Простые вещи

Вера Стремковская
С самого утра несмело засветило перепуганное февральское солнце, но часам к десяти небо опять затянули тяжелые тучи, и по балкону заплескались гулкие капли нудного, обещанного на всю неделю вперед, и заладившего со вчерашнего дня дождя, что сразу же превратило тесную комнату в закупоренный аквариум, без возможности дохнуть свежего воздуха где ни будь вовне.
Любимые книги, развернутые на той же странице, дремали на краю дивана, переплетом кверху, напоминая китайские пагоды.
В такую погоду лучше всего утопать в мягких креслах, поворачивая на свет оранжевой лампы старинные венецианские рюмочки, деликатные и легкие, на выпуклых ножках, с морозной сеточкой тончайшего узора на стекле, вобравшие в себя аромат сладковато-тягучего, миндального ликера волшебно-солнечной Италии.
Я нашла их в каком-то захолустном сэконде. Лабиринт из вешалок с изношенными тряпками, некогда служившими одеждой, и полок со скуксившимися парами несвежей обуви неожиданно вывел к
тихой комнате с посудой, составленной так небрежно, что пришлось передвигать несколько рядов каких-то мутных стаканов, прежде чем обнаружились, и заблестели серебряными своими окантовками две восхитительно-изящные, пузатенькие рюмочки. Ручная работа, как было прописано бисерными буковками на золотистой этикетке у одной из них.
Тогда купила не получилось. Перепутав время, на час раньше приехала к автакнингу, (от слова «так» –по-шведски «спасибо»), традиционный коллективный обед с бывшими коллегами, которые платят за выбывшего из обоймы, в данном случае за меня. 
Обед этот я захотела непременно у Томаса, он грек, но держит прелестный французский ресторанчик, где готовят лучшую во всем городе пиццу, и, уж если ехать куда-то, чтобы вкусно поесть, то только к нему, тем более, что каждое мое появление, и прощание Томас сопровождает горячими объятиями, что придает дополнительное удовольствие еде.
С изумлением дергала ручку запертой двери, пока за стеклом не показался Томас. И, как раз, когда он крепко обнял меня, спросила: а почему закрыто?
- Так ведь мы только в пять открываемся.
- А сейчас сколько?
- Еще и половины пятого нет.
- Ой! Я перепутала, луна, наверно. Ну, ничего. Мы придем в полшестого, семь человек.
- В семь?
- Нет, в полшестого, семь человек.
- Ну тогда увидимся в семь.
- В полшестого.
- Ах, в полшестого?! На меня тоже солнце, наверно, влияет! Если хочешь, подожди тут, пока я подготавливаю к открытию.
- Да нет, пойду, прогуляюсь…
Вот так я и нашла эти рюмочки, с характерным узором окантовки, напоминающим одежды римских патрициев.
Возможно даже, в эпоху ранней империи, какие-нибудь патриции наливали в них из запотевших амфор что-то терпкое и красное, и пили за здоровье Цезаря.
История о том, каким образом, и когда попали сюда эти диковинки, выпадает из сложного пазла, оставляя лишь единственный, последний фрагмент, в котором нам предстоит встретиться.
И вот, наконец, я выбралась за ними в пятницу после обеда, когда большинство горожан возвращается с работы, и, кроме того, хаотично переезжают из конца в конец города всевозможные другие.
Трамвай переполнен звуками непонятной речи, тяжелыми, зловонными запахами, и криками детей. Посреди всего этого, сидя у окна, крепко держу на коленях легкую кожаную сумку со своей драгоценной покупкой, не из-за стоимости, нет совсем.
Дома аккуратно разверну упаковку из обрывков старых газет, и буду вымачивать рюмочки в чаше с теплой водой, добавив туда капельку пахнущего хвоей моющего средства Йес, а потом хорошенько сполосну. И, когда насухо протру их мягким льняным полотенцем, то засияют во всей красе дивные хранительницы различных историй, и удивительных сюжетов. Уж сколько при них было сказано, напето, наговорено в их хрустальную тайну, что научиться бы понимать!
Собственно, умение понимать и слышать и есть те самые необходимые составляющие, которые продолжают жизнь слова, звука, музыки. Иначе невозможно донести до сознания мысль, передать ощущение, возродить чувство. Одно без другого не просуществует.
И только то, что наполнено смыслом, способно заполнить душу эликсиром восторга, и желанием творить.
В полутемном зале, за большой короткостриженой головой с бородавкой на затылке, мне все-таки видна сцена с оркестром, и хор местной оперы, выучившийся ради этого концерта петь по-русски, и солисты лучших мировых театров - русские и украинцы, и дирижер японец, и детский хор филармонии – все сегодня объединены участием в общем сотворении чуда.
И среди этого великолепия есть один чарующий голос - он мне ближе, потому, что мы из той страны, где зародилась драма. Между нами невидимый мостик, возникший, сразу, как только она, статная и красивая, в черном открытом платье, прошла, и встала в первом ряду хора, а я подняла руку, и махнула ей из ложи. И гармония ожившей музыки заполнила зал.
Уже нет и Мусоргского, и Пушкина, и Годунова -  осталась лишь чарующая музыка, которая не может существовать сама по себе. Обязательно нужно чьё-нибудь внимательное ухо, способное различить, и не столько чистый дивный звук, сколько передаваемую с его помощью информацию о времени, о людях, о судьбе. Без этой музыки, этих голосов, без этого оркестра невозможно было бы разбудить в душах восторг и радость, нежность и покой, блаженство и печаль.
Но и без благодарных, взволнованно-счастливых слушателей, стоя аплодирующих исполнителям, не состоялась бы музыка, не выжила бы, не долетела из своего далека.
Такие простые, на первый взгляд, вещи.
А дождь за окном нашептывает свои тайны, тоже ведь наслушался, поди. О любви, конечно.
Все, что написано в бесконечных книгах о любви, это лишь описание уникального момента влюблённости, и, за этим долгие, громоздкие, и не всегда приятные последствия, выводимые автором в ту, или иную сторону. Об этом я думала, стоя в очереди в мясной отдел. Собственно, очереди, как таковой не было. Передо мной стояла лишь одна солидная дама.
Продавец вынес поднос с нарубленным мясом.
«Это все, больше не будет?»
«Нет, больше не будет».
Дама заговорила на непонятном языке. Она выбрала небольшой постный кусочек, заплатила за него, и ушла.
По неширокому прилавку, покрытому холодным белым кафелем, со скрипом скользит коричневый пакет из плотной бумаги, когда я засовываю в него покупку.
Но что это? Влажный на ощупь кусочек ускользает, и тревожно бьется в моих руках. Это живая птица! Вырываясь из пакета, она свистит высокими трелями… Соловей! Надо бы поместить его в клетку.
Дома, первым делом спускаюсь в подвал, но клетки для соловья там не обнаружилось, есть только клетка для кошки. Черная пластмассовая клетка ядовито воняет изнутри какой-то случайной кошкой. Кошки уже давно нет, а запах остался. И теперь он принадлежит не кошке, а клетке. Кошка была серая и лохматая, мяукала и царапалась. Ничего этого не осталось. Остался только запах. Не странно ли?
Соловей все время бьется, пытаясь вырываться из пакета. Невыносимо больше мучить бедную птицу. Я выхожу во двор, поближе к парку, и выпускаю его – лети! Там свобода, там жизнь! Сильный ветер подхватывает из рук опустевший пакет, и перекатывает его по асфальту. Соловья уже не видно.
Эта птица сумела воплотить неживое в живое, оставить после себя восхищение умением петь, даже тогда, когда пение кажется невозможным. Очарование голосом, переносящее в другое измерение.
Но не каждая птица, о, нет.
Я могла бы долго рассказывать, например, какие глупые утки, уж вы мне поверьте! Но ограничусь вот этим замечанием.
Как только скапливается старый хлеб, складываю его в целлофановый прозрачный мешочек, и еду кормить уток. 
Неблагодарные, они уплывают так далеко, что приходится в холодную промозглую погоду стоять на парапете посреди ветра и дождя, и кричать им «ути – ути», и свистеть, и, отламывая клочья желтовато-черствого хлеба, бросать их в мутную воду залива.
Кусочки тут же подхватывают огромные белые чайки, по-шведски фискмосы, и кричат во все горло, созывая своих: давай, мол, сюда, быстрее, тут хлеб в воду бросают!
И сразу организуется такая живая, такая гоготливая компания этих прожорливых фискмосов, что дурацкие утки, они даже по-шведски чрезвычайно глупо называются - анка, так вот эти анки не смеют и носа показать. А ведь все для них было приготовлено.
Или вот, другой раз. Ветер отметает кусочки хлеба ближе к берегу, там, где корочка тонкого льда образует скользкую холодную поверхность, по которой треугольными красными лапами неуклюже передвигаются утки. Но, вдруг, испугавшись шлепка ли, всхлипа воды, собственного кряка, петардой отлетают прочь, так и не дотянувшись до хлеба.
Поплавав для солидности несколько кругов друг за дружкой в зеленоватой мути неподалеку, одна их них, преодолев трусость, поскальзываясь, и падая, медленно пробирается ближе, чтобы, схватив кусочек хлеба, быстро-быстро возвратиться в воду, перекатывая его, как мяч по полю. Тут-же подбегают другие, и между ними получается нечто, вроде футбола на льду. Потом еще одна, заходя как-бы со стороны, мол я тут проходила случайно, дай, думаю, посмотрю, что это там валяется? – в раскачку пробирается, и, ухватив положенное ей, взвивается, поскорее унося подальше от берега свою добычу.
Ну и зачем? Никто же не гонится, не отбирает, наоборот! Угощайтесь, анки дорогие!
А в сером небе над озером, там, где два дня подряд светилась яркая точка, надо полагать стоял какой-то самолет, уже ничего не видно, улетел, потихоньку, наверно.
И только маленькие домики при входе в пожухлый от дождей парк, так и стоят закрытые.
- Что за домики?
- Домики карликов.
- А карлики где?
- Не знаю. На юг улетели, может быть, в отпуск,  теперь все улетают на юг, поближе к солнцу.