицу, подчеркнуть его глуповатое выражение.
 
– Мамочка, я тебя сильно люблю, – сказала Люба, как говорила это сотни раз. – А ты меня любишь?

–  Люблю, конечно.

–  Тогда возьми меня к себе.

–  Пока не могу, – ответила Вера и перевела разговор на другую тему: - Тебе понравилось платье, что я привезла?

– Да, пуговки очень красивые, блестят.

Потом Вера прочитала ей сказку и предложила перерисовать какую-
нибудь картинку из книжки. Любе понравилась радуга над рекой. Она исчеркала карандашами несколько альбомных листов.
 
– Давай помогу, – и Вера стала придерживать её руку, направлять…

– Мне надоело рисовать, –  сказала Люба и смяла листы. – Я потом нарисую.

– Хорошо, потом, –  согласилась Вера.

Вечером они неторопливо прогулялись по улице: Вера – пышноволосая, стройная, шла легко, покачивая бёдрами, а рядом –  размахивая крупными руками, топотала Люба, полная, неуклюжая.  Вопреки уговорам, она надела новое полушерстяное платье и теперь потела и тяжело дышала.

–  Это моя мама! – с гордостью сообщала она каждому встречному, хотя Веру многие знали. С ней здоровались: кто – приветливо, а кто –  сквозь зубы, негласно разделяя мнение Григория Петровича, что она – мать-кукушка.

Вера уехала в города спозаранку в понедельник, пока Люба спала. На всякий случай, ей вечером в чай подмешали снотворное, как делали прежде. Хотя Ксения Петровна не одобряла такого «измывательства над больной дытыной», но мирилась: здоровый ребёнок тяжело воспринимает расставание с матерью, а про Любу и говорить нечего. Проснулась она поздно, заторможенной и с тяжёлой головой. Потом расходилась и рассказала бабушке, что к ней во сне приезжала мама, подарила платье с красивыми пуговицами и просила нарисовать радугу из книжки.

–  Вот и нарисуй, порадуй маму, когда приедет,  – сказала Ксения Петровна (Платье, разумеется, она пока припрятала).

***
С той поры прошло дней двадцать, а Вера так и не приезжала. Григорий Петрович, заявивший Любе, что она явится завтра, предложил сестре прикинуться больной, чтоб  наверняка выманить «непутёвую Верку» из города. Он и говорил с племянницей по сотовому телефону:
… – Больную дочь сбросила матери на плечи, и носа не кажешь. А мать  чуть на ладан не дышит. Где твоя совесть?

– Что с мамой? –  спросила Вера дрожащим, рвущимся голосом.

– Вот завтра приедешь и узнаешь, – сердито ответил Григорий Петрович. –  Ты поняла, чтоб завтра была тут, как штык!

– Я приеду! Обязательно!  Извините, дядь Гриша, у меня здесь проблемы были…есть. Но я приеду, – неожиданно расплакавшись, Вера отключила связь.

– Дела…  – растерянно произнёс Григорий Петрович, погладив свою лысину.

– У Веры что случилось? – почуяв неладное, встревожилась Ксения Петровна.

– Да ничё. Жди. Завтра приедет.

Встречать Веру первым автобусом на остановку явились вдвоём («больная» осталась дома): Григорий Петрович и Люба. Небольшой «пазик» приехал по расписанию: из него вышли все, кроме молодой женщины с распущенными волосами. Лица её нельзя было рассмотреть: она сидела спиной к выходу и разговаривала с водителем. Автобус, освободившись от пассажиров, закрыл дверцы...

 Григорий Петрович тронул Любу за плечо:
– Мабуть, мама не успела на этот автобус. Значит, приедет следующим. Через два часа.

– Да вон она сидит, – возразила Люба, указывая на молодую пышноволосую женщину и закричала. – Мама, мама, выходи, я здесь!

Автобус медленно  тронулся с места и сразу повернул на боковую улочку, ведущую к живописной речке.  Стояла жара, а до обратного рейса был еще час, и шофёр решил со своей спутницей перекусить и искупаться.

– Мамочка, я тебе радугу нарисовала! –  размахивая листом, исчёрканным цветными карандашами, Люба тронулась за автобусом, который, поднимая облако пыли, уже набирал скорость.
 
–  Стой,  детка! – крикнул Григорий Петрович.

Люба не остановилась: она сначала бежала вперевалку и вдруг понеслась сильно и ровно.  Машина набирала скорость,  Люба – тоже…

Григорий Петрович засеменил следом.
Вдруг, словно споткнувшись, Люба пошатнулась, качнулась назад и упала, раскинув руки. Когда старик к ней подбежал, её лицо было багровым, глаза закрыты, а из правой, судорожно сжатой руки торчал смятый лист с рисунком.