Не люблю музыку

Александра Калугина
Это произошло год назад. Я очень хорошо помню этот день, ведь именно с него всё и началось.
Несмотря на то, что сентябрь подходил к концу, стояла невероятно жаркая погода. Город словно выстелили бледным душным маревом, в котором качалось всё: деревья, дома, люди, мысли. Всё по какой-то странной причине сопротивлялось земному притяжению, и в этот день спорило с ним, не скажу, что отчаянно, но определённо настойчиво. Я и сам почувствовал тогда, как мой шаг увеличивается от странного не-соприкосновения с землёй. На мне в тот день были очень удобные теннисные туфли, я купил их с хорошей скидкой в соседнем с домом супермаркете. И поначалу я подумал, что лёгкость моего скольжения по пыльному тротуару напрямую зависит именно от удобства новой обуви. Однако я ошибся. Так начиналось то, что мучает и делает меня счастливым до сих пор.

День первый

Я работал в очень стабильной, но крайне унылой фирме. Кстати, почему — работал? Я и сейчас там работаю. На той же стабильной, но крайне унылой должности. На свою зарплату я могу себе позволить неплохую однокомнатную квартиру, время от времени обновляемый гардероб, каждый месяц покупку хорошей книги и раз в год скромную поездку в какой-нибудь живописный уголок в пределах страны. Это если не откладывать. На тот момент, когда со мной приключилась эта история, я переживал не самые радужные мгновения своей жизни. От меня ушла женщина.
В тот день я позже обычного вышел из офиса. Задержался с отчётом, срочно понадобившимся моему боссу к утру понедельника. У меня была запланирована встреча с другом, который оказался в городе проездом, однако её пришлось отменить, что крайне меня разозлило. Выбежав из офиса, я как ошпаренный понёсся на вокзал в надежде, что смогу хотя бы через открытое окно вагона пожать его руку. Однако я застал только хвост состава, который, гремя и виляя, тонул в этом странном молочном мареве. От досады я пнул камень и посадил царапину на носок новой теннисной туфли.
С вокзала уходить не хотелось. У меня вообще странные взаимоотношения с вокзалами. Я очень люблю запах железной дороги. Он возвращает меня в детство, когда моя тётушка, молодая и привлекательная, забирала меня в свой маленький городок почти на всё лето. Ехать надо было долго, дня полтора. За это время вагон становился домом. Однажды, мне было лет двенадцать, я познакомился с девочкой. Она оказалась соседкой по купе. Вместе со своей бабушкой, полной, разговорчивой и громко смеющейся дамой, она ехала на какой-то музыкальный конкурс. Бабушка напропалую хвалила её, заставляла показывать нам новенькую дорогущую скрипку, заказанную у какого-то дорогущего мастера, а та густо краснела и смущалась. Воспоминания об этой поездке до сих пор волнуют меня. Девочка с бабушкой сошли раньше нас, и я, как вдовец, остаток дороги просидел на её месте, прижавшись лбом к вагонному стеклу. Тётушка усердно успокаивала меня, однако я видел, как она улыбалась, прикрывая красивую улыбку красивой ладонью.
С тех пор я, время от времени, приезжаю на вокзал, чтобы просто постоять у огромного окна, понаблюдать за лицами людей, встречающих, провожающих, уезжающих. Здесь, на вокзале, -  лица настоящих людей. Здесь им нет надобности что-то скрывать, кем-то казаться. Понятное дело, уж если ты опаздываешь, то никакая маска приличия не спасёт тебя от разочарования, а то и отчаяния. Поэтому, после неудавшегося свидания с другом, я решил задержаться в зале ожидания. Не могу сказать, что что-то тревожило меня тогда, что-то заставляло предположить о встрече, перевернувшей всё моё существование. Ничего такого не было. Просто в тот момент я почувствовал страшную усталость. Даже если я и захотел бы уйти, ноги не дали бы мне такой возможности. Все места в зале ожидания были заняты. Я еле доплёлся до окна с широким подоконником, у которого стояла маленькая женщина. Подойдя к окну, я вежливо поинтересовался, не помешаю ли я её уединению. Она ничего не ответила, потому что слушала что-то в наушниках. Я обрадовался, что можно освободить себя от соблюдения формальностей, пристроился рядом и прикрыл глаза. Сквозь ресницы я зачем-то стал рассматривать мою случайную соседку. Она была действительно мала ростом, чуть выше моего плеча. Это и всё, что я смог толком разглядеть. Потому что дальше произошло то самое. Неожиданно откуда взявшийся луч осеннего солнца словно разорвал мутную пелену вокзального окна. Не разбил, а именно разорвал, мне явно послышался треск раздираемого грубого материала. Или уже тогда ко всему происходящему стала примешиваться мистика? А потом я услышал её голос, сначала далёкий, словно из глубокого колодца, а затем — совсем рядом. Даже и не рядом вовсе, а внутри моей головы.
- Ведь вы смотрите не меня?
  Он был немного сладкий, не приторный, а именно сладкий, как растворённая в молоке сахарная вата. Таким голосом говорят маленькие дети: неважно, что говорят, просто хочется слушать, смотреть на них, и чувствовать, как в сердце рождается боль от нежности. Отец как-то сказал мне, что нет ничего больнее нежности. Ни ненависть, ни любовь не причиняют столько боли, сколько её причиняет нежность. Я не верил. До этого дня. Голос маленькой светящейся женщины заставил меня согнуться почти пополам от острой, пронизывающей всё моё сознание, боли. Она дотронулась до моего плеча и я, словно пружина, мгновенно выпрямился. Сквозь яркое солнечное сияние я пытался рассмотреть её лицо. Напрасно. Я мог  определить, что она повернулась ко мне, склонила голову, поправила прядь волос, но лица её я разглядеть был не в состоянии.
- Вам нехорошо?
- Нет, мне хорошо.
Мне захотелось уйти, но моё глупое тело перестало мне подчинятся. Я полушёпотом чертыхнулся.
- Вы опоздали на поезд?
  Её голос продолжал мучить меня. Она задавала вопросы так, как если бы это делал ребёнок, с той же интонацией, замешанной на смущении и любопытстве.
- Вы опоздали на поезд?
- Нет.
- Наверное, не было билетов в нужном направлении?
- Нет.
- Но ведь вы очень расстроены. Ведь вы же не сможете на это сказать «нет».
- Нет.
    Она рассмеялась. Солнечный свет покачнулся, потому что от смеха закачалось её лицо, и я на мгновение подумал, что, может быть, это её лицо излучает свечение, а вовсе не осеннее солнце. Мне трудно описать её смех. Даже сейчас трудно, когда прошло первое потрясение, когда вообще очень многое прошло. Скажу одно: когда она смеялась, хотелось смеяться вместе с ней. Это желание рождалось не в сердце, оно приходило откуда-то извне. Просто сбивало с ног, как наводнение. И я засмеялся. Не мог остановиться до тех пор, пока не остановилась она.
- Знаете, что я вам скажу? Вы — очень забавный. Вот вы смотрели на меня, а я не расстроилась.
- А вы расстраиваетесь, когда на вас смотрят?
- Ещё как! Иногда даже злюсь.
- Вы злитесь?
- Да. А когда злюсь, становлюсь похожей на маленькую чёрную тучу.
    На маленькую чёрную тучу. Земля заходила у меня под ногами. Мне вдруг невыносимо захотелось оградить её от возможности превращения в маленькую чёрную тучу. Вот закрыть её руками, чтобы никто не смотрел и не превращал её в то, чем она по природе своей не должна быть. Это походило на сумасшествие. Я разговаривал с женщиной, о которой знал только то, что она чуть выше моего плеча. Ни возраста, ни цвета глаз, ни улыбки, ни, тем более, рода её занятий я не знал, да и не хотел знать. Почему меня так душила нежность, которую родители испытывают к своим малолетним детям? Почему мне было так больно, как никогда в жизни?
- Вы не хотите есть? - вдруг спросил я.
- Что, прошу прощения?
- Вы есть не хотите?
- Ах, это? Нет. А знаете, что я хочу?
- Что?
  Она протянула мне один наушник.
- Я хочу, чтобы мы с вами вместе послушали одну вещь. Я научу вас, как эту вещь нужно слушать. Представьте себе, что вы только родились. Вы ещё очень хорошо помните всё, что слышали, видели и чувствовали там, откуда вас позвали: запахи, образы, звуки. Главное звуки. Звуки всегда остаются в памяти дольше, чем всё остальное. Мне так кажется. Но вы совсем ничего не знаете о мире, в котором вам предстоит жить. Вы даже не знаете, как, с кем и сколько вам предстоит жить. Вокруг всё незнакомое, чужое, поэтому враждебное. Нет, не на самом деле. Это просто вам так кажется, потому что вы очень боитесь всего незнакомого. Вы уже чувствуете, как новый мир начинает вторгаться в ваше сознание: запахами, образами, звуками. Главное, звуками. Их мы всегда встречаем первыми, где бы ни оказались. Но вдруг происходит нечто, чего вы не ожидали, потому что приготовились сопротивляться. Вдруг вы услышали то, что вас томило, мучило, радовало, заставляло плакать и смеяться в том, родном, но уже уходящем из памяти мире. Это как воспоминание о детстве. Или нет. Это как встреча с чем-то томительно родным и нежным в ком-то другом. От этого узнавания становится так хорошо, что делается плохо. И слёзы. И боль. И счастье. Всё в этом узнавании. Постарайтесь узнать что-то в этой музыке. Мне кажется музыку нужно слушать только так: пытаясь что-то узнать. А может, кого-то.
Когда она говорила это, нечто тяжёлое и горячее заполняло мой рассудок. Словно он был пустым стеклянным стаканом, в который наливают густое, вязкое какао. Её слова жгли, и это жжение странным образом напоминало зуд заживающей раны: было больно, но эта боль освобождала. Я взял один наушник с её маленькой круглой ладони. В ухе послышалось лёгкое потрескивание: запись, которую она мне предлагала, наверняка была старой. Через несколько мгновений я услышал быстрые нежные переливы рояля, качающиеся где-то в середине клавиатуры. Затем эти переливы переросли во что-то грозное и гнетущее и упали в глубокую бездну контроктавы. Но нежная рука пианистки (а это определённо была пианистка. Для меня, во всяком случае, совершенно определённо) то и дело с самозабвением и жертвенностью вытаскивала торопливое и детское стремление к свету из гущи гулких пассажей и возносила куда-то вверх, туда, чему не было названия. Я почувствовал, как меня укачивает на этих с беспощадной скоростью сменяющих друг друга волнах. В голове зашумело. Это была семнадцатая соната Бетховена, её третья часть. Любимая соната ушедшей от меня женщины. Под эту музыку она паковала свои вещи. У меня заболел затылок. Я вдруг ясно увидел дрожащие руки, собирающие косметику с зеркала в ванной, увидел, как упал флакон  дорогих духов, аромат которых я до сих пор ненавижу, потому что его воспоминание по сей день сочится из проёмов и трещинок кафельного пола. Я снова ощутил лёгкий сквозняк у незакрытой двери и шум спускающегося лифта, услышал, как за окном развернулось такси, услышал, как за поворотом затихает мягкое похрустывание шин.  Мне захотелось закончить эту музыкальную пытку, но желание осталось где-то снаружи и моё существо не приняло его, как что-то глупое, несолидное. Если выпал случай помучиться совестью, то уж на полную катушку. Музыка продолжала расстреливать мою душу, выворачивать наизнанку, парализовать волю. Она не оставляла места для простого человеческого наслаждения, что и должна нести в первую очередь. Она награждала только болью. Нежные руки пианистки то мягко поглаживая, то грубо вторгаясь, убивали во мне мужчину: я захлёбывался слезами, пытаясь спрятать своё раскисшее лицо в ладонь.
Откуда в наушниках светящейся женщины взялась именно эта музыка? Зачем она протянула мне на своей маленькой круглой ладони  семнадцатую сонату Бетховена? Что ей нужно было на этом вокзале, у этого окна? Я повернул голову в её сторону и не увидел ничего, кроме свечения под короткой чёлкой. Она погладила мой локоть.
- Дослушайте до конца. Потом будет легче, я вам обещаю. - Она проговорила это шёпотом, её голос был похож на песок, заструившийся с бархана под лёгким порывом неизвестно откуда взявшегося ветра. Но этот шёпот, этот песок колыхнулся в моей голове от виска к виску, как огромный колокол. «Будет легче». И я решил зарыться в той боли, что предлагала мне музыка, как в проволочной сети, чтобы вытравить её до конца. Видимо этого ждала от меня светящаяся женщина, этого требовал Бетховен.
Я впервые услышал в себе движения души моей ушедшей подруги. Я не хотел этого вовсе, но так случилось. Как, впрочем, всё, что со мной случалось сегодня: вне моего желания, против моей воли. Я знал, что она мудрая, спокойная, уравновешенная. Я видел, как она демонстрирует мне это каждый день. Но сейчас я ощутил в своём сознании, как заливалось бессильными слезами всё её существо, я почувствовал глухие толчки от беззвучных рыданий по ночам, чтобы не разбудить меня. Она знала, что я не умру ради неё, что если придёт подходящий момент, я без вопросов её отпущу, не испытав ни  малейшего желания побороться. И только сейчас я понял, что её уход был спровоцирован ею самой, чтобы проверить мою готовность биться за неё со всеми обстоятельствами этого мира. Она и не собиралась уходить, она ждала, когда я её остановлю. А я не остановил. И ей стало всё понятно. И что же теперь? Теперь уже ничего. Она узнала обо мне правду. Но главное, я узнал правду о себе. До этого самого дня я был уверен в своей непогрешимости и не допускал даже мысли, что причины разрыва были во мне, а не в ней. Семнадцатая соната Бетховена каким-то непостижимым образом всё расставила по своим местам. Я вспомнил свои первые ощущения после того, как за ней закрылась дверь. Они были странными, я бы даже сказал, неожиданными. Пока она была со мной, мне казалось, что я любил её до умопомрачения. Нет, боли это мне не доставляло: всё это выходило на внешний уровень тревоги. Теперь я осознал это совершенно ясно. Мне казалось, что во время её отсутствия невозможно было дышать, хотя дышал я вполне размеренно и неторопливо; я жестоко переживал ночные кошмары, которые преследовали меня, если она не оставалась со мной до утра, хотя это случалось потому, что, когда её не было рядом, я наедался перед сном, как бизон. Она первой поняла  всю поверхностность моей «безумной любви». Она оказалась мудрее и лучше меня. И всё же на первых порах её отсутствие меня угнетало. Но и это я смог сейчас объяснить: просто сломался размеренный образ жизни. Новый её образ пока не складывался в моей голове.
Музыка закончилась. Она ушла как вода в песок, я даже не осознал, что в ушах теперь  колыхались обычные вокзальные звуки: торопливый шёпот шуршащих по бетонному полу чемоданных колёсиков, судорожные всхлипы провожающих, громовые возгласы встречающих, безразличный красивый голос диспетчера, предупреждающего о задержке очередного состава по причине какой-то аварии на каком-то направлении. Я выдернул наушник из уха и бросил его на подоконник. Мне казалось, что всё моё несчастное «я» превратилось в совершенную, первозданную пустоту. Я никогда ничего подобного не испытывал. В сердце было гулко, как в огромном, покинутом публикой театре. Спектакль закончился, все разошлись. Неизвестно, что за пьесу разыгрывали актёры, талантливо ли они проявили себя, с каким успехом прошло представление. Театру это было всё равно. Он готовился принять новую публику и новый спектакль. Именно такие ощущения переживало моё сердце. Трудно поверить, но после острого приступа нестерпимой боли действительно стало легче. Я отклеил мокрое лицо от ладоней и взглянул на светящуюся женщину. Рядом со мной никого не было.

День второй

Я не помнил, как дошёл до дома. Я не помнил, что ел на ужин, как принимал душ, как укладывался спать. Утром  я не помнил, какие сны мне снились. То, что их было много, я помнил, помнил суету и усталость, но конкретные образы, которыми так часто изобилуют мои сны, выпали из моего сознания навсегда. Вообще, у меня странные взаимоотношения со сновидениями. Они с детства отличались яркостью и реальностью очертаний. Никогда никакой мути, недоговорённости и недопонимания. Может быть это потому, что я с детства не отличался особой выразительностью своей личности. Всё во мне было на удивление  просто, так мне всегда казалось.  Ставил перед собой простые цели, просто добивался их, на вопросы отвечал простыми ответами, не выдумывал, не изворачивался. С возрастом вообще всё предельно упростилось: как я уже говорил, служу в унылой фирме на унылой должности, никакого разнообразия, упразднённое воображение. Зато ночь всегда выдавала мне весь диапазон человеческих эмоций в таких масштабах, что испытывать хоть что-нибудь подобное в реальности у меня не было и нет никакого желания. Для меня сны, наверное, и есть та самая первичная реальность, а всё, что начинается после шести часов утра, нечто вроде обморока, который нужно просто пережить. И я его переживаю, не стремясь ничего изменить. Однажды случился со мной сбой системы, когда в моей жизни появилась подруга. Правда, это оказалось ненадолго. Я не выдержал, сплоховал, хотя, скорей всего, мне подарили шанс изменить странный ход моей нелепой жизни. Что уж теперь говорить. Я был уверен, что подобные эксперименты со мной закончились. Однако встреча на вокзале изменила всё. И даже мои сновидения. Именно поэтому я проснулся, как другие засыпают: я не понял в каком мире нахожусь, что со мной происходит и чего ждать дальше. Только после того, как хорошенько тряхнул головой, я сообразил, что выбрался на этот свет, что нужно идти готовить кофе и собираться на работу.
Вообще, надо сказать, что слова светящейся женщины, отозвавшиеся во мне качанием колокола: «Будет легче», сработали. Легче действительно стало. Я окончательно понял это, когда чистил зубы. Та самая ноющая пустота, которая встречала меня каждое утро, отступила, словно вода после отлива. Теперь я ощущал под собой какое-то подобие тверди. Мне перестали мерещиться наши общие с покинувшей меня подругой звуки, шлёпанье её лёгких босых ног по полу, её короткие звонкие зевки на кухне, когда она готовила омлет. У меня словно увеличился объём лёгких, я наконец-то смог вздохнуть без спазма в горле. Что-то отпустило меня. Меня словно выбили, как старый ковёр, переполненный пылью. Я страшно, до боли в переносице захотел увидеть светящуюся женщину. Мне вдруг показалось, что в своём маленьком теле она носила лекарство от всех моих прежних заморочек, которые я сам себе объяснить не мог. Только с её помощью. Мне так показалось. И не только поэтому моё желание увидеть её этом утром ощутилось как явная потребность. Я никогда в жизни не испытывал таких чувств к женщине. К ребёнку — да. Я вообще люблю детей. Мне раньше казалось, что спектр подобных эмоций могут вызвать только дети. Я никогда не захлёбывался такой нежностью ни к двум сокурсницам, с которыми оказался близок в разной степени в разное время, ни к ушедшей от меня подруге. Хотя к последней я был привязан глубже и прочнее. Думал даже, что навсегда. А здесь… Только ребёнок беспомощен и всесилен одновременно. Это и порождает желание покровительствовать и поклоняться. И то и другое — в полной мере. Рядом со светящейся  женщиной мне захотелось именно этого.
Чтобы привести свои мысли и чувства в относительный порядок, я стал упорно думать о том, что сейчас она, наверное, уже за сотни, а то и тысячи километров, в объятиях любимого мужчины. У такой женщины не может не быть мужчины. Я подумал так, и меня ошпарила горячая волна безосновательной ревности. В данном случае это было спасением. Я отрезвился.   
  Наскоро перекусив, не очень аккуратно отутюжив рукава рубашки, я набросил на плечи плащ и припустил к автобусной остановке, находящейся от меня в двух кварталах. Я бежал, не оглядываясь по сторонам, хотя что-то определенно сбивало меня с толку. Обычно оживлённая улица словно вымерла: ни студентов, спешащих на лекции, стремительно крутя педали на стареньких велосипедах, ни школьников, громыхающих разноцветными рюкзаками, превышающими их по весу раза в полтора, ни важных чиновников,  осторожно хлопающих задними дверцами дорогих служебных автомобилей, ни таких же  бестолково снующих обывателей, как я. Всё тихо, чинно, спокойно. Без труда добравшись до фирмы, я и тут удивился наличию свободного пространства возле центрального входа. Обычно здесь толпились курильщики, суетливо дозатягиваясь последней сигаретой. Сквер с тремя недавно выкрашенными в бежевый цвет скамейками был пуст и просторен. Я потянул за дверную ручку. Дверь оказалась заперта. Оттянув рукав плаща, я посмотрел на часы. Нет, всё в порядке, я всё-таки успел вовремя. Попробовал взяться за дверь посильнее. Что за ерунда. Зачем-то заглянул в замочную скважину. Никого. Словно и так не понятно, что — никого. И только сейчас меня осенило. Сегодня — воскресенье! Со всеми этими вчерашними переживаниями я потерял счёт дням и вышел на работу в воскресенье! Я прошёл в пустой сквер и опустился на скамью. Ко мне тут же подскочил голодный воробей. Я пошарил в карманах. Ничего. Я недавно стирал плащ, поэтому никаких спасительных крошек для этого малого у меня не нашлось. Мне стало грустно. Не потому, что я профукал утро единственного выходного дня, а потому что мне до смерти не хотелось возвращаться домой. Я подумал, что было бы здорово опять отправиться на вокзал, постоять у вчерашнего окна, и даже вспомнить семнадцатую симфонию Бетховена.
Вокзал по обыкновению жил своей суетливой жизнью независимо от дня недели. Всё та же череда напряжённых, заплаканных, растерянных, ликующих лиц, гул уходящих составов, мерное покачивание равнодушного красивого голоса диспетчера. Я подошёл к окну  с широким подоконником, облокотился на него и прикрыл глаза. Вокзальные звуки успокаивали меня. Они всегда напоминали мне о чём-то более значительном, чем моя жизнь. А значит и проблемы, возникающие время от времени в этой жизни, не такие уж и значительные, даже если от них темнеет в глазах и ломает кости. «Всё можно пережить», -  так говорил мне вокзал.
- Это правда, - прошуршал золотой песок где-то чуть выше моего плеча. Я ощутил, как кончики моих пальцев похолодели. Я побоялся открыть глаза: вдруг это простая галлюцинация? - Вы и вчера подглядывали за мной из-под ресниц.
- Сейчас я за вами не подглядываю, - откашлявшись произнёс я и не узнал своего голоса. Это был голос старого,  измученного ожиданием человека.
- Вы пришли, потому что хотели увидеть меня?
Вот что можно было ответить на такой прямой вопрос! Задают ли женщины едва знакомым мужчинам такие прямые вопросы?
- Вы не стесняйтесь, просто скажите. И откройте, наконец, глаза.
Я разомкнул ресницы. И опять ничего не увидел, кроме короткой чёлки и заправленной за маленькое ухо пряди светлых волос. Всё остальное тонуло в золотистом свечении. Мне вдруг подумалось: а что если я захочу найти её, по каким приметам я смогу это сделать? Я ведь категорически не вижу её лица! Что это такое? С чем это связано? Это происходит только со мной или и другие видят одно сияние?
- Я тоже думала о вас всё это время.
- Ведь я вам не сказал, что думал о вас всё это время.
Она хмыкнула и повела плечом, как это делают задетые за живое маленькие девочки.
- Думали, думали, я же знаю.
«Ну пусть тебя, - отмахнулся я. - Капризничай». Тем более она была права. Только о ней я и думал.
- Почему вы не уехали? -  достаточно бесцеремонно спросил я.
- А вы почему не уехали?
Мы вели разговор вопросами, как это делают незнакомые ещё дети, пытаясь найти друг у друга уязвимое место. Я поддался ей в этой игре, я вышел с ней на одну волну, как всегда это делал, когда играл с детьми своей старшей сестры. Я просто начинал говорить с ними на их языке. С ней сейчас происходило то же самое. Меня замутило. Где-то глубоко рождалось чувство, которое вчера чуть не вынесло мне мозг. Невероятная, всепоглощающая нежность взрослого к ребёнку.
- Вы хотите есть?
- Что, прошу прощения?
- Есть хотите?
- Нет, совсем не хочу.
Я с силой ударил кулаком по подоконнику. Что я говорю? Бред. Бред! 
- Ведь вы злитесь на меня сейчас, - с грустью проговорила она.
Да, я злился на неё. Очень злился. В это самое мгновение несанкционированный ни мной, ни тем более ею, приступ вчерашней ревности чуть не сбил меня с ног. Я вдруг остро ощутил, что эта женщина— моя, что её вчерашние отсутствие в моей жизни задело меня, задело настолько, что я готов был сию минуту прижать к стене её маленькое тело и требовательно допрашивать о поминутном режиме минувшего дня. Кто дал мне на это право, я понятия не имел. Тем более, что подобное поведение было вовсе не в моём характере. Но сейчас я реально ощутил, как кто-то снимает мой мужской норов с тормозов и толкает в бездну банальных человеческих отношений с женщиной, которой в моей бесцветной жизни и случиться-то вовсе не могло! Сердце заухало, как старый испугавшийся филин.   
- Остановите меня, - взмолился я.
- Зачем? - тихо отозвалась она, и я обомлел. Я понял, что она не против меня — такого. Что она вообще не против меня — рядом. Тогда зачем она не допускает меня до своего лица? Мне страшно захотелось коснуться её щеки, заправить за ухо выбившийся локон, прижаться губами ко лбу. Но это было невозможно. Реальными в этой женщине были только чёлка, ухо и рост, всё остальное — словно солнечный выброс погожего сентябрьского дня. Или моя личная галлюцинация.
- Тебе было бы больно, если бы я уехала?
- Мы не переходили на «ты». - Я еле сдерживал себя от вновь накатившей боли. И от этого злился ещё больше.
- Я знаю. И всё же тебе было бы больно?
- Ты знаешь.
- Скажи ты. Скажи, чтобы я услышала.
Мука достигла планетарных размеров.
- Твоя странность, наивность и открытость сбивают с ног! - Меня понесло как лавину с вершины горы. Я почувствовал, что не остановлюсь, пока не иссякну. Ей предстояло долго и терпеливо меня выслушивать. - Ты ничего не боишься, зато становится бесконечно страшно за тебя. Куда тебя занесёт? Кто окажется рядом с тобой? Что он будет говорить? Что делать? Как подумаю обо всём этом — с ума схожу! Где твой дом, куда я мог бы тебя проводить? Почему ты всегда отказываешься от еды? Ты вообще когда-нибудь ешь? Кем ты работаешь? Кто тебя окружает?
- Но ведь ты тоже мне ничего не рассказываешь о себе, - попыталась она остановить мой словесный поток.
- Вот, спроси меня, - почти заорал я. - Спроси, я готов ответить на любой твой вопрос, на любой! Да, я думал о тебе! Да, ты сломала мне вчерашний день! Да, мне стало гораздо легче! - И тут я почувствовал, как волна бесконтрольного гнева на себя и на её неприкрытую детскость вдруг начала спадать. Её гребень был уже не так высок, сила не так сокрушительна. - Мне, правда, стало легче.
Женщина рассмеялась. И я опять, как и вчера, стал смеяться вместе с ней. Словно она знала, на какую пружинку нужно нажать, чтобы мой организм отреагировал именно так, а не иначе.
- Я ужасно рада. Ты, всегда такой уравновешенный, впервые, наверное, так разошёлся.
Меня как током ударило. А ведь действительно! Всю свою бесцветную жизнь я как будто топтался на одной неподвижной платформе, которую ни подбрасывало, ни роняло, ни уносило из стороны в сторону. Я был словно пригвождён к ней, а она являла собой видимый и осязаемый кусок гравитации. Мне никогда не было обидно до слёз, до потери самоконтроля. Даже в детстве. Я никогда не испытывал того самого идиотского желания скакать до облаков, падать в траву, раскинув руки и через растопыренные пальцы ощущать сок земли, который она щедро дарит всем, кто к ней прикасается с любовью. И это просто потому что — счастлив. Ни разу в жизни меня ещё не ломало от нежности, не гнуло от ревности, не крушило от гнева. Всё, что я испытал за эти два дня, было для меня откровением. Я почувствовал, как моя пустая душа наполняется простыми, чистыми эмоциями, глубокими чувствами, отвечающими простыми ответами на простые вопросы, чувствами, лишёнными той противной тени сомнения и осторожности, этими вечными «а вдруг». И вместе с тем где-то на самом дне моего не привыкшего к таким ярким переживаниям сердца шевельнулось что-то вроде сожаления: эти два дня разрушили устоявшуюся систему дозировки радости, боли, любви, ненависти, которая лежала в основании моей личности; заворочались малодушие и беспокойство, дёрнулся страх потери равновесия и столкновения с неизвестностью. Я зажмурил глаза.
- Мне нужно избавиться от всего этого, - облизнув пересохшие губы, сказал я.
- От чего? - отозвалась она.
- Перестань, ты всё про меня знаешь. Ты же меняешь меня. Специально. Ты и твоя музыка. Зачем ты это делаешь, мне не понятно. Какой тебе в этом прок? Может когда-нибудь потом пойму, но не сейчас.
- Люди затем и встречаются, чтобы менять друг друга, - пожала светящимся плечом она.
- Да, но ты капаешь слишком глубоко. Ты даже не спросила, хочу я этого или нет.
- Ты хочешь этого или нет? - Она опять «включила» ребёнка.
- Мне страшно. Страшно от того, что не знаю, каким я выйду из этого приключения с тобой. Ты же принесла мне что-нибудь послушать, так?
- Так.
- Чего же ты ждёшь. Давай, уничтожай меня - сегодняшнего в угоду мне — завтрашнему.
Как и вчера она протянула мне на маленькой круглой ладони один наушник. Я замер. Через секунду в моей голове задрожали басы. Они запульсировали, как кровь в ушах, как жила на шее, как нервный тик. Они словно долбили моё сознание, лишая его пусть бедного, пусть убогого, но всё же самостоятельно нажитого эмоционального опыта. Синкопы сбивали с толку, путали и насмехались. Внезапно над ними, словно бабочки над разрушенным городом, запорхали лёгкие звуки бандонеона. Басы навязывали свою острую, стучащую молотком по затылку ритмику, бандонеон уносил в невысокие, бледные небеса. Мой бедный рассудок разрывался между этими двумя биениями, словно внутри меня поселилась аритмия. И вдруг над всем этим ритмическим издевательством, как огромное душное облако, поплыла тема скрипок и виолончелей. Гладкая, струящаяся, как шёлк, но томительная, гипнотическая, как чёрный бархат. Она обволакивала, забивая своей тягучей прелестью все поры. Я понял, что скоро начну задыхаться. Звучало «Либертанго» Астора Пьяццоллы. Танго свободы от себя самого — прошлого, настоящего. Я вдруг представил огромный пустой зал, где гулким эхом раздаются шаги. Мои и светящейся женщины. Я увидел её лицо. Там, в этом тёмном зале, я наконец-то увидел её лицо. Её огромные тёмные глаза напоминали выжженные напалмом ямы. Они зияли под тонкими прямыми бровями как томительная память о прошлом. Они вытягивали эту память, высасывали душу, заполняя образующуюся пустоту странным мучительным чувством привязанности, необходимости, надобности. Теперь, водя круги вокруг светящейся женщины, взахлёб напиваясь её взглядом, я понимал, что без неё не представляю дальнейшего своего существования. Темп танго увеличивался с каждым тактом, с каждым тактом нас всё стремительней несло друг к другу. Ещё мгновение и мы столкнёмся, и уже никто, ни Высшие силы, ни те, кто им противостоит, не сможет отодрать меня от этого крохотного кусочка плоти под чёрным струящимся платьем. Только с кровью, за которой последует смерть. До прикосновения оставались считанные секунды, как вдруг tutti оркестра резанул пространство между нами, словно острый нож нежную тюлевую ткань. Боль, которую я ощутил, невозможно было описать словами. Весь зал, я, моя светящаяся женщина с её выжженными на пол-лица глазами, завертелись, как если бы нас сотрясала пляска святого Вита. Больше всего на свете я боялся потерять её из виду в этом головокружительном, сногсшибательном вихре. Я хватался за подол её платья, за лёгкий рукав, за отложной узкий воротник, но ни под подолом, ни под рукавом, ни под воротом не ощущал её тела. Она словно растворялась в громовой свистопляске. Я понял, что если сейчас не соберу все свои силы, всю свою волю, которые были уже на исходе, то потеряю её навсегда. Я протянул ладонь в направлении носящегося нечто, которое должно, обязано быть ею, призвал на помощь все гравитационные силы Вселенной и почувствовал, как магнитное поле моей светящейся женщины откликается на мой призыв. Я ощутил, как моя ладонь нестерпимо горит, притягивая к себе самое дорогое, что было на тот момент в моей жизни. Ещё немного, и мои руки прижмут к моей груди мою женщину. Оркестр странно судорожно вздохнул и обрушил на меня всю мощь человеческого горя: в моей ладони всё ещё билось всё ещё живое сердце, у моих ног лежала та, которая отдала мне его в этом диком страшном танце. Она сделал свой выбор. Он был свободен. «Либертанго». Я очнулся от того, что закричал. Наушники качались в моей руке, как скорбные чёрные колокольчики. У подоконника я стоял один.

Прошёл год с той удивительной встречи. Больше я не видел мою светящуюся женщину. С тех пор я почти каждый день прихожу на вокзал. Охранники даже здороваются со мной. Нет, теперь я не жду её. Стараюсь не ждать.  Поначалу чуть с ума не сошёл от тоски. Я так ни по кому не тосковал. Вот чтобы сгибало, чтобы перед глазами чёрные круги. И тоска эта была похожа на огромную иглу, которую кто-то постоянно проворачивал у меня в груди, по живому, специально не давая ране затянуться. Когда думал, что с ней могло что-то случиться, начинало так трясти, что невозможно было выпить стакан воды, не расплескав половины. Чего только не представлял: что она задушена, изнасилована, лежит где-нибудь на дне реки или в грязном овраге. Очень часто думал о смерти. Директор фирмы ценил меня, уж и не знаю, за какие качества. Подписал мне внеочередной отпуск: понять моё состояние было тогда несложно. Почти весь этот отпуск я провёл на вокзале. У окна с широким подоконником. Выжить мне, как ни странно, помогла музыка, которую я люто возненавидел после всего, что со мной случилось. Ведь по сути именно она всё за меня решила. Откажись я тогда слушать Бетховена, моя душа спокойно продолжала бы своё блуждание по тёмным коридорам мужского самолюбия. Не допусти в своё сердце Пьяццоллу…  Тем не менее по странному наитию я как-то включил сначала одного, потом другого. Трудно сказать, что мною тогда двигало. После первого прослушивания со мной творилось невесть что. Я бесновался как буйно помешанный. Тоска по моей светящейся женщине возросла до вселенских масштабов. Как я не умер тогда, одному Богу известно. Много посуды перебил, книги порвал. Когда опомнился, устроил уборку, которая длилась дня два. Но странным образом мне стало легче. Как тогда, когда моя светящаяся женщина мне пообещала: «Будет легче». И я понял, что это она продолжает обещать. И выполнять свои обещания. С тех пор я стал понемногу успокаиваться. Скорее, привыкать к себе новому. Вновь вернулся в фирму, занимаюсь всё той же скучной работой, только теперь всё вижу в  невероятно радужном цвете. Весь мир стал как-то объёмнее, что ли. Каждую эмоцию теперь не просто пробую на вкус, как это было со мной раньше, а пытаюсь добиться полноты её переживания. Наверное, это странно, кто-то скажет, что даже опасно. Но может быть только так я когда-нибудь приближусь к моей светящейся женщине, которую стараюсь не ждать. Ведь она ощущала — так, чувствовала — так, жила — так. И меня научила — так же. Ждать чуда. Оно есть.