Искра

Истории Перепутья
«Какой дивный, дивный сон».

Хьюго шёл по затенённой кленовой аллее и не мог налюбоваться миром, который сообща создали его подсознание и память. Он узнал вид: дорожка вела на улицу, где никому не известный Хью Элмер жил ещё до своего первого бестселлера, до головокружительной известности, до десятилетий творческого чистилища, до… всего. Другая эпоха, другие заботы, другой Хьюго. Тот период закрепился в памяти писателя как унылое прозябание на задворках действительности, среди бездушных бетонных коробок, серых переулков и заведомо изжившихся людей. Тем удивительнее было сейчас видеть угрюмую городскую окраину светлой, яркой, живой через край – словно на Землю вдруг спустилось самое что ни на есть вечное всепроникающее счастье. Пожалуй, именно этот контраст натолкнул Хьюго на мысль о нереальности происходящего; в её пользу также говорило то, что здесь писателю не требовались очки, чтобы видеть дальше своего носа.

Ласковое солнце заливало улицу светом и заставляло блаженно щуриться. В его лучах одинокая цветущая яблоня обратилась в расплывчатое белое пятно, а на дороге, что пролегала вдоль аллеи и убегала вдаль, расплылись иллюзорные лужицы. Фигурки людей, большие и маленькие, оживляли пейзаж: дети предавались забавам, голосили и смеялись, взрослые неспешно прогуливались или шли по делам, старики расселись по скамейкам. Собачник выгуливал большого лохматого пса. Под сенью раскидистого клёна в машине дремал шофёр. На спортивной площадке под равномерный счёт разминались спортсмены и худеющие. В воздухе носились дурманящие запахи весны и что-то ещё, неуловимое, далёкое: Хьюго мерещилось, будто он слышит музыку, но сколько бы он ни шёл, она не становилась ни тише, ни громче – музыка словно пронизывала собой каждую точку зыбкого пространства сна или даже лежала в его основе.

Хьюго жил слишком долго и напряжённо, чтобы не ценить таких подарков Морфея. Здесь он не чувствовал возраста, не сгибался под тяжестью потерь и горьких истин, которых вывел в своём творчестве неисчислимое множество, не мучился и вообще не думал – только наслаждался миром, который сам же для себя и создал. Словом, здесь Хьюго снова был ребёнком, с той лишь разницей, что теперь он понимал всю ценность этого ощущения.

Писатель занял свободную скамейку и, закрыв глаза, откинулся на спинку. Он боялся, что прекрасный сон оборвётся в любой момент – ведь Хьюго нарушил правила, разгадав иллюзию, хотя должен был верить в неё как в саму реальность. Но всё случилось иначе.

Свет, падающий на веки писателя, вдруг потускнел, а рядом раздалось взволнованное:

– Простите! Вы ведь Хьюго Элмер? Я не ошибся?

Хьюго разлепил глаза. Перед ним, заслоняя солнце, стоял долговязый юноша, обыкновенный и ничем не запоминающийся, разве что голова его казалась несколько великоватой в сочетании с узкими плечами, да подбородок был слишком тонок для мужского. Небрежная причёска, свободная одежда, руки словно застряли в карманах шорт – такие ребята дни напролёт слоняются по городу на каникулах и в выходные, не зная, чем разбавить свой беспечный досуг.

– Да, это я, – вяло отозвался писатель и снова сомкнул веки, показывая, что на этом разговор лучше и закончить.

– Улёт! – выдохнул юнец и зачастил: – Я просто очень рад, сэр, вы не представляете, я всегда так хотел вас встретить, даже не верится, это правда вы, я же с детства читаю ваши книги, можно сказать, вырос на них, вы мой любимый писатель…

Это тарахтение настолько выбивалось из общего благозвучия, что безоблачный настрой Хьюго начал улетучиваться. «Неужели и такие меня читают? – подумал писатель раздражённо. – Он же не заткнётся, пока не намозолит язык».

– Парень, – сказал он, и юноша тотчас замолк, – передохни-ка. Посмотри, какой чудесный день.

Препятствие перед Хьюго исчезло, скамейка вздрогнула – настырный поклонник сел рядом. Писатель слышал его взволнованное дыхание и тихое постукивание подошвы об асфальт – парнишка явно хотел завязать беседу, но не знал, с чего начать.

– Спрашивай, – сказал Хьюго, понимая, что просто так от него не отвяжутся.

– Что? – растерялся юнец.

– Ты же хочешь что-то спросить. Вот я и говорю – спрашивай.

«А потом исчезни», – добавил он про себя.

В последнее время к нему часто подходили вот так, прямо на улице – просили автограф или совместное фото, и Хью с удовольствием соглашался, потому что отчасти ради этого и писал. Но иногда эти восхищённые лица со щенячьими глазами были настолько не к месту и не ко времени, что не вызывали ничего кроме раздражения. «Даже во сне от них никакого покоя», – пожаловался Хьюго сам себе и сам себе посочувствовал. Всё это, разумеется, было напускное, ведь задним умом он понимал, что на этот раз разговаривает с собственным подсознанием – таким глубоким, что никогда не подаёт голоса наяву.

– Я… – начал юноша и замялся. – Я считаю вас самым умным человеком на свете.

«Ну и дела! – подумал писатель. – Кажется, кто-то зазнался».

– Ожидаемо, – сказал он. – И незаслуженно.

– Но...

– Я просто умело манипулирую твоими мыслями, дружок. Я лучший на свете манипулятор.

– Пусть так. Всё равно вас хочется слушать. Я думаю, что всё, что вы говорите в своих книгах… э-э-э… самое правильное, что только можно сказать.

– Это потому что я сам внушаю тебе, что правильно, а что – нет.

– О том и речь! – юноша встрепенулся и затараторил: – Вы пишете великолепные книги, их читают взахлёб! Но читают-то не все. Многие просто не слышат вас и вашей мудрости, понимаете? Вы ведь хотите сделать мир лучше?

Хьюго в упор посмотрел на парня. Глаза у того прямо таки горели рвением сделать лучше хоть что-нибудь.

– Мир никогда не становится лучше, сынок. Он просто раскачивается из стороны в сторону.

– Нет, становится! Вы этого, наверное, просто не замечали. Ведь сделал же мир лучше тот, кто изобрёл пенициллин?

– Я так понимаю, Оппенгеймера ты в расчёт не берёшь. Ну да ладно, к чему всё это?

– Вы могли бы употребить свой талант не только в писательстве. Например, могли бы пойти в политики – и люди слушали бы вас, как никого другого!

Хьюго смотрел на собеседника и молчал. Смотрел долго, так долго, что юношу, наконец, передёрнуло. Только после этого писатель прервал паузу:

– Как тебя зовут?

– Лючио, сэр.

– Ты ничего не понял в моих книгах, Лючио.

Парня это очень задело.

– Почему вы так говорите? – выражение его лица стало совсем детским.

– Потому что хороший политик и хороший писатель – совсем не одно и то же. Хороший писатель строит мир в уме человека. Хороший политик – вокруг человека. Это две принципиально разные работы.

– Но ведь оба манипулируют, так?

– С разными целями. Тебе что, мало политиков-актёров и политиков-музыкантов? С чего ты вообще взял, что писатель должен заниматься чем-то кроме писательства?

– С того, что я хочу, чтобы мир вокруг меня стал таким же, как мир в моей голове, – выпалил юноша и потупился – сам застеснялся своей наглости.

Хьюго проследил взглядом за женщиной, которая проехала мимо на велосипеде, и усмехнулся.

– Надеюсь, парень, этого никогда не случится. Потому что это будет означать, что твой ум мёртв.

Лючио какое-то время задумчиво смотрел перед собой, словно пытаясь осмыслить услышанное, но, видимо, так и не смог, потому что спросил:

– И всё-таки, почему бы не попробовать? Ведь через политику можно сделать намного больше, чем через книги.

– Ты думаешь? – Хьюго приподнял бровь.

– Конечно! – воскликнул Лючио, не уловивший насмешки. – В сотни раз!

– Но ты ведь понимаешь, что тогда мне пришлось бы бросить писательство. Как же все те, кто любит мои книги?

– Если политик из вас получится такой же классный, как писатель, никто жалеть не будет, – сказал Лючио и тут же спохватился. – Точнее, будет, конечно! Я буду жалеть, ведь книги всё-таки шикарные. Но мы смиримся.

– А стоит ли оно того?

– А стоит ли всю жизнь ходить в одних ботинках? – выпалил юноша.

Хьюго замолчал. Он знал, что это цитата из его же книги, и употреблена она была точно. «Ещё бы. Уж я в собственных цитатах ошибок не делаю».

– Я тронут твоей верой в меня, парень, – сказал Хьюго. – Но для того чтобы стать хорошим политиком, да ещё и успешным, нужно нечто посерьёзнее умения играть словами. А чтобы быть писателем, требуется и того больше – в том числе оставаться верным себе. Я не променяю всё, чего достиг, на сомнительную перспективу оказаться на удобном троне, обитом человеческой кожей.

Он чувствовал себя глупо и странно, оправдываясь перед видением из сна. Не стоило отвечать на чушь про политику, а то и вовсе отвлекаться на разговоры, когда вокруг такая благодать, но отчего-то для Хьюго было очень важно объяснить призраку собственной юности свою точку зрения.

– Это потому что вы – трус, – сказал Лючио почти шёпотом.

– Что? – Хьюго подумал, что ему послышалось.

– Трус! – выкрикнул парень и взвился на ноги. – Вы могли бы изменить мир, внушить всем правильный образ мыслей и действий, как делаете это в своих книгах, но вы слишком боитесь вылезать из раковины!

«Очередной ненормальный, – пронеслось в голове писателя. – Главное, не перечить ему, тогда он покричит и уйдёт».

– Вы могли бы стать ещё большим, чем есть сейчас, – продолжал Лючио, размашисто жестикулируя. – Жить среди людей и помогать не только тем, кто способен оценить высокий слог и изящество мысли, но вообще всем! Тратить время не на создание фантазий, а на реальные поступки, приносящие не только удовлетворение от прочтения! Для этого даже не обязательно становиться политиком – будьте вы кем угодно, нужно просто найти в себе силы отойти от письменного стола и заняться делом. Но вы – трусливая черепаха, которая без необходимости и носа не кажет из своего панциря! И это после тех героев, которых вы создали на бумаге? Позор!

Парень топнул, шумно выдохнул и словно собирался сказать что-то ещё, но сбился, смешался, а потому просто махнул рукой и пошагал прочь. Писатель посмотрел ему вслед, машинально отметив, что сказанное в конце совсем не сочеталось с обликом говорившего.

Тем не менее, когда Лючио скрылся из виду, Хьюго облегчённо вздохнул и попытался снова настроиться на блаженное бездумье.

Но что-то было не так. Солнце светило слишком ярко, дети кричали слишком громко, да и лавка вдруг стала неудобной – у писателя затекла спина. Прислушавшись к себе, Хьюго нащупал в глубине души мерзостный осадок досады и страха, оставшийся от странного разговора с непонятно кем, и избавиться от него не удавалось.

Стало очевидно, что прекрасный сон безнадёжно испорчен. С большим сожалением Хьюго ещё раз окинул взглядом светлую улицу и выскользнул из несуществующего мира в надежде попасть в более приятное видение.



* * *



Здесь пахло табачным дымом и крепкой выпивкой. Хьюго поднимался по поскрипывающей лестнице, освещённой двумя тусклыми лампами, и слышал приглушённый уличный гомон. Отовсюду на грани слышимости звучала всё та же неземная музыка, текучая, таинственная, ускользающая от грубого человеческого слуха.

Писатель прошёл в открытые двери и оказался в просторном помещении, заполненном приятным полумраком. Он стоял на балконе, который нависал над залом с несколькими столами, а у дальней стены располагалась сцена. Этот бар или кабаре – что бы то ни было – помнил, судя по старой меблировке и выцветшим стенам, лучшие деньки. Просветы между столами и всё пространство у сцены пустовали, немногочисленные посетители виднелись лишь как тёмные силуэты, замершие на своих местах. Хьюго сел за ближайший к перилам столик и начал наблюдать за происходящим внизу.

На сцене стояла девушка: старше тех, что стремятся повзрослеть, но слишком молодая, чтобы тосковать по юности. Единственный луч света лился на неё сверху и превращал белое платье в слепящий сполох, так что разглядеть можно было только губы, но не глаза. Нимфа пела балладу. Та повествовала о женщине, которая отпустила любимого к чужим берегам и всё ждала обратно – из года в год, из десятилетия в десятилетие. Голос был звонок и чист; кроме него воздух не тревожил ни один звук. В то же время в тембре и в самой позе певицы, в её сведённых судорогой пальцах чувствовалась седая, застарелая боль, и все понимали: героиня баллады уже давно поняла, что никогда больше не увидит своего мужчину, но никак не могла отринуть горячо лелеемую надежду. Её обида звенела в захлебнувшемся собственным дыханием зале надрывно, душераздирающе, и сама тишина, казалось, почтительно расступалась перед льющейся с возвышения песней.

Хьюго смотрел на яркую девичью фигурку и думал, что когда-то давно он почти так же встретил Зои. Она пела во второсортном лондонском пабе, а он, уже известный на весь мир литератор, смотрел на неё, не отрываясь. Хью тогда твёрдо решил познакомиться с певицей, как только она спустится в зал – ещё не зная, что после этого знакомства напрочь потеряет способность наслаждаться другими женщинами.

Сейчас Зои известностью не уступала лучшим блюзовым певицам двадцатого века и пела, должно быть, где-то в Милане, Париже, Рио, Нью-Йорке; Хьюго давно бросил попытки угнаться за ней. Иногда они пересекались во времени и пространстве, но исключительно случайно, как две одинокие кометы, и каждое их столкновение влекло за собой наслаждение и катастрофу.

Задумавшись, писатель не сразу заметил, что баллада подходит к концу. Голос певицы стал тихим и плавным, но каким-то непостижимым образом не потерял силы. История закончилась тем, что героиня, несмотря на всю только что выплеснутую боль, оставалась ждать на туманном берегу, «даже если высохнут все моря». Хьюго готов был поклясться, что когда певица замолкла, он услышал шум прибоя и шелест платья, трепещущего на ветру.

В зале раздались аплодисменты – единогласные, но негромкие, словно люди понимали, что какое-либо выражение одобрения бессмысленно и даже может оскорбить исполнительницу, так что хлопали просто для галочки. Хьюго тоже хлопал. Эта девушка очень ему понравилась. Сам принадлежа к чрезвычайно тонко чувствующим людям, он превыше всего остального ценил в людях именно это качество. Именно поэтому он так любил Зои – потому что их души точно были вылеплены из одной и той же квинтэссенции, и рядом с ней даже само слово «любовь» становилось пошлым, грубым и попросту неспособным описать всё, что их объединяло.

Как только хлопки замолкли, в тёмных углах сцены зажглись лампы, осветившие доселе невидимых музыкантов. Через секунду они начали играть ритмичную, мудрёную джазовую композицию, а певица, легко и изящно покачивая бёдрами в такт музыке, запела совершенно иначе – теперь её голос затягивал, возбуждал, соблазнял до неприличия точными переходами на низкие ноты и чуть хрипловатым тембром.

– Вот ты где, – раздалось над самым ухом, и на соседний стул опустился высокий мужчина в чёрном пиджаке поверх однотонной синей футболки. – Я искал тебя внизу.

Это был Эндрю Пинкертон, коллега Хьюго по писательскому ремеслу. Элмер смутно припомнил, что не так давно договаривался с ним о встрече, но им всё никак не удавалось найти пересечение в графиках.

– Слышал предыдущую песню? – вместо приветствия спросил Хью. – Восхитительное исполнение.

– Да, девочка не по годам хороша для певицы.

Эндрю недурно писал, даже по мнению чересчур требовательного Хьюго, но чего его книгам недоставало, так это правдивости. Пинкертон очень преуспел на литературном поприще, если рассматривать писательство как способ зарабатывать деньги. Из-за этого Элмер не мог уважать Эндрю достаточно сильно, чтобы считать конкурентом. Истинные апологеты словесности скорее мирились с работами Пинкертона и отдавали им должное, нежели всерьёз восхищались.

– У неё точно есть Искра, – сказал Хьюго.

Искрой они, в узком кругу, называли то, что способно из простого обладателя таланта сделать великого творца – или сжечь его заживо. В этом смысле Хью очень сожалел, что видит обладательницу Искры во сне, а не наяву.

– Может и так, – Эндрю пожал плечами. – Но сомневаюсь.

– Это потому что у тебя её нет.

– Кто это сказал? Ты?

– Все, кто в состоянии отличить красивый текст от текста одушевлённого.

– Те нудные брюзги? Тоже мне авторитеты.

– Для тебя вообще никто, не пахнущий деньгами, не авторитет.

– Точно. А разве это неправильно?

Такие пикировки случались между ними постоянно и никогда велись всерьёз. Несмотря на некоторую поверхностность, Эндрю был человеком неглупым. Он прекрасно понимал, что занял свою нишу и засел в ней прочно, поэтому ни обвинения в бесталанности, ни разгромные критические статьи его нисколько не задевали. Эндрю писал по полтора-два романа в год, и каждый из них пользовался большим успехом, в отличие от некоторых шедевров именитых мэтров драматургии.

– Ты, небось, считаешь, что у тебя-то Искра есть, – усмехнулся Пинкертон, не дождавшись ответа на предыдущую реплику.

– Не мне об этом говорить, – с улыбкой ответил Хьюго и поправил очки.

– Конечно! Тогда с чего бы тебе говорить о чужих Искрах? Или упрекать успешных людей в том, что они зарабатывают больше тебя?

– Может, я тебе втайне завидую, – Хьюго на секунду отвлёкся от сцены и посмотрел на собеседника. – Тебе и твоему богатству.

– Ну так в чём проблема? Заработай его.

– Староват я уже для этого.

– Хорошо, тогда так. Давай я куплю все твои книги, вообще всё написанное тобой и буду выпускать под своим именем.

Хьюго покряхтел и сказал, существенно посерьёзнев:

– Эндрю, я ведь пошутил. Не нужны мне деньги. Ни твои, ни чьи-либо ещё.

Очередная песня закончилась. Певица скрылась за кулисой и вернулась с небольшой гитарой, этакой шестиструнной укулеле. Группа поднесла девушке барный стул и дополнительную стойку с микрофоном, чтобы подзвучить инструмент. Брякнув по струнам раз-другой, певица подкрутила колки и заиграла новую песню – очень тихую, на грани с шёпотом, полную чувственного дыхания и тончайших голосовых переливов.

Теперь на девушку в белом платье смотрел не только зал – даже музыканты, наполовину скрытые темнотой, не шевелясь, внимали своей диве и пожирали её обожающими взглядами. Хьюго мысленно согласился с ними. «Даже просто работать с такими людьми – уже огромное удовольствие, они ведь творят настоящие чудеса».

– Шутки в сторону, Хью, – понизив голос, сказал Эндрю. – Ты бы смог продать свои творения – состоявшиеся и предстоящие?

– Ты хочешь купить мою Искру? – удивился Элмер.

– Называй это как хочешь. Смог бы?

Они перешли на шёпот, чтобы не мешать девушке петь, а остальным – слушать.

– Боюсь, приятель, во всей вселенной не наскребётся такого количества денег.

– Хорошо, но что-то же должно быть? Теоретически. Молодость, красота? Другие заслуги перед человечеством?

Хьюго попытался придумать нечто, чего он желал бы больше всего на свете. Потом все получившиеся варианты сложил на одну чашу воображаемых весов, а своё творчество – на другую. Вторая чаша без колебаний стукнулась о воображаемый пол.

– Нет, Эндрю. Ничего не приходит на ум.

– Почему же?

– Может, потому что твоя физиономия не вызывает у меня доверия.

– Думаешь, я плохо распорядился бы твоими детищами? Или переживаешь, что сам без них станешь никем? Я понимаю, слава слаще любого пирога, особенно, если она добрая.

Хьюго сначала по достоинству оценил мысленный эксперимент, который поставил перед ним коллега, но потом вспомнил, что, по сути, все вопросы он задал себе сам. И так как с самим собой Хью старался всегда быть до прозрачности честным, он ответил:

– Все свои творения я променял бы только на возможность снова их написать. Они помогали мне мыслить и чувствовать, постоянно воспитывали и многому научили. Ты прав, без них я – никто, но не только из-за славы, которую они мне принесли. В них по крупицам собрано всё, чем я жил почти шестьдесят лет, а без этого меня и в самом деле просто не существует.

– Так что же, тебе никогда не хотелось прожить другую жизнь? Тебе что, мало досталось от твоего таланта?

– Хотелось. Когда я ещё и не жил толком – хотелось. Когда жизнь проехалась по мне с присущей ей беспощадностью – хотелось. Когда я впервые разглядел весь масштаб бездны, в которую окунулся и которую собирался покорить – хотелось. Но теперь не хочется. Хотя бы потому что переписать свою жизнь на её закате – это то же, что сдаться в самом конце игры. Ты ведь начитанный человек, знаешь, как легко становится, когда ты побеждён… Так вот я не побеждён, и не променяю тяжесть родных мук на чужую, пустую, бессмысленную лёгкость.

Эндрю мог бы продолжить этот разговор – его было не так-то просто в чём-то убедить – но он замолчал. Хьюго, глядя на его озадаченный и раздосадованный вид, с грустной усмешкой подумал, что его собеседник и в самом деле не может быть настоящим – ведь настоящий Эндрю лез бы под кожу до самого конца.

Никто из них так и не нарушил молчание. Эндрю сидел насупившись, будто напряжённо над чем-то размышляя, а Хьюго… Хьюго смотрел на молодую певицу и вспоминал Зои. Это казалось таким естественным, ведь нимфа на сцене была очень похожа на молодую Зи – так могла бы выглядеть их с Хьюго дочь. Обстановка навевала самые приятные воспоминания, и писатель шёл по их цепочке, как по дорожке из хлебных крошек, пока не осознал, что сон закончился.

Всё, что он увидел в конце – как исчезает за кулисой белое платье.



* * *



Музыка небесных сфер по-прежнему ласкала внутренний слух Хьюго переплетением бесконечных мелодий. Без неё сон был просто невозможен, немыслим – писатель так привык к ней, что почти перестал замечать. И всё же в сочетании с атмосферой нового видения эта музыка рождала неприятный диссонанс – или же какую-то извращённую гармонию.

Вокруг раскинулся полуразрушенный город, уродливый и жалкий, как разграбленный муравейник. Здесь не обитали даже призраки, зато чувствовался запах мертвечины. Развороченные стены домов бесформенными глыбами лежали на дорогах и тротуарах, уцелевшие фасады щерились разбитыми окнами. На столбах беспомощно висели оборванные линии электропередач. В каждом закутке скапливался мусор, собираемый по улицам ветром. Всё это медленно истлевало под палящим солнцем, которое немного скрадывало кошмарность пейзажа, и оттого он становился ещё более зловещим.

Писатель не понимал, что делает здесь – ведь предыдущие два сна были совершенно другими. Он даже попытался вспомнить, что же такого могло просочиться в его подсознание, чтобы породить такую картину, но безрезультатно. Вариантов было либо слишком много, либо слишком мало. Растерянно озираясь, Хьюго наугад двинулся по тонущим в мареве руинам вымершего города.

Но стоило обойти один из домов, и Хьюго словно попал в изнанку театральной сцены – всё оказалось подделкой, рисунками, выполненными на хитро расставленных картонках. То, что писатель принял за трупную вонь, исходило из флаконов, спрятанных между слоями декораций. Даже солнце было ненастоящим – всего лишь мощный прожектор. Растерявшись ещё больше, писатель остановился – и тут же отчётливо услышал пение скрипки.

Хьюго прошёл вдоль фальшивого сгоревшего грузовика, пролез под распоркой картонной стены, повернул за угол и оказался на ещё одной искусственной улице. На ней стояли двое: скрипач и молодой мужчина в чёрной футболке и чёрных же джинсах. Первый играл, второй наблюдал, скрестив руки на груди. Хьюго подошёл ближе, чтобы разглядеть лица.

Скрипача он не знал. Просто парень лет тридцати, в пыльной одежде, некогда добротной и дорогой, а ныне изношенной до заплат. Всё, что в нём было примечательного – красивая белая скрипка и то, как он на ней играл: с чувством, увлечённо, не открывая глаз.

Узнав второго, Хьюго замер, забыв даже выдохнуть. Саймон Элмер – такой, как на выцветшей фотографии, которую вместо ответа на вопрос об отце дала маленькому Хью мама. Вечно молодой. Для Хьюго – полностью вымышленный персонаж.

Сейчас скорее Саймон годился в сыновья Хьюго, чем наоборот. Элмер старший разбился на машине, не дожив и до тридцати, когда Элмеру младшему не исполнилось и двух. Но даже если бы Саймон избежал той аварии, вряд ли семья Хьюго стала бы полной – его отец был талантливым музыкантом, слишком талантливым, слишком нетерпеливым, чтобы задержаться хоть где-то, хоть с кем-то.

Никогда раньше отец не снился Хьюго. В детстве и юности писатель мысленно представлял себе разговоры с ним, но, повзрослев, бросил это бесполезное занятие. Теперь он ума не мог приложить, с чего начать.

Музыкант играл, его скрипка блестела в лучах искусственного солнца. Мелодия лилась неторопливо, тягуче, будто неимоверно долгое вступление к какой-то грандиозной композиции.

– Отлично играет, – сказал Саймон, не оборачиваясь. – Душевно.

Его голос был очень похож на голос Хьюго.

– Хотел бы я послушать, как играешь ты, – сказал писатель.

– Этому уже не бывать, – тихо отозвался Саймон. – Моя гитара своё отыграла.

Скрипач вдруг оборвал мелодию на высокой ноте и заиграл другую – более быструю, резкую, минорную. В её взвизгиваниях Хьюго послышался не то плач, не то вой, и на мгновение будто бы запахло дымом.

– Ох, сейчас он нам покажет, – Саймон пристально наблюдал за пальцами музыканта, как будто видел в их движениях нечто недоступное обычным людям. – Игра, достойная самого Паганини. Тебе ведь нравится музыка, сын?

– Не столько музыка, сколько то, что она пробуждает в человеке.

– О, музыка сильна! Любое искусство обладает огромной властью над душами людей. Тебе ли не знать, ведь ты один из немногих, кто смог эту мощь приручить. Груз ответственности не давит?

– Я стараюсь распоряжаться своей властью с умом.

– Только не обижайся, Хью, но никто не может предусмотреть всего. Рано или поздно ты сделаешь ошибку, и она тебя погубит. Или погубит тех, кого ты приручил. Поверь мне. Я знаю.

Скрипка взвыла, и одна мелодия стала двумя, переплетающимися контрапунктом. Руки музыканта мелькали с такой скоростью, что даже если бы захотел, Хьюго не смог бы уследить за извлечением нот. Где-то за декорациями заплакал ребёнок, и откуда ни возьмись по фальшивой улице потянулся едкий дым.

У писателя пересохли губы.

– Зачем ты говоришь всё это? – сказал он, повысив голос. – Мы ни разу в жизни не разговаривали, неужели нет более приятных тем?

– Мы не разговаривали именно потому, что я в своё время не уяснил этой истины. Моя смерть повлияла на тебя, изменила твою жизнь. Из-за меня ты влез туда, куда лучше даже не заглядывать.

– Я справлюсь, спасибо за доверие! Кто если не я, всю жизнь посвятивший овладению своим ремеслом, справится с ним?

Саймон повернулся к сыну, и Хьюго увидел шрам на его лице, который брал начало у подбородка, по кривой тянулся к скуле и оттуда диагонально перечёркивал глаз. Почему-то Элмер младший не сомневался, что это – травма от автокатастрофы.

– После того как Кобейн застрелился, по миру прокатилась такая волна самоубийств, что общество обуяла паника. А ведь он только лишил себя жизни.

– Я пока не собираюсь умирать.

Саймон усмехнулся.

– А сколько жизней ты уже перевернул? Ведь твои слова проникают людям прямо в подкорку. Ты мог бы остановиться на простых истинах, простых смыслах, но нет. Ты захотел стать их властелином – и добился своего! Для неподготовленного человека падение в глубины твоих текстов равносильно выстрелу в голову. Это – твоя власть.

– Ой, ну хватит! Скажи уже прямо, к чему ведёшь!

– Слово – это оружие, – Саймон сложил пальцы пистолетом и приставил к виску. – Оружие массового поражения.

– Верно, и как любое оружие, оно само по себе не опасно, – возразил Хьюго, злясь. – Опасен тот, кто спускает курок.

– Вся проблема в том, что ты уже давно держишь его в руке, – сказал Саймон, снова поворачиваясь к неистовствующему скрипачу. – Ты опасен уже потому, что им владеешь.

Прямо над их головами на бреющем пролетел самолёт; Хьюго задрал голову и увидел небо – настоящее небо, с которого смотрело вниз равнодушное солнце. Писатель повернулся к отцу со словами: «Ты видел?», но тот исчез бесследно. В конце улицы откуда ни возьмись появился танк, который медленно, громоздко волочил железное брюхо меж тесно стоящих домов. Над городом завыла сирена воздушной тревоги и взвилась, и замерла на одной ноте, ввинчиваясь прямо в мозг. Единственное, что перекрывало этот ужасный вой – симфония белой скрипки.

Скрипач играл так, словно смычком собирался вскрыть себе вены, чтобы дать волю всему, что кипело в нём с самого рождения – и его музыка чем дальше, тем сильнее оживляла искусственный мир. В полуразрушенном доме в голос зарыдал ребёнок; на улицу высыпали люди, испуганные, ищущие укрытие; вдалеке загремела тяжёлая артиллерия. В соседнем квартале грянул взрыв, земля вздрогнула, в небо выстрелил огненный фонтан и быстро превратился в чёрную дымную полосу. Хью в панике закричал музыканту, чтобы тот немедленно прекратил, но музыка скрипки господствовала над всеми звуками, в том числе и над голосом самого писателя.

Тогда Хьюго, стиснув кулаки, заорал что было мочи:

– Я справлюсь! Слышишь?! – его взгляд искал Саймона. – Я никогда не допущу всего этого!

А в небе кружило всё больше самолётов. Они пикировали на город, обрушивая на него огонь и смерть. Тут и там распускались цветки взрывов, обломки строений летели во все стороны шрапнелью, разя любого, будь то человек или зверь. Строчили пулемёты, тарахтели двигатели бронемашин, дым выедал глаза, и безумие лилось рекой, смешиваясь со страхом и жаждой жить – жить любой ценой, во что бы то ни стало.

Скрипка зашлась в истошной коде. Пальцы музыканта кровили, и красные капли тяжело падали в придорожную пыль. Высоко в небе зародился тончайший писк, который, становясь громче, всё больше напоминал свист; Хьюго весь сжался, понимая, что уж эта бомба точно попадёт прямо в него. Писатель даже не пытался бежать, хотя ему было очень страшно. Просто он знал, что если хоть на секунду струсит, Саймон окажется прав.

В миг, когда снаряд должен был упасть на землю, Хьюго крепко зажмурился, и на него всем своим неподъёмным весом обрушилась тишина.

Через несколько секунд, поняв, что сон не оборвался, писатель открыл глаза. Он снова стоял посреди сделанной из дерева и картона улицы, совершенно один. Скрипач исчез – и унёс с собой всё, что выплеснул наружу.



* * *



Хьюго не запомнил, как оказался в новом видении. Здесь царила ночь, тихо шелестел прибой, а неестественно яркая белая луна разбрасывала тусклые блики по поверхности моря. Под босыми ногами писателя шуршал песок, ветер трепал седую шевелюру, неся запах соли и водорослей, но всё это было смутно, далеко и не важно, потому что рядом с Хьюго шла женщина, равных которой он так и не встретил за всю свою долгую жизнь.

Хью даже не знал, красива ли она на самом деле: он отмечал мельчайшие детали её внешности, помнил и различал миллионы её оттенков, мгновенно улавливал смены её настроения, но не мог объективно оценить всё это в совокупности. Самая близкая, самая родная, Зои оставалась для писателя загадкой, которую он надеялся не разгадать никогда. Даже несмотря на то, что их странный роман длился без малого четверть века, с ней Хьюго всегда чувствовал себя одинаково: выжженным дотла и доверху наполненным бальзамом её присутствия.

Они сходились и расходились столько раз, что Хьюго боялся вспоминать. Зои успела побывать замужем – разумеется, за полным кретином. Все те месяцы писатель разрывался между мучительной необходимостью вырезать её из сердца и жгучим желанием сделать Зои своей, несмотря ни на что. К счастью, самоедство и отчаяние остановили Хью, и однажды он с большим облегчением прочёл в утренней газете, что Зои с мужем развелись. Он тотчас схватил телефон, чтобы позвонить ей и сказать всё, о чём думал, всё до последнего слова, но вспомнил, сколько раз между ними происходили такие разговоры, и отложил трубку. В тот день он напился так, что попал в больницу с тяжёлым отравлением. А когда он пошёл на поправку, Зои – словно случай издевался над писателем – неожиданно приехала, чтобы его забрать. Иногда Хьюго воображал, будто Зои пустила его самолёт в штопор, и он никогда уже не сможет выровнять штурвал, – но как же красиво и бесстрашно они падали!

Они прогуливались вдоль берега, который словно простирался сквозь время, и секунды не шли. Зои рассказывала о последних гастролях. Потом, вздыхая, жаловалась на нового менеджера. Смеясь, припомнила забавный случай на репетиции рок-оперы. Вдохновенно жестикулируя, делилась впечатлениями о какой-то новой книге. Временами она забывалась и брала Хьюго за руку, но уже через несколько шагов одёргивала себя и отстранялась – импульсивно, сама не зная почему. В этом была вся Зои: непостоянная, текучая, волнительная, и писатель всегда тихо переживал, что она по какой-нибудь сиюминутной прихоти незаметно ускользнёт из его жизни и больше не вернётся.

Хьюго слушал подругу вполуха и улыбался. Косился на её профиль, окутанный призрачным ореолом лунного света. Ему было вовсе не важно, настоящая она или нет. Куда важнее было то, что она жила в его сознании каждым своим изгибом и каждым вдохом.

И вдруг Зои замолкла – словно у неё неожиданно иссякли темы для разговора. Она стала томной и задумчивой, взгляд её вперился в ночную темноту.

– В чём дело, Зи? – на этот раз Хьюго сам взял подругу за руку.

– Я стала замечать, – сказала она, сжав его пальцы, – что жду, когда всё закончится. Все эти перелёты, выступления, ночёвки в отелях. Мне всегда казалось, что я брошу петь, только если мне надоест, и вот теперь жду, когда этот момент настанет. То есть я всё ещё этим живу, но… старею, наверное, – Зои грустно улыбнулась. – С каждым разом радости всё меньше.

– Расскажи мне о старости, – Хьюго провёл рукой по седым волосам. – И что же ты будешь делать, если не петь?

Зои задумалась, а потом вдруг хихикнула, и звук её голоса идеально вписался в божественную музыку, которая не покидала голову Хьюго.

– Посмотри на меня! Я же совсем не готова к старости. Мне нужно хотя бы научиться вязать носки и печь печенье. Есть чем заняться.

– Ну, нет, – усмехнулся писатель. – Если ты начнёшь готовить, мне придётся научиться попадать молотком по гвоздю.

Зои засмеялась и мимолётно прижалась к его плечу.

– Тебе уже поздно чему-то учиться, старик. Разве что ходить с тростью и ворчать на прохожих!

– Дразнишься? Дразнись, дразнись. Посмотрим ещё, кто из нас первый начнёт ходить с тростью.

– Ты старше меня на тринадцать лет!

– Что ты имеешь в виду? Я же в самом соку!

Зои снова залилась смехом. Хьюго думал, что ему удалось изгнать тёмные мысли из её головы, но нет – через минуту она снова повесила нос. Писатель посмотрел на луну, пытаясь выдумать ещё какую-нибудь шутку, но Зои заговорила первой:

– Мы не становимся моложе, а живём так, будто впереди, по меньшей мере, ещё несколько веков. Я ведь когда-то хотела детей, знаешь? И всё откладывала: ещё один тур, ещё один альбом, вот-вот, в следующем году… А теперь уже поздно. Сорок пять. Мужа нет. Детей нет. Даже кошек – и тех нет.

– У тебя есть я.

Зои посмотрела на Хьюго так тепло и так печально, что его сердце пропустило удар.

– Я знаю. Следовало давным-давно заставить тебя на мне жениться. Но ты же знаешь, наши миры слишком велики для таких мелочей, как семейное счастье.

– Цитируешь мои книги? Польщён.

– Я читала их все.

К лицу Хьюго прилил жар – Зои впервые сделала такое признание.

– Что ж, – откашлявшись, сказал он. – Видимо, теперь я должен признаться в том, что знаю наизусть все твои песни.

– О, в этом нет никакой сенсации, – сказала она, хитро заглядывая ему в глаза.

Хьюго усмехнулся.

– Тогда я могу сказать, что не могу представить своей жизни без тебя.

– А вот это всегда приятно, – согласилась Зои, и вдруг вся загорелась. – Знаешь, а и не нужно! Давай покончим уже со всем этим!

– Со взаимными комплиментами?

– С нашими карьерами, глупый. Нам ведь легко хватит денег на остаток жизни!

– Подожди. Ты хочешь снова сойтись?

– Не просто сойтись, а чтоб навсегда, чтоб отсюда и до самого конца. Как у поэта: «Хочешь, уедем куда-нибудь – заново, замертво, за море»? Найдём тихий уголок, обустроимся, проведём там остаток жизни. Разве ты никогда не хотел вот так?..

Зои не шутила – и это удивило Хьюго, ведь никогда прежде она не изъявляла желания бросить всё, чего добивалась десятилетиями, ради него. Но сама перспектива была очень, очень заманчивой.

– И ты бы смогла… вот так? – спросил он, надеясь не выдать волнения.

– Не знаю, – Зои тряхнула головой. – Не знаю, но очень хочу это узнать!

– И если мы уедем, – медленно проговорил Хьюго, – ты не передумаешь, не сбежишь, оставив меня одного в богом забытом уголке?

– Я… я не знаю, Хью!

– Зи, – писатель остановился и взял подругу за руки, – я не могу согласиться на то, в чём ты сама не уверена. Не потому, что не доверяю тебе, а потому, что не переживу, если ничего не получится. Уж лучше прямо сейчас попроси меня броситься с обрыва – мне будет проще это выполнить.

– Но я ведь тоже не могу ничего обещать, – Зои закусила губу. – А если так: я пообещаю тебе, поклянусь, если хочешь, что навсегда брошу сцену, но только если ты тоже откажешься от чего-то.

– От чего же?

– От писательства.

Хьюго замер, глядя Зои в глаза.

– И это… обязательно? Ведь я могу потихоньку марать бумагу, отправлять рукописи издателям, даже не покидая нашего уголка…

– Ты не понимаешь, – сказала Зои слабым голосом. – Это не моя прихоть, это – наша гарантия. Так я буду точно знать, что оставила дело своей жизни ради того, кто ради меня сделал то же самое. Подумай, как тяжело тебе будет не писать, и пойми, как тяжело будет мне не петь!

– И ты готова пойти на такое? Уверена, что не хочешь ещё подождать, попытаться насытиться?

– Я уже давно жду, Хью. Это может длиться бесконечно. С каждым днём удовлетворения будет всё меньше, а остановиться – всё труднее. Так что – да, я готова. Вопрос в том, готов ли ты?

Хьюго очень живо представил себе, как они уезжают куда-нибудь в глушь, где вдали от больших дорог стоит дом и разбит виноградник. У Хьюго был бы маленький мотороллер и соломенная шляпа, и иногда они с Зои ездили бы на прогулки, расстилали покрывало, устраивали пикники или просто лежали бы в обнимку, пока не стемнеет, а потом не рассветёт. Лучше бы рядом была какая-нибудь деревня, куда они ходили бы на праздники, знакомились с местными и пробовали разные вкусности. В их доме всегда было бы светло и никогда не запирались двери. По вечерам можно сидеть у камина, вместе читать или просто болтать обо всём на свете, а ещё иногда, когда Хьюго заработается в кабинете… ах, да, не будет же никакого кабинета. Но это ничего, с этим Хью может смириться ради всего остального.

Ведь можно же радоваться жизни и не будучи писателем. Всего-то и нужно – не писать. Тогда, возможно, Хью постепенно забудет обо всех тяготах, перестанет напоминать себе о том, что такое на самом деле жизнь, и чем она отличается от смерти. Придётся учиться жить заново – не думая, а лишь ведя сытое, довольное существование со своей женщиной, которая будет стареть вместе с ним. Тогда в голове Хьюго перестанут сталкиваться вселенные, украшая всё вокруг бесчисленными оттенками и наполняя мир смыслом, ну и пусть, ну и пусть, ведь Зои… Зои будет рядом, увядать на глазах, лишённая любимого дела так же, как и он. И Хьюго без постоянного творческого напряжения постепенно утратит свою уникальную мозговую машину, утопая в сытости и довольстве, поглупеет и будет смотреть на Зои, как слепнущий смотрит на горящую свечу, ведь вся его любовь к ней горит там же, где бьётся жила творца – в самой основе, самой сердцевине естества писателя. Так они состарятся: вдвоём, но порознь, потому что будут помнить, кем были когда-то и почему перестали быть. Да, это счастье – вместе встретить старость и умереть в один день – счастье обычного влюблённого, но не их, не искрящихся…

– Зи, – к горлу подступил ком, мешающий говорить. – Нет. Я не могу.

На миг глаза Зои остекленели, да и сама она, словно простреленная, вдруг побледнела, отшатнулась. Хотела что-то сказать – и подавилась словами.

Они смотрели друг на друга молча, и Хьюго понимал, что это – не настоящая Зои, но понимал так же и то, что их реальный разговор закончился бы так же. Он проклинал себя за то, что не солгал, за то, что хотя бы не сказал иначе и за то, что он до сих пор не ползает у неё в ногах, вымаливая прощение. Ему помешала всего одна мысль: «Даже если я сделаю всё это, ничего ведь не изменится…»

– Почему? – прохрипела она.

«Давай, Хью, ответь ей, не молчи. И будь правдив, раз уж начал говорить честно».

– Потому что искусство – это наша сердечная мышца. Без него мы не живы и ни на что не годимся. Прости, душа моя.

От этих его слов в воздухе словно лопнула невидимая струна. Хьюго прислушался и понял, что это оборвалась вечная музыка, которую он слышал во всех видениях. Без неё всё вдруг стало до дрожи настоящим: на мгновение писателю даже показалось, будто их разговор – не сон. Писателя прошиб пот, и он сам не знал, почему. Однако прошла одна секунда, другая, третья – всё оставалось по-старому, только в полной тишине.

Но потом лицо Зои одеревенело, уродливо исказилось, и она как сломанная заводная кукла проскрипела не своим голосом:

– Дурак.



* * *



На Хьюго словно упал непроницаемый занавес: только что он стоял на песчаном берегу с Зои, а в следующее мгновение вокруг него сгустилась такая плотная темнота, что писатель ощущал её кожей – живую, нездешнюю, вязкую, как смола. Хьюго даже подумал, что ослеп: он заморгал, надеясь согнать пелену с глаз, но от этого стало ещё темнее.

– Зои! – позвал он, но в ответ услышал лишь гадкий смешок, который десятикратно повторился всюду: сзади, сбоку, сверху, снизу – и утих.

Горло писателя сдавил страх.

– Кто здесь? – проговорил он, испуганно крутясь в сплошной черноте.

Хьюго силился расслышать музыку, которая сопровождала его по миру снов и казалась незыблемой, как само время, но её не было, не было даже писка в ушах, который человек слышит в полной тишине.

– Здесь – ты, – ответил кто-то. – И я.

Этот голос словно состоял из голосов нескольких людей – звонкого детского, дребезжащего стариковского, мужского и женского. Он звучал попеременно отовсюду; едва услышав его, Хьюго понял, что обладатель такого голоса просто не может быть человеком.

– Кто ты? – Хьюго вертелся из стороны в сторону, силясь понять, где находится собеседник.

– Кто я? – снова смешок. – Брось, Хью. Ты и сам знаешь. «Часть силы той, что без числа…»

«…Творит добро, всему желая зла» – закончила память писателя, и он нервно усмехнулся:

– Это что, шутка такая?

– Какие уж тут шутки, – вздохнул Голос. – Шутки были раньше.

Хьюго замолк, мучительно соображая, как выяснить, спит он до сих пор или уже нет.

– Ты кое-что задолжал мне, – сказал Голос, выдержав паузу. – И не хочешь отдавать.

– И что же? – писатель облизнул губы.

– Как что? Твой талант, разумеется.

Писатель издал сдавленный звук, нечто среднее между негодующим вскриком и мычанием.

– И чем же ты докажешь, что это твоя заслуга? Как по мне, я всего добился сам, тяжким трудом и стараниями.

– О, ты пытаешься меня перехитрить? – Голос удовлетворённо хмыкнул. – Это так мило, каждый раз. Речь ведь идёт об искус-с-с-стве, – шипящий звук заполз в уши Хьюго, как сонм скользких змей. – Мы с тобой даже в некотором роде коллеги.

 – Не пудри мне мозги софистикой, – сказал Хью, смелея. – Я что-то не припомню, чтобы ты что-то мне давал или тем более требовал назад.

– И, тем не менее, ты получил редкую составляющую души. А что до её возврата – признаюсь, такие твердолобые персонажи, как ты, встречаются нечасто.

Писатель собирался снова возразить, но вдруг понял, что имел в виду Голос.

– Совершенно верно, Хью, – он словно читал мысли писателя. – Ты отверг тщеславие и гордыню. Потом отказался продать или обменять мой дар на что бы то ни было. Не убоялся силы своей даже перед лицом разрушений, которые она способна учинить. Самое древнее искушение – искушение женщиной – и то не сломало тебя. И вот мы здесь.

– Хорошо, пускай! Но почему именно сейчас?

– Ты всё ещё не понял? – где-то поблизости раздался стук, похожий на цокот копыт. – Ну же, загляни в себя. Все ответы всегда там.

Хьюго прислушался, но снова услышал только ватную тишину. И тут он понял – ведь он не слышит биения своего сердца.

– Нет-нет-нет, – бормотал Хьюго, пытаясь нащупать собственный пульс. – Этого быть не может, это же сон…

– Бедный, бедный Хью! – сказал Голос сокрушённо. – Если ты спишь, то почему никак не можешь проснуться?

Писатель изо всех сил старался покинуть сновидение, хлестал себя по щекам, силился вспомнить, как заснул, но ничего не получалось. Были только темнота и Голос.

– Хватит, Хьюго. Не позорься. Верни то, что мне причитается, и можешь покоиться с миром.

– Ну уж нет, – прошипел Элмер. – Даже если я сдохну, ты ничего от меня не получишь.

– Уверен? – в Голосе слышалась улыбка. – Ведь тебе талант больше не пригодится. Пытаешься сохранить его любой ценой, лишь бы он мне не достался? Так он мне и не нужен – я всё равно отдам его другому смертному. Вот и подумай: если дар останется у тебя, никто его больше не получит. Достаточно ли ты эгоистичен, чтобы лишить мир людей нового Моцарта или Достоевского? Нового себя?

Хьюго молчал, всё ещё отказываясь верить в то, что умирает. Он вдруг понял, что многое, очень многое бы сделал иначе, что столько всего не успел – например, умереть рядом с Зои – и пришёл в ужас.

– Если разобраться, я понимаю, почему ты так за него держишься, – продолжал Голос неспешно. – Ведь это твой ключ к бессмертию. Не хочется умирать, а, Хьюго? Не хочется быть забытым?

– Заткнись! – рявкнул Элмер и зажал руками уши. – Всё, что у меня есть – моё! Заткнись и проваливай!

Но Голос игнорировал любые преграды, и когда он зазвучал снова, у писателя перед глазами поплыли цветные круги от его силы.

– О, так вот оно – слабое место? Ты, небось, думал, что всё делаешь правильно? Что оставишь свой дар, свою драгоценную Искру при себе и тем самым купишь вечную жизнь? Так у меня для тебя плохие новости.

Темнота расступилась, и Хьюго уже не был в своём теле. Он видел девушку в белом платье, неверной походкой уходящую со сцены, и слышал шквал восторженных аплодисментов, а потом переместился в душную гримёрку, где совсем ещё молодая певица глотала горсть белёсых таблеток, падала на стул, и в зрачках её медленно расцветала вечность – мутная, холодная, пустая. Писатель видел музыканта с кофром, полным заработанных денег, сидящего в грязной подворотне на куче мусора и бессмысленно глядящего на девственно белую скрипку, изгиб которой так приятно и изящно ложился в его руку, а вокруг не было никого, кто хоть что-то бы значил или хоть что-то мог бы изменить.

– Ты и так прожил слишком долго, Хьюго. Ты успел многое сделать, очень многое, потому что трудился не покладая рук. Но признайся хотя бы самому себе: твои старания – всего лишь попытка не жить жизнью посредственностей. Твои шедевры – это концентрированный страх перед забвением.

Хьюго видел себя, с властностью демиурга создающего очередной текст, который должен был перевернуть чьи-то умы вверх тормашками; он извлекал из себя слово за словом, орудуя мыслью как тончайшей иглой, сшивающей ткани реальности. Затем люди брали его книгу в руки и растворялись в ней, и ярились, и рыдали, не в силах поверить, что вымысел может быть таким настоящим, таким искренним – правдивее самой их жизни.

А вот наконец комната, в которой Хью лежит на полу, скрученный беспощадным сердечным приступом, в разорванной рубашке, и не может вдохнуть даже самую малость воздуха. Сломанная конвульсией рука лихорадочно шарит по полу, надеясь нащупать – что? – он и сам уже не понимает, но ведь не может же он умереть вот так, не может…

– Ты истратил свою жизнь на то, чтобы существовать после смерти, Хьюго. Дар поработил своего носителя. Разве ты не видишь? Твой гений – всего лишь слепая жажда бессмертия.

– Ну и пусть, – прошептал Хьюго. – Это уже не важно.

– Откажись от него, – мягко подсказал Голос, и по лицу писателя словно пробежался тонкий раздвоенный язык. – Отдай его мне, и будешь свободен от страданий.

– Ни за что, – ответил Писатель. – Если хочешь мою Искру, отбери её силой.

Мир взорвался хохотом миллионов голосов.

– Не-е-ет, этого я делать не стану – так ведь совсем не интересно!

Чёрные стены разъехались, выталкивая Хьюго в беспредельность слепящих образов. Перед писателем замелькал ворох его мыслей, чувств, воспоминаний, но ни на одном из них невозможно было сосредоточиться – они перекрикивали друг друга, выскальзывали, дробились на кусочки, превращаясь в неразборчивое месиво. Хьюго видел лица, слышал голоса, чувствовал прикосновения – всё сразу, и бесконечные страницы написанных им книг высекали из хаоса ощущений грандиозную картину всей его жизни.

– Ты сделал выбор – теперь мы навсегда связаны, приятель! – грянул Голос. – Мы никогда-никогда больше не расстанемся!

Он снова захохотал как сумасшедший, а на мозг Хьюго набросилась хищная пустота. Она пожирала всё, до чего дотягивалась, и нужно было спасти хоть что-то, но не было сил. Один за другим исчезали узелки памяти; мелькнул знакомый женский силуэт, прекрасный, желанный – и тут же рассеялся. Как же её звали? Нет, не вспомнить… Душа Хьюго вытекала через глаза, точно кровь толкаясь из дырявого черепа; писатель всё ещё наощупь шарил по тому, что от него осталось в поисках звонкого и навсегда родного имени, но всюду натыкался на жалкие огрызки, которые уже никак не восстановить; да что же он ищет? Ведь нечего искать… Да и негде, ведь есть только бездна, в которой нет уже никого и ничего, и Хьюго падает в неё, падает, раскинув руки в бессмысленной отваге, не зная, не понимая, не мысля, лишь крошечной толикой сознания улавливая, как это важно – быть храбрым. Писатель отчаянно пытался удержать хотя бы это, так что когда пустота добралась до самого главного, Хьюго Элмер вцепился в последнюю частичку себя изо всех сил и… очнулся.



* * *



Вокруг снова застыла темнота, но уже не страшная – просто за окном его квартиры была ночь. Утирая ледяной пот и часто дыша, Хьюго сел на постели. Протянул руку, нащупал выключатель. Свет лампы ударил по глазам, заставляя щуриться.

«Сон. Всё-таки сон. Слава Богу!»

Писатель накинул халат, нацепил очки и, покряхтывая, прошаркал на кухню. Пока кофеварка тихо похрумкивала содержимым, Хью мало-помалу успокоился и смог унять тремор.

– Надо лечиться, – сказал он сам себе. – Так ведь и правда недолго свалиться с приступом.

Налив в кружку густой, бодрящий уже одним запахом напиток, писатель прошёл в кабинет. Телефон мигнул – непрочитанное сообщение. Зои (радостный прыжок сердца). «Слышала, ты в Лос-Анджелесе. Я тоже. Может, встретимся?» Хмыкнув, писатель набрал на экране: «Конечно. Почему бы нет?» – и отправил.

Потягивая обжигающий кофе, Хьюго вышел на балкон. Отсюда открывался неплохой вид: город ангелов, как новогодняя ёлка, переливался огнями слева, а справа небо высветлил занимающийся рассвет. «Если она предложит уехать вместе, уедем, – подумал Хьюго. – Хоть в тот же день. Лишь бы не нужно было выбирать. Нет здесь правильного выбора, и не будет, никогда».

Писатель постоял ещё немного на ветру и ретировался в дом – замёрз. В спальню возвращаться не хотелось, но вся одежда лежала там, так что пришлось, через вздохи и самоуговоры, зайти туда ещё раз.

На ночном столике обнаружилась записка. Хьюго поднёс её к свету и нахмурился: почерк был очень беглым и неровным, но это был определённо его почерк. Писатель прочитал две короткие строчки и, чувствуя, как немеет всё внутри, шумно вздохнул. Клочок бумаги выпал из ослабевших пальцев и залетел под кровать.



«Мы навсегда связаны, Хью.

Мы никогда-никогда не расстанемся!»




Автор Хелег Харт