Джон Майкл Грир - Мир как представление

Виктор Постников
 The Archdruid Report
9 февраля 2017

Сегодня трудно представить, что еще сто лет назад философские статьи публиковались в обычных журналах и газетах.  Философ-экзистенциалист Жан-Поль Сартр был международной знаменитостью;  посмертное издание «Феномена человека» (Le Phenomenon Humaine) Пьера Тейяра де Шардена произвело фурор в массмедиа; издательство Рэндом-Хаус выпускало массовыми тиражами дешевые издания основных философских произведений -  от Платона до Ницше -  и неплохо на этом зарабатывало.

Хотя философия никогда не играла важную роль в культурном мейнстриме,  ей увлекались многие, как увлекаются  авангардным джазом или, скажем, научной фантастикой.  Почти на каждой большой вечеринке был шанс встретить кого-нибудь, кто хорошо в ней разбирался, и если вы знали определенные места в больших городах— или колледжи, претендовавшие на интеллектуальную культуру — можно было найти по крайней мере один бар, или магазин, или ночное кафе, где собирались любители пофилософствовать и поговорить о Канте или Кьеркегоре.  Более того, такой интерес к философии был довольно привычным явлением в западном обществе на протяжении приличного времени.

С тех пор мы прошли большой путь, и, вообще говоря, не в том направлении. Сегодня, если кто-либо говорит о философии в массмедиа,  то это скорее всего научный материалист, подобно Нилу де Грассу Тайсону*, болтающий о том, что вся философия ерунда.  Время от времени появляются философские заметки в Нью-йоркском книжном обозрении  (New York Review of Books),  но у широкой публики  интерес к философии пропал, и более того, грубое невежество в отношении философии, демонстрируемое такими людьми как Тайсон, стало повседневным явлением среди демагогов, как и притворный интерес к этому предмету.

Упадок философии в нынешние времена был предрешен  подобно жертве в детективном рассказе,  которую застрелили, задушили, зарезали, отравили, ударили по голове железной трубой, за затем столкнули с моста;  в ее смерти было больше причин, чем  требовала ситуация.  Частью проблемы, конечно, был взрывной характер академической индустрии в США и мире во второй половине двадцатого столетия.  В эпоху, в которой каждый колледж мечтал стать университетом, а каждый университет мечтал  сразиться с Лигой Плюща, факультеты философии приобретали особый статус.

 В результате такой экспансии, которая необязательно сопровождалась увеличением количества настоящих философов, но обязательно приводила к трансформации университетских профессоров-философов в профессиональную касту, которая, как и всякая каста,  защищала свой статус путем использования неудобоваримого жаргона и игнорирования любых попыток приобщиться к ней,  в итоге превратилась в непроницаемую оболочку.

Другим фактором упадка философии оказался подъем своего рода агрессивного научного материализма, как уже говорилось на примере Нила ДеГрасса Тайсона. Научный дискурс сам по себе философски нейтрален — заниматься наукой вполне возможно с любой философской позиции — но главный принцип научного материализма, догматическое утверждение о том, что все, что можно исследовать с помощью научных методов и объяснить текущими научными теориями, это единственная реальность. Данный постулат был построен на произвольных метафизических постулатах и полностью развенчан философами более чем два столетия назад. (Мы вернемся к этим постулатам и связанным с ними проблемам позже.)  Таким образом восхождение  научного материализма  в образовательной культуре  в большой степени санкционировало упадок философии.

Было много и других факторов, большая их часть не имела с философией ничего общего, как и приведенные выше факторы. Философия сама,  впрочем, ответственна в определенной степени за свой упадок. Появившись в семнадцатом веке и достигнув критической точки в девятнадцатом, западная философия распрощалась со своими истоками — дойдя до точки, которую философские традиции других культур прошли намного раньше, и с теми же последствиями — и постепенно выбрала путь, приведший к настоящему затмению. Этот выбор не фатален, но для обращения потребуется значительное количество тяжелого интеллектуального труда и твердое желание оставить популярные лозунги и вернуться к тому месту, в котором была совершена ошибка, и исправить ее.

Для лучшего представления того, о чем я буду говорить, может быть полезной следующая метафора. Если вы находитесь вблизи окна, в особенности, если окно не очень чистое, посмотрите на вид за окном.  Затем, через минуту,  сфокусируйте взгляд на стекле, чтобы увидеть цвет окна  и прилепившуюся к нему пыль или грязь.  Повторите процесс несколько раз до тех пор, пока вам не станет ясно: если смотреть через окно, можно видеть мир; если смотреть на стекло, можно видеть среду, через которую виден мир — и  можно обнаружить, что некоторые детали которые вы первоначально относили к миру, на самом деле находятся на стекле.

Фактически такая же великая перемена произошла в западной философии в начале семнадцатого века. До этого момента, большинство философов западного мира исходили из непроверенных предположений о том, что истинно, и использовали логические доказательства для перехода от этих предположений к более или менее полной картине мира.  Они занимались тем, что философы называют метафизикой:  логической поверкой основных принципов существования. Это было главным занятием всех ранних философский традиций до тех пор, пока противоречивые результаты метафизического поиска не вынудили сместить внимание от вопроса “Что существует?”  на вопрос “Как мы узнаем о том, что существует?” Метафизика уступает дорогу  эпистемологии: логическому поиску способности человеческих существ познавать.

Это смещение фокуса произошло в греческой философии около четвертого века до н.э.,  в индийской философии около десятого века до н.э., и в китайской философии немногим раньше, чем в Греции.  В каждом случае, философы, занятые конструированием элегантных  объяснений мира на основе ряда непроверенных предположений оказались лицом к лицу с трудными вопросами о справедливости этих предположений. Если возвратиться к приведенный выше метафоре,  они делали всякого рода предположения на основании того, что увидели через оконное стекло, а потом вдруг сообразили, что  цвет, который они приписывали миру был обусловлен частично цветом оконного стекла и пылью на нем, а огромное темное пятно, которое, казалось, движется целенаправленно по небу, было на самом деле жуком, идущим по внешнему стеклу и т.д.

Подобная ре-фокусировка произошла и в западном мире с приходом Рене Декарта, который начал свои философские изыски с того, что стал во всем сомневаться. Это легче сказать, чем сделать,  поскольку сами сочинения Декарта были пересыпаны непроверенными предположениями,  но первая попытка была сделана и за ней последовали другие.  Трио эпистемологов с Британских островов — Джон Локк, Джордж Беркли, и Дэвид Хьюм — бросились в те сферы, куда Декарт не посмел войти: они убедительно показали, что вид из окна имеет больше общего со стеклом, чем с миром за окном.  Заключительный приговор вынес немецкий философ Иммануил Кант, подвергший субъективные человеческие чувства и рациональное знание беспощадному анализу, и показавший, что большая часть того, что мы полагаем существует “где-то там,” включая такие непростые реальности как пространство и время,  по сути,  являются артефактами процессов, управляющих нашим восприятием.

Взгляните на ближайший к вам объект, кофейную чашку, например.  Вы воспринимаете чашку как нечто твердое и реальное, находящееся вне вас:  вы знаете, что в любой момент можете потянуться и взять ее; но процессы, с помощью которых вы воспринимаете чашку, выступают как пассивное прозрачное стекло над объективной внешней реальностью. Это нормально, и есть масса практических причин, почему мы воспринимаем мир именно так, но на самом деле, это не то, что происходит в реальности.

В реальности, тонкая полоска визуальной информации проходит в ваше сознание в виде коротких фрагментарных вспышек цвета и формы. Сознание затем собирает эти вспышки вместе в ментальный образ кофейной чашки, используя при этом память об этой и других чашках, и целый набор других вещей,  укладывая вспышки в некий шаблон.  Артур Шопенгауэр,  о котором мы далее будем много говорить, придумал полезное название обсуждаемому нами процессу - “представление;”  когда вы смотрите на кофейную чашку, вы не просто пассивно смотрите на существующую чашку, вы активно ее представляете —буквально предварительно-ставите (re-presenting), т.е. формируете образ чашки в своем сознании.

Существуют определенные особые ситуации, в которых  можно увидеть, как работает представление. Если вы когда-либо просыпались в незнакомой комнате ночью, и несколько секунд проводили в темноте перед тем, как незнакомые формы принимали вид обычной мебели, у вас был похожий опыт. Другой пример – своего рода оптическая иллюзия, представляющая два различных объекта.  Попрактиковавшись, вы можете переходить от одной иллюзии к другой, и наблюдать процесс представления в действии.

Парадоксальность описанной ситуации состоит в том, что,  вообще говоря, легко доказать, что у чашки, которую мы "представляем", очень мало общего с чашкой, существующей “где-то там.” Это можно доказать с помощью науки: чашка “где-то там,” согласно собранных физиками доказательств, состоит из весьма сложной матрицы из полей квантовых вероятностей, пульсирующих в пространстве-времени, которую наши чувства систематически ложно представляют в виде твердого предмета определенного цвета, поверхности, и т.п.   Вы можете доказать это также, с помощью простой интроспекции — так поступали, например, индийские философы в эпоху Упанишад — и вы можете доказать это с помощью достаточно строго логического анализа на основе опыта человеческого знания,  - именно этим занимался Кант.

Сложность здесь, конечно,  в том, что как только вы понимаете в чем здесь дело,  вы по сути отрезаете себе путь от метафизики, которая формировала вашу философскую традицию. Кант это понял, и поэтому назвал свой самый безжалостный анализ  «Пролог к любой метафизике будущего» (Prolegomena to Any Future Metaphysics); под этим он имел в виду то, что любой, кто хотел бы поговорить о реальности, должен быть готов вначале ответить на некоторые исключительно сложные вопросы о познания.  Когда философские традиции уперлись в эпистемологическую стену, некоторые философы, соответственно, приняли как должное пределы человеческого знания, покончили с метафизикой и стали искать нечто более полезное—их поиски привели к этике, мистицизму или тому и другому.  Другие философы напротив удвоили свои метафизические изыски, чтобы либо найти некий путь для обхода эпистемологической стены, либо просто не замечать ее, и именно этот последний путь выбрали большинство западных философов после того, как Кант отказался от выбора.  Куда это привело – поговорим позже.

А сейчас я хочу кратко остановиться на самом эпистемологическом кризисе. Я делаю это с некотором стыдом, потому что сам сделал ошибку в моей первой опубликованной книге "Пути мудрости" (Paths of Wisdom).  Речь идет об аргументе, в котором сенсорные органы и нервная система рассматриваются как  причина разрыва между реальностью «где-то там» —“вещью в себе” (Ding an Sich) по терминологии Канта— и ее представлением исходя из нашего опыта.  Это звучит весьма убедительно: глаз получает свет определенным образом и превращает его в каскад электрохимических импульсов, бегущих по оптическому нерву, и визуальные центры мозгa затем их сворачивают и представляют результаты в тот образ, который мы видим.

В чем здесь трудность?  Когда мы рассматриваем свет, или глаз, или оптический нерв, или мозг, мы не видим вещи сами по себе, мы видим другой набор представлений, сконструированный так же произвольно, как и другие представления. Ницше по этому поводу шутил: “Что? И вы хотите сказать, что внешний мир это работа наших органов? Но тогда наше тело, как часть этого внешнего мира,  должна быть также работой наших органов!  Но тогда наши органы сами должны быть работой наших органов!”  Другими словами, наше тело такое же представление — или, точнее, воспринимаемое нами тело,  это представление.  Но мы поговорим об этом позже.

Другим распространенным недоразумением  в отношении эпистемологического кризиса является утверждение, что наше сознание собирает мир, и делает это по своему желанию.  Не так.  Посмотрите снова на кофейную чашку. Можете ли вы, усилием воли, заставить чашку распустить крылья и взлететь над компьютерным столом? Конечно нет. (Те, кто не согласен, должны продемонстрировать другим свою работу.) Важным моментом здесь будет то, что представление это ни сознательная, ни произвольная  активность. Большая часть этой активности  кажется жестко обусловленной, а все остальное выучивается на ранних этапах жизни — каждый из нас учится «представлять» в первые годы жизни, причем ученые (например, Жан Пиаже), задокументировали в деталях процессы,  с помощью которых дети собирают мир в непротиворечивое целое, согласное с окружающей их культурой.

К моменту, когда вы взрослый,  вы делаете это мгновенно, без особых умственных усилий, подобно тому, как сейчас вы вылавливаете смысл из  маленьких странных закарлюк  на экране, называемых «буквами»  Большая часть процесса обучения, в свою очередь, включает в себя нахождение смысловых корреляций между сенсорными данными и вашими представлениями — так, вы  узнаете чашку, когда получаете визуальные данные и  собираете их в кофейную чашку;  вы можете дотянуться до нее и получить тактильные данные, которые собираются в ощущение того, что вы берете чашку, после чего вы получаете определенные данные о движении, далее данные о вкусе, температуре и т.д., отхлебывая кофе.

Вот почему Кант включил “вещь в себе” в свою философию: действительно, «где-то там», должно быть нечто, что  поставляет нам данные, которые мы собираем в наши представления. Дело в том, что окно, через которое мы смотрим, может к тому же  оказаться кривым зеркалом,  оно так сильно искажает просачивающиеся через него  данные, что  из наших представлений почти невозможно сделать твердый вывод о том, что же находится “где-то там”.  Все, что можно сделать, так это проконтролировать представления дабы они позволяли нам предвидеть следующую серию фрагментарных сенсорных образов. Это то, чем занимается наука,  когда она честно признается в своей ограничениях — и это самый лучший подход к науке, между прочим.

В этом направлении можно многое сделать. Начиная от золотого века античной Греции до конца Ренессанса, значительное место в общем образовании  – полностью забытые сегодня – занимали  - "темы", которые изучались после окончания начальной школы. "Темы" – это изучение того, что нельзя доказать логически, но принимается как более или менее истинное знание, или “места” (по-гречески, topoi). Самые важные из них – общие места (буквально, topoi), которые мы постоянно используем в разговорах и размышлениях;  сегодня можно думать о них как “вещах, по которым существует консенсус.”  Они не являются истинами, но лишь полезными аппроксимациями;  это вещи, которыми мы пользуемся, и  которые можно отложить только, если для этого имеются веские основания.

О науке можно было бы думать как о способе расширения диапазона "полезных  мест"  (topoi). Это то, чем занимается научный эксперимент, вообще говоря: он отвечает на вопрос, “Если я сделаю то-то и то-то, что случится?” По мере собирания результатов экспериментов,  вы приходите к консенсусу — обычно приблизительному, потому что вы никогда не получите один и тот же результат, сколько бы вы ни экспериментировали, но тем не менее этот консенсус принимается научным сообществом как полезная аппроксимация к истине, которую можно отставить только если имеются для этого веские основания. В значительной степени, так работает наука — ну, конечно, если она не безнадежно коррумпирована ради политических или экономических выгод—но это не та социальная роль, которую она занимает в современном индустриальном обществе.

Я уже писал несколько раз о тупике, в который загнала себя институциональная наука,  с активной помощью воинственно настроенных научных материалистов. Публичные фигуры научного истеблишмента упорно настаивают на том, что текущий консенсус среди ученых по любой проблеме должен приниматься публикой без вопросов, даже если научное мнение вращается как флюгер, и даже когда возникают неудобные свидетельства об умышленной подтасовке научных данных,  в особенности, (но не только), в медицинской и фармацевтической областях. Это упорство непродуктивно;  в особенности оно не помогает, когда научные материалисты отрицают существование  того, что не укладывается в современную теорию.

Зацикливание на авторитетах, с их политической и финансовой поддержкой,  может привести в будущем к широкому отрицанию науки в  промышленном мире. Пока это не  окончательный приговор,  и есть вероятность того, что некоторые независимые ученые могут помочь избавиться от доктринерства науки и дать публике возможность высказаться.

Это потребует, однако, позицию, которую мы могли бы определить как познавательную скромность (epistemic modesty): признание того, что у человеческих познавательных способностей есть жесткие ограничения, и что  неподтвержденная абсолютная истина в отношении большинства вещей нам не доступна. Сократа называли мудрейшим из греков, потому что он принял необходимость  познавательной скромности, и признал, что, по существу, ничего не знает с большой определенностью. Это понимание не мешало ему вставать утром рано и идти на работу; оно же не должно мешать нам заниматься тем, что должно,  по мере того, как промышленная цивилизация будет трансформироваться в другую культуру.

Если говорить серьезно, то познавательная скромность потребует серьезного рассмотрения некоторых глубоко укоренившихся предрассудков в западной культуре. Такое рассмотрение довольно просто провести,  но оно должно начинаться с простого вопроса: есть ли что-либо в нашем опыте, выходящее за границы представлений?  В ближайшие недели мы рассмотрим этот вопрос.